— Верно, только на войне узнаешь, как мало стоит порой человеческая жизнь. Затянут тебя в мундир твоих недругов, повесят на плечи ранец с винтовкой и — пошел: ать-два... Запевай! Посидишь в окопах, постреляешь в тех, напротив, и жрать тебе нечего, а самого тебя жрут вши до потери сознания. И сам себе кажешься вроде пустой жестянки, которую выскреб до дна, и сам ты себе противен. Сгоняют ненадолго в тыл, и там — пока не муштруют на плацу — околачиваешься вокруг офицерской кухни: не перепадет ли кусочек пожирней. Потому как птичью порцию солдатского хлеба уминаешь за один присест. Ты и рад бы купить чего-нибудь, да у галицийского крестьянина у самого нечего в миску положить. Даже у патлатых нет ни шиша, я в Галиции впервые увидел нищих евреев. Говорю это одному — сапожник он был, седой такой и кудрявый, а уши торчком, — слушай, говорю, брат Исаак, сдается, у обоих у нас собачья жизнь? Посмотрел он на меня, точно овца: не знал, улыбнуться ему или нахмуриться, и слова не обронил. Однако сердце у него было: дал мне горбушку хлеба...
В сумраке скупо освещенной землянки не разберешь, кто из пленных говорит, а говорил он, верно, потому, что не мог молчать. Видна была только рыжая голова на крепких плечах.
— Дело было в Годове, отдыхали мы после того, как нам раскровянили морду у Йозефовки. А там у графа Потоцкого роскошный замок, вроде как у нашего Шварценберга, зато деревня — сплошная нищета. Эта проклятая тарнопольская дорога стоила нам тогда море крови. Думать не могу о тех братских могилах... А капитан Веноуш покрикивает: «Ребята, выше голову, все это для спасения габсбургского дома». Сволочь... После Йозефовки он дал деру, а мы там еще долго мыкались, до самого июля, пока не доперли до Зборова, а там чешские дружинники взяли нас в плен...
Йозеф Долина, скорчившийся на чурбаке у железной печки, обернулся к неугомонному рассказчику и заморгал выцветшими, холодными глазами. Сержантские звездочки на воротнике австрийской полевой гимнастерки совсем не видны в полутьме землянки.
— Ты бы помолчал, Шама! Нужны нам твои воспоминания — у нас у каждого свои. В плену-то лучше, чем на фронте, а что отощали, как бездомные псы, так это ничего. Мало тебе, что ты счастливо донес императорских вшей досюда, в царское село Максим? Или никак не успокоишься, что в Дарнице тебя не завербовал в чешскую дружину тот мордастый прапорщик? Попал бы ты из огня да в полымя! А не можешь молчать про Йозефовку — вспомни тогда заодно Тироль и Романо-мульду, как мы там на морозе в карауле стояли по пояс в снегу, скрюченные, как кренделя? Я там все о маминой печке мечтал, чтобы хоть так утробу согреть. А здесь у нас крыша над головой, против окопа — рай небесный. Летом косили сено — рублики перепадали, теперь валим лес — тоже кой-чего перепадает, и раз в день наедаемся досыта, а потом еще деньгами сколько-нибудь получим. Начальство с нами как с людьми, если не вовсе пьяно или не бесится, что хозяйка не пускает его к себе под одеяло, сластену этого...
— Все-то в тебе еще сержант сидит, Долина, — досадливо фыркнул Ян Шама, пригибая рыжую голову к коленям. — Да что с тебя взять — ты ведь из самого из Пльзня, с заводов Шкоды. Барин.
Землянка полна дыма и махорочной вони, два оконца без стекол не помогают. Срублена она из сырых бревен — из тех особенных, стройных, как девушки, украинских сосен, у которых ни сучка на стволе, а кроны раскидистые, по-молодому зеленые летом и зимой. Нары — из таких же свежих, грубо тесанных досок. Две такие землянки построили пленные, работающие в казенном лесу возле украинского села Максим в конце лета 1917 года, чтобы не таскаться каждый день в село и обратно. Теперь, в ноябре, стены землянок покрылись плесенью, у пленных пошли чирьи и язвы, да еще в последнее время одолела чесотка. Ох, напасть! Многие спят на животе — иначе не уснуть. А спать надо, сон укрепляет больше, чем жидкий борщ да хлеб, черный, словно в золе вывалян.
В каждой землянке по двадцать пять молодых, изъеденных болью мужских тел. Этих людей привезли сюда месяца три тому назад, а может, раньше, время здесь особого значения не имеет. Часть пути поездом, часть — пароходом по Десне. Они чувствовали себя совсем потерянными в далекой, незнакомой стране, о размерах которой имели представление лишь некоторые из них, и то по школьной карте. В этой землянке — сплошь чехи да еще три словака, их взяли сюда из соседней землянки, ибо там, среди немцев и венгров, ребята из-под Карпат чувствовали себя плохо.
На дворе ноябрьский вечер. Морозный воздух Украины вливается в оконца землянки, которые сержант Долина закроет на ночь ставнями. Пленные молоды — старшему из них нет и тридцати.
Ян Шама почесал под мышкой. Вши въелись в кожу, никак не удается избавиться от них. «Был бы хоть керосин, черт побери, — думал Шама, — натерся бы им, проклятые вши сами бы вылезли, и Ганоусек повытаскивал бы всех. Для этой цели он даже ногти отрастил».
— И чего это ты все проповедуешь, Йозеф, — угрюмо заговорил Шама снова. — Ты напоминаешь мне покойника лейтенанта Пркно из Годова. Тот тоже: «Радуйтесь, ребята, тому, что имеете, война — это вам не танцулька под березовым веночком, здесь приглашает кума Смерть. Прячьтесь от нее, если можете, как от горбатой дочки старосты на гулянке в вашем Дацанове». Ну и какой прок ему был от всей этой болтовни? Пошел как-то после обеда прогуляться среди цветочков в дворцовом парке, а тут со стороны Йозефовки как жахнет русский снаряд, да прямо в клумбу, и собирали мы господина лейтенанта среди роз по кускам. Чуть ли не жалели его — сам не курил, табачный паек нам отдавал. С тобой, Долина, вот так же будет, увидишь — пуля, она ведь и сержантов не обходит.
— Будет, если я сдуру опять полезу в какую-нибудь заваруху, где ни за что прихлопнуть могут, — сухо бросил Долина, но его глаза говорили, что думает он иначе.
В углу землянки, за маленьким, грубо сколоченным столиком, у чадящего масляного каганца, сидит старшой команды военнопленных лесорубов, пленный гусарский кадет Войтех Бартак. Лесничий казенного леса вывез Бартака из таганрогского лагеря пленных офицеров. За «австрияка» просила мать лесничего — она жила в Таганроге и заметила, что молодой чех чувствует себя неважно среди венгерских офицеров. Кадет низко клонит над газетами черноволосую голову, огрызком карандаша что-то подчеркивает в них. Желтый свет падает на его молодое лицо.
Йозеф Долина поднялся и, не обращая внимания на реплики Шамы, незаметно приблизился к Бартаку. Заглянув через его плечо, Долина тихонько свистнул и вернулся к своему месту, однако на чурбаке уже сидел другой. Йозеф опустился на край нар и подмигнул долговязому Антонину Ганоусеку:
— Студент штудирует, нынче у него какое-то чешское чтиво... Подкинь-ка в печку, может, он и нам потом расскажет. Попробую зайти к нему с фланга...
Перед раскалившейся печкой сидит приземистый пленный, греет колени и говорит назидательным тоном:
— Да, ребята, казак, он ведь тоже разный бывает. То донские казаки, а то кубанские, а раньше их еще больше было. К примеру — запорожцы, знаменитые, как наши гуситы. Важные были господа, и свои вожди у них были, атаманы. Царям не раз задавали кровавую баню — Стенька Разин, к примеру, или Тарас Бульба. Только богатые бедных за самые жабры берут — и вот осталось от казацкой славы лишь буйство, да шашка с пикой, да еще царская служба. Скажет царь: «Секи, казак, рабочих»; либо: «Коли турка» — все одно, казак, не моргнув глазом, все исполняет. А в этой войне мы их и сами узнали. Как появятся где — наш брат и шпарит чуть не до наших Початок... А вот один раз...
Ганоусек подбросил в печку сырых поленьев и закурил махорку. При хорошем питании он был бы красивым малым, но теперь плохо сшитая гимнастерка австрийского пехотинца висит на нем, как на пугале. Присев на нары к кряжистому Долине, он хохотнул:
— А я знаю, почему наш кадет так часто наведывается в село Максим — понравился он начальнику, Андрею Николаевичу, и тот возит его с собой в Чернигов на тройке с бубенцами, в шубах...
— Кто тебе сказал?
— Иван, когда привозил сегодня еду. Еще говорил, в Петрограде будто опять какая-то революция, большевики подняли. Керенский удрал неизвестно куда.
— Помилуй нас, боже! — вмешался Ян Шама. — Этак весь фронт совсем рассыплется, и через пару дней пруссаки нам на голову свалятся... А снегу-то, снегу! Куда мы, ребята, тогда денемся?
— Что, душа в пятки ушла? — засмеялся сержант Долина, хотя ему вовсе не так весело, как он хочет показать. Хорошо, что он не выдал своего отношения к революции.
Кое-кто из пленных, завернувшись в шинели, уже заснул. В противоположном углу на нарах и поленьях сидят кучкой четверо, слушают драгуна, устроившегося на чурбаке. Из-за малого роста драгуна прозвали Аршин.
— Думается мне порой, господа, — говорит Аршин, — в этих украинских снегах сложим мы свои молодые кости. А мне этого вовсе не хочется — я еще пожить хочу. Коли сделают Чехию республикой, куплю себе надел в императорском Конопиштском поместье. Пахать буду днем и ночью — главное, это ведь будет мое. Вряд ли от этого бедняга Фердинанд и его благороднейшая супруга перевернутся в гробу...
— Болтаешь, как барон Пустомеля, — перебил его светлоусый словак с обмороженными ушами. — Не так-то просто все это будет. Если и у нас начнут делить землю, как здесь, первыми отхватят себе куски социалисты, тоже как тут. А такому бедняку, как ты, не дадут и того, чтоб козе попастись.
— Да? — Драгун шмыгнул носом, задумался. — Тогда, Михал, я здорово разозлюсь. Мне уже двадцать пять, я жениться хочу, а для этого земля мне нужна, понимаешь?
— Только тебя там и ждут.
Маленький драгун сверкнул глазами на Михала Лагоша, и взгляд его задержался на ушах словака, намазанных то ли дегтем, то ли какой-то черной мазью, присланной из села Максим экономкой начальника. Драгун усмехнулся: парень словно в повидле вывалялся.
— А может, и ждут. — Аршин снисходительно улыбнулся. — У нас люди добрые...
— Ох, — вздохнул кто-то за спиной Аршина, — пешком бы потопал, только б домой! Как вспомню нашу чаславскую равнину, божью ладошку, — так бы и разделил сердце со всеми! Или взять нашу радугу. Встанет — от Лабы до Лихниц. А краски! Тут таких радуг и не видывали, здесь хорош только лес, который мы валим для Керенского, чтоб на авось войну продолжал. И еще Десна хороша, и лини, и сомы в ней... — Это совсем еще мальчик. Ворот шинели поднят, и высовывается из него круглое лицо с толстым добродушным носом.
— Эй, Радуга, отсыпь-ка немного махорки, — попросил драгун.
Получив табак, он аккуратно свернул цигарку из обрывка пожелтевшей газеты и жадно затянулся. Глаза его засияли, продолговатое лицо прояснилось.
— Любопытно мне, братцы, чем-то вся эта заварушка закончится, — снова заговорил он, будто задумавшись. — Мы тут как в лесу дремучем. Русские газеты разбирать лень — уж и то хорошо, коли кое-как объясняемся с какой-нибудь «барышней». А чешские газеты только на цигарки и годны. Чешское государство — что ж, в этой лотерее я бы принял участие, да только наши киевские умники какого-то короля выдумывают, а этого мой желудок не переварит. Нет, не пойду я в Легию ради того, чтобы сел опять над нами какой-нибудь король вроде Фридриха Пфальцского. Наш кадет говорил, полки Легии отправят во Францию против немцев, словно нельзя двинуться на немца отсюда. Ну, пока суд да дело, а они еще не во Франции, и если поедут через Владивосток, то попадут туда не раньше лета будущего года, а это уж будет после бабушкиной свадьбы. И собственно, кто такой этот Масарик? Никогда не слыхал этого имени.
— А я, думаешь, слыхал? — сказал Лагош, тот самый, у которого уши словно в повидле. Теперь он с ожесточением чесал спину о бревенчатую стену. — Бартак говорит, Масарик — профессор и депутат от Моравии, а здесь организует чешскую Легию да в газете «Чехословак» пишет против Ленина. Но о Ленине я тоже ничего толком не знаю. Мужики в селе говорили, будто он немецкий агент.
Маленький драгун нахмурился:
— Брось, какая ему выгода? За ним — петроградские рабочие, они с ним как сабля в ножнах, и думаешь, они бы давно не разобрались? Есть среди них толковые ребята, любую фальшь почуют. Нет, брат, я ставлю на русских, эти знают, что делают.
— Неудивительно, недаром, пока мы жили в Максиме и у тебя еще не было чесотки, ты брал уроки украинского у Натальи, — хихикнул Лагош.
— А ты их брал у кухарки Нюси, так что не очень-то разоряйся, черноухий! — отрезал драгун. — Только ты — кулацкий сынок, тебе-то шашни с батрачками с рук сходят, а я — просто панский колесник и должен знать свое место. Это дома, в Чехии. А здесь, в плену, я такой же ефрейтор, как и ты, и обоим нам туговато приходится. А что ты словак, а я чех — какая разница? Я бы и без Натальи верил русским. А ты читал хоть одну украинскую книжку, бревно? Нет! А я читал, и даже две: одну про войну с Наполеоном под Москвой, а другую — сказки.
Лагош оскалил зубы. Они блеснули под усами, словно он хотел припугнуть драгуна.
— Чего это ты так на меня взъелся, Беда? Разве я не вылавливаю у тебя вшей за воротом? А ты у меня? Твоя Наталья сумела выкрутиться, а Нюська донашивает...
— Ну вот что, про Наталью враки, это так же верно, как то, что я Ганза, — запротестовал драгун. — Что я, дурак? Но все это к делу не относится, в конце-то концов, здешние мужики в австрийском плену, а наши бабы, слава богу, тоже не малокровные.
Пленные расхохотались, разбудили спавших, те злобно закричали, требуя тишины. Кадет Войтех Бартак поднял голову от газет и воскликнул:
— Ребята, успокойтесь!
— Оставьте их, — хохотнул Долина. — Уж коли они от политики перешли к женщинам, значит, скоро залезут под одеяло. Не знаете, что ли? Лучше расскажите, что нового в газетах.
Бартак потянулся, встал и подошел к печке. Из тех, что сидели вокруг драгуна Ганзы, поднялся долговязый Тоник Ганоусек, за ним — сам Ганза и Михал Лагош, тот светлоусый парень с обмороженными ушами. Все они подошли к Бартаку.
Ганоусек подкинул в печку. Мокрые поленья зашипели, из дверцы пыхнул черный дым. Тоник ногой захлопнул дверцу и виновато улыбнулся Бартаку, но кадет махнул рукой:
— Не очень-то это полезно для здоровья, но ты не слушай жалоб. Главное, чтоб пожарче было.
— У нас труба — восемь метров, но я могу удлинить, — вызвался Ян Шама. — Иван привезет трубы...
— Удлиняй хоть на километр, лишь бы не дымила. Я тепло люблю, хотя бы и с дымком да с вонью, — засмеялся Бартак. — Кто знает, ребята, долго ли будем жить, как сейчас. Вот вы говорили о Петрограде — все верно, мужик Иван сказал правду. Уж и до Москвы дошло, думаю, большевики доберутся и до Киева. У меня на столике лежит «Чехословак», можете утром почитать, а потом поговорим. Только смотрите, ребята, не разорвите на цигарки!
Йозеф Долина сгреб со столика кадета все газеты.
— Ганоусек, ступай ложись, я вместо тебя ночью за печкой пригляжу, — сказал он, засовывая газеты за пазуху. — Вы не против, господин кадет?
— Нетерпелив ты, сержант, но я не удивляюсь, — улыбнулся Бартак. — Газеты теперь интереснее читать, чем романы. Остальным — спать! Утром я за вас вставать не буду!
Ганоусек потер затылок и начал разуваться. Потом старательно обмотал ноги на ночь старым женским платком, искоса поглядывая на Бартака, который тоже готовился ко сну. Повозившись у своей узенькой койки, Бартак накинул шинель и вышел вон. Ганоусек не стал дожидаться его возвращения. Он бросился на нары и, натянув шапку на уши, завернулся в одеяло. Теперь бы еще кусок хлеба с салом — вот было б здорово. Глубоко вздохнув, Ганоусек мгновенно уснул.
Аршин Ганза выпросил у Властимила Барборы еще немного махорки.
— Как ты думаешь, Беда, не прорубить ли нам лед на Десне да не половить линей прямо руками? — сказал Власта. — У нас дома мы так делали под рождество. Правда, наша Доубрава далеко не Десна, однако лини и у нас водятся.
— Попробуем, — сказал драгун.
Возвратился Войтех Бартак, совсем озябший. Он долго тер руки над печкой, топал ногами, а сам пристально глядел на Долину, который так и впился глазами в газету. Вдруг Бартак извлек из-под гимнастерки другую газету и сунул ее Долине:
— Вот, прочти это, сержант. Первый номер новой киевской газеты, только утром верни обязательно. В ней такое найдешь, что и тебе по душе будет. Я достал ее в Чернигове у одного молодого еврея.
— «Свобода»? — прочитал Долина. — Что ж, я за свободу. Вы попали в точку, — сержант снизу вверх взглянул на кадета. Бартак улыбался.
Долина развернул газету и склонился над ней. Взгляд его выхватил подчеркнутые строчки: «... всеми силами поддерживать русскую свободу... Свобода чешского народа лучше всего будет обеспечена, только если мы пойдем вместе со свободным народом русским...» Долина торопливо перевернул газету и пробежал глазами внутренние страницы, где на полях были пометки Бартака.
— Нет ли у вас еще?
— Есть еще один номер, я его дам тебе, когда сам прочитаю. Там табачок покрепче.
Кадет, дружески сжав плечо Долины, отошел к своей койке.
— Не забывай подкладывать! — крикнул он еще, натянул толстые войлочные чулки и улегся.
Сержант заглянул в печку. Пламя облизывало промерзшие поленья, не поддававшиеся огню. Йозеф махнул рукой и, сгорбившись на чурбаке, углубился в чтение. Позже, когда все уже спали, Долина спохватился, что забыл закрыть на ночь оконца.
С нар доносилось дыхание спящих, храп, временами кто-то бормотал во сне. Конечно, двадцать пять молодых парней спят не так, как грудные младенцы, но Долина не обращал внимания. Эх, потолковать бы сейчас с товарищами со «Шкодовки»! Была там у него хорошая бригада, они ездили в Венгрию на монтажные работы и хорошо узнали, как бедствуют люди. Здесь ему так не хватает товарищей...
В декабре навалило столько снега, что работать в лесу стало невмоготу. Пленные были истощены, голодны. Властимил Барбора не успевал ловить рыбу на всех. Болезни расползались. Десять рублей, положенных за сажень леса, не мог выработать никто даже за месяц. Ганоусек превратился в скелет, у Шамы чирьи пошли по всему телу, так что теперь ему трудно было спать даже на животе. Один Долина уберегся от болезней, да словак Лагош отделался обмороженными ушами. Вши были у всех. У Ганзы на бедре образовалась язва, он лечил ее настоем из омелы, но рана не заживала.
Кадет Бартак, чтобы согреться и как-нибудь заслужить свои офицерские рубли, ходил валить лес вместе со всеми. Он противопоставил лесному заклятью яростное упрямство. К черту город! К черту офицерский лагерь во главе с полковником Апони! Два раза в неделю Войтех ездил в село Максим, чтобы привезти от экономки начальника какие-нибудь мази для обмороженных, лекарства против чесотки и чирьев, и это помогало ему рассеяться. С лесничим Андреем Николаевичем Артынюком Бартак беседовал не только о лесе, ибо Андрей Николаевич принимал чешского юношу, как своего. Вероятно, потому что Войтеха рекомендовала мать Андрея Николаевича. Экономка же Артынюка старалась досыта накормить молоденького кадета. Больше всего он любил яичницу с салом, и всякий раз она давала ему в дорогу сала и хлеба, а в полотняном мешочке — соли для рыбы. Знала, что Бартак всем этим делится с пленными, и, верно, потому давала щедрой рукой. Бартак это понимал и смотрел на нее с радостью. А что, интересно, она сделает, если он отважится обнять ее за талию? Марфа была красивой молодой вдовой егеря, и, когда она, бывало, брала Бартака за плечо, заставляя выпить рюмку водки, Андрей Николаевич ревниво фыркал в коротко подстриженную бороду:
— Не забывайте, он пленный!
Марфа смеялась ему в лицо.
— А вам-то что? Жена я вам, что ли? Ваша жена умерла от тифа, моего мужа убили австрияки в Тарнополе, отчего же вам не приходит в голову спросить меня, а не подумать ли нам о свадьбе? А до той поры я буду делать, что мне нравится, понятно? Вот захочу и полюблю нашего Войташу, я ведь ненамного старше его. Правда, Войтех Францевич?
Андрей Николаевич стучал по столу и, багровея, восклицал:
— Слыхал, Францевич? Не был бы я вдвое старше тебя, уж она бы меня из рук не выпустила, а так, язва, воображает, что и десятки мало за поцелуй!
Экономка гневно сверкнула темными глазами:
— И не стыдно вам так говорить при молодом человеке? Он конечно понимает, что вы просто бахвалитесь. Только вы бы, миленький, не бегали за каждой юбкой!
— Ну и бабы теперь! А все революция виновата, — кричал Артынюк. — Забрали себе в голову свободу... Ты знаешь, что Марфа Никифоровна газеты читает? И даже большевистские? Вот позову как-нибудь полицию... Ни к чему служанке образованность!
— Почему же ей нельзя читать газеты, Андрей Николаевич? — возразил гусар. — Образование полезно и для женщин. Марфа, покажите мне когда-нибудь, что вы читаете!
— Ох, дорогой! — вскричал лесничий. — Что это вам взбрело в голову! Такие бабы, как Марфа, подняли недавно в Диканьке бунт. Мужей у них на фронте поубивали, вот и некому было держать их в узде, бабы и взбесились. А откуда они набрались? Из газет да от одного двадцатилетнего жеребчика, красного комиссара. Парочку из них он сагитировал, и они пошли за ним, как стадо. Графа убили, графиню усадили в сани, мужик полузамерзшую ее довез до Чернигова. Только недолго они радовались — Центральная рада послала туда гайдамаков, те с них спесь-то посбили, а комиссара повесили на акации. Вы слышите, Марфа Никифоровна?
— Слышу, да вот думаю, что же это вы не все рассказали, — вызывающе засмеялась экономка. — Тогда уж доскажите, что в ту ночь, когда гайдамаки повесили парня нагишом и расползлись по хатам, где бабы в постелях прятались, ворвались в Диканьку красногвардейцы и переловили всех гайдамаков до единого — те даже штаны не успели натянуть. Потом их всех побросали в Десну. Вот так разделались с ними, по-вашему, глупые бабы из Диканьки.
Андрей Николаевич помрачнел. Налил водки, выпил. Мясистая его физиономия, обрамленная светлой бородой, набрякла. «Дурак», — подумал о нем Бартак и ласково поглядел на солнечную Марфу. Она приняла этот молодой взгляд как добычу и, не сказав более ни слова, вышла из комнаты. Лесничий этого не заметил, обхватив подбородок ладонями, он бормотал проклятия. Вдруг он поднял голову и пристально посмотрел на Бартака.
— Беги из этой страны, юноша, человеческое счастье ушло из нее окончательно. Гайдамаки — варвары. Если бы мы, русские, не принесли сюда немного цивилизации, люди бы здесь до сего дня жили как дикари, как во времена Хмельницкого. Говорю тебе, беги отсюда! Не будь я лесничим в казенном лесу, поступил бы так же. Пошел бы с тобой, парень. В Таганроге, у моей матери, иная жизнь, тебе бы там остаться. Ты мне здесь очень нужен, но я боюсь за твое будущее.
Андрей Николаевич, говоря, раскачивался на лавке из стороны в сторону, обвисшие усы прикрывали его кроваво-красные губы. Пальцы у него одеревенели настолько, что он не мог развязать кисет с махоркой. Войтех Бартак помог ему скрутить цигарку и зажечь ее. Артынюк что-то прохрюкал, глубоко затянулся — и глаза его заметно протрезвели.
— Собственно, в Таганрог тебе незачем, голубчик, можешь податься прямо домой. Приезжал ко мне из Чернигова губернский лесничий, говорил, пленных будто будут возвращать на родину в обмен на наших. Тогда я пошлю в лес наших хохлов.
— Они вам дороже обойдутся, чем мы, — заметил Бартак.
— А я не стану делать себе в ущерб, голубчик, ей-ей не стану. После войны у мужиков характер будет мягче, чем у твоих пленных, спасибо скажут, что дома останутся. Красные тоже о пленных заботятся — под видом, что жизнь вашу облегчить хотят. Предприятия и учреждения, где вы работаете, не должны мешать вам организоваться политически — понимаешь, политически! Ты кадет, без пяти минут офицер, тебя политика не касается, зато твои парни — им палец в рот не клади, откусят! А сержанты ваши, чех Долина и немец Вайнерт, смотрят на меня так, словно я большая сволочь, чем они сами. К счастью, организации пленных разрешены пока лишь в Московском военном округе, не на Украине, но скоро и до нас дойдет, а Центральная рада, конечно, согласится, чтобы вас выпроводили...
— Ваша песенка мне очень приятна, Андрей Николаевич, — засмеялся Бартак, — но не так-то быстро дойдет все это до нас. Уж вы об этом позаботитесь!
— Иди ты к черту, приятель, к самому царю всех чертей! О том, что у меня работают пленные, известно. И если не придут петлюровцы, чтобы отправить вас в Австрию, или красные, чтобы сделать из вас большевиков, то уж обязательно припожалует чешский легионер и мобилизует вас в Легию.
Артынюк вдруг замолчал, выкатив на гусара глаза. Мысли его ворочались тяжело, словно он вкатывал каменные глыбы на гору. Внезапно спросил:
— А почему ты еще не вступил в чешскую Легию, а? Или ты не патриот? Или ты больше венгр, чем чех, а, гусар? Сколько раз я об этом думал... Загадочный ты человек. Моя мамаша, правда, поет тебе хвалу, дескать, в лагере его притесняли венгерские офицеры, кричали — не место чеху среди нас! Однако старуха могла ошибиться, может, разум у нее слабеет. Скорее всего подкупили ее твои двадцать лет...
Бартаку хотелось как можно больше выведать у начальника, необычайно разговорчивого сегодня, и он сказал наудачу:
— Матушка ваша характером напоминает мою маму, и я люблю ее, как родную. Одному мне она позволила заходить к ней домой в любое время. Кроме полковника графа Апони, она не принимала никого из мадьяр. Но когда граф сказал однажды, что перед последним боем, в котором мы попали в плен, он получил приказ о присвоении мне звания офицера, а в бою потерял его, ваша мама рассердилась. Граф потом нашел этот приказ и отдал его мне, но здесь он мне ни к чему, лучше я останусь для вас кадетом. Мне с моими ребятами лучше, а если я сообщу вашим властям, что я поручик, меня, возможно, отправят обратно в офицерский лагерь.
Андрей Николаевич покачивал головой, с недоверием рассматривая Бартака. Опять надо думать, а это ох как тяжело... Все это он уже слышал от матери. Странный парень — офицер, а среди офицеров чувствует себя чужим. В царской армии тоже такие были... Надо бы доложить, но кому? И зачем? Тот мрачный немец, сержант, который замещает кадета, более опасен. Черт знает, о чем он все время думает... Вероятно, о побеге. Нет, нет, он оставит у себя Бартака, даже если б он был австрийским генералом. Тем более что в Максиме не с кем и поговорить, а чешский молодец — парень образованный, красавчик и в водке толк понимает. А что газеты почитывает — так пускай себе, будет что дома порассказать. А вдруг он большевик? Э, среди австрийцев большевиков нет, у австрийцев дисциплина! Артынюк налил Войтеху водки и начал толковать о том, что пленных надо перевести на зиму в село. Хлопцы поправятся, немного отъедятся и весной будут валить лес как дьяволы. Руки у них словно для того и сотворены.
— Друг, Войтех Францевич, вы позаботитесь об этом, не правда ли? — сказал Артынюк, хмуря хитрые глаза. — Спать будете у меня, есть за одним столом со мной. Марфа вам приготовит комнатку за кухней, сама пусть спит в кухне, а Наталья с Нюсей переселятся в каморку на чердаке. А скучно станет с пятидесятилетним стариком, я позову учительницу Шуру. Глупа, да молода, рада будет к мужчине приласкаться, пожалуй, научим ее и в карты играть. Так мы и этой язве Марфе отплатим. У меня глаз наметанный, она за тобой охотится. Твое счастье, что тебе на это плевать, а то пришлось бы каждый день бить вдовушку по нахальной физиономии, а разве интеллигентному человеку приятно бить женщину? Ее муж, мой приятель Иван Кочетов, не умел — и вот видишь, недостает ей этого. И в город будем вместе ездить, научу тебя с евреями торговать, и заживем мы отлично!
Артынюк умолк, опять зажмурил глаза и прислонил голову к стене.
Войтех согласился на перевод пленных в село. Он приведет их завтра же. Починят сарай, в котором жили до того, как их отправили в лес, и им здесь будет лучше, чем в заснеженном темном лесу. Он решил ехать безотлагательно и подготовить людей к возвращению в Максим. Надо еще уведомить экономку... Хотел было сказать об этом Андрею Николаевичу, но тот, упершись затылком в бревенчатую стену и разинув рот, крепко спал. Бартак потянул его за бороду, тот не шелохнулся. Войтех встал. За дверью, в темных сенях, стояла Марфа, глядя на него подстерегающим взглядом.
— Вот как! — удивился Бартак. — Неужели подслушивали?
— А вам-то что? — раздраженно отрезала она. — Начальник орал, как в лесу, а мне хотелось знать, что он там вытворяет.
Бартак рассмеялся.
— Я бы не дал себя в обиду, Марфа Никифоровна, не бойтесь.
— Знаю, а только я хотела слышать, — повторила она упрямо.
Войтех пожал плечами и снова усмехнулся.
— Скажите Наталье, что завтра я приведу пленных к ужину. А Иван пусть с утра пригонит трое дровней под наши вещи. Два человека наших сами не дойдут, придется их подвезти.
Она не спускала с него широко раскрытых глаз, а слова его воспринимала так, словно все это разумелось само собой.
— Остались бы до утра, — сказала она. — Скоро совсем стемнеет, а на дорогах теперь мало ли какие люди шатаются.
— Нет, Марфа Никифоровна, поеду, — ответил Войтех. — Меня ждут. Котомку к седлу привязали?
Она кивнула. Бартак поблагодарил ее и вышел из избы. Марфа подбежала к посудному шкафу, вынула кобуру с наганом и поспешила за кадетом, догнала на ступеньках.
— Возьмите на всякий случай, — сказала она, подавая наган.
— Что вы, я ведь пленный, — засмеялся Войтех и вскочил на коня.
Галопом проскакал он через ворота на заснеженные просторы полей; экономка долго смотрела, как летел снег из-под копыт. Бартак, пригнувшись к гриве коня, сидел в седле, как заправский казак.
Из бревенчатой избы, где была кухня для пленных, вышла повариха Наталья. Молодая, широкая в бедрах женщина, такая перекинет через плечо самого богатыря Самсона!
Экономка возвратилась в комнату и положила наган в шкаф. Артынюк спал все в том же положении, в каком его оставил Войтех. Марфа презрительно скривила губы и, повернувшись к только что вошедшей Наталье, сказала:
— Слышь-ка, пленные придут завтра в село зимовать. Утром с Нюсей перебирайся на чердак, в мою комнату гусара пустим.
Повариха не сказала ни слова, на удивление проворно повернулась и выбежала вон. Марфа ушла на кухню, села на лавку возле печки и уставилась в пол отсутствующим взглядом. Во дворе шумела повариха, звала Нюсю, наказывала мужику Ивану принести дров, вымыть котел и приготовить баню для пленных.
— Баньку обязательно, они, поди, все во вшах да в чесотке, — кричала Наталья.
Марфа медленно поднялась. Надо убрать комнату для кадета. Сделает она это с удовольствием. Вот так же заботилась она о своем молодом муже — и заботилась бы до сего дня, если б не погиб он на войне. Старый Артынюк этого не заслуживает. Учуял, дьявол, что творится в ее душе. Ну, да, чех молодой, хороший...
Марфа посмотрела в зеркало и грустно улыбнулась себе. Да, на лбу уже морщинки, правда, тонкие, как шелковые ниточки. Зато зубы целы. И ямочки на щеках еще сохранились — будто розовыми лепестками выстланы. Марфа пригладила темные волосы, схватила метлу и побежала в комнату, предназначенную для Войтеха Францевича.
С появлением пленных ожило село Максим... Для всех здоровых нашлось достаточно работы. Каждое утро на дровнях, сделанных Шамой и Ганоусеком, отправлялись в лес и до полудня возили бревна к Десне. Лагош и Ганза отремонтировали сарай, чтобы можно было жить в нем даже в мороз, потом стали помогать Наталье на кухне: кололи дрова, носили воду. Нюся была счастлива, что «австрияк» Лагош возвратился к ней. Она уже заметно округлилась, но Лагошу это не мешает. Ходит теперь чистый, с довольным видом покручивая русые усы и нередко напевая словацкие песенки. Обмороженные уши его зажили.
Когда Нюся вместе с Михалом Лагошем, а Беда Ганза с Натальей усаживались после работы в кухне, при лучине, к ним пристраивался и Иван. Его не прогоняли — он не мешал. Теребя седеющую бороду короткими черными пальцами, Иван печально смотрел на молодежь.
— Эх, детки, — говорил он, когда молодые подтрунивали над ним, утверждая, что он боится, как бы в бороде его моль не завелась, — хорошенько смотрите да запоминайте, детки! Такой бороды нет даже у царя-батюшки.
Наталья как-то поднесла ему рюмку мутного самогона. Выпив, Иван разговорился об отце — казаке, воевавшем на Шипке. Храбрый был человек, огромный, такие ныне не родятся, увлекся Иван собственным рассказом. Бился он за болгар с турком, и «бонбой» оторвало ему ногу. А дома тем временем купец оттяпал у него поле и луг. Не пожалел, разорил нас, казаков мужиками сделал. Иван улыбался в веерообразную бороду, а глаза его были совсем не добрые. И вдруг, как будто все это он только для того и рассказывал, Иван произнес:
— Пташечки мои, не сердитесь на меня — не я эту войну выдумал!
Пленные возвращались в село Максим к вечеру. Ефрейторы Лагош и Ганза раздавали еду, и насытившиеся «австрияки» разбредались по селу, которое без труда поглощало полсотни молодых мужчин. Жители уже не видели в пленных чужаков, встречали их как своих, пускали к печке и даже позволяли брать за руку молодиц. Говорили, правда, эти пленные на какой-то смеси знакомых и незнакомых слов, ну да что там — не винить же их за то, что их матери не украинки.
Артынюк перестал обращать внимание на пленных. Канцелярские дела он взвалил на плечи Бартака, а сам больше времени проводил в Чернигове или Киеве. Зато он привозил Бартаку всевозможные газеты: украинские, русские, чешские, и кадет сидел над ними по вечерам в кухне вместе с сержантами Долиной и Вайнертом и драгуном Ганзой, по-украински споря о том, что делать в такое сумбурное время.
Марфа Кочетова, сидя у печки, слушала их и, как только они переходили на чешский язык, сейчас же вмешивалась — интересно ей было, о чем они говорят.
— О, вы, «австрияки», нынче в цене, — смеялась она, — дорогой товар! Артынюк не зря говорит, что всячески будет скрывать, сколько вас тут, пока в Дарнице ему верят, что половину ваших он уже отправил, а вторая половина сбежала в чешское войско.
— А что бы он сказал, если бы мы и впрямь разбежались в разные стороны и вступили бы, скажем, в Красную гвардию? — спросил Йозеф Долина.
— Да бегите куда хотите, удерживать мы вас не можем, — засмеялась Марфа. — У вас своя страна, свои семьи, там вас, поди, ждут...
Беда Ганза ухмыльнулся.
— Э, хозяйка, что это вы вроде Натальи заговорили! Она все то же: Беда, не скрывай, в Австрии у тебя жена, скучаешь по ней! И ревет — мол, что мне теперь, бедной, делать? А поди попробуй обними эту «бедную», хотя бы и вдвоем с Йозефом? Курта на помощь звать бы пришлось. Да разве нынче важнее всего, чтоб у каждой бабы был свой мужик? Понимаете вы, что поставлено на карту? Революция! Германец и австрияк точат зубы на Украину, и надобно обоим дать по этим самым зубам, а Центральная рада на это слабовата.
— А кто не слабоват? — резко спросила Марфа. Драгун презрительно усмехнулся:
— Вы еще спрашиваете, Марфа Никифоровна? Я думал, вы поумнее!
Экономка коротко засмеялась, ища глазами взгляд Бартака. Тот, чтоб не расхохотаться, кусал губы. Она подмигнула ему со счастливым видом и снова склонилась к шитью, словно разговор пленных ее больше не занимал.
— А ты знаешь, Аршин, кто нам достает большевистские газеты? — сказал Бартак. — Думаешь, Артынюк? Как бы не так — Марфа Никифоровна! Вот так, а теперь глазей на нее сколько хочешь, очень у тебя занятный вид.
Драгун заерзал на табуретке, вытянулся, желая показаться повыше. Слюнявя самокрутку, он стал слушать Йозефа Долину, который говорил:
— Остановить немцев и австрийцев могут только большевики, люди труда, такие, как мы, — люди, которые хотят наконец избавиться от паразитов. Но как ни ломаю я себе голову, все не вижу ясную дорогу для нас. Могу пойти в Легию, ладно. Часть легионеров отправят во Францию, а кого мне там защищать? Французских рабочих или французских фабрикантов? — Долина, наморщив лоб, повернулся к кадету. — Карты на стол, как поступите вы?
Войтех Бартак жестом крестьянина положил руку на стол. Черная прядь волос свесилась ему на лоб. С серьезным выражением лица он ответил:
— Мы с тобой уже много раз об этом говорили, Йозеф, и я не знаю, чего мне тут еще раздумывать. Я — студент сельскохозяйственного института, ты — рабочий-монтажник, и, в общем-то, мы с тобой, строго говоря, люди из разных миров. Так сказал бы какой-нибудь буржуа. Но моя мать такая же беднячка, как твоя. Я мог учиться единственно потому, что жил у тетки в Вене, а деньги на книги давал мне дядя-учитель. Так есть ли между мной и тобой какая-нибудь разница? Разве мы не понимаем друг друга, как родные братья? Или не понимаем мы друг друга вот хоть с Куртом Вайнертом? Я уже решил — и ты мне тут не притворяйся, будто не знаешь, — как. Я ведь тебя хорошо знаю. Подадимся мы с тобой в Красную гвардию и Беду возьмем с собой. За те полгода в начале войны, что я работал в хозяйстве нашего барона, который за это сумел добиться для меня отсрочки, я многое понял, и понял, где мое место в наши бурные времена. Йозеф Долина склонил голову и глубоко задумался, Курт Вайнерт глядел на окно, задернутое белой занавеской, а махорочный дым словно сливался с его мыслями. Драгун Ганза беспокойно вертелся, его жилистая шея напряглась. Он не мог оторвать глаз от Бартака. Ганза тоже служил в панском поместье и видел таких, как кадет, — они вставали в четыре утра, вместе с доярками, записывали, сколько надоено, следили, чтобы скотники правильно задавали корм коровам, затем будили конюхов и ехали с ними в поле. На завтрак — кусок хлеба всухомятку, на ходу. Беда знал одного, который предпочитал обедать на кухне, чтоб не смотреть в тарелку приказчика голодными глазами. И этот черноволосый кадет, верно, того же поля ягода. Такие при прополке свеклы не задирают концом трости юбки у согнувшихся в междурядье девок. А у них там сам пан управляющий шалил... И девки ржали — а что им оставалось? Где потом найдешь работу?
— Ну, так, — сказал Ганза, — от компании, ребята, я не отстану, но разве мы одни? В Максиме еще двадцать чехов, мы уже хорошо притерлись друг к другу — как думаете, может, еще кое-кто с нами пойдет? Лагош не пойдет, он насчет Легии подумывает, а другие пойдут. Может, и из венгров кто, и из немцев? — Ганза живо повернулся к Вайнерту. — Курт, не пойдешь с нами? Чешский ты знаешь, по-русски тоже договоришься, и рабочий ты человек. Неужели торчать здесь до весны и сплавлять лес для Керенского? Благодарю покорно! Я воду не люблю. У меня от нее кишки сводит.
— Я попробую поговорить с немцами, — отозвался Вайнерт. — Большой надежды нет, но попытаюсь.
— Хорошо, — сказал Долина, — попробуй, да еще возьми на себя трех ребят, с которыми ты дружишь, а я переговорю с венграми. Жил я одно время в Пеште, как-нибудь объяснюсь.
Бартак улыбался. Аршин собирается агитировать Вайнерта! Да Курт, еще когда жили в лесу, решил вступить в Красную гвардию, и они договорились, что пойдут вместе. Ну, ладно, по крайней мере ясно, что есть всамделишного в этом насмешнике Аршине.
Марфа поставила на стол самовар и чашки. Выщербленные, правда, но целые. Бартак читал вслух статьи из старого номера «Правды». Экономка подсела к столу, наблюдая за каждым движением его губ, и сияла. Долина и Ганза слушали внимательно. Вайнерт уставился на свою ладонь, точно подсчитывал мозоли. Курили махорку да прикидывали, как бежать из села Максим, хотя бы и прямо в Петроград, где все кипит, где каждая винтовка в умелой руке дорога, как жизнь. «Какая жизнь? — внезапно мелькнула мысль у Долины. — Да, конечно же, свободная, дуралей!» — ответил он сам себе.
Когда солдаты ушли, поблагодарив хозяйку за чай, Марфа подошла к Бартаку:
— Войтех Францевич, я люблю вас. Очень люблю. Артынюк это почувствовал, а вы нет, — произнесла она нерешительно. — И если вы едете в Киев, я — с вами. Женщин тоже принимают и оружие выдают.
Войтех погладил ее круглое плечо и задержал ее руку в своей. Марфа не шелохнулась. Ее красивое лицо сияло от радости.
— А наган в шкафу я берегу для вас, — сказала она позже, когда они ужинали за широким сосновым столом. — Командир должен иметь оружие. Я дам вам к нему триста патронов — набрала понемногу у Артынюка.
Кадет засмеялся.
— Спасибо, спасибо, Марфа Никифоровна. Вы золото!
— На что вам золото, Войта, дорогая вы моя душа. Держитесь живого человека, держитесь живого, говорю!
Андрей Николаевич Артынюк возвратился на несколько дней в село Максим. Когда он ввалился в комнату, усы и борода его были еще покрыты инеем. Войтех Бартак работал в лесу с пленными. Они все еще свозили бревна к Десне. Лесничий выслушал доклад об этом с удовольствием и стал рассказывать о том, что творится в Киеве. С насмешкой, притаившейся в морщинках у серых глаз, он рассказал, что большевики тайно копят силы, что поэтому город все время в тревоге, правительство беспрерывно заседает или пьянствует, а на улицах стреляют. Чехословацкие легионеры под Киевом собираются помочь правительству, если большевики все-таки поднимут голову. Артынюк, рассказывая, смеялся и пил водку — уже пятую рюмку осушил, губы его лоснились от жирной колбасы. Марфа, чтобы не смотреть на него, водила взглядом по черному бревенчатому потолку и слушала, словно во сне.
— Жаль, что вы так глупы и упрямы, а то мы могли бы вдвоем порадоваться тому, как хорошо оборачиваются дела, — словно между прочим бросил Артынюк. — А теперь уже я не хочу, нашел себе вдовушку в Киеве, покрасивее вас, и может, ей еще и ваших двадцати пяти нет. У нее дом и усадьба под Калачом, а ваш покойный супруг был всего лишь лесничим, как и я. Так вам и надо, нечего было хитрить. Она и на пианино бренчать умеет, и модные песенки петь — французские, немецкие, даже арии из оперетт. А вы что — разве только мужицкие песни, вас от этого быдла и не отличишь... Совсем вы забыли, что война отняла у русских женщин по меньшей мере пять миллионов молодых мужчин, и это еще не конец, душенька!
Глаза у Марфы были как черное стекло. Артынюк умолк, презрительно махнул рукой и проворчал:
— Ступайте в кухню, мне необходимо поразмышлять, вы ведь не знаете, что это такое. Когда придет «австрияк», пошлите его ко мне. Я ему газеты привез и дам работу. Не хочет жить как офицер, пусть гнет спину до упаду. Адью, дурочка!
Марфа с ненавистью и презрением смотрела на Артынюка, и в голове у ней мелькали мысли, подогреваемые словами Артынюка. Она думала: этот дурак воображает, что может все. Это ведь только петух — подмигнет курице, она и присаживается. Ладно, воображай себе, дождешься и ты пули в лоб! Я ведь не забыла, что ты рассказывал о женщинах Диканьки! Марфа грохнула дверью и загремела на кухне сковородками, сердито выкрикивая что-то. Андрей Николаевич удовлетворенно прислушивался к ее буйству, победно усмехаясь. Пусть бесится, нахалка! Он-то сжалился над ней, над вдовой приятеля, оказавшейся в беде, а она как камень. Ну теперь-то он ей показал, что на ней свет клином не сошелся. Она и правда уже не нужна ему. Здесь, в селе Максим, сгодится и учительница Шура — не хуже всякой другой, но теперь уж и в ней он не нуждается. Дуры деревенские! Скоро на вас и смотреть-то не станут — по полдюжины таких на мужика. Он встал и, хихикая, подошел к кухонной двери.
— Чайник! — крикнул он. — И еще колбасы. Быстро! Ждать я не намерен!
Марфа даже не оглянулась. Развела огонь под чайником, взяла из буфета колбасу, отрезала кусок и бросила в деревянную тарелку. Андрей Николаевич из-под косматых соломенных бровей следил за ее действиями. А все же она красива. Надо бы как-нибудь напоить ее, тогда, поди, уступит, неблагодарная. Он увез ее из Диканьки, найдя ее рыдающей над похоронной. Полгода кормит ее даром, да еще рублики подкидывает в надежде, что она окажется благодарной — а что она? Сразу видно — из казацкого племени, дура темная. Гайдамацкая сукина дочь! Или она и впрямь не может забыть своего Кочетова? Артынюк вернулся к столу, начал рыться в бумагах, которые ему подготовил кадет-«австрияк», и понемногу успокоился. Хорошо работает матушкин «молодец». Жаль, что придется возвратить его австрийскому императору. Он, Артынюк, предпочел бы сделать его своим помощником, тогда бы сам переехал в Киев на постоянное жительство.
Андрей Николаевич подкрутил усы, пригладил бороду. А ведь я, собственно, хороший начальник. Людей не бью? Не бью. Шуру насиловал? Нет. Правда, в первый-то раз она сопротивлялась, потом ревела — ну, так уж водится у женщин. Конечно, зря я сказал, что выживу ее из школы, если она не согласится, но я не мальчик, сам, пожалуй, не справился бы... ха! Артынюк вдруг вспомнил, что привез из Киева несколько граммофонных пластинок. Весело занялся ими, выбрал наконец «Измайловский марш». Первые же аккорды ударили по сердцу — Андрей Николаевич вытянулся и застыл, словно ожидая, что сейчас проследует мимо него сам царь со своей большой свитой, и великие князья, и вельможи, все в золоте и великолепии. Ему стало легче.
Экономка внесла чайник, потом сходила за колбасой. Когда она вернулась, Артынюк жестом задержал ее и сказал примирительно:
— Марфа Никифоровна, я полагаюсь на вашу честность. Живем мы вместе достаточно давно, хотя и не как муж с женой, а как два монаха в одной келье. Я получил в Киеве распоряжение вернуть пленных ко всем чертям в Дарницу. Господа из военного округа думают, что это так просто. Однако не подчиниться им я не могу: сбыт леса в их руках.
Марфа, в длинной синей клетчатой юбке и льняной полосатой кофточке, стояла посреди комнаты, готовая уйти в любую минуту — красивая, полногрудая, — и в темных глазах ее что-то вспыхивало. Она ответила начальнику только кивком головы. Он продолжал:
— В мое отсутствие с пленными никто ничего не сделает. Скажите это тем, кто за ними придет. В крайнем случае пусть перепишут пленных да отправляются восвояси. Мне пленные нужны еще на всю весну. К Десне свезена только половина заготовленной древесины, да еще много осталось несрубленного. В Максиме я на эту работу мужиков не найду, а обмен пленными может растянуться на целый год. Наши же солдатики — что с них возьмешь? Закатится домой, сделает бабе младенца, только его и видели!
— А если эти люди не отвяжутся и захотят немедленно увести пленных?
Артынюк выпучил на Марфу глаза. Если бы да кабы!
— Ладно, — буркнул он. — Пусть тогда Войта даст им несколько человек, только не всех. До вскрытия Десны надо свезти к реке весь лес. Я сам ему скажу до отъезда.
— Куда вы едете-то? Рождество скоро.
— В Киев, по служебному делу. Пробуду там две недели. А вы присматривайте за Францевичем, чтоб лес не продавал и вообще... Я оставлю вам деньги для пленных, на душу по пять рублей. Войте дам сам — сто рублей отвалю, пусть пользуется моей добротой. До войны сто рублей было целое состояние, а теперь, когда большевики ввели свои деньги, а Центральная рада — свои, мне слово «рубль» и произносить-то не хочется. А звучало так прекрасно, означая счастье!
— Деньги на провиант для пленных оставите Войте?
— Нет, вам. Знайте, что я вам доверяю. Если не хватит, берите в долг, заплачу, когда приеду.
Артынюк шумно встал из-за стола, подошел к Марфе и взял ее за подбородок. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, только бархатные брови стали строже. Он усмехнулся и покачал головой:
— Марфа, Марфа, видите, сколько я на вас возлагаю надежд, а вы мне не верили. Что ж, может быть, для меня так лучше, в ваших руках я, пожалуй, потерял бы характер. А теперь — спасибо, и ничего у меня для вас больше нет.
Он хотел что-то добавить, но решительно сжал губы и отошел к столу. Вода в чайнике кипела. Артынюк, не обращая более внимания на Марфу, начал заваривать чай.
Пленные приехали с реки к вечеру. Артынюк слышал, как распрягают лошадей, Бартак отдавал приказания на чешском, затем на немецком и венгерском языках. Артынюк ухмыльнулся. Демократ, он нам подходит, жаль только, не распускает язык, когда выпьет, хорошо бы узнать его подноготную. Как-нибудь возьму его в Киев к моей Дуне. У нее племянник такого же возраста, он затащит Бартака в свою компанию, и тогда разве только черт помешает этому чешскому молокососу разговориться. Андрей Николаевич кликнул Марфу, велел подать чашку для Войтеха Францевича. Марфа вернулась молниеносно, принесла свою чашку. «А может, она сумела бы из него чего-нибудь выудить?» — подумал Артынюк, однако сейчас же нахмурился.
Вошел Бартак — в шинели, в папахе, которую, правда, сейчас же снял при виде начальника. Артынюк от сердца посмеялся тому, что застал чеха врасплох.
— Вы входите, как хозяин, Францевич. Ну и правильно, когда меня нет дома, вы здесь единственный барин. А пленный или нет — нынче значения не имеет. Раздевайтесь, присаживайтесь, поужинаем вместе. Как идет работа? Вы довольны?
Экономка, вошедшая следом за кадетом, остановилась в дверях, глотая каждое их слово. Ее было почти не видно в темном углу, и ни Артынюк, ни Бартак не замечали ее до тех пор, пока она не вскричала испуганно:
— Войтех Францевич, да у вас вся шинель смерзлась! Что-нибудь случилось?
— Да ничего, Марфа Никифоровна. Ребята сделали прорубь во льду, чтобы лошадей поить, а я не заметил — ее за ночь затянуло ледком — да и провалился по пояс. Разрешите — пойду переоденусь, а тогда уж чай...
По лицу Бартака видно было, что он весь продрог, но он ни за что и виду бы не показал, особенно при Артынюке.
— Что ж вы стоите, Марфа?! — вскричал Артынюк. — Дайте нашему соколу мое шерстяное белье и валенки да водку, несите всю бутылку!
Марфа оторвалась от косяка, принимая от Войты шинель и папаху.
— Сейчас, сейчас! — торопливо бормотала она, выталкивая Вартака из комнаты.
— Это ж надо сообразить! — принялась она выговаривать ему, когда они оказались в кухне. — Когда это было?
— Да уж под вечер. Не сердитесь, пожалуйста, мороз крапиву не берет.
— На Украине тоже есть такая поговорка, но все равно вы негодник. Такой умный человек, а торчит мокрый на морозе целых два часа! Войта, голубчик, я этого от вас не ожидала. Скорей раздевайтесь!
Марфа, хлопоча, тараторила без умолку, и тон ее был то сердитым, то полным тревоги. Она принесла теплые кальсоны, нательную фуфайку, новую рубашку, новые казачьи шаровары. Войтех стеснялся при ней раздеваться, но Марфа слушать его не хотела. Не успел он стянуть брюки, как она вырвала их у него из рук.
— Артынюк подождет, сначала попарим ноги. Садитесь к печке.
Она подсунула ему под ноги таз с горячей водой, встала на колени и начала растирать ему ступни и икры. Бартак сначала не давался, но тепло от ее рук разлилось по всему его телу. Это напомнило ему детство, когда он являлся домой с речки Хрудимки, замерзший, как сосулька. Он протянул руку и погладил Марфу по голове. Она подняла глаза. Такой сердечности в женских глазах он никогда еще не видел.
— Ну, Марфа Никифоровна, вы для меня много сделали, — сказал Бартак. — Если уж теперь я не буду свежим как огурчик, значит, я трухлявый пень. Спасибо!
Марфа, сжав губы, решительно покачала головой. Она вытерла ему ноги, обмотала их мягкими льняными полотенцами — его мать называла такой материал батистом, — поверх натянула толстые шерстяные носки и только тогда позволила ему надеть шаровары.
Пока он их застегивал, она разглаживала ему рубашку у ворота.
— Не думайте, что вы надели хоть что-нибудь из вещей Артынюка! Все это я приготовила для вас, чтобы вы уехали отсюда во всем чистом и новом, как барин, — одним духом выпалила Марфа. Лоб и лицо ее покрыли мелкие капельки пота, золотясь на свежей коже. — Не хочу, чтобы вы носили его вещи, он грязный, как гнилая капуста. Заканчивайте побыстрее разговор с ним и отправляйтесь в постель. Я сварю вам на ночь кое-что получше, чем его вонючая водка. Утром и впрямь будете как огурчик. Ну идите! — Она легонько шлепнула его по спине и, тихо смеясь, вышла на крыльцо выплеснуть воду.
— Голубчик, Войтех Францевич, — встретил его Артынюк, — принимайтесь-ка теперь за колбасу и водочку да рассказывайте!
Он смотрел в глаза кадету, словно желая поймать его на неискренности. Рассказывая, Войтех съел колбасу и полную миску горячих щей. Андрей Николаевич терпеливо слушал, прикуривая одну папиросу от другой и осторожно, чтобы не замочить усы, отхлебывал водку. Нет, австрийский дурачок не врет, еще не научился!
— Ну, обрадовали вы меня, голубчик, что скрывать! Одно ваше слово — и я устрою, чтобы вы остались в России. Подыщем вам богатую женушку, и заживете барином, к чести чешского народа. Ну, а теперь в постель, вам это необходимо, хотя я охотно просидел бы с вами до утра. Надо беречь здоровье, вы нужны здесь, в Максиме. Завтра мне опять в Киев, я задержусь там дольше, чем когда-либо. Выпейте-ка еще водочки — лучше всякого лекарства!
