Чем больше вчитываешься в борьбу победившего христианства с евреями, тем яснее становится, что не расизм поначалу определял ее, а — идеология.
Столкнулись две идеологии. Настолько близкие, что для успешного развития победившей присутствие побежденной было и нежелательным, и опасным.
Христианство, порожденное иудаизмом, захватившее значительный массив его идей и вырвавшееся из-под его опеки, попросту не могло не быть враждебным к нему, ибо претендовало на его место. Их общий Бог, согласно концепции победителей, отказался от избранного им народа и перенес свое благословение на всемирную христианскую общину, получившую, таким образом, право называться «Новым Израилем». Возможно, это право узурпатора, но какой победитель им не пользуется!
С уничтожения «родственников» начинается любая власть, утверждающая идеологическое единомыслие. Ленин, в первую голову, избавился от родственных революционных партий, а Сталин — от однополчан своей же ленинской гвардии. Даже в природе семантически однозначные заряды отталкиваются.
Так что враждебность христианства к еврейству более или менее понятна. Понятна и враждебность евреев к христианам в пору их сектантства — этим, своего рода, ревизионистам нашего родного и великого учения.
Но потом, когда многие европейские народы, задрав штаны, побежали за комсомолом — пардон! — за христианством, и еврейству, оказавшемуся в этой новой ситуации на положении гадкого утенка, был прямой резон сделать то же самое, оно этого не сделало. Почему?
Почему неприязнь к христианским идеям, — причем, подчеркиваю, не чужим, а на добрую половину настолько своим, что и национальная гордость, и слава среди других народов могли получить от этого лишь новый свежий заряд, — почему неприязнь к ним оказалась у нас сильнее инстинкта жизни и благополучия? Неужели пропасть между иудаизмом и его христианским вариантом столь велика, что ничего другого и не оставалось, как только стоять на своем? Даже ценой жизни?
Как говаривали наши учителя, ответы на эти вопросы коренятся… ну конечно же, и в своеобразии иудаизма, и в его уникальной связи с еврейским национальным самосознанием. Поэтому без экскурса в историю становления и образования этого уникального сплава религии и нации нам не обойтись. Но прежде, чем это сделать, необходимо условиться относительно стержневых для поставленной задачи понятий, а именно: идеологии и религии.
Идеология, на мой взгляд, — это такая система идей, которая претендует на универсальность своих представлений о мире, на их абсолютную истинность и непререкаемую национальную животворность. А поскольку такой высокий замах нуждается в том, чтобы стать «достоянием масс», то идеология, как правило, не может не опираться на сакраментализацию культа верховного знатока и нетерпимость к инакомыслию.
Думаю, что не очень ошибусь, если монотеистические религии (иудаизм, христианство и ислам) определю в этих же основных параметрах: отражение универсальной модели мира, ее абсолютная истинность, национал-патриотизм, культ одного и единого Бога и авторитарная замкнутость.
Боясь, как огня, свободной аналитической мысли, идеология неизбежно обращена к необходимости иррационально-религиозной поддержки. Коммунистическая идеология, к примеру, была атеистической по отношению к традиционным богам, но необыкновенно религиозной на ниве утверждения и защиты себя самой как святого и единственно правого дела.
В религиях, правда, выдвинут на первый план очень сильный элемент индивидуальной, непосредственной (а не насильственной) веры. Но социальный контекст им обычно пренебрегает. В особенности, на том уровне нашего развития, когда религиозные представления о мире и человеке были единственными, а индивидуальная вера как таковая либо не вычленялась еще из коллективной, либо была ей всецело подчинена.
Вообще говоря, личностное самосознание как явление единичное, непохожее ни на какое другое и не сводимое к коллективу — свойство сравнительно недавнего пласта культуры, начиная, примерно, с эпохи Возрождения, а то и позднее. С утратой политической власти, в условиях плюрализма и демократии, поведение религиозных систем становится более гибким, но идеологическая сущность сохраняется, в особенности, в их консервативных ветвях, таких как, скажем, православие, хасидизм и, в целом, — ислам.
В связи с этим и учитывая, что в этом очерке меня интересуют, главным образом, социальный и национальный аспекты иудаизма, я не вижу необходимости разделять понятия «верующий» и «религиозный». И то, и другое я буду употреблять как синонимы — в значении приверженности к данной системе общих религиозных представлений, верований и ритуалов, а саму религиозную систему — в качестве идеологии.
С точки зрения современного западного сознания, понятие «еврей» идеологично уже по определению — это иудей или человек, принявший Законы Торы. Еще Достоевский не мог представить себе «еврея без Бога». То же самое и Василий Розанов, который утверждал, что неверующих евреев не бывает, неверующий еврей — это нонсенс. То же самое и здесь, на Западе: понятия еврейства и иудаизма неразрывны и иначе, чем как синонимы, не употребляются.
Для нас, привыкших к атеистическому определению нации, исключающему религиозный признак, это звучит, возможно, и дико. Но факт остается фактом, и оспаривать его сейчас или защищать нет никакой надобности. Религиозные догматы во многих странах развивались на основе и в угоду национальному величию или выживанию, да и религиозная стилистика зачастую не только внешний показатель национального своеобразия. Может быть, у христианских народов, вне учета различных христианских конфессий, слитность религиозного и национального несколько затушевана. Но у евреев она настолько на поверхности, что большая часть человечества по другому нас и не воспринимает.
Если это верно для наших дней, то оно тем более верно для эпохи римского господства и европейского средневековья, когда христианство из кожи вон лезло, чтобы укрепить себя в роли самого лучшего, самого правильного и самого передового учения!
Еще более велика роль идейности в иудаизме, обращенность которого к сознанию, в связи с особой концепцией принципиально нематериализованного Бога, значительно превалируют над непосредственной чувственностью. Идейное богатство Торы по своей глобальности и глубине не имеет себе равных.
Именно Тора на протяжении веков притягивала к себе самые пытливые умы различных вер и философских направлений; именно она произвела на свет два новых вероучения: христианство и ислам; именно она породила утонченную и необыкновенно развитую систему многочисленных эзотерических идей, собранных в знаменитой Каббале, очень популярной и поныне, в особенности, среди интеллектуальных снобов и людей, увлеченных тайным смыслом вещей и явлений; наконец, именно она открывала возможность интерпретировать себя в согласии с познанием светским (см., к примеру, учение Маймонида, пытавшегося примирить Тору с Аристотелем).
Идеи, идеи и идеи. Тора вся в идеях. Причем на первом плане — идеи политические и идеи национальные, которым, собственно, она и обязана своим происхождением.
Будучи конгениальным организатором и знатоком социальной психологии, Моисей прекрасно понимал, что только суровое и мудрое слово может объединить кочующие толпы народа, сдержать их непокорный темперамент и повышенную природную тягу к своеволию, а также выстоять в бесконечных войнах с соседями, которыми особенно славился весь древний мир.
Это слово он и принес нашим предкам и под угрозой жесточайших наказаний заставил их его принять. Века потребовались на то, чтобы Моисеев Закон сросся с евреем в единое нерасторжимое целое. Каждый раз, когда народу приходилось худо — то ли из-за поражений в войнах, то ли из-за несговорчивости отдельных колен, то ли из-за неурожаев или эпидемий — духовные лидеры народа объясняли это как Божью кару за забвение заповедей Торы, как нарушение договора с Ним.
Постепенно это сознание вошло в плоть и кровь, стало второй натурой — и этнической идентификацией еврейства стал иудаизм. Еврей стал набором предписаний и запретов, т. е. единицей сугубо идеологической.
Безусловно, это объединяло, вносило нравственную дисциплину и развивало национальную гордость, особенно необходимую для укрепления сравнительно молодого государства. Однако, наряду с пользой, это обстоятельство было чревато и совсем неизбежной, до времени скрытой, но, так или иначе, опасной тенденцией. Тенденцией к фанатизму, к неспособности на социальную гибкость и простой, житейский, человеческий артистизм.
Иосиф Флавий приводит потрясающего трагизма эпизод. Только что назначенный на пост прокуратора Иудеи Понтий Пилат приказал привезти ночью в Иерусалим изображения императора. «Когда наступило утро, иудеи пришли в страшное волнение… усматривая в нем нарушение закона; ожесточение городских жителей привлекло в Иерусалим многочисленные толпы сельских обывателей. Все двинулись к… Пилату, чтобы просить его об удалении изображений из Иерусалима и об оставлении неприкосновенной веры их отцов. Получив от него отказ, они бросились на землю и оставались в этом положении пять дней и столько же ночей, не трогаясь с места. На шестой день Пилат сел на судейское кресло и приказал призвать к себе народ, чтобы объявить ему свое решение; предварительно он отдал приказание солдатам: по данному сигналу окружить иудеев с оружием в руках. Увидя себя внезапно окруженными тройной линией вооруженных солдат, иудеи остолбенели при виде этого неожиданного зрелища. Но когда Пилат объявил, что он прикажет изрубить их всех, если они не примут императорских изображений, и тут же дал знак солдатам обнажить мечи, тогда иудеи, как будто по уговору, упали все на землю, вытянули свои шеи и громко воскликнули: скорее они дадут убить себя, чем переступят закон» («Иудейская война», в дальнейшем — «ИВ», Кн. 2, гл. 9).
Что это? Героизм? Подвиг?
Да, героизм. Да, подвиг. И это признал сам Понтий Пилат, не испытывавший, понятно, особых симпатий к осточертевшим ему иудеям с их вечными причудами. Признал и отступил, «пораженный этим религиозным подвигом» и «отдал приказание немедленно удалить статуи из Иерусалима». Конечно, он вскорости взял свое с лихвой, и в другой аналогичной стычке с непокорными иудеями хорошенько их порубил и покромсал. И в этом вся суть.
Есть героизм, без которого не прожить ни одной нации, и есть безрассудство маньяка-самоубийцы, одержимого преданностью своей идее в такой степени, что он готов защищать ее в любых обстоятельствах и любой ценой. К несчастью нашему, в нашей древней истории таких сверхпатриотов оказалось намного больше, чем позволяли устои страны и нации.
Для доказательства обратимся к наиболее кризисным эпизодам нашей истории.
Между возвращением евреев из четырехсотлетнего пребывания в Египте и вышеописанным подвигом прошло, примерно, 1200 лет. Это были века становления нации и укрепления идей иудаизма. Собственно, с прихода на землю Ханаанскую — с этого, как оказалось, судьбоносного эпизода возвращения — и начинается история нашей оседлой государственной жизни.
Земля обетованная представляла собой узкую полоску, служившую коридором для крупных воюющих стран и окруженную множеством мелких враждебных друг другу народов, племен, городов-государств, которыми буквально кишел в ту пору Ближний Восток. Вместо рек молока и меда — пустыня.
Но и этот клочок земли, несмотря на обещание Всевышнего, никто на блюдечке подносить не собирался. Пядь за пядью ее приходилось отвоевывать в нелегких сражениях. Воинственность, бесстрашие и жестокость к врагам были главными источниками выживания для всех народов региона, в том числе, и для евреев. Так что представлять себе нашего предка в виде робкого, забитого, плутовато-трусливого человека, каким его сделала позднее «местечковая» диаспора, нет никаких оснований.
Иосиф Флавий следующим образом описывает одну из первых побед евреев над ханаанянами: «Их стали убивать не только на улицах, но и в домах, и не было пощады никому, и погибли все, не исключая женщин и детей. Весь город наполнился трупами, и никто из жителей не избежал смерти. Затем евреи зажгли город и окрестные селения… Все, что в городе уцелело от огня Иисус (первый государственный предводитель еврейства, назначенный на эту должность умирающим Моисеем — Л. Л.) велел истребить и провозгласил проклятие против всех тех, кто когда бы то ни было вздумал бы вновь отстроить разрушенный город» («Иудейские древности», в дальнейшем — «ИД», кн. 5, гл. 1).
Крайняя жестокость, не правда ли? Но она ничем не отличала евреев от других народов этой эпохи. Отличие было лишь в одном: в провозглашении проклятия тем, кто попытается восстановить город. Это трудно постичь. Ведь город уже ваш, на вашей уже земле! Почему же не позаботиться о нем хотя бы после победы?
В какой-то мере здесь можно допустить некоторый перегиб в исполнении запрета на иностранное как ритуально нечистое, связанного со страхом перед идолопоклонством — этим вечным бичом чистоты иудаизма. С большей же уверенностью можно судить об этом, если взять более общий план.
Мы сталкиваемся здесь (правда, еще в зародыше) с тем чисто еврейским феноменом, когда идея Бога догматизируется настолько, что становится выше практических соображений. С самого начала завоевание и строительство страны проходило у возвратившихся из Египта евреев параллельно (если не сказать, на базе) со строительством и укреплением теоретических основ веры.
Помимо военной победы над местными жителями, надо было преодолеть их духовные (или бездуховные, на взгляд пришельцев) ценности и образ жизни, которые характеризовались «отвратительными религиозными обычаями… человеческими жертвоприношениями божеству по имени Молох, похотливым культом местного ханаанитского божка по имени Ваал, разгульными оргиями и культовой проституцией во имя женского божества Ашеры» (Макс Даймонт, «Евреи, Бог и история»). Соблазнительная доступность всех этих пряностей не могла не прийтись по вкусу и отдельным несознательным представителям наших далеких братьев, поскольку и они, бывало, ничем человеческим не гнушались.
И волшебной палочкой-выручалочкой в деле укрепления морали мог быть только Моисеев Закон, детально определявший, что такое хорошо и что такое плохо. Это во-первых.
Во-вторых, ни что иное, как этот же закон должен был сыграть главную роль и в деле национального воссоединения с теми евреями, которые в Египет не уходили и потому отличались от тех, кто оттуда возвратился, не меньше, а гораздо больше, чем, скажем, нынешние советские евреи от коренных израильтян. Ведь четыре века между ними пролегло!
В-третьих, на эту же объединяющую силу Закона возлагалась и надежда в деле преодоления племенных разногласий между основными 12 коленами сынов Авраама, которые расселялись и управлялись самостоятельно. Во главе каждого колена стояли независимые друг от друга старейшины.
Понятно, что все эти задачи в один присест не решаются, а растягиваются обычно на века. В этом смысле, еврейская начальная история мало чем отличалась от национального становления других народов. У всех оно начиналось с преодоления центробежных сил племен или княжеств центростремительной силой объединения и единства. Что отличало евреев, так это более сильная, чем у других народов, идеологическая опора — законы иудаизма. Верховный авторитет Торы был абсолютным в той же мере, если не в большей, чем в нашем недавнем прошлом святейшие догматы марксизма-ленинизма.
Некоторые исследователи рассматривают эпоху Судей как пример первой в истории человечества (на 400 лет раньше, чем у греков! — Даймонт) демократии, а еврейские царства — в качестве первых в истории человечества конституционных монархий. И то, и другое обосновывается тем, что ни судья, ни впоследствии царь, ни первосвященник — никакое лицо не могло быть и не было выше Закона Торы, и таким образом здесь осуществлялся принцип равенства перед Законом.
Если это так и если учесть, что Закон Торы, как ни крути, а все же сугубо религиозный, то прежде, чем говорить о демократичности и конституционности еврейской национальной жизни, уместнее сказать о ее теократических основах — об абсолютной власти Бога.
Да, никто не стоял выше Закона, но вот равенство перед ним — вещь весьма условная и нуждается в существенных оговорках. Ведь сам Закон по-разному относился, скажем, к мужчине и женщине, к священникам и мирянам, и даже по-разному наказывал за одно и то же преступление. Например, дочь священника, обманувшая будущего мужа в своем целомудрии должна была подвергнуться сожжению, а дочь мирянина — побитию камнями. Я не берусь судить, что из них более поучительно, но различие такое почему-то было. Это детали, однако — весомые для определения образа правления и социального строя, явившего и первый в истории пример государственности теократической.
Не много народов могут похвастаться столь ранними зачатками демократизма и конституционности, но и не много среди них найдется таких, кто уже тогда поражал мир столь глубоким и органическим сращением национального и религиозного, подчинением идей самоопределения и государственного благополучия детально разработанной религиозной диктатуре.