Он налил ему полную стопку, пододвинул миску с кислой капустой, не переставая говорить:
— Хозяйке я оставил деньги для пленных, завтра же выдайте им аванс. А вам — вот двести рублей, так я ценю вашу работу. Вот они, денежки. — Артынюк вынул бумажник, разложил перед Бартаком банкноты и, польщенный его удивлением, тщеславно добавил: — Купите себе еще одну такую рубашку, она вам идет, словно вы отроду ее носили. Сколько вам в самом деле лет? Двадцать, двадцать два? В этом прекрасном возрасте нужно нравиться и самому себе. А теперь, друг, доброй ночи, у меня есть еще кое-какая работа. Мы попрощаемся утром. Нужно будет еще поговорить о пленных. Требуют, чтоб мы их вернули, ну да ничего, эти дарницкие господа-вонючки у нас подождут...
Войтех небрежно сунул деньги в карман и ушел. Экономка сидела в господской кухне в обществе кухарки Натальи и служанки Нюси. Они уже убрали черную кухню для военнопленных, и Марфа позвала их к себе. Нюся расположилась на лавке вольготно, как это любят беременные женщины, Наталья, занимая место за двоих, упершись локтями в стол, лузгала семечки, ловко сплевывая шелуху в ладонь. Появление кадета удивило женщин, они его даже не сразу узнали. Нюся покраснела и стала подниматься, Наталья невольно щелкнула языком и расплылась в широкой улыбке. Бартак рассмеялся.
— Сидите, девушки, я не хочу вам мешать, — сказал он и обратился к Марфе: — Хозяйка, где же ваш лечебный напиток? Начальник отправил меня в постель.
— Сейчас приготовлю, вам и впрямь пора на боковую, — ответила Марфа Никифоровна и принялась сливать над огнем разные жидкости в одну кастрюлю. Бартак попрощался с Натальей и Нюсей и ушел в каморку за кухней. Кухарка многозначительно взглянула на Нюсю, та покраснела до корней волос и опустила голову.
Трешки, полученные в счет жалованья за январь, взбудоражили пленных. Ян Шама, хватая за рукав то Долину, то Беду, допытывался, что подвигло Артынюка на это? Пленные теперь все жили в одном сарае, собирались у одной печки и, хорошо узнав друг друга, не таясь, по-чешски, по-венгерски, по-польски и по-немецки рассуждали, пытаясь сообразить, что за этим кроется. Сержант Долина успокоил их быстро:
— Артынюк просто-напросто боялся, что деньги украдут, вот и решил лучше отдать нам, ясно! — Он повторил это по-немецки, а затем на ломаном венгерском языке. — Не такой уж он добрый, чего тут не понимать!
— Конечно, он хитрит, ребята! — выкрикнул из-за его спины драгун Беда Ганза. — Но он хитер, а мы-то хитрее! Укатил в Киев на православное рождество, а мы отпразднуем рождество в Максиме, да по-настоящему! Кадет наверняка разрешит.
Наталья наварила им на рождество украинского борща, каждый получил по куску свинины да по килограммовой белой булке. Маленький драгун раздавал угощение, щедро присовокупляя к каждой порции ядреную шутку.
— Чего так жадно глядишь в миску, — вскинул он глаза на сержанта Вайнерта. — Я знаю, тебе ох как хочется после этой жратвы окунуть усы в кружку будейовицкого пивка да тянуть, покуда не покажется дно! Нет, дружище, нынче пиво припасено только для Артынюков.
Пленные смеялись, отшучивались. Обычно молчаливый рыболов Власта Барбора, снабжавший Ганзу махоркой, наклонил мальчишеское лицо к полнотелой кухарке Наталье, раскладывавшей свинину, и сказал:
— Пожалей драгуна, матушка, я хочу пригласить его к себе домой на рождество — целого гуся тогда скормлю ему, пусть снова научится любить чешскую землю!
Ганза замахнулся на Власту половником, хотя и сам смеялся. Он любил эту овечку из Железной Горы — все-таки ремесленник, хотя и не курит, и самогонку не пьет.
Мужик Иван сел с военнопленными, торжественно поздравив всех с рождеством Христовым, благоговейно поблагодарив богородицу за все дары.
После обеда пленные группками вышли погулять по селу, и трескучий мороз был им нипочем, потому что солнышко пригревало их стыдливыми зимними лучами и вкусно пахло снегом.
Мужики звали их в хаты, выпивали с ними. «Приходите, ребята, в сенокос на помочь!»
Когда же все снова сошлись у печки в своем сарае и стали делиться соображениями о том, что-то приготовят им к праздничному ужину, явился кадет Бартак:
— После праздника приедут из округа записывать тех, кто хочет ехать домой. Но с ними, наверно, приедет и кто-нибудь из Киева, из чешской армии, уговаривать нас вступать в Легию.
— И не стыдно вам будет? — сказал по-чешски немец из Северной Чехии, всерьез нахмурясь. — Это же государственная измена!
— Эй ты, Измена! — насмешливо крикнул Ганза. — А тебя туда и не зовут!
— Я никого никуда не зову и никого никуда не посылаю, — резко сказал Бартак. — Это тебе следовало бы знать, Беда. Кто хочет, может оставаться в Максиме. Лагош, например. У него на шее Нюся, а обоих в Венгрию{2} не возьмут.
Все замолчали. Скручивали цигарки, кто-то с ехидством засвистел походную песенку: «Шел походом я к границе...» Ян Шама почесал поясницу и поднял свою львиную голову.
— Ну да, вернемся мы к пану императору, а он нас погонит на итальянский фронт. Покорно благодарю за приглашение. Передайте, господин кадет, мою благодарность господам, которые к нам припожалуют. Мне что-то в Австрию неохота, подожду, пока у нас будет республика. А то захочется мне кое-кому по морде съездить, да наш императорский окружной гетман, пожалуй, не позволит. Или позволит, как думаешь, Аршин?
Ганза засмеялся.
— Да нет, он просто попросит тебя это сделать... Но мне нравится, что ты решил подождать конца войны. После войны у наших окружных гетманов и прокуроров сердце медовым станет. А если еще к республике присобачить венгерские горы от Дуная к северу вместе с Михалом Лагошем, как о том пишут в газетах, то будем мы богаче, чем когда-то наши короли, а для черной работы наймем подручных, вроде этого Измены.
Немец рассердился, негодующе крикнул:
— Вы присягали императору? Присягали. Ну и заткнитесь да службу несите! Наша родина — Австрия!
— Не трепли языком, Зепп! — прикрикнул на него сержант Вайнерт.
— Император, которому мы присягали, уже на том свете{3}, а всей Габсбургской династии я в верности не клялся, по крайней мере что-то не помню. Йозеф, может, ты помнишь? — обратился Ганза к Долине, который сидел у печки, грея руки.
— Тебе дай кусок пожирнее, и язык у тебя заработает, не остановишь, — ответил Долина. — Не видишь, что кадет хочет еще что-то сказать?
Войта Бартак затоптал окурок, взглянул на Долину, на драгуна. Шум и говор у печки стихли.
— А мне больше нечего вам сказать, — произнес он. — Разве только одно: кто хочет, может вступить в Красную гвардию. Дадим ему бумажку, что он человек честный, — и пусть себе ищет счастья. Но, как я уже сказал, никому я ничего не советую. Теперь военнопленные в России сами хозяева своей судьбы. Андрей Артынюк не может нас насильно держать в Максиме. Лично я не вернусь в Австрию.
— Куда же вы подадитесь? — вырвалось у Шамы. На груди у него зудел новый чирей, выскочил, сукин сын, вчера, но эта тема занимала его больше, чем собственная болячка. — Скажите, что вы-то предпримете?
— Сначала твоя очередь, Ян, и всех остальных. Я уеду отсюда последним, — ответил Бартак с такой улыбкой, что у Шамы язык отнялся.
Он обвел взглядом товарищей, сгрудившихся у печки, покачал головой. Эти болтуны поедут к мамашам, а мне то что же — мотаться здесь, как голодному волку, пока рак свистнет? Ян Шама взволновался — чирьи, старые и новые, не дают покоя... Кадет строит из себя умника — ему-то что, жрет по-барски, курит по-барски, а ведь такой же бедняк, как я, и нет у него никого, кроме матери... И Шама понуро выговорил:
— Я все-таки, пожалуй, домой... Герой из меня никудышный, у нас таких по три за пятак дают. И надо же где-то вылечиться от этих проклятых болячек. Хозяйкина мазь ни гроша не стоит, один чирей вытравлю, другой рядом выскакивает...
— Я тебе не препятствую, Ян, — сказал Бартак и встал со скамейки, как будто дело Шамы окончательно решено. — Обдумайте, товарищи, что я вам сказал, у вас есть три дня. Я приглашу еще кого-нибудь из Киева, из редакции газеты «Свобода». Пусть расскажут вам о большевистской Красной гвардии, о том, за что она борется и за что борются легионеры. Доброй ночи!
У риги Бартака догнал сержант Курт Вайнерт.
— Господин кадет, — торопливо сказал запыхавшийся Курт. — Кажется, я вас правильно понял. В лесу вы обещали взять меня с собой, когда поедете из Максима, не забудьте об этом!
— Если тебе все ясно, товарищ, а я думаю, что это так, то тебе ничего не остается, как идти с нами. Чем больше нас будет, тем лучше. Только теперь начинается война за нашу жизнь.
Бартак пожал Вайнерту руку и поспешил к себе. Через кухонное окно он увидел, как повариха Наталья с помощью Нюси и Ивана снимает с огня котел с ужином для пленных. Вошел, спросил, достаточно ли наварили. Наталья засмеялась, прищелкнула языком и весело подмигнула:
— Мясо и положила все, не думайте, — сказала Наталья. — С кого это станется — вас обманывать?
— Спокойной ночи, Наталья. И лучше раздай им ужин до темноты, пусть все поминают тебя добром — не один драгун.
— Да я их всех и люблю, бедненьких! Жить так далеко от родного дома...
Наталья проводила Бартака материнской улыбкой.
Марфа вернулась с рождественской службы, как с гулянии. Кунью шапочку и овчинный полушубок повесила на крюк возле печки и, напевая, принялась готовить обед для себя и Войтеха. Наталья с Нюсей пообедают с пленными, и Иван наполнит за их столом свой ссохшийся желудок. Вчера настроение Марфы было омрачено тем, что Бартак отказался идти с нею в церковь, но сегодня она вспоминала об этом без сожаления.
Чего грустить — исполнилось все, чего она желала от сегодняшнего дня. "Марфа не знает, судьба ли распорядилась, или это она сама подсобила судьбе... Бартак уже лег, когда Марфа пришла к нему вчера в комнату, чтобы уговорить пойти с ней утром в церковь. Не люблю попов, все они лицемеры, и потом, кто знает, вдруг вас станут осуждать за то, что вы водите к обедне пленного, как телохранителя, так он ответил, а сам смеялся молодо и задорно. Сел в постели, взял ее за руку. Она позволила ему притянуть себя ближе.
— Сядьте на минутку, Марфа Никифоровна, — попросил Войтех, а когда она присела с краю, он заговорил, словно душу изливал. — Поняли ли вы, что я вас люблю, Марфа? Сегодня и вчера почему-то сильнее, чем я мог себе представить. Что это вы намешали мне в напиток? Я себя чувствую так, словно никогда в жизни не болел!
— А я и не хочу, чтобы вы болели, — ответила Марфа. — Не то пришлось бы мне обертывать вас мокрыми простынями, а вы бы кричали мне «отстань»... Нет, веселый-то вы мне больше нравитесь.
Ее рука сама поднялась и легла ему на лоб.
Войтех обнял ее за плечи. Марфа насторожилась, но не отодвинулась. Смотрела ему прямо в глаза, улыбалась, жадно вдыхая табачный запах.
— Что это значит? — горячим шепотом спросила она.
— Странно мы живем, правда, Марфа? Встречаемся каждый день и каждый день ждем, когда же представится случай броситься ради другого в огонь, а сказать: «Вот я, бери» — ни один из нас не решается. Разве это по-человечески?
— И вы давно об этом мечтаете?
— Давно, Марфа, пожалуй, с первого дня нашей встречи.
Вся кровь Марфы словно остановилась. Женщина окинула взглядом комнату. В печке потрескивали дрова. Кадет был еще у пленных, когда Марфа затопила, и вот уже греет... Печь обдавала жаром, и Марфа чувствовала, как он разливается по всему ее телу.
— Пустите! — взмолилась она. — Милый, дорогой, пустите меня! Я вам верю, верю всему и люблю вас, только сейчас позвольте мне уйти. А я приду к вам, клянусь, что приду!
Она попыталась высвободиться из его рук, но он держал ее крепко. Боже, если в нем пылает такой же жар, как в ней, и если он это видит в ее глазах так же, как видит она в его, — нельзя, нельзя надругаться над таким счастьем! Марфа прижалась губами к его глазам, чтобы заставить их замолчать, но он привлек ее к себе, жарко шепча что-то. И словно все окружащее исчезло. Марфа крепко обвила руками его шею...
Сегодня утром в церкви она думала только об этих счастливых часах, и ей хотелось петь и смеяться. Он такой милый, хотя ласки его смахивают на нежность молодого медведя. А у нее и в мыслях не было, что это произойдет именно в сочельник, все вышло словно само собой...
Войтех пришел с улицы, исхлестанный морозом. Марфа подставила ему губы, он подхватил ее, закружился с ней по кухне. Она отбивалась со смехом: «Пусти меня, пусти, застудишь!» Но когда он ушел в свою комнату, побежала за ним, помогла снять шинель и кавалерийские сапоги и уговорила его идти читать на кухню. Дала ему свежий номер «Правды» и велела читать вслух.
— Где ты это берешь? — спросил Бартак.
— Поп покупает, а дьячок мне дает, — засмеялась она. — Наш попик внимательно следит за тем, что творится в Петрограде. Хочет знать, что ему светит. Смотри не проговорись, а то поп выдаст дьячка гайдамакам.
Обедали долго: на Марфу напала разговорчивость. Она рассказала, как жила в Диканьке, об отце с матерью, учителях, о муже — лесном объездчике.
— Кочетов был немножко не такой, как ты, — сказала Марфа. — Взял он меня молоденькой, хотел воспитать меня в ином духе, чем родители, но я его все равно любила, и если бы он не погиб, то нашел бы меня такой, какой оставил...
На ресницах у нее дрожали слезы. Бартак хотел вытереть их — она не позволила, вытерла сама, шмыгнула носом и улыбнулась:
— Хочу, чтоб ты знал обо мне все, мой дорогой, мой самый любимый, я просто с ума схожу по тебе. И мне даже кажется, что это вовсе не против Кочетова... А тебя я одного на войну не пущу, хоть сумку твою буду за тобой носить... Не знаю, почему это так, только полюбила я тебя страшно... А ведь ты нисколько не похож на Кочетова. Может, именно потому...
Бартак принимал ее рассуждения такими, какими хотелось ей. Ни одного укола ревности — его бы скорее задело, если б она умолчала о своем прошлом.
— А у тебя разве не было милой? — Марфа испытующе заглянула в его румяное лицо.
— Не было, — удивленно ответил он. — Да и когда? И потом — я был очень разборчив. Даже побаивался девушек.
Она просияла и обвила его шею. Это было ему приятно, но он не шелохнулся.
— Не смейся, я действительно их боялся — казался себе теленком рядом с ними.
— А я это поняла! — торжествующе засмеялась Марфа и поцеловала Войту, в глазах ее билась радость. — Ну, не жалей, я тебя за все вознагражу!
Вечером, когда он пришел с митинга военнопленных, Марфа подала ему к ужину немного водки. Заставила рассказывать о себе, особенно о его матери и о том, как живут люди в Чехии. Он постепенно разговорился, чувствуя себя совсем как дома. Потом вдруг подумал о пленных, о Долине. Тот тоже избегает здесь женщин, видно побаивается их, так же как Войтех когда-то. Как знать, может, и сам Войтех не решился бы обнять Марфу, если бы жил в холодном сарае, где земляной пол запорошен инеем, где единственная подруга — одеяло, а единственная музыка для сердца — храп товарищей. Он высказал эту мысль. Марфа наморщила лоб, испытующе глянула на него.
— У каждого своя судьба. Ты теперь должен думать только обо мне.
Бартак ушел в свою комнату. Печь дышала жаром. Вскоре пришла Марфа, на лице ее не было и следа вчерашних колебаний.
— Сегодня будет звездная ночь, ради меня! — счастливо улыбнулась она.
За пленными, пожелавшими возвратиться на родину, прибыли трое из лагеря военнопленных, что в Дарнице. Это были русские солдаты, среди них — унтер, на вид мужик мужиком, но грамотный. Однако, составляя список пленных, он подолгу задумывался над тем, как пишется та или иная буква. Команда его ни на шаг от него не отходила, то и дело грозя пленным штыками. Видно, дорог им был надежный кусок хлеба — любой приказ унтера они исполняли немедленно. На следующий день, при помощи кадета Бартака, подвели итог, и оказалось, что из пятидесяти пленных человек сорок с небольшим решили вернуться под крылышко австрийского императора Карла, и среди них — больной Ян Шама. Марфа накормила солдат и велела кухарке Наталье выдать каждому пленному на дорогу паек. Войтех Бартак уговорил сельского старосту выделить двое саней под тощие пожитки военнопленных и для тех, кто не мог ходить.
Сержанты Йозеф Долина и Курт Вайнерт, драгун Ганза, Лагош, Барбора, Ганоусек и сам Бартак вышли за село проводить товарищей, с которыми прожили несколько суровых месяцев в Максиме. На улицу села высыпали мужики и бабы, они ободряюще кричали что-то пленным, которые шагали по глубокому, по колено, снегу. Ян Шама шел в последнем ряду, едва передвигая ноги. К сегодняшнему утру у него на бедрах вскочили еще два чирья и зудели и горели пуще остальных, но рыжий верзила об этом не думал, он только смущенно оглядывался на семерых остающихся, с особенной робостью останавливая взгляд на Бартаке. Он все повторял просительным тоном, чтобы ребята писали ему, и роздал всем свой адрес. Ему так хотелось бы найти дома весточку от них...
— Что мне с тобой, балдой, делать? — бередил ему душу драгун Беда Ганза. — Неужели же тут не вылечили бы твои болячки, думаешь, кроме мамочки, никто этого не сумеет?
Ян Шама клонил голову и мрачно возражал:
— Не понимаешь ты меня, Аршин, тянет меня домой, вот и все. А на фронт меня уже никто не затащит — голову даю на отсечение!
— Дождался бы и тут, дело долго не протянется, — не унимался Беда. — Мы тут тоже не останемся, пожалуй, еще пригодимся русским, не все же нам лес рубить для Артынюка! А ты протащишься полтораста километров к своим в Дарницу, а там еще — черт знает каким путем — через разоренную Галицию в Краков... Нет, все-таки дурень ты!
— Брось! — окликнул драгуна Йозеф Долина. — Ты ведь не знаешь, почему Шама так поступает.
За селом стали прощаться. Долина, Ганза, Лагош, Барбора, Вайнерт, Ганоусек и Бартак пожали всем руки, а с некоторыми и обнялись. Унтер уже собрался скомандовать «шагом марш», но Бартак остановил его.
— Братья, — воскликнул кадет, — желаем вам счастливого пути! Должен признаться, я думал, мы пойдем домой все вместе, но не хочу вас ни в чем упрекать. Передайте привет нашей родине да расскажите дома правду о том, что в России творится, за что русский народ — крестьяне и рабочие — воюют с господами. Мы с вами много об этом толковали, я читал вам газеты, когда не хватало своих слов. Пусть наши люди узнают от вас, что русский царь был нисколько не лучше, чем австрийский император, которому тоже место за решеткой. И что господские поля, и заводы, и шахты тоже принадлежат нашему народу — как и здесь, где народ берет их в свои руки. Расскажите там и о Диканьке!
Унтер-офицер тронул Бартака за руку:
— Время не ждет. Задерживаете нас, ваше благородие. Пленные тронулись. Один солдат с винтовкой впереди, другой — позади колонны, Ян Шама чуть ли не ощущал своим затылком его дыхание. Унтер вскочил в сани, закутал ноги облезлой овчинной шубой и закурил махорку. Усы его покрылись инеем.
Висело над ними свинцовое небо, ни проблеска солнца. Над заснеженными, помертвелыми полями порывами свистел резкий ветер. Над головами тяжело пролетали вороны, словно и у них обледенели крылья. Печальные голые деревья — акации, буки, вязы — подчеркивали тоскливость января. Пленные перешли Десну по льду и побрели дальше, молчаливые, хмурые, и единственной надеждой их было, что и эта дорога когда-нибудь кончится, приведя их в весеннюю, зеленеющую чешскую землю.
Войтеху Бартаку и его друзьям тоже было невесело, когда они возвратились в село Максим. Долина что-то говорил Бедржиху и Вайнерту. Курт вдруг повернулся к Бартаку:
— А вы заметили, товарищ, что три ефрейтора — Вайс, Бальк и Юнгвирт, не подали мне руки? Вчера вечером Бальк сказал, что он меня раскусил и пусть я не забуду, что меня родила немецкая мать.
— И это тебя смущает?
— Нет, я знаю, что делаю. А когда уберемся отсюда и мы?
— Как только приедет Артынюк. Пусть заплатит за работу, и мы с ним расстанемся. А пока еще повозим лес к Десне: нам каждая копейка дорога.
Лагош взял Беду под руку и почти весело проговорил:
— А я рад, Аршин, что прощание уже позади. Дышится — словно я на небе.
— Эх ты, Небо, — фыркнул драгун. — Я и теперь еще дивлюсь, что ты не потащился с ними к своей пани матушке в Старые Угры, в Угерскую Скалицу, или как там еще называется твой медвежий угол.
Словак хотел выпростать руку, но драгун не отпускал ее. Он улыбался, и взгляд его смягчился.
— Молчи, — сказал он, — это я просто тебя поддразниваю, брат словак, неужели не понимаешь?
Лагош наклонился к уху Беды и шепнул:
— Как могу я оставить Нюсю?
Беда хохотнул, еще крепче прижал локтем руку Лагоша и стал что-то насвистывать. Власта Барбора с удивлением наблюдал за ними, потом вопросительно посмотрел на Бартака и Вайнерта, чего те не заметили. Власта втянул голову в поднятый воротник и присоединился к долговязому Ганоусеку. Ему стало жалко себя. Вот люди! Думают, если я тут самый младший, то можно не замечать меня. Но в сердце его не было злобы. Лучше уж вернуться домой вместе с Бартаком, Бедржихом и остальными — только бы не пойти в обмен на русских пленных. Меняют шило на мыло...
Андрей Николаевич Артынюк приехал из Киева в прекрасном настроении. С Черниговского вокзала он ехал в наемных санях, закутанный в шубу. Колокольчики всю дорогу приятно звенели созвучно его мыслям. Извозчик — у него только кончик носа да молодые глаза выглядывали из-под меховой шапки и из-за ворота тулупа — веселил седока, приглушенно и певуче покрикивая на лошадей.
В Киеве Андрей Артынюк успел обвенчаться с молодой помещицей, вдовушкой, и теперь размышлял о том, брать ли ее в следующий раз с собой в Максим. Ведь, черт возьми, там учительница Шура, а у нее есть язык. Надо будет сначала выдать ее замуж. Думал Артынюк и о лесе — свезли ли к Десне? А что, если пленных уже угнали в Дарницу? Он справлялся в Киеве, куда ему обратиться, чтобы получить других людей сразу же, как наступит весна. Ему ответили, что он может рассчитывать на пленных германцев, потому что с Вильгельмом никак не договорятся об обмене пленными. Это Артынюку приятно было слышать. Немцы тоже работяги, и они дисциплинированны. Еще бы удержать Бартака — больше ему ничего и не надо. Андрей Николаевич проспал почти всю дорогу и, когда вылез из саней у своего дома, был румян, как пасхальное яйцо. Марфе он приказал позаботиться об извозчике — тот поедет обратно только утром. Артынюк отправит с ним письмо, чтобы оно скорее дошло до Киева.
— Где кадет? — спросил наконец Андрей Николаевич.
— В лесу,—- ответила Марфа. — Здесь осталось только шестеро пленных, вот он и помогает им возить лес.
— Как это шестеро?
— Остальных солдаты увели в Дарницу. Вы же знали, что за ними приедут, не притворяйтесь.
Артынюк зло взглянул на нее. Как она дерзка и как чертовски красива! Красивее его киевской жены. Он проворчал что-то с таким видом, словно сейчас укусит, и ушел в свою комнату. Свежее лицо Марфы все не выходило у него из головы. Водка показалась невкусной. Он вышел посмотреть, как устроился извозчик. Нашел его у Натальи и Нюси в кухне военнопленных. Извочик отпускал ядреные шуточки, а они смеялись, как будто он говорил о розах. Как она трясется, эта Нюся, смотреть противно. На лице коричневые пятна, словно лишаи. Надо отослать ее — к чему держать беременную? Он ободряюще улыбнулся молодому извозчику и похлопал Наталью по спине.
— Наталья, покорми его хорошенько, возит лихо, — сказал Артынюк и, стараясь не глядеть на Нюсю, ушел в сарай, где жили военнопленные.
Вещи пленных исчезли со стен, только в углу у печи осталось несколько полупустых мешков. Почему же эти-то не ушли, подумал он вдруг. Угрюмый Долина и насмешливый коротышка драгун наверняка остались. В глазах у них так и пляшет революция. Надо посоветоваться с попом.
У школы встретил учительницу Шуру. Она робко поздоровалась и убежала к своему домику. Андрей Николаевич сдул иней с усов. Кто теперь на ней женится? Придется заплатить. Дать ей сто рублей или двести? А может, ничего? Задаром погуляла!
К четырем часам вернулись пленные, распрягли лошадей, отвели в конюшню. Артынюк следил за ними из окна, стараясь понять, почему именно эти не ушли. Бартак застал его бормотавшим что-то в светлую седеющую бороду. Артынюк пожал ему руку, указал на стул и приступил к расспросам. По мере того как кадет рассказывал, лицо Андрея Николаевича светлело. Он барабанил пальцами по столу, удовлетворенно кивая. За неделю все заготовленные бревна свезут к Десне, а когда лед подтает, сбросят в реку, и вода даром донесет лес до Киева.
— Ваши умеют вязать плоты? — спросил Артынюк. — Я хотел бы отборные бревна сплавить так, чтобы они не побились. Здешняя сосна — отличный материал для мебели.
— Мы все можем, — усмехнулся Войтех Бартак, — хотя ряды наши поредели. Марфа Никифоровна вам уже, наверно, сказала, или вы, может быть, хотите знать еще что-нибудь?
Артынюк, вскинув руки, воскликнул:
— А я и не спрашивал ее, что может рассказать глупая баба! Я жду, что скажете вы, Францевич.
Бартак нахмурился. Дурак! Плохо же ты знаешь Марфу. Он как можно короче доложил начальнику о том, что приехали из Дарницы солдаты, составили список и увели пленных, что сельский староста снарядил для них две подводы, подводы уже возвратились из Чернигова в полном порядке. Артынюк, дергая себя за кончики усов, думал: не воображай, кадет, что меня это огорчает, — взамен ушедших мне пришлют немцев, и ты их будешь держать в ежовых рукавицах. А тебя, офицеришка, буду держать в узде я, ха-ха-ха!
Вслух он сказал:
— Вы меня радуете, голубчик. Держу пари, вы и не чувствуете, насколько вы уже стали нашим, русским человеком. Да и что вам делать в Австрии? Война затянется надолго. Германцы совсем приперли к стенке питерское правительство голодранцев. А придут к нам французы с японцами да соединятся с нашими генералами — тут-то вы увидите, какая музыка пойдет! Центральная рада истребит большевиков на Украине и отплатит германцам за все наши поражения.
— Вы так думаете? — со скрытой язвительностью спросил Бартак.
— Я это знаю, Войтех Францевич! — воскликнул Артынюк. — Ну ладно, оставим пока политику. Благодарю вас, спасибо, в мое отсутствие вы действовали правильно, молодой человек. Есть у вас какие-нибудь желания? Заранее считайте их исполненными.
Войтех поднял брови и задумался. Желания? Как не быть! Улыбнулся.
— Хотелось бы мне на несколько дней съездить в Киев.
— Разговеться? — заржал Артынюк. — Отлично! Поезжайте. Завтра же утром извозчик довезет вас до станции. Я пошлю с вами письмо жене, не удивляйтесь, я женился на праздники, и вы там женитесь, юноша. У жены бывают молодые богатые красотки — и я даже могу подсказать вам, которую выбрать. Сочный персик, учится в университете, изучает иностранные языки. Шпарьте прямо к ней, а чтоб вас не беспокоили патрули, я дам вам отличную бумагу — поедете в командировку по лесным делам. Ну, довольны вы своим начальником?
— Вполне, — засмеялся кадет и распрощался.
Артынюк смотрел Войтеху вслед, пока за ним не захлопнулась дверь. «Молокосос, — завистливо проворчал он в бороду. — Не знаешь, чем владеешь. Мне бы твою молодость, я б на княжне женился!»
Марфа ждала на кухне, с чем-то придет Бартак. Увидев его довольное лицо, бросилась к нему в объятия.
— Расскажешь мне потом, что было? — спрашивала она между поцелуями. — Расскажешь?
— Вечером все расскажу, а теперь я хочу есть, — сказал Бартак и ушел к себе снять шинель, переобуться. Потом в одних толстых носках он вошел в кухню и сел за стол.
Андрей Николаевич потребовал ужин к себе в комнату — ему нужно еще поработать. После ужина к чаю пригласил Марфу и Бартака и стал подробно рассказывать о своей свадьбе, перечисляя гостей, и кто какое занимает положение, и кто каким владеет имуществом. Разглагольствуя, Артынюк искоса поглядывал на экономку. Она сидела рядом с Войтехом вежливая, внимательная, временами легонько касаясь локтем его руки. Андрей Николаевич разгорячился, повествуя о том, сколько всего было съедено на его свадьбе, как потоком лилась водка, сколько осталось невыпитого вина и даже как его невеста и другие молодые дамы облегчались в кадушке с олеандрами и фикусами, — вот что творилось. Гуляли три дня и три ночи, словно молодые и впрямь были молоды, некогда было даже обновить супружеское ложе, вздремнуть возле женушки... Марфа и Войтех весело смеялись.
— О, это плохо, очень плохо, — хохотал Бартак. — Госпожа не имела претензий?
Артынюк принял эти слова как невинное подтрунивание. Это можно — кадет, правда, вполовину моложе меня, но все-таки уже мужчина и ровня мне.
— Ничего, братец, я тебя тоже так женю, — серьезно проговорил Артынюк. — Я тебе обещал и обещание свое выполню. Ника Александровна годится тебе, как никто, вот я тебя с ней и окручу. Она мне теперь племянницей приходится, и я должен позаботиться о ее счастье. Во время моей свадьбы мы пили в честь ее двадцатилетия. Она тебя, милый, золотом осыплет. Нужен ей молодец, который бы в хозяйстве разумел. Три имения перейдут к ней, пять тысяч гектаров земли и тысяча гектаров леса. Без малого столько, сколько у меня. Не морщи нос, голубчик, за такую женушку денно и нощно должен ты бога благодарить. Один из гостей подошел к ней, когда она стояла, согнувшись над олеандром, да и обнял слегка за талию. Так она такую ему пощечину влепила! Эх, и смеялись же мы! Такую не перегнешь в сарае, как здешних!
— Не мечтайте за меня, Андрей Николаевич, — засмеялся Бартак. — Такая, конечно, метит повыше, ей по крайней мере дворянин нужен. А то как же ей на люди показаться со мной, «австрияком»? Выбросьте это из головы!
От Артьнюка не ускользнуло, что Марфа невольно покраснела, а глаза ее вспыхнули. Он почувствовал удовлетворение: угодил гордячке не в бровь, а в глаз! А он и впрямь готов был на ней жениться — у его киевской вдовы избыток сала гасит любовный пыл; правда, он теперь богат, а Марфу пришлось бы брать голую. Андрей Николаевич развел руками и вскричал:
— Что вы, Войтех Францевич, она хочет здорового молодого парня из мещан. Рассказывал я ей о вас, показал ей фотографию, на которой мы с вами сняты, а она и говорит: «Приводите его, Андрей Николаевич, погляжу-ка я на него. Может, я и влюблюсь». Слышите, голубок, она прямодушна, не жеманится, как некоторые глупые казачки. Поверьте, стоит вам ей немного понравиться, и ваше дело в шляпе. Не верите? Мой дорогой, нынешняя русская молодежь нашего круга думает, не знаю почему, что не доживет до старости. Вот и торопится насладиться чем можно. Марфа Никифоровна, скажите вы, — обратился он к экономке, — разве плохой совет даю я нашему кадету? Дурак будет, если не захочет подороже продать свою молодость.
Гневно прищуренными глазами смотрела Марфа на Артынюка и видела его насквозь. Все это он рассказывает ей назло, перед ней бахвалится, черт его подери! Взгляд ее скользнул по загорелому веселому лицу кадета. Милый, потешается над начальником! Люблю тебя до смерти, Войта! Гнев ее растаял, и она с напускной серьезностью ответила:
— Да уж глупо сделает, если продешевит. Только на вашем месте я бы его не сватала. Он умнее, чем вы думаете. Станет он ждать ваших советов, как же!
— А я его женю! — твердо проговорил Артынюк. — Женю — и баста!
Бартак, смеясь, стал прощаться. В дверях он задержался, напомнил начальнику о письме и бумаге.
— Чайник вам оставить? — спросила экономка, строго глядя на Артынюка.
Лесничий кивнул и поднялся. Он прошел мимо Марфы, как мимо пустого места, и вышел во двор. Небо искрилось звездами, а бледная луна, освещая дом и все вокруг, положила глубокие тени, особенно густые под высокой грушей возле кухни военнопленных.
Гм, не заглянуть ли на минутку к Шуре? Только дорогу перейти... В ее окне горит огонек. Триста рублей дам бесстыднице... Он стоял по щиколотку в свежевыпавшем снегу и смотрел, как собака экономки рыла снег черным носом, будто хотела остудить морду. Артынюк бросил еще раз взгляд туда, где за девятью хатами стояла изба учительницы Шуры, но махнул рукой, пробурчал что-то вроде «молодожен, а о чем думает» и вернулся в свою комнату. Из дорожного саквояжа вынул бутылку водки. «Нет, с тобой я нынче спознаюсь, огненная моя», — пробормотал он, ловко откупоривая бутылку. Он пил и писал жене длинное письмо. Смеялся — пускай я слишком благоразумный в роли новобрачного, а нежные послания писать еще не разучился! «Думаю о тебе одной, дорогая, о тех днях, когда мы остались наконец с тобой наедине...» Долго писал он. Кончив, заткнул полупустую бутылку, сбросил одежду и повалился в постель.
Бледная луна сместилась к западу, звезды погасли в небе, и в той стороне, где Россия, где город Орел, горизонт начал светлеть. Мороз стоял трескучий, проникал в дом. Артынюк проснулся. Поплотнее закутался в одеяло, но зубы стучали от холода. Андрей Николаевич зажег свечку, налил водки, опрокинул залпом и снова лег. Какая тишина в доме... Время волка и собаки... Был бы он собакой, остудил бы морду в снегу и — заснул бы... Мартынюк ощутил голод. Была бы под боком женушка, нашла бы в буфете кусок индейки... Такой кусок дала ему на дорогу — так и таял во рту... А здесь... Он подумал. А Марфа-то на что нанята? Разбужу-ка ее, пусть даст хлеба с салом. Он вылез из постели и босой, со свечкой в руке, зашлепал в кухню. Дверь тихо скрипнула. Андрей Николаевич остановился, осветил кухню свечой. Постель Марфы за печью не разобрана. Недоуменно покачал головой, поскреб в затылке. Негромко позвал:
— Марфа!
Тишина как в склепе. Почесал в бороде. Кровь бросилась в голову.
— Марфа! — крикнул. Ни звука. Что это значит? Ушла на ночь в село? В село... шлюха! Может, кадет знает, подумал он и ввалился в комнату Войтеха. Когда пламя свечи перестало колебаться, Артынюк увидел, что рядом с крепко спящим Бартаком приподнялась, опершись голым локтем о подушку, Марфа. Розовая, молодая грудь выскользнула из выреза сорочки. Марфа спросонья удивленно глядела на Артынюка, как на призрак. Артынюка словно по голове стукнуло. Он все стоял на пороге, свеча в трясущейся руке замигала, едва не погасла. Горячий воск стекал ему на пальцы. Наконец он вышел, пробежал через кухню и заперся в своей комнате. Снова откупорил бутылку, залез в постель и, ничего не соображая, приложился прямо к горлышку. Опомнился лишь, когда опорожнил бутылку. Бросил ее на пол. Вот как! А мне отказала... Кадет, правда, молод, да ведь и я еще не гнилой сучок! Кочетов был не намного моложе. Артынюк грубо выругался, потом злобно засмеялся, словно захрюкал. Погоди, Марфутка, узнаешь, на что способен Андрей Артынюк. Попляшешь у меня до самой смерти, сука!
Село Максим проснулось в метельное утро... Снег шел мелкий, но сквозь густую завесу его было не пройти дальше сарая, в котором жили пленные. Марфа готовила завтрак для Артынюка и для Бартака, работала машинально, ломая голову над тем, в самом ли деле приходил под утро Артынюк к их постели или эта глупая история ей только померещилась? Да если и так — все равно хозяин когда-нибудь узнал бы, по крайней мере не нужно теперь ничего говорить. Марфа усмехнулась. Ей стыдиться нечего. Наталья вчера призналась, что догадалась о любви Марфы к молодому кадету-гусару и желает ей счастья. Возможно, со стороны кухарки это была только хитрость на острие любопытства, но Марфа не стала отрицать своего отношения к Бартаку: «Я будто снова родилась, Наталья! Подумай, теперь я не одинока. Он золотой человек».
— Держите его за крылья, хозяйка, для верности. Чехи это любят, а то еще улетит, — ответила Наталья.
Марфа не поняла. Наталья пояснила, что под крыльями она подразумевает мужское желание.
— Бесстыдница ты, Наталья! — воскликнула экономка и, озорно засмеявшись, обняла кухарку и поцеловала в круглое лицо.
Войтех Бартак пришел от пленных озабоченный.
— Дадут мне завтрак поплотней? Расстаемся почти на целую неделю. Если бы не надо мне было доставать документы для поездки в Москву, никто бы меня от тебя не оторвал. А старик мне невесту сватает, дурак, разве может нас что-нибудь разлучить? Одна смерть...
Марфа заглянула ему в глаза. На самом дне его черных зрачков увидела верность, любовь и доброту, ради которой она открыла ему свои объятия. Этого человека, Наталья, не нужно держать за крылья.
— Я приготовила тебе еду на всю неделю, все в дорожной сумке. На дне ее найдешь и денежки — мало, правда, всего около тысячи рублей, но ты возьми их, может, понадобятся. Не забывай только, это наши общие с тобой рублики.
Он поцеловал ее. Марфа прильнула к нему, потом резко отстранилась и начала резать хлеб к борщу.
— Артынюк меня не спрашивал?
Марфа молча покачала головой. Войтех пошел к Андрею Николаевичу в комнату. Лесничий сидел у стола, невыспавшийся, под глазами синяки. Он поднял взгляд на кадета, но не сказал ни слова, вложил лист в цветной казенный конверт и запечатал, внимательно прижав к горячему сургучу свой большой перстень с монограммой. И положил к другому письму.
— Здравствуйте, Войтех Францевич, — хрипло произнес он наконец. — Извините, что не улыбаюсь, плохо спал. Вот вам удостоверение в дорогу, вот письмо для жены. В Киеве все дорого, а у вас в кармане не густо, не посчитайте за обиду, примите от меня триста рублей. Пригодятся на цветы для моей жены и для Ники Александровны.
Он пододвинул к Бартаку письмо, удостоверение и пачку денег. Казенный пакет с сургучной печатью засунул себе в карман. Заставив себя улыбнуться — улыбка застряла где-то в бороде и лишь слабо отразилась в глазах, — сказал:
— Дорогой мой гусар, мы, мужчины, в некотором роде скоты, нам всякая баба хороша, коли жена не лучше, но что касается Ники, примите ее всерьез. Она согласна выйти за вас, если вы ей понравитесь. Но если вы в Киеве начнете посматривать на других, тут вам и аминь. Отец моей жены начальствует над дисциплинарными лагерями военнопленных на Украине. Вы меня поняли, надеюсь!
Войтех Бартак слушал его краем уха. Вот ведь далась старику эта Ника! И причем тут дисциплинарный лагерь? Глупо, задается старик.
Артынюк с серьезным лицом вежливо проводил Войтеха до двери:
— Не задерживайтесь, извозчик ждет. Ему ничего не давайте, я за все заплатил. Возвращайтесь благополучно, но не ранее чем через неделю. Вы заслужили отдых. С пленными в лес я буду ходить сам, чтобы свести весь лес к вашему возвращению. Еще раз счастливого пути. До свидания!
Проводить Бартака сбежались все обитатели дома: Долина, Вайнерт, Беда, Лагош, Барбора, Ганоусек, Иван, Наталья, Нюся — бедняжка уже на сносях, тяжело ей брести по снегу, пятен на ее добром лице стало еще больше, но она не могла удержаться. Она кивнула Лагошу, стоявшему в русской, до пят, шинели и потиравшему озябшие руки, чтобы тот укрыл Бартаку ноги овчинной шубой, но Марфа предупредила его. Укутывая колени кадета, она беззвучно шептала: «Милый, милый!» Войтех понял, легонько коснулся ее лба. В этот миг на крыльце появился Артынюк. Он торопливо подошел к саням и протянул извозчику конверт с красивой сургучной печатью:
— Как высадишь господина офицера на вокзале, отвезешь пакет по адресу. Читать умеешь?
Молодой извозчик, гордо кивнув головой, сунул пакет за пазуху и взмахнул кнутом. Кони рванули, пошли по занесенной снегом дороге.
— Ребята, до свидания! — прокричал Бартак пленным и помахал рукой. Все дружно ответили ему. Наталья смотрела на Марфу, которая тряслась всем телом, словно мерзла в коротком, отороченном белой овчиной полушубке, и сердце кухарки сдавила жалость. Я бы не удержалась, разревелась бы белугой, думала она. К чему героиню-то строить? Она перевела взгляд на драгуна Ганзу: под носом мокро, усы встопорщились. Ничего, вечером хорошо покормит пленных, а Ганзе даст двойную порцию. Расскажет о том, что есть между их кадетом и экономкой, — пусть пленные ее еще более уважают.
День прошел спокойно, только Бартака недоставало. Ночью и утром бесновалась пурга, снегопад прекратился только к полудню. Пленные расчищали дорожку от своего сарая к кухне и к дому. Работали все, чтобы согреться. Артынюк приводил в порядок свои бумаги, спал, курил, а после обеда, с которым Марфа послала Нюсю, он заглянул в кухню:
— Марфа, я к попу. Сидите дома, пока не приду. Австрийцы без надзора, кто знает, что они натворят.
— Ничего они не натворят, не бойтесь, — сурово отозвалась она.
— Как знать. В общем, хочу, чтобы вы никуда не уходили без меня.
Артынюк хлопнул дверью. Экономка видела в окно, как, переваливаясь, шел он в гору, к церкви. Не торопился — видно, шуба тяжела. «Дыхание-то уж не то — старик!» — усмехнулась Марфа.
Часом позже зазвенели бубенчики у хаты. Из саней выскочили четыре гайдамака Центральной рады, штыки на винтовках, наганы на ремнях. Услыхав бубенцы и ржание лошадей, Марфа подумала, что это возвратился Бартак. Может быть, опоздал к поезду? Подбежала к окну и с разочарованием увидела гайдамаков. Они подозвали Ивана. Синий от холода Иван неохотно указал рукой на крыльцо. Марфа выбежала на порог, услыхала, как толстый, словно опухший, гайдамак с полосками на погонах спрашивает начальственно:
— Марфа Никифоровна Кочетова дома?
— Где же ей быть? А хозяин ушел в село, — ответил Иван.
Марфа метнулась в дом, словно ее толкнули. Наган — мелькнула мысль. Бросилась в кухню, взяла наган из посудного шкафа и побежала в комнату Бартака — прятать оружие, ведь если приехали с обыском — а она не раз слыхала, что такое бывает, — ее уведут в город, и пропало...
— Ничего не прятать! — гаркнул с порога гайдамак. Марфа обернулась. В дверях стоял тот самый толстый гайдамак, который спрашивал ее, и рядом — второй. Оба смотрели на нее, как на пойманную лису.
— А ну, что это у вас в руке? Давайте-ка сюда, — строго приказал толстый гайдамак.
Марфа поняла: плохо дело. Был бы тут Войтех, гайдамаки бы уже удирали из Максима! Молниеносный взгляд в окно — на дворе двое других допрашивают Наталью и Нюсю.
Марфа ударила локтем в окно так, что стекло задребезжало, крикнула:
— Ко мне! Помогите!
Женщины ее услышали. Оттолкнув гайдамаков, Наталья кинулась к дому. Один из них схватил Нюсю, второй, опередив Наталью, вбежал в дом.
«Что, если эти мерзавцы хотят хозяйку...» — и, не закончив мысли, кухарка ворвалась в кухню.
— Я здесь, хозяйка, не бойтесь! — крикнула на бегу.
Марфа, прижавшись спиной к шкафу, осторожно ловила каждое движение гайдамаков. Они перемигнулись и заперли дверь в комнату перед самым носом Натальи.
Кухарка принялась стучать в дверь, ругать пришельцев.
— Вы Марфа Никифоровна Кочетова? Собирайтесь, пойдете с нами. Вы обвиняетесь в сношениях с бунтовщиками в Диканьке и, как видим, храните оружие.
Гайдамак двинулся к ней.
В Марфе вспыхнула жажда борьбы. Это работа Артынюка, вчерашнее письмо с печатью... Нет, она не сдастся, не то что скажет Войтех?!
Она подняла наган, словно протягивая его, и дважды нажала на спусковой крючок. Толстый гайдамак схватился за живот и тяжело осел на пол. Другой дернулся, зашатался... Между глаз у него брызнула кровь, он рухнул, как подкошенный. У Марфы опустилась рука, женщина оцепенело глядела на дверь, а дверь разлетелась, и позади разъяренной Натальи показалась усатая физиономия третьего гайдамака. Марфа снова подняла наган — почему-то он стал страшно тяжелым, но гайдамак, увидев своих товарищей на полу в крови, выстрелил раньше, чем кухарка успела оттолкнуть его руку. Марфа удивленно ахнула — и уже не смогла нажать спусковой крючок. Наган выпал из ее руки. Опираясь спиной на светлый лакированный шкаф, она съехала на пол. Услышала еще испуганный крик Натальи и ощутила ее мягкое объятие.
— Марфа, миленькая, скажи хоть словечко! — просила кухарка.
Марфа слабо шевельнула головой, попыталась улыбнуться. Зубы ее окрасились кровью.
Гайдамак засунул свой револьвер за пояс, поднял наган и положил его в карман полушубка. Хмуро и растерянно смотрел он, как кухарка, подхватив Марфу под коленки и под мышки, покраснев и вытаращив от натуги глаза, поднимает ее и кладет на кровать Бартака. В комнате появился четвертый гайдамак, перепуганный Иван и Нюся. Девушка заплакала в голос. Наталья, плотно сжав мясистые губы, обрывая пуговицы, расстегнула блузку Марфы. Под коричневым соском левой груди зияла кровавая дырочка. Голова Натальи затряслась.
— Жива? — простонала Нюся, слезы лились у нее ручьем, вздувшийся живот ходил ходуном.
— Сама видишь! — У Натальи не попадал зуб на зуб. Она видела, как бледнеет лицо Марфы и опускаются веки на стекленеющие черные большие глаза.
Гайдамаки вынесли своих из дома и положили их в сани. Раненный в живот уже не стонал. Гайдамаки стегнули лошадей и под звон бубенцов укатили из села, пока не сбежались люди с косами и старыми саблями.
Среди первых примчавшихся к дому был Артынюк. Пленные стояли у крыльца, молча и угрюмо смотрели, как бежит он — неповоротливый, растрепанный. То, что он увидел в комнате Бартака, потрясло его. Долгое время он не мог взять в толк, что же, собственно, случилось. Такой оборот дела он не предвидел. Подавленный, побрел он к выходу, помотал головой и, повернув побледневшее лицо к Наталье, сказал:
— Похороны устройте тихие, да поскорее. Что эта несчастная наделала! Стрелять в гайдамаков!
Пот струйками стекал у него из-под шапки на лоб.
— А что же ей, ждать было, пока они ее... — Наталья отчетливо выговорила мерзкое слово и плюнула с презрительным негодованием. Подбородок ее покраснел. — Знать бы, кто их на нее натравил, уж он бы у меня поплясал...
Артынюк не ответил и, понурившись, ушел в свою комнату. Неладно получилось, мелькало у него в голове. Чертова баба! Он ведь знал — разума у нее ни на копейку... Как был, в шубе и в валенках, сел он к столу и начал пить стопку за стопкой. Ладно, кадет женится на Нике, и кто знает, вернется ли он вообще из Киева. Да если и вернется — не станет же он горевать из-за деревенской бабы, на фронте небось видел вокруг себя немало смертей. И разве война не продолжается? Наши стреляют большевиков, большевики — наших... Убивают людей и получше, и поученее. Одним убитым больше или меньше — гайдамацкая земля все примет...
Наталья принесла ужин. Увидев его, жалкого, пьяного, она положила ему руку на плечо и по доброте своей сказала:
— Плачете, как мы? Иван целый час ревел, а пленные решили, что сами отнесут дорогую нашу Марфу на кладбище и над могилой споют ей по-чешски. Они тоже любили ее. А больше всего их мучает, что они скажут своему офицеру, когда тот приедет.. И думать боятся, что с ним будет, они ведь любили друг друга.
Артынюк выкатил свои водянистые глаза. Усы и борода, облитые водкой, блестели. Он проблеял:
— Что ты сказала?
— Марфа, говорю, и чех любили друг друга.
— Черт их возьми! — взревел вдруг Артынюк. — Любили, любили! Сука она была, вот кто! И знай — я хотел только, чтоб гайдамаки показали ей, где ее место, приструнили бы ее, а такого у меня и в мыслях не было, верь мне, Наталья...
Наталья окаменела; она медленно собиралась с мыслями, презрительно глядя на Артынюка, который низко клонил голову к столу, держа у обвислых губ стопку водки. Он ведь и к ней приходил, пока пленные в лесу были, только что цветок на рубашку не нацепил. Обещал, грозил, деньги совал. А она смеялась — еще бы, мужик хорохорился, как старый гусак... Послала его к учительнице. Он и стал ходить к ней, а когда экономка уехала на день-два к родителям в Диканьку, приводил Шуру к себе. Пили и ели, и Наталья прислуживала им. «Смотри, никому ни слова, не то прогоню!» Подарки ей носил. Шелковый платок она взяла, шерстяную цветастую юбку тоже, а денег — ни копейки. Как-то бесстыдник признался, что ему бы лучше Марфу... Наталья обрела дар речи.
— Гайдамаки хозяйку все равно бы сгубили, — сказала она холодно, — но до этого ох и натерпелась бы она! Мыто знаем, что они хотели сделать с женщинами в Диканьке. Так вот для чего вы их позвали?
— Убирайся! — прорычал Артынюк. — Чего встала? Проваливай! А тело уберите из дому, сегодня же, немедленно!
Кухарка выбежала. Овчарка Марфы, стоявшая за дверью, понуро поплелась за ней. Нюся спала, лоб ее был нахмурен. Возле нее лежал Михал Лагош. Кухарка прикрыла их поплотнее, накинула на плечи платок и пошла к пленным в сарай. На небе — ни облачка, и луна как рыбий глаз. Тень неотступно тянулась за Натальей. Овчарка рыла носом снег, как будто искала потерянный след. Наталья запыхалась от быстрой ходьбы.
— Дайте посидеть с вами, мужики, я от ненависти себя не помню, — сказала она с порога.
Пленные освободили ей место у печки.
— Ох и надымили! — прокашлявшись, она передала им свой разговор с Артынюком.
Вайнерт переглянулся с Долиной, с Бедой и сказал: — — Что мы теперь можем изменить, Наталья? Хотя, впрочем... — он повернулся к Барборе и Ганоусеку. — Как думаете, ребята? Не стесняйтесь, говорите прямо.
— Давайте и на него донесем? Пошлем анонимное письмо, и все тут! — сказал Ганоусек. — Что-нибудь за ним да найдем, особенно если нам помогут здешние женщины.
— Правильно! — вскричал Барбора. — Слыхали мы, тут арестованных первым долгом избивают, а после и подбавляют на допросе. Так что ему хоть по шее накостыляют как следует.
— Придумали тоже! — угрюмо сказал Долина, не спуская глаз с Вайнерта. — Анонимка — это мерзость. Артынюк — барин, ото всего откупится, Чернигов — это вам не Киев, тут еще не большевистская власть. Надо придумать что-нибудь другое.
Наталья несколько успокоилась. Драгун Беда пошел ее проводить с намерением войти в ее новую комнатку, но Наталья с порога повернула его. А чтоб не сердился, погладила и торопливо поцеловала его в небритое лицо.
Проводить Марфу высыпало все село, за исключением грудных да безногих.
Натальина кутья мало кому пришлась по вкусу. Иван к ней даже не притронулся, зато напился и все проклинал нечистого, черного Ирода, которому место в аду.
Погода наконец установилась, мороз словно залег где-то в степи, как сытый волк, солнце пригревало. Пленные запрягли обе пары саней, сработанных осенью за три дня Шамой и Ганоусеком, и отправились перевозить к Десне последнюю партию древесины. Артынюк еще на кладбище сказал Долине, что поедет с ними — посмотрит, сколько они сделали за то время, пока он был в Киеве. Для себя он приказал оседлать коня, на котором ездил Бартак. При виде огромной кучи бревен на берегу реки он смягчился. Долина, Вайнерт, Лагош, Барбора и Ганоусек сгружали бревна с саней и укладывали их в штабеля, а Беда, который никогда ни о чем не забывал, пошел разбить замерзшую прорубь — в нее недавно свалился Бартак: нужно будет напоить лошадей, когда те сжуют сено. Артынюк высказал опасение, не простудятся ли лошади, но Беда только усмехнулся:
— Что вы, ваше благородие, пока вода лошади до желудка дойдет, согреется, я в этих делах человек опытный.
Душа лесничего радовалась при виде того, как ловко пленные складывают бревна. Когда они закончили разгрузку очередной подводы, он извлек из своей сумки головку сыра, большой кусок сала, хлеб и поделился с пленными. Нашлась и бутылка водки, которая пришлась очень кстати. Власта Барбора, выпив, стал разговорчивым:
— Ваше благородие, мы только пленные, и наша родина за тысячу верст, там остались самые дорогие нам люди, но Марфу Никифоровну мы не можем забыть. Только о ней, бедняжке, и говорим. Такая замечательная была женщина... — Барбора исподтишка наблюдал за лесничим. Долина и Вайнерт все еще отказываются посылать донос на Артынюка, может, считают — мало ли что выдумала кухарка... Вот почему Барбора следил за Артынюком и ждал, что он ответит.
— Думаете, ребята, я сам не мучаюсь? Сам все время о ней вспоминаю. Наталья ее не заменит.
Барбора моргнул, перевел взгляд на Беду. Тот на колене резал сало, и если поднимал глаза, то только на лошадей, которые доедали в торбах сено. Лагош сдвинул шапку на затылок, так что выбился светлый вспотевший чуб, и проговорил с набитым ртом:
— Узнать бы, кто на нее донес! Мы этого сделать не можем, но вам бы, ваше благородие, послушать, что толкуют на этот счет в Максиме, или прямо спросить в Чернигове — донос должен где-то храниться...