На этом пути на протяжении где-то 3–4 веков, вплоть до окончания правления Соломона (928 г. до н. э.), всего лишь третьего еврейского царя, предки наши достигли величайших успехов. Были расширены границы (при Давиде территория страны была в 3 раза больше современного Израиля, и многим современникам она казалась чуть ли не империей), построены города, налажены ремесла и торговля с другими странами, разработаны методы налогообложения, приглушены племенные разногласия. Завоеванный у иевуситов Иерусалим был увенчан храмом и превращен в величественную столицу — в город святости и мира. И вдруг…
И вдруг большинство народа, или его представительного собрания в лице старейшин колен, отказывается признать своим царем наследника Соломона — и страна раскалывается на две неравные половинки, на два самостоятельных государства. Не уверен, что землетрясение природное могло нанести нам больший ущерб, чем этот внезапный национальный распад. Будь Солженицын евреем, он назвал бы это ударом по живому народному телу, рассекшим его на куски.
Еврейская теологическая история — Третья книга Царств — объясняет это роковое событие Божьей карой Соломону за его грехи. В этом же ключе, почти дословно пересказывая Библию, подает его и Иосиф Флавий.
Будучи великим и мудрым правителем Соломон, вместе с тем, нарушил предписания Отцов. «Сходя с ума по женщинам и необузданно предаваясь удовлетворению своих половых влечений, царь… не удовлетворялся одними туземными женщинами, но брал себе в жены множество иностранок… и тем нарушал Моисеевы законы, в силу которых было запрещено сожитие с иноземными женщинами… Соломон, в угоду этим женщинам и из любви к ним, стал поклоняться и их богам… оставляя поклонение своему собственному Богу» («ИД», кн. 8, гл. 7).
Обратим внимание: не многоженство (оно не запрещалось еврейским законом) и не разврат вменяются Соломону в вину, а нарушение запрета на жену-иностранку и, как последствие, измена еврейской идее Бога.
Согласно Флавию, царю «пришлось уже раз согрешить и нарушить законоположение, а именно тогда, когда он велел соорудить изображения медных быков под жертвенную чашею… и фигуры львов у собственного своего трона: ведь изображения эти были сооружены им вопреки точному запрещению закона» (Там же).
Этих фактов в контексте правонарушения я, честно говоря, в Библии не встретил. В ней упоминается о фигурах двух львов, стоявших у «локотников» престола, и двенадцати львов, стоявших «там на шести ступенях по обе стороны», но без малейшего порицания, а лишь как свидетельство царского могущества и роскоши (3-я Книга Царств, 10, 18–20).
Однако к этому я еще вернусь, а пока коротко сообщу о других звеньях этого трагического сюжета. Пророк, посланный самим Предвечным, сообщил Соломону, что его царство Бог пощадит, поскольку его отцу, Давиду, Он обещал не отнимать страну у наследника, но вот сыну Соломона придется худо. Господь отнимет у него 10 колен и отдаст одному из рабов отца. Этим рабом оказался градостроитель и военачальник Иеровоам, к которому тоже явился пророк и сообщил о том же решении Всевышнего. При этом пророк взял «новую одежду, которая была на нем, и разодрал ее на двенадцать частей, и сказал Иеровоаму: возьми себе десять частей…» (Там же, 11, 30–31).
Воодушевленный всеблагой вестью свыше, Иеровоам начал «свои попытки склонить народ к отпадению от Соломона, причем побуждал народ передать ему верховную власть». Соломон решил его убрать, но тот, предупрежденный, бежал в Египет.
После смерти Соломона начальники отдельных колен призвали Иеровоама из Египта и вместе с ним потребовали от сына Соломона, Ровоама, «облегчить их службу и обращаться с ними помягче». Ровоам, по молодости и непокорности нрава, высокомерно от требования отказался — и судьба страны была решена. Ровоама признали «своим царем колена Иудово и Веньяминово», тогда как «весь остальной народ с этого дня отложился от потомства Давидова и выбрал Иеровоама своим властелином». Так заканчивает светский пересказ Библии Иосиф Флавий.
Оба источника впутывают в эту историю еще одно лицо — носителя Божьей кары царю Соломону. Это некий Адер из Идумеи, завоевав которую, воины Давида в течение шести месяцев перерезали «всех молодых людей, способных носить оружие». Чудом спасшийся и возмужавший в Египте Адер в самое трудное для стареющего Соломона время, объединившись с шайками сирийских разбойников, вторгся в «землю израильскую, предавая все опустошению и разграблению» («ИД», кн. 8, гл. 7, а также: 3-я Книга Царств, 11, 14–25).
Эта сюжетная вставка интересна лишь тем, что показывает насколько незначительной была угроза целостности страны со стороны внешнего врага. Все было достигнуто нашими собственными силами. И еврейское сознание повествует об этом с поразительной будничностью и элементарностью. Царь проштрафился — Бог наказал весь народ. Подумаешь, невидаль! Разве не каждый день распадаются народы и страны?
К тому же с Богом-то договор был. Все честно: договор подписали, нарушили — вот вам и плата. В договоре эта предупреждающая о наказании статья есть. Забыли, что ли?!
В переводе на язык атеиста, «договор с Богом» — не что иное, как собрание правил, предписаний или законов. И вот, в данном случае, одно из них — предписание, правило или закон! — оказалось настолько железобетонным в сознании вождей народа, что привело к катастрофе. Но лиха беда начало. Поставь букву выше жизни один раз — и пошло-поехало. В дальнейшем, гибель Израиля, а затем и Иудеи (причем, Иудеи — дважды) произойдет в таком же идейном захлебе.
Однако не будем нарушать принципа историзма и посмотрим на чисто религиозный аспект проблемы, в котором Бог — это, в самом деле, Бог, а не метафора идеи.
Здесь все сложнее и, вместе с тем, проще.
Сложнее — потому, что Бог, с одной стороны, выступает в качестве живого лица и человеческим голосом предупреждает, чем Он не доволен и за что наказывает; с другой стороны, Он — нечто высшее, не человеческое, и никому не дано знать, чем Его деяние мотивировано.
Проще же — потому, что именно в этой двойственности, на этой пульсирующей неопределенности и неуловимости Высшей силы и, особенно, на том, что никому не дано последнее и точное о ней знание, легко спекулировать и профанировать. В условиях господства чего-то очень святого, высокого, неприкосновенного неизбежно появляются наделенные особыми способностями знатоки и толкователи. Их роль в еврейской истории выполняли пророки, которые далеко не то же самое, что простые жрецы-оракулы у греков.
Еврейские пророки, прежде всего, — ближайшие сподвижники Бога и потому носители непререкаемой истины и духовного суда. Многие из них, как, скажем, пророк Иеремия, пытавшийся спасти Иудею от полной гибели (я еще скажу о нем), были мудрейшими наставниками царей, настоящими подвижниками, бескорыстными выразителями национальной совести и боли. Но увы-ах, можно ли требовать от жизни больше, чем она дает?
Многие из пророков, говоря современным языком, были, своего рода, комиссарами, т. е. обыкновенными идейными надзирателями за выполнением буквы Закона, поставленными над любым большим начальником, включая царей.
Именно устами пророка Нафана, стоявшего комиссаром над царем Давидом, Господь высказывает ему свой гнев и обещание кары над всем домом его (читай: страной, династией) «во веки»: «Итак, не отступит меч от дома твоего во веки, за то, что ты пренебрег Меня и взял жену Урии Хеттеянина, чтобы она была тебе женою» (2-я Книга Царств, 12, 10).
Давид поступил, в самом деле, наиподлейшим образом. И не потому даже, что, пользуясь властью, присвоил себе жену своего подчиненного, а попросту потому, что для развязки рук послал своего подчиненного на смерть. Другими словами, распорядился его убить, написав полководцу Иоаву письмо следующего содержания, причем издевательски передал это письмо с самим Урием: «… поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтобы он был поражен и умер» (Там же, 15). Задание было беспрекословно и незамедлительно исполнено, так что, по человеческим меркам, Давид совершил преступление, которое должно было бы быть более наказуемым, чем грехопадение Соломона.
Кстати, пару лет тому назад, в Израиле, среди членов Кнессета кто-то поднял этот вопрос, требуя вывести Давида из пантеона великих. Бравый критик был немедленно объявлен клеветником. И совершенно справедливо, потому что надо помнить, что герои, составляющие национальную гордость, не могут не быть кристально чистыми.
По какой-то причине пророк Нафан тоже решил спустить это криминальное дельце на тормозах. Пожурив своего великого идейного подопечного и погрозив ему от имени Всевышнего, ограничился наказанием, по тем временам, мизерным: первенец Давида, от его новой жены Вирсавии, умер. Правда, Давиду была запрещена (опять же Богом через своего раба — пророка Нафана) и постройка храма. Но этот запрет не квалифицируется в Библии как наказание и не связан с эпизодом сволочного убийства своего воина. Больше того, именно с Вирсавией Давиду дана была честь зачать наследника — будущего царя Соломона, которого Господь тут же возлюбил.
Видимо, и Ему не чужд порой сарказм и Он бывает не менее ироничен, чем сама природа. Как я дальше покажу, простым «отнятием» десяти колен это возлияние любви на греховное чадо, произошедшее на свет от не менее греховного зачатия, не заканчивается. Хвост греха, а следовательно, и наказания потянулся за всеми будущими поколениями.
Говоря так, я отнюдь не намерен умалять ни великой исторической роли наших первых царей, ни их явно незаурядных человеческих достоинств. После них наш царский трон личностями такого масштаба, к сожалению, не располагал. Боюсь даже, что это была вершина, с которой, несмотря на отдельные в дальнейшем спорадические успехи, мы покатились вниз.
В Израильском царстве всего за 200 лет (927–724 гг. до н. э.), вплоть до его падения, сменилось 19 царей — и ни один не закрепился в народной памяти. Немного получше было на Иудейском престоле, но и там за 340 лет (927–587 гг. до н. э.), вплоть до первого разгрома страны, завершившегося Вавилонским пленом, сменилось 20 царей — и тоже известных только историкам.
На фоне этой не очень успешной перспективы, деятельность Давида и Соломона, равно как и они сами, поистине, легендарны. А разговор о них в несколько заземленном тоне, который я здесь допускаю, — следствие простой потребности понять, что же произошло.
Давид совершает уголовное преступление — ему сходит с рук. Предъявленные Соломону обвинения, в уголовном отношении, безупречны — и за них так чудовищно непоправимо наказан весь Израиль.
Оставим в стороне зловещую концепцию вины сына за преступление отца (и даже внука за грехи деда), но мысль о вине народа за образ жизни царя, правомерная, возможно, в каком-то опосредованно-символическом ряду, выглядит здесь чудовищно чрезмерной и столь же несправедливой.
Чтобы в этом убедиться, вернемся к фигуркам, которым поклонялся, якобы, царь Соломон. Я уже упоминал об изображениях львов у его трона, на которые даже библейский текст взирает просто как на предметы роскоши и символы могущества. Что касается других изображений, включая постройку капищ (языческих храмов), то и Библия, и Флавий видят в этом — лишь стремление удовлетворить религиозные нужды своих жен, что, на современном языке, могло бы звучать как уважение к вере близких тебе людей. Думаю, что так оно и было. Человек, отдавший жизнь на богоугодные деяния, построивший храм, «чтобы пребывать имени» Бога «там вовек», мог, наверно, позволить себе и эту неслыханную ранее религиозную терпимость.
Сообщение о том, что он не только угождал женам, но и сам поклонялся их богам занимает в узкой колонке Книги царств всего три строчки: «И стал Соломон служить Астарте, божеству Сидонскому, и Милхому, мерзости Аммонитской» (3-я Книга Царств, 11, 5).
Несмотря на то, что эта деталька не вяжется ни с психологией, ни с содержанием личности Соломона, я не стану ее отрицать, поскольку предполагаю, что она есть преувеличение некоторого сознания, блюдущего закон с особым рвением и потому перестаравшегося. Вполне вероятно, оно принадлежало одному из пророков — соглядатаев царя Соломона. В Библии, по-моему, не указывается его имя. Возможно, это был тот же Ахия Силомлянин, который разорвал свою одежду на 12 символических кусков перед Иеровоамом, обещая ему корону и побуждая восстать против своего законного царя, возможно, это был другой, такой же прыткий комиссар от Бога — не имеет значения.
В атмосфере строгого духовного прилежания и ревностной идеологической верности Высшему Абсолюту такой сценарий неизбежен. Шла обычная борьба за престол, нашелся некий из близких духовников, которому царь в чем-то не потрафил — вот и облеклось все в форму фанатического рвения, пригвоздившего успешного царя к позорному столбу идейного предательства.
Не случайно, по какой-то внутренней потребности эпоса к стилистическому равновесию и торжеству справедливости, Иеровоам тоже берет себе в жены египтянку и с первых дней своего царствования впадает в скверну идолопоклонства с такой дерзостью, что клеветникам Соломона и не снилось.
И действительно, как должен быть поражен верующий еврей, узнав, что человек, которому Бог отдает полстраны за грехи царя Соломона (или пусть даже всей Давидовой династии), оказывается вероотступником не в частностях, не в отдельных проступках, а во всей полноте своей натуры! Я имею в виду Иеровоама, поставленного Всевышним на престол отколовшегося Израиля, который начал свое царствование с постройки двух капищ, создания множества золотых телец для поклонения, с подлога и убийства пророка, ему на это указавшего.
Это обстоятельство красноречивее всего говорит о том, что так называемое наказание Соломону творилось человеческими руками, причем уж больно нечистыми, а десница Всевышнего лишь умело была в этих целях использована. Благо, религиозная почва страны была для этого вполне подходящей. Вот почему так логически уязвима в библейской легенде моральная связь между преступлением и наказанием. Чего бы это Богу заменять одно зло другим, еще более ужасным?
Вернее всего, распад Израиля, если отбросить весь набор библейских ссылок на идеологию, произошел от все еще слабой сцепки племенных интересов колен. Не более, не менее.
Самый сложный ларчик, в конце концов, открывается простым ключом. Так что в описанной трагедии сработали, видимо, простейшие житейские импульсы местнического эгоизма, интриги, властолюбия и стяжательства. Однако для меня важно было показать, что распад страны истолковывается еврейским сознанием в религиозно-идеологическом плане, что он, на самом деле, случился в условиях борьбы за идейную чистоту руководящего вероучения и что именно в таком аспекте он вошел в саму ткань нашей ментальности, предначертав, как бы, код деяний для многих поколений в будущем.
Давид совершил уголовное преступление, Соломон — идейное. И этим все сказано. В глазах любой господствующей идеологии, второе несравненно опаснее, потому что означает — предательство. Соразмерно ли ему наказание? Этого я уже не знаю, хотя не могу удержаться еще от одного нелицеприятного замечания. Будь наш Бог чуть-чуть помягче нравом, Он, конечно, мог бы, учитывая все то положительное, что царь для него сделал, ограничить свой приговор разбойным набегом Адера Идуменянина.
Однако, вступая в святые пределы судебных инстанций Всевышнего, мы попадаем на скользкую стезю спекуляций и партийных пристрастий. Ведь нет почти страницы в нашей истории, где бы не слышен был этот всемогущий глас Небес: погублю, отниму, рассею среди других народов, отдам в рабство! На меньшее наш Бог не разменивался. Но Он ли это, на самом деле? Не наше ли это маниакальное рвение столь угрожающе глаголет Его устами?
Никому, конечно, не дано знать сие с уверенностью. Но разве не видно, что в такой интерпретации Высшей воли, сложившейся еще на заре нашей истории, есть какая-то страшная нота нескончаемого грехопадения избранного народа, какой-то фатально предреченный, ничем (и никем) необоримый знак перманентного наказания и смерти?
Такое впечатление, что заключенный с господином Богом договор уже изначально содержал в себе и приговор.
«Бог, по-видимому, уже давно произнес этот приговор над всей иудейской нацией. Мы должны потерять жизнь, потому что мы не умели жить по Его заветам» — произнес предсмертно Элеазар, вождь Масады, этого последнего нашего бастиона, с высоты которого все пространство исторической жизни народа-богоносца было видно, как на ладони.