— Что ты, голубчик! Донос в гайдамацкой жандармерии, а я от этих типов подальше... Ты не знаешь, что это за люди. Повезло вам — живете у меня, как за каменной стеной. Вам, пленным, до наших забот и страхов дела нет. Такая, значит, у Марфы судьба. И где та сила, которая может изменить ее? Но поговорим о чем-нибудь повеселее... Как ты собираешься, Лагош, поступить с Нюсей? Мы ее отпустим с тобою в Австрию.
Лагош вспыхнул до ушей, торчащих из-под шапки, и озабоченно ответил:
— Тут и думать нечего, я уже сказал товарищам, как поступлю. Останусь с ней до тех пор, пока она сможет с ребенком поехать к нам. Думаю, мои ее примут уж хотя бы ради ребенка.
— Что ж, похвально, молодой человек, — сказал Артынюк, вытирая о брюки длинный охотничий нож и вставая на ноги. — Ну, если все поели, пойдем сбросим последние бревна и домой. Мороз крепчает.
Долина с Вайнертом поднялись, взяли ведра, из которых поят лошадей, и пошли к проруби.
— Не хотите взглянуть, ваше благородие, как быстро замерзает вода в Десне? — сказал драгун Беда с самым простодушным видом. — Вы же видели — утром я прочистил прорубь, а теперь по ней хоть на коньках катайся. Лютые у вас на Украине зимы.
Беда говорил медленно, мешая украинские слова с русскими и чешскими, но Артынюк его понял.
— Погляжу, почему ж не поглядеть? Мальчишкой я любил на льду кататься. Эх, где те счастливые времена? Теперь вся жизнь — одни заботы...
Артынюк неторопливо спустился к реке. Беда — за ним по пятам. Поодаль Лагош, Ганоусек и Барбора сгружали бревна. Вайнерт тяжелым топором рубил лед, вновь образовавшийся в проруби, Артынюк, подойдя, посмотрел на работу немца, фыркнул.
— Что это он не ударит как следует? — повернулся он к Беде, который стоял позади него так близко, что, если б не шуба с поднятым воротником и не шапка, надвинутая на уши, Артынюк почувствовал бы на шее учащенное дыхание драгуна.
— А неловки вы, ребята, — сказал Беда и взял у Вайнерта топор. — Смотрите хорошенько, как это делается. — Он проворно вырубил с краю лед, еще не очень крепкий. — Вот так нужно! Правда, ваше благородие? — Беда отер лоб и заговорил резче, суровее: — Есть в моем родном краю река, называется Лужница. Зимой высекали мы прорубь и бросали в нее шелудивых собак, дохлых кроликов и прочую дрянь. И вот однажды, зимой, хотел один наш односельчанин сократить путь и пошел через реку. О проруби он не знал — и угодил под лед. И ведь — среди бела дня! Но никто его не жалел: был он доносчик и много горя причинил людям.
У Артынюка сжалось горло, он хотел отступить подальше от края проруби, которая вдруг показалась ему разверзшейся могилой, но за его спиной стоял Вайнерт; хотел податься в сторону, но там, словно примерзший к месту, торчал сумрачный Долина. Барбора и Лагош в этот момент сбросили с саней толстое бревно, и оно коротким стуком ударилось о штабель. Ганоусек покрикивал на лошадей. Артынюк усмехнулся:
— Вот вы говорите — доносчик, значит, черт его унес — и ладно. Напоите лошадей да помогите сгружать, поскорей кончать надо.
— Кончим, ваше благородие, доносчик подлый! Получай за хозяйку!
Долина брезгливо толкнул его плечом, Артынюк, потеряв равновесие, шагнул на тонкий слой отсеченного льда и вместе с ним погрузился в воду. Шуба быстро намокла, неумолимо потащила Артынюка в ледяную бездну. Артынюк взревел и, раскинув руки, ухватился за край проруби, но Вайнерт ударил его ногой по пальцам. Еще один вскрик — и лесничий исчез подо льдом. Осталась на льду только рукавица его, прижатая сапогом Курта Вайнерта. При первом вскрике Артынюка Барбора и Лагош обернулись и с ужасом смотрели на то, что творится, не в силах произнести ни слова. Ганоусек, повернувшись к реке спиной, успокаивал лошадей.
— Ну, дело сделано! — Беда, белый как снег, высморкался. — Теперь я напою лошадей, а вы помогите ребятам сгрузить бревна. Надо сегодня же доложить о том, какое несчастье постигло нашего начальника.
Барбора и Лагош боялись взглянуть на Долину и Вайнерта, когда те подошли к ним и начали сбрасывать бревна со вторых саней.
На обратном пути никто не заговаривал. Ганоусек трусил сзади на лошади Артынюка, Беда, Долина и Вайнерт ехали на первых санях. Не доезжая до села, Беда отдал вожжи Вайнерту, соскочил с саней, подождал Лагоша с Барборой и подсел к ним.
— Вот что, мальчики, я вас люблю, это вы давно знаете, но долг платежом красен. Хочу я услышать, считаете ли вы правильным, что мы отправили Николаевича на тот свет.
Ребята, понурившись, молчали. Первым отозвался Лагош:
— Случилось несчастье, а мы не успели помочь. Он ведь и к Наталье подкатывался!
— Знаю, но насчет Натальи раз и навсегда молчок! — перебил его Беда и пронзительно посмотрел на Барбору. Мальчик не так закален, как словак. Сцена на льду так и стоит перед его глазами... Но он с горечью ответил:
— Ты меня знаешь, Беда, я не пророню ни звука, хотя бы из меня ремни резали.
Драгун обнял его, ласково прижал к себе, сам подозрительно моргая глазами и шмыгая покрасневшим носом.
— Эх ты, я тебя люблю, как мама родная. Ну, а теперь стегни-ка клячу, поедем побыстрее.
Весть о гибели Андрея Николаевича Артынюка за полчаса облетела весь Максим. Вайнерт, лучше других пленных знавший украинский язык и замещавший Бартака, отправился сообщить о несчастье старосте. Не следовало господину Артынюку выходить на лед, знал ведь он, что там уже провалился их командир Бартак, только тот помоложе, вот и вылез... Поверил ли ему староста, или нет, сержант по его неподвижному, до глаз заросшему лицу не понял. Староста записал сообщение, дал Вайнерту подписать, и при нем с важностью чиновника прихлопнул печать, и вывел размашистыми каракулями свою фамилию. Потом посадил Вайнерта в сани и поехал с ним к попу. Втроем они подъехали к Десне, Вайнерт показал прорубь. Ее уже снова затянуло ледяной коркой.
Когда Вайнерт пришел за ужином, кухарка смотрела на него с ужасом. Вайнерт сказал об этом Ганзе, но тот расстроенно буркнул:
— Ничего... на меня она и вовсе не взглянула. Она этого понять не может, да и как ей понять... Я ее звал к нам, как уберется в кухне, она только и буркнула, что боится нас, а меня пуще всех. Мы, дескать, хуже хлыстов, не знаю, кто это такие, но, наверно, совсем уж бешеные. Пускай заспит всю историю, может, пройдет. Правду я ей не скажу, хотя бы мне за это не видать ее больше... Лучше ешь, Курт, не так уж много она тебе и дала, глупая баба. Вот Марфа... та была не ей чета!
* * *
Путь от села Максим до Дарницы был рассчитан на пять переходов, и те тридцать километров, которые надо было отшагать каждый день, отняли у пленных последние силы. Люди падали, вставали, вытряхивали снег из рукавов... В метель обматывали лица тряпками, оставляя лишь узкие щели для глаз, чтобы не потерять соседа, ибо отстать было равносильно смерти. Яну Шаме ноги отказали в первый же день: опять выскочили старые нарывы. Однажды он, упав, не смог встать без посторонней помощи; и унтер приказал положить его в сани. Потом пришлось взять на сани еще двоих, и унтер вынужден был временами идти пешком. Сначала он ворчал: «Ленивая австрийская сволочь, слабее мухи, выносливости ни на грош», — но как увидел открытые раны, о сволочи больше не поминал, а взялся ругать этот дурацкий, сбесившийся мир и тупое людское стадо, которое не способно устроить жизнь по-человечески. Сделали четыре ночевки в деревнях, как попало, по сараям, по корчмам, и утром вставали окоченевшие, более обессиленные, чем вчера. И брели дальше, шатаясь, как больные овцы.
Ян Шама вспоминал товарищей, больше всего Ганзу и Лагоша. Валяются, поди, стервецы, под боком у баб, кожа лоснится, что тебе начищенная бронза, болячек и в помине нет. Да что ж, лопушки вы мои, хоть вам-то хорошо. Как вернусь в Чехию, сам так же устроюсь. Попробует тогда какой-нибудь кулак заманивать меня в конюхи! Нет, я плотничать буду, подыщу девку побогаче, домишко поставлю. Это нетрудно будет — в деревнях нынче молодых парней и нету, половину война сожрала. Может, мне и вдовушка с домом попадется...
Шама попытался улыбнуться, но лицо его одеревенело. Он поднял руку — и словно щетки коснулся. Да ты, Ян, рехнулся, тоже мне вдовин жених, сухо усмехнулся он.
Дарницкий лагерь пленный не забудет никогда. Все те же уродливые бараки, что и в прошлом году, когда Шама попал сюда из-под Зборова. «Максимовцы» добрели до лагеря ночью. Мороз трещал, и сугробы, окаймлявшие разметенные дорожки к баракам, холодно мерцали. Унтер поторапливал пленных окриками, солдаты — прикладами. Над входами в бараки светились тусклые керосиновые лампочки. Уже несколько дней как в лагерь прибывали целые партии пленных, отправляемых через Киев и Краков в Австрию. Прибывшие накануне невесть откуда вповалку лежали в коридорах от самого порога: в поисках местечка, где бы приткнуться, «максимовцам» приходилось перешагивать через все эти худые, как скелеты, вонючие тела в рваном и вшивом тряпье. От ужасающего смрада впору было задохнуться, но «максимовцам» было не до того — они едва держались на ногах.
Утром Ян Шама похлебал чуть приправленной салом воды с капустой и накрошенным хлебом и отправился искать санитарный барак.
— Иди, иди, австрияк, — подбодрил его унтер, собрав свою команду, — фельдшер даст тебе мазь. Надо, чтоб ты приехал к своей маменьке героем, а не шелудивой собакой. Там есть и чехословацкий доктор, может, он получше разберется в твоей австрийской хвори.
— А у меня чирьи русские, я их от царя в наследство принял, — осклабился Ян Шама и побрел к санитарному бараку.
Доктор-чех, легионер, обработал его раны, кое-где пришлось применить скальпель, в других местах достаточно было мази, такой жгучей, что у Шамы слезы брызнули. Потом он отправил Шаму в лазарет. Там пленных кормили получше, можно было и побриться, и вымыться, и это понравилось Шаме. Проходя мимо его койки, доктор всякий раз останавливался, спрашивал, как он себя чувствует и чем хочет заняться дома.
— Вступай в Легию, брат, — сказал доктор на другой день. — Не хочешь же ты возвратиться на родину пленным.
Шама только широко улыбнулся и подал доктору руку. Ему так нужен был человек, за которого можно держаться! А этот доктор своим восточночешским произношением напоминал кадета Войту Бартака.
Пожилая крутобокая сестра милосердия мазала тело Шамы вонючей мазью, растирала широкими пальцами, словно он был деревянный, но, несмотря на это, болячки заживали плохо. Вот спасибо, чиряки мои, сидите на мне сколько угодно, радовался Шама. Не хотелось ему отправляться в Чехию, пока не зазеленеют сады вокруг лазарета. Он рассуждал просто: здесь у меня чистая постель, горох, хотя и твердый, как дробь, и просяная каша — все лучше, чем харч у Артынюка в селе Максим, или то, что зовется едой в общих бараках военнопленных. Цингу здесь не наживу. И он, сидя у печки, часами смотрел в окно, как метет метелица и растут сугробы вдоль дорожек.
Время шло словно против течения, еды было мало. В ту пору в лазарете много толковали о Брест-Литовске. «Черт ли во всем этом разберется! И где он, этот странный город, сестричка?» — спрашивали у сестры милосердия. «И что это большевикам взбрело в голову предложить сепаратный мир как раз Вилли и Карлу — двоюродным братцам вашего Николашки?» Сестра милосердия так и затряслась от смеха. «Ох, держите меня, а то лопну! Катитесь-ка, мужики, поскорее в свою Австрию, пока большевики не завербовали вас погонщиками верблюдов!» — хохотала она.
Но чаще всего пересуды пленных ничем не кончались.
Однажды доктор-чех, войдя в палату, завел с больными разговор. Земляки, немцы, мол, напирают на Петроград, а голодные австрийцы без зазрения совести захватывают Украину. Отхватывают по кускам, как собаки, вот-вот проглотят и Дарницу. Вступайте в Легию, и я вас завтра же направлю в Киев. Родина зовет! От его речей у пленных зуд пошел по телу. Кому нужны больные в Легии? А названия Нарва и Псков слишком отвлеченные для них понятия. Однако большевики там остановили немцев!
«Потеряю я совсем чутье в этом русском тумане, — горевал Ян Шама, — был бы у меня хоть один дружок, пусть даже меньше ростом, чем Аршин Ганза! Он хоть и трепло, а хороший товарищ. А теперь изволь соображать сам. Может, украинцы предают русских? Но какие украинцы? Ихняя Центральная рада и этот шут гороховый Петлюра, конечно, германская выдумка! Но почему Троцкий заключил с ними мир? Кто размотает этот, клубок?» Шама вздыхал, ругался. Была бы хоть махорка! И кружка водки!
Бои шли уже под Киевом. Немцы и австрийцы лезли на Украину, артиллерийская пальба становилась все слышней. Немецкие снаряды долетали до Киева и до Дарницы, и плевать им было на то, что над санитарным бараком поднят Красный Крест. Тут уж не столько ждешь выздоровления, сколько той минуты, когда жахнет снаряд по бараку и разнесет тебя в клочья. А снаряды падают все гуще... И вот через несколько дней объявлен приказ об эвакуации больных. Приказ пришел ночью, и пленные ужаснулись — опять в Россию, опять в шахты, в казенные имения, в черноморские доки!
Санитарный поезд принял всего несколько сот человек. Доктор-легионер ехал с ними. В Харькове мест для больных не оказалось. В суматошной спешке проехали еще несколько дней. Приняли их только в Саратове и разместили в бывших казармах. Больных осмотрели, рассортировали, распределили по разным помещениям. Доктор, установив у Шамы еще и порок сердца, перевел его в особую палату, к пациентам, нуждавшимся в покое. Когда-то эта палата предназначалась для офицеров, здесь были соответствующие гигиенические устройства и стены окрашены масляной краской, которая, правда, успела потрескаться. Яну Шаме было здесь хорошо: чирьи исчезли, остатки чесотки тоже, и он почти уже забыл, как выглядит вошь, — тревожили только грозные известия, тянувшиеся за ними с Украины. Один чехоточный вольноопределяющийся принес газеты, снабдив их такими комментариями: «Страшное дело, ребята! Немцы и австрийцы урвали от России кус земли, почти такой же, как территория Германии и Франции, вместе взятые, и до сорока миллионов человек. А турки заняли Карс и Батум. Народным комиссарам пришлось покинуть Петроград».
Время шло, и Шама был уже в таком состоянии, что думал только о том, что творится в России. Нельзя, чтобы эту войну выиграли Гогенцоллерны с Габсбургами, славно будет выглядеть тогда послевоенная Европа!
Однажды после бани Ян Шама получил бумагу, в которой ему предписывалось явиться в саратовский лагерь военнопленных. А там знакомая суетня, ссоры и воровство среди пленных, всевозможные митинги, устраиваемые то вербовщиками в чешскую Легию, то австрийскими офицерами, составлявшими списки тех, кто хочет ехать домой. Все это изрядно надоело Шаме. А кормили все хуже и хуже, он опять похудел, а русые волосы его стали совсем блеклыми, как выгоревшая солома. Он и недели не выдержал в лагере и, как только узнал, что нужны люди на работу, вызвался без колебаний. Его увели в город, опять в какую-то больницу, и определили дневным сторожем больничного склада. Склад этот уже несколько раз грабили, поэтому к Нему приставили сторожами пленных. Ночью караулил пленный мадьяр, днем — Шама. Он был доволен. Утром, перед сменой, и вечером, сменившись, он хоть супу вволю хлебал. Служба казалась Шаме легкой, и он беззаботно поправлял ремень винтовки, расхаживая по длинному коридору, на одном конце которого были двери склада, а на другом — дверь на лестницу. На улице шел снег или ветер стучал в оконные рамы, а Шама с неприступным видом шагал себе по коридору в залатанной длинной русской шинели и размышлял. Скоро, Ян, стукнет тебе двадцать один год, пора бы подумать о будущем. Австрийцы заняли Украину, большевики, говорят, отступают. В лагере ходят слухи, будто на востоке России и на Дону царские генералы сколачивают армии из казаков и зажиточных крестьян, готовятся истребить большевиков. А потом, мол, «ура» — «на немца!» Хорошенькое «ура», если сначала перебьют половину русских! Кой черт поверит царским генералам да атаманам, и кто сумеет разобраться в их политике и в их именах!
Как-то раз вечером, сменившись, Шама отправился в город. Газеты, газеты ему были нужны! И он достал одну-единственную, и как раз большевистскую. Шама поспешил вернуться в караулку, где жили сторожа, и при свете тусклой лампочки углубился в чтение. Поругивая русскую письменность — почему бы этим русским большевикам не перейти на чешские буквы, языки-то у всех людей одинаковые, что у русских, что у чехов, что у готтентотов, — он по складам прочитал несколько заметок. Что же это? Оказывается, в Петрограде пленные чехи записались в Красную Армию и пошли против немцев? У Шамы от этого известия запылали уши. Вот так и написано! В Петрограде и вообще повсюду мобилизация. Новые воинские части отправляются на фронт. Из союзников никто не приходит на помощь русским, только австро-венгерские пленные — чехословаки, мадьяры, хорваты, румыны — самоотверженно сражаются бок о бок с русской социалистической армией. Черт, вот это да! А русские генералы собирают силы против этой армии, которая хочет сохранить Россию! Да, неважным оказалось у тебя чутье, Ян!
Ян Шама все читал и читал, вслух отводя душу. И вдруг запнулся: а что наши легионеры, ведь их уже не одна тысяча? Неужели же под Зборовом они только хотели спасти Керенского, а под Киевом — боеприпасы и поезда? Ох, как нужен был ему сейчас кадет Бартак, или сержант Долина, или хотя бы этот насмешливый коротышка драгун! Легионеры готовятся двинуть во Францию, чтобы там, видите ли, воевать против извечного врага, а здесь, где он у них под носом, отступают к востоку! Значит, не хотят помогать Ленину? На какой же струне играют их офицеры? На калединской, на красновской? Шама скрипнул зубами.
— Я хочу все знать, — обратился он к усатому соседу. — Из газет моя башка понимает только половину. Знаю твердо одно — наши ребята бегут из Легии к большевикам и с ними выступают против Карловых австрияков и Вильгельмовых немцев.
Усач не ответил. Кто знает, где витали его мысли. Шама сплюнул и продолжал размышлять. Правильно ребята поступают, ведь мы еще на австрийском фронте хотели повернуть штыки против Вены и Будапешта, выкурить монархистский сброд из тепленьких постелей и захватить власть в свои руки. Венгры этого тоже хотят, иначе зачем бы им переходить к большевикам? А словаки? Шама никогда не говорил ни с кем из словаков, кроме Лагоша, но если они в самом деле люди прямодушные, как о них твердят, то не удивительно, что в Красную Армию они идут далеко не как бараны к корыту с солью.
Шама беспокойно ворочался на нарах. Временами прислушивался к разговорам пленных и русских караульных. Толковали о Троцком, о немцах, о Скоропадском и Петлюре, о вчерашнем французском фильме про какую-то шлюху Нана, которая разоряла толстосумов так, что любо-дорого. И еще о том, кто сумеет распутать эту страшную неразбериху в России, чтобы можно было наконец вздохнуть спокойно и вернуться к мирному труду.
— Буржуев надо под корень! — заявил вдруг какой-то инвалид.
Лица его не было видно, но это был тот самый человек, который все время говорил о революции, а тех, кто не вступил в боевые части большевиков, называл «паразитами нового общества».
— Что же ты сам-то тут околачиваешься, Иван? — рассмеялся кто-то, но немедленно получил ответ:
— У меня на правой руке остались только большой да указательный пальцы, но я знаю, в каком стане мое место!
Утром Шама нашел в кармане своей шинели чешскую газету «Факел». Поверх названия карандашом было написано по-чешски: «Прочти и передай дальше!» Ян торопливо позавтракал и отправился на пост. Спросил у своего напарника-венгра, что нового, но тот только рукой махнул, буркнул в черные усы под длинным носом «нима ништа»{4} и, шаркая ногами, удалился. Ян подошел к окну рядом со складской дверью и развернул «Факел». Вот как, стало быть, наши взаправду бились под Псковом и Нарвой и тоже хорошенько дали немцам по их остроконечным каскам! Шама горько усмехнулся. Ладно, дочитаю после. Прошелся несколько раз по длинному коридору и опять стал у окна. А может, вы правы, братцы. Плохие бы вы были чехи, если б не пошли с русскими братьями на головореза...
Шама вспомнил, как еще в больнице один чех — постой, кажется, Петник по фамилии — рассказывал, что братишка его, записавшись в Легию, еще прошлой осенью был отправлен через Архангельск во Францию и что за Киев в рядах еще Красной гвардии сражалось до тысячи чехов и словаков, и все ребята такие, что сам черт им не страшен, один даже был будто назначен начальником киевского гарнизона.
Но тогда Шама валялся в жару, и все это у него в одно ухо вошло, а в другое вышло — теперь же он ясно припомнил розовощекого портного Карела Петника, как сидит он на офицерской больничной койке и говорит, словно хочет словом зажечь сердца всех парией. Эх, надо бы заглянуть к этому Петнику, дать ему этот «Факел», ведь написано же «передай дальше»! Ян аккуратно сложил газету и спрятал в карман.
В полдень произошло необычное событие: солдат принес ему миску с супом и тремя кусками баранины. Ян проглотил все это, даже не спросив, что бы это означало? И, повеселев, снова принялся расхаживать по коридору, словно за дверью и не было никаких кадушек с салом, мороженых окороков и бочек с квашеными овощами, главным образом с капустой. На сытый желудок не хотелось ни о чем думать. Разве не заслужил он немного покоя в этой военной стране, где человеческая жизнь порой не стоит и горшка капусты, и наоборот, где горшок капусты часто стоит человеческой жизни? Шама клевал носом на ходу. Винтовка с единственным патроном в стволе перетягивала его на один бок. Поставить бы ее в угол да прислониться рядом к стенке...
В коридор с лестницы зашли два солдата в русских шинелях и фуражках. Осмотрелись, переглянулись, затем тот, что был поменьше ростом, коренастый, сунул руку за узкий ремень, словно успокаивая разболевшуюся селезенку, и двинулся к Шаме. Тот встрепенулся, взял винтовку наизготовку. Второй солдат, усатый, рослый, шел следом за первым. Они остановились в нескольких шагах от Шамы, и низенький спросил по-чешски:
— Что ты тут делаешь, приятель?
Ян Шама помрачнел, рыжеватые густые брови приподнялись к самой папахе.
— Караулю, не видишь, что ли?
— А что караулишь?
— Больно ты любопытен, подозрительно даже. Не скажу!
— Стоишь ты у провиантского склада, нам это хорошо известно, — вмешался усатый. — И давно ты здесь?
— Несколько дней, а в чем дело?
— А в том, что ты балда.
— Не слыхал, — отрезал Шама. — А ну убирайтесь подобру-поздорову, пока я не рассердился!
Солдаты обменялись взглядами, а Шама покраснел. Разыгрывать себя он никому не позволит. Но тут усатый, выпятив грудь, с самым серьезным видом сказал:
— Вступай-ка лучше в наше войско!
Ян смерил его взглядом. Парень на вид неплох, может, и товарищ хороший.
— В Легию, что ли? — спросил Шама.
— Скажешь тоже, — усмехнулся усач. — Если бы я захотел, мог бы податься к панам-братьям еще в прошлом году, в Дарнице. Меня даже офицеры уговаривали.
Коренастый чех с большой головой и пушком под носом, несколько вздернутым, подхватил:
— А ну тебя с твоей Легией, я у них уценье прошел, заклятому врагу не пожелаю. В Тамбове нас загнали на запасный путь — мол, поедем во Францию, на Западный фронт. Словно здесь нет немцев под рукой. А мне жалко стало Россию, ее народ, вот я и подался к тамбовским большевикам. Брось ты все тут в Саратове, поехали с нами в Тамбов! Там формируется чехословацкая советская воинская часть. Ну, что смотришь как дурак? Не хочешь ведь такой молодой до смерти рабом быть!
Ян опустил винтовку, его обдало жаром. Он стоял, кусая губы, а в голове проносились картины родной деревни в Южной Чехии, домик родителей, лица отца и матери... Могли ли старики подумать, что их Ян так часто раздумывает, возвращаться ли ему домой! В селе Максим он так радовался, что едет на родину, ради этого расстался с верными товарищами, золотыми ребятами: Долиной, Вайнертом, Лагошем, Ганоусеком, Барборой и коротышкой Бедой Ганзой.
— А если меня сцапает патруль — вы за меня в землю ляжете?
— Дуралей, на, прочитай мандат, подписанный украинским народным комиссаром по военным делам. Мы уполномочены организовать социалистическую армию из чехословаков, легионеров и пленных. Читай, чего боишься? Мы твой склад не сожрем.
Шама взял бумагу в руки и начал разбирать русские буквы. «Товарищи, желающие вступить в ряды социалистической армии, должны явиться с оружием в штаб чехословацкой Красной гвардии по Фундуклеевской улице, дом 51, где они и будут размещены».
Шама проглотил слюну.
— Хорошо, — произнес он, — а может, вы скажете, как мне попасть в Киев, на эту самую Фундуклеевскую улицу?
— Там теперь немцы. Поезжай с нами в Тамбов.
— И поеду! — вдруг хрипло воскликнул Шама. Картинки южночешской деревни растаяли в его воображении. — Могу отправиться хоть сейчас.
Солдаты улыбнулись, а тот, что поменьше ростом, возразил:
— Постой, постой, еще переночуй здесь, утром в шесть часов встретимся на вокзале. А теперь помоги нам. Скажи, есть в лагере пленные?
— Тысячи, ведь лагерь для них и построен.
— Это мы тоже знаем, я хотел сказать, чехи.
— Где теперь в России или на Украине нет чехов? — усмехнулся Шама. — В одном нашем бараке насчитаешь человек сорок.
Старший солдат похлопал Яна по плечу:
— Спасибо, пойдем теперь к ним!
Они пожали Шаме руку. Оба были против него мозгляки, а руку стиснуть могли — ладони их затвердели от лопат.
— Стой, — опомнился вдруг растроганный Шама. — Как вас зовут-то, ребята?
— Меня — Ян Пулпан, — сказал усач.
— А меня — Отын Даниел, — засмеялся коренастый. — Ну, теперь на душе у тебя спокойней?
Ян Шама смотрел им вслед со смешанным чувством. Он не мог бы сказать, что поступил поспешно, опрометчиво. Еще в больнице тот же Петник часто толковал, что и чехам нужно создать социалистическую армию, которая закалилась бы в России, чтобы быть готовой к выступлению, когда в Австро-Венгрии и в Германии вспыхнет пролетарская революция. И еще говорил этот портняжка, что каждый классово сознательный социалист-интернационалист обязан с оружием в руках защищать русскую революцию. Я из этого портняжки одним махом мог бы дух вышибить, ухмыльнулся Шама, а он вон как! Призывает людей в революцию, будто скликает на гулянку...
Мадьяр притащился на дежурство вовремя. Шама пожелал ему доброй ночи, спросил еще, что сегодня плавает в вечерних щах, и заспешил к своим нарам. Едва переступив порог караулки, услышал беспалого русского:
— Попомните мои слова: теперь уж никому революцию не задушить!
Шама весело улыбнулся.
— Ты язык-то не распускай, парень, иной раз ведь и у горшка с похлебкой уши есть, — остановил беспалого другой русский. — Сразу видно, не сиживал ты на деревянной лошадке.
— Сиживал, брат, да четыре раза, — отозвался беспалый со скрипучим смехом.
— И с мешками песка на ногах? — продолжал осторожный.
— И с мешками, голубчик. Царь-то ласков был к своим солдатам, забыл, что ли?
Саратовский вокзал — уродливая группа строений, особенно в сумраке раннего утра, но Яну Шаме было не до того, он даже не задержал внимания на разрушенном домике у вокзала, хотя с самого начала войны его глубоко расстраивал вид домов, обращенных в развалины артиллерийским огнем. Шама пришел сюда на рассвете, но ни в семь, ни в восемь часов вчерашние красные чехи не явились. «Уж не разыграли ли они меня? — пришло ему в голову. — Попадись они мне в руки, я из них наделаю фарш для колбасы!» В больницу он возвратиться не мог:, на пост не явился, еще посадят на деревянную лошадку, и бог знает, что с ним будет дальше. Последние копейки он истратил на чай, и в кисете у него осталось лишь на одну завертку махорки. Ладно, поедет в Тамбов сам, как-нибудь обойдется... Правда, он представлял себе давку в поездах, люди там валяются прямо на полу, наступают друг на друга, и среди них — какие-то грязные бабы, и воры, и спекулянты... Вдруг за дверьми послышался грохот, и Шама увидел: вошли вчерашние солдаты, и с ними сорок чехов, которых Шама знал по лагерю. Среди них был и Карел Петник. Ян воспрянул духом, они с Петником схватились за руки и все смотрели друг на друга, словно вокруг не было вокзальной сумятицы и суеты, не было той неразберихи, которая за три часа напряженного ожидания довела Яна до точки кипения.
— Куда теперь? — спросил Шама Даниела.
— В Тамбов, конечно.
Пулпану и Даниелу некогда было болтать. Они пересчитали добровольцев, усадили их в вагон, и поезд вскоре тронулся. По дороге добровольцы начали было поверять друг другу, правда с некоторым недоверием, перипетии службы в австрийской армии и пребывания в плену, но скоро бросили.
Шама и Петник глядели в окно на заснеженные поля. Волнующимся белым морем простирались они вдоль железной дороги, уходя в бесконечность. Местами из-под глубокого снега торчал одинокий хутор или небольшой лесок, а надо всем в сверкающем воздухе кружили степные орлы.
— До каких мест допустили степь! — проговорил Петник.
— Я сказал бы другое, — отозвался Шама, — как это у господ хватало денег на шампанское, а вот на паровые плуги нет! Наш Шварценберг тоже пил шампанское, но в меру и поэтому на каждые три двора имел по одному такому плугу. Пахал я таким. Неплохая машина.
Ян разговорился о молотилках, сенокосилках да о красном флажке, который управляющий княжеским имением запретил прикрепить над воротами сарая, где он, плотник Шама, и кузнец Неезхлеб чинили зимой машины, повозки, короче, все, что нужно.
— Не думаю, — продолжал Шама, щуря зеленоватые глаза, — что нам, деревенским ремесленникам, жилось лучше, чем вам, портновским подмастерьям, но одно у вас лучше: дождь не льет и хозяин должен отапливать мастерскую, чтобы иголки из пальцев не выпадали. Только война эта уравняла нас. Оба мы валялись в окопах, потом в лагерях, а теперь, когда у нас прояснилось в голове, собираемся с равным мужеством мерить ногами эту вот степь да выбивать из нее беляков, как выбивали вшей из рубах. Но мы никакой работой не брезгуем, спасибо царскому гостеприимству.
Петник насмешливо наморщил нос и сказал:
— Ян, я рад, что мы друг друга понимаем.
К полудню добровольцы проголодались, а к вечеру уже всякие разговоры перестали их занимать. Даже острить пропала охота. На остановках Пулпан и Даниел носили чай, но теплая вода для пустого желудка все равно что ничего.
— Нам тоже есть хочется, — разразился речью Отын Даниел, по животику которого видно было, что он умеет управляться с полной миской. — Но мы еще не так обеспечены, чтобы организовать питание в дороге. Потерпите, товарищи, как приедем в Тамбов, получите столько еды, что и не съедите.
Петник и Шама закрыли глаза, а вскоре уснул весь вагон. Только Даниел с Пулпаном бодрствовали, тихо разговаривая. После полуночи они разбудили свою команду. Поезд стоял. Тамбов! Через путаницу рельсов, которые в белой мгле казались еще более перепутанными и холодными, добровольцев повели к составу, стоявшему отдельно, далеко от вокзала, на запасном пути.
— В этом вагоне сложите вещи и приходите с котелками к первому вагону, там ждет нас кашевар с ужином, — весело сказал Даниел.
Повторять не понадобилось — все ринулись в вагон, но так и застыли на пороге: спальные диваны в купе обиты красным и синим плюшем, и почти весь вагон пуст — лишь кое-где спало несколько солдат. Шама с Петником забрались в купе с красной обивкой, довольно ярко освещенное вокзальным фонарем.
— Ваше благородие, — засмеялся Петник, — вот на это мы согласны, не так ли?
— Конечно, в любое время, ваше превосходительство! — ответил Ян Шама и с размаху плюхнулся на мягкий диван. — Не хватает только горничной, чтобы носила на подносике жратву и водку!
Днем тамбовский вокзал показался куда приятнее. Ян Шама вышел из вагона разведать обстановку. Обошел всю станцию, расспрашивая, какие куда проходят эшелоны. В одних составах ехали легионеры, в других — красноармейцы. Одни эшелоны шли к границе Украины, другие на север, в Россию. Это занимало Шаму. На большинстве товарных составов красовалась надпись «мука», и они направлялись в Курск. Шама остановил низкорослого железнодорожника в тулупе до пят и в лохматой шапке.
— Что это значит, почему мука отправляется именно в Курск? Надо бы вам присмотреться...
Железнодорожник выпучил на него глаза.
— Дурак, я-то знаю, в чем дело, тут замешана контра. Идет, скажем, состав в Москву, а в Козлове его поворачивают на юг — и он в два счета оказывается на Украине. А попадет он туда, ну, ты и сам знаешь как — контрабандой, германского солдата, видите ли, нельзя заставлять голодать! Соображаешь? «Давайте что можете, — приказал атаман казакам. — Германец нынче наш союзник».
Ян Шама покачал головой. Он все думал, почему же лицо железнодорожника по мере рассказа все явственнее выражает негодование, — это у Шамы никак не увязывалось со смыслом его слов.
Вдруг железнодорожник схватил Шаму за ворот черной замасленной рукой и пролаял:
— А ты-то кто такой? Большевик, красногвардеец? Шама спокойно кивнул. Железнодорожник поднялся на носки валенок. Его дыхание, профильтрованное через пышные усы, отдавало водкой и луком.
— Порядок, товарищ! Беги прямо к своему начальнику, его это так же тревожит, как и нас, скажи ему, что эту муку мы будем обливать керосином, если составы не повернут на Царицын. Краснов хитер, как и Каледин и все прочие, которые только и думают, как бы вернуть себе барскую жизнь, продажные сукины сыны!
Он умолк, словно отрубил, и мигом затерялся в сутолоке у пассажирского поезда. Молодой деревенский плотник из Чехии опять покачал головой и глубоко вздохнул. В полдень он рассказал все Петнику, но и тот ничего не мог объяснить. Может быть, это какой-то натуральный обмен.
— Эх, брат, брат, многого мы здесь еще не понимаем, — сказал портняжка. — Для этого нужно время, а главное — жить среди русских и украинцев. Тогда с открытыми глазами можно подбавить свой пот к их работе. Ты, Ян, покажи мне этого железнодорожника, он наверняка знает больше...
Они походили по станции в поисках низкорослого железнодорожника, но тот как в воду канул. Стояли у вагонов с надписью «мука», качали головами, расспрашивали — и всякий раз им коротко отвечали, что это не их забота, перевозками де ведают начальники станций.
Чехословацкие легионеры отступали перед немцами, которые все дальше пробивались на Украину, и эшелоны их без остановок докатывались до самого Тамбова. Тамбов — губернский город, центр хлебородного края и большой торговли. Купцы не смотрят, какая форма на солдате, их интересует, не фальшивые ли у него рублики.
Петник и Шама подсаживались к «братьям легионерам» то в зале ожидания, то заходили к ним в теплушки, а то встречались в солдатском кинотеатре. Оба выступали уже как красноармейцы, призывали легионеров в ряды Красной Армии, и порой спокойный разговор переходил в ссору. Шама не умел обуздывать себя, и часто по его вине дело едва не доходило до драки.
— Ослы вы и ослами останетесь! — кричал он в ярости, когда его насмешливо спрашивали, что делать чешской шкуре на большевистском барабане. — Да вы сами подумайте, ребята, разве не быстрее бы дело пошло, если погнать немца с Украины прямо через Краков и Варшаву, затем через Моравию и Чехию, прямиком на французские штыки?
Карелу Петнику приходилось усмирять эти ссоры.
— Кто знает, на каких суденышках вам плыть, и все равно моряков из вас не получится. Что, если вас высадят в одной из французских колоний и заставят там наводить порядок?
Петник при этом всегда улыбался. Однажды он Шаме сказал, что улыбка — лучшая приправа к горькой правде. Рядом с верзилой Шамой Карел Петник казался хрупким, как девушка, он хорошо выражал свои мысли, и может быть, успеху его способствовало и то, что он не пылал, как Шама. Отведя какого-нибудь легионера в сторону, толковал с ним о разных разностях, и ему удавалось подойти к человеку ближе. И потом он приводил этого человека, да с оружием, в мягкие вагоны чешских красноармейцев.
На станции Легия держала своего офицера, чья задача была добиваться отправки легионерских эшелонов. Поэтому перебежчикам из Легии приходилось скрываться до тех пор, пока их поезд не отходил дальше в сторону Пензы. Тогда уж им все становилось нипочем, они снимали с шапок красно-белые ленты и заменяли их красной. Многие из них потом ходили вместе с Петником и Яном Шамой в другие легионерские эшелоны потолковать, чайку попить и заводили там дискуссии, подобные тем, какие с ними самими недавно проводил Петник. А Ян Пулпан умело руководил набором и вскоре составил из бывших легионеров несколько взводов. Чехи из отрядов Красной гвардии, которые после боев на пути от Киева до Харькова сосредоточивались тоже в Тамбове, присоединялись к землякам, и так возникло два батальона второго Чехословацкого полка одной из стрелковых дивизий Красной Армии.
В начале мая в Тамбов прибыл бесконечно длинный товарный состав. Большинство вагонов были опломбированы и заперты на навесные замки. На стенках некоторых из них опять белели надписи: «Мука». Мука! А станция назначения не указана, она значилась только в сопроводительных бумагах начальника поезда. У красноармейцев лопнуло терпение.
Ян Шама отыскал Яна Пулпана и, негодуя, заявил, что где угодно отыщет бензин и подожжет состав. Ян Пулпан решительно качнул головой.
— Предоставь это самим русским, или не знаешь, что мы все еще висим на волоске? Наша дивизия только-только формируется, а каждый второй встречный в городе собирается либо к генералу Алексееву, либо к Краснову. Лучше смотри в оба, тогда во многом сам разберешься.
— Ладно, — смирился с этим туманным разъяснением Шама, — черт с ними, с вагонами, где мука. А как быть с теми, где скот? Ведь сотни коров в них, причем все молодняк! Русские толкуют, будто сибиряки посылают их белым, для немцев, а не московскому правительству. Почему, за что? Пусть немцев кормят украинские гайдамаки, раз уж пустили их к себе.
Пулпан подошел к красноармейцу-часовому, который ходил вдоль состава и всем, кто приближался, совал под нос штык. Красная повязка на рукаве и ленточка на шапке Пулпана устранили подозрение часового.
— Товарищ, — окликнул его Пулпан, — а что, если мы не пустим дальше состав? Жалко ведь отдавать этот скот белогвардейцам, верно? Москва примет его с радостью, а там ведь наши.
Молодое лицо красноармейца посветлело, он сморщил в улыбке нос:
— Мы уж и сами хотели так сделать, да комиссар велел строго охранять состав. Вот и охраняем. — Часовой вдруг нагнулся к уху Пулпана и с лукавым хохотком добавил: — А на Москву мы состав повернем где-нибудь в другом месте. Не знаю где, но здесь нельзя. Соображай, товарищ, начальник станции ненадежен. Пока что и так приходится делать политику.
Ян засмеялся, возвратился на перрон и, рассказав все Шаме, ушел в город доложить секретарю дивизионного комитета о настроениях чешских красноармейцев. В это время от станции на северо-восток тронулся длинный поезд с чехословацкими легионерами. Из теплушек, разрисованных воинственными лозунгами, солдаты глядели на толпу, суетящуюся на перроне. Один из легионеров заметил Яна Шаму, которого запомнил, поссорившись с ним в привокзальном трактире, и знал, что он чех. Указав на Шаму товарищам, он закричал:
— Эй, рыжий, чтоб у тебя пузо лопнуло!
Шама побагровел и вскинулся, словно готовясь вскочить в двигающийся поезд.
— Болван, я революции служу, а ты кому? Брюху твоих господ! — прогремел он.
— Мы тебя повесим, собака! — крикнул легионер в ответ, а больше Шама уже ничего не слышал, видел только, как легионеры, сгрудившиеся возле крикуна, грозят кулаками и показывают, как они накинут петлю на него и вздернут. Ян смачно плюнул, но сердце у него защемило. Родная кровь, а так к нему отнеслись, мерзавцы... Какой же он предатель чешских интересов, или как там это называют? Он свободный человек, а в России идет борьба за свободу. Чтобы рассеять неприятный осадок, Шама огляделся. Он не сразу заметил, что рядом стоит Карел Петник и довольно улыбается.
Из конторы вокзала вышел дежурный. Он тяжело переставлял ноги, словно они были свинцом налиты. Дежурный обменялся несколькими словами с машинистом товарного состава, затем с худощавым, безразличного вида начальником поезда и возвратился в контору. Вдоль вагонов прохаживался русский солдат, неторопливо, словно считая собственные шаги. Это показалось смешным Шаме и Петнику. Вдруг солдат остановился, приложил ухо к стенке вагона с надписью «мука», потом живо подбежал к другому вагону и тоже прижал лицо к его стенке. Внезапно, словно обожженный, он отшатнулся и кинулся к офицеру, уполномоченному Легии. Вернулся он тотчас, таща аа собой этого офицера, которому громко кричал:
— Товарищ, пан, в вагонах люди, и вроде на вашем языке разговаривают! Вот в этом и в том тоже! А написано «мука»...
Но к поезду уже подошел дежурный и дал машинисту знак к отправлению. С белым облаком пара из паровоза вырвался пронзительный свисток. Уполномоченный Легии бросился к паровозу, выхватил пистолет из кобуры и несколько раз выстрелил в воздух, требуя остановить состав. Через несколько метров поезд остановился, машинист словно вывалился из паровоза и со злобным видом побежал к офицеру. А русский солдат уже стоял у вагонов, из которых доносились человеческие голоса, и что-то негодующе выкрикивал, чего никто не мог разобрать. Офицер, даже не взглянув на разъяренного машиниста, приказал принести топор и несколькими ударами сбил замки с дверей теплушек. Русский солдат раздвинул двери. Офицер выругался и в негодовании всплеснул руками. Шама с Петником подошли поближе и увидели страшную картину: на голом полу теплушки лежало более сорока до предела истощенных, связанных телефонным проводом человек. При виде чешского офицера один из этих людей кое-как встал на колени и сбивчиво рассказал по-чешски, что они уже три дня как заперты в вагоне без пищи, без воды, среди испражнений и совершенно не знают за что.
— И мы не одни, — добавил он, — тут должен быть еще один вагон, нас погрузили человек девяносто.
Русский солдат развязывал несчастным руки, взволнованно повторяя:
— Выходите, товарищи! Товарищи, вылезайте поскорей из этого проклятого вагона, я отведу вас на кухню. Сначала поешьте, а потом уж расскажете, как было дело...
Шама с Петником переглянулись и больше не отходили от спасенных. Смотрели, как они в дощатой столовке глотали жидкий борщ с кукурузным хлебом. Потом их отвели в баню за станцией, после чего отправили обратно к уполномоченному Легии. Тот принял только светловолосого прапорщика, и к тому времени, как прапорщик примерно через час вернулся к своим, Шама и Петник узнали уже все. Товарный же состав, из которого были освобождены пленные, после длительных телефонных переговоров растерянного начальства в конце концов ушел. Русский солдат, спасший девяносто человек, вскоре прибежал к ним. Спасенные обнимали его, каждый совал что-нибудь на память. Солдат со смехом от подарков отказывался, но одну вещицу все же взял — медальончик на серебряной цепочке с изображением Градчан. Карел Петник сел на лавку в углу зала ожидания и усадил с собой русского.
— Расскажу я тебе, как царские генералы обращаются с людьми. Месяц от ужаса не оправишься, а станешь когда-нибудь своим детям рассказывать, будут плакать день и ночь.
Слушая, солдат теребил в руках свою старую фуражку, то откалывая, то вновь прилаживая жестяную красную звездочку.
— Страшное это дело, просто кровь кипит! — возмущенно продолжал Петник. — Представь, товарищ, начальник станции Челябинск послал этих чешских легионеров прямо в лапы к немцам, на верную смерть. Он сам сказал им об этом, когда пломбировал их вагоны. А сколько таких вагонов уже дошло до немцев?!
Вокруг Петника и русского, прямо на каменный пол, уселось несколько спасенных легионеров. Светловолосый прапорщик с двумя Георгиями на груди, только что вернувшийся от чешского коменданта, в упор рассматривал русского солдата. Белый лоб прапорщика был покрыт потом, скулы покраснели, но в ясных голубых глазах уже не было и следа перенесенных страданий. Потом, наклонившись к красноармейцу, он спросил:
— Как тебя зовут, друг?
Русский наморщил облупившийся нос.
— Головачев Владимир, крестьянин с Дона. А тебя, командир?
— Меня — Конядра Матей, я студент, — ответил тот. — Однако неважно, как нас зовут, дорогой товарищ; важно, что мы чехи, славяне, а тебя и твоих русских братьев знаем, как самих себя. Все мы, сколько нас тут есть, ваши.
Головачев кивнул. Он не мог отвести глаз от двух Георгиевских крестов и погон легионера. Лицо его сделалось строгим:
— Хорошо, кабы так, и для вас и для нас, для советских, да ведь и среди вас тоже есть контра. Объясни-ка, как она к вам попала?
Конядра горько усмехнулся:
— Дорогой Владимир... Когда вы на фронте в Галиции брали нас в плен, то черта с два интересовались, кто мы да что.
Это были трудные слова. Головачев проглотил слюну.
— Ладно, понимаю, не перебирали мы вас, как зерно... Но скажи, где ты научился так говорить по-нашему? И крест кто тебе дал?
— В плен я попал весной шестнадцатого года и сразу вступил в чешскую дружину. А награды я получил за разведку на австрийском фронте и за бои под Зборовом.
— Тогда валяй в нашу армию! В Тамбове таких чешских героев уже сотни. Герои нам нужны! — воскликнул Головачев.
Карел Петник обнял Головачева, улыбнулся.
— Ты слушай, Володя, слушай хорошенько и соображай, — сказал он так, чтобы слышали все сидящие вокруг легионеры. — Прапорщик — один из первых чехов, перешедших в русскую армию. Но у скольких из нас, пленных, была такая возможность? Они сделались потом первыми сержантами и офицерами чехословацкой армии, которая называется Легия. Этих ты спас, и теперь они принадлежат Советам. Надо бы, чтоб все, не один прапорщик, начхали на французов да тут, в России, вместе с вами и с нами пошли защищать большевистскую революцию от германцев с австрияками и против вашей контры. Подумай только, какую игру ведут с этими легионерами наши чешские господа-вожди, как водят их за нос, им говорят — мол, поедете во Францию воевать против немцев. Некоторые уже уехали, но каким путем? Одни через север, через Англию и Ламаншский пролив, а этих хотят отправить через Владивосток, Ты, конечно, знаешь, где Владивосток — за тысячи верст отсюда, потом еще тысячи верст по морю вокруг света. Дельно ли это, Володя? Я и мой товарищ Шама видим — обманывают их доверие. А сколько русских составов займет такая переброска?
— А, язви их... Нам самим поезда во как нужны! — вскричал Головачев.
— Правильно, Володя. Если уж их дивизионные командиры не хотят помогать мировой революции, а только болтают об этом, то и пусть побыстрей убираются отсюда, только без винтовок, без патронов, без пушек. Уже сейчас Каледин затеял какую-то махинацию, а нам, чешским красноармейцам, это не по нраву. Это уж измена революции. А рядовые легионеры словно и не видят ничего. И слепоту эту я не собираюсь прощать даже тем, которых ты спас. Но может быть, то, что ты сделал, открыло им глаза, как знать? — Тут Петник повернулся к легионерам: — Что скажете, господа братья?
Легионеры хмурились, стискивали зубы. Один что-то проворчал невразумительно. Петник наклонился к Головачеву:
— Скажу тебе еще, Володя, почему эти чехи очутились в товарных вагонах под замком. Пойми, как хитро было задумано. Ты-то в таком запутанном деле разобрался бы, а мы только начинаем осматриваться в России. И должны мы полагаться только на свой разум да политическую зрелость. — Петник заметил, что русский насторожился. — Жизнь и на войне полна подводных камней да сюрпризов, не только на фронте ищет хитрость в помощь себе гнусных шпионов.
И Карел Петник простыми словами высказал свое негодование и поведал страшную историю спасенных легионеров так, как услышал от них. А произошло вот что.
Верховное командование Легии попросило у белых несколько паровозов для переброски своих полков, и беляки ответили, мол, ладно, вот есть запасные паровозы в Челябинске, пошлите за ними, только, чур, забирайте не все. Мы отдаем в ваше распоряжение девять машин. И будьте осторожны, вдоль дороги орудуют всякие банды. Мало этого! Дальше. Легионеры снарядили поезд, посадили сто пятьдесят солдат с винтовками и двумя пулеметами, и прапорщик Конядра был назначен начальником эшелона. Его смелость и энергия были известны. Получили паровозы. Начальник станции, человек весьма любезный, хотя и язвительный, гордо носивший свой раскормленный живот, обещал Конядре, что прикажет машинистам развести пары, а легионеры могут пока погулять по городу. Он даже указал им местечко, где, кроме водки, молодые солдаты найдут еще и веселых девиц. Ребята вернулись в приподнятом настроении. Паровозы прицепили, Конядра поставил на каждый двух своих людей, и легионеры, всем довольные, поехали туда, где был их штаб. А прапорщик все ломал себе голову — зачем машинистам понадобилось целых полдня, чтоб развести пары, но сам себе объяснил это обстановкой на русских железных дорогах: машинисты строптивы, и у начальников станций с ними куча хлопот. В нескольких километрах от станции из зарослей акации по обеим сторонам полотна прямо по теплушкам хлестнули пулеметы. Легионеры не струсили — но что стоили два их пулемета против атакующих, которые так и роились вокруг поезда, да еще с пулеметными тачанками? Из ста пятидесяти легионеров осталось в живых девяносто, и они сдались, разглядев, что напали на них вовсе не красноармейцы. Паровозы между тем успели отцепить, и они укатили прочь. Когда все было кончено и легионеры обезоружены, из-за поворота появился один из паровозов, однако надежда, что он привез подкрепление, оказалась напрасной. Паровоз задним ходом отвел поезд назад в Челябинск. Тут-то начальник станции и показал свое истинное лицо. Он приказал поместить уцелевших в два вагона, запломбировать их и прицепить к товарному составу, следующему в Курск. А на вагонах собственноручно вывел «мука». Хорошо еще, не приписал: «Господа германцы, примите мой преданный привет! Господин атаман Дутов и я посылаем вам чехов, связанных и с заткнутыми ртами. По дороге они не получат ни глотка, а свалим мы все дело на красных».
Петник обвел слушателей хмурым взором. Ему нечего было больше рассказывать.
— Что же нам было, дожидаться, пока всех нас перережут? — вскинулся один легионер, — Мы думали, это просто роковая ошибка. Разве в этой сумятице не бывает такого? У нас были бумаги...
— Бывают и такие ошибки, за которые платят жизнью, — сказал Петник, — и поздно тогда говорить «если бы да кабы», милые братики. Вы поверили бумаге, выданной предателем, а Дутов наверняка его сердечный дружок. Если это подлая бумага еще у вас, подотритесь ею. Да, Володя, если б не ты — через пару дней была бы им крышка. Наверно, хорошо у тебя сейчас на душе...
— У вас в России много изменников, — воскликнул Матей Конядра. — Куда ни глянь, видишь, как помещики, буржуи и казаки сговариваются против большевиков. Попробуй-ка, Владимир, крикни хоть здесь, на вокзале: «Кто работает на Краснова и Алексеева — ко мне!» — половина народу привалила бы, чтоб узнать, в чем дело. А скажи — берите, ребята, оружие, пошли арестовывать Совет, кое-кто, может, и отстал бы, но все равно набралось бы довольно.
— В здешнем Совете сидят не только наши, — сердито махнул рукой Головачев.
— Постой, прапорщик, не строй из себя специалиста по Тамбову, есть тут еще и мы, красноармейцы, рабочие, — хвастливо проговорил Ян Шама. — А мы в два счета снимем жир с буржуйских щей! — И Шама засмеялся так резко, что чуть не сорвал голос.
Головачев согласно кивнул, похлопал Шаму по плечу, пожал руку Петнику и, не сказав ни слова, ушел тихо, словно кот по снегу, но по дороге остановился, поманил Петника. Портной подошел, и Головачев ему сказал:
— Тебя как зовут?
— Петник, Карел.
— Так слушай, Карел, возьми легионеров в ваш поезд, а я доложу комиссару. Ихние эшелоны торопятся поскорей убраться из России, может, этих и не хватятся или будут их искать на Челябинской дороге. А мы их мобилизуем. Ихнему командиру до нас один шаг, поверь мне. Берем же мы в армию царских офицеров.
— С мобилизацией не выйдет, — усмехнулся Карел Петник, — но может, нам удастся уговорить их, чтоб сами остались у нас, понимаешь — добровольно, из благодарности к тебе.
— Видал! — засмеялся Головачев. — Я-то сразу понял, что ты малый с головой.
Второй Чехословацкий полк Красной Армии создавался в условиях, которыми, как огненными письменами, было отмечено зарождение всех красноармейских полков в 1918 году. Необходимо было откуда угодно, но набирать все новые и новые воинские части. После первого июня можно было мобилизовать новобранцев, но Красной Армии нужны были опытные солдаты, а такими также были и чехи и словаки, прошедшие фронты.
Первый Чехословацкий полк Красной Армии формировался в Пензе. Отдельные его подразделения высылали по всем окрестностям — подавлять мятежи против Советов. Полк этот тоже состоял из военнопленных и легионеров, которые не пожелали ехать на франко-германский фронт или в одну из французских колоний.
Ходили слухи, что первой партии легионеров, отправившейся в прошлом году на иностранных транспортах из Архангельска во Францию, пришлось четыре раза пересаживаться на другие суда, чтобы сбить со следа шпионов, чьей задачей было оповестить германский военный флот, на каких кораблях и по какому курсу они пойдут. Так эта партия благополучно ушла от германских подлодок и добралась до Англии, а оттуда, через пролив, до города Коньяк. Но удастся ли следующим партиям ускользнуть от вильгельмовских подлодок? На другом же пути, из Владивостока Тихим океаном и вокруг Африки, их тоже может подстерегать какой-нибудь подводный дьявол, а кому охота в конце войны погибнуть на дне морском? Тогда никто еще не знал, что в то время не было во Владивостоке ни одного французского или английского транспорта.
В такое смутное и бурное время, говорил Ян Шама, второй Чехословацкий красноармейский полк было можно назвать полком железных бойцов революции. Создавал его молодой грузин — начальник дивизии Василий Исидорович Киквидзе — из остатков киевского отряда чешских красногвардейцев численностью до пятисот человек и из тех, кого завербовали Пулпан, Даниел и Петник. Новая стрелковая дивизия, в которую вошел этот полк, должна была стать звеном в цепи частей Красной Армии, оборонявших дорогу Москва — Царицын. Сначала в полку почти не было словаков. Рассказывали, что командир нового полка, бывший поручик-легионер Норберт Книжек, познакомился с Киквидзе в одном из тамбовских ресторанов. Слово за слово — и договорились.
До войны инженер Книжек работал в Чехии на автомобильном заводе, а Василий Исидорович Киквидзе машины любил. Книжек и был тем самым легионерским комендантом на станции Тамбов, который своим решительным вмешательством спас от смерти девяносто легионеров. И, встретившись с Киквидзе в ресторане на другой день, Книжек рассказал грузину об этом случае.
— Где же теперь эти люди? — спросил Киквидзе.
— Вот вам еще игра случая: исчезли, как сквозь землю провалились. Но бог троицу любит — вчера из нашего штаба получено сообщение, что под Челябинском рота легионеров подверглась нападению красных партизан и была полностью перебита. Это нам на руку — и я ничего о них не сообщаю.
Два дня спустя Норберт Книжек пришел в ресторан в подавленном настроении.
— Дорогой командир, — сказал он Киквидзе, — я прощаюсь с Тамбовом. А как хорошо мне тут было! Барышню здесь сосватал, хотел увезти ее в Чехию, и вот. — приходится ставить крест на всех моих мечтах о будущем!
Начдив внимательно посмотрел на Книжека и застучал по столу пальцами.
— А я давненько о вас подумываю, товарищ Книжек, — начал Киквидзе. — Вы говорили мне, что вас отнюдь не восхищает далекое странствие через Владивосток во Францию. Вот и уходите из Легии, вступайте в Красную Армию. Нам нужны боевые офицеры, а у вас за плечами фронт. К нам идут даже царские офицеры. — Киквидзе взял Книжека за руку. — А когда все кончится и мы укрепим власть Советов, вы поможете нам построить автомобильный завод, а ваша тамбовская красавица ухватится за вас, как за выигрыш. У вас какое было звание в австрийской армии?
— Я командовал батальоном, и мне вне очереди присвоили звание капитана за оборону Перемышля. В Легии меня хотели восстановить в этом звании, если я докажу свою пригодность. Их мало вдохновляют мои успехи в австрийской армии, как и то, что я, офицер запаса, стал капитаном уже в тридцать лет. А мой принцип — воевать так воевать!
Пока поручик Легии рассказывал, за что он едва не получил в австрийской армии крест Марии-Терезии, Киквидзе, рассматривая его, обдумывал что-то. Он видел, как сражались чехи под Бахмачом и Ромоданом — умные и стойкие воины. В киевском отряде таких большинство. В Царицыне чешских офицеров назначали инструкторами интернациональных революционных отрядов. Хорошо действовали чехи и словаки и в отдельных отрядах в Самаре и в Царицыне. Да, люди грамотные, думают, как и он сам, о революции у себя на родине. Он потер кулаком ладонь левой руки и сказал:
— Поразмыслите о моем предложении, Норберт Иванович. Если вы сколотите Чехословацкий полк, я поставлю вас командиром. Мне нужно пополнить мою дивизию, у меня пока только три полка, два кавалерийских и один пехотный Рабоче-крестьянский. Вот бы к ним еще тысячи три ваших людей, прошедших фронтовую выучку и хорошо дисциплинированных! Пока что ваших у меня едва наберется человек семьсот.
Они договорились. В вагоны чешских красноармейцев прибывали все новые люди. Карел Петник пропадал иногда целыми днями. Возвращаясь, рассказывал Головачеву, как легионеры по ночам, прихватив вещички, удирают из своих теплушек и где-нибудь в поле либо у девчат в городе пережидают, пока их эшелон отправится дальше, и вступают во второй красноармейский полк. Исчез со станции и чешский комендант — поручик Норберт Книжек. Он спрятался у одного отставного царского генерала, который терпимо относился к Советам. Не теряя времени, Книжек посватался к генеральской дочери. От всех этих новостей Петник был в восторге. Ян Пулпан привел как-то небольшого роста, гибкого в движениях молодца — командира киевского отряда чехов по имени Вацлав Сыхра — и попросил Петника повторить свою новость.
— От кого ты узнал все это? — спросил потом Сыхра.
— Мне сам Книжек рассказал, просил узнать у наших, как они к этому отнесутся, — ответил Петник, задетый сухостью Сыхры.
Сыхра ушел с Пулпаном, а Ян Шама, как и Петник, смущенный сдержанностью Сыхры, сказал:
— Этого блондина я знаю. Глаза у него хорошие, и ребята говорят — в службе толк знает. Они с ним удерживали Киев, а при отступлении он всегда шел последним.
— А я отнимаю у него все это? — буркнул Карел Петник и вышел.
Возвратился он вечером, весь в мыле, как жеребенок. Бросил шапку на диван, снял шинель и, проглотив ужин, который принес ему Шама, начал:
— Не знаешь ли ты некоего ефрейтора из драгун, по фамилии Ганза? И сержанта Долину? Я познакомился с ними у кинематографа. Сеанс был для легионеров, и эти двое уговаривали их перейти к нам, во второй полк. Здорово они это делали, вот я с ними и разговорился. Они сразу спрашивать: скольких сагитировал я, ну, рассказал. я им про Саратов, назвал кое-кого из наших, а потом, сам не знаю почему, спрашиваю: давно ли вы здесь, ребята, где ночуете? А то пошли к нам в спальный вагон, в мягкий! В моем купе нас двое — я да еще некий Ян Шама, разместимся. А теперь, Ян, не упади: этот коротышка драгун так и накинулся на меня. Ох, говорит, не рыжий ли это такой, телеграфный столб из Южной Чехии? Рыжий, говорю, и действительно из Южной Чехии, а по профессии плотник. Тогда второй, Долина, оскалил зубы, ткнул драгуна под бок и говорит: видали паршивца, а нам плакался, мол, к маме хочу! Я рассказал им, как ты попал в саратовский лазарет и как потом очутился здесь. Смеялись они, затащили меня к себе на чай и битых два часа рассказывали, как вы жили в Максиме, как погибла экономка вашего лесничего и как его по несчастному случаю затянуло под лед через два дня после ее похорон. Ребята эти бились под Бахмачом и Харьковом вместе с тем самым Сыхрой, который ни мне, ни тебе не понравился, и оттуда их направили сюда. С ними еще какой-то гусарский кадет — постой, ах, фамилии никак не вспомню... — и немец-сержант, и один безусый паренек, Барбора, потом долговязый по имени Тонда. А ихний кадет сейчас в лазарете, под Харьковом так и лез на рожон, ну и схватил пулю в бедро. Так вот, завтра вечером они с немцем и Барборой зайдут к тебе, ты никуда не отлучайся. Хотят посмотреть — тот ли ты маменькин сынок, которого они знали в селе Максим. Ну, что скажешь? — Петник готов был уже вопросительно улыбнуться, но Шама, забившись в угол дивана, прислонился головой к вытертой плюшевой подушке и плакал, судорожно растягивая губы.
— Дружище, что с тобой?! — вскрикнул Петник. Шама словно проснулся, вытер ладонью глаза и пробормотал:
— Доконал ты меня этой новостью, Карел! — Он прижал руки к груди, голос его постепенно окреп: — Ребятки мои золотые, так они тоже здесь! Аршин, Долина, Барбора, Вайнерт! И кадет Бартак, и эта жердь Ганоусек! Ох, скорей бы завтрашний день, невмоготу мне ждать! Ах, паршивцы, значит, они это еще там, в Максиме задумали и все меня прощупывали... Дураки, не могли прямо сказать — Ян, мол, собираемся мы сделать то-то и то-то. Еще про кадета-то мне все было ясно — из офицерского лагеря он ушел к нам и читал все только социал-демократические газеты. Но остальные? Только бы Бартаку не отрезали ногу! Заставлю Аршина сводить меня к нему. Вытянусь я в струнку у его кровати да отрапортую: товарищ Бартак, желаю я вам поскорее выздоравливать. Товарищем назову... А как поправится — ох, и задам же я ему за то, что доверял он мне меньше даже, чем этому мозгляку Ганзе. Мы его прозвали Аршин, росток-то у него не намного больше. И этому молокососу Барборе я тоже найду что сказать... Стой, Карел, а ведь в Максиме был еще Лагош, не помнишь, его ребята не называли? Веселый был парень, словак — с характером. В Максиме он попортил Нюсю, а девка была что вишенка... Как ходили они вдвоем по селу, Нюся несла свой животик, словно сам святой Алоизий поручил ей беречь его. Неужели Лагош остался с ней? Я его сколько раз за Нюсю корил — вот он, видно, и принял мои слова к сердцу...
Карел Петник от души смеялся этому потоку горячих слов. «Эх, Ян, скорлупа на тебе грубая, — думал он, — а под нею славный ты человек! Хорошо, что я лишний раз в этом убедился!»
А Шама до поздней ночи все рассказывал о жизни в селе Максим, о своих друзьях. Петник не перебивал его. Понял — какие-то обручи спали с души плотника. Обдумывая, что надо сделать завтра, Петник лег, время от времени вставляя словечко в доказательство того, что он не спит, слушает Шаму.
Спасенных челябинских легионеров поместили в последних вагонах, в дальнем конце станционных путей, там, где уже начинались поля. В каком-нибудь полукилометре проходила белая от пыли дорога, тянущаяся до самого горизонта. Поселить здесь легионеров распорядился комиссар полка Натан Кнышев.
— Дадим им возможность бежать. Если они настоящие чехи, как наши, то останутся. И только тогда будут представлять для нас какую-то ценность, — сказал Кнышев командиру первого батальона Вацлаву Сыхре. — Поймите меня правильно, товарищ, их около девяноста человек, и, если они в бою нам изменят, это будет стоить жизни преданным нам людям.
Кнышев с Украины. Это тщедушный, сухощавый человек с густыми светлыми усами под горбатым носом. От левого виска ко рту у него тянется широкий багровый шрам.
Вацлав Сыхра качал головой, подергивая светлые усики и часто моргая. Ясный взгляд комиссара он ощущал на своем лице, как обжигающие искры.
— Не верите? — спросил Кнышев. Молодой командир смущенно улыбнулся:
— Товарищ комиссар, в вашей мысли что-то есть, но я бы все-таки поселил к ним хоть кого-нибудь из наших агитаторов — Пулпана, Петника, Даниела...
— Ну, что вы, — возразил комиссар. — Ни в коем случае. Но я согласен на то, чтоб они ходили к ним — не надо предоставлять легионеров их собственным путаным мыслям.
— Ладно, пусть хоть так. Пулпан человек опытный, когда я объясню ему, он сразу поймет суть дела. Сделаю это еще сегодня.
Ян Шама говорит, что Ян Пулпан, верно, родился на рассвете, потому что верит: всякая работа заспорится, если начать ее на заре, с петухами. Пулпан говорит мало, зато слова его не пенятся, как мыло. Воспитание получил на одной из фабрик в Либени. И Шама ходит к легионерам вместе с Пулпаном — хочет поучиться агитировать.
А комиссар верно угадал — настроены «челябинцы» были неладно. Они уже пришли в себя после страшного путешествия в запломбированных вагонах, повар-чех кормит их хорошо — им нравится даже его украинский борщ, — но что поделаешь, чувствуют они себя, словно им милостыню подают. Прапорщик Конядра так прямо и сказал Пулпану. Тот неопределенно пожал плечами: как раз об этом-то ему и не хотелось говорить.
Прапорщик целые дни сидит со своими солдатами и все не теряет надежды, что они наконец-то выскажутся. Умеют ведь думать, а в чувствах неразбериха — и вот замкнулись в себе, и слова будто потеряли для них всякую цену. Он знает их хорошо — не грудные младенцы. Под Челябинском бились с озверевшими «партизанами» Дутова — один против трех, и ярость за предательство сотрясала их сердца. Дрались за жизнь, но и за честь Легии, тут все правильно. Может быть, теперь их мучит то, что их одолели? Погрузили в вагоны, как стадо свиней, отправляемых на бойню? Конядра страдает от этого так же, как и они. Непостижима Россия! Куда ни сунься чешский легионер, всюду натыкается на винтовку. Не красные, так белоказаки. А то еще немцы Поволжья, пуповиной связанные с империй Вильгельма Гогенцоллерна. А в деревнях, где останавливались легионеры на пути к Байкалу, люди в ужасе крестятся при виде красно-белой кокарды. Какую же славу оставили по себе братья легионеры, прошедшие впереди? Старики прячут от них женщин, детей, скот... И людей Конядры принимали неохотно. Напрасно твердили они: мы же не бьем вас, не обираем. Белогвардейцев кормите? Кормите. Почему же нас-то вы не хотите видеть? А когда покидали деревни, мужики благословляли их в путь, грозя кулаками, — как и тех, что прошли раньше. В какую же страшную комедию впутались мы? А потом — в запломбированных вагонах, прямиком к прусским виселицам... Казалось, все вступило в коварный заговор против простого чешского человека, а он ведь хочет только бороться за свободу своей страны. Любимой страны. На всем земном шаре порядочные люди бьются за свою родину. Во имя чего же другого пошли бы они в Легию?
Прапорщик Конядра не считает себя командиром роты. Все командиры взводов и большинство унтер-офицеров погибли под Челябинском, а оставшиеся в живых притворяются, будто их ничто не интересует, кроме одного — уцелеть. Голое существование — это примерно то же, что зрелое яблоко в корзине. Конядра забыл, от кого он это слышал, но такую точку зрения он разделить не может. Что же будет? Кто он — пленник красных или свободный человек? Ему сказали, что и он, и его люди могут сами решать, куда им идти, но он душит в зародыше самую мысль об этом. Он еще не пришел в себя после предательства начальника челябинской станции. Эх, сюда бы сейчас эту холеную бородку.
Ординарец прапорщика, Ярда Качер, недовольно качает кудрявой головой: не понимает он командира. Под Челябинском дрался так, что наводил ужас, — вот уж верно, что двойной Георгиевский кавалер. Деревенский парень Качер смутно представлял себе, какие бывают герои, но когда он своими глазами увидел Конядру за пулеметом, мороз подрал его по спине. Что удерживало этого молодца у французского «льюиса»? Трое из расчета уже были убиты, а он палил по дутовцам, словно одержимый... Качер бы рад был порасспросить его, да какой смысл? А теперь Качер совсем растерялся. До чего все перепутано! Все время вокруг что-то меняется. Вот, например, большевики взяли его в плен под честное слово солдата. Только они, хитрецы, и могли выдумать такое. «Нам бы следовало научиться мыслить диалектически», — сказал Конядра, но раз Качер никогда в жизни не слыхал такого мудреного слова, то как он может знать, что это означает?
Когда к легионерам приходит Ян Пулпап или Карел Петник вместе с рыжим Яном Шамой, они будто приносят с собой атмосферу неведомой, волнующей жизни. Чехи — и вдруг большевики! Как так? Они со своей красной книжечкой ничего не добьются в Чехии, их там преследовать будут, но говорить с ними можно, они не дураки.
Прошло несколько дней, прежде чем прапорщик решил — за себя и за своих солдат — покончить с тягостными сомнениями.
Однажды, когда разговор зашел о положении на фронтах, Конядра, впившись в Пулпана серыми глазами, словно хотел загипнотизировать его, заявил напрямик:
— Брат Пулпан, ты должен объяснить нам, что с нами будет. Приняли вы нас под защиту благородно и бескорыстно, и мы уже выразили вам благодарность, но этим ни вы, ни мы дальше жить не можем. Такое долготерпение не для настоящих солдат. Через Тамбов ежедневно проезжают легионерские части — вот бы им и передали нас. Чего вы раздумываете? Или вам не хочется после инцидента в Пензе входить в объяснения с командованием Легии? Поручик Книжек тоже перестал нами заниматься. Разве это естественно? Я говорю — нет.
Пулпан улыбнулся. Таких гордых молодых людей с худыми строгими лицами он уже встречал. У них душа не скользкая. Если уж загорится чем-нибудь — все отдаст. Он многое слыхал о Конядре от его же солдат.
— Книжек знает, что делает, брат Конядра, — ответил Пулпан. — Мы ему сказали, что были бы рады, если бы вы остались с нами, и он ничего не имеет против. Удивляться тут нечему, таким бойцам, как вы, место в революционной армии. Но принуждать вас мы не собираемся, нет, нет.
— Я так и думал, — резко ответил Конядра. — Все мы так думали, голова-то у нас есть. Мы ценим то, что вы для нас сделали, но поймите — мы люди взрослые, повторяю, с головой, и агитация на нас не действует.
— Правильно, брат прапорщик! — восторженно вскричал Качер. — Ну, ребята, скажите, разве не за нас за всех он ответил? За меня — да!
Молчание было сломлено. Легионеры расшевелились. Давние приятели Качера, Франтишек Кулда и Богоуш Кавка, потребовали разговора начистоту.
— Раз уж пруссаки нас не повесили, то жить мы хотим без позора. Пойми, брат Пулпан! — у Кулды тряслись щеки, слова рвались из самой глубины души.
Сумрачный Кавка наморщил лоб.
— Вам, большевикам, что — в Легии вы не были, ее знамени не присягали.
— А мы вас разве за это упрекаем? — возразил Ян Пулпан. — В Легию вы вступили с честными намерениями, но задумайтесь-ка сами над собой, над тем, на что вас потом принудили. Ладно — в русских рабочих вы не стреляли, не рубили их, мужиков не вешали; хотите на фронт во Францию — а разве на Украине до немца не ближе? Вот вы говорите — есть у вас голова на плечах; вот и думайте, черт возьми, кто вам ближе, русские рабочий и крестьянин или генералы Каледин с Красновым и их компания? Ведь вооружают-то их генералы Вильгельма, разве вы этого не знаете? А ходите с козыря... — Тут Пулпан рассказал о положении в России, о ходе боев на франко-германском фронте.
— Да ведь это тактика проволочек, — говорил он с горькой усмешкой, — отправить вас против немцев вокруг Азии и Африки! Во Владивостоке, к вашему сведению, никакие корабли вас не ждут. Вас хотят задержать в России, чтобы вы дезорганизовали тылы советских армий, чтобы царские генералы смогли продержаться до тех пор, пока Антанта закончит войну с Вильгельмом и Карлом.
Легионеры слушали внимательно. Они уже в Самаре слыхали и читали, что австрийская монархия держится уже только, опираясь на военные штабы, что ее полки на итальянском и сербском фронтах перемалываются в бессмысленных атаках, а на Украине регулярные австрийские войска превратились в разбойничьи шайки. Император Карл уже не может рассчитывать даже на моряков. Мятежи в австрийском флоте инспирируют большей частью чехи.
— Товарищи, наступил тот час, — повысил голос Пулпан, — когда никто из нас не имеет права стоять в стороне. Мы боремся за свою свободу, и здесь, в России, наше место столь же почетно, как и в Австрии.
— У русской революции ясная задача, — подхватил Карел Петник, выпрямившись. — Поразмыслите о ее сути, товарищи. Я всего лишь портновский подмастерье, но во мне рабочая кровь — и в вас тоже, в каждом из вас, в том числе и в вас, прапорщик. Думайте! Без революции мир не изменится. А может ли он остаться таким, какой он есть? Думайте!
Прапорщик Конядра медленно поднялся. Звякнули Георгиевские кресты. Кровь бросилась ему в лицо. Он взмахнул рукой:
— А мы только тем и заняты, что думаем! Вот тут брат Кавка правильно сказал: вам-то что, не были вы в Легии. Поэтому для нас прежде всего встает вопрос — будем ли мы полезны нашей стране, вступив в Красную Армию. Это необходимо уяснить. Разобрать все со всех сторон. Братья говорят: большевики спасли нам жизнь, но разве это не было их человеческой обязанностью? Не все так говорят, правда, но и остальным эта мысль втемяшилась в голову. Брат Пулпан, вы должны вернуть нас в Легию. Законно, потому что убегать мы не хотим.
Прапорщик повернулся к легионерам. Они молча сидели на шпалах, дымили цигарками, смотрели, как маневрируют составы на соседних путях, и головы их распирали мысли.
Прапорщик вспыхнул:
— Братья, что же вы как каменные, высказывайтесь — вы ведь не статуи!
— Брат прапорщик, — отозвался Ярда Качер, — да мы только и делаем, что думаем. — Он склонил свою кудрявую голову и повел шеей, словно ворот был ему тесен. — Только, честно говоря, соображаю я, не помочь ли большевикам. Дело-то их ведь правое, здешняя беднота и наша — родные сестры.
— Рехнулся ты? — накинулся на него Кавка. — Погибнешь в степи, дома по тебе и слезинки не прольют.
Ян Пулпан, дернув себя за темный ус, поглядел на Ярду Качера. Тот, нахмурясь, заспорил с Кавкой:
— Я батрак и не могу позволить себе такую роскошь — рехнуться, да и никто из нас не может позволить себе такого, не в нашем это характере. Тут, братья, надо все до мелочи уяснить насчет здешней революции да рассчитать, на чью сторону нам подаваться. Вон даже у нашего прапорщика в голове еще путаница, и, сдается мне, он сам еще не знает, оставаться ли ему с большевиками или уходить. Выкладывай-ка, что думаешь, брат Конядра!
Конядра свесил голову на грудь. Он чувствует на своем лице взгляды солдат. Он знает каждого, они всегда были с ним, верят ему, надеются на него.
— Ты спрашиваешь, брат Качер, что честнее, — ответил он так, словно каждое слово имело цену жизни, — а я, к сожалению, не могу ответить так, как ты бы хотел. Пока я не знаю, как решу. Я колеблюсь, как и ты, и все остальные. Кроме того, я офицер, а не шулер в офицерском казино. Чтоб остаться здесь, я должен сначала заявить, что ухожу из Легии. — Повернувшись к Пулпану и Петнику, он добавил: — Братья красноармейцы, вы ведь меня понимаете?
— Понимаем, господин прапорщик, — холодно ответил Пулпан, — но, как человек образованный, вы должны иметь представление о будущем строе на родине. Думаете, достаточно заменить черно-желтые флаги красно-белыми? Bezirkshauptmann’а назвать окружным начальником, а жандармов — полицейскими? А что же мы, люди физического труда? Нам, значит, по-прежнему гнуть спину на фабриках да на помещичьих полях?
— Не агитируйте меня, я уже сказал, что агитация на нас не действует, — парировал Конядра.
— Правильно! — вскричал Кавка, гневно подняв свою круглую голову. — Агитацию свою, господа большевики, оставьте при себе! Я возвращаюсь в Легию, и точка!
Поодаль в кучке товарищей стоял высокий легионер с сержантскими нашивками. Скрестив на груди руки, он светлыми глазами сверлил Пулпана. Когда Кавка кончил, высокий легионер воскликнул с той же резкостью:
— Короче говоря, можете спрятать в карман ваши песенки, господа агитаторы! Нам трудно дышать среди вас. Я тоже возвращаюсь в Легию, потому что другого места мне нет.
— Вот таким ты мне нравишься, брат Ланкаш! — вскричал Кавка. — Дай я тебя обниму!
Ян Шама, до сих пор молчавший, поднялся, медленно отряхивая брюки. Из-под фуражки, сбитой на затылок, словно языки пламени, вырывались огненные волосы. Резко выпрямившись, он гневно заговорил:
— Кличка твоя по перышкам, Кавка{5}, да все равно постарайся понять, не нужна нам твоя легионерская честь. Тут тебе не митинг! Какой нам от него прок? Вас девяносто, а нас трое. — Шама сердито откашлялся и раздраженно продолжал: — Проводить среди вас голосование или опрос — больно нужно! Мы пришли к вам потолковать, как соседи, как чехи к чехам, ясно? А вы, брат прапорщик, неужто и впрямь думаете, что мы не отличим жеребца от упрямого мула? Вчера подходил я к одному легионерскому эшелону, завел разговор с вашими братьями. Тут один, рыжий, как я, на меня набросился: мол, волк ты, большевик, в степи живешь, что же ты нам голову морочишь, чтоб мы с тобой пошли? Ну, я его такими словами отбрил, какие в записную книжку не запишешь. Он было захохотал, а я говорю: пусть я волк, да не ручная овчарка. Волк пьет, как пан, глотками, а пес даже молоко лакает языком, тем самым, которым лижет руку всем подряд. Пожил бы ты, Кавка, подольше в России, и ты бы это знал. А тот рыжий был человек в собачьей шкуре.
Это воспоминание привело Шаму в веселое настроение. Раскинув руки, он язвительно засмеялся.
— Здорово я осадил этого дворняжку! — продолжал он. — Но к вам это не относится, вас я не считаю ручными собаками, вы это доказали под Челябинском. Потому-то мы к вам и ходим. Тянет нас к вам, будто мы из одной деревни. Или мы вам не по душе? — Шама огляделся по сторонам. У легионеров глаза как острия ножей. Шама переступил с ноги на ногу и возмущенно произнес: — Ладно, навязываться не будем. Можем и не ходить. Забьемся по своим теплушкам, и будьте здоровы — только смотрите, как бы сердца ваши не заросли жиром. А захотите для развлечения послушать, что заставило большевиков в прошлом году штурмом взять царский дворец в Петрограде, позовите нас. Товарищ Пулпан был там, и вы услышите рассказ очевидца, правдивый и точный, как дважды два — четыре. Он же расскажет вам и о героизме большевиков под Нарвой, когда дрались они против вооруженных до зубов вильгельмовских солдат, он и в этом участвовал со своей винтовкой. Вот это чех в революционной России. Это я и называю патриотизмом, а не то, что творили ваши в Пензе.
Шама надвинул фуражку на лоб и сунул руки в карманы тесных брюк. Затем, бросив негодующий взгляд на сапоги прапорщика, на его угрюмое молодое лицо, он, раскачиваясь, пошел прочь.
У Карела Петника сияли глаза. «Ладно вышло, Ян», — улыбался он в душе и, довольный своим воспитанником, двинулся за ним.
Ян Пулпан остался. Вспышка Яна Шамы разрядила и его настроение, но он не мог оставить легионеров под впечатлением этого справедливого гнева.
— Да что он хотел сказать, этот рыжий? — вскричал Качер. — Плел с пятого на десятое, леший его пойми!
Конядра все еще стоял выпрямившись, как перед строем, его сжатые губы заметно дрожали. Пулпан пристально посмотрел на него.
— Не сердитесь на Яна Шаму, у каждого свои недостатки, — сказал он. В этот миг он заметил, что Кулда говорит Качеру что-то резкое, и решил смягчить впечатление от слов Качера.
— Как вы думаете, братья, Шама попал к нам? — сказал Пулпан. — Он пришел к выводу, что его место только здесь. А убедило его то, что он видел на Украине. Он уже был в команде военнопленных, которую отправляли в Австрию, и уже радовался, как мы все, что скоро будет дома. А вот же — остался здесь. И потому не может он понять, что другой чех может действовать иначе, чем он, деревенский плотник. Ему двадцать один год, он еще ищет себя. Может, многое из того, что он здесь говорил, он говорил самому себе. Такой уж он.
— Я тоже так его понял, — сказал Конядра, — меня его горячность не задела. А насчет волка и собаки у него даже удачно вышло. Видно, наткнулся на националиста, в Легии их сколько угодно. Ну, на сегодня хватит, брат Пулпан, а завтра приходите опять. Хочу узнать, как вы попали в ту кутерьму в Петрограде. Кое-что я знаю, но чтобы там были и чехи?..
Ночью на станцию Тамбов прибыл поезд с легионерами. Поручик Норберт Книжек вызвал красноармейца Головачева и через него передал комиссару второго чехословацкого полка, что нужно продержать людей Конядры в вагонах, пока легионерский состав не отправится дальше. Комиссар Кнышев наморщил лоб, провел ладонью по подбородку, белокурые его усы взъерошились. Заныл страшный шрам на левой щеке, совсем еще свежий. Подумав, Кнышев недовольно проворчал:
— Зачем это? Разве мы не обещали чехам свободу? Головачев, позовите товарища Пулпана и приходите вместе с ним. Мы поступим иначе.
Мальчишеское лицо Головачева зарумянилось.
— Поступим по-большевистски, — продолжал Кнышев. — И нельзя терять ни минуты. Давай кругом и жми!
Ян Пулпан явился скоро, и комиссар рассказал ему, что произошло.
— Не послушаемся Книжека, — сказал комиссар. — А людей Конядры задержим так, чтобы не унизить их. Ведь мы сказали, что не считаем их своими пленными. Возьмите Петника с Шамой и Головачева и организуйте митинг с идейным, честным разговором, да у вас ведь есть опыт, товарищ. Вспомните, как вы это делали с колеблющимися перед походом на Псков и Нарву.
У комиссара сияли глаза, его радовало, что спокойный взгляд Пулпана тверд и ничего не таит. Кнышев крепко пожал ему руку.
— Будьте здоровы, товарищ!
Возле вагона Конядры люди, собравшись кучками, взволнованно обменивались мнениями. Они уже знали, что на первом пути стоит легионерский эшелон, перешагни через десяток-другой рельсов, прошмыгни между маневрирующими товарными вагонами — и ты у своих. Франтишек Кулда, размахивая кулаком, горячо уговаривал Ярду Качера и Богуслава Кавку показать пятки большевикам. И сержант Ланкаш пойдет с ними... Что за церемонии, разве нам не повторяют до тошноты, что мы свободны, как птицы?
Матей Конядра дружески встретил Пулпана и его товарищей, Головачеву же положил руку на плечо:
— Хорошо, что пришли, друг, вас мы не забудем до смерти.
— Да и я вас не забуду, господин прапорщик, вы ведь первый чешский командир, который, слыхать, ни одного русского не убил, — ухмыльнулся Головачев.
Легионеры потянулись к красноармейцам, расселись на шпалы запасного пути, заросшего высокой лебедой. Ее терпкого запаха не могла заглушить даже махорочная вонь.
— Пришли утешать нас, — хихикнул Кавка на ухо Качеру. — Но ничего, наш прапор даст им прикурить! Если нет, то я на него рассержусь.
Прапорщик Конядра услыхал это, но с непроницаемым лицом уселся на шпалы. Ян Пулпан опустился рядом. Обнял бы он этого прапорщика, да погоны мешают. Ян скрестил руки на груди, оглядел всех собравшихся и громко, чтобы все слышали, заговорил:
— Мы обещали рассказать вам, как было дело в прошлом году в Петрограде, но это долгий разговор. Скажите сначала вы, брат прапорщик, что вы слышали об этом в Легии, а я уж доскажу остальное. Петник, переводи Головачеву, не хочу, чтобы Володя сидел среди нас как глухой. Ведь это его заслуга в том, что сидим мы вот так беззаботно. Да... Петроград. Оказался я там в прошлом году летом, а наша социал-демократическая организация уже и тогда не сидела сложа руки, хотя и не была еще достаточно революционной, как мы это понимаем сегодня. Но говорите сначала вы, брат Конядра.
Прапорщик закурил, бросил быстрый взгляд на Пулпана. Этот не станет хитрить, у него честное лицо. Взглянул на Кавку — тот сидел напротив, подавшись вперед. Легионеры напряженно ждут, что расскажет их командир. Он сжал губы.
— К сожалению, я могу рассказать только то, что слышал от легионерского агента, у которого в прошлом году были какие-то дела в министерстве Керенского, — начал Конядра.
Солдаты, сидевшие до сих пор поодаль, встали, подошли ближе. Прапорщик повысил голос. Он словно сожалел, что не мог ничего рассказать из личного опыта.
— Агент наш рассказывал невероятные вещи...
Конядра говорил короткими фразами — так много накопилось в его душе, говорил живо, как непосредственный участник. О разгроме типографии «Правда», о бурных сходках на Путиловском заводе, об уличных боях рабочих с юнкерами и казаками, о подпольных большевистских комитетах и о тех, кого объединяло и воодушевляло имя Ленина.
— Вы видели Ленина? — спросил он Пулпана.
— Нет еще, но обязательно должен увидеть раньше, чем уеду из России, — ответил тот.
Конядра удовлетворенно кивнул. Вот тоже цель... Хочет увидеть Ленина и после этого вовсе не желает умирать, наоборот, собирается продолжать борьбу за его идеи. Не может быть, чтобы Ленин был таким, каким его изображали легионерские офицеры. Иначе почему же человек, сидящий сейчас рядом, полон такой твердой веры, такой непреклонной убежденности!
Прапорщик снова закурил и в две затяжки сжег половину папиросы. Как мог тот агент не видеть штурма Зимнего дворца? Конядра задавал ему этот вопрос, агент только кисло усмехался: «А мне до этого дела не было». Уклончивый ответ...
Конядра стал передавать слышанное от другого легионера: с каким энтузиазмом, презирая смерть, рвались большевики в Зимний дворец. Как кучку мусора, смели они юнкеров и офицеров, а женский батальон разогнали раньше, чем эти неистовые женщины успели опомниться.
— Я был при этом, — прервал его Пулпан с ноткой тщеславия и гордости в голосе. — Сперва мы жалели этих ополоумевших дамочек, но, когда они открыли по нас огонь, тут уж мы отрезвели. Они были как дикие кошки и умирали с ненавистью в глазах. Никогда не забуду этих бешеных.
— Неужели не могли вы как-нибудь обойти их и взять в плен? — удивленно воскликнул Кулда. — Убивать женщин — свинство, а если у них дома дети? Я бы не мог, ради спокойствия своей души я бы этого не сделал!
— Их позиция была перед самым входом во дворец, — возразил Пулпан. — А у «максимов» и «лъюисов» стояли ящики с патронными лентами. Нет, нельзя было их обойти. А у нас разве дома нет детей? Но всех мы все равно не переловили. Оставшиеся в живых затерялись в суматохе. Ты и не представляешь, что за кутерьма была!
Прапорщик задумчиво произнес:
— Революция — всегда дело кровавое, иначе нельзя, И солдат, знающий, ради чего он борется, должен иметь железное сердце, брат Кулда. Ну, закончим эту беседу, вы ведь придете еще, товарищи, я приглашаю вас сегодня же, пополудни. Но я не вижу вашего гусита Шаму, возьмите его с собой. И вы, Владимир, приходите тоже. — Светлые глаза прапорщика потеплели. — А вы, товарищ Пулпан, подготовьтесь, я попрошу вас рассказать подробно об операции Красной Армии под Нарвой. Вас, конечно, было меньше, чем немцев, и я хотел бы узнать, как это вы заставили их отступить. Я читал об этом в газетах, но официальные сообщения сухи, одна пропаганда. А мне интересно то, что творилось во время боя в вашей душе, понимаете? Что всех вас удерживало вместе и не позволяло пятиться перед превосходящей силой противника?
— На это я могу вам ответить сейчас, брат прапорщик. Мы знали, нельзя нам поддаваться. — Пулпан с веселой улыбкой подал руку офицеру. — Ну, мы придем после обеда, вместе-то не так скучно ждать встречи с Красновым. И Володя с нами придет. Так, Володя?
Головачев мотнул чубом, вылезающим из-под фуражки, и, подойдя к Конядре, подал ему руку.
— По-моему, товарищ командир, — он улыбнулся, не выпуская руки прапорщика, — сначала разобраться, а потом уж говорить да или нет — вот это по-мужски. Желаю нам обоим очутиться в одном полку, в красноармейском само собой.
— Твое желание делает мне честь, Владимир, но для меня все не так просто, как для тебя, — сухо ответил Конядра.
Карел Петник улыбнулся Отыну Даниелу, и они двинулись за Пулпаном.
— Ни словечка нам и вставить не пришлось, — засмеялся Карел.
— И ничего этим не испортили, — возразил Даниел. — Сдается мне, придут они к нам, и может, даже все.
— Ох и проголодался я! — весело вскричал Кавка, когда красноармейцы ушли.
Качер мрачно сплюнул.
— Дать бы тебе по морде! — сказал он.
Длинный сержант Ланкаш подошел к Кавке.
— И чего мы торгуемся с большевиками? От нечего делать?.. Все равно что на луну лаять. Я уже решил: к красным не пойду.
— Значит, мы с тобой заодно, — и Кавка пожал верзиле руку.
— Я сбегаю к нашим, они на втором пути, скажу, что мы здесь.
Кавка остановился. Лицо его сильно побледнело, темные глаза расширились.
— Сбегай, Ланкаш, пусть эти попляшут! — выпалил он. Около двух часов дня Ян Пулпан с товарищами пошел к «челябинцам», любопытствуя, что они еще придумают. Легионеры загорали, разлегшись на шпалах, курили, болтали.
— Брат прапорщик! — вскричал Кавка. — Явился святой Петр со своими любимыми апостолами. Хорошо бы они нам наконец сказали, чего они от нас хотят. К красным я не подамся и слышать не желаю. Что скажет мой отец?
— Помещичий приказчик, поди? — проворчал Качер. — Я еще до обеда сказал тебе, что ты заслужил по морде, так оно и есть. Да кулаком...
— Ребята, не ссорьтесь! — прикрикнул Конядра.
— Да пусть себе ссорятся, — заметил Пулпан. — Так у них вырабатывается мнение. Довольны ли вы обедом? Гречневая каша с бараниной не так уж плоха в это голодное время. Или вы иного мнения?
— Свинина с капустой и кнедликами была бы нам более по вкусу, — съехидничал Кавка. — Но на нет и суда нет, правда, товарищ Пулпан?
Матей Конядра, раздраженный этой репликой, резко проговорил:
— Хорошо, что вы пришли, а то мы как раз говорили о том, чего вы от нас ждете. Не хотим мы похмелья на вашем пиру, пусть бы нас только гречкой и угощали. Но прежде чем начать разговор, давайте условимся — не упрекайте нас опять за Пензу. Нас не было на передовой против вашего первого полка. А то, что сделал поручик Чечек, свинство, мракобесие или бог знает что еще. Пожалуй, дело было вовсе не в том, чтобы сдать оружие, — хотели, видно, запугать чехов, чтоб не переходили к большевикам. Вроде профилактики. Я слышал, что сделали со Скотаком, Поспишилом и Отченашеком — тоже для запугивания. Я их знал по прежним временам, еще до того, как они перешли к вам. Хорошие были ребята.
Ян Пулпан, удивленный неожиданным выпадом прапорщика, прикусил губу. Это, однако, не остановило Конядру.
— Да, наши повесили их в лесу под Липягами, без суда, как бешеных собак. На дубе повесили, а под ногами зажгли костер. И раненых ваших в Пензе бросали в реку.. Взяли заложников и расстреляли, а кого не убили сами, выдали монархистам, а те поступили с ними не лучше. Так что не надо говорить нам об этом. Если бы мы захотели, то уже перебрались бы в легионерский эшелон, что стоит у перрона, и ничего бы вы с нами не поделали. Почему мы так не поступили? Хотим внести полную ясность, определить, где наше место.
— Пусть будет так, — сказал Пулиан.
— Мне стыдно, что когда-то я называл Чечека братом, вернувшись в Чехию, мы предадим его военному суду. Это мы решили. И не думайте, что мы не осудили тех, которые поддались на антибольшевистскую пропаганду. Мы осудили их, но не забыли, что все время на наших митингах кричали, будто вы предали свой народ. Сами же мы не разобрались, где правда. В Легии все живут сами по себе, и ни черта их не интересует, что происходит в душах русских. Теперь вот думаем, как доказать, что мы подлинные демократы.
Пулпан не мог скрыть, что слова легионерского офицера взволновали его своей искренностью. Не может он бросить этого правильно мыслящего молодого человека среди людей, мыслящих по-разному. Он вынул из толстого блокнота бумажку с напечатанным текстом и медленно развернул ее. Карел Петник, Ян Шама и Отын Даннел наблюдали за «челябинцами», стараясь не упустить ничего в выражении их лиц.
Франтишек Кулда ожидал от Конядры иную речь — такую, которая была бы ему по вкусу. И он, разочарованно махнув рукой, воскликнул:
— Вода, братья, одна вода! Видали, уже и прапорщику нашему заморочили голову. Если бы в Пензе Чечека не заставили сдать оружие, он бы спокойно поехал дальше. Я легионер и легионером останусь. — Кулда хотел что-то прибавить, да только махнул рукой. Глаза его зловеще потемнели.
По толпе легионеров пробежал ропот. Сержант Ланкаш развел руками и горестно взглянул на Конядру. Кавка похлопал Кулду по плечу. Качер помрачнел. Если б еще он не знал обоих с детских лет!
— Что-то ты вдруг стал добродетельным, Кулда, — с презрением крикнул Качер. — А то ведь и в Легию я тебя чуть не силой затащил, пообещав в свободной Чехии свинину к каждому ужину. Смотришь на тебя — прямо тошно делается, до того ты мне противен!
Легионеры зашевелились, хмуро переглядываясь. Голубое весеннее небо высоко стояло над железнодорожными путями, поодаль маневрировали паровозы, но легионеры ни на что не обращали внимания. Конядра нервно затянулся.
— Глянь-ка, он снял погоны и Георгиевские кресты, — шепнул Петник Даниелу.
— То, что сказал сейчас брат Конядра, к сожалению, страшная правда, а Кулда выдумывает, — заговорил пожилой легионер, сидевший недалеко от Шамы. — Все мы испытываем то же, что и прапорщик. Более двухсот ваших пленных отправили на тот свет, и по дороге в Самару на каждой станции выводили из поезда по несколько человек и убивали. У Батраков троих сбросили в Волгу с железнодорожного моста. Последний из них схватился за перила, он отчаянно кричал, просил не убивать, но один из наших прикладом раздробил ему пальцы. Тот как-то еще удержался, тогда подскочил другой легионер и вонзил ему штык в, грудь. Да еще смеялся, глядя, как кровь окрашивает воду: вот, говорит, след прямиком в пекло!
— И это, по-вашему, братство? — заговорил среди тягостного молчания Пулпан. — Так действует бандит Дутов, который показал вам, как он себе представляет порядок в этой стране. От легионеров, от чехов я такого никогда не ожидал. Мы, большевики, не предатели своей родины, и вы еще увидите, что правда на нашей стороне. — Пулпан помолчал, глядя на Конядру. — Я прочитаю вам, товарищи, что мы в этой вот листовке писали недавно вашим полкам. Не буду читать все подряд, листовку я вам оставлю, но главную часть нашего обращения мне хочется прочесть. Хотя бы вот это. «Обращаемся к вам, потрясенные страшным фактом, что вы вовлечены в кровавую борьбу против братского русского народа. Это нам представляется беспримерной трагедией. Ваше выступление, осложняющее и без того тяжелое положение рабочего правительства, превратило вас в орудие контрреволюции, тайной реакции, которая всеми путями и всеми силами стремится реставрировать, восстановить царский режим».
Легионеры, опустив головы, тяжело дышали. Ян Пулпан продолжал:
— «Чешские и словацкие коммунисты констатируют: неправда, будто советское правительство является союзником германского и австро-венгерского империализма. Наоборот, это Легия душит русскую революцию, которая потрясла прогнившую Австро-Венгрию и уже по самому характеру своему враждебна господствующему классу в Германии и Австрии, это Легия помогает войскам этих держав уничтожить социалистическую Россию. Ваши действия вызывают ликование в реакционных кругах Австрии и Германии, и в этом заключается беспредельно печальная трагедия чешского народа!»
— Так оно и есть! — воскликнул Ян Шама. — Я вот хотел было ехать домой, да увидел, как в Россию поперли германцы, ну и остался здесь. И вот эти ребята, Петник и Даниел, думают так же. Прочитай-ка, Янек, конец листовки, он мне больше всего нравится. А вы, ребята, не мучайтесь, вы-то еще народу не изменили, вы еще добрые чехи. Тихо подошел Головачев, нерешительно подсел к Петнику и тронул его за локоть:
— Один из этих «челябинцев» бежал, должно быть, к легионерскому составу между маневрирующими паровозами, да и попал под колеса. Худой такой, длинный малый, утром он вон там стоял, напротив меня, смотрел на нас очень высокомерно. Поручик Книжек приказал немедленно унести его и вот — посылает его документы.
Карел Петник взглянул на солдатскую книжку: «Ланкаш Карел. Место рождения: Кунратице под Прагой...»
— Пока об этом ни гу-гу, вечером им скажет Пулпан сам, — прошептал Петник Головачеву.
А Пулпан меж тем, перевернув листовку, читал дальше:
— «Не допускайте, чтобы между чехословацким и русским народами говорили пушки и рвались братоубийственные снаряды! Мы твердо надеемся, что вы не допустите этого и избавите русских рабочих от тяжкой обязанности проливать лишнюю кровь. Облегчите социалистическому правительству тяжелую задачу внутренней организации, откройте кладовую России, Сибирь, для бесперебойной работы транспорта. Те из вас, которые отправляются во Францию добывать свободу народам, пусть едут к своей цели, не мешая другим, которые видят освобождение народов и рабочего класса здесь, в революционной России, посвятить себя великой цели рука об руку с братским русским народом».
— Засыпьте наши эшелоны этими листовками, все равно их никто не станет читать, — сказал тот легионер, который рассказывал об убийствах пленных красноармейцев. — Пролетарское сознание приглушено, и они слушают теперь только националистические лозунги. У меня есть эта листовка, дал мне один еще до того, как мы поехали за паровозами, и дутовцы случайно нашли ее на мне. И скажу я тебе, брат Пулпан, я уже решил. Остаюсь с вами — и вовсе не потому, что жизнь мне спас красноармеец.
— Почему же ты не показал нам листовку? — крикнул кто-то за его спиной.
Легионер пожал плечами, хмуро усмехнулся. Завязался разговор. Петник стал рассказывать, как он долго не мог решить, к какой стороне пристать.
— У меня брат легионер, осенью их отправили во Францию. В России мы встретились случайно, и ехать с ним мне не хотелось. Во-первых, пришлось бы вступить в Легию, а во-вторых, держит меня то, что происходит в России. — Петник развел руками и засмеялся: — Не знаю, ребята, что делали бы вы на моем месте. Я портной, и с малых лет сам себя кормлю. Дома хлебали нищету пополам с нуждой. Отца полиция все время гоняла по судам, То спел в трактире злую песенку про австрийскую армию, то вилами прогнал экзекутора со двора. Мой папаша — старик вострый, вот бы вам с ним познакомиться. Читал все, что только достать мог, а больше всего про французскую революцию. Имени Наполеона слышать не может и монархов любит, как кошка горчицу. Наших собак звали так: Царь, Нерон, а последнему дали кличку Ферда — по эрцгерцогу Фердинанду, которого в Сараево убили. Славный был пес, черный, норовистый малость, а отец то и дело грозил ему: погоди ужо, вот отправлю тебя в Сараево! По всему по этому мы, сыновья, и поняли, что старика грызет. Теперь он тоже в армии. Когда я на фронт уезжал, он писал мне, что охраняет почтенное семейство молодого императорского величества. Я очень хорошо его понял.
«Челябинцы» начали улыбаться, портной им понравился.
— Ладно, — подхватил Даниел, — тебе-то легче было, тебя революционером голод сделал, а моя семья солидная, есть дом и виноградник. Но в плену я видел такие страшные несправедливости к маленьким людям, к крестьянам да рабочим, что раз как-то рассердился и покатил в Киев, в редакцию газеты «Свобода», и говорю там: слушайте, ребята, возьмите меня к себе, ваши писания мне нравятся. Поначалу таких, как я, ни красных, ни желтых, приходило порядочно. Того Скотака, о котором вы, прапорщик, говорили, я знал. Он рассказывал нам, какой должна стать будущая жизнь — не будет ни кулаков, ни бедняков с батраками, а все станут равны. Сперва мы думали, что это он дурака валяет, но тут он заговорил о справедливости в новом мире, в котором никто не будет драть шкуру с другого, и мы стали слушать серьезно, вот как слушал нас Шама, когда мы с Пулпаном явились к нему на пост. Говорю вам прямо, хочу быть справедливым, потому и подался к большевикам.
Ян Шама расправил широкие плечи.
— Здорово живешь — хорошо же вы меня тогда агитировали! Ты мне сказал — дурак, чего ради караулишь буржуям кислую капусту, пойдем с нами, порастрясем портки их благородиям, а то больно они распоясались.
— Положим, говорили мы не совсем так, — улыбнулся Пулпан, — но так думали. Ты нам показался прямо созданным для красноармейской фуражки. Ну, товарищи, нам пора, скоро ужин. Кашевар уже варит кислую капусту, которую Шама так старательно караулил в Самаре, да свинину подбавляет. А его подручный замешивает настоящие чешские кнедлики. Но мне хочется, чтобы вы, прапорщик, проводили меня. Слыхал я, вы медик и, пока живете у нас, могли бы помогать доктору. Резать чирьи, вскакивающие от излишней ретивости, да следить, не подцепили ли ребята в городе чего-нибудь такого...
Прапорщик Конядра покраснел. Без погон и без Георгиевских крестов он похож на мальчика, сразу возмужавшего.
— Я пойду с вами, Пулпан, но фельдшером работать не стану, так и знайте. Пошли!
По дороге Конядра упорно обдумывал что-то свое, четверка красноармейцев шагала довольная. Вдруг Пулпан взял прапорщика под руку.
— Фельдшером быть не хотите, а что думаете делать? — спросил Пулпан.
— Я вступлю в Красную Армию, а вы мне укажете, где принимают заявления, — ответил Конядра. — Я складываю с себя офицерское звание и вступаю к вам рядовым. Только хотелось бы в кавалерию.
— Я провожу тебя к комиссару, — ответил Пулпан, и под его обвислыми усами блеснули широкие зубы. — А твои ребята знают?
— Я им сказал, и похоже, все пойдут за мной. В моей роте хорошие парни, и, если они еще раздумывают, не удивляйтесь. Это убийство красноармейцев в Пензе совсем сбило их с толку. Один из повешенных, Поспишил, учитель по профессии, служил как раз в нашем полку и так хорошо рассказывал о прошлом чехов, о гуситах, об Иржи Подебрадском. Этот король единственный из всех ему импонировал, потому что не боялся врагов и не основал династии. И вдруг наши же Поспишила повесили, да еще мертвому поджаривали ноги...
— Наши, говорите? — вскричал Даниел. — Вырвите из себя корни легионерства — не на доброй почве они выросли!
— Не надо быть несправедливым ко всем легионерам, товарищ, — резко произнес Конядра. — Пензенский случай привел в брожение тысячи людей, целые полки. Кто знает, чем все это еще кончится.
Ян Пулпан остановился перед вагоном первого класса и жестом пригласил Матея Конядру войти и сам поднялся следом за ним в большое отделение, где стены были оклеены обоями и стояли два мягких кресла. За столиком у окна над толстой черной тетрадью склонился комиссар полка Натан Кнышев. Он встал, протянув прапорщику руку. Страшный шрам на лице комиссара поразил прапорщика, но сейчас же, схватив руку Кнышева, он крепко пожал се.
Поток добровольцев в новый чехословацкий полк Красной Армии увеличивался. Вагоны первого класса, стоившие на запасных путях, заполнились. Поручик Норберт Книжек хвалил агитационную работу Пулпана и Петника, в особенности когда они привели все девяносто человек, освобожденных из запломбированных вагонов. О Ланкаше вспоминали лишь Кулда и Кавка. Начдив Киквидзе договорился с местным Советом о переселении чехословаков из вагонов в здание сельскохозяйственного училища на окраине города.
С вагонами простились без шума, хотя в тот день бойцы получили первое месячное жалованье — по пятьдесят рублей. У них не было даже времени похвастать этим перед легионерами из проезжающих эшелонов. Здание школы было новое, просторное, на дворе можно было проводить учения. На огороде добровольцы оборудовали стрельбище. Знакомились с русскими винтовками и пулеметами, особенно с «максимом». В роты и взводы были назначены командиры, постепенно формировались батальоны. Первый батальон был укомплектован «киевлянами», и командовал им Вацлав Сыхра. Для второго и третьего батальонов не хватало винтовок и пулеметов, так что учения пока проводились без оружия. Знакомые по лагерям военнопленных или по службе в Легли держались вместе. Йозеф Долина, Аршин — Беда Ганза, Курт Вайнерт, Вла-стимил Барбора и Антонин Ганоусек поселились вместе с Яном Шамой и Карелом Петником. На учения ходили по утрам, после обеда болтались на вокзале, агитируя проезжающих легионеров.
Через Тамбов к Пензе шли последние легионерские транспорты, и красноармейцы старались увести из эшелонов в свой полк как можно больше людей. «Плюньте, ребята, на работу для французских фабрикантов оружия, идите с нами защищать русскую революцию!»
Даже бурный Шама научился говорить о революции.
— Революция, братья, это дверь ко всемирной свободе, — убеждал он легионеров, с которыми провел уже целый день в трактире, не подозревая, что те уже записались в Красную Армию. — А раз всемирная свобода, значит, и ваше будущее обеспечено.
К его радости, бывшие легионеры с ним соглашались.
В первый же раз, когда друзья все вместе навестили в лазарете Войту Бартака, выяснилось, что Пулпан и Даниел тоже знают раненого кадета; он командовал отрядом чехословацких красногвардейцев под Гребенкой, дошел с ними до Золотоноши, а оттуда пешим маршем через Кременчуг — до Ромодана, а из Ромодана — до Лубен. Там он командовал отрядом разведчиков.
— На своем киргизском жеребце он появлялся всегда там, где сильнее пахло порохом, — рассказывал Отын Даниел, — и матросы, которые были с нами, не верили, что он не казак. А пулю он получил уже под Харьковом. Вернулся из разведки, сапог полон крови, а он ни за что не желает слезть с коня. Насильно сняли, отнесли к санитарам, а то бы опять поскакал. Долина и Ганза были при этом, могут подтвердить.
— Неужели и ты, Йозеф, подался в кавалерию? — с веселым удивлением спросил Шама Долину. — Не могу представить тебя в седле! Беда — драгун, но ты, серая пехтура!
— Йозеф сидит в седле, как пан, и Барбора с Вайнертом тоже, и везде мы были вместе с нашим кадетом. Это вот ты и с козы бы свалился! — крикнул Аршин Ганза. — И помни, наш боевой клич — «За Максим»!
— Лично мой боевой клич — «За Чехию», — осклабился Ян Шама. — Он похож на твой, как мамина каша с медом и изюмом на Натальину гречку, от которой лошади дохнут.
— Стоп! — вмешался Йозеф Долина. — Напрасно петушишься, Шама. Видно, тебя не интересует, что мы пережили, — валялся по своим лазаретам да в плюшевых вагонах, как буржуй. Под Киевом нас была тысяча, к Харькову дошло едва семьсот. А под Харьковом были еще убитые, а тех, кто попал в плен, немцы и австрийцы вешали как дезертиров. Побили нас здорово, однако не всех. И чем дальше, тем нас больше, и вовсе не мямли. А чтоб ты знал, что мы тебе товарищи, возьмем тебя с собой к Бартаку. В последний раз он о тебе вспоминал: в нашей компании, говорит, не хватает рыжика, привыкли, говорит, мы к его скулежу.
Шама покраснел. Аршин расхохотался и ткнул локтем Барбору, однако тому было не до смеха. Он искренне пожалел несчастного «рыжика» и всерьез рассердился на Долину.
— В нашем полку будет кавалерийский эскадрон, возьмем и Яна. Он парень деревенский, быстро научится управляться с конем.
— Конечно, возьмем, — сказал Аршин, — только пусть он сначала оставит в покое Наталью. Лошади таких не выносят.
Добровольцы все прибывали, и в конце мая на дворе сельскохозяйственного училища появилась однажды группа в двадцать пять человек из легионерского оркестра во главе с капельмейстером. Привел их Ян Пулпан. Инструментов у них не было, но Киквидзе приказал достать. Раздобыли даже смычковые, чтобы чехи могли давать концерты жителям Тамбова.
В воскресенье шумно было в школьном гимнастическом зале. Музыканты настраивали инструменты, а красноармейцы терпеливо ждали, когда зазвучит первый марш. Карел Петник расставил перед музыкантами пюпитры, разложил ноты, которые нашел в пустовавшей музыкальной школе. Капельмейстер, с красной звездой на легионерской фуражке, постучав палочкой по пульту, улыбнулся зрителям и вдруг побагровел. Показав дирижерской палочкой на человека, сидевшего возле Долины, он закричал:
— Братья, видите этого негодяя? Он и еще один такой же недавно в теплушке избили меня, когда я агитировал не ехать во Францию, а помогать большевикам! — И с этими словами он подскочил к испуганному добровольцу. — Чего смотришь, как невинный младенец, мерзавец, подлец! Как ты вообще очутился среди честных людей, уж не шпионишь ли тут? Похоже на то! — И заколотил его палочкой по голове, ноздри у капельмейстера раздулись от негодования.