Ясно, что в этих словах есть и трагизм, и запоздавшее прозрение, но главное в них — это все та же максималистская претензия и невольная (не думаю, что сознательная, но «нас так учили!») экстраполяция ее на все века.
Ну что ж, жить всецело по «Его заветам» мы, естественно, не умели (этого еще ни одному народу не удавалось), но вот носить их под сердцем, подобно партийным билетам, и пользоваться ими с должной сноровкой мы научились, очевидно, с ранних лет.
Еще со времен исхода из Египта в еврейские умы проникло убеждение, что побеждает не число, не сила, а Бог и вера. Причем не только в символическом, отвлеченно моральном значении этих понятий, по типу: сила на стороне правых, — а буквально.
Когда Иеровоам, первый царь «отпавшего» Израиля, пошел войной на Иудею, где в это время царствовал внук Соломона Авия, у него было восьмисоттысячное войско, а у Авии — ровно наполовину меньшее. Перед началом боя Авия обратился к армиям обеих сторон с речью. Укорив израильтян за то, что те откололись от его отца, «предназначенного самим Всевышним на царство» (не зная, очевидно, что и враг его отца Иеровоам был предназначен самим Всевышним на царство), он предлагает им сложить оружие, поскольку они, погрязшие в идолопоклонстве и других делах, противных Богу, все равно победить не могут.
«На какую победу рассчитываете вы? — взывал он к войскам противника, своим соплеменникам. — Не ожидаете ли вы поддержки от золотых тельцов ваших или жертвенников на горах? Но ведь эти жертвенники являются лишь показателями вашего нечестия, а никак не вашего благочестия. Или, быть может, ваше численное превосходство над нами возбуждает в вас смелые надежды? Однако знайте, что в скольких угодно тысячах воинов, сражающихся за неправое дело, нет никакой силы, потому что лишь на справедливости и благочестии может покоиться твердая надежда одержать верх над противниками. А между тем такое-то именно упование присуще нам, так как мы с самого начала соблюдали законоположения и почитали истинного Бога…» («ИД», кн. 8, гл. 11)
Пока Авий произносил речь, вероломный Иеровоам тайно окружил иудейские войска и ударил внезапно с тех сторон, откуда Авий совсем не ожидал. Он пал духом, готовый к поражению, но тут все воины Иудеи призвали на помощь Всевышнего — и, конечно же, победили.
Как видим, ничто не сравнимо с помощью истинного Бога: ни превоссходящий вдвое — вдвое! — враг, ни его тактическое преимущество, ни паническое отчаяние в собственных рядах.
Сражались соплеменники тоже, как настоящие враги. Никакими предрассудками о братской крови ни те, ни другие не грешили. «Тут произошло такое ужасное кровопролитие, какого не запомнить во всей военной истории греков и варваров; такую массу людей перерубили воины Авии в рядах рати Иеровоама и такую удивительную и знаменитую победу одержать удостоились они от Предвечного. Врагов пало пятьсот тысяч, и, кроме того, наиболее укрепленные города их были взяты силою и преданы разграблению…» (Там же).
В последующие столетия, до самой гибели Израиля, эти два еврейских государства не только не делали никаких попыток к объединению, а враждовали, как совершенно чужие народы. И это в то время, когда и размер страны, и ее численность решали все. Не говоря уже о малых странах, евреи были окружены могущественными державами, такими как Египет, Ассирийская империя, Сирия, возвысившийся позже Вавилон.
Сейчас бессмысленно, наверно, гадать на кофейной гуще. Но несомненно, не будь мы разбиты на две половинки, на два обрубка, и голос наш был бы весомее в этих древних бойнях, и сила оружия была бы ощутимее, да и тылы — более укреплены.
Ведь, несмотря на то, что цари в обеих наших странах были, по большей части, людьми незавидных достоинств, нет-нет, а появлялись крепкие и мудрые мужи. В Израиле, к примеру, выдвинулся царь Омри (876–869 гг. до н. э.), которого Даймонт называет Наполеоном своего времени. При нем страна достигла таких успехов, что современники со страхом и почитанием перед ней называли ее «страной Омри». Можно назвать и несколько успешных царей Иудеи: Асан, Иосафат, Езекия, отстоявший страну от ассирийцев, перед которыми пал Израиль, и, безусловно, Иосия (Иошияху, 640–609 гг. до н. э.), который вошел в историю как проницательный политик и неустанный реформатор.
Что касается личного мужества наших предков на поле брани, то я уже говорил, оно не только не уступало храбрецам других народов, а, напротив, часто превосходило и само по себе, и от сознания духовного превосходства. Воодушевление великой идеей Единого Бога, — да, то самое, которое часто вело нас к безрассудству и, в конце концов, привело, как мы увидим ниже, к полному краху, — именно оно, бесспорно, придавало дополнительной силы и поднимало на самоотверженность, неизвестную врагам.
Нетрудно представить, насколько мы были бы сильнее и увереннее в себе, и устойчивее на земле, если б не сломали эту и без того не ахти какую большую и богатую землю надвое!
Когда вчитываешься в историю, тем более, своего народа, начинаешь понимать, что это отнюдь не парад отвлеченных героических персонажей или механический набор побед и поражений, а сложнейший организм живой жизни, в котором в единый клубок так же, как и в наших сегодняшних буднях, переплетены нити бесчисленных воздействий и страстей — от самых высоких до самых незменных, причем не всегда различимых и поддающихся точному определению.
Чем еще, если не силой тока самой жизни и природы человека, можно объяснить нашу постоянную тягу к идолопоклонству, вопреки всеобщему осуждению его и вопреки столь же всеобщему стремлению к соблюдению чистоты Заветов. Мои личные наблюдения над жизнью в условиях Сияющих Вершин и руководящей роли партии, подсказывают, что, очевидно, и у наших древних предков жизнь протекала на двух этажах. Какая-то наиболее прилежная часть населения находилась всегда на высоте и блюла, в то время как другая, несознательная, не вылизала из низин «мещанства и мелкобуржуазных заблуждений».
Как у разведенных по разным дорогам близнецов спонтанно проявляются одинаковые привычки и пристрастия, так в наших двух странах — и в Израиле, и Иудее — одинаково постоянными были одни и те же тенденции. Каждый новый хороший царь, даже если он приходил на смену тоже хорошему (о плохих предшественниках и куры не балакают), начинал с очищения страны и храма — да, да, даже храма! — от грязных идолов язычества. Причем, нередко случалось, что отдельные цари впадали в грех «золотого тельца» лишь к концу жизни, после успешной победы над ним и наведения порядка вначале.
Некоторые читатели могут подумать: откуда в Израильском царстве взялся храм, ведь храм был только в Иерусалиме, а Иерусалим — в Иудее?
Оказывается (я тоже до недавнего времени об этом не знал), был построен храм и в Израильском городе Бет-Эле, причем в самом начале раскола. И построил его, не кто иной, как уже известный нам Иеровоам, тот самый, которого наш Всевышний, наказывая Соломона, сначала одарил новым царством, а затем покарал за аналогичную соломоновой измену — поклонение идолам.
Ну вот, этот проклятый царь Иеровоам, назло Иудее, строит еще один храм, надеясь, что таким образом оборвется всякое общение между евреями двух стран, поскольку у израильтян отпадет нужда в посещении Иерусалима и раскол станет необратимым.
Кроме еще одного храма, несколькими десятилетиями спустя в Израиле, в пику созданным в Иудее первым частям так называемой Яхвистской версии Пятикнижия, появляется своя, Элохистская, версия Моисеевых Заветов.
Ясно, что сие выдающееся творчество никаких других последствий не имело, как только еще более усиливало враждебное противостояние, добавляя к территориально-политическому расколу и религиозную независимость. Но, вместе с тем, оно с наглядностью показывает, до чего идентично оба государства развивались идеологически. И там, и здесь волны беспросветного идолопоклонства сменялись освежающими волнами борьбы за чистоту подлинного вероучения, потому что только верность ему освобождала от наказания поражениями и вознаграждала победами. При хорошем поведении, достаточно, казалось, воззвать к Нему — и не страшны нам ни бури, ни преграды. Он позаботится. А если забота не выходила, если враги все же побивали, если чиновники замучивали, то кого еще винить, как не эту заразу идолопоклонства, часто поражавшую обе страны сверху донизу с размахом эпидемии.