Долина схватил его за руку, другой рукой сжал локоть солдата.
— Подожди, товарищ, физической расправы у нас не будет! Предадим его суду, а ты нам расскажешь, что ты против него имеешь. Привел его я, понимаешь, и я же ему голову снесу, если он действительно легионерский шпион, как ты утверждаешь.
— А пока на деревянную лошадку его! — раздалось в толпе.
— Братья, не теряйте рассудка, если он его потерял! — крикнул один из людей Конядры. — Сколько мы еще ошибок наделаем. Ведь и я до недавнего времени был против вас.
Вспыхнула острая перепалка, красноармейцы так тесно обступили капельмейстера и Долину, что те не могли двинуться с места. Кому-то пришло в голову позвать командира полка Книжека.
Норберт Книжек пришел в новой красноармейской форме, словно оделся на бал. Он выслушал капельмейстера, затем Йозефа Долину. Йозеф сказал мало. Он отводил глаза, злясь на себя за то, что вытащил обвиняемого из легионерской теплушки почти против его воли, уверив, что в Красной Армии платят больше жалованья. А Книжек торопился и явно слушал их краем уха.
— Пусть капельмейстер сам решает, как с ним поступить. Это его личное дело.
Красноармейцы зашумели, многие соглашались с Книжеком. Капельмейстер прошелся по залу, остановился перед своим подавленным противником, посверлил его взглядом и наконец, плюнув солдату под ноги, вскричал:
— Ты подлец, это факт, но я человек широкой души, я тебя прощаю. Но всем накажу следить за тобой, можешь не сомневаться.
После этого он быстро вернулся к пульту, взмахнул палочкой, и оркестр заиграл Сокольский марш.
Вербовка новых добровольцев и учения на дворе школы входили в повседневные обязанности чешских красноармейцев. Второй Чехословацкий полк рос. Василий Киквидзе приходил в сельскохозяйственное училище почти ежедневно. Следил за учебной стрельбой, за тренировкой кавалеристов. Однажды под вечер вместе с Книжеком Киквидзе зашел к агитаторам. Те как раз ужинали, и Барбора от волнения чуть не пролил суп на пол.
— Это наши будущие кавалеристы, товарищ начдив, — сказал Книжек. — А агитацию они проводят мастерски. Некоторые прошли бои под Бахмачом и Харьковом, так что боевое крещение у них за плечами. Ищу теперь командира кавалерийского отряда, да вот товарищ Долина советует подождать, пока вернется из лазарета бывший гусарский кадет Бартак, — лучше него, мол, не найти.
Киквидзе с улыбкой поглядел на Долину, потом на Ганзу и Вайнерта.
— Все чехи? Из Легии? — спросил он.
— Нет, мы бывшие военнопленные, — с готовностью ответил Ганза, поднявшись на цыпочки, чтобы казаться выше ростом. — Только вот этот был в Легии, пока его не запломбировали в вагоне и не послали под видом муки господам немцам.
Глаза Киквидзе встретились со взглядом Конядры.
— Что вы делали до войны, товарищ? — спросил начдив..
— Матей Конядра! Изучал медицину. Начдив кивнул ему и обратился к остальным:
— А ваши фамилии, товарищи?
— Бедржих Ганза.
— Йозеф Долина.
— Курт Вайнерт.
— Ян Пулпан.
— Карел Петник.
— Отын Даниел.
— Ян Шама.
— Властимил Барбора.
Все стояли вытянувшись, с котелками в руках. Киквидзе похлопал Барбору по плечу. Парень, обомлев от счастья, еле держась на ногах, смотрел большими голубыми глазами в молодое смуглое лицо повеселевшего начдива, в его темные понимающие глаза.
— На сколько лет вы моложе меня? — улыбнулся Киквидзе. — Самое большее года на четыре, на пять...
Власта смущенно пожал плечами.
Киквидзе отпустил плечо Барборы и, тоже выпрямившись, бросил короткий взгляд на своего адъютанта, потом на Книжека и серьезным тоном проговорил:
— Товарищи! Скоро мы отправимся в бой. Борьба идет не только за честь и славу Красной Армии, но за будущее России и революции. Не забывайте об этом. Неприятеля вы знаете, это уже не только германец и австрияк. Наш боевой путь поведет нас к Царицыну и в Донскую область. Казаки не желают понять, что происходит, им хочется, чтоб все для них осталось, как при царе. Мы — подкрепление частям Красной Армии и советскому строю — должны пробиться через территорию, занятую врагом. Казачьи партизанские отряды нападают на наши поезда с боеприпасами и провиантом. Как видите, нас ждет не увеселительная прогулка. Когда мы снова встретимся, вы мне расскажете о вашей родине, которая, как я слышал, тоже мечтает о свободе. А пока — будьте здоровы! — Киквидзе пожал руку Барборе, затем остальным и обратился к Книжеку: — А гусарского кадета назначьте командиром конного отряда. Выделите ему не менее сорока бойцов. Я хочу, чтобы ваш полк был способен оперировать самостоятельно.
Начдив, сопровождаемый своим молчаливым заместителем, вышел пружинистой кавалерийской походкой, и добровольцы еще долго смотрели на захлопнувшуюся дверь.
— Фигура у него что надо! — первым заговорил Ян Шама.
— Эх ты, Фигура, главное, есть у него кое-что вот тут, — возмутился Аршин Ганза, постучав указательным пальцем по лбу.
Ужин бойцы доели остывшим, досадуя на себя за то, что не рассказали Киквидзе, как задали жару австриякам в бою у Гребенки.
В погожий июньский день к вечеру дивизия Киквидзе отправилась в путь, к Царицыну. Первая и вторая роты чехословаков и разведывательный кавалерийский эскадрон разместились в первом эшелоне; следом за ними двигались другие роты второго Чехословацкого полка и русские соединения — стрелковый полк, Рабоче-крестьянский пехотный, далее кавалерийские полки и артиллерия. Чехословацкие добровольцы — те, что пришли в Красную Армию из разных лагерей военнопленных, и те, что перебежали в Тамбове из проходивших легионерских эшелонов, — начали сближаться уже в теплушках. Прощупывали друг друга, рассказывали анекдоты... Вспоминали родные места, разыскивали земляков.
В первом от паровоза вагоне на ободранных скамьях разместились кавалеристы, большей частью молодые ребята, которые в армии австрийского императора протирали штаны в драгунских либо гусарских седлах. Они еще не назвались друг другу, но уже сообща дымили и. нередко попивали из одной фляжки.
Беда Ганза в день отъезда совершенно переменился — казалось, от старого задиры в нем не осталось ничего. Теперь это был совсем другой человек, готовый к героической жизни. Аршин следил за настроением конников, как овчарка за овцами. Когда они поддавались сентиментальности, он начинал рассказывать про жизнь в Максиме, про Артынюка, Марфу, Наталью, про Лагоша с Нюсей и так и сыпал остротами, стараясь развеселить бойцов.
Как только скрылись из виду маковки тамбовских церквей и фабричные трубы, молодые кавалеристы запели было чешские песенки, но Аршин завел рассказ о том, как он был взят в плен под Львовом. А чтобы ему поверили, задрал рубаху и показал длинный шрам на тощей спине — след нагайки, которыми казаки подгоняли пленных.
— Глядите, ребята, я все умею брать от жизни! — посмеивался он, и в его серых глазах вспыхивали озорные огоньки.
Товарищи его по селу Максим, Петник, Пулпан и Даниел, знали наизусть эту историю, однако терпеливо слушали. Войта Бартак, новый командир кавалеристов, скоро понял намерение драгуна и улыбнулся Йозефу Долине, который держался с напускной суровостью, хотя готов был обнять Ганзу.
— Беда, — перебил Ганзу Бартак, — что же ты не протестовал против такого обращения?
Ганза наморщил веснушчатый нос и улыбнулся гусару. «А ты и здесь думаешь надо мной подтрунивать!» — подумал он и, постучав по сапогу Бартака, ответил:
— Вот если б я был офицер, как ты, казак расцеловался бы со мной и посадил на свою клячу, но ему вряд ли понравилось бы, что им недоволен обыкновенный ефрейтор.
— А не собирался ли ты украсть у него пику и прошпиговать ею его государя? — засмеялся Бартак.
Рыжий верзила Шама потянулся так, что у него хрустнуло в пояснице, и сказал:
— Скоро, Беда, у тебя будет возможность отплатить казаку, они прямо-таки роятся вдоль железной дороги, как комары, и жала у них длинные!
Из угла подал голос Матей Конядра, сдружившийся с максимовцами. Его смуглое продолговатое лицо неясным пятном выделялось в сумраке теплушки, только молодые глаза блестели. Мало кто помнил теперь, что в Легии он был прапорщиком. Он сказал:
— Ребята, не могу забыть, как построилась наша дивизия на пустыре за Тамбовом, когда к нам приехал Подвойский и говорил с нами, как со своими. Его спокойное лицо с бородкой я никогда не забуду. Всего я, правда, не расслышал, но оратор он хороший, надо отдать ему справедливость. Не понимаю только, почему он сразу обратился к нам, чехословакам, хотя там были и русские и украинцы. «Я знаю вашу историю, — говорил Подвойский, — вашу вечную борьбу против германцев, исконных врагов ваших». Почему он говорил именно об этом? Ведь мы революционное войско. Красному командованию мы нужны для борьбы с белогвардейцами, и я иду в бой беспрекословно. Зачем же говорить о немцах, когда мы воюем не против них?
— Пруссаки вытаптывают в России все, что зелено, — сказал Долина.
Ганза сердито повернулся в его сторону — он хотел ответить Конядре, но Долина перебил его мысль.
— Эй ты, башка зеленая, — буркнул Ганза, сверкнув глазами. — Не желаю я этого слушать! А Подвойский мне понравился, он молодец! Начдива нам привез, а больше нам ничего и не надо.
— Да что ты ершишься, Аршин? — вспыхнул Ян Шама. — Подвойский образованный человек, значит, может что-нибудь знать и о чешской истории. Мне лично приятно было слушать, что он говорил. Разве он не прав, что теперь у нас есть возможность отплатить немцам? Заодно и за то им всыплем, что они так подло нарушили мирный договор с советским правительством.
— Так почему нас не посылают на них? — вскричал Конядра.
— Э, брат, ты все еще рассуждаешь как дружинник! Подвойский — это тебе не Троцкий. Тот без конной охраны шагу не ступит, а смеяться и вообще не умеет. А у Подвойского глаза добрые, как у матери.
— Тот русский чех, Голубирек, командир второй роты, не очень-то хвалит Троцкого, говорят, странный у него характер, — вставил Войта Бартак. — А мне хочется Голубиреку верить.
Завязался разговор о Троцком. Толком никто ничего о нем не знал, в том числе и Бартак. Слышали только от русских — Троцкий сорвал мирные переговоры с немцами.
Вагон громыхал и трясся по рельсам, местами кое-как исправленным после налетов белогвардейцев. Бартак, Шама и Петник смотрели в унылые полустепные просторы.. Перед станцией Филоново поезд остановился. Город был еще далеко, на неровном горизонте рисовались лишь контуры крыш и труб.
— Видно, опять нет дров для паровоза? — усмехнулся Петник.
— Пойду, ребята, взгляну, в чем там дело, приготовьте карабины, — сказал Бартак и выпрыгнул на полотно.
Шама и Петник тоже вышли, но остановились у вагона. Вскоре из всех вагонов высыпали добровольцы, не понимая, что случилось. Из теплушек пехоты воинственно торчали стволы пулеметов. У штабного вагона стояло трое конных с красными звездами на фуражках. Бартак подбежал, когда они уже прощались, с Вацлавом Сыхрой, начальником эшелона.
С батальонным командиром Сыхрой Войта Бартак познакомился еще в Тамбове, у командира полка Книжека, и узнал тогда, что до войны Сыхра был учителем в школе национального меньшинства в Брунтале — в родном местечке матери кадета; так молодые люди и подружились. Сыхра задумчиво дергал свои светлые усики, но, увидев Бартака, оживился и кивнул ему. В куне Сыхры сидел командир второй роты Голубирек, о котором так уважительно говорил Бартак в теплушке кавалеристов, Коничек из первой роты и командиры некоторых взводов. Все они, как и Бартак, поспешили сюда, когда поезд остановился. Сыхра прикрыл за собой дверь и, опоясавшись ремнем с тяжелым пистолетом, сказал:
— Плохие вести. В полдень здесь проезжал один наш эшелон с оружием и боеприпасами, на него напали казаки, перебили охрану, а эшелон ограбили. Товарищи, испытание огнем нашего полка начинается. Приказываю привести в боевую готовность обе роты и кавалерийский эскадрон. Если понадобится, пробьемся в Царицын с боями. Скажите об этом добровольцам, товарищ Голубирек, и вы, товарищ Коничек. А ты, Бартак, со своим связным переберешься ко мне. С твоими кавалеристами останутся Долина и Конядра. Только пусть усилят охрану лошадей.
Сыхра рубил фразы, словно никогда ничего иного и не делал, как только командовал боевым батальоном. Молодых командиров рот успокаивало смелое выражение его глаз и волевая линия его профиля.
— Что там такое, Войта? — нетерпеливо спросил Беда Ганза, когда кадет вернулся.
Бартак рассказал, что знал. Назначив Долину своим заместителем, он немедленно ушел в штабной вагон.
— Близится час твоей мести, Беда, — подсмеивался Шама. — Зубы наточил? Если нет, беги скорей к кузнецу!
Ганза осклабился, утер ладонью нос и стал проверять затвор карабина. Остальные смеялись, но смех был не очень веселый. Что, если из степи нагрянет превосходящая сила казаков? Матей Конядра объявил, что пойдет к своему коню. Несколько красноармейцев последовали за ним. Даже приказывать нет нужды, улыбнулся про себя Долина. Но не страх ли их мне помогает?
Поезд тронулся, и у всех камень с души свалился. Бойцы оживились, и Ганза начал рассказывать потрепанный анекдот про царя Николая и Распутина. Добровольцы уселись в кружок, встречая громким хохотом ядреные словечки.
В Филонове их не ждало ничего необычного. Вскоре прибыли, остальные роты батальона Вацлава Сыхры, а затем и весь полк с артиллерией. Карел Костка, который слыл в теплушке кавалеристов знатным певцом, завел свою любимую ходскую песню: «Панский соколик, дай мне пистолик, немножко убью я себя...» Он пел тихо, вспоминая удалые времена свои.
— Поесть бы, да что я говорю — пожрать бы! Ребята, нет ли у кого краюхи хлеба? — вскричал взлохмаченный Беда.
С той минуты, как Бартак назначил его своим заместителем, Йозеф Долина только и думал о том, сумеют ли бойцы вовремя добежать к своим лошадям в случае чего.
— На, закури, нытик! — сказал он сейчас и бросил Аршину свой кисет. — Только не скручивай сигару!
А сам все думал о деле: казаки, наверно, лошадей не тронут — коней они любят. Надо бы проверить, во всех ли теплушках есть сходни, чтобы быстро вывести лошадей. Долина не был ни драгуном, как Аршин, ни гусаром, как Бартак, но он не раз видел под Гребенкой и Золотоношей, как лошади ломали себе ноги, и готов был сделать все, чтобы избежать этого.
Он отправился к лошадям. В теплушке дежурил эта жердь, Тонда Ганоусек. Лошади, доверенные Ганоусеку, были с разных концов России, они нелегко привыкали друг к другу, но Тоник уже понимал их. Он изучил характер орловского рысака, черного как ночь, на котором ездит батальонный, и легконогого киргиза Бартака, и русских рысаков с твердыми копытами и хорошо развитой мускулатурой. Темпераментный конь с прямым профилем и длинной шеей — это лошадь его, Ганоусека. Ему хотели дать иноходца, но он отказался. Орловский жеребец Сыхры, с буйной гривой, — самый неспокойный в дивизионе, и Тонда старается не заходить к нему с крупа. Среди лошадей Ганоусек чувствует себя хорошо.
— Дивизия собирается! — прокричал Ганоусеку Долина. — Скоро двинемся дальше!
— Ничего против не имею, — улыбнулся Ганоусек. — А на свою кобылку не взглянешь? Она все время вертится, как невеста.
Йозеф Долина взобрался в теплушку, похлопал по спине свою гнедую. Она повернула к нему горбоносую голову с влажными глазами и протяжно заржала.
— Пошлю тебе в помощь Аршина, — сказал Долина. Затем мельком взглянул на сходни, прислоненные к стене, и кивнул на прощание. Все как будто в порядке, настроение у ребят пока хорошее. Некоторые еще не понимают, зачем вступили в Красную Армию, ясно им только, что это армия рабочих. Но первый же бой покажет им, что они выбрали правильный путь.
Поезда с чехословаками остановились на запасных путях станции Арчеда, в ста верстах от Царицына. Вокзальная суматоха увеличилась: к пассажирам, ждавшим поезда, прибавились красноармейцы, приходилось продираться в густой толпе, переступая через мешки и узлы, валявшиеся на полу. Шама и Петник осмотрели многоколейные пути, кинули взгляд на пассажирский поезд, набитый до отказа, перекинулись словечком с молодицей, повязанной, пестрым платком; она не пробилась в вагон и теперь, расстроенная, несчастная, стояла на перроне. В привокзальном трактире наша парочка раздобыла немного мутной самогонки и снова пробилась сквозь толпу к своему эшелону.
Бартак, но привычке придерживая саблю, заглянул к лошадям, поинтересовался, как они ухожены, и подошел к теплушке кавалеристов. Те уже поели. Накормив и напоив своих «драгоценных зверюшек», как ласково называл коней Ганоусек, они теперь носили им воду про запас.
— Я чувствую себя здесь, как факир на гвоздях, — сказал Ян Шама Бартаку.
— Это хорошо, по крайней мере не заснешь, — улыбнулся Бартак.
Шаму эти слова смутили: он ведь и так был начеку! Командир пристально посмотрел на него, словно хотел прочесть на его румяном лице свои собственные мысли и, немного нахмурившись, сказал вдруг:
— Не думай, Шама, я не шутки шучу, мне не до смеха. На эшелон, шедший впереди нашей дивизии, напали казаки. Машинист оказался находчивым малым, поддал пару и увел эшелон, но и казаки не раззявы: они открыли с тачанок пулеметный огонь и палили, пока поезд не ушел. Убит дивизионный комиссар: очередь по животу прошила, он еще целый час мучился. Мы с ним даже не познакомились как следует... Пока никому ни слова. Да, далеко немцам до казаков!
Бартак, выругавшись, ушел, предоставив Шаму его мыслям.
Гибель комиссара не осталась тайной — о ней рассказали красноармейцы из Рабоче-крестьянского полка. Начдив Киквидзе собрал командиров. Книжек явился в новеньких казачьих сапогах. В штабном вагоне нечем было дышать, люди курили и спорили. Заместителя начальника дивизии засыпали вопросами. Киквидзе тоже громко спорил, но скорее для того, чтоб скрыть свои сомнения. Он почти не знал своих командиров, и ему еще трудно было судить об их боеспособности. Всесильный Носович из царицынского штаба Красной Армии не желает, чтобы дивизия Киквидзе принимала участие в боях под Царицыном. Киквидзе не собирается ему подчиниться — он не доверяет Носовичу, который только что снял генеральские погоны. Подвойский же сказал ясно: «Василий, удерживай магистраль!» Киквидзе ударил кулаком по столу.
— Придется немножко попартизанить! — воскликнул он недовольным хрипловатым голосом. — Я сам буду руководить операцией. Вы поняли, товарищи? Нарком на нас надеется, Царицын тоже. Нам хоть и придан бронепоезд, но полагаться нужно прежде всего на самих себя. У кавалеристов работы будет больше всех. Мы должны быть готовы к жестоким боям! В нашем распоряжении лишь один надежный механизм — собственное сердце!
Командиры кавалерийских полков, совсем еще молодые, словно из сухожилий сплетенные ребята, ерзали на табуретках, напряженно слушая, что говорил им Киквидзе о тактике партизанской борьбы. Понимаем, повторяли они. Исполним, отвечали комиссары. Вид у них был не такой уж воинственный, но начдив был ими доволен. Вдруг он обратился к Книжеку:
— Чехословацкий полк подчиняется непосредственно мне. Как ваш кавалерийский эскадрон? Сумеют чехи приноровиться к нашим седлам?
Книжек вытянулся:
— Так точно! Мои кавалеристы в большинстве драгуны. Здесь их командир, Войтех Бартак. Он был гусарским офицером.
Войтех Бартак вскочил — сабля стукнулась о голенище — и стал как вкопанный. И тут сказалась грузинская натура начдива: он так посмотрел в глаза Бартака, что тому показалось, будто взгляд этот распахивает ему грудь.
— Я уже слыхал о вас, товарищ, и надеюсь, мы поймем друг друга, — сказал Киквидзе и обратился к комиссару Чехословацкого полка, затянутому в кожанку.
— Ну, а вам, товарищ Кнышев, мне нечего объяснять. Полк впервые идет под казачий огонь. Я, правда, видел чехов в бою у киевского моста и под Харьковомг видел± как они вцепились в немцев, но психологически атака казаков совсем другое дело. Обратите особое внимание на товарища Бартака.
Комиссар только головой кивнул. Он понял все по одному взгляду Киквидзе.
Командиры стали расходиться, но начдив задержал Бартака и подвел его к карте на стенке вагона — она закрывала целых два окна.
— Вот тут мы, — сказал Киквидзе, показывая на карте вместо указки длинным тонким кинжалом с инкрустированным черенком, — Мне нужно знать, занята ли эта высотка казаками. Это всего в трех верстах отсюда, но черт его знает... Поедете один, чтоб не привлекать внимания. Конь у вас хороший? — Лицо начдива сейчас доброе, и Бартак слушает со всем вниманием.
— У меня пятилетний адаевский киргиз, — ответил Бартак.
— Хорошо выбрали. Ну, возвращайтесь благополучно, орел!
Бартак поспешно ушел, а Киквидзе вернулся к карте. Поводив тонким лезвием кинжала по линии железной дороги между Царицыном и Алексиковом, он воткнул кинжал в стол, вынул из кармана гимнастерки сухарь и, грызя его, подумал: «Застать себя врасплох я не позволю!»
Он подошел к двери соседнего отделения и позвал заместителя.
В эшелонах было оживленно. Из Царицына прибыл бронепоезд. Паровоз находился в середине, состава, а в голове и в хвосте поезда были платформы с материалом и инструментом для починки колеи. Посредине головной платформы, в проходе между штабелями рельсов и шпал, стояла начальница бронепоезда. Одета она была в черкеску — вот-вот пустится в пляс! — и на ее широком смуглом лице было написано легкое женское пренебрежение ко всему, что ее не касалось.
— Смотри, — улыбнулся Петник, обращаясь к Ганзе, — хороша, правда? Не хочешь, Беда, встретить ее поцелуем? Сделал бы я это за тебя, да брюнетки не в моем вкусе, а ты на нее глядишь, как на теплую колбасу из свиных потрохов.
Ганза метнул в приятеля ледяной взгляд. Вытерев пальцем нос, он отрезал:
— Я на ее пистолетик смотрю — двенадцатизарядный!
Не очень-то мне хочется получить все двенадцать пуль разом. К тому же она анархистка, и под ее началом чуть ли не втрое больше людей, чем у нашего начдива, так что поцелуев у нее может быть столько, сколько она захочет.
— А разве анархисты позволяют командовать собой? — засмеялся певун Костка. — Пулпан говорит, зсерка она. И вообще, знаешь, анархисты объявили женщин общей собственностью, как же они тогда сделали ее своим командиром?
— А что? Может, это они нарочно.
Беда не договорил: бурей ворвался к ним Бартак. Расседлав жеребца, он положил оружие на полку и скребницей начал чистить коня. Петник и Ганза принесли солому, свили в жгуты и стали помогать Бартаку. Им очень хотелось услышать, с чем он вернулся, но спросить не решались. Беда посапывал носом. Вот уже почти год, как он наблюдает за этим чернокудрым молодцом. Бывший офицер, теперь их командир, а сам чистит коня, даже когда падает от усталости. Неужели у его отца в Чехии всего-то и хозяйства, что корова в плуге? А парень разбирается в лошадях, словно с детства кобыльим молоком вспоен. Или в офицерской школе выучился?
— Что же дальше? — вырвалось у Ганзы, снедаемого нетерпением.
— Казаки поблизости, — коротко сказал Бартак. — Скажи ребятам, пусть смажут карабины.
Аршин хотел было еще что-то спросить, но ему помешал внезапный шум: кавалеристы заспорили из-за какой-то подмененной шашки, причем особенно выделялся голос Шамы.
— Когда прибыла Маруся? — спросил Бартак.
— Какая Маруся?
— Та, что на бронепоезде. Она привезла начдиву гостя из Царицына.
— С час назад. Мы как раз ею восхищались. Вот, должно быть, смелая баба!
Тут Ганза заметил вдруг, что Черкешенка, высоко подняв голову, прошла мимо них. Впереди нее шагал костлявый хмурый мужчина. Ганза толкнул Бартака под бок. Тот что-то проворчал в ответ, но из-за шума нельзя было разобрать, что именно.
— Заведи моего жеребца в загон, — приказал потом Бартак Петнику, а сам пошел к вагону Сыхры. Ганза иногда завидовал пружинистой походке и стройной фигуре Бартака, но сейчас он проводил его теплым взглядом. «Буду держаться его, — сказал он себе, — парень моложе меня, но я у него многому могу научиться». Бедржих оглянулся.
Станция — настоящий военный лагерь. На перронах торчат гражданские с узлами у ног. Все они куда-то торопятся и среди солдат чувствуют себя неважно. Останавливают железнодорожников, расспрашивая, когда пойдет нужный поезд. Этот мир, однако, не привлекал Аршина — куда ни глянь, всюду красноармейцы, молодые, старики, рабочие с фабрик, казачьи сынки, странные люди непонятных профессий, женщины с подоткнутыми юбками. Вот это удовольствие для глаз! Беда Ганза — колесник и кучер, он оценивает человека по тому, как тот берется за работу, ну, а из всех этих людей в полувоенной одежде он доверяет только тем, у кого красные звездочки или ленточки на шапках. Не нравится Ганзе команда бронепоезда. Слишком разношерстна она, какое-то сборище шутов. Одеты кто во что горазд, пулеметные ленты — по-матросски крест-накрест на груди, словно боятся щекотки. Вот ребята из заамурских кавалерийских эскадронов Ганзе куда приятнее. Шапки заломлены набекрень, как гребешки у молодых петухов, да они и есть молодые петушки. Видал он их в Тамбове на учении — видно, седло было их колыбелью.
Бедржих высморкался, вытер пальцы о штаны. Ох, этот проклятый насморк — наследие Максима!
Ранним пасмурным утром дивизия Киквидзе возвращалась в Филоново. Впереди шел бронепоезд. Маруся стояла на платформе впереди паровоза, лишь до пояса прикрытая запасными рельсами и шпалами, из-за которых торчал ствол трехдюймовой пушки. Лицо у Маруси словно спелый ранет — такое сравнение нашел певец Костка. Кобура с пистолетом на офицерском лакированном ремне так и блестела новизной. Вокруг Маруси на рельсах и шпалах сидели ее живописные подчиненные. Они держались вызывающе и воинственно, насмешливо покрикивая красноармейцам, которые смотрели, как они отъезжают, и, видно, просто для развлечения стреляя в воздух из самозарядных винтовок. Именно о такой винтовке мечтал Аршин, Вагоны позади паровоза тоже были загружены саперным материалом, и на каждом — станковый пулемет. За бронепоездом, в километровых и больших интервалах, двигались остальные эшелоны. Штабные вагоны Киквидзе распорядился прицепить к первому эшелому с чехословаками, начальником которого назначил комбата Вацлава Сыхру.
Комиссар Кнышев на ходу вскочил в вагон к Бартаку, оступился, упал ладонями на пол, но тотчас поднялся на короткие свои ноги и стряхнул пыль с черных вельветовых брюк.
— Говорят, у вас чай хорош, — весело сказал комиссар. — Не угостите, товарищи?
Помятый самовар давно стоял на чугунной печке, и вода в нем приветливо булькала. В чайнике был заварен черный чай. Ян Шама нацедил в чашку.
— Натуральный китайский, сто раз заваренный, — шутя сказал Шама, мешая чешские слова с украинскими.
— Лучше, чем никакой, — засмеялся комиссар. Когда он смеялся, шрам его почти исчезал в глубокой складке от виска к подбородку. Он сел на лавку около Бартака и стал ждать, когда чай остынет. Что за люди эти чехи? Еще Шевченко восторгался ими, особенно их Яном Гусом. Кнышев оглянулся по сторонам, как будто хотел запечатлеть в памяти все тридцать лиц этих молодых ребят, среди которых двадцатипятилетний Аршин Ганза был, вероятно, самым старшим.
— Вот зашел к вам, хочу знать, как вы себя чувствуете в моей стране, сыновья мировой революции, — сказал Кнышев, отхлебнув чай. В глазах его горели огоньки, теп-ые и пронзительные, а усы под толстым носом добродушно ерошились. — Меня вы, пожалуй, уже приметили — по шраму. Это у меня для того, чтоб в темноте на ощупь узнавать, где у меня левая сторона. А пометил меня казак братской сабелькой. Не успел вовремя увернуться, ну да ладно, по крайней мере могу послужить вам предостерегающим примером. Родом я из Харькова, по профессии печатник, ничего особенного, но на коне удержусь, не сомневайтесь. — Он засмеялся, будто его развеселили собственные слова. — Нет ли среди вас моих коллег? Нам печатник нужен для дивизионной газеты.
Чехословаки улыбались, вопросительно переглядывались и молчали. Таким дружеским тоном Кнышев еще с ними не разговаривал.
— Ищите, товарищ комиссар, — сказал Бартак, — найдете среди нас много специалистов: кузнецов, котельщиков, слесарей, а больше всего из деревни. Матея Конядру вы знаете, он окончил гимназию и два семестра медицинского факультета. Есть за ним и отягчающее вину обстоятельство — женат. Но о продолжении рода он уже позаботился.
— Вы ведь тоже студент? — спросил комиссар.
— Как считать. Я только начал учиться в высшей сельскохозяйственной школе, люблю полевые работы, ну да ничего, здесь я тоже все время в поле. Всех нас свела судьба, привыкаем понемножку друг к другу...
— Не будем подменять понятия, командир, — заметил Конядра. — Нас свела не судьба, а Красная Армия.
— Я тоже учился в гимназии, да не закончил — исключили из седьмого класса, — улыбнулся Кнышев без всякой горечи. — Ничего, революция — лучшая школа. Расскажите мне, товарищи, как вы себя здесь чувствуете. Говорите по-своему, что не пойму, объяснит мне товарищ Бартак.
Беда Ганза встал, окинул беглым взглядом свои выцветшие драгунские брюки, расставил ноги и начал:
— Меня зовут Бедржих Ганза, я колесник, а при надобности кучер в имении эрцгерцога Фердинанда д'Эсте, которого застрелили в Сараеве, из-за чего будто бы возникла эта война. Наш командир прав, семейных забот у нас нет, зато есть другие. Порой никак не распутаемся с вопросами. Я тоже частенько чертовски, как бы сказать, плаваю... Вот как остановимся где-нибудь, позовем вас, товарищ Кнышев, в нашу теплушку и высыплем вам весь мешок вопросов. Из всех нас у Яна Шамы, пожалуй, самая светлая голова. А вот один вопрос есть у нас прямо сейчас. — Ганза проглотил слюну и виновато улыбнулся. — Отчего это, товарищ комиссар, у царских генералов до сих пор такое влияние на мужиков и казаков? За какие такие обещания люди отдают им душу? Я бы этих генералов позапирал еще в прошлом году осенью, после Октября. Как устроим что-нибудь подобное в Чехии, генералы у нас и не пикнут. И пойдут-то за ними только богачи да ренегаты.
Кнышев медленно отхлебывал чай, помаргивая. Бартак, опасаясь, что он не понял Аршина, перевел. Вагон громыхал по рельсам, качался из стороны в сторону. Кнышев пристально глядел на Беду.
— Это долгий разговор, товарищ, — сказал он наконец. — Об этом надо будет поскорее поговорить в спокойной обстановке. Когда вы были взяты в плен?
— В пятнадцатом, под Львовом.
Петник и Шама за спиной Ганзы начали тихо смеяться.
— Сейчас он и комиссару покажет, где его нагайкой поцеловали, — прошептал Шама Костке, который не понял, чего они хихикают.
— Понимаю, вы как пленные мало что могли видеть, — сказал Кнышев, — но не так уж много укрылось от вас. Не каждый украинец, русский понял, что даст ему победившая революция, и до сих пор многие не решаются положить на алтарь будущего страх перед кнутом. — Кнышев почесал широкий заросший подбородок и отвел с губ длинные светлые усы. — Хотите послушать немного о прошлом нашего народа?
— Зачем спрашивать, товарищ, — сказал Конядра, — Мы ведь потом тоже будем рассказывать.
Натан Федорович Кнышев весело усмехнулся:
— Вам нужен протокол вскрытия, так? Хорошо. Очень хорошо. — Кнышев допил чай, отдал чашку Шаме и начал.
Он рассказал о жизни в дворянских поместьях на Украине и в России, о том, как жили в городах, в каких условиях работали люди на заводах и фабриках. Рассказал о войске казачьем и о власти атаманов. Он говорил медленно, чтобы его понимали, и то и дело оговаривался, что скоро научится по-чешски.
— У нас нисколько не лучше, товарищ комиссар, — отозвался Ян Шама, — только здешний мужик знал лекарство против этого, знала его и казацкая беднота. А мы тоже так жили и знаем, к каким мыслям приходит человек, если его каждый день кормить кашей из прогорклой гречихи.
Кнышев с улыбкой ответил:
— Конечно, и мужик, и рабочий знали такое лекарство, а разве мало было на Украине и в России бунтов и восстаний? Только захлебывались они в собственной крови, и потому не удивляйтесь, что многие еще боятся господской злобы. — Он вытащил из кармана папиросу, закурил. Выдохнув дым, добавил: — Те, которые ели эту самую прогорклую кашу, начинают нам верить, а вот с прихлебателями помещиков и буржуазии хуже, предательская компания. Свою ненависть к нам проявляют свинцом. Мы им платим тоже свинцом. Что поделаешь, враг есть враг. Понятно, мы бьем их, только когда они мешают революции, колеблющихся мы не бьем, и не слушайте, если вам будут внушать это.
Поезд вдруг резко остановился. Буфера звякнули, тормоза заскрипели, над крышами вагонов пронесся свисток паровоза, как тревожный сигнал. Певец Костка высунул голову из двери теплушки:
— Стукнулись о бронепоезд.
Комиссар Кнышев выскочил из вагона, но, обернувшись, крикнул:
— А разговор мы еще продолжим, товарищи!
И пошел навстречу человеку с царицынского бронепоезда, который со встревоженным видом прыгал по шпалам, торопясь к штабному вагону.
— Что случилось?
— Взорвана колея, — крикнул этот человек, весь черный от паровозной копоти, и побежал дальше. Большая кобура с наганом колотилась о его бедро.
— Где мы? — прокричал ему вслед Кнышев.
— Возле Филонова!
Маруся отнеслась к аварии с ледяной невозмутимостью. Одновременно с Кнышевым к ней подбежал Сыхра, крича, что не допустит скопления эшелонов, не может он подставлять белым артиллеристам такую мишень. Сбегались добровольцы. Ближе всех было кавалеристам Бартака. Голубирек привел пятьдесят человек с кирками и лопатами. Нашлись среди чехов-красноармейцев бывшие железнодорожники, зазвенели кирки. Команда бронепоезда сбросила на насыпь рельсы и шпалы, наблюдая, как работают люди. Десятки молодых рук заменяли поврежденные рельсы, десятки других рук ловко подбивали новые шпалы. Маруся смотрела на чехов со своей платформы, и глаза у нее горели, будто на скучной магистрали в степи творилось нечто невиданное.
— Гляньте, ребята, как нас барышня рассматривает, — сказал Костка, с силой подбивая расшатавшуюся шпалу. — Я уже не спрашиваю, почему эти сумасшедшие ее слушают. Хотел бы я знать, черт возьми, пошла бы хоть одна наша девчонка на такую войну?
— Ты все думаешь о девчонках? — прикрикнул на Костку Карел Петник. Ганоусек, Пулпан и Даниел улыбались. Беда Ганза недовольно поморщился и лаконично сказал:
— Баба в армии — прощай дисциплина, помни об этом, украшение певцов!
Дорогу исправили менее чем за час, и бронепоезд снова тронулся. Через пятнадцать минут за ним двинулся эшелон Сыхры с начдивом. Паровоз фыркал и пыхтел, черт знает как управлялся с ним машинист, однако они благополучно миновали Филоново, покинутое два дня назад, и стали приближаться к Алексикову. В теплушке чешских кавалеристов никому не хотелось держать язык за зубами. Войтех Бартак проехал этот перегон с ними. Сперва они с Шамой и Петником поговорили о том, что рассказывал Кнышев. Потом Бартак вытащил из сумки дивизионную газету и объяснил обстановку в Царицыне. Йозеф Долина слушал краем уха. Он думал о дневальных в вагонах с лошадьми и о том, что, пожалуй, было бы лучше, если бы каждый кавалерист смотрел за своим конем сам.
— Царицын должен держаться зубами и ногтями, — сказал Аршин. — В стратегии я не разбираюсь, был всего ефрейтором, но оставить Царицын — значит, прости-прощай, мама родная.
— Это зависит и от нас, — сказал Шама. — Но вы гляньте, какая земля-то! Мы с вами словно в огромной ложбине. Вроде как поле, а за ним — степь и опять степь... А тучи-то! Брр! То ли дело наша маленькая страна — она вся как садик, даже когда над ней сверкают молнии. Сколько раз я спрашивал себя, судится ли еще сосед с моей мамой из-за межи? Ох и сволочь! Вбил себе в башку, что мы запахали десять сантиметров межи. А здешние поля... Нет, не нравятся они мне... Пустить бы тут паровой плуг — через год-другой пашня была бы как пряник.
— Не бойся, они и без тебя догадаются, — сказал Пулпан. Он хотел еще что-то добавить, но спереди, со стороны Алексикова, послышалась пулеметная стрельба. Бартак выглянул из теплушки. Шама прижался к нему плечом, показывая в степь. В полукилометре от железнодорожной насыпи, заросшей полынью и высокой травой, они заметили двух верховых. Бартак поднес к глазам бинокль.
— Это не наши. Удирают, — вскричал он вдруг. — Винтовку, быстро!
Бойцы сгрудились у двери теплушки. Можно было ужо разглядеть казаков невооруженным глазом. Машинист, видимо, поддал пару, вагоны подскакивали и раскачивались — вот-вот сойдут с рельсов. Бартак, расставив ноги для упора, три раза выстрелил. Начали стрелять и Шама с Петником.
— Нет, так мы их не достанем, — сплюнул Бартак.
— Надо иначе, — сказал Беда Ганза. Он долго прицеливался и нажал спусковой крючок, будто перышком прикоснулся. Получилась осечка. Ганза нажал еще раз и — опять зря. Позади кто-то насмешливо фыркнул. Стреляли и из других вагонов. Матей Конядра, не говоря ни слова, положил ствол карабина на плечо Шамы и выстрелил. Задний всадник вскинул руки над головой, будто хотел за что-то ухватиться, но тут же снова опустил их и поскакал дальше, туда, где над горизонтом торчали неподвижно крылья ветряной мельницы.
— А у тебя верный глаз, Матей! — вскричал Шама. Марусин бронепоезд остановился, ожидая, когда к нему приблизится эшелон чехословаков. Киквидзе пошел к Марусе, которая ждала его на платформе, бледная от гнева. По знаку Бартака из теплушки выскочили кавалеристы и вместе с ним поспешили за начдивом. Шея у Маруси была наспех обмотана бинтами, через повязку просачивалась кровь. На откосе насыпи, скорчившись в полыни, лежал молодой боец. На его виске зияла кровавая рана. Блестели на солнце яростно оскаленные зубы. Пулеметные ленты через грудь уже не внушали страха. Маруся сказала Киквидзе:
— Казаки подпиливали телеграфные столбы. Я хотела к ним приблизиться, а этот дурак выстрелил раньше, чем они нас увидели.
— Это они его убили? — спросил Бартак.
Маруся посмотрела на него, и губы ее дернулись в жестокой усмешке:
— Почему они? Он хотел подать им знак, а когда я его за это выругала, он дал в меня. — Маруся осторожно прижала руку к окровавленному бинту и нервно скривила губы.
К бронепоезду подошли командиры рот, Голубирек с Коничеком и комиссар Кнышев. Маруся спустилась с платформы. Киквидзе сверился с картой, потом быстро спрятал ее в кожаную сумку на боку, ища глазами кого-то среди собравшихся командиров.
— Товарищ Книжек здесь? — нетерпеливо спросил он. Книжек вышел вперед. — Товарищ, пошлите кавалеристов разведать, что там у той ветряной мельницы. Поведет их вот этот товарищ... — Киквидзе показал на Бартака. — Простите, я забыл вашу фамилию. — Войта назвался. — Ага, Бартак, — продолжал начдив. — Возьмите, товарищ Бартак, десять человек и будьте осторожны: у белых могут быть снайперские винтовки.
Киквидзе посмотрел на сурового, молчаливого человека, стоявшего рядом с Марусей. Черным блеском сверкнули глаза грузина. Что кроется в твоей голове, царицынец? Зачем тебя ко мне прислали? Эта эсерка на бронепоезде — она что, издали должна предупреждать казаков, что в нем едешь ты?..
Бартак побежал к своим разведчикам. В теплушке поднялась суматоха, все хватали оружие, седла, но гусар отобрал только тех, кого хорошо знал. Ян Шама помчался к вагонам с лошадьми, стуча саблей о шпалы. Командир полка Книжек поторапливал разведчиков, на него никто не обращал внимания. Через несколько минут разведчики уже были на конях под железнодорожной насыпью. Кони нетерпеливо рыли землю копытами, фыркали и розовыми ноздрями вбирали степной воздух. Рыжая кобыла Петника все время взбрыкивала, тщетно Петник успокаивал ее, хлопая по шее. Бартак доложил Книжеку о том, что они выступают, соскользнул по травянистому откосу, как по льду, и, не коснувшись стремени, взлетел в седло.
— Удалец! — сказал Костка Аршину. — Он в цирке не выступал?
— Слушай, Цирк, — огрызнулся Аршин, — еще слово о нашем Войте, и схлопочешь по шее.
Бартак сдавил бока жеребца коленями.
— Там, наверно, пулеметы! — крикнула ему вслед Маруся, перешагивая через рельсы и присоединяясь к командирам, шедшим за Киквидзе к штабному вагону.
Бартак повел отряд рысью. Он еще до выступления приказал ехать врассыпную, а слова Маруси заставили его повторить приказ. Вот уже показалась вся мельница, стоявшая за холмом справа, среди ободранных акаций, а ниже широко раскинулась станица, похожая на разбредшихся ло степи кур. Вдруг крылья мельница шелохнулись и начали медленно вращаться.
— Будет мука, — крикнул Костка. — Белые готовятся к празднику. Смотрите, они поручили помол трем мельникам!
Бартак фыркнул:
— В казачьих фуражках и с биноклями...
Слева от мельницы почти до самой железной дороги тянулись пологие холмы. За станицей земля словно сморщилась — овраги, вымоины, местами непролазные кусты да акации. Над хатами горбились седые соломенные крыши. Ян Шама тронул нагайкой локоть Бартака:
— Войта, чую казачий дух.
— За той высоткой, да? — сказал Бартак и сделал знак Шаме с Петником сопровождать его. Ноги коней тонули в высокой траве, резкий ветер хлестал в лицо. Вдруг слева от холма словно разверзлась земля: в нескольких местах сверкнули молнии и над головами разведчиков пролетели снаряды. Бартак придержал встревоженного коня и сдвинул фуражку на затылок. У железнодорожного полотна поднялись клубы Дыма и прогремели взрывы. После первого залпа началась сосредоточенная артиллерийская стрельба по эшелону. Кобыла Петника начала бить задом и испуганно фыркать, как будто ветер надул ей песок в ноздри.
— А, сволочи! — выругался Шама.
— Засада! — Бартак махнул рукой своим и немедленно повернул коня. — Засада! — повторил он и, пригнувшись к шее жеребца, пришпорил его. Краем глаза заметил, как подъезжают остальные эшелоны дивизии Киквидзе.
— Веселая прогулка! — злился сзади Пулпан. — Трава такая, что не видишь ям, кротовый холмик не заметишь, а по ночам тут, видно, черти пляшут!
Снаряды рвались, не долетая до полотна. В эшелонах началось смятение. Командиры выбежали из вагона начдива, торопясь к своим. Бартак увидел, как легко бежит Маруся вдоль поезда и вскакивает на площадку своего вагона. И тотчас бронепоезд царицынцев тронулся с места, однако отъехал недалеко. Из головного вагона царицынцы открыли орудийный огонь по белой батарее. Ганза цедил сквозь зубы ругательства, хмурился и вертел головой, словно что-то кусало ему зытылок. Из вагона начдива выскочили связные, помчались вдоль эшелона. Командир батальона Сыхра шагал к паровозу. Машинист и кочегар исчезли. Бартак соскочил с коня, кинул поводья Долине и показал невдалеке небольшой туннель под насыпью. Долина понял, повел разведчиков под защиту насыпи. Начдив, заметив его, крикнул, чтобы он поворачивался быстрее.
— Так, — кивнул Киквидзе, когда Бартак доложил о том, что видел в станице и на ветряной мельнице, о непонятном движении крыльев — несомненном сигнале белогвардейской батарее. — Теперь скачи в степь, поймай мне машиниста с кочегаром. Удрали, стервецы. Поезда необходимо рассредоточить, иначе белые разнесут их в щепы. Поспеши, товарищ! — И, повернувшись к адъютанту, Киквидзе приказал ему попросить Марусю разбить ветряк.
Обстрел не прекращался. Красноармейцы высыпали из теплушек и с винтовками в руках залегли на противоположном скате насыпи. Кавалеристы привели машиниста и кочегара первого эшелона. Сыхра, с пистолетом в руках, заставил их подняться на паровоз и дать условный протяжный сигнал задним эшелонам попятиться к Поворину и освободить путь для головного эшелона. Сыхру не покидала забота о вагоне начдива. Киквидзе уже давно сидел за насыпью, без кожанки, и диктовал приказы для других эшелонов. Когда Бартак подошел с докладом, что поезда тронулись с места, Киквидзе уже окружали командиры Чехословацкого полка. Книжек, втянув голову в плечи, нерешительно поглядывал на начдива. Сыхра дымил махоркой, как паровозная труба, а когда поблизости рвался снаряд, он только брови приподнимал. Начдив расстегнул гимнастерку и, засучивая влажные от пота рукава, сказал:
— Как видно, господа казаки желают еще сегодня получить по новым шапкам. Товарищ Сыхра, ваш батальон займет высоту и продержится на ней до тех пор, пока наши орудия не разобьют батарею белых... Тогда вы атакуете их и захватите в плен офицеров. Мне нужны языки. Их пушки тоже, если от них что-нибудь останется. Вы пойдете с ними, товарищ Книжек, — мне не хочется взваливать все на одного Сыхру. А ты, товарищ Бартак, пойдешь тоже, но без лошадей. Пусть твои конники привыкают и к пешему бою. Казаки в этом уже понаторели.
Чехословаки спешно рассыпались цепью, как их учили еще в австрийской армии, и немедля двинулись к высоте. Артиллерийская стрельба белых не прекращалась, хотя особенного вреда не причиняла, потому что бронепоезд уже пристрелялся к ним.
Бартак, Долина, Вайнерт, Шама, Пстник, Костка шли рядом, левее шагали Ганза, Пулпан, Даниел, Конядра, Ганоусек и Барбора. Потные, красные, они шли, стиснув зубы. За ними поспешал Книжек, прижимая руку к боку, словно у него разболелась селезенка, и все время повторял: «Вперед, ребята, вперед!» Батальонный Вацлав Сыхра шагал среди кавалеристов, не выпуская изо рта самокрутку. Струйки дыма над его головой успокаивали бойцов. Ян Шама не спускал с него глаз. Не может же человек родиться таким храбрым — тут нужна еще твердая воля! Цепь чехословаков развертывалась все шире. Шли по пояс в степной траве, падая в незаметные ямки, спотыкаясь о бугорки, кочки, кротовые холмики и корни кустарника. Над их головами проносились снаряды, противно воя. Вдруг низко над ними пронесся снаряд с бронепоезда.
— Привет от Маруси! — крикнул Костка Долине.
— Мельники отработали свое! — вскричал Сыхра, показывая на мельницу. Пламя охватило уже крылья и трепетало на ветру. Ветер был неприятный, он взволновал всю степь. Чехи приближались к высоте. Левое крыло батальона, в километре от центра, начало загибаться вперед. Его задачей было атаковать казаков с фланга. Книжек начал чаще оглядываться, как будто не мог дождаться батареи шестнадцатой дивизии, но увидел лишь, как Рабоче-крестьянский полк строится около второго чехословацкого батальона. Командир Рабоче-крестьянского полка спокойно ходил перед строем, в коротком бушлате и матросской бескозырке. От этого Книжеку было не по себе, он вздыхал, прижимая руку к груди. Тем временем батальон Сыхры достиг гребня высоты и залег в траве. Ниже, метрах в двухстах, тянулись наскоро отрытые окопы, из них торчали дула казачьих карабинов, винтовок и короткие рыльца пулеметов. За окопами стояли две пушки, но почему-то не стреляли. По цепи красноармейцев прокатился ропот: черт, белые зарядили картечью и ждут, когда мы подойдем поближе!
— Значит,- будет все-таки праздник! — закричал певец Костка. — Я же говорил... — От волнения он кусал себе ногти.
Войтех Бартак усмехнулся одеревеневшими губами. Он хотел увидеть, с той ли точностью стреляет еще Марусин артиллерист, как тогда, когда он накрыл мельницу. Шама усиленно моргал красными веками и пыхтел, будто задыхался. Лицо его все более багровело. Ему хотелось броситься на казаков хотя бы в одиночку, но приказано было ждать сигнала командира полка. Шама оглянулся — где Книжек? Командир сидел на земле, обхватив обеими руками свою щиколотку, и что-то говорил Сыхре. Тот кивнул двум около стоявшим бойцам, приказал унести командира с поля боя, после чего залег рядом с Бартаком.
— Если со мной что случится, бери под команду правый фланг, а кавалеристов оставь на Долину. Коничек поведет центр, а Голубирек — левый фланг. С собой возьми Пулпана и Ганзу.
— Ты слышал, Йозеф? — обернулся Бартак к Долине. Тот кивнул, нетерпеливо поерзав.
Сыхра сплюнул размокший окурок и дал два выстрела ив пистолета — сигнал к атаке. Батальон двинулся вперед. В ту же минуту ожили и казачьи окопы, затрещали винтовки и пулеметы. Чехословаки-красноармейцы, пробежав шагов пятьдесят вниз по склону, снова залегли. За ними остались первые убитые и раненые. Пули взрывали землю, осыпая бойцов песком; несмотря на это, как только кто-нибудь из казаков высовывал голову над земляным бруствером, он сейчас же получал красноармейский привет.
Сыхра снова наклонился к Бартаку:
— Пусть Петник сбегает к Голубиреку и скажет ему, что мы не будем дожидаться наших пушек. Противник наверняка хорошо подготовился. Как только мы с тобой вскочим, пусть двигается и Голубирек. В подтверждение того, что получил приказ, пусть выстрелит два раза подряд. А Костка пусть доложит Киквидзе, что мы больше ждать не будем. Ты ему дал красный флажок? Инструкции он получил? Хорошо. Мы можем отогнать казаков, у нас ведь все в порядке.- — Сыхра, упираясь локтями в землю, сыпал махорку в газетный обрывок.
Бартак прокричал приказ Шаме, тот — Петнику. Петник стер пот со лба и отполз назад к широкому кустарнику. Сыхра долго смотрел ему вслед — Петник уже бежал, опустив голову почти до земли, так что виднелся только его серый тощий зад. Сыхра не спускал с него глаз, пока тот не упал около того места, где лежала рота Коничека. Но Петник тотчас поднялся и пробежал еще немного, словно густой лай казачьих винтовок его нисколько не касался. Батальонный громко вздохнул. Эх, если бы минуты не тянулись так долго! Наконец раздались два выстрела из пистолета Голубирека. У Сыхры блеснули глаза:
— Что поделаешь, Войта, мы — солдаты революции... Петнику сегодня — благодарность в приказе!
Комбат окинул взглядом свои линии, оглянулся и к поездам, но их не видно было за гребнем холма.
— Учитель, погляди-ка на эти травы, из них у нас найдешь только лебеду да полынь, — вдруг сказал Бартак. — А это вроде осоки, скрещенной с пальмой...
— В самом деле, — отозвался комбат. — Даже тюфяк не набьешь. Это ковыль.
Тут между ними бросился на землю красноармеец с засученными рукавами. Вацлав Сыхра счастливо улыбнулся:
— Здравствуйте, товарищ Киквидзе!
Начальник дивизии притянул к себе Сыхру и Бартака. Он тяжело дышал, отдувался, на лбу его собрались морщины.
— Ваше счастье, что я заметил ваш красный флажок, — сказал, задыхаясь, Киквидзе. — Вячеслав, вы не должны атаковать одни, такими бойцами, как вы, я рисковать не намерен! Артиллеристов Борейко ждать напрасно, казаки остановили их поезд, разобрали колеи, а потом обрушились с двух сторон. Вот почему наш противник играет в прятки. Я послал в помощь Борейко заамурскую кавалерию.
Киквидзе говорил прерывисто, наблюдая в бинокль за позицией казаков.
Над степью скапливались облака, сгущались, темнели. Уже начали посверкивать молнии. Начдив что-то проворчал, лоб его разгладился. Он потянул комбата за рукав:
— За холмом ложбинка, я оставил в ней адъютанта, телефониста и связного. Бартак, прими пока командование, а вы, товарищ Сыхра, пойдете со мной.
И, не ожидая более, Киквидзе пополз с гребня. Сыхра — за ним. В ямке, о которой говорил Киквидзе, его ждал красноармеец, тотчас доложивший, что артиллерия вырвалась из казацкого окружения, а дивизионная кавалерия гонит казаков в степь. Артиллерист был совсем мальчик, но свежая повязка на голове придавала ему мужественности. Лицо его блестело от пота. Начальник дивизии был явно рад видеть его, он тут же заботливо спросил:
— У вас много убитых, товарищ Борейко?
— К нашему удивлению, только раненые. Кузьма невредим.
— Присядем, — Киквидзе рассказал Борейко, как он намерен расположить огневые позиции артиллерии. — Немедленно открывайте огонь по белогвардейской батарее. Она примерно в четырехстах шагах отсюда, перед длинной балкой. Поставьте орудия так, чтобы бить прямой наводкой, Кузьма пусть обстреливает казаков в окопах и орудия позади них. Но осторожно — под гребнем залегли чехи Сыхры. — Киквидзе вытер руки о штаны и продолжал говорить, словно излагая то, что сию минуту пришло ему в голову: — Знаешь что, сходи-ка сам осмотри позицию казаков. Сыхра пойдет с тобой. И быстрее возвращайтесь. Через пятнадцать минут вы должны вернуться!
Борейко и Сыхра высунулись из воронки. Через минуту выстрелы затрещали чаще. Вдалеке, на свинцовом горизонте, грохотала буря. Начдив сидел на корточках, разложив на коленях карту, что-то бурчал себе под нос. Потом связался по телефону со штабом в поезде. Адъютант, крепко сколоченный человек в форме еще царской армии, но без погон, записывал каждое его слово. Потухшая папироса приклеилась к его губе.
— Так, пока что все, — закончил Киквидзе, но вдруг, будто что-то вспомнив, закричал в трубку: — Как себя чувствует товарищ Книжек?
Сосредоточенно выслушав ответ, он осторожно положил трубку и сказал адъютанту:
— Исчез, как сквозь землю провалился; едва санитар затянул ему сустав.
— Не у всех ваш характер, товарищ начдив, — сказал адъютант.
Сыхра и Борейко ждали, когда Киквидзе окончит разговор. С ними был Ондра Голубирек, командир первой роты батальона Сыхры.
— Товарищ Сыхра ранен, — сказал Борейко, — я уведу его с собой в поезд.
Начдив взглянул на комбата. Один рукав у чеха был пропитан кровью, здоровой рукой Сыхра придерживал у губ окурок.
— Беги к своим, Борейко, товарища Сыхру проводит связной, — Киквидзе еще раз посмотрел на Сыхру. — Кому передашь командование?
— Вот ему, — сказал Сыхра, представляя Голубирека.
— Вы говорите по-русски? — обратился к нему начдив.
— Я с детства живу в России, мой отец тут работает, — ответил Голубирек. — А в Красную гвардию я еще в Киеве вступил.
Начдив старался прочесть, что написано на его молодом открытом лице с высоким лбом и упрямым подбородком.
— Ну хорошо. Берите чехословацкие части. Надо во что бы то ни стало уничтожить казаков.
Густые брови Киквидзе изогнулись, как лук. Он позвонил в штаб и приказал послать на высоту остальные чехословацкие батальоны.
— Операцией руководит товарищ Голубирек, повторите приказ! — Говорил он резко и непреклонно: видимо, на другом конце провода кто-то возражал.
У железной дороги, на левом крыле чехословацкой линии, дивизионная артиллерия занимала огневые позиции. Впереди первой батареи выехал верхом Иван Борейко. Из-под фуражки его белели бинты.
Небеса вдруг разверзлись, хлынул холодный ливень. Молнии скрещивались, страшно грохотал гром, но артиллеристы быстро заняли позиции и открыли огонь по белогвардейской батарее. Казаки отвечали. Не прекращались и раскаты грома.
Киквидзе выпрямился:
— Товарищ Голубирек, пора. Наша артподготовка продлится полчаса. За это время весь чешский полк успеет занять исходные рубежи. До свидания! — Начдив наклонился к Сыхре: — Сильно болит рука? Нет? Хорошо, останешься тут. В случае нужды поможешь Голубиреку, он еще молод.
Комбат моргнул, собираясь что-то сказать, но Киквидзе уже снова говорил по телефону.
Спешившиеся кавалеристы Бартака с любопытством следили за артиллерийской дуэлью, смотрели, как торопливо работают наши и казачьи орудийные расчеты, перестав и думать о себе.
— Теперь бы казакам пригодилась ветряная мельница, а нет ее, голубчики, полезайте-ка на акацию, — вслух рассуждал Матей Конядра, беспокойно почесывая волосатую грудь.
Дождь все лил, густая завеса воды ограничивала видимость.
— После такого душа целый час к воде не подойду, — бормотал Костка. — Вон и винтовка в сосульку превратилась... — Он вытер подбородок. — Сапоги хоть выжимай, и в желудке урчит. Эй, товарищ Бартак, нет ли у тебя пирожка, хотя бы со шкварками?
Бартак сверкнул было гневно глазами, но, увидев измученное лицо Костки, бросил в него комком мокрой глины. Ян Шама, лежавший рядом с Косткой в луже, сквозь сетку дождя неотрывно смотрел, как рвутся красноармейские снаряды.
— А Маруся-то со своим бронепоездом укатила! — вдруг крикнул он. — Или девочка испугалась? А может, струсил тот господин, которого она опекает?
— Наверняка был приказ, — отчего-то вдруг раздраженно ответил Бартак. — Может, Поворино прикрывает.
Дождь немного утих. От соседней роты, с позиций которой была видна железная дорога, приполз Петник, сообщил, что прибывают новые красноармейские части.
— Это наши ребята, я узнал их командира батальона Зарубу, — сказал он Бартаку.
А Бартак думал, дойдет ли эсеровский бронепоезд до Поворина и хватит ли у них боеприпасов на случай нападения казаков, и не переставал следить за позицией казаков. Что это они так редко стрелять стали? Какая-то хитрость?
Снова хлынул яростный ливень, посыпался град. Ветер словно взбесился. В мокрой, прибитой дождем траве Бартак видел только спины добровольцев. Вихрь гнал град и дождь в сторону казаков, и почти не видно было, что там у них творится. Земля была размокшая, холодная. Вдруг кто-то наклонился к Бартаку и закричал в ухо:
— Связной товарища Голубирека! Товарищ Голубирек принял на себя командование наступлением и приказывает кавалеристам атаковать казацкие окопы, как только смолкнет наша артиллерия. Идет весь чешский полк, и все должно произойти быстро.
Бартак даже не оглянулся на связного. Борейко прекратил огонь. Бухали только орудия казаков. Бартак вздрогнул от озноба. Проклятый дождь! Он встал на колени, поднял карабин. Шама, Петник и Беда Ганза, Барбора, Пулпан — все знали, что это значит. Курт Вайнерт и Йозеф Долина, промокшие, отяжелевшие, поднялись первыми. Бартак пошел к казацким окопам, за ним двинулись его спешенные конники. Ветер, дождь и град хлестали им в спины, но они уже не обращали на это внимания. Те, кто не поднялся вместе с первыми, вскакивали с опозданием, смущенные тем, что вдруг остались одни. Матей Конядра поднял одного такого за шиворот, поставил на ноги и прохрипел:
— Ты что, трусишь?
Стемнело, хотя до заката было еще далеко. Казаки увидели чехословаков лишь тогда, когда они очутились над ними. Затрещали ружейные выстрелы, залаяли пулеметы, но поздно. Шама и Костка заставили замолчать ближайший к ним пулемет, Конядра с Ганзой забросали ручными гранатами другой. Завязался рукопашный бой. Казаки поначалу смешались. Некоторые, бросив винтовки, выскакивали из мелких окопов с шашками в руках. Стрелки второго полка гнали их, стреляя в упор и останавливаясь только для того, чтобы перезарядить винтовки. Киквидзе со своим адъютантом стоял на вершине высоты, пристально наблюдая сквозь дождь за ходом боя. Извилистая цепь чехословаков двигалась вперед, как огненная лавина. Слева к ним примыкали густые цепи рабоче-крестьянского полка. Но и казаки получили подкрепление — из станицы и из окрестных балок. Отступление их приостановилось. Киквидзе нахмурился.
— Я подниму тех чехов, которые залегли, — предложил адъютант.
— Таких всего несколько человек, и некоторые еще сами поднимутся, если живы, — нервно ответил Киквидзе. — Запомните на будущее, при первом столкновении с неприятелем командир должен быть терпеливым с солдатами. Прикажите привести наших лошадей, поедем помогать чехам. Товарищу Сыхре пусть тоже приведут коня.
Ян Шама, как обычно, багровый и шумный, до хрипоты кричал: «Ура! Ура!» — с остервенением нанося удары и подбадривая товарищей. Некогда было оглядываться, где кто, только два раза мелькнул перед Шамой Беда Ганза, размахивающий шашкой, Петника и Костку он не видал, да и не вспоминал о них. Бартак, уже потерявший шапку, с карабином в руках нападал, как на медведя, на какого-то верзилу, но Шама тотчас потерял его из виду за клубком сражающихся, потом увидел его уже впереди — Бартак прикладом бил низкорослого казацкого офицера, оборонявшегося разряженным пистолетом. Рядом с Бартаком вдруг появился Голубирек на взмыленном коне, рубанул шашкой казацкого офицера и показал на размытую дорогу в станицу, по которой бежали казаки, поддавшиеся панике при первом столкновении с чехами. Вдруг у Шамы потемнело в глазах, он схватился руками за голову, зашатался и как подкошенный рухнул на колени.
Бартак остановился. Он потерял из виду Голубирека. Тряхнув непокрытой черноволосой головой, Бартак только теперь заметил, что местность изменилась: несколько крестьянских дворев были разбросаны по холмистой местности, около них — оседланные лошади.
—- Захватим коней! — крикнул Бартак своим.
А те уже сбегались к нему — Долина, Барбора, Вайнерт...
— Конядра и Ганза, возьмите пулеметы и отсеките огнем тех, кто побежит к лошадям! Остальные — за мной! — скомандовал Бартак.
Казаки, поняв, что им теперь не уйти, дрались отчаянно, защищая свою жизнь, и гибли с ужасом в сердце и бранью на устах. Бартак, а с ним его максимовцы и кто-то еще добежали до лошадей и, крепко усевшись в седлах, обнажали шашки и открывали кобуры с наганами.
— Никого не щадить! — раздался вдруг знакомый голос, и с черного коня Бартаку улыбнулся комбат Сыхра, улыбнулся так, словно ему удалась озорная шутка. Забинтованной левой рукой Сыхра держал поводья, в здоровой правой — наган. Рядом с ним, на тревожно переступающем коне, сидел Киквидзе. У Бартака словно расширилась грудь. Он погнал коня к устью балки, где за камнями залегли казаки, преграждая чехам путь в станицу.
Второй Чехословацкий полк вернулся к эшелонам уже в сумерках. Все были побиты, поцарапаны, и хотелось им только одного — очутиться в сухой теплушке. Бойцы Рабоче-крестьянского полка хоронили погибших, а раненых относили в санитарные вагоны. Ужин был готов. Прошел вдоль состава Киквидзе, все еще с засученными рукавами. Остановился у вагона чешских кавалеристов:
— Товарищ Бартак тут?
Бартак показался в дверях.
— Орлы мои! — вскричал Киквидзе. — У вас теперь у каждого по три лошади?
— Верно, товарищ начдив, — сказал Бартак, — и мы просим отослать их в Царицын в подарок от нас.
— Отлично! — сказал Киквидзе.
Сыхра, с рукою на перевязи, рассказал, что у начдива хорошее настроение. Тут появился и командир полка Книжек, растерянный, озабоченный, стал расспрашивать Бартака о потерях.
— Из моих кавалеристов там осталось пятеро, — ответил Бартак. — Раненые с нами. Нам здорово повезло!
— Это верно, у пехоты дела хуже, — сказал Книжек и захромал дальше, опираясь на палку из акации.
В вагоне кавалеристов веселым огнем гудела чугунная печка, вокруг нее были расставлены сапоги, набитые соломой и сеном. На ремнях уздечек развесили для просушки одежду. Полуголым конникам было не до разговоров. Бартак сидел на лавке у двери и ел так, будто целую неделю у него маковой росинки во рту не было. Они и не заметили, что эшелон тронулся в путь.
— Я так думаю, ребята, — неожиданно произнес Ян Шама; его голова была обвязана, из-под повязки, как кружево, торчали рыжие волосы, — до чего же простая была тактика Голубирека, простая, как колумбово яйцо — да что я говорю? — как оплеуха. Но без нашей отваги эта тактика шиш бы стоила.
— Эй ты, скажи спасибо, что мы тебя знаем! — прыснул Беда Ганза. — Давай, панский батрак, сделаем тебя полковником. Голос у тебя есть, фигура тоже, и переимчивый ты, как обезьяна.
Шама пропустил насмешку мимо ушей.
— Заметили вы, ребята, того матроса и его команду? — продолжал он. — Бились, как львы, на левом фланге Рабоче-крестьянского полка.
— Это Доценко. Его ребята говорят, что от него пули отскакивают, — ответил Ганза.
— Принимаю водку! — прервал разговоры Бартак. — За глоток самогона отдам всю воду, выжатую из штанов. А если водки нет, так хоть пойте! Костка, Шама, кто первый?
Все смолкли. «Неужели у Бартака сдали нервы?» — подумал Долина, придерживая широкий бинт на бедре и кряхтя от боли.
— Никогда бы не подумал, что я способен на такое, — сказал в наступившей тишине Матей Конядра. — Ребята, ведь я забыл, что хочу стать доктором! Я убивал, и мне в голову не приходило, что мне могут дать сдачи! Что меня несло? — Сделав паузу, он продолжал глухим хрипловатым голосом: — Не знаю, как это выразить короче, белоказаки были мне отвратительны, я видел в них сброд, тупое орудие господской сволочи, как метко сказал Кнышев. Я думаю, что прислужник контры порой больший враг революции, чем тот, кто приказывает ему душить революцию.
Матею не ответили. Одни засыпали от усталости, другие не хотели и слышать о сегодняшнем испытании, верно потому, что Конядра выразил и их чувства, и нечего было больше говорить об этом.
Бартак растянулся на лавке. Костка начал что-то мурлыкать себе под нос, но скоро умолк.
Власта Барбора сидел у печи и в глубокой задумчивости ел яблоко, не замечая тряски вагона. Перед его изумленным взором проносились картины минувшего дня. Он опять видел горящую мельницу, высоту, казацкие окопы, два грозных орудия, заряженных картечью, видел, как поднимается в атаку Бартак, как встает он, Власта, и проверяет, при нем ли шашка... Вот он стреляет в казака, и казак падает. Власта перепрыгивает окоп, вставляет новую обойму в карабин — отчего это люди перед ним падают, едва успев поднять против него, Власты, винтовку или наган? Барбора снова заряжает, снова Бартак, уже верхом, и он, Власта, тоже уже верхом, смятение среди казаков, Барбора врывается в их ряды, тот молодой был не старше его самого, и я не хотел разрубить ему голову до подбородка, не хотел! А теперь вот сижу без единой царапины на теле...
Когда возвращались, Бартак сказал ему: «Власта, не вешай голову, ты молодец, товарищ!» Барбора в этом не уверен. Конечно, товарищ, я перенял многое от тебя, врезался на коне в толпу казаков и бил, ни на минуту не останавливаясь, только не изображай неподвижную мишень, так ты нас учил, Войта, еще в Тамбове... Видел бы меня отец! А мама, боже, ока кричала бы от ужаса! Она бы не поняла. А вот Конядра только что правильно сказал: кто идет против своего народа, только и заслуживает, что дубиной по башке!
На станцию Алексиково прибыли на рассвете. Бронепоезд стоял у водокачки, набирал воду. Чехи заполонили вокзал, оттеснив гражданскую публику в зал ожидания. Голодные дети шмыгали между солдатами, плакали, протягивали руку за куском хлеба. Красноармейцы где-то раздобывали воду, дрова. Начальник станции приказал запереть склад, но удар прикладом, нанесенный негодующим Вайнертом, открыл двери. Маруся прошла мимо вагонов кавалеристов. Повязку на шее она прикрыла пестрым платочком.
— Наша красавица уже выспалась, — засмеялся Аршин Беда, добродушно оскалив длинные зубы.
Маруся прошла дальше. У вагона начдива, в группе командиров, стоял Войтех Бартак. При виде командира бронепоезда он по привычке приподнял шашку. Маруся поглядела на него, и в ее глазах затрепетал смех. «Господи, зачем эта женщина пошла воевать? — удивился Бартак. — Все в ней так гармонично...» Он поздоровался, с ней. Из вагона бронепоезда на них с досадой смотрел царицынский представитель Носовича.
Василий Исидорович Киквидзе решил закончить разговор с этим посланником Носовича.
— Вы уже в третий раз говорите мне, что товарищ Носович раздражен моими партизанскими действиями. Вы опытный командир, скажите, могу ли я в данной ситуации действовать иначе?
Царицынец нахмурился. Морщинки у рта его отвердели.
— Вы должны были остаться на станции Арчеда. Здесь у генерала Дудакова слабые силы, бригады Сиверса против них вполне достаточно.
— У вас неверные сведения. Дудаков имеет три бригады, а я не позволю разбить Сиверса.
В вагон Киквидзе входили командиры полков. Пришла и Маруся. Царицынец отошел к окну. Киквидзе закурил папиросу. На его губах играла улыбка. Он обратился к чехам:
— Так, товарищи командиры, теперь несколько дней — отдых. Не говорю — веселье, хотя мы выиграли бой. Я еще долго и с болью буду думать о павших чехах. Кем заменить этих девяносто героев? Вы бы, товарищ Книжек, съездили в Тамбов, привезли новых бойцов — набор продолжается. Через четыре дня сможете возвратиться.
Киквидзе похвалил командиров кавалерийских полков и добровольцев Рабоче-крестьянского полка, матроса Доценко и артиллеристов Борейко. На место погибшего Зарубы командиром второго батальона назначил Ондру Голубирека, а на место последнего поставил Войтеха Францевича Бартака.
Вацлав Сыхра и бровью не повел. Он слушал Киквидзе, запечатлевая в памяти каждое движение его лица.
— Этого человека можно или любить, или ненавидеть, — шепнул Сыхра Книжеку, но тот не слушал — думал о доме генерала Половникова и о его дочери Ирине. Ее братья, правда, у Краснова, но в сердце девушки нет ненависти к красным чехам. Она не раз повторяла это, улыбаясь Книжеку, словно ласкала его этой улыбкой. Его приезд будет для Ирины сюрпризом. А может быть, генерал Половников предложит ему комнату в своем доме, раз сыновья его теперь где-то под Таганрогом...
Между тем Киквидзе озабоченно продолжал:
— Красноармейцы пусть знакомятся с Алексиковом, это может пригодиться: нет никакой уверенности в том, что через пару дней Дудаков снова не пошлет на нас свои войска. Такая уж у него атаманская манера, и я бы удивился, если бы он этого не сделал. Поэтому пусть в вагонах остается хотя бы половина личного состава — на всякий случай. Вот все, что я сегодня хотел вам сказать. До свидания!
Начдив встал, пожал всем руку, Марусе подал первой. Выходя из вагона, Маруся коснулась плеча Войты Бартака.
— Слыхала я, что в бою вы себя не щадите, — сказала она. — Объясните мне — почему? Ведь Россия не ваша родина.
Новый ротный прищурил глаза:
— А вы себя щадите?
Она молча дошла с ним до вагона кавалеристов, и там они остановились. У Маруси было чуть ли не смущенное лицо. Она оправила гимнастерку под ремнем, проверила, застегнута ли кобура, и бросила с преувеличенной грубостью:
— В шесть вечера пойду в город, хотите со мной? Я подожду вас на перроне.
Бартак нисколько не был удивлен.
— Хорошо, если только моя помятая гимнастерка вас не шокирует.
— Чудак, с кем я хочу идти, с вашей гимнастеркой или с вами?
Киквидзе отпустил и адъютанта. Затем открыл окно вагона и выглянул наружу. Часовые Рабоче-крестьянского полка, молодые, недавно мобилизованные парни, стояли по обеим сторонам вагона с довольно решительным видом. За своего молодого начдива они готовы были броситься в огонь. Киквидзе растянулся на кушетке, которая попала к нему из какого-то салон-вагона, и закурил. Он с удовольствием поспал бы часок, да не мог уснуть.
Он думал о Медее, Медико, о своей такой странной любви. Как-то ей там живется, в Москве? Медея совсем непохожа на эту бешеную Марусю с царицынского бронепоезда, черный блеск ее глаз согревает. Он вырвал ее из патриархального дома в Кутаиси, ее отец вонзил кинжал в дверной косяк: живой она уже не переступит порог родного дома. Киквидзе гордится Медеей: теперь она работает для революции. Приняли ли бы Медею прежние кутаисские подруги, Тамара и Нина? Жену человека, с которым не венчана, с человеком, который после февраля 1917 года был выбран председателем Комитета 6-й кавалерийской дивизии, а в ноябре — председателем Военно-революционного комитета Юго-Западного фронта? Который командовал красноармейским отрядом против гайдамаков, и немцев, и австрийцев под Ровно и Бердичевом, а потом сформировал в Тамбове красноармейскую дивизию? Их мужья не позволят...
Киквидзе улыбнулся. А Медико к ним и не пошла бы. «Моя любовь сильнее супружеских уз, — сказала она ему, — и не вечно же будет длиться эта война, душа моя. Разве оба мы сотворены не из огня?»
Гимназист кутаисской гимназии, участвуя в социалистических кружках, он проникся гордостью революционера. Во время войны пошел в царскую армию с четкой задачей: научиться воевать и понимать душу солдата. К концу войны его арестовали за революционную деятельность. Медико сказала ему: «Не сдавайся!» Довольно бурная жизнь для двадцатичетырехлетнего человека.
Киквидзе встал с кушетки. Зачем вспоминать? От этого размягчается душа, сердце может заколебаться, а сейчас необходимо, чтобы оно было стальным. Начдив взял со стола кинжал с узким клинком и подошел к карте.
Вацлав Сыхра достал для Бартака новую рубашку из тонкого сатина, и Войта, шагая рядом с командиршей бронепоезда, чувствовал себя другим, беззаботным человеком. Маруся явилась в легком городском костюме, и, если бы на перроне она не толкнула нарочно Войту локтем, он бы ее и не заметил, потому что отыскивал Черкешенку. Они пошли по оживленной улице, разговаривая мало, как молодые люди, которые встретились впервые и только знакомятся.
— Вы, может быть, недоумеваете, чего я от вас хочу? — внезапно сказала Маруся. — Вы меня интересуете. Хочется понять, что за люди чехи.
Бартак туже затянул ремень, чтоб его не оттягивала кобура, и сказал с усмешкой:
— Что же особенного видите вы в нас, Мария Михайловна? В Чехии мы давно уже боремся против австрийских императоров, неужели мы не должны помочь нашим славянским братьям? И потом, эта революция не ограничится одной Россией.
Темные глаза Маруси сверкнули.
— Вы профессиональный революционер? Бартак рассмеялся.
— Смешной вопрос. Революция — путь к свободе для всех людей. А я хочу быть свободным человеком.
— И это все?
— Да.
— Вы видите жизнь слишком упрощенно и наивно, Войтех Францевич. В вашем возрасте я, правда, тоже так рассуждала, но тогда я была глупой барышней. В университете прочла одним глазом Марксов «Капитал», другим — Виндельбандову «Историю философии» и неокантианцев вообще, зато война открыла мне глаза, но иначе, чем вам. Я пришла к выводу, что сначала нужно перевернуть вверх ногами существующий дурацкий мир, а потом уж поставить на ноги человека естественного интеллекта.
— Меня никогда не привлекали книги о философском смысле интеллекта, — сказал Бартак. — Меня интересуют естественные науки и земледелие. Хочу когда-нибудь выращивать хлеб и разводить скот, конечно не в тех условиях, которые мне дала бы сегодняшняя Австрия.
Маруся тряхнула головой, однако в этом движении не было ни пренебрежения, ни согласия. Некоторое время она молчала, упорно обдумывая эти слова, и вдруг сказала:
— Зайдемте к моей племяннице Кате. Вы встретитесь там с человеком, который до недавнего времени говорил, как вы. Он эсер, как и я, но наполовину анархист. Я заставлю его вправить вам мозги.
— Анархистской агитацией, что ли? — Бартак улыбнулся. — Знаю! В Таганроге, в лагере пленных, был у нас один поручик, заявивший себя анархистом. Он все говорил, говорил о необходимости свергнуть все режимы, а в конце концов оказалось, что он просто-напросто страшный эгоист. Мне он был противен...
Войта посмотрел на Марусю. Она язвительно усмехалась. Бартак гордо сжал губы и умолк.
Навстречу им двигалась кучка красноармейцев. Они громко переговаривались, и прохожие озирались на них, взглядами давая понять друг другу, что они о красноармейцах думают. В этой кучке были Аршин Ганза, Йозеф Долина, Курт Вайнерт, Власта Барбора, Ян Шама и его верный друг Карел Петник; несколько отстали от них Ян Пулпан и Отын Даниел. Они приветствовали Бартака, в глазах их поблескивало озорство. Кровь бросилась ему в лицо, но он улыбнулся в ответ. Они уже разминулись, когда Бартак услыхал голос Аршина: «Ребята, да это Черкешенка с бронепоезда! Нечего сказать, нашел Войтех замену Марфе. Видать, любит яблочки позрелее. Только бы она не перетащила его к своим». На это громко ответил Ян Шама: «Драгун, ты видишь не далее ушей своего коня. Кадет наш, а что касается девчонки, то и ты бы к ней прилип, если бы она позволила».
Бартак разозлился: «Вот окаянные, никак не отучатся думать вслух! Аршин поддразнил меня нарочно, знает ведь, что я не забыл Марфу. И что повезло Артынюку, что он погиб подо льдом, иначе я собственной рукой повесил бы его на максимовской колокольне».
— О чем они говорили? — резко спросила Маруся.
— Хотели бы быть на моем месте, — ответил Бартак, устремив взгляд на ее покрасневшее лицо.
— Дураки!
— Это относится и ко мне?
Складки у ее рта разгладились, словно ничего не произошло. За незначительным разговором они подошли к двухэтажному дому на глухой улочке. Фасад ободранный, двери тяжелые, с резьбой, на окнах первого этажа решетки. Маруся вошла в этот дом, Бартак, как ягненок, — за ней. По деревянной лестнице поднялись на второй этаж. В просторной комнате, обставленной в духе русских буржуазных квартир, сидели в разных углах четыре легко одетых человека: три женщины и один мужчина. На столе стояли рюмки и наполовину выпитая бутылка водки.
Вызывающе красивая женщина поднялась навстречу Марусе и нежно обняла ее. Маруся приняла ее поцелуи как нечто естественное, и подала руку пышной брюнетке в длинной узкой юбке и в расстегнутой кофточке, сидевшей на диване рядом с безусым молодым человеком, и лишь после всех обняла молоденькую девушку, на чистом лице которой читалась наивность гимназистки.
— Как дела, Катюша? — спросила Маруся и еще раз поцеловала девушку в улыбающиеся губки.
— Спасибо. Меня приняли на службу в Совет.
Мужчина на диване и не думая встать, в знак приветствия он только пьяно улыбнулся Марусе. Это был рослый светловолосый молодой человек с насмешливыми серыми глазами. На нем были брюки артиллериста царской армии с желтыми лампасами и черная, расстегнутая на шее косоворотка.
— Никола, — язвительным тоном сказала Маруся, — я привела показать вам настоящего солдата. Хорошенько рассмотрите Войтеха Францевича и возьмите с него пример.
— Я видел господина чеха на путях, когда вы шлепнули Сережу, — сказал артиллерист. — Мы вам этого не спустим, даже если вы поступили так ради вашего гостя.
Маруся, не ответив, повернулась к артиллеристу спиной и указала Войтеху на кресло у окна. С этого места Бартаку видна была широкая неубранная постель и столик, покрытый черной плюшевой скатеркой, на котором лежала кобура с наганом и лента, набитая патронами. Маруся села около Войтеха на широкий мягкий стул и весело обратилась к Кате:
— Золотко, дай нам чего-нибудь выпить, хотя бы водки. Войтех Францевич не побрезгует. Киквидзе нас не видит.
Катя торопливо наполнила рюмки. Подавая рюмку Бартаку, Катя наклонилась к нему, так что он не мог не видеть в ее глазах напряженного любопытства восемнадцатилетней девушки и ее губы, налитые жарким дыханием. Маруся слегка шлепнула Катю и весело обратилась к Бартаку:
— Мы привыкли пить до дна и только Кате этого еще не позволяем. Ей можно пока только пригубить. На, Катя, лизни из моей!
— Это хорошо! — воскликнул Войта, улыбнувшись румянцу, залившему лицо девушки, словно ее нечаянно осветили красным светом.
Николай медленно, с известным усилием поднялся с дивана и встал перед Бартаком. На ногах он держался не очень-то твердо, но лицо его было сосредоточенно. Он развел руками и проговорил, словно во рту ощущал неприятный вкус:
— Ваше благородие товарищ, я неудавшийся офицер батюшки царя, черт бы его побрал. Что он мне сделал? Заставил напрасно ждать капитанские погоны. Вам, верно, мотив этот кажется не вполне идейным? Ладно. Добавлю, что я всегда плевал на государя. И на его генералов. А теперь что? Теперь я стреляю в своих бывших товарищей, которые остались у Краснова, потому что эти болваны не поняли, что в наше время правы мы одни, гвардейцы справедливой матушки-смерти. Когда вытравим все плевелы и установим свободу личности как единственно справедливый строй... — Офицер повернулся к столу, налил себе водки, но лишь пригубил и продолжал: — Краснов и Деникин хотят восстановить на Руси монархию, и я их за это ненавижу. Они добиваются своей цели насилием, будто свободная жизнь может опираться на насилие. Большевики не лучше, но они по крайней мере разрушают все старое, сгнившее, и потому я иногда охотно им помогаю. Но все до поры до времени, ваше благородие товарищ. Говорю же я вам все это для того, чтобы вы с самого начала знали, кто я таков. — Во время всей своей речи артиллерист оживленно жестикулировал, переводя дух после каждой фразы. Он мрачно улыбнулся и добавил: — Говорят, мы изменили своему классу. Это клевета. Мы класс сами по себе, а вот ваш Киквидзе своему классу изменил. Вы, вероятно, знаете, что он эсер.
— Он предан нашей революции, и это для меня решающее, — ответил Бартак.
— Опять вы! — негодующе вскричала Катя. — Войтех Францевич у нас первый раз, а вы уже на него кричите. Нехороший вы, Никола!
Бартак сел поудобнее, как в седле, и мрачно усмехнулся. Его раздражали даже желтые лампасы на синих брюках артиллериста.
— Я тоже бывший офицер, — сказал Бартак, — гусар австрийского императора, и говорю вам это для того, чтобы вы тоже знали, кто я таков. Что же касается белых, то я от всей души согласен с вами — они хотят вернуть старое, а потому пусть их черт возьмет! Не пойму только, почему вы отказываете Киквидзе в праве самому решать свою судьбу, раз вы столь громогласно заявляете о свободе для себя. С вами трудно спорить.
— Отлично, гусар! Надеюсь, что вы перешли из чехословацкой белой гвардии, именуемой Легией, в русскую Красную гвардию не ради того, чтобы стяжать жалкую славу героической гибели от казацкой пули. Пролетариат вас об этом не просит. У него более благородные идеалы, и умирать за них он предпочитает сам, притом массами, как вы, конечно, уже видели.
— Я вступил в Красную гвардию добровольно, свободно, ведь я мог согласиться на то, чтобы быть обмененным на какого-нибудь царского поручика, — раздраженно ответил Войтех. — Ничто мне так не противно, как половинчатость, как развитие по этапам. Я сражаюсь за революционный разум, поручик, поймите, за власть революционного разума.
Николай пожал плечами. В его светлых глазах мелькнуло пьяное ехидство. И опять он долго говорил о свободе, как ее понимают анархисты. Можно убивать кого захочешь, и ни одна женщина не имеет права ни в чем ему отказать — этот пункт Николай повторил дважды. Перехватив вопросительный взгляд, брошенный Бартаком на Марусю, он пронзительно расхохотался: более всего его насмешило ее окаменевшее лицо.
— Наша командирша — исключение. Ведь после Чингисхана монголами правила баба. Да еще как свирепо!
Николай вдруг повернулся к Соне, сорвал кофточку с ее плеч.
— Покажись ему! — сказал он повелительно.
Соня без всякого стыда повернулась обнаженной грудью к Бартаку, глядя на него ясными голубыми глазами.
— Не сходи с ума! — крикнула Маруся.
Николай вспыхнул, его узкое лицо мгновенно покраснело.
— Войтех Францевич, Войтех Францевич, порох да бабенки — вот мое жизненное кредо. Я совершенно равнодушен к добру и злу. Запомните, нынешняя революция так же бесплодна, как в пятом году. Воевать за власть революционного разума смешно, когда мы удобряем степную бесплодную целину человеческими мозгами. Ребяческие разговоры о значении революции ведет уже одна наша Катюша...
Катя стояла, прислонившись к темному шкафу, и хмуро смотрела на всю эту сцену. Николай осекся, покачал головой:
— Не хмурься, малышка, такова жизнь. Ты ее тоже познаешь.
Маруся, холодно наблюдая за Николаем, иронически усмехнулась. Если он только отпугнет чеха, она не даст ему времени пожалеть об этом! Маруся опустила руку в карман жакета и жестко улыбнулась. Прикосновение ладони к рукояти нагана успокоило ее.
— Никола — свободный человек, может бороться за что угодно, — сказала она надменно. — И болтать может что угодно, только хорошенько следи за моей рукой, она не так терпелива, как я.
— Ах, Маруся, почему ты не снимешь жакетку? — подбежала к ней Ольга. — Или не хочешь, чтобы Войтех Францевич увидел, что ты красивее Сони?
Командирша бронепоезда даже не шелохнулась, только деланно улыбнулась Ольге уголками рта. Николай, наполнив рюмку, подал ее Войте, криво ухмыльнулся, налил и себе. Ольга повесила жакет Маруси на спинку стула и благодарно поцеловала ее в лоб, шепча ей что-то ласковое. Затем она обратилась к Бартаку, словно и он был предоставлен ее заботам:
— Вы тоже снимите не только портупею с оружием, но и фуражку отложите. Я хочу сегодня веселиться. В кои-то веки выберет Маруся минутку для меня! Живем мы тут с Катей и Соней как сироты. Только и знаешь — будничная работа в Совете, пишущая машинка, думы и мужчины, которым все некогда...
— Ольга умница, — сказала Маруся. — Рекомендую вам ее, Войтех. Как узнаете ее поближе, увидите, что я права. — Маруся вдруг обернулась к Николаю: — Ну-ка, грозный владыка над женщинами и смертью, налей и нам. А ты, Соня, прикройся.
Вартака здесь ничто не удивило, даже поведение Маруси. Он только ломал голову, как попала невинная Катя в среду этих разложившихся людей и такова ли она, как кажется. Побыть бы с ней наедине, может, рассказала бы ему все... Хорошо, что водки осталось уже на дне. По крайней мере хвастун Никола скоро ослабеет. Наверно, тогда с ним можно будет поговорить... Войта закурил и сказал:
— По нас с вами, Николай... Николай.. — Бартак выжидательно умолк.
— Владимирович, — фыркнул Николай. — Холодный.
— Николай Владимирович, — продолжал Бартак, — по нас с вами видно, какие штуки может сыграть война даже с офицером. Были мы дисциплинированными солдатами своих императоров, но, едва мы вырвались из-под их власти, разом превратились в людей с собственной волей. И уже образ мыслей у нас совсем не тот, что тогда, когда мы стояли перед своей частью. Скажите, вернулись бы вы в царскую армию, если бы она вдруг восстала из мертвых?
Офицер от удивления поднял брови, в глазах его заиграли огоньки, он произнес свысока, с нарочитой скукой в голосе:
— И зачем вы стараетесь разгадать такие неинтересные загадки? Ни к чему это. Вокруг меня погибло уже много людей, причем некоторые задавали себе более глубокие вопросы, чем вы. Я о своем будущем вообще не думаю. Бью контрреволюционную сволочь во множестве — пушками — и удовлетворенно попираю трупы, которые сам сделал. Для меня, сударь, имеет какую-то цену только собственная тень, пока это не тень моего трупа.
Николай щурился от света висячей лампы, которую Соня, встав на стул, зажигала проворными пальцами. Мысленно усмехнулся. Чепуху я болтал, чех, эту девчонку я тебе не отдал бы.
Бартак тоже смотрел на Соню. Она натянула уже кофточку на плечи, но не застегнула ее, и тусклый свет лампы оттенял ее грудь. Такую ослепительную женскую грудь он уже видал — грудь Марфы... Бартак стиснул зубы, отрезвляясь.
Зачем он, собственно, пошел с Марусей? Хотел узнать людей из ее окружения? Ведь он постоянно носит в сердце образ Марфы и мертвой не может себе ее представить. Любил ее за преданность, за чистую любовь. До нее он женщин не знал. Она была первой. Даже Ника, киевская племянница Артынюка, которую тот сватал ему в жены, при всей своей особенной русской красоте и интеллигентности не затмила образ Марфы.
Тогда, в Киеве, в салонах молодой жены Артынюка, сходились самые разные люди — купцы, всевозможные начальники, — ели, пили, говорили о максимовском лесе. Племянники хозяйки приняли австрийского гусара как экзотического гостя, но сумели не показать этого. За столом Ника сидела возле него. Ему казалось, что ее влечет к нему его сдержанность. Она представила его своему отцу, генералу. Водила в театр, на бал. Когда он уезжал обратно в село Максим, уверяла, что будет отвечать на все его письма. Жена Артынюка на прощание поцеловала его. И все же Войта постоянно чувствовал Марфу рядом, мечтал опять быть у нее в кухне, в захолустном украинском местечке, среди пленных товарищей и прислуги Артынюка. В этой же компании его интересовала одна Катя. У нее простой взгляд, наверно, она не видит ничего неприятного в своей тетке Марусе. Бартак снова закурил.
— Катя! — закричал Николай. — Водка кончилась!
— Я поставлю самовар, — ответила девушка.
— Отличная мысль, девочка, — одобрила ее Маруся. — В прихожей я оставила сверток, сбегай за ним. Или подожди, пойдем вместе. Приготовим господам офицерам ужин, как это делали наши порабощенные бабушки. Ольга, Соня, пошли! Катюша, возьми спички.
Соня послушалась, хотя ей больше хотелось остаться. Улыбнувшись, она послала Холодному воздушный поцелуй и пошла к двери, подталкивая впереди себя Ольгу, которая отнеслась к затее довольно равнодушно.
— Что это с Ольгой? — спросил Войта у Николая. Тот прыснул.
— Ни о чем здесь не спрашивай, приятель. Маруся не любит, когда суют нос в ее частную жизнь. Слыхал, что дамы отправились готовить нам ужин, и хватит с тебя. Послушаем, как они развеселятся,- даже благородная Ольга — она ведь графиня.
— Вы хотите есть? Я нет, — сказал Бартак.
Он не получил ответа. Николай плюхнулся на диван, вытащил из кармана окурок, попробовал закурить. Только спустя некоторое время он произнес совершенно спокойно, словно был трезв:
— Вы спросили, вернулся бы я в царскую армию, если б она существовала? Скажу вам правду: нет. Даже если бы мог служить в Питере самому государю. А вы?
— Я не кадровый военный, но думаю, что понимаю вас. Я заметил, что вы вовсе не анархист, и очень хотел бы узнать, зачем вы им притворяетесь? Раз уж вы пошли к эсерам, достаточно было бы продавать им только свой военный опыт, если вам так важно сохранить свою профессию. Но почему тогда вы не хотите пойти к нам? Вы бы были не единственным царским офицером. В Царицыне Красной Армией командуют бывшие генералы. Разве вы не любите родину?
Николай сел рывком, вытаращил на Бартака глаза:
— Вы неисправимо наивны. Сколько вам лет?
— Двадцать два.
Артиллерист опять растянулся на диване.
— И точно наивны. Эх, счастливый человек! Я со своей болтовней должен был показаться вам тронутым. Киквидзевский Борейко учился со мною в артиллерийской академии, спросите-ка его обо мне, о лучшем командире батареи восьмого Тульского полка! В то время я был настроен так же, как вы.
Им вдруг не о чем стало говорить. Они молча курили. Смех из соседнего помещения, где женщины занимались стряпней, в самом деле был веселым — можно было подумать, что они готовят угощение для самих себя. Николай ухмыльнулся.
— Спрашиваю я себя, — презрительно фыркнул он, — есть ли во мне еще сердце? Нету. Вместо него в моей груди — кучка золы. Есть у меня сильные руки? И их нет: кормят меня, как нищего. — Он умолк и тихо, протяжно засмеялся, скорее засипел. Потом опять сел, будто диван жег его, сбросил ноги. Взяв Войту под руку, он сказал искренне: — Войтех Фраицевич, дам вам хороший совет. Собирайте свои манатки и шпарьте к своим. Маруся не для вас, а когда вы это поймете, возможно, будет поздно. Вспомните труп Сергея на железнодорожной насыпи, а если бы вы знали, как два месяца назад она за ним охотилась! Я жив до сих пор потому лишь, что принял от нее Соню. И еще потому, что я родственник Носовича.
— Я тоже стрелять умею, — сказал Бартак.
Николай криво усмехнулся.
— Браво, мы понимаем друг друга. И все же говорю вам: уходите немедленно. Я провожу вас на улицу к вокзалу.
— А женщины?
— Я извинюсь за вас. Выдумаю хотя бы тревогу в вашем полку, с этим она посчитается, ее муж был полковником. Мы с ним встретились в феврале в Красной Армии. Я приказал расстрелять его за измену революции.
Николай подал гусару портупею, потом сам со злой усмешкой поспешно оделся и вывел Бартака из дому. Быстро прошли они путаницу темных переулков. На широкой улице Николай сказал сердечно:
— Будьте здоровы, Войтех Францевич! А Марусю избегайте, вы не представляете себе, до чего она мстительна. Она сама рассказала мне об измене мужа. Я тогда был командиром красной артиллерийской бригады, и, когда она представила доказательства, я не мог поступить с ним иначе. Ее чувства можно охарактеризовать двумя словами: злоба и яд. Вот пока все, что вы должны знать. Позовите меня за это в ваш поезд на выпивку. И пригласите Борейко.
Николай крепко пожал руку Бартака, потом круто повернулся и поспешил назад.
По приказу Киквидзе Бартак переселился в вагон Сыхры и Кнышева и разделил купе с Иржи Коничеком, командиром второй роты батальона Сыхры. Ротный Коничек выучился на котельщика где-то в Пардубице, восемнадцати лет был призван в армию, а в январе 1916 года перебежал к русским. Год грузил зерно в Одесском порту, потом сбежал из лагеря, попал в Киев, а там, в социал-демократическом центре, его направили в помощь петроградской организации для агитационной работы. В октябре 1917 года Коничек участвовал в штурме Зимнего дворца, потом воевал под Псковом, вернулся в Киев, был ранен у киевского моста и после излечения помогал формировать второй Чехословацкий полк Красной Армии в Тамбове. По вечерам, если только не уходили в город, они собирались у Сыхры или у Кнышева. У тех всегда был хороший чай, находилась и водка — капнуть в чашку. Коничек смеялся, говоря, что батальонный лечит этим напитком желудок, а комиссар — начинающуюся астму. Это было неправда. Пили чай с водкой, курили махорку просто так, чтобы лучше шла беседа. У Натана Федоровича Кнышева шрам на лице стал бледнее и почти затерялся в глубокой морщине, тянувшейся от виска к подбородку. И у Сыхры заживала рана на руке. Он больше не носил перевязи, несмотря на выговоры фельдшера. К эшелонам приходили женщины из Алексикова с корзинами, наполненными снедью — яйцами, пирогами, фруктами, порой даже со слепленным руками куском сливочного масла. Кнышев хотел было запретить это, да Сыхра его отговорил:
— Смотрите на это сквозь пальцы, Натан Федорович, лишь бы самогон не носили.
— Ладно, — улыбнулся Кнышев. — Я не водки опасаюсь — болезней. Ребята приводят женщин в вагоны...
— А вы думаете, в городе они не могут подцепить? — возразил Сыхра. — Мало ли в какой компании они там могут очутиться.
Марусин бронепоезд стоял отдельно, на дальнем запасном пути. Маруся у Киквидзе не показывалась, вместо нее приходил бывший поручик Николай Холодный. Бартак однажды спросил его, где командир. Николай хихикнул.
— Уехала с Ольгой к черту в гости.
— Не сердилась? Николай захохотал.
— Ни капельки, но ужин приготовили в вашу честь отменный: борщ, жареное мясо. Была и водка, и кислая капуста.
После полудня Николай зашел к Бартаку в вагон. Иржи Коничек в их разговоре не участвовал. Какое ему было дело до русской или австрийской армии? Позже пришел Йозеф Долина и без всяких околичностей пристал к Николаю с вопросом — как команда бронепоезда представляет себе мировую революцию?
— Знаете, — сказал Долина, — думаю, нет у вас никакой цели.. Ничего и никого вы не любите, кроме собственного брюха!
Николай сразу весь подобрался и ответил насмешкой:
— Вы еще дитя, приятель. Верите только тому, что скажет ваш комиссар. Что ж, оставлю вас при этом мнении, и да благословит вас бог!
Это был снова тот же Николай, какого Бартак видел у Ольги и Сони. Однако Долина сдержался.
— Мне благословение ваше не нужно, я хочу вас понять.
Холодный засмеялся.
— Мы хотим смыть с планеты грязь прошлого и водворить новую мораль, достойную действительно свободного человека. Вас, наивных, мы смоем тоже. Это вы знаете, зачем же спрашиваете? Наши люди давно не верят попам и ходят молиться к осинам.
Долина усмехнулся. Он уже понял, что Николай просто развлекается.
— Бьюсь об заклад, что уведу половину ваших молодцов с собой, если вы позволите денек-другой поагитировать среди них. А может, уведу и вас, товарищ.
Артиллерист посмотрел на Бартака и весело рассмеялся.
— Не делайте этого. У нас есть один старик на ролях судьи и палача, он застрелит вас на третьем же слове. Так распорядилась командирша, а он понимает ее с полуслова.
Коничеку не терпелось избавиться от неприятного ему офицера, и он подарил ему бутылку водки, лишь бы скорее ушел.
— Спасибо, товарищ, — удивленно пробасил Николай и растерянно посмотрел на Бартака: — Это все мне?
— Конечно, — сказал Войта. — А завтра приходите опять, будет тут ваш Борейко. Вы ведь приятели, не так ли?
— Были, долгое время.
— Да и теперь, Николай, — усмехнулся Войта. Провожая Холодного, Бартак вышел с ним из вагона.
— Прежде чем мы расстанемся, поручик, — сказал Войта, — можно мне вас кое о чем серьезно спросить?
— К вашим услугам, товарищ!
— У того человека, что приехал с вами на бронепоезде, есть имя?
Николай засмеялся.
— Голубчик, имени его я тебе не назову, но он генерал, бывший. Всю войну околачивался возле государя императора, а теперь он что-то вроде начальника особого отдела у моего дядюшки Носовича на Царицынском фронте. Сюда он приехал, чтобы спутать карты Киквидзе.
— Я тебя серьезно спрашиваю, Николай, — повторил Бартак.
— Серьезно и отвечаю, — Николай усмехнулся. — Когда вы нагрянули в Арчеду, дядюшка Носович вызвал Киквидзе в Царицын и хотел его шлепнуть за нарушение дисциплины. Но Киквидзе это понял и уехал обратно к вам прежде, чем дядя успел схватить его. Теперь Носович злится и вот послал к вам своего дружка с Марусей, чтобы он загнал вашу дивизию прямо в пасть к белым. У них договоренность с генералом Дудаковым, который тут вокруг вас кружит.
— К белым в пасть? — воскликнул Бартак.
— К белым, братец, — сказал Николай, — к белым. Дядюшка, видишь ли, изменник, монархист. Вам бы как можно скорее поставить его к стенке.
— А Киквидзе это знает?
— Возможно, знает или подозревает, во всяком случае, бережет пока свою дивизию, а участь царских генералов в Царицыне предоставляет решать Ленину. Ну, до свидания!
— Удивляюсь, как ты можешь вообще разговаривать с таким типом, — набросился на Бартака Иржи Коничек. — В этой войне не может быть места для сострадания и великодушия.
— Как это тебе в голову пришло? — ответил Бартак. — Ты становишься филистером.
— Что?!
— Филистером, — повторил Бартак. — Научись лучше понимать и таких людей.
Едва Николай ушел, под окном вагона появилась молодая женщина. Голова ее была закутана пестрым платком, как у замужней крестьянки, и она упрашивала часового пропустить ее в командирский вагон. Часовой гнал ее прочь, а она громко и настойчиво требовала вызвать хотя бы Войтеха Бартака. Войта выглянул из окна и узнал Катю Разумову. У нее был свежий вид, она улыбалась. Войта вышел. Катя схватила его за руку и стала говорить так, словно пришла по его приглашению:
— Маруся очень сердилась за то, что вы тогда от нас удрали. Она застрелила бы Николу, если бы он не поклялся, что за вами приходил посыльный от командира полка. Приходите завтра вечером. Ужин будет еще лучше.
— Почему же не сейчас? — воскликнул Бартак.
— Маруся уехала с Ольгой в Тамбов и вернется, вероятно, завтра днем. Придут Соня и Никола. Но если вы хотите прийти сегодня, я буду рада. Надеюсь, вас не смутит, что я буду дома одна.
Щеки ее зарумянились, в глазах, прикрытых темными ресницами, читалась какая-то доверчивая уверенность в себе. Да ведь это глаза Марфы! У Бартака похолодело в груди. Такие же прекрасные, бездонно глубокие!
— Приходите, Войтех Францевич, меня вам бояться нечего. Водки у меня нет, но я раздобыла бутылку вина и испекла немного пирогов. Вы доставите мне большое удовольствие, если придете. Марусе я не скажу ни слова.
— Может, и приду, — сказал Бартак, — а теперь уходите... Или подождите, лучше я провожу вас до вокзала.
Она кивнула по-мальчишески. Коничек подал Войтеху в окно ремень и фуражку. Катя шла, как козленок, перепрыгивая через рельсы, и непрестанно говорила, поворачивая к нему сияющее лицо. Когда он простился с ней и пошел назад, Катя долго стояла у самого края платформы, поднимаясь на цыпочки, чтобы видеть его поверх толпы.
У себя в купе Войтех застал Кнышева и Долину. Иржи Коничек стоял спиной к окну и сосредоточенно курил. Комиссар был серьезен, русые его усы обвисли, закрывая рот.
— Товарищ Киквидзе недоволен тем, что Книжек до сих пор не возвратился из Тамбова с пополнением, — говорил Кнышев медленно и хмуро. — Начдив сегодня связался с ним по телефону и приказал ехать с теми добровольцами, каких он успел набрать. Дивизия приведена в боевую готовность. С этой минуты ни один человек не должен отлучаться в город.
В дверях купе встал Вацлав Сыхра. Сворачивая самокрутку, он с недовольным видом слушал комиссара. Его большие глаза блестели зеленоватым огнем, выступающий подбородок походил на кулак.
— Белогвардейцы угрожают царицынской магистрали, нам удалось выяснить, где сосредоточились казаки. — Кнышев помолчал, откашлялся и пристально взглянул на Сыхру, будто ожидал от него одобрения. — Начинается тяжелая работа, товарищи, — скороговоркой добавил комиссар.
— Войта, достань карту, — сказал Сыхра Бартаку. — Найди Урюпинскую. Василий Исидорович смерил — от Алексикова верст сорок.
— Правильно, — сказал Бартак, глядя в карту, но думая о том, увидит ли он сегодня Катю. — Когда выступаем?
— Вечером пойдешь со мной к дивизионному, ты и Голубирек, там все узнаем. Получим особое задание, — ответил Сыхра. — А ты, Иржи, созови митинг и объясни бойцам, что нас ждет и чего мы ожидаем от них.
— Я пойду с вами, товарищ Коничек. — сказал комиссар. — Ведь в Урюпинскую мы идем не на званый обед. У белых превосходящие силы. Нельзя забывать, что казаки — серьезный противник, они несут с собой смерть. Вы, товарищ Долина, пойдите тоже на митинг. Я был бы рад, если бы вы нам больше помогали в политической работе.
Йозеф Долина пожал плечами, лицо его зарумянилось. Как во сне пошел он за Коничеком и Кнышевым. Сыхра уселся напротив Бартака, стряхнул пепел, серый и крепкий, как осиное гнездо, и заговорил, словно продолжая давнишнюю мысль:
— Так вот, я думаю, что мы все еще ничего не умеем. И что нас мало против реакционной сволочи. Киквидзе готовится к походу на Филоново, верно, туда и двинем, когда возьмем Урюпинскую. Какой гарнизон там оставить? Две роты Рабоче-крестьянского полка? Это еще молодежь, винтовку держать в руках учились только в Тамбове. Командиры у них неплохие, но что проку, когда у бойцов еще неверен глаз? А мы должны стрелять, как целая армия Теллей. Всех, кто не боится идти в бой на коне, посадим в седло. Из максимовских ребят назначь командиров разведки. Ты их знаешь, а это на войне много значит.
Войтех Бартак, медленно и бережно складывая карту, морщил нос. Командир батальона подождал его ответа, не дождавшись, сказал ехидно!
— У тебя язык, что ли, отнялся?
— Да нет, я согласен с тобой, Вацлав. Моя бы воля, посадил бы я на коней весь Чехословацкий полк. Киквидзе сразу стало бы легче. Нас не более тысячи двухсот человек, а стоим мы добрых двух тысяч. Железная метла! Тяжело мне смотреть, как гибнут пехотинцы в схватках с казаками.
— Гусар, гусар, без пехоты не выиграешь ни одного боя, — усмехнулся Сыхра.
— В степи не закончишь похода без кавалеристов, — сказал Войта, укладывая карту.
— Ладно, — улыбнулся в ответ ему Сыхра. — Совещание у дивизионного ровно в шесть. Потом мы переезжаем в Поворино — штабы и полки. Это маневр, обманем урюпинцев.
Сыхра ушел, и Бартак растянулся на диване. Пехотинцу Сыхре не понять наслаждения от верховой езды. Поди пойми людей! Коничек тоже пехота. В бою у ветряной мельницы дрался как черт, но лошади себе не взял. Он бы и молотом дрался, если бы потерял винтовку, но только на земле: она не выдаст. И таких людей этот ворон, притаившийся в царицынском штабе, хочет загнать в пасть Дудакову! Надо поговорить с комиссаром Кнышевым.
Кандауровские рабочие телеграфировали: в Тамбове подняли мятеж офицеры и кулаки, захватили город, убивают большевиков и сторонников Советской власти. К мятежникам присоединилась часть первого Тамбовского стрелкового полка. Председатель губернского совета телеграфировал из Саратова, просил Киквидзе помочь в подавлении мятежа. Тамбовское восстание не должно стать сигналом к мятежам в других местах.
Киквидзе скрипнул зубами, лицо его окаменело. Так вот почему Тамбов не отвечает по телеграфу, молчит и Царицын. Под вечер по дороге из Балашова на Алтай к Киквидзе заехал его давний друг Разживин и рассказал про Тамбов. Вечером приехал из Тамбова курьер. У Киквидзе потемнели глаза. Семен Веткин — начальник штаба дивизии — налил измученному курьеру стакан водки и дал прикурить. Киквидзе сумрачно глядел, как молодой высокий конник жадно вдыхает табачный дым, как сходит краска с его загорелого русско-татарского лица.
— Когда это случилось? — спросил начдив.
— Вчера, — ответил курьер. — Я задержался из-за темноты. В окрестностях замечены казачьи разъезды, скорее всего из Урюпинской.
— Спасибо, товарищ, за самоотверженность. Доложите командарму, что завтра ночью я буду в Тамбове и немедленно атакую город. Если бы нам в помощь дали бронепоезд, к утру Тамбов был бы нашим. И хорошо бы известить обо всем товарища Сиверса, чтобы он напрасно не ждал нас.
— Товарищ начдив, напишите товарищу Сиверсу. Я еду к нему и доставлю ваше письмо.
Киквидзе быстро набросал несколько слов на листе шершавой бумаги. Веткин запечатал, и курьер выбежал из вагона. Тем временем адъютант Ромашов велел привести курьеру свежего коня, молодого, буйного жеребца донской, породы. Курьер прокричал слова благодарности и исчез в темноте, в которую, как в черный туман, были погружены поворинский вокзал и тусклые фонари на стрелках.
Киквидзе созвал командиров полков. Норберт Книжек еще не вернулся из Тамбова, вместо него пришел Вацлав Сыхра. Он только заснул, как его разбудили, и теперь зябко ежился, подняв воротник кожанки. Коммунисты штаба дивизии были в вагоне, и по их лицам было видно, что они уже говорили с Киквидзе.
— Мы должны быть готовы к тому, что нас будут ждать перед городом, — заканчивал начдив этот разговор. — Поэтому я написал Сиверсу, что мы атакуем город с юго-востока, а его просил ударить с запада.
Натан Кнышев указал Сыхре на свободную табуретку возле себя и сказал:
— От Урюпинской пришлось пока отказаться, идем на Тамбов.
Сыхра тихонько свистнул:
— За Книжеком?
Тяжелым от бессонницы взглядом Киквидзе пробежал по лицам командиров полков. Они расселись где попало, кавалерийские командиры стояли. Все напряженно ждали. Киквидзе коротко сообщил, что случилось, и разъяснил, зачем он их собрал.