Но была ли она в реальности в том пугающем объеме, в каком преподносит ее нам библейская история?
Предполагаю, что нет. Было увлечение всякими изображениями, безделушками и художествами, и если поклонялись им, то не обязательно предавая Закон, не обязательно религиозно. Разве наши эстетические позывы не могут быть столь же сильны, как и религиозные? Неужели поклонение красоте и дару изобразительного творчества непременно ведет к измене Всевышнему? Считалось, что да, — ведет.
Закон без всяких шуток запрещал делать «изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли», квалифицируя сие как идолопоклонство. («Второзаконие», 5, 7–8). То есть никакого поклонения в прямом религиозном смысле могло и не быть. Как, например, в деле царя Соломона, который позволил себе блеснуть роскошью отлитых из золота львов.
Но если даже допустить налет криминальности в таком нарушении запрета, то он не более, чем форма, ритуал или, как сказал бы Ю. М. Лотман, «минус ритуал», что на языке знаковых систем мышления (а религия — одна из ярких таких систем) — одно и то же. Одним ритуалом больше или меньше, но в силах ли это нанести какой-то весомый ущерб тому неисчерпаемому идейно-содержательному богатству Торы, которое у всех на устах и с утверждения которого я начал этот очерк?
А между тем, эта малая на вид формальность была трагически раздута нами до размеров проклятия, ставшего для нас судьбоносным, поскольку час от часу вспыхивало оно пожаром возмущений и восстаний в эпоху греко-македонской и римской оккупаций. Наши мудрецы и пророки гораздо раскованней, кажется, обращались с содержательным планом Торы, на протяжении веков дискутируя те или иные ее аспекты в горячих дебатах, часто с вольным искрящимся остроумием и юмором.
Как же случилось, что в том главном, что составляет суть вероучения, мы проявляли подчас больше свободы, чем по отношению к его форме?
Да в том-то и дело, что всегда, в любом идеологическом раже, содержание идеи стушевывается, уходит в тень, на задний план, как нечто обременительное и нудное, а на роль лобового политического воспитателя проталкивается его величество Ритуал, в погонах и без погон. Диву даешься, как еще удалось нам разрешить нарушение субботы во дни вражеских атак!
А теперь посмотрим на проблему идолопоклонства с другой точки зрения. Допустим, что мое предположение о малой его распространенности неверно и наши исторические источники ничего здесь не преувеличивают. И больше того, признаем еще один факт, не учтенный мной в предыдущих рассуждениях: живя в окружении и тесном соприкосновении с языческими народами, которые поклонялись идолам, весьма легкомысленно было бы взирать на наши увлечения изображениями как на невинные шалости или сугубо эстетические забавы.
В таких оптимально опасных условиях для утверждения и сохранения веры, не допускающей многобожия, ничего не может рассматриваться в качестве мелочи, в особенности, вещи пограничных значений. Попробуй определи, где в статуэтке кончается искусство и начинается идол, требующий коленопреклоненности!
Кажется, выхода нет. Запрет на изображение более, чем оправдан.
Но что же делать тогда со столь распространенной в народе тягой к изображению, даже если она и была сопряжена с потребностью конкретизации идеи Бога? Тягой, жившей непрестанно во всех слоях общества, от царских хоромов до последней нищей хижины? Разве столь устойчивая характеристика свойств жизни и человека не достаточное доказательство правоты именно жизни, а не буквы наших, даже самых глубоких и верных представлений о ней? Или, на худой конец, не достаточный ли это аргумент в пользу поиска компромисса и реформы?
Не знаю. Мне не захочется забегать вперед и нарушать принцип хронологии, которому я намерен, насколько возможно, следовать, но в своем предыдущем очерке, о еврейских корнях христианства, я говорил уже, что реформа радикала-еврея Павла заслуживает внимания, по крайней мере, в одном. Придав Иисусу функции Бога, он впервые примирил рациональный еврейский монотеизм с примитивной языческой чувственностью. Получив единого Бога с человеческим лицом, человек веры утратил острую потребность в поклонении идолу.
Сознание компромисса придет к нам и вне христианского контекста, но с большим опозданием, но вместе с диаспорой, но после того, как за несгибаемость будет уплачено по самому дорогому счету.
Сперва Израильским царством, затем Иудейским.
Всевышний снова не внял благим на Него надеждам. И снова не поскупился на наказание.
Незадолго до гибели Израиля произошло следующее событие.
В Иудее после царя-богоотступника Ахаза, павшим так низко, что заколотил двери храма и «запретил приносить Предвечному установленные жертвы и присвоил себе все жертвенные приношения», на престол взошел его сын Езекия (715–687 гг. до н. э.). Будучи, в отличие от своего отца, богобоязненным и справедливым, он начал с очищения храма, привел в порядок «всю священную утварь» и удалил «все, что оскверняло святыню». Кроме того, в честь праздника опресноков (пасхи) он решил пригласить в Иерусалим и соотечественников из Израиля.
Посланные им пророки говорили израильтянам: «Это не для того, чтобы подчинить вас нашей власти, чего вы, конечно, не желаете, а для того, чтобы вы могли оставить свой прежний образ жизни и вернуться к древним обычаям и почитанию истинного Бога» («ИД», кн. 9, гл. 13).
Израильтяне же начали глумиться над пророками, «связали их и умертвили». Эта дерзость стоила им жизни. Они были покорены ассирийским царем Салманасаром за отказ платить дань. «Салманасар окончательно уничтожил царство Израильское, а весь народ переселил в Мидию и Персию» а «в страну Израильскую… перевел на жительство другие племена» (Там же, гл. 14).
Как видим, снова религиозное и собственно историческое объяснения событий настолько переплетены в еврейском сознании, что чрезвычайно трудно отделить одно от другого. Нет, наверно, ни одного другого народа на земле, где бы этот сплав исторического, национального и религиозного был столь прочен и неделим. Так что снова, как и при анализе причин распада государства приходится прибегать к тому же вопросу: что же произошло на самом деле? Что привело к катастрофе Израильское царство: грех идолопоклонства, раскольнический шаг к отпадению (как мы помним, также замешанный на Боге) или отказ от дани могущественному соседу?
Видимо, все три фактора, но не столь прямолинейно, как это подано теологией и историком Флавием.
В течение последних 6 лет своего существования Израильское царство, и без того достаточно слабое, поделилось на два враждебных лагеря. Одни требовали смирения до наступления лучших времен и регулярной выплаты дани, другие — непокорности и войны. Три царя были поочередно убиты в этот крошечный промежуток времени (738–732 гг. до н. э) своими подданными, — проассирийцами или анти-, — в зависимости от позиции, на которой стоял в этом вопросе тот или иной царь. Четвертый — Осия, антиассириец, — закончил свои дни в ассирийском плену.
Видна ли в таком резком, нетерпимом, воинственном размежевании карающая десница Божья? Безусловно. Но опосредованно. Источники не особенно щедры здесь на детали. Но совершенно очевидно, что оба лагеря бросали друг другу хлесткие обвинения в измене Всевышнему, в грехопадении и идолопоклонстве, доходившие до истерики, рукоприкладства и убийств, и тем измотали себя настолько, что приходится удивляться, как им все же удалось продержаться в течение трехлетней осады.
Очевидно и то, что это роковое событие свершилось и как следствие героического шага израильтян к «отпадению» от единого государства, поскольку обе части его, по крайней мере, наполовину, облегчили завоевателям задачу порабощения.
Именно в такой транскрипции идея Божьей кары удостоверяется здесь самой жизнью и звучит реалистически на слух атеистов тоже.
Сценарий гибели Иудеи и разрушения первого Иерусалимского храма был не намного другим, и едва ли не так же поддержан приговором Небесного режиссера.
О нем сохранилось больше подробностей, поэтому постараюсь ничего существенного не пропустить.
Примерно, за полвека до трагического конца Иудейский престол занял выше уже упомянутый, прогрессивный царь Иошияху, который прозорливо почувствовал, что нужна реформа или обновление слова Божьего. Понятно, не по линии его смягчения, а напротив, — в целях еще большего закручивания гаек. Народ дошел до ручки. Куда ни глянь — идолопоклонство, падение нравов, разлад и нищета.