— Приказываю: со мной пойдет Чехословацкий полк, кавалерийский эскадрон и батарея легких орудий, Рабоче-крестьянский, пятый Заамурский полки и твои две батареи, товарищ Борейко. Командовать будешь сам. Рана у тебя уже не болит?
— Э, ничего, — по-мальчишески ответил украинец.
— Очень хорошо. Другие полки остаются в Поворине в полной боевой готовности. Ни к чему, чтобы и здесь вспыхнуло восстание — и потом как знать, не попытаются ли казаки отбить Поворино. Замещать меня здесь будет товарищ Веткин. Мы двинемся по железной дороге через Балашов. Это триста верст, и мы должны покрыть их за день. В Тамбове белые убивают наших. Командирам полков, остающимся тут, запрещаю говорить о цели нашего похода даже своим заместителям. Ясно? — Киквидзе снова обвел всех взглядом черных глаз, а рука его непроизвольно опустилась на кобуру.
Все было ясно как день: Тамбов нельзя оставлять в руках контры, это поставило бы под угрозу тылы Красной Армии, оперирующей на Воронежском и Царицынском фронтах. Эшелоны Чехословацкого и Рабоче-крестьянского полков и артиллерийский дивизион Борейко выступили из Алексикова на рассвете. Пятый кавалерийский отправился раньше: он должен был выгрузиться из вагонов перед Тамбовом и подготовить прикрытие пехоте и артиллерии.
Натан Кнышев и Вацлав Сыхра сидели в штабном вагоне с Киквидзе и обсуждали тактику штурма. Адъютант начдива готовил чай и заботился о куреве. Войта Бартак, замещающий в первом батальоне Сыхру, спал в своем вагоне. Коничек просматривал газеты. Ондра Голубирек, попив чаю с командирами своего батальона, тоже улегся на полку, глаза у него слипались. Стучали колеса, вагон мотало.
В теплушке чехословацких кавалеристов никто не задумывался над тем, куда они тронулись. Во всяком случае, не к Урюпинской, а Воронеж далеко. Насколько им известно, там где-то бригада Сиверса, неужели ей приходится туго? Но ведь у Сиверса интернациональный полк, в большинстве своем состоящий из чехословаков, может, там и знакомые есть... «Да, чехи не только были в прошлом, но и теперь остались юнаками», — подумал Ян Шама.
— «Юнаки, юнаки, герои юнаки», — вдруг насмешливо пропел Беда Ганза. — Укрепи свой дух этой песенкой, я-то знаю, что у тебя взыграло ретивое!
— Взыграло или нет, а мне ясно, что предстоит знатная потасовка, — ответил Шама. — А мне, знаешь, уже надоело воевать.
— Вчера ты говорил, что тебе надоели людские горе и несчастья и поэтому ты бьешь Краснова и Дудакова, — фыркнул Аршин, — как это согласуется?
— Краснов не единственная причина горя в России.
— Спите, молодцы, — окликнул их из своего угла Матей Конядра, — болтаете, словно делать вам нечего. Куда бы мы ни ехали, на любом конце пути — сытые белоказаки Дудакова.
Петник сидел у открытой двери возле пулемета, внимательно вглядываясь в просыпающуюся степь. К нему подсел Ганоусек. Ему хотелось знать, о чем думает портной, но спрашивать он не станет. Может быть, Карел думает о доме и сердце его сжимается от тоски?..
— Гляди-ка, там вон, на горизонте, скачет кто-то — один, два, три, четыре... — неожиданно сказал Петник. — Лошади казачьи — верно, их разведка...
В Балашове надо было запастись водой и дровами — хлопотное дело для начальников эшелонов. Бартак стоял над душой дежурного по станции и телеграфиста. Начальник станции кричал на подчиненных, однако время шло, и Киквидзе нервно ходил по перрону. Минуло два часа, прежде чем эшелоны были готовы продолжать путь.
Киквидзе вошел в вагон и стал высматривать через окно Войту Бартака. Он увидел, как тот продирается сквозь толпу на перроне с телеграфной лентой в руке. Добравшись до командирского вагона, Войта крикнул дежурному по станции, и эшелон тронулся.
— Наконец-то! — встретил Войту Киквидзе. — Все это железнодорожное начальство — подлецы. Снять бы их всех, да где взять замену? А зачем ты забрал у них телеграфную ленту, Войта?
Бартак молча подал ему бумажную полоску. Киквидзе медленно читал телеграфные знаки, и лицо его становилось все жестче и жестче. Вдруг закрыл и снова открыл глаза и прочитал по слогам: «Губ-воен-ком Разживин подвергся нападению в поезде и убит. Начальник станции Тамбов».
— Когда это получено? — спросил Киквидзе.
— Только что. Я видел, они хотят расшифровать ленту, и забрал ее. Полагаю, паника нам не нужна.
Киквидзе молча кивнул и еще раз пробежал телеграмму. В глазах его блеснули слезы. Бартак тихо вышел из купе. Ему тоже было не по себе. Мужественный красивый Разживин, воплощение смелости и командирского разума, убит... Кто мог его предать, в каком поезде предатель? Постоял у окна в коридоре и тихо возвратился к Киквидзе. Начдив, прислонившись головой к стенке вагона, неподвижно смотрел в пространство.
Не доезжая Тамбова, первыми выгрузились из поезда стрелки. Кавалеристы и артиллеристы благополучно вывели лошадей и поспешно напоили их. Киквидзе сам наблюдал за подготовкой атаки на город. Чехословацкому полку было приказано занять тамбовский вокзал и прилегающие улицы. Полк немедленно выступил. Июньская ночь немилосердно мучила красноармейцев — тучи комаров впивались в лица и затылки. Резкий степной ветер дул в спины, туман и темнота окутывали холмистый горизонт.
Сыхра ехал за головным дозором. Вацлав курил и размышлял. Он знал, с какой стороны ему предстоит ворваться на вокзал, этот район знаком ему, как родной Либерец, но какими силами охраняют этот район мятежники?
— Я захвачу вокзал одним батальоном, — сказал Сыхра Голубиреку, — а ты возьми на себя прилегающие улицы.
Ондра согласился.
Киквидзе остался в эшелоне. Бартак выслал вперед чешскую конную разведку. Тем временем части рабоче-крестьянского полка, как бы не спеша, расположились в лощине, тянувшейся от железной дороги в степь. На закате вернулся из разведки Аршин Ганза со своими ребятами, они не встретили ни одного казака, только слышали стрельбу с запада. Долина приехал вскоре после него. Он близко подобрался к Тамбову. В окрестностях все спокойно, но в самом юроде непрерывно стреляют. Конядра проник дальше всех. Он кружным путем объехал вокзал и послал Шаму с певуном Косткой заглянуть в соседние улицы. Им, однако, пришлось повернуть от вокзала обратно: на привокзальной площади, заполненной толпой зевак, мятежники избивали каких-то связанных людей, одетых как рабочие. Перед рассветом появились Петник с Гано-усеком — они привезли с собой парнишку лет пятнадцати. Ганоусек случайно заметил его в кусте боярышника у пыльной полевой дороги, ведшей к пригородным садам. Мальчик не хотел говорить и весь трясся. Ганоусек взял его к себе в седло. Парнишка испуганно смотрел на лагерь красноармейцев, словно ничего не понимая, и, только когда ему объяснили, что все эти войска идут на выручку Тамбова, краска вернулась на его впалые щеки. Он рассказал, как офицеры вешали большевиков на деревьях перед домами, в которых их поймали, — мужчин, женщин, безразлично... Вешали голых... Прочих жителей погнали в западную часть города — рыть окопы. Мальчик сбежал с этих работ, не будет он им помогать!
— А кто присоединился к мятежникам? — спросил Киквидзе.
Мальчик задумался. Черные глаза начдива и, вероятно, кожаная куртка, перетянутая ремнем с тяжелой кобурой, смутили подростка. Кнышев подал ему фляжку с водой. Парень глотнул, поперхнулся, выпил.
— А теперь говори, малец, — ласково сказал комиссар. — Времени у нас поменьше, чем у тебя!
— Многие пошли с белыми, я даже удивился, — неуверенно начал мальчик. — Почти все студенты и кулацкие сынки из ближних деревень. За день до мятежа был базар, они приехали на подводах, а ружья попрятали под соломой. У одного я даже пулемет видел. Потом, говорят, к ним перебежала половина тамбовского красного полка.
Киквидзе сидел на камне, потирая подбородок, заросший черной щетиной.
— Ждать не будем. Выступаем! — сказал он. — Чехословацкий полк уже наверняка подошел к городу.
Командир кавалерийского полка, стройный голубоглазый Звонарев, возбужденно подхватил:
— Товарищ начдив, и я думаю, пора выступать, иначе мы тут засохнем. Пустите мой полк вперед. Вспугнем тамбовских ос, и, когда в город войдут чешские стрелки, видно будет, кого еще угостить штыком...
Киквидзе встал так резко, что мальчик испуганно отшатнулся.
— Не будь трусом! — воскликнул начдив и повернулся к Звонареву: — Выполняйте свой план, товарищ. Мы должны выкурить ос из гнезд. А вы, товарищ Бартак, и ваши конники поедете со мной в эшелоне.
Парнишка вдруг рассмеялся. Киквидзе сурово глянул на него:
— Что тебя развеселило?
— Ваше благородие, да ведь белые вас ждут по железной дороге. Им и в голову не приходит, что вы отсюда... Ну уж и попрыгают они! А в городе вам помогут. На металлическом заводе забаррикадировались рабочие и ждут дивизию Киквидзе. Там и мой отец. Два раза я носил им еду, но у мамки уже ничего нет, и другие женщины тоже отдали все. У рабочих осталось только немного сахара. И винтовок десять штук. Эх, вот бы вам сначала туда! Ничего, что вы не дивизия Киквидзе, она завтра подойдет...
У Киквидзе засияли глаза. В этой стране все тайное мигом становится явным...
— Говоришь, Киквидзе ждут завтра — утром или когда? — спросил он.
— Да нет, к вечеру или ночью, Киквидзе до Тамбова далеко, — ответил подросток.
Головной отряд Звонарева уже исчез из поля зрения, за ним на рысях шли вольным строем три эскадрона. Киквидзе вскочил в свой вагон. Чешские конники завели лошадей обратно в теплушки. Бойцы Рабоче-крестьянского полка садились в вагоны веселые. Вытащив кисеты с махоркой, они принялись крутить цигарки. Два красноармейца поднялись на паровоз. Холмистая местность со скрытыми, неглубокими лощинами, заросшими густолиственными деревьями и кустарником — большей частью акацией, — исчезла за завесой серо-белого тумана. Красноватый диск заходящей луны словно окровавил просторы.
— Туман как по заказу, — засмеялся Бартак.
— Верно, Войта, — сказал Киквидзе. — Только я был бы очень рад узнать, где сейчас Сиверс со своей бригадой. Он, вероятно, хочет попасть в Тамбов раньше нас. Неразумное честолюбие, потому что если из семидесяти тысяч жителей Тамбова восстала только десятая часть, и то они разобьют его вдребезги. Не забывай, Тамбов — старая крепость, возведенная еще против татар. И в старой части города дома построены, как твердыни.
— Нас не разобьют, — ответил Бартак.
Тьма редела. На бархате небосвода замерцали утренние звезды. Помолчав, Войта снова заговорил:
— В Тамбовской больнице мне попала в руки интересная книжка, история трехсотлетнего Тамбова. Кто знает, не потому ли этот край такой плодородный, что земля здесь пропитана кровью нападавших и защитников.
— Не знал я, друг, что ты такой поэт! — вскричал Киквидзе. — Но это неплохо, мне это нравится. Сердце солдата должно вдохновляться и историей. Вот как покончим с генералами в России — повезу тебя к нам. Там узнаешь, почему мы, грузины, любим свой уголок земли. — Он, улыбаясь, прищурил глаза и посмотрел на Войту внимательнее. — Кнышев рассказал, что говорил тебе обо мне Холодный и что ты ему на это ответил. Спасибо, товарищ.
Бартак покраснел.
На горизонте показались трубы тамбовских фабрик, колокольни трех десятков церквей и вокзальные фонари, похожие на клочья светящегося хлопка. Чехословацкие конники выглядывали из теплушки, стараясь определить расстояние. Беда Ганза над ними смеялся. Ветер, дувший из степи, утих. Вблизи раздался протяжный птичий крик.
— Страшно мне чего-то, — сказал Тоник Ганоусек, наклонившись к Ганзе.
Аршин пренебрежительно фыркнул.
— Эх ты, ведь это не пули, а сойка. У вас в Почерницах разве не так свистят сойки ночью? Тебе бы перышко сойки прицепить к фуражке...
— А ты прикрепи крыло пересмешника, как раз подойдет! — рассердился Тоник.
Тамбовские мятежники не ждали Красную Армию так быстро. Тем более им в голову не приходило, что на них нагрянут с двух сторон. Они знали о бригаде Сиверса, но Киквидзе не ждали. Против Сиверса они предприняли контрнаступление, но остановить бригаду не смогли, и им ничего не оставалось, как отступить в сады предместья, к остаткам старого крепостного вала. Кавалеристы Звонарева ударили по мятежникам с тыла, но коннице трудно драться среди деревьев. Борейко выпустил несколько снарядов по городской площади. Артиллерийская стрельба, ржание коней, стоны раненых на улицах напугали обывателей, и они забились в глубокие погреба и подвалы.
Ондру Голубирека удивило, что бой идет на всех улицах. Незнакомые красноармейцы с яростью врывались в дома, из которых по ним стреляли повстанцы. Убитых мятежников выбрасывали из окоп. Ондра остановил светловолосого бойца с командирской красной повязкой на рукаве.
— Я из первого Тамбовского, — ответил тот. — Офицеры нас обманули, сказали, что не тронут Советы, но мы уже раскусили этих кровавых бандитов.
— Ваше счастье, — ответил комбат. Боец гневно махнул рукой.
— Дураки мы, позволили себя обмануть! Сказали нам, что они хотят Советы без большевиков, — продолжал солдат. — Ясно нам все стало, когда офицеры арестовали Совет. Мы Советскую власть освободили и взялись за мятежников — сам видишь, проклятый Тамбов теперь сплошное поле боя. А ты случайно не из дивизии Киквидзе? С севера контру бьют стрелки Сиверса.
Подошли добровольцы Голубирека, спрашивая, что случилось. Красноармеец Тамбовского полка понял, что перед ним чехи. Он поднял над головой винтовку и закричал:
— За мной, братья, у крепостного вала идет ожесточенный бой, и ваши из чешской части Сиверса встретят вас как помощь с неба. Потом обо всем поговорим! — Он подхватил Голубирека под руку и, громко смеясь, зашагал вместе с ним к базарной площади. К ним присоединялись все новые и новые группы бойцов, так что вскоре возле Голубирека собрался весь его батальон.
— Куда мы торопимся? — спросил низкорослый коренастый чех своего усатого соседа, который смахивал на голодного волка. И ответ прозвучал, точно волчье ворчание:
— На помощь Сиверсу. Поменьше спрашивай да прибавь шагу!
Вацлав Сыхра с первым батальоном второго полка занял вокзал, вторгся в его служебные помещения. Начальник станции не успел выхватить пистолет. От дежурного по станции Сыхра узнал, что от местечка Селезни должен прийти поезд с вооруженными людьми. Курт Вайнерт предложил двинуться с ротой Бартака навстречу им. Сыхра, оставив в канцелярии нескольких красноармейцев, вышел на перрон. Дежурный остановил его и, приложив руку к козырьку, сказал:
— Товарищ командир, у нас здесь есть товарный состав, груженный шпалами и рельсами. Конфискуйте его, и вы за самое короткое время доберетесь до Селезней.
Дежурный был молодой человек с выразительным волевым лицом.
— Курт, — обратился Сыхра к Вайнерту, — вот это как раз по тебе.
Немец молча щелкнул каблуками и в сопровождении дежурного поспешил к товарному составу. Паровоз был готов в путь. У Курта кровь застучала в висках. Всем дальнейшим он распорядился так, словно дело происходило на учениях.
Поезд из Селезней ему удалось остановить перед Тамбовом, сделав заграждения из шпал и рельсов. В последних вагонах ехали эсеры и белогвардейцы. Они выскочили из вагонов и с бранью набросились на чехов, но те открыли огонь. Из других вагонов тоже выбегали офицеры с пистолетами в руках.
В вагонах поднялась паника. Гражданские пассажиры лезли из всех дверей, уволакивая вещи и детей в поле, подальше от сражения. Постепенно начали разбегаться и мятежники. Бросали винтовки, шашки и кулаками прокладывали себе дорогу в толпе пассажиров, стремясь убежать как можно дальше. Курт Вайнерт стрелял в офицеров, но скоро затвор заклинило, он бросил карабин и поднял с земли немецкую винтовку с широким штыком. Трое чехословацких стрелков захватили «максим», из которого эсеры стреляли через окно вагона, и повернули пулемет против белогвардейцев, устремившихся под командой человека, одетого в черное, туда, где кипел рукопашный бой.
Тем временем из Уварова в Тамбов прибыл поезд Киквидзе. Начдив немедленно сел на коня и во главе чешских кавалеристов поскакал к городской тюрьме. Спешившись, конники после короткой схватки с охраной ворвались на тюремный двор. Ян Шама отобрал у начальника охраны ключи и с громкими криками бросился отпирать камеры. Заключенные выбегали, обнимали и целовали своих освободителей.
Седой старик, увидев в руке Барборы красный флаг, подбежал к нему и взволнованно сказал:
— Товарищ, дорогой, дайте же коснуться, вашего знамени, только дотронуться...
Барбора вопросительно посмотрел на Бартака, тот кивнул. Старик схватил край знамени и порывисто прижал его к губам. Слезы хлынули по его морщинистым щекам. Но старик вдруг выпрямился, схватил Бартака за руку и судорожно пожал ее.
— Ради бога, командир, дайте мне винтовку, а патроны уж я сам добуду...
— У ворот их много, выбирайте, какая понравится, — ответил кавалерист и похлопал старика по костлявой спине.
Киквидзе тем временем поскакал дальше. Бартак догнал его на площади, здесь горело несколько домов, пламя высоко взлетало над крышами. Только что прибежали рабочие с металлического завода, вооруженные и безоружные, и с громким «ура» бросились на базарную площадь, где интернациональные части Сиверса бились с мятежниками. Рабочие дрались молотками, кувалдами, отбирали винтовки у поверженных врагов.
— Славно, храбрецы! — крикнул Киквидзе. Пуля прорвала ему кожанку на левом плече, он ощутил тепло крови, но, выхватив шашку, ринулся в схватку. Кавалеристы Бартака — за ним. Увидев красный флаг в руках Барборы, металлисты удвоили натиск. Из соседних улиц подходили новые и новые группы офицеров, пытаясь окружить красноармейцев.
Войтех Бартак держался возле начдива, рядом с ними, охваченные неистовством, дрались Барбора, Шама и Ганоусек. У последнего уже онемела рука, но он судорожно сжимал шашку, рубя офицеров. Уголком глаза он увидел Беду Ганзу — Аршин, привстав на стременах, вытаращив глаза, при каждом взмахе шашки издавал яростные крики. «Милый Беда», — мелькнуло у Тоника, но в этот миг перед ним появился небольшого роста бритоголовый офицер; он пригнулся, как разозленный хомяк перед прыжком, Тоник хотел отскочить в сторону, дернул поводья — его орловский жеребец поднялся на дыбы, и в этот момент офицер выстрелил. Пуля попала в широкую грудь жеребца. Ганоусек моргнуть не успел, как очутился на земле, и увидел, что перед офицером появился Аршин, крикнул что-то, взмахнул шашкой, и офицер упал.
Киквидзе заставили сойти с коня, и фельдшер наскоро перевязал ему плечо.
— Быстрее, быстрее, — ворчал Василий Исидорович, — некогда мне... Хочу узнать, как дела на вокзале...
Услыхав эти слова, Ганза немедленно вызвался в разведку — и вот он уже мчится мимо горящих домов, по обезлюдевшей улице, к вокзалу. Громко стучат подковы, играет в крови молодая сила, но это не мешает Беде Ганзе видеть выбоины мостовой и трупы под заборами. Черные силуэты повешенных на деревьях и воротах подстегивают его усердие.
На перроне он нашел Сыхру, которому как раз Курт Вайнерт докладывал о битве с мятежниками из Селезней. У Курта была забинтована рука, весь он был в испарине, из длинной, но неглубокой раны на лице текла кровь.
— Так что, Вацлав, попотели мы, но задание выполнили. Своих убитых и раненых уложили возле склада...
Сыхра подергивал головой и нервно курил.
— Тебе чего тут надо? — набросился он на Аршина.
— Меня послал дивизионный, я должен доложить ему, что тут делается, — ответил Ганза. — И как вижу, вы тут тоже не дремали.
— А у вас как?
— Делаем что можем, белых — как саранчи, и у них очень хорошее командование, офицеры ведь. К счастью, ребята из тамбовского полка быстро образумились и сделали главное. Так ты напишешь донесение?
Ганза не договорил, а ему столько хотелось еще сказать, но его перебил красноармеец, которого батальонный командир приставил к телеграфу.
— Из Козлова к нам на помощь идет бронепоезд с матросами. Можно ждать их через полчаса.
— Ты проверил?
— Я сейчас же телеграфировал обратно, назвался капитаном Мышкиным. Начальник станции в Козлове подтвердил сообщение и посоветовал преградить матросам путь товарными вагонами.
Сыхра рассмеялся.
— Отлично, парень! Ну, беги на место, как бы нам кто-нибудь не испортил радость.
Сыхра насыпал красноармейцу в ладонь махорки и круто повернулся к Аршину.
— Скачи, Беда, доложи товарищу Киквидзе: первая рота ликвидировала поезд с мятежниками из Селезней — вот Курт там был, а из Козлова к нам спешат матросы, я их сейчас же брошу в бой. Прошу приказа, в каком месте. Передай еще, что с час тому назад сюда явился генерал Половников и отдал себя в наше распоряжение. Он не одобряет восстания и ничего общего с ним не имеет. Я ему не верю. Запер его в зале ожидания, с ним трое наших.
Аршин протяжно свистнул.
— О, черт, вот это бомба!
Он выбежал из вокзала и вскочил на коня. Да ведь это значит, что песенка мятежников спета! Генерал — человек опытный! И Беда усмехнулся в свои коротенькие усики.
Киквидзе сидел на ящике из-под овощей на базарной площади, придерживая раненое плечо. Рядом стоял Войтех Бартак. Поодаль Ганоусек держал под уздцы их лошадей и смотрел, как обыватели, согнанные из ближайших домов, сносят трупы убитых на площадь перед каким-то внушительным зданием — красноармейцев и рабочих отдельно. Напротив Киквидзе, тоже на ящике, сидел какой-то бородач, лица которого Ганза не мог разглядеть. Соседний дом догорал, ярко озаряя площадь, и лишь время от времени каскады красных искр разлетались от обуглившихся стен.
Аршин спешился, чтоб передать донесение Сыхры, но прежде чем говорить о матросах, запнулся и вопросительно посмотрел на Киквидзе.
— Говори, говори, это мой друг, — воскликнул Киквидзе, которого позабавила осторожность Аршина.
Когда кавалерист передал все, что сообщил ему Сыхра, начдив, не особенно удивившись, сказал:
— Спасибо, товарищ, а теперь — кругом и веди матросов на базарную площадь. Летите, как ветер!
— Куда мы их поставим, товарищ Сиверс? — обратился Киквидзе к бородачу.
— Слева от старого вала дерутся ваши чехи. Я узнал, ими командует ваш Голубирек, и он, кажется, скоро подавит сопротивление мятежников. А вот мои чехи гибнут — они сдерживают банды кулаков. Заамурские бойцы очищают город, и раньше, чем мы их соберем, подоспеют матросы со свежими силами. Пошлем их на помощь моим чехам. Я оставлю вам связного.
— Согласен, товарищ Сиверс.
Киквидзе и Сивере встали и распрощались. У Сиверса была длиннохвостая казачья лошадь, явно чужая — она припадала на задние ноги, как загнанная.
— Я бы на его месте отдал полцарства за коня получше, — заметил Василий Исидорович. — Да что поделаешь, упрям, зато весь наш, а это для меня главное. Войта, пошли кого-нибудь к Голубиреку, пусть поторопится.
Раненое плечо горело, Киквидзе не мог усидеть на месте и, разговаривая, прохаживался перед догоравшим домом. Со всех концов города доносилась ружейная стрельба, но Киквидзе будто ничего не слышал. Люди Бартака очистили прилегающие улицы. Жителей города они не подпускали близко, обыскивали их. Певец Костка нашел у одного заряженный пистолет и без всякого колебания обратил его против прежнего владельца. При выстреле рука Костки не дрогнула.
Ян Шама сказал Ганоусеку:
— Наш песенник принял близко к сердцу, что говорил комиссар: «Действительно, в революционной войне нет места великодушию».
Со стороны вокзала подходили матросы. Их четкий шаг гулко отдавался по улице. Впереди них гарцевал на коне Аршин. В его висках еще жарко билась кровь. Высокий, стройный командир моряков широким шагом подошел к Киквидзе. Им достаточно было обменяться двумя словами, и связной Сиверса увел матросов на позицию, где, казалось, чехи уже не в силах отбивать беспрестанные атаки кулачья. Балтийцы не могли ошибиться, где противник, и их «ура» донеслось до базарной площади.
Восстание в Тамбове было подавлено. Начался суд над эсеровскими офицерами и кулаками, захваченными в бою. Красноармейцы сняли повешенных и заставили жителей города похоронить их с почестями. Командир пятого кавалерийского полка Звонарев добился у Сиверса и у Киквидзе разрешения председательствовать на суде. Приговоры приводили в исполнение его же кавалеристы. Чехословацкие стрелки группами разошлись по домам, вылавливая по погребам и чердакам офицеров и эсеров. Среди жителей нашлось достаточно таких, которые показывали, где скрываются мятежники.
В кафе на площади, в каморке кухонной прислуги, бойцы нашли своего избитого и связанного полкового командира. Без сапог и с пеньковой петлей на шее. Освободив Книжека, его привели в особняк генерала Половникова. Генерал сидел в гостиной, с ним были Киквидзе, Кнышев, Сыхра и Бартак. Когда красноармейцы ввели Книжека, генерал изумленно вскричал:
— Ах, как я за вас беспокоился! И вижу, не зря — вы уцелели чудом. Вы должны нам все рассказать, но прежде всего сядьте. Желаете водки?
Норберт Книжек жадно выпил и медленно опустился на стул. Его красивое лицо было бледно, утомлено. Он рассказал, что сидел в кафе, вдруг ворвались офицеры, с которыми он прежде пил, увели, избили, связали и набросили на шею петлю. А уходя, пригрозили, чтоб привыкал к веревке.
— Надеюсь, вы не сильно пострадали, товарищ Книжек? — спросил Киквидзе.
— Сами видите, товарищ начальник дивизии, — ответил Книжек без особого воодушевления.
— А где пополнение для вашего полка?
— Я собрал уже тридцать человек, но, когда вспыхнуло восстание, приказал им скрыться. — Книжек поймал недоверчивый взгляд Вацлава Сыхры, и слова его замерли, однако он превозмог смущение и добавил: — Через неделю я их приведу в Алексиково — надеюсь, сумею собрать.
— Ладно, так и сделайте, друг, нам это очень нужно, — сказал Киквидзе. — А дочери его превосходительства Половникова не показывайтесь на глаза в таком виде — не очень-то вы сейчас привлекательны.
Оставив Тамбов на Сиверса, Киквидзе вернулся в Поворино, с тем чтобы на следующий день вместе с чехословацкими и другими полками отправиться в Алексиково. Здесь бойцы залечивали раны, отдыхали, смотрели кино. Городок снова целиком принадлежал им. Играли наспех свадьбы, с песнями ходили на учения. Комиссары устраивали митинги с докладами о положении на фронтах. Только поход на Урюпинскую прервал солдатскую идиллию.
Ранним утром полковой оркестр чехословаков сыграл на прощание несколько маршей. Солнце сияло. Полки стояли готовые в поход. Бронепоезд с таинственным царицынцем пойдет по одноколейке. Второй Чехословацкий полк двинется пешим ходом. Шестой кавалерийский полк получил задание прикрывать левый фланг чехословаков, пятый Заамурский — правый. Рабоче-крестьянский полк остался в Алексикове: в последнюю минуту в полк прислали две роты мобилизованных крестьян, и Киквидзе хотел, чтобы они прошли обучение. Для охраны города от нападений извне начдив оставил Борейко с артиллерией и Тамбовский полк.
— Вы обязаны искупить свою вину, товарищи, — грозно сказал Киквидзе тамбовцам на прощание.
Чехословаки шли в боевом построении: неизвестно было, с какой стороны могли налететь казаки. В центре двигалась полковая батарея. Дорога была трудной. Унылая степь, по которой тянулась дорога, походила скорее на бушующее, взволнованное море, чем на землю, покинутую богом, как выразился Шама. Даже кусты и сосновые рощицы не радовали глаз. В них могли укрыться разве вороны, громким карканьем провожавшие стрелков, которые молча брели по лопухам, ковылю и полыни. Эсеры с бронепоезда насмешливо покрикивали на пехотинцев, а их командир Маруся, сидя на ступеньках первого вагона, не обращала на это внимания. Она хмуро смотрела в пространство, словно ничего не видя. Рядом с ней полулежал, опираясь на локоть, поручик Николай Холодный.
— Эсерка сегодня встала с левой ноги, — пробормотал про себя Аршин Ганза.
Рядом с ним подпрыгивал на гнедке Карел Петник, улыбаясь, словно думал совсем о другом. Эти два здоровяка, один из Южной Чехии, другой из Либени, подружились в последние дни и все время держались вместе.
— Все думаю, можно ли у нас в Чехии вызвать такую гражданскую войну, как эта, — сказал Шама. — Тогда все мы, сколько нас тут есть, и там оказались бы вместе — и кто бы тогда пошел против нас? Буржуи? Да мы их шапками закидаем. Помещики и кулаки? Этих живо разгоним винтовками. Знаешь, Ганза, думается мне, у нас такая война невозможна — мы нация пролетарская.
— Не воображай, нашлись бы господские прислужники, — ответил Пулпан.
Впереди них ехали Властимил Барбора с Отыном Даниелом. Отын ругался на чем свет стоит. Жизнь, брат, не копеечная булочка, это такая ценность, которую никакими деньгами не купишь.
Властимил Барбора улыбался, сверкая зубами. Что это Даниел его просвещает? Власту взяли в армию, когда ему и восемнадцати не было, и на фронте, затем в плену, потом в Красной Армии он часто смотрел смерти в лицо. Узнал за эти три года цену человеческой жизни... Конечно, никакими деньгами ее не купишь, мысленно ответил он Даниелу, а вслух сказал:
— Отын, как ты думаешь, прав ли наш комиссар, говоря, что нельзя падать духом, хотя бы перед тобой встали огромные препятствия? Эта Урюпинская с беляками и есть такое препятствие. Приказ Киквидзе известен всей дивизии, да и казаки наверняка уже знают, что мы идем на них: ведь в Алексикове остались наши части из мобилизованных... А в общем-то, знают или не знают — все одно, Тамбова они нам не простят. Но в конце концов обязательно победит верная идея, а наша идея правильная. И все-таки не очень-то весело у меня на душе...
Барбора посмотрел на Отына, с которым так хотелось бы поделиться своими мыслями, но Отын почему-то хмурился. Тут Барбора заметил, что у него недостаточно туго затянута подпруга.
— Отын, подтяни подпругу, ремень ослаб, — сказал он.
— Это я сделаю на первом же привале, — ответил тот. — Но я хотел бы услышать, что ты думаешь о жизни. Говори прямо!
Власта растерянно улыбнулся. Вот это вопрос! Он погладил лошадь по гриве, похлопал по шее.
— Я рад, что живу, — просто ответил Власта. — И рад, что все наши пока вместе. Жаль, не было тебя с нами в Максимовке. Не скажу, что мы там жирно ели, зато наши митинги порой стоили больше доброго ужина. О жизни мы не говорили. Мечтали о доме, верно, но то, что творится в России, занимало нас гораздо больше. Раз как-то Бартак сказал, что эта революция всем нам прочистит мозги. Так вот, мои мозги она уже прочистила.
— Это хорошо, Власта, — ответил Даниел, — но нужно, чтобы этот свет ты донес до родного дома, до вашего Часлава. И там должен восторжествовать лозунг «Вся власть Советам!», сынок.
— Господи, это ведь все равно, что «Вся власть лучшему будущему!».
Даниел пристально посмотрел на юношу — у того был мечтательный вид.
— Только не забывай, Власта, — сказал он серьезно, — что и в Чехии вначале драться придется за самую жизнь!
Власта Барбора кивнул. Жизнь, опять жизнь! Отын как та девчонка с косами в Алексикове. Власта познакомился с ней, покупая огурцы возле церквушки, потом несколько раз ходил с ней в степь. Эта тоже все твердила: «Жизнь проходит, мужчины убивают друг друга, скоро женщинам некого будет обнимать. Разве мы живем по-человечески?» А Власта хочет делать что-то полезное и быть среди первых. Если воевать, то так, как воевали Аршин Ганза, Долина и Вайнерт хотя бы под Бахмачом. И — как Бартак. Как яростно умеет он ненавидеть врага! «Все это — Артынюки, Артынюки!» — крикнул он под Гребенкой, когда Аршин просил его хоть немного думать и о своей шкуре, потому что она имеет немалую цену... И Власта ответил Отыну, словно отковывая каждое слово:
— Отын, ты коммунист, примете вы и меня — ты, Долина, Вайнерт, Ганза и Бартак? По-моему, все, что здесь сейчас происходит, я вижу не так, как вы. Вы говорите — положим руку в огонь за свои убеждения, а мне это еще не совсем ясно, хотя я и знаю, какие цели у этой революции. И мне очень хотелось бы вместе с вами ходить к Кнышеву.
— Я скажу Долине, — ответил Даниел.
Матей Конядра, Аршин Ганза, Пулпан и Шама ехали молча. Шама все время смотрел по сторонам, — и чем дальше, тем менее нравилась ему местность — сплошные овраги, извилистые лощины, густой кустарник по склонам... Сто раз могли отсюда напасть казаки, и увидели бы они их тогда лишь, когда казаки приставили бы им к груди свои грозные пики. Конечно, ехать в головном дозоре по незнакомой местности, в километре впереди полка весьма почетно, но куда лучше сидеть в Алексикове или уж в этой окаянной Урюпинской. Шама взглянул на Аршина. Тот раскачивался в седле, насвистывая драгунский марш. Что ж, у него всегда песенка в запасе, и куда приятнее слышать, как он насвистывает, чем сносить его насмешки... А кудрявый Конядра, которого Аршин замучил чуть не до смерти, прежде чем научил не падать с коня, прыгая через канавы, едет теперь, как какой-нибудь принц в Конопиште — парке престолонаследника. Тоже мог бы сказать хоть словечко, небось в теплушке разговаривает, не остановишь... Для разнообразия поглядывал Шама и на бронепоезд, который полз по рельсам, словно нечего было в топку бросать. Марусины эсеры валялись на платформах у орудий и пулеметов или высовывались из вагонов. Надо как-нибудь всерьез потолковать с ними. Чтоб до сердца дошло, а впрочем, сердце у них всего лишь насос для перекачивания крови... Слыхать, они ругаются между собой из-за каждого слова, если оно им не по вкусу, чуть что — в драку, за пистолеты хватаются... Предложить бы им чайку попить, послушать, их трепотню... Нет, Шама предпочел бы видеть на бронепоезде красноармейцев, людей с определенным образом мыслей. Но что поделать, раз не хватает настоящих бойцов, приходится довольствоваться даже такими психами, лишь бы хоть немного слушались, белых-то вокруг, как египетской саранчи...
На полпути командир дивизии приказал варить обед. Пехота и кавалеристы приняли это как праздник. Конному головному дозору эту благую весть принес певун Костка — в тот день он был связным. Максимовская компания уселась в кучку, нашлось место и для Даниела, Конядры, Костки и Пулпана. Йозеф Долина позволил ослабить подпруги и разнуздать коней: вокруг стана разъезжали патрули кавалерийских полков, чтобы в случае опасности дать знать пехоте. Аршин Ганза ел, как голодная собака, временами поднимая глаза к небу, где собирались серые рваные тучи. Пехотинцы уже наелись и теперь, улегшись навзничь на железнодорожной насыпи или прохаживаясь по бивуаку, старались стряхнуть с себя усталость. Вдруг Шама повернулся к Ганзе и ложкой показал на группу пехотинцев в новом красноармейском обмундировании.
— Верно, новенькие, их вчера привез Книжек из Тамбова, — проговорил он с набитым ртом. — Ребята явно не рассчитывали, что им и выспаться не дадут, а сразу на Урюпинскую двинут. Не хотел бы я быть в их шкуре.
— Я бы оставил их в Алексикове, и пусть бы их там погоняли на плацу вместе с мобилизованными из Рабоче-крестьянского, — без всякого интереса бросил Ганза.
— Вчера я заходил к ним, — вмешался Даниел. — Солдаты или обученные, большинство бывшие легионеры, а в сегодняшний поход вызвались сами. Есть среди них один блондин, словак — Книжек с ходу назначил его командиром нового взвода, — так этот парень говорил мне, что они горят желанием лупить беляков. Я ему сказал, что это умнее, чем подставлять зад казакам.
Ганза вытер усы ладонью, распушил их пальцем и, переваливаясь, словно только что слез с коня, двинулся к вновь прибывшим.
— Передай им привет, — насмешливо крикнул ему вслед Пулпан, — а если там любопытных щелкают по носу, предложи им в Урюпинской свинину с кнедликами, чтоб не обидели тебя!
Ганза пропустил все это мимо ушей и даже как бы развеселился от этой шутки. Он стал искать блондина, о котором говорил Отын, но тот как будто сквозь землю провалился. Ганза ходил от группы к группе, заглядывал в лица — ребята все молодые, хорошо, что пришли, работа теперь заспорится, бормотал он, как вдруг кто-то схватил его сзади и повернул к себе, воскликнув:
— Аршин, Аршин, это твой призрак, или ты на самом деле тот окаянный драгун из Максима?
Первым побуждением Аршина было выругаться, но лицо, прижимавшееся к его лицу, и руки, обхватившие его так, что он чуть не сломался, не давали ему вздохнуть. Лагош! Михал Лагош, этот чертов увалень из Угерской Скалицы, во втором Чехословацком полку! Беда тоже схватил Лагоша и влепил ему поцелуй прямо в нос. Со стороны могло показаться, что каждый из них старается перетянуть другого, и оба никак не могли прийти в себя. Лагош первым обрел дар речи:
— Господи, вот счастье-то, не знаю, что могло меня больше обрадовать, чем такая случайность! — Он говорил и смеялся, и слезы стояли у него в глазах.
— Случайность! — фыркнул Аршин. — Так знай же, что здесь вся наша максимовская компания и стоим мы лагерем вон там, в тесном кружке, как богомольцы из одной деревни. Пойдем скорее, покажись ребятам!
— Жаль, Шамы нет с вами.
— С нами он, с нами, и как раз говорил, что ты, верно, сейчас как батька на крестинах, — торопливо говорил Ганза, таща Лагоша за руку. Вдруг он остановился.
— А куда ты, негодяй, девал Нюсю?
— О, у нее уже сын с аршин, и твоя Наталья взяла ее на свое попечение. В последнее время вокруг меня все вертелись гайдамаки Скоропадского, и я решил податься лучше в большевистскую армию, чтобы помочь украинцам вытурить Скоропадского и немцев из села Максим. Нюся ревела, а Наталья сказала: «Иди, Мишка, да возвращайся!»
Беда не ответил, как-то съежился. Отпустив руку Лагоша, зашагал молча. Наталья, румяная пышка Наталья! Эх, повидать бы ее!
— Веду вам гостя, готовьте кофе, — сухо сказал он, подойдя к своим.
Ян Шама вскочил и, вскинув руки, закричал: — Батюшки, вот так диво! Ну, теперь мы снова все вместе!
Схватив Лагоша за плечи, он начал трясти его, но тут уже и Долина обнял Михала, и Барбора, и Вайнерт... Вопросам не было конца. Аршин, все еще расстроенный напоминанием о Наталье, поспешил отыскать Бартака. Тот сидел с Голубиреком, Сыхрой и Коничеком недалеко от командиров, сгруппировавшихся вокруг Киквидзе. Бартак тотчас вскочил, стал расспрашивать Аршина, как он нашел Лагоша. За этим разговором нечаянная тоска Аршина по, максимовской идиллии и по сладкой Наталье постепенно рассеялась. Беда снова стал самим собой. Покручивая свои жиденькие усики, он рассказал, какое смелое решение принял Лагош. Отец ему этого не простит, ну да Миша и сам с усам!
На горизонте показалась Урюпинская. Со своими маковками церквей и темными крышами старых домов, утопающих в зелени, станица казалась неким оазисом — словно то был мираж. Киквидзе на сером коне, в сопровождении адъютанта и командиров, подъехал к чехословакам. Его молодое лицо с черной как уголь бородой было озабочено. Командир полка Книжек пространно стал излагать ему, как он представляет себе взятие города: кавалерийская атака с флангов, удар пехоты в лоб, один батальон в резерве. Командиры батальонов Голубирек и Сыхра слушали Книжека молча, но по их глазам было видно, что они не согласны. Командиры кавалерийских полков ждали решения начдива. Их смелые лица горели нетерпением. Светловолосый Иван Звонарев, разгромивший недавно под Алексиковом два кавалерийских полка генерала Дудакова, кусал губы.
Киквидзе сделал резкое движение.
— У меня другой план, товарищ Книжек. Применим австрийскую тактику. Предместье атакует левый фланг вашего полка, затем правый, и тотчас после этого ударит центр. Шестой Заамурский полк прикроет атаку левого фланга. Понимаете, товарищ Володин? На левом фланге поставим и чешскую батарею. Ваш полк, товарищ Звонарев, будет прикрывать правый фланг чехов. Мне бы хотелось войти в Урюпинскую засветло. Я останусь в батальоне Сыхры. Вы, товарищ Книжек, идите на правый фланг, в роту Бартака. Если потребуется, Бартак ворвется в город со своими конниками. Полк Звонарева останется в резерве за чертой города, охраняя нас от возможного нападения из степи. Это все. Зря не стрелять, но и никого не щадить. По местам, товарищи!
— А бронепоезд? — спросил Книжек.
— Он сделал свое дело и теперь возвращается, — ответил Киквидзе. — Жаль, мне бы пригодилась его пушка, но Маруся не хочет задерживаться. Ее царицынскому начальнику неохота продолжать поход с нами, и поезд возвращается в Царицын к товарищу Носовичу.
Звонарев сказал что-то Володину, и оба рассмеялись. Книжек сузил глаза, потом моргнул, словно допустил бестактность, и сказал:
— Звонарев считает, что она слишком много кутила в Алексикове, и теперь ей хочется спать.
— Или ее бесит, что Вайнерт пустил кровь ее черным братцам при подавлении восстания в Тамбове, — добавил Вацлав Сыхра.
— Когда боя нет, я не спрашиваю, как развлекаются мои командиры, но я хочу, чтоб они были у меня под рукой тогда, когда они мне нужны, — строго сказал начдив и уехал с Сыхрой. Голубирек поскакал на левый фланг в свой батальон. Книжек учтиво раскланялся с Володиным и Звонаревым и отправился в роту Бартака. Тот учил своих пехотинцев думать во время атаки только о том, что жизнь в бою зависит от того, сумеет ли он выстрелить раньше противника.
— Промедление смерти подобно, ребята, — заключил командир роты.
Книжек сухо передал Бартаку приказ начдива, отдал коня связному и закурил. Бартак подозвал Вайнерта.
— Курт, я пойду в атаку с кавалеристами, а ты поведешь за мной роту.
— Лучше бы я поехал с тобой, Войта!
— Встретимся вон там, у маленькой церкви справа, — улыбнулся бывший гусар и сжал Курту плечо.
Паровоз бронепоезда засвистел — протяжно, клокочуще, точно смеялся. Маруся стояла между шпалами на своей командирской площадке и махала рукой на прощание. Позади нее, как тень, представитель Носовича с папиросой в зубах.
Курт Вайнерт наклонился к Бартаку:
— Вот уже два дня, как я хочу тебя спросить — получилось ли у тебя с Марусей? Когда ты тогда шел с ней, вид у тебя был, словно дело в шляпе.
Войта фыркнул.
— По правде сказать, мне было просто любопытно, с какими людьми в Алексикове она общается, на том все и кончилось. Теперь я узнал это, и больше меня ничего не интересует. Она жестока и властолюбива. И предала собственного мужа.
— До свидания, Войтех Францевич! — крикнула Маруся.
Бартак послал ей улыбку. Бронепоезд понемногу набирал скорость, уползая за гребень холма. Полк двинулся. Чешская кавалерия ждала сигнал. Полковой командир Книжек шел с пехотой. В сторонке, с самокруткой в зубах, шагал Вацлав Сыхра. Он небрежно придерживал шашку и сосредоточенно смотрел вперед. Начдив шел с ним рядом со своим адъютантом и связными. Кавалеристам Бартака был хорошо виден фланг Голубирека и сам Голубирек, который ехал верхом в центре батальона; вот он крикнул что-то бойцам у тачанок — тачанки разом повернулись стволами пулеметов к городу, и в тот же момент раздались первые выстрелы.
— Дамы и господа, представление начинается! — вскричал певец Костка. — Какое, собственно, сегодня число?
— Двадцатое июля тысяча девятьсот восемнадцатого года, — ответил длинный Шама, вскакивая на своего серого в яблоках коня.
Урюпинская отозвалась. Белые обстреливали полк, но красноармейцы шли вперед, словно двигался мощный вал. Книжек приказал рассредоточить цепи. Сыхра скрутил новую цигарку и, стиснув ее зубами, ждал, пока Голубирек двинется вперед. Киквидзе морщил лоб и что-то бормотал, чего не мог разобрать даже его адъютант. Пулеметы второго батальона продвинулись еще вперед. Пули долетали уже до окраинных улиц Урюпинской. Сыхра оглянулся на Книжека: командир полка расстегивал кобуру. Вацлав кинул взгляд на Бартака — Войта вел свою роту в угрюмом молчании. Тогда Сыхра невольно повернулся к кавалеристам — прикрывают ли фланги пехоты? — и вдруг ахнул: из лощины, в которой полчаса назад скрылся бронепоезд, выскочили казаки. Флаг белых бился в вечереющем небе. С пиками наперевес казаки мчались на кавалерийский полк Володина, находившийся на левом фланге красноармейской пехоты.
— Враг с тыла! — закричал Войта. С быстротою молнии повернулся он к Вайнерту, махнул ему рукой, чтобы тот принял на себя командование ротой, и вскочил на коня. Чешские кавалеристы уже были готовы.
У Василия Киквидзе сверкнули глаза. Он мгновенно взлетел в седло и помчался к батальону Голубирека. Тот уже знал о нападении и приказал повернуть тачанки и орудия против казаков. Белоказаки, дав первый залп, лавиной катились на полк Володина. Володин упал с пулей в груди. Его помощник не успел выхватить шашки. Красные пулеметы поливали казаков, но из лощины выскакивали все новые и новые их части. Потрясенные гибелью своего командира, кавалеристы Володина беспорядочно бежали на правый фланг, ускользая из окружения, но оставляя без прикрытия левый фланг Голубирека и орудия. Голубирек орал на конников, бил их шашкой плашмя, но те, поддавшись панике, мчались очертя голову. Пулеметы и орудия Голубирека скосили первые ряды казаков, но наваливались все новые и новые, и вот уже цепи их вклинились в ряды пехоты. Вот уже пали оба крайних взвода, чехословацкий и сербский, и орудийная прислуга. Под Голубиреком убили коня, Голубирек лег за пулемет, оттолкнув мертвого пулеметчика, и открыл огонь. В этом страшном хаосе и реве Сыхра все же сумел повернуть огонь своего батальона на помощь Голубиреку, но большего он сделать не мог. К счастью, среди бойцов Голубирека появился комиссар Кнышев — его кожанка видна была издалека. Комиссар взмахнул винтовкой, и тотчас ружейный огонь усилился. Коничек был ранен в плечо. Войта Бартак со своими кавалеристами наскочил на группу казаков, которые расстреливали остатки батальона Голубирека. Певец Костка вырвался вперед, Даниел — за ним. Рубя налево и направо, они наносили смертельные удары, но казаки окружили их... В Костку сбоку выстрелил хорунжий. Отын Даниел продолжал биться один.
Киквидзе с адъютантом старались остановить кавалеристов Володина. Красный от гнева и огорчения Киквидзе хлестал их нагайкой и кричал:
— Товарищи, что вы делаете? Трусы! Позор!
Но его могли слышать лишь те, что были поблизости. Начдив оглянулся, ища Бартака. Войта и его кавалеристы рубились с казаками.
Шестой кавалерийский проскакал вдоль линии пехоты к пятому кавалерийскому, который ожидал приказа начдива. Киквидзе хотел добраться до Звонарева, но кавалеристы шестого полка очутились там раньше и вызвали в полку Звонарева панику. Лошади шарахались, всадники потеряв голову бросились врассыпную. И когда Киквидзе все же прорвался к ним, они увлекли за собой и эскадроны Звонарева, которые оказали было сопротивление казакам. Бегущие остановились только на холме у березовой рощи, но организовать оборону было уже некогда. Звонарев пал, лошадь его была убита. Натиск казаков был мощным — за каких-нибудь четверть часа они разогнали кавалеристов по степи и, разъяренные собственными потерями, обрушились на чехословацкую пехоту. Полк чехословаков оказался без прикрытия, о вторжении в Урюпинскую нечего было и думать. Полковник Книжек бегал от роты к роте, уговаривая добровольцев не падать духом. «Круговая оборона!» — осенило Сыхру. Он послал связного к Голубиреку и Бартаку. Книжек в отчаянии кричал: «Братья, это неразумно!» Но тут к ним подскакал Киквидзе, пылающий негодованием.
Вацлав Сыхра доложил начдиву о своем замысле. Киквидзе резко повернулся в седле и крикнул связным:
— Скорее!
Книжек, взяв из рук погибшего бойца винтовку и патроны, начал стрелять по одиночным казакам и многих сразил.
Начдив соскочил с коня.
— Анатолий, — мрачно сказал он адъютанту, — отправляйтесь к Голубиреку.
Отъехав всего несколько шагов, адъютант вдруг взмахнул руками и сполз с коня. Киквидзе хотел послать во второй батальон связного, но вспомнил, что тот был убит, еще когда они пробивались к Звонареву. Сыхра сам выполнял свой замысел. Он стягивал правый фланг полка, крича бойцам, чтоб стреляли в каждого казака, который приблизится на выстрел. Казаки уже не отваживались на фронтальную атаку, но, как осы, нападали мелкими группами на яростно отбивавшихся красноармейцев. Киквидзе, ругая на чем свет стоит оба кавалерийских полка, все смотрел, живы ли еще Сыхра, Бартак и Голубирек. Сыхра на правом фланге, прикрываясь пулеметным огнем, вел бойцов на казаков, постепенно сближаясь с левым флангом, который уже тоже подтягивался к нему.
«Надо пробиться любой ценой» — таков был приказ Киквидзе, отправленный Сыхре и Голубиреку. К начдиву подъехал Войта Бартак. Конь его был уже весь в крови от нескольких ран, с губ его падала пена, и он весь дрожал, но Войта оставался в седле. Начдив радостно обернулся к нему, спросил:
— Сколько ваших осталось?
— Трудно сказать...
— Пока никаких атак, конница нам понадобится на обратном пути. Кто ведет твою роту?
— Курт Вайнерт, видите, вон он там, товарищ начдив, — и Войта показал рукой на Курта, который в это время возбужденно говорил что-то Сыхре.
— Останешься при мне, друг, — сказал Киквидзе. Чехословацкие кавалеристы спешились. Киквидзе кивнул Ганзе. Ганза подбежал к командиру.
— Передайте батальонным командирам: пробиваться из окружения любой ценой. Патроны беречь, стрелять только наверняка. Казаки хитры, они дразнят нас, чтобы, мы расстреляли боеприпасы, тогда они нас переколют пиками и подавят конями. Чехословаки хладнокровны и стойки, они поймут, что нужно. Пробьемся к железной дороге и будем отступать к Алексикову. Надеяться мы можем только на свои силы да на то, что скоро настанет кромешная тьма. Повторите приказ.
Беда Ганза, вытянувшись в струнку, повторил приказ слово в слово и по знаку начдива повернулся и побежал отыскивать командиров. Он нашел их всех вместе, с ними был и командир полка. Выслушав Ганзу, Книжек сказал:
— Доложите начдиву: приказ поняли.
Книжек снял пропотевшую фуражку и стал обмахивать лицо.
Сыхра насыпал Аршину махорки в ладонь. Уходя, Аршин расслышал слова Голубирека: «Наши кавалеристы как огненный меч». И ответ Сыхры: «Была бы у нас их тысяча — я бы пошел с ними против любой казацкой бригады».
Эти слова окрылили Аршина.
Построившись, полк двинулся к железной дороге. Казаки эту хитрость поняли и пытались прорвать строй, но красноармейцы отбивались. Каждый был сам себе командир. Всякий раз там, где происходила стычка с казаками, появлялись Киквидзе и Бартак, они ложились в цепь и стреляли. Сыхра и Книжек были в голове отступающего полка. Голубирек и Коничек — последний с забинтованным плечом — держались в арьергарде, сдерживая пулеметным огнем натиск казаков. Начинало смеркаться, стрельба теряла смысл. Налеты казаков шли на убыль — после каждого столкновения с красноармейцами откатывалась едва лишь половина нападавших.
Киквидзе сел на коня и приказал полку продолжать отступление. Окруженный кавалеристами Бартака, он долго ехал молча, погруженный в свои мысли. Ганза, Шама и Барбора возглавляли дозоры на флангах и в арьергарде. Бартак с десятью конниками ехал в головном охранении. Легкораненые шли в строю, тяжелораненых везли на обозных телегах. Орудия без расчетов тащили захваченные казачьи лошади. Дважды Бартак натыкался на довольно многочисленные группы казаков. Возникали короткие перестрелки. Казаки всякий раз уходили в степь. Киквидзе выслал вперед Михала Лагоша на тачанке с пулеметом. Бартак перегнулся к нему с коня:
— Ты не хочешь ли ко мне в конницу?
— И вы еще спрашиваете, командир! — ответил Лагош.
К Алексикову полк чехословаков подошел на рассвете. От усталости бойцы еле передвигали ноги. Натан Кнышев всю дорогу был с пехотой и, переходя от роты к роте, подбодрял бойцов, хотя сам уже выбился из сил и с трудом поднимал отяжелевшие ноги. Голубирек предложил ему жеребца, пойманного под Урюпинской, но комиссар отказался.
В Алексикове их ждал неприятный сюрприз: вагонов на станции не оказалось. Начальник станции сообщил, что накануне около полуночи каких-то два кавалерийских полка погрузились в эшелоны и двинулись в направлении на Грязи. Через Поворино они еще не проследовали.
— Но здесь оставался еще один стрелковый полк. Куда он девался? — вскричал начдив.
— Уехал с ними.
— А артиллеристы?
— Стоят на площади в боевой готовности. Товарищ Борейко отказался ехать, пока не получит ваш письменный приказ.
Киквидзе громко выругался. Чехословацкий полк имел потрепанный вид. Все нуждались в отдыхе, у всех подкашивались ноги. Люди валились прямо на землю и засыпали на полуслове. Киквидзе, Кнышев, Книжек, Сыхра и Голубирек собрались в кружок.
— Что будем делать? — спросил Киквидзе.
— Трудно посоветовать... — ответил Книжек. — По-моему, надо добиться эшелонов и ехать на Филоново. Здесь мы не удержимся.
— Ваш совет не столько неосуществим, сколько плох, — возразил Киквидзе. — Начальник станции сказал, что наш состав ушел на Грязи. Там где-то Сиверс, но я ведь этого не разрешал. Надо вернуть их.
— Бартак разыщет, — предложил Кнышев.
— Отлично! — воскликнул начдив. — Найдите Бартака!