В ответ на царский замысел появляется последняя — пятая — часть Торы, получившая название Второзакония, и весь текст Торы подвергается переработке на основе двух вариантов: яхвистского и элохистского (см. выше), что, между прочим, объясняет нагромождение в нем повторов и противоречивых фабульных деталей.
Ряд историков (в том числе, и Даймонт) разделяет следующую легенду о появлении Второзакония. Оно было создано царем в соавторстве со священнослужителями и по договоренности с последними преподнесено народу в качестве случайно найденного в храме свитка, который, якобы, хранился там еще со времен Соломона.
Поскольку я всегда смотрю на сочинения, считающиеся прямым откровением Небес, как на творчество вполне земных людей, не в моих интересах в этой легенде сомневаться. Однако, по другой версии (4-я Книга царств и Иосиф Флавий), Второзаконие просто случайно обнаружили в «доме Господнем», но тоже как затерявшийся документ соломоновских времен, т. е. времени строительства первого храма.
Согласно Флавию, царь даже растерялся поначалу, не зная, как быть с найденным свитком, «потому что являлось опасение, что, так как предки царя преступили законоположения Моисеевы, они сами подвергнутся опасности изгнания и, изгнанные из своей родины должны будут, лишенные всего, на чужбине влачить жалкое существование» («ИД», кн. 10, гл. 4).
Прояснить опасения царя и склонить Предвечного «в пользу иудеев» должна была пророчица Ольда, к которой были посланы высокие чины двора. Пророчица сообщила, что «Господь уже постановил относительно иудеев решение, которого путем молитвы никто не сможет изменить, а именно: погубить народ, изгнав его из страны». Но поскольку царь «держится праведного образа жизни, Господь Бог пока еще отдалит предполагаемые бедствия» (Там же).
Ободренный пророчицей, царь начинает бурную «очистительную» кампанию. Он приказывает выбросить из Храма все остатки сооружений в честь идолов и чужеземных божеств, казнит языческих жрецов, которые не из рода Аарона, отправляется в путешествие по стране, чтобы самолично участвовать в искоренении скверны, и предпринимает шаги, хорошо известные нам по опыту страны Советов: распоряжается «сделать обыски в отдельных жилищах как сельских, так и городских, подозревая что кое-где кто-либо мог скрыть у себя какого-нибудь идола» (Там же).
Не заикнувшись даже об этих пикантных деталях, Даймонт утверждает: «Волна патриотизма и религиозного пробуждения охватила весь народ. На волне этого эмоционального воодушевления Иошияху без труда разделался (курсив мой — Л.Л) с идолопоклонством, запретил культы Ваала и Астарты и провел ряд социальных реформ… Отныне евреи сами, добровольно, по внутреннему побуждению возложили на себя обязанность и готовность подчиняться авторитету Книги».
В этой добавке современного, эйфористически настроенного историка я лично не вижу никаких противоречий фактам, дошедшим до нас из древности. Если хочешь разделаться без труда, тебе не обойтись без всенародного патриотического воодушевления и добровольной готовности подчиниться. В свете этой замечательной диалектики, к которой прибег великий царь в своей политической деятельности, не только не исключено, а вполне вероятно, что именно он и явился инициатором создания Второзакония в целях поднятия народного духа.
Эффект обновления и пробуждения был, в самом деле, ошеломляющим, но не надолго. Идолопоклонство и борьба с ним, а также подстегивание несознательной части населения сознательной подчиняться авторитету Книги продолжались и впредь, и, как прежде, волнами: то на энтузиазме и пафосе, то с халатностью и попустительством. При этом, мало кто в Иудее понимал, что увлечение строительством религиозным («Книга — наша слава боевая!») идет в ущерб государственному и может пагубно аукнуться в делах обороны и внешней политики, как это случилось в Израильском царстве. Мысль вождей не переставала вертеться вокруг «постановления» Всевышнего о гибельном изгнании и надежды на то, что только Он и может спасти — т. е. вокруг проблем сугубо духовно-идеологических.
Царю Иошияху наследовал его сын Иоахаз, по словам Флавия, «безбожник и человек гнусного характера». Процарствовав всего 3 месяца и 10 дней, он обманным путем был захвачен в плен царем Египта, который на его место поставил его сводного брата Иоакима (Елиакима).
Этот тоже оказался «несправедливым и злонамеренным, ни отличавшимся ни религиозностью, ни гуманностью». Бездарно играя на конфликте между Египтом и Вавилоном, он устроил гонения на пророка Иеремию, который правдиво ему на это указал и предрек, в связи с такой близорукой политикой, гибель всей страны. Результат не заставил себя долго ждать. Вавилонский царь Навуходоносор, заподозрив евреев в поддержке египтян, без труда вошел в столицу, перебил «сильных и красивых» иерусалимцев, вместе с Иоакимом, и поставил на еврейский престол сначала его брата Иоахима (Иехония), а потом его дядю Седекия, которому и суждено было стать последним царем Иудеи (598–587 гг. до н. э.).
Иосиф Флавий отдает много страниц описанию борьбы между великим подвижником нашего народа пророком Иеремией, требовавшим во имя сохранения нации безоговорочного выполнения договоров с могущественным Навуходоносором, с одной стороны, и государственными бездарями и воинствующими патриотами, тянувшими страну в бездну тайного союза с Египтом — с другой (см. также Книгу Пророка Иеремии в Библии). Чего только они ни делали, чтобы сломить волю упрямого и трезвого старца! Над ним насмехались, его травили, называли сумасшедшим, обвиняли в том, что он собирается перебежать на сторону вавилонян. По ложному обвинению в предательстве его подвергли пыткам и бросили в темницу, требуя его казни. Получив от царя отказ на казнь, старейшины все же погрузили его по шею «в яму, наполненную грязью, дабы он в ней задохся».
А между тем, вина Иеремии была лишь в том, что он понимал, что, если Седекия нарушит договор с Навуходоносором, могущество которого превосходило силы египтян и евреев, взятых вместе, Иудея, ее столица и храм будут сравнены с землей. Ясно, что такая позиция была патриотам не по нраву. И к несчастью, их голос восторжествовал. Позиция же пророка не возымела успеха даже уже в осажденном Иерусалиме, когда в предвидении самоотверженного мудреца только абсолютный фанат мог сомневаться.
Ворвавшись в город и захватив царя, взбесившийся Навуходоносор начал с лекции по основам морали царю Седекию. Он упрекал поставленного им же на престол еврейского царя в клятвопреступлении, нарушении благочестия и в черной неблагодарности. Потом тут же, в присутствии Седекия, перерезал его сыновей и приближенных, ему же самому выколол глаза и закованным отправил в Вавилон. После этого царский дворец, храм и весь город были разграблены, сожены и сравнены с землей, а народ угнан в плен.
Иосиф Флавий называет цифру в 470 лет, 6 месяцев и 10 дней существования храма после его сооружения царем Соломоном. За этот период мы пережили три катастрофы: разделение страны на два враждебных царства и поочередная гибель каждого из них, причем в идентичных обстоятельствах и по сходным причинам. С религиозной точки зрения, это было Божьим наказанием за грехи наших великих предков и за нарушение народом договорного обещания жить по Его законам.
С точки зрения реализма, думаю, что ни один народ в мире не потянул бы на эти высокие и крайние требования. Мы просто были малочисленны, на малой земле, в окружении воинствующих народов, то и дело на нее зарившихся, как, впрочем, и мы — на землю других народов. В этих жесточайших условиях — кто кого — мы не только не нашли в себе практической жилки (в чрезмерности которой нас обвиняют сейчас все, кому не лень) для усиления внутринациональных непрочных связок, государственной дисциплины и рационального хозяйствования, но, напротив, — мы делились на части, на страны, на партии, на враждующие лагеря, на кто больше поклонов отвесит некоторому великому Абсолюту.
Я не знаю, чего больше было в нас по отношению к Нему: веры или страха. Скорее всего, это был некий симбиоз веры под страхом, ставший идеологической доктриной и не выдержавший испытаний жизнью.
Потеряв землю, мы вынуждены были ухватиться за догмат веры с удвоенной энергией, поскольку ничего другого не осталось.
В английском языке есть понятие virtual reality. Это, как бы, отраженная реальность. Реальность, которая не существует и, вместе с тем, существует, благодаря тому, что наделена тем же идейным содержанием (теми же атрибутами, параметрами, свойствами), что и всамделишная. Поэтому — и это, пожалуй, главное — человек чувствует себя в ней точно так же, как в ее прототипе, т. е., в действительности.
Вот такую виртуальную страну — virtual nation — мы начали строить после утраты земли. Вместо реальной земли, мы стали жить на земле под названием Тора, или шире — Библия. А рассеявшись среди других народов, мы, в сущности, не рассеялись, не канули в лету. Мы сохранили свое религиозное лицо и в своем неассимилированном объеме стали страной, расположенной во многих странах.
Не знаю, насколько этимологически близки понятия virtual nation и диаспора, но последнее, надо полагать, замелькало в нашем обиходном языке уже со времен Вавилонского плена.
Наряду с диаспорой, именно в эти годы появляется синагога (дом молитвы) — совершенно новый, по сравнению с храмом, институт отправления веры, причем веры исключительно, теперь уже, национального самовыражения. Успех синагог в диаспоре — свидетельство того, что мы сумели, вместе с самым необходимым для жизни, втиснуть в баулы и наше вероучение. Это была, по меткому слову Даймонта, — религия в упаковке, религия, готовая к транспортировке, религия, не нуждающаяся в собственной земле, в жизни на родине.
Понятно, что это не могло не повлиять и на характер нашего патриотизма. Тора, Книга законов, Заветы отцов и весь набор религиозных догматов стали для нас важнее, чем наличие своей земли, стали нашей единственной родиной. Ну а если родина — в нагрудном кармане, или, на худой конец, в квартале от дома — в синагоге, то какая разница, где жить!
Это новое мироощущение подкреплялось еще и тем, что чужеземная почва, обозначенная столь страшным словом, как плен (Вавилонский плен), оказалась вполне подходящей для жизни и, за исключением малой прослойки непокорных упрямцев, пришлась нам по вкусу. Не испытывая неприязни со стороны местного населения, евреи постепенно начали благоустраиваться, преуспевать в ремеслах и торговле, подвязаться на чиновничьей службе и даже входить в состав царского двора и правительства.
Жизнь в этой первой (если не считать Египта) диаспоре настолько понравилась, что, когда лет 50 спустя персидский царь Кир II, захватив Вавилонию, разрешил вернуться на родную разоренную землю и отстроить храм, не все и не сразу проявили желание к возвращению. Понадобилось еще лет 20, чтобы в массовом порядке потянуться назад, в родные пенаты. Во всяком случае, второе возвращение никак не походило на первое (египетское) ни числом, ни крайностями нужды, ни суровыми условиями бегства или исхода. Напротив, немалым толчком к массовому исходу на сей раз послужила, своего рода, дополнительная приманка. Расходы по восстановлению Иерусалима и храма Кир II взял на себя, иерусалимская храмовая община, как пишут историки, комментаторы Флавия, была освобождена от царских налогов и повинностей и, больше того, поборами и повинностями в пользу евреев облагалось местное (нееврейское) население.
Еврейская религиозная мысль этот новый исторический акт в национальной трагедии приписывает, естественно, канцелярии Всевышнего. Что ж, пусть будет так. Он принял решение испытать нас вторично или дал возможность второй попытки, которую, как известно, мы снова завалили. Правда, не сразу, а спустя полтысячелетия. Так что отдадим Ему должное: со временем Он явно не поскупился. Вот вам, сказал, еще пять сотен долгих лет, пробуйте, дерзайте.
Таким образом, вторично возвращенные из-за рубежа, мы вновь начали с нуля и на испепеленной земле отцов вновь отстроили свое отечество — новую Иудею, с новым Иерусалимом и новым храмом.
Второй виток нашего возрождения — это, по сути, история перманентно оккупированной кем-то страны. В этот период на авансцену мировой истории юго-западного и ближневосточного пространства выходят поочередно такие крупные империи, как Македония, Греция с ее необыкновенно развитой и заразительной культурой эллинизма, наконец, Рим. В составе этих гигантов маленькая Иудея не всегда напрямую подчинялась оккупантам, а входила в состав более крупных территориально-административных образований (например, при римлянах, в состав Сирийского края). Кроме того, ей не принадлежали ни Самария, ни Галилея, которые были отдельными тетрархиями.
Оккупация той поры ни в малейшем приближении не сравнима с тем, что принесла в наш ХХ век фашистская Германия. Иудея, как и другие завоеванные страны, имела свое правительство, свое хозяйство, свою национальную жизнь и только обязана была платить оккупантам большие налоги и, конечно, терпеть власть их наместника. Этого, однако, было достаточно, чтобы усложнить и усилить драматизм и без того нелегкой жизни.
Сменялись цари и императоры, на смену лояльным и терпимым к «странностям» иудеев, если они только послушны и аккуратны в налоговых платежах, приходили подонки и самодуры, которые издевательски назло попирали национальные религиозные святыни. Тогда взрывалась пороховая бочка терпения, и на теле непокорной нации полыхали пожары восстаний и народных войн, уносившие десятки тысяч жизней.
Иудаизм все эти пять столетий оставался не только единым и непохожим на все, что окружало, но и само отношение евреев к религиозному догмату — на грани жизни и смерти — было из ряда вон выходящим. Ни один народ столь ревностно к своим религиям не относился. Поэтому все основные конфликты с господами оккупантами и возникали на этой религиозно-идейной оси, проявляясь чаще всего во внешнем плане ритуала и обрядности.
Вместе с тем, надо помнить, что эти священные мятежи и войны отнюдь не были однородны по своей идейной мотивировке и далеко не всегда пользовались всенародной поддержкой.
Диаспора, однажды начатая в Вавилоне, уже не исчезала, а, напротив, неуклонно росла и ширилась за счет эмиграции. К моменту греческого господства начинается процесс еврейской эмиграции, которая с приходом римлян становится массовой. Не было уголка, входящего в состав римской империи, где бы не жили евреи, причем с неимоверно активным усвоением ими господствующих культур. В особенности, конечно, эллинской. Эта часть еврейства, в большинстве зажиточная и образованная, гораздо сдержаннее относилась к догматам иудаизма и терпимее к фактам оккупации, оказываясь порой без знаний языка своего народа, как, скажем, мы сейчас в Америке и Европе.
И, как многие из нас сейчас в Америке и Европе, немало любя свою родину и остро переживая ее судьбу, многие тогдашние евреи диаспоры не считали возможным оказать ей честь своим посещением. Наверное, тоже потому, что это было сопряжено с некоторым риском для собственной драгоценной жизни. Как и сейчас.
Собственно, чтобы понять жизнь и мотивы расслоения, и мотивы размежевания наших предков в эпоху Греции и Рима, достаточно взглянуть нам на себя сегодняшних. Перед ними стояли те же проблемы ассимиляции и защиты корней, как и перед нами сегодня. И, как мы сегодня, они столбенели перед их неразрешимостью.
Разница лишь в том, что Израиль сегодня независим, а тогдашняя Иудея прозябала под пятой оккупации народов более сильных и в военном отношении, и в хозяйственном, и в общекультурном. При относительной самостоятельности правления, первосвященники и цари наши все же назначались хозяевами, и потому они, по воле рока, оглядывались на своих господ больше, чем на свой народ. Ну и, конечно, как я уже сказал, не все правители (чужие и свои) отличались цивилизованным нравом и не все терпимо относились к нашим религиозным «чудачествам», трагические последствия которых нам сегодняшним известны, а нас тогдашних — все еще ожидавшие.
В ряду завоевателей-негодяев в эпоху Греческого господства следует назвать царя Антиоха IV (Антиоха Эпифана), отличавшегося презрительным отношением к еврейским религиозным обрядам и ценностям. В 170 г. до н. э. завоевав Иерусалим, не без поддержки евреев-эллинистов, объединенных первосвященником Менелаем (да, в эту пору у нас появились и греческие имена), он ограбил храм, заклал там свинью, потребовал обязательного поклонения греческим богам и ежедневного приношения в жертву свиней, запретил обряд обрезания