Это было нетрудно сделать — Бартак был в своей роте.
Он уговорил Голубирека отпустить к нему Лагоша, и теперь старые друзья снова все были в сборе. Лагошу привели казачью лошадь с пятнышком на лбу. Ян Шама, потирая руки, все повторял:
— Невероятно, невероятно!
— А Костку тебе не жаль? А Даниела? А Пулпана? — крикнул ему Аршин.
— Пулпан выздоровеет, его в бедро ранило, — сказал Шама.
Получив приказ, Бартак поднял свой конный взвод, уже понесший потери, и всадники поскакали вдоль железнодорожного полотна. Их сопровождал Михал Лагош в тачанке, готовый в любую минуту открыть огонь из пулемета. Все было тихо вокруг, но Войта подгонял коня, чтоб не терять времени. Первые двадцать верст проехали, еще светило солнце, потом небо посерело, стало холодно. Степь в этих местах отступила перед яркой зеленью, на горизонте показалась деревенька. Бартак остановился.
— Аршин, взгляни, что там! Власта поедет с тобой, — приказал он.
Ганза высморкался, почесал усы и лениво кивнул Барборе:
— Поехали! Два вола больше, чем один, и в упряжке, и в котле.
Они тронулись шагом. Молчали. Ганза думал о пшенной каше, которую проглотил утром, не почувствовав даже вкуса. Вот бы ее сейчас! Власта Барбора глядел на очертания соломенных крыш незнакомой деревни. Есть там белые или нет? Кобуру с наганом он передвинул вперед, снял с плеча карабин и положил перед собой на седло.
— Тоже мне герой, — усмехнулся Ганза.
— Герой не герой, — ответил Власта, оскалив зубы, — а я не волшебный стрелок, как Конядра. Заметил?
— Эх ты, волшебный стрелок, — хохотнул Аршин. — А в ту ригу попадешь? Ну да ладно... — Он тоже приготовил карабин. — Расскажу я тебе одну вещь, слушай-ка. В драгунском полку его императорского величества служил старый унтер. Служил он не менее двадцати лет, и вот раз праздновал он свое сорокалетие, залил за воротник, и пришло ему в голову заявиться к нам. А мы тогда который день околачивались под Львовом: для драгун там не было никакого дела. Унтер и говорит: «Ребята, я три раза ходил в атаку на казаков и всякий раз потом неделю ходил покрытый гусиной кожей, такой страх пробирал меня при виде того, как несутся на нас эти бородачи со своими проклятыми пиками. И всякий раз я оставался невредимым, а знаете почему? Ей-богу, благодаря этой самой гусиной коже! Разбирала меня злость на самого себя, что баба я, ну и палил я прямо по рукам, которые держали эти оглобли. А затем саблю наголо — и страх как рукой снимало. Поступайте так же и вы. Потому что, как повернешь коня перед казаком — сейчас всадит тебе пику в спину». Не знаю, что с этим унтером потом стало, только не верю, чтобы он погиб. Он и впрямь ничего не боялся. Видел я его два раза в бою, офицеры падали, капралы падали, а он вел эскадрон в самую гущу казаков и рубил их, как мясник рубит туши. Я тоже стараюсь так делать, под Урюпинской мне это удалось. Это и есть кавалерийская выучка. Ты видел Бартака? Он так же дерется. Надо наводить ужас на врага, это твой лучший друг в бою. Разница в том, что тот унтер сделал из этого ремесло, а у нашего кадета это от ненависти. Я бы, пожалуй, тоже не смог бы без ненависти. А ты?
— Я тоже, — признался Власта Барбора. — Знаешь, у меня в бою голова горит и ни одной мысли о том, что ведь и меня могут сбросить с седла. Видел я вчера, как казак рубанул Даниела, и не могу понять, как Отын мог это допустить!
Из трубы одной деревенской хаты пошел дым! Разведчики остановились в двадцати шагах от околицы.
— Подожди тут, я погляжу сам, — сказал Ганза.
Возле первой избы он придержал коня и окликнул старуху, несшую ведро с водой. Она стала как вкопанная, разглядывая его желтыми кошачьими глазами из-под темных век. Ответила не сразу:
— Слава богу, нету здесь никого.
— Мать, если я вам поверю, не поплачусь головой?
— Не русский ты, зачем тебе из-за наших свар жизнь отдавать? Не бойся, никто на вас не кинется, хоть бы вас сотня была.
— А эшелона с красными вы не видели?
— Под утро были тут, набрали воды и поехали дальше. Только ворот изломали, кто нам теперь его починит? А дочка говорит, какие-то составы стоят в четырех верстах отсюда, у реки. Поят лошадей да ищут дрова для паровозов.
— Привет вашей дочери, мать, — воскликнул Аршин и вернулся к Барборе. Тот стоял за углом — жевал кусок хлеба, полученный на дорогу. Ганза насупил брови, но глаза его смеялись. Хороший парень Власта, больше того — надежный товарищ: боялся за меня...
Они пришпорили коней. А Бартак ждал их с нетерпением. Увидев, что Ганза на скаку машет ему рукой, он поехал навстречу.
В темнеющем небе появилась первая звезда. Барбора с Ганзой, ехавшие впереди, увидели вскоре темные силуэты вагонов. Барбора рванулся вперед. Действительно, это были эшелоны шестнадцатой дивизии. Бойцы третьего Рабоче-крестьянского полка стояли около теплушек, толкуя о разгроме чехословаков. Барбору и Ганзу они приняли за связных и потому не обратили на них внимания. Только когда подоспел Бартак со своими конниками и тачанкой Лагоша, к ним вышел командир полка Серегин и его заместитель. Бартак послал Долину с двадцатью бойцами к Киквидзе в Алексиково. Командиры увели Бартака в свой вагон, где он им рассказал все по порядку.
На следующий день к полудню прибыли чехословаки во главе с начдивом. Киквидзе прошел в свой вагон, долго мылся, чистил одежду. Проверив, заряжен ли пистолет, он приказал Бартаку созвать командиров всех трех полков. Они явились, нерешительные, с трудом поднялись по ступенькам в вагон. Киквидзе, выпрямившись, стоял у столика. Лицо ледяное, усы блестели угольным блеском. Рядом с ним стоял комиссар второго полка Натан Кнышев, суровый, как прокурор.
— Где Володин и Звонарев? — заговорил начдив, когда двери закрылись.
— Пали под Урюпинской, — сказал Кошелев. — Убиты оба комиссара и заместитель Володина. Мне сообщили, что погибли и вы, и товарищ Кнышев, и товарищ Книжек.
— Трусы вы, оставили полк в беде, — отрезал Киквидзе и обратился к командиру третьего стрелкового полка: — Как случилось, товарищ Серегин, что вы поддались панике и увели эшелон из Алексикова?
Серегин, с неподвижным лицом, ладонью стер пот со лба и ответил:
— Кошелев не все сказал, товарищ начдив. Мне он сообщил, что чехи перебиты и взяты в плен и что казаков не меньше бригады. Я хотел сохранить хотя бы то, что осталось в эшелоне, пока казаки не бросились на нас.
— А верный Борейко остался в Алексикове! — вскричал Киквидзе.
— Товарищ Борейко отказался ехать с нами, потому что его лошади больны сапом.
— Трусы вы! Кошелев и Булкин, предаю вас военно-полевому суду. Вас, Серегин, лишаю звания командира полка, пойдете в роту рядовым. Кошелев и Булкин, сдайте оружие. Товарищ Бартак, уведите арестованных.
Киквидзе попросил оставить его одного и, когда все вышли, свалился на диван и в ту же минуту уснул. Он проспал до следующего утра.
Суд над Кошелевым и Булкиным состоялся перед всеми полками. Приговор — расстрел. Часом позже приговор был приведен в исполнение. Дивизия возвратилась в Алексиково. В наказание Киквидзе отправил в Филоново оба кавалерийских полка и пехотный Рабоче-крестьянский, вызвав туда же поворинские части и штаб дивизии. Чехословацкий полк остался в Алексикове.
«Челябинцев», Кавку, Качера и Кулду на ротных перекличках вызывали подряд. В Тамбове вместе с двадцатью другими добровольцами из разгромленной легионерской роты Конядры они были зачислены в первую роту батальона Сыхры. Несколько добровольцев погибло еще у ветряной мельницы, другие — во время тамбовского белого мятежа, но Кавка, Качер и Кулда вышли из всех передряг невредимыми. Держались они как-то в стороне, словно чувствовали себя виноватыми за то, что сами еще живы. В тихих беседах они все толковали о том, чего это они пошли в Красную Армию за прапорщиком Конядрой? Ведь принять такое решение — это не то что сходить на танцульку в соседнее село. Кавка и Кулда долго противились этому, и только смерть Ланкаша под колесами паровоза изменила ход их мысли. И еще — уговоры Ярды Качера.
— Я в Легию не вернусь, — повторял он, — и если вы оставите меня одного, какие же вы после этого друзья!
— Каждый сам хозяин своей судьбы, — возражал Богуслав Кавка.
— Хозяин? — И Качер мрачно ухмыльнулся. — Разве что виновник! Своими силами не накопишь и кучки серебра.
Кавка посмотрел на него удивленно.
Франтишек Кулда до войны работал на лесопилке, Богуслав Кавка — на кирпичном заводе, а Ярослав Качер был конюхом у зажиточного крестьянина. Вместе они служили в Бероунском императорском пехотном полку, вместе попали в плен. В дарницком лагере военнопленных они спали рядом на завшивленных нарах, и, если один заболевал, другие ухаживали за ним. Потом бородатый русский унтер записал их на завод в Балашове. Они хотя и не учились, быстро поняли, как нарезать шестерни. Получали за работу шесть рублей в месяц — мизерная плата! После неудавшейся забастовки русских рабочих, к которой присоединились пленные словаки, венгры и чехи, власти Керенского посадили в тюрьму и верную троицу. Кормили их не часто, но они делили пищу и все вынесли. Через месяц красногвардейцы освободили арестованных. Кое-кто из пленных вступил в Красную гвардию, но Качер, Кавка и Кулда записались в чехословацкую Легию: они верны родине... Пусть русские сами расхлебывают свою кашу, раз ее заварили! В роте Конядры им было хорошо. Командир, их ровесник, понимал нужды солдат. И патриот хороший. Когда под Челябинском на них напали дутовцы, Конядра дрался, пока сзади на него не навалилось трое, — и чешского офицера, Георгиевского кавалера, связали, как жеребца перед холощением... До сего дня Качер, Кавка и Кулда удивляются, как он это пережил. И вот, следуя за своим прапорщиком, они и вступили в Красную Армию...
После первых боев, в которых погибла четверть «челябинцев», дружба этого крошечного землячества начала расклеиваться. Нечто вклинилось между ними, а что — они не понимали. От этого «нечто» веяло то холодом, то теплом. И споры их утратили былую сердечность. Сильнее других чувствовал перемену Кулда: «Беда, ребята, к нам проникла политика». И все-таки Качер упорствовал, что их место на стороне русских рабочих. «Могли ли мы поступить лучше, Франта? — спрашивал он Кулду. — Посмотри на наши руки — это не руки надсмотрщиков. И братья, которые погибли рядом с нами, пали смертью пролетарских героев. Не могу я уйти от большевиков хотя бы из-за этого одного».
Богоуш Кавка согласен с Ярдой Качером. «Я тоже теперь не мог бы уже дезертировать, — буркнул он, — не мог бы ни за что и не люблю вспоминать, какой вздор я нес в Тамбове. А ребят жалко до смерти — такие молодые! Не забыл я, как Ирка Хмелик поливал дутовцев из пулеметов, пока не заело ленту, и как потом в Тамбове его подстрелил какой-то негодяй. А помнишь братьев Тонду и Лойзу — их разорвало белогвардейским снарядом у ветряной мельницы! Ничего от них не осталось, только яма в степи... Думаешь, все это — напрасные жертвы ради чужой страны? Нет, Франта, дружище, где-то же должна была начаться революция!»
Кулда отмалчивался. Думал. «В Легии мы жили единой душой. Стоило офицеру произнести слово «родина», и мы тянулись в струнку...»
Раз как-то Ярда Качер вскипел: «А что такому легионерскому офицеришке надо от родины? Хотя бы Чечеку, который так гнусно поступил в Пензе! Мягкое кресло под зад? Чтоб родина была для него дойной коровой?» Франтин Кулда возразил: «Им придется так же работать, как тебе, не думай! В нашей республике мы установим равенство, и притом без всяких убийств!» Ярда Качер фыркнул: «Как бы не так! Моего хозяина, например, в наши ряды не втиснешь. Вон твой отец лишь приказчик у хозяина, а, может, и его не втиснешь!»
После подавления тамбовского восстания, по дороге в Алексиково, Франтишек Кулда сказал друзьям:
— Нечего было плестись за Конядрой, ребята. Хотя бы уже потому, что он плюнул на легионерское звание и пошел рядовым, да к тому же в кавалерию, а нас бросил. Расскажи я об этом отцу — да он до тех пор будет головой качать, пока она не отвалится! И не дай бог вам слышать, какими словами он будет крыть Конядру!
— Возьми ты в толк, Франта, у каждого свое понятие. Прапор не хочет, чтобы его упрекали, будто он пошел к большевикам ради чина, — проворчал Качер. — И меня, например, он спрашивал, не хочу ли я с ним вместе в кавалерию, потому что помнит, что я был конюхом. А я, дурак, не согласился из-за вас с Богоушем. Но теперь я бы с этим не посчитался.
— Я тоже, — сказал Богуслав Кавка. — С прапором всегда чувствуешь себя как-то увереннее. Мне достаточно, чтоб он был рядом, и я дерусь, как лев.
— Значит, вы могли бы бросить меня? — с горечью воскликнул Кулда.
— Пойдем с нами, я тебя всему обучу.
Кулда огорченно покачал головой. Казачьи шашки наводят на него страх, он в жизни не держал ни одной в руках. Вот у пилорам он знает, за что взяться, чтобы правильно разрезать бревно даже на полдюймовые доски, а лошадь! И чего они его все уговаривают? Он не ребенок! Кулда рассердился:
— Ну и идите! Ездите хоть на верблюдах, а я с вами не желаю больше иметь ничего общего. Я бы с удовольствием вернулся в Легию.
— И с богом, ступай куда хочешь, — возмутился Качер, — а мы останемся тут, правда, Богоуш?
Кавка и Качер ушли в город. В трактире полковой оркестр репетировал русские марши, а Богоуш громкую музыку любил. Франтик Кулда остался в теплушке. Мысленно он продолжал спор: «Ребята, вы меня не понимаете, ведь я вас по-прежнему люблю, только не говорите мне, что в Легии вы себя чувствовали неуютно. Нас там было много и кормежка лучше была, и, пока мы сами не начали, большевики нас не трогали. А здесь всего несколько дней — и три таких боя... Мне и подумать-то о них страшно. Богоуш правильно сказал, с нашим прапором хорошо, или и мне пойти в конницу за ним?» Не верит Франтик, что в кавалерии легче служить. Там ведь сначала надо заботиться о коне, а потом уже о себе...
Когда Качер и Кавка вернулись из города, они нашли Кулду на том же месте, на котором оставили его.
Ярда Качер нахмурился:
— Я так думаю, Франта, заслужил ты хорошую таску. Все еще хочешь назад? Да тебя прямиком к Гайде отправят, а он умеет вправлять мозги кающимся..
Франтик Кулда потупился. Как эти ребята все упрощают! Пока они с ним считались, все шло хорошо, а теперь Ян Пулпан и всякая там пропаганда Йозефа Долины совсем вскружили им головы. Кулда вздохнул:
— Вам, ребята, легко говорить, а я, видно, иначе сделан. Хочу вернуться домой как чех, а тут меня все время наряжают в одежку, которую я носить не хочу. У меня от этого голова трещит. Какой я интернационалист? И слово-то это я впервые здесь услышал. И никакой я не большевик, просто люблю работать на пилораме, вот и все. Хозяин обещал сделать меня мастером.
— Говоришь, словно сказку рассказываешь, — обозлился Качер. — Неужели тебе нравится вечно гнуть спину на другого, на хозяина лесопилки? Мы хотим, чтобы все жили своим трудом. Слыхал вчера комиссара — мы должны совместно воевать, чтобы потом всем вместе трудиться без капиталистов, в том числе и без твоего хозяина, что наобещал тебе журавлей в небе. Неужели ты ничего еще не понял, несчастный ты человек?
Богоуш Кавка ткнул Качера в плечо.
— Оставь его, Франта добрый малый и наш. Он зашел в тупик, но выберется из него, увидишь. — Богоуш свернул цигарку и подал ее Кулде. — Закури, Франтик, мысли в порядок придут.
Кулда все качал головой, вздыхал, производя звуки, какие производят старые мехи органа. Махорка не помогла.
— Но отец меня не поймет, ты же его знаешь, — вдруг выговорил он.
— Поймет, Франта, увидишь!
— Не поймет, Богоуш! — Кулда поднялся, прошелся по теплушке и вышел вон. Отец его не поймет!
Наконец-то он понял, что ему мешало защищать собственную жизнь, собственные мысли и вообще все. Отец его говаривал соседу, сапожнику Малине: «Не мелите чепуху, дяденька, меня хозяин не обирает, он даст мне все, о чем я попрошу. А не даст — сам возьму». Сына-большевика такой человек вышвырнет из дому, как паршивую овцу! Франта бродил по перрону, без всякого интереса следя за вокзальной суетой, за пестрой толпой. Дети протягивали к нему руки за подачкой — он поделил между ними несколько копеек. К чему ему деньги? Радости за них не купишь, а дали мне их за кровавую работу. Вынул из записной книжки два рубля, сунул в руку молодой женщине с ребенком. Та рассыпалась в благодарности, позвала к себе — живу, мол, недалеко. У Кулды одеревенели ноги, кровь ударила в лицо. Не разбирается он в здешних людях! Даже такую вот принял за порядочную... Он крикнул ей, чтоб сгинула, и поплелся дальше, словно побитый. У выхода столкнулся с Кавкой.
— А мы тебя уже целый час ищем, — сказал Богоуш. — Будет митинг, должна явиться вся рота как один.
— Отстаньте вы от меня с вашими митингами! — взорвался Кулда, однако позволил Кавке увести себя.
Красноармейцы первой роты кучками стояли возле теплушек, смеялись, разговаривали.
— Набирают добровольцев в разведку, — сказал Кавка. — Мы с Ярдой и тебя записали, вместе пойдем.
Кулда испуганно вскинул глаза:
— Что это вам в голову пришло?
— Ничего не пришло, ведь Качер, Кавка и Кулда всегда вместе, — засмеялся Кавка. — Чего ж ты удивляешься?
— Так было, — ответил Кулда сдавленным, пустым каким-то голосом, — а больше не будет. Впрягся я с вами в одну телегу, и зря... — Он снял со своего плеча руку Кавки и добавил: — Подожди, я только в вагон зайду. — Глаза его странно светились, словно он сбросил с себя большую тяжесть.
Богоуш Кавка видел, как Кулда вскочил в теплушку, и стал ждать его. Усмехнулся: какая это муха укусила Франту?.. Ведь у ветряной мельницы, и в Тамбове, и под Урюпинской лупил белых вовсю, и рука его не дрожала. Откуда же в нем вдруг такая неразбериха? Правда, когда вернулись в Алексиково, он сказал, что лучше бы ему остаться на поле боя, но он просто хотел проверить, что скажем на это мы с Ярдой. Ну ничего, он еще найдет себя — хотя бы ради того, чтоб сделаться мастером на лесопилке...
Из теплушки донесся выстрел. Богоуш на миг оцепенел, потом бросился в вагон. Кулда лежал на полу, рядом с ним — винтовка. По лбу стекала кровь. Лицо бледное, в угасающих глазах — смерть. Пороховой дым рассеивался, словно торопясь прочь от трупа. Кавка схватился за голову, беспомощно выглянул наружу. Недалеко, в кучке кавалеристов, рядом с Конядрой, стоял Ярда Качер, залихватски сдвинув фуражку на затылок. На соседнем пути, окутанный паром и дымом, пыхтел паровоз.
— Ярда, Ярда! — вырвалось у Кавки.
Качер не слышал. Неужели не расслышал и выстрела? Обернувшись к Кулде, Богоуш пролепетал:
— Я не виноват, Франта, и Ярда не виноват — наш брат не стреляется, когда у него есть друзья, которым можно верить...
Больше он ничего не мог сказать, в мыслях был полный хаос. Он медленно вышел из вагона и пошел к Бартаку доложить о случившемся. Но что он скажет дома отцу Кулды?
В теплушке кавалеристов завязывались дружеские связи. С первого дня службы в коннице Михал Лагош почувствовал себя как дома. Вспоминали Костку, Даниела и других погибших под Урюпинской. Беда Ганза часами просиживал с Лагошем в привокзальном трактире или на скамейке в зале ожидания, слушая его рассказы о Наталье. Кому-то теперь она стряпает? Несколько вечеров подряд сочиняли общие письма — одно Наталье, другое — Нюсе, чтоб ни та, ни другая не обижались. Йозеф Долина помогал писать, хотя, читая потом их сочинение, посмеивался: дорого платят ребята за женскую благосклонность!
— Ничего ты не понимаешь, Йозеф. Наталья от меня ничего не скрыла, она меня любит и готова пойти за мной хоть на край света, — обиделся Аршин.
— А Нюсе и скрывать-то было нечего. Я пришел к ней, как король к честной невесте, — гордо произнес Лагош.
— Ладно, только читать им ваши писульки будет кто-нибудь другой, — засмеялся Долина, который, несмотря на то, что был избран председателем полкового комитета, никак не мог утвердить свой авторитет среди друзей.
— Ты нам завидуешь, Йозеф, — сказал Аршин, заклеивая оба письма. — Девчата будут рады, что мы с Лагошем опять вместе. Не умеешь ты обходиться с женщинами. Я ведь хорошо знаю, что ты в Максиме поглядывал на Марфу. А Бартак только мигнул — и на коне!
— Удивляюсь, чего вы спорите, — вмешался в их разговор Властимил Барбора. — Разве вам Йозеф завидует? Да женщин здесь сколько угодно! Вчера мы с кадетом были в городе и даже вроде не очень по сторонам поглядывали — и с ходу две красотки приглашают нас на чаек. Пошли мы? Нет, не пошли. Зачем? Вкус-то у нас еще есть. Вот и Долина такой же. Конечно, если б в семейный дом пригласили — мы бы пошли...
— Не задавайся, Власта, ты просто несчастный молокосос, — насмешливо сказал Ганза. — Твоя алексиковская ягодка испарилась, и ты просто не знаешь, с кем бы прогуляться за город. А Маруся теперь бог знает где скачет на своем бронированном жеребце по донской прерии и черта с два вспоминает о Войте. У Михала же и у меня — приличные женщины.
Ян Шама откуда-то узнал, что дивизии в Филонове приходится туго. Казаки, правда, еще не нападали, но так и кишат в окрестностях города, как комары, и кусаются больно.
— Слыхал я, нам тут оставаться три недели, но не знаю, не знаю, даст ли нам наш начальник прохлаждаться так долго, — добавил Шама рассудительно. — А полковой, говорят, с утра укатил в Тамбов к своей барышне. Коли будет приказ марш-марш на Филонове, придется ему догонять нас на крылатом коне.
— А чего ты удивляешься, в наших вагонах духота, вот пан полковой и решил подышать свежим воздухом, — засмеялся Долина. — Да нам тут пока и не нужен этот фертик с усиками!
Пророчества Шамы не сбылись. Дни протекали спокойно. Красноармейцы ходили в кинематограф на сеансы, устроенные специально для них, гуляли с девушками, приглашавшими их к себе либо за город.
Матея Конядру остановил раз около кинематографа какой-то красноармеец, один из тех, что попал в полк под Урюпинской. Матей узнал его: когда-то они были в одном легионерском полку.
— У меня, брат, есть для тебя письмо с родины. Оно пришло как раз, когда ты уехал в Челябинск за паровозами, я его и припрятал.
Конядра схватил письмо. Адрес трижды переписан, но он узнал почерк отца. Письмо ждало его полтора года. Конядра разорвал конверт, жадно начал читать. Отец писал — сынок его растет хорошо, здоров... «Но несчастье ходит не по горам, а по людям, постигло оно и тебя, мой дорогой сын: умерла от испанки твоя Люда. Сынишка твой потерял маму, а мы — сноху, каких мало. В свой последний час она говорила только о тебе...»
У Матея опустилась рука. Люды нет! Он не помнил, как добрался до теплушки. Забившись в свой угол, сухими глазами все перечитывал он строчки отцова письма. И чувствовал себя страшно одиноким, деревом с выгоревшей сердцевиной...
Солдаты ходили на учения, на стрельбы. Натан Кнышев с Долиной устраивали митинги: Долина переводил речи комиссара, а потом говорил сам. Собирались всегда ненадолго, и люди с веселыми разговорами расходились по вагонам.
Властимил Барбора скрыл от максимовских друзей, что нашел свою «ягодку» на базаре, в овощном ларьке. «Ягодку» звали Фросей. Фрося ухватилась за него, словно он вернулся из-за моря. Он поделился только с Бартаком — одному невмоготу было нести столько счастья, и потом Войта его командир. Власта не ходил с Фросей за город, она водила его к себе. Жила она на глухой улице в чердачной комнатушке, где едва помещалась печка, узенькая деревянная кровать да столик со стулом. Когда им уже ничего больше не хотелось, они, сидя на кровати, рассказывали друг другу о себе. Фросе было что порассказать, и Власта слушал ее терпеливо, и казалось ему, что из всего того трудного и тяжелого, о чем она говорила с отвращением, ее не коснулось ничего... Бартак разрешил Барборе оставаться у Фроси до утра, но потребовал, чтоб Власта сначала показал ему девушку, и однажды Барбора привел с собой своего командира.
— В случае надобности решился бы ты выскочить в окно? — спросил Бартак Властимила, выглянув из окошка в сад.
— Зачем, товарищ командир? — отозвалась Фрося со сдержанной улыбкой. — С лестницы легко прыгнуть на балкончик, а он всего лишь в трех аршинах от земли...
Она сказала это спокойно, ее светлые глаза доверчиво смотрели на Бартака. Все в ней было хорошо. Конечно, она безгрешна, как сама земля. Как его Марфа — он до гроба будет чтить ее память — или... или как Марусина племянница Катя Разумова.
Бартак попил чайку у Фроси и с деланной веселостью распрощался. Ему не хотелось возвращаться на станцию. Счастливец Барбора! Войта подумал о Марусе, но воспоминание о ней пришло и ушло, исчезло без следа. Марусина красота враждебна, сердце ее — дикий зверь. Она стала ему чужой раньше, чем он решился сказать ей, что она его интересует. Поручик Николай Холодный напрочь отбил у него к ней всякую симпатию. Как этот человек говорил? «Порох да бабенки — вот мое жизненное кредо». Катя совсем другая. Но действительно ли не осело в ее душе ничего из того, что она видела вокруг себя, в обществе Маруси? Как она тогда прибежала к нему с поручением от Маруси... И он обещал навестить ее. Черт с ним, с этим Николаем, вот возьмет и зайдет к Кате...
Она даже не поднялась с кушетки, когда он вошел, но в следующее мгновение отбросила книгу и вскочила ему навстречу. На ней был только пестрый кашемировый халатик.
— Какой вы милый, милый! — воскликнула она и, порывисто обняв, поцеловала его. Он ответил ей тем же. Она подвела его к столу, а сама села напротив. Сияя от радости, девушка говорила сбивчиво, безостановочно, ему лишь изредка удавалось вставить вопрос.
— Маруся в Царицыне, в Красной Армии. Ольгу она взяла с собой, и я здесь теперь одна-одинешенька, — взволнованно рассказывала Катя. — Я уже хотела было ехать в Москву, но там голод, а голода я боюсь, вероятно, больше всего на свете. Как я живу? Целый день в городском Совете, вечером дома... Приходится караулить квартиру, чтоб не занял кто-нибудь. Слышала я страшные вещи об Урюпинской, говорят, чехи падали, как подкошенные колосья, и ваш командир полка погиб... А вы вот живы и здоровы... А Николай убит. Ольга написала. Маруся хочет, чтобы вы перешли к ней на бронепоезд, и Носович ей разрешил. Я должна передать вам это, если увижу, а я не скажу, что видела вас. Не хочу, чтобы вы переходили к Марусе.
Войта молча наблюдал за нею и верил каждому ее слову. Черт знает почему — вероятно оттого, что чувствовал тепло в ее голосе. Он кивал головой, восхищаясь ее искренней простотой. Она через стол подала ему руку. Вот так же начиналось все и с Марфой Кочетовой... Неужели дружба с женщиной всегда начинается так? Не хотел бы он принести Кате смерть...
Он поспешил успокоить ее:
— Разговоры об уничтожении нашего полка — пустая болтовня, Катя, иначе разве мог бы я к вам прийти?
— Как долго вы здесь пробудете?
— Не менее двух недель, и я буду часто приходить к вам, если позволите. Я о вас вспоминал.
— В бою? И часто?
— Часто, но на нарах, — засмеялся он.
Катя широко открыла глаза — она не знает, что такое нары, но ни за что не спросит.
— Теперь я вас угощу, — сказала она и принесла кусок колбасы и бутылку, где еще было немного водки.
Посреди разговора, смысл которого все время ускользал от Бартака и которым Катя как будто старалась что-то подавить в себе, она вдруг сказала:
— Войтех Францевич, пожалуйста, приходите ко мне каждый вечер. Вы, может быть, посмеетесь надо мной, но я думала о вас все время с тех пор, как мы расстались на станции. И я решила выбрать вас... — Она запнулась. Наморщила лоб, безуспешно стараясь казаться старше. Глубоко вздохнула. — Я не эсерка, я их не понимаю. Да снимите вы эту ужасную шашку и пистолет! Я боюсь быть откровенной, когда вижу это на вас. У меня, Войта, вам измена не грозит!
Бартак не устоял и снял портупею, не переставая загадочно улыбаться, — он не мог насытиться ее радостью. Ему было хорошо у Кати. Прошлый раз здесь были Маруся, Ольга, поручик Николай, и Соня без смущения сидела полуобнаженная. А скромная Катя стояла, прижавшись спиной к стене, и смотрела на Соню огромными глазами...
— Когда вам надо вернуться? — спросила она нерешительно, укладывая его оружие на столик у постели.
— Хоть завтра, — брякнул он.
Губы ее дернулись. Он заметил, как порозовели ее щеки. Катя не менее прямодушна, чем Фрося Барборы. Из груди его вырвалось нечто вроде смеха — и вид у него был, словно он украл у вора монету. Она удивленно посмотрела на него, и в темных ее глазах сверкнул огонек.
— Я писала маме, что люблю вас, Войта, — сказала она, задетая его смехом. — А я не лицемерка, не смейте никогда так думать. Да я и не сумела бы. Вы еще сами убедитесь.
На улицах Алексикова начали появляться странные люди. Они приезжали на базар с самым разным товаром или под видом спекулянтов, предъявляя милиционерам замызганные бумажки с неразборчивыми подписями и печатями. У многих на лице так и было написано, что мысли их и нагайкой не вышибешь, а женщины — нет, то были не грубые бабы, а хитрые и сметливые девицы из разных концов России. Красноармейцам не приходилось их долго уговаривать. Об одной такой Ганоусек до надоедливости рассказывал товарищам: сначала прямо как масло, а потом — солдатик, солдатик, а сколько вас тут? Отвечал он ей так: а я не считал, да и зачем? Главное, мы тут — и точка.
Шама нашел себе красавицу в маленьком трактире. Глаза что голубые озерца, на подбородке ямочка. Тщедушный мужчина, сидевший с нею, был старше ее, пиджак его в поясе вытерся от солдатского ремня. Он отхлебывал водку, добродушно ухмыляясь в бороду, хотя в глазах его мерцали раскаленные угольки. Шама разговаривал больше с женщиной.
— Она не жена мне, — сказал с самого начала мужчина. — Ее муж погиб под Харьковом, и ей приходится кормиться, как сумеет. Такие теперь времена. Но — сами видите — к счастью, ей есть что продавать...
Она ударила его кулаком в плечо, ее молодое лицо стало злым.
— Не верьте ему, товарищ! — выпалила она. — Он мне сосед и злится, что я не зову его, когда он проходит мимо моей хаты. Вот в Алексиково переехала. Думаю здесь легче прожить.
Шаме всего двадцать один год, он еще не разбирается в медовых речах женщин. Мужчина, как бы обидевшись, залпом допил водку и пересел за соседний столик.
— Не любит чехов, — усмехнулась красавица. — Пойдемте в другое место.
Потом в теплушке Шама хвастался: держитесь вдов, ребята, они не разыгрывают из себя недотрог, да и зачем?
— Нынче жизнь человека висит на волоске, — говорит Ян Шама, захлебываясь от смеха. — Тело у ней белое, как береза, а болтать любит — страсть! Откуда, дескать, я, чем занимался на родине и какая у меня мама, хорошая ли? И что же ты, миленький, домой-то не поехал, коли возможность была, ведь белые всех вас перебьют, вас ведь горсточка. Ну, посмеялся я над ней, а она, как теленок, глаза стала таращить, когда я рассказал, как наш взвод с Бартаком и Долиной обратил в бегство казачий эскадрон. В политике она — ни бум-бум. Рассказывала мне, какой у них мудрый председатель сельсовета. Как красные в село — он красный, как белые — он моментально белеет. Много людей так спас. Когда, ребята, вы умоетесь, я приведу ее сюда, сами ее послушаете. Даже потрогать ее позволю, чтобы вы не говорили, что я жадный.
— Да я тебе ноги переломаю и ей тоже! — проворчал Беда Ганза. — Нечего превращать нашу теплушку в это самое...
Матей Конядра — он отращивал себе бороду и выглядел теперь более мужественно — перестал пить чай, нахмурился:
— Правильно, Аршин, пусть Ян сам хлебает свой сироп. Да и вообще — деревенская ли она? Ты осмотрел ее руки, Ян? Может, ты забыл, что нам твердит комиссар?
— Ну, я тоже не лыком шит, — не очень уверенно возразил Шама. — Я ей сказал, что из чехов Киквидзе можно составить целую бригаду.
У Конядры дернулось плечо. Не мог он промолчать сейчас!
— В офицерской школе, — начал он, — читал я французскую книжку, мне дал ее товарищ, тоже студент. А написал книжку один французский прелат, хитрая лиса. Писал он там об одном кюре из Сент-Антуана, таком же пройдохе, как председатель сельсовета твоей крестьянки. Тот тоже был ни красным, ни белым, пока вокруг было спокойно, он служил католикам, а когда верх взяли гугеноты, переметнулся к ним. После издания Нантского эдикта он моментально вернулся в лоно католической церкви и радовался, что все опять в порядке. Однако его предали церковному суду и спросили: «Брат, можно ли так меняться?» А кюре на это: «Да я и не менялся, просто я хотел оставаться приходским священником в Сент-Антуане, и больше ничего». А кто, как вы думаете, ребята, стоял за всем этим? Женщина! Так что, Ян, советую тебе бросить свою «белую березу», пока сам ты не покраснел от собственной крови. Я скажу Кнышеву, пусть к ней приглядится. Дашь мне ее адресок?
— Ты женат, вот и завидуешь мне! — огрызнулся Шама.
Конядра не ответил. Стиснул зубы, глаза его позеленели. Нет, не станет он делиться с Шамой своим горем — не вынесет он его сочувствия!
Комиссар Кнышев вызвал к себе Сыхру, Голубирека и командиров рот. Командира полка Книжека не было — он все еще не возвратился из Тамбова.
— Я думаю, — сказал Голубирек, — надо бы усилить артиллерию полка и сформировать сильное конное подразделение. Если не хватит для нее чехословаков, можно набрать других славян, хотя бы хорватов.
Войта Бартак засмеялся:
— Я за отряд кавалерии, товарищ Кнышев, и с ходу прошу отдать его мне. Есть у меня на примете командир для тамбовской артиллерии — Курт Вайнерт. Он артиллерист, и, пока наша дивизия была в одном месте, он ходил к Борейко, помогал обучать чешских и немецких артиллеристов.
Кнышев наморщил лоб. «Ах вы, ребятки мои, славные мои ребятки! — пронеслось у него в голове. — И батарею мы с вами новую организуем, и Вайнерта приставим к ней. Первую роту Сыхры доверим Пулпану, пусть только немного поправится после ранения, а Войта получит кавалерийский эскадрон...»
Кнышев чувствовал, как радость освещает его лицо. Торопливо закурил.
— Ну, мы пошли, Натан Федорович, — стал прощаться Бартак, — только вот что еще должен я вам сказать. Я бываю у одной девушки, она работает в городском Совете и всем сердцем наша. Вчера она мне сказала, что к Филонову стягиваются большие белогвардейские силы — тысяч до десяти казаков. Хотят уничтожить нашу дивизию.
Кнышев стал серьезным.
— Знаю, Войта, пора нам к Киквидзе. Звонил я ему, а он и слушать не желает. Говорит, чехам еще нужен отдых. И он, пожалуй, прав.
— Говорят, под Филоновом — сам генерал Краснов, — сказал Бартак. — Может, завтра узнаю, где он скрывается. Охота мне захватить его... Вот это было бы знатное учение для наших, правда, Ондра?
Смеясь, Бартак и Голубирек простились с комиссаром. После их ухода Кнышев вызвал Вацлава Сыхру, и вдвоем они долго сидели над картами районов Филонова и Алексикова.
— Не дадимся им, правда? — проговорил Кнышев, глядя как Сыхра ловко скручивает костистыми пальцами цигарку.
— Да и чего ради? — ответил Сыхра. — Но думаю, надо мне съездить к Василию Исидоровичу, да с утра. Войта меня заменит, да еще Ондра тут у тебя. По телефону какой секретный разговор...
— Поезжай, — сказал комиссар.
В вагон вдруг ворвался Властимил Барбора, за ним Бартак. Власта четко доложился и, еще переводя дыхание, заявил, что у него есть важное сообщение.
— Садись, — коротко сказал Сыхра и, взяв со столика комиссара стакан с вином, подал его молодому кавалеристу. — Выпей и выкладывай!
Барбора пригубил, икнул и, смутившись, покраснел.
— Прибежал от своей красавицы, — начал Войта Бартак, — и надо немедленно возвратить его ей: в ее доме что-то неладное...
— Ну, говори, — обратился Кнышев к кавалеристу. Властимил Барбора старался говорить покороче:
— Я помогаю Фросе убирать непроданную зелень в ее лавчонке. Потом мы идем к ней домой, на Петроградскую, дом 13. Внизу живет купец Антонов, человек скупой и гордый. Сегодня мы увидели в его лавке пятерых мужчин. Они предлагали купцу синее сукно, какое идет на казацкие гимнастерки, однако не похоже было, чтобы они торговались. С ними была молодая женщина, та, которую я уже раза три видел с нашим Шамой. Фрося вдруг вся переменилась в лице, встревожилась, что ли, и говорит: хотела бы я узнать, что за женщина. Я послал ее в лавку купить съестного, а заодно приглядеться к тем людям. Антонов первым делом увел посетителей в помещение за лавкой, а потом стал обслуживать Фросю, как никогда раньше. «Как ваша торговля, Яковлевна?» — спрашивал он и, мол, сам тоже не жалуется, хотя и тяжелые времена. Вот, говорит, привезли мне сейчас из Филонова мануфактуру, не хотите ли взять на брюки для своего милого? Потом мы поднялись к Фросе, а она места себе не находит, да вдруг и говорит: сейчас докажу, что люблю тебя! И выбежала. Вернулась скоро, вся взволнованная. Говорит, слышала за дверью, как та женщина кричала, будто пьяная, что советует напасть на чехословацкий эшелон завтра вечером, чтоб никак не могли они попасть в Филонове. Тут Фрося вспомнила, что видела эту компанию в лавке Антонова уже несколько раз, и куда-то побежала. А я — сюда. Вот и все. Если вы в курсе дела, товарищ комиссар, то извините.
Кнышев посмотрел на Сыхру, потом на Бартака.
— Позовем-ка Шаму с Голубиреком, — сказал он. — Товарищ Барбора, передайте им мой приказ и возвращайтесь.
— Видали голубчиков, аппетит у них разыгрался, неплохо придумали! — вскричал комиссар, когда Власта вышел. — Товарищ Сыхра, объяви тревогу. В город отправить двадцать человек конных с наганами. Приготовить пулеметы.
— Я пойду в ЧК, — сказал Бартак. — Нельзя упустить шайку. Я знаю, где дом Антонова, приведу чекистов прямо туда.
— Идти мало, лети, товарищ! — вскричал Кнышев. Шрам на его лице налился кровью и выглядел угрожающе. Комиссар обратился к Сыхре:
— Поедешь к Киквидзе с первым же поездом и без промедления вернешься. Прошу у него приказа о выступлении в Филоново.
В дверях появились Шама, за ним Голубирек и Барбора. Комиссар встал.
— Товарищ Барбора, немедленно бегите к своей Фросе. Возьмите оружие. Если услышите стрельбу в квартире Антонова, бросайтесь на помощь товарищу Бартаку. Поняли?
Власта Барбора выскочил из вагона кбмиссара, влетел в свою теплушку, зарядил наган, набил карманы патронами и помчался на Петроградскую.
— Товарищ Шама, когда вы должны встретиться со своей «крестьянкой»? — спросил Кнышев. — Отвечайте быстро, болтать нам некогда.
Кавалерист покраснел, перевел дух:
— Через полчаса...
— Где? — твердый взгляд Кнышева цепко держал глаза Шамы.
— В трактире у вокзала.
Ондра Голубирек, ничего не понимая, смотрел на эту сцену. Вацлав Сыхра усмехнулся, увидев испуг Шамы:
— Не вздумай злиться, если к тебе на перроне подойдут товарищи, к примеру Конядра, Танза и Петник, и пригласят твою красотку к вам в теплушку. Надо, чтоб она пошла добровольно, понял?
Кнышев коротко рассмеялся:
— С нее не убудет, мы ведь простоим в Алексикове еще целую неделю, если не дольше. Можешь идти.
— В чем дело? — спросил Голубирек, когда Шама, весь пунцовый, вышел.
Сыхра отправился искать Конядру, а Кнышев, попросив Голубирека посидеть до прихода Шамовой красотки, все ему рассказал.
— Видите, товарищ Кнышев, даже полезно, когда наши ребята трутся среди купцов и кулаков, — сказал Голубирек. — Жаль, что я не пошел с Войтой. У меня в ЧК есть знакомый.
— Не бойтесь за него, — ответил комиссар. — Порой один стоит больше двух. Понимаете меня, надеюсь? — Кнышев предложил собеседнику папиросу.
Кто-то споткнулся о ступеньки вагона, и в дверях показался Матей Конядра. За ним с беспечным, игривым выражением лица вошла Шамова «крестьянка». Она остановилась на пороге, но Петник подтолкнул ее и пропустил вперед Ганзу.
— Наши командиры хотят посидеть с вами, сегодня им нельзя в город, а женское общество им по душе, — заговорил Ганза. — О своем рыжем много не думайте, ему еще влетит от нас — ведь он давно обещал вас привести.
— Я тоже хотела поближе познакомиться с вашими командирами, — сказала женщина.
Кто-то взял ее под руку. Она оглянулась. Это был Сыхра. Он подвел ее к мягкому дивану, кивнув кавалеристам, чтобы они исчезли.
— Придете за хозяйкой через часик, а пока утешайте ее ухажера.
— Я за ней приду, товарищ командир, — ответил Конядра и вытолкнул Петника и Ганзу из вагона.
— Как вас зовут, милая? — продолжал Сыхра. — Сначала ведь надо представиться. Вот этого товарища зовут Натан, а этот франт — Ондра, Андрей. Вид его подтверждает, что все Андреи — красавцы. Меня окрестили Вацлавом. Вячеслав по-русски.
Она сложила руки, напряглась. Двух молодых, хотя они явно не дураки, она легко обведет вокруг пальца, а вот усатый со шрамом на лице и с широкими ладонями ей не нравится. Взгляд, которым он в нее впился, раздражает ее.
— Что ж вы, даже выпить не дадите?
Ондра Голубирек подал ей стакан. Выпила. Этого Ондру ей хотелось бы первым...
— Зовут меня Анфиса Андреевна, этого вам достаточно? — улыбнулась она.
Кнышев, положив руки на столик, серьезно произнес:
— Анфиса — красивое имя, а как вас звали до того, как вы появились в Алексикове? Женщины, которые влюбляются в незнакомых красноармейцев, охотно меняют имя.
Она пожала плечами. Сыхра невольно восхищался ее простой красотой, которую портил лишь упрямый подбородок.
— Зачем мне, товарищ, менять имя? Этого от меня мужчины не требуют. Вам охота узнать, откуда я и что делаю в Алексикове, так ведь? Мужа моего убили белые, и приходится мне кормиться, как смогу.
— А купец Антонов с Петроградской вас не прокормит? — спросил Сыхра.
Она медленно повернулась к нему, улыбка ее выжидательно застыла.
— В самом деле, что вы делали час назад у купца Антонова на Петроградской? — подхватил Кнышев.
— У меня с ним торговые дела, — ответила она, опуская руку к карману длинной юбки.
Тон комиссара стал язвительным:
— Советую — не шевелитесь, вам от нас не убежать. Андрей следит за каждым вашим движением, а вы не так быстры, как он, могу вам в этом поклясться хоть по-французски. Вы ведь знаете французский, Анфиса Андреевна?
Она громко рассмеялась.
— Не понимаю, что за разговоры вы ведете со мной. Вы всегда так развлекаете женщин? Бедные женщины! Вы наверняка комиссар.
— Угадали вы правильно, Анфиса Андреева, но мы не будем больше играть в загадки. Считайте, что вы арестованы. Поднимите руки да позвольте обыскать вас. Ну! — Кнышев направил на нее пистолет.
— Уберите вашу пушку, у меня нет оружия, — засмеялась Анфиса, — и позовите конвой, с солдатами мне будет лучше, чем с вами, товарищ комиссар. — И она, как бы возмущенная, стремительно встала.
Голубирек выглянул в окно. Конядра, Ганза и Петник ждали у дверей вагона. Голубирек кивнул — они явились мгновенно, Аршин Ганза взял Анфису под локоток и вывел.
— Обыщите, нет ли у ней хлопушки! — крикнул им вслед Голубирек.
Анфиса соскочила со ступенек. По соседнему пути громыхал длинный пустой состав. Аршин дернул арестованную на себя, она вырвалась, и под вагоном комиссара скользнула на другую сторону пути. Аршин — за ней. С той стороны стояли Шама с Лагошем. Когда Анфиса, озираясь, куда ей бежать, вынырнула из-под вагона, Шаыа схватил ее за руку. Она сильно оттолкнула его и, прежде чем Лагош успел задержать ее, побежала вдоль эшелона к промежутку между вагонами. Солдаты, наблюдая эту сцену из теплушек, смеялись:
— Эй, не так, не так! — крикнул Шаме один из них. — Хватай ее за волосья!
Конядра, видевший все с площадки вагона, бросился к противоположной двери, выхватил наган и выстрелил. Анфиса упала. Шама и Лагогя бежали к ней, Конядра спешил за ними.
— Попалась, сука! — закричал Шама и нагнулся схватить руку Анфисы, которой она шарила в кармане юбки, и тут увидел в ее ладони небольшой револьвер. Но раньше, чем женщина успела поднять его, над ухом Шамы треснул второй выстрел Конядры, и рука Анфисы упала. Пуля, которую она все-таки успела выпустить, просвистела мимо уха Лагоша.
Подбежали Аршин и Петник. Шама, разинув рот, глядел на Конядру — тот, как ни в чем не бывало, вложил наган в кобуру и сказал:
— Отнесите ее к комиссару!
У Кнышева был уже Войта Бартак, и с ним двое в кожаных куртках. Кавалеристы положили раненую на диван и ушли. Конядра стал у двери.
— Я не мог иначе, убежала бы, — оправдывающимся тоном проговорил он, кладя перед комиссаром небольшой револьвер.
— Мы все видели, — сказал Сыхра. — Теперь ты можешь идти. Позовем, если надо будет.
— А, Анфиса Андреевна Волчкова! А мы ищем ее вот уже полгода, — сказал один из мужчин в кожаной куртке, склоняясь над раненой. — Позвольте-ка посмотреть, что у вас там в кармане... — Он извлек два небольших листка, исписанных латинскими буквами, и шесть револьверных патронов. Листки он подал комиссару.
— Кажется, по-немецки...
— По-французски, — проворчал тот. — У меня верный глаз.
Явился фельдшер. У Анфисы были прострелены лодыжка и запястье правой руки.
— Чистые раны, скоро заживут, — сказал фельдшер.
Пока он ловко и быстро перевязывал раны, Вацлав Сыхра пытался прочесть пометки на изъятых листках.
— На одном листке написано, — сказал он наконец, — следующее: «Нападение на чехов завтра вечером. Условлено, что остальные составы будут отведены со станции. А К В Ш». На другом листке: «Книжека пристрелить в Тамбове. Квартира генерала, Харьковская, 8. А К В Ш».
Раненая зашевелилась.
— А как остальные? — спросил у Бартака Кнышев.
— Взяли всех, в том числе купца Антонова.
Бартак ушел к своим кавалеристам. Аршин так и сыпал язвительными замечаниями, главным образом по адресу Шамы, а тот молчал, сжав ладонями свою рыжую голову. Остальные обсуждали — что было бы, если бы Анфисе удалось бежать.
— Я всегда говорю: где женщина среди солдат — там измена! — воскликнул Ганза.
— К счастью, Матей стреляет метко, — сказал Петник. — Но как ты мог стрелять в женщину?
— Я не видел женщины, — ответил Конядра.
Сели пить чай. Бартак не вмешивался в их разговор. Потом Долина пошел его проводить и по дороге, спросил, что, собственно, произошло.
— Пойдем со мной к Сыхре, там все узнаешь. Придется тебе завтра перед учением созвать митинг. Надо все объяснить ребятам.
Сыхра, Голубирек, Бартак и Коничек крепко подружились — вероятно потому, что у них теперь больше было свободного времени. Того, что перевидали эти люди, двоим из которых — Голубиреку и Бартаку — было по двадцать три года, а остальным двум по двадцать пять лет, хватило бы на целую жизнь четверым людям. Ондра Голубирек рассказал, что ему не было и пяти лет, когда он с родителями и сестрой приехал в Россию. Его отец и мать погибли недавно, когда немцы брали Киев, а сестре Виктории с трудом удалось бежать в Москву. Теперь она там учительствует в первых классах.
— Это мне подходит, — заметил Вацлав Сыхра.
— Может быть, — парировал Голубирек, — если только тебя не смутит, что волосы у нее еще светлее твоих.
Иржи Коничек улыбался. Среди новых друзей он чувствовал себя как дома; вообще же жизнь в Алексикове казалась ему скучной, слоняться по городу без цели ему не хотелось. Пил он мало, курил еще меньше, и женское общество его не интересовало. По этому поводу Сыхра частенько донимал его, но Иржи в ответ только посмеивался. Что ты знаешь, Вашек! Видел я в Филонове одну молоденькую казачку, вот с такой бы я с радостью познакомился. Только отец ее владелец мельницы и большого дома.
Войта Бартак пригласил друзей к Кате, предупредив ее заранее и дав денег. Катя все потратила на угощение. Гости пришли под вечер. Катя была в вечернем платье, ее стройную шею обвивали бусы, которые подарил ей Войта. Поставив на стол все, что удалось приготовить, она села рядом с Войтой, словно это само собой разумелось.
Иржи Коничек поднял первую рюмку.
— Катя и вы, лучшие мои друзья! — проговорил он, стараясь не вставлять чешских слов в русскую речь. — Позвольте мне поднять тост за нашу встречу. Мальчиком я мечтал переехать в Россию и вот достиг этого раньше, чем ожидал. Правда, поездку в Россию и жизнь в ней я представлял себе несколько иначе, но все равно я рад, что я здесь, и именно в такое время, как нынешнее. Да здравствует русско-чешская дружба на века!
Вацлав Сыхра подмигнул — речь Иржи показалась ему немного высокопарной, но он не сказал ничего и выпил рюмку до дна, как все остальные. Ондра Голубирек развеселился. Он встал и сказал:
— Ирко, ты говорил правильно. Я желаю Кате держать нашего Войту при себе, пока ее сердце цветет любовью. Надеюсь, Катя, оно цветет у вас не только летом.
Катя счастливо улыбнулась и долгим взглядом посмотрела на Голубирека.
— Мы с Войтой обещали друг другу, что нас разлучит только смерть. Вы не можете себе представить, что для меня значит мой гусар. А потому желаю и вам найти жену, которая бы в вас обрела то, что нашла в Войте я! И всем вам я желаю найти в России свою самую большую любовь.
— А мы ничего иного и не хотим, — отозвался Коничек. Завязался веселый и шумный разговор. Катя потчевала гостей, сама тоже пила и уже вся зарумянилась. Бартак не мешал ей болтать всякий вздор.
— Мне будет грустно, когда вы уедете, — неожиданно сказала она с тоскою в голосе. — Не знаю, что я буду делать без Войты. Берегите его! Ведь он, как услышит стрельбу, весь так и загорается... Как я хочу пойти с ним!
— Преувеличиваешь, Катя, — засмеялся Бартак. — Со мной тебе нельзя, здесь тебе будет лучше, а я буду к тебе приезжать. Ты ведь позволишь мне, Вацлав?
Сыхра усмехнулся в усы. Он немного завидовал Войте.
— Приезжать, приезжать, — передразнила Катя Войту, чуть не плача. — А если с тобой что случится? Слыхала я, казаки собирают против вас большие силы... Мы в Совете уже готовы к эвакуации, если казаки нагрянут.
— Алексиково отобьется и без нас, — сказал Сыхра.
— Значит, не хотите взять меня с собой? Я была бы не первой и не последней. — Катя заплакала.
— Ты и здесь наша, — сказал Бартак. Она подняла на него глаза, полные слез:
— Да, но помни, жить без тебя я не буду!
— За это надо выпить! — вскричал Иржи Коничек. — Катя, за вашу верность!
Катя вытерла слезы, но веселье как-то погасло. Голубирек не спускал глаз с красивой Катиной руки, лежащей на плече Бартака. Коничек молча курил. Вдруг Сыхра поднялся:
— Ребята — домой. Катя пугает нас казаками — и впрямь, мы должны быть в своих вагонах. А Войту оставим, сегодня от него мало толку.
Прощание было кратким, но бодрым. Катя оживилась, проводила гостей. Заперев за ними дверь, подошла к Войте.
— Не веришь, что буду твоей до смерти?
— Зачем ты так говоришь?
Она открыла окно в сад, выглянула в темноту. Под окном белели яблони. Наконец-то есть у нее человек, ради которого стоит жить... Войта, дорогой мой человек, ты, должно быть, и не подозреваешь, что ты для меня значишь...
Где-то близко раздались выстрелы и крик. Катя испуганно оглянулась, побежала на кухню. Босой, в одних брюках, Войта беззаботно умывался в широком тазу.
Она подала ему полотенце, сняла с вешалки у двери его портупею с оружием и бережно положила на столик у постели. Потом принесла его сапоги и одежду, чтоб все было под рукой.
Бартак, улыбаясь, наблюдал, как ходит она по комнате, убирая со стола. Вдруг она остановилась.
— Я знаю, ты думаешь, твоя Катя трусиха, но я действительно боюсь за тебя. Сегодня днем застрелили секретаря городского комитета партии...
Он быстро поднял голову.
— Его убили на Петроградской улице, там, где вы арестовали купца Антонова и его компанию. Все они утром были расстреляны, а после обеда их сообщники подкараулили секретаря... Ты знаешь — он ничего не боялся, ему выстрелили в спину. От твоих товарищей я это нарочно утаила.
— Напрасно!
— Успокойся, Войта. Убийца уже в наших руках, и мы ищем его пособников.
Тут Катя снова расплакалась так, что плечи ее стали судорожно вздрагивать. И все стояла посреди комнаты, словно боялась упасть, если тронется с места.
Войта ничего не понимал. Отчего сжимается ее сердце? Что пугает ее, когда он с ней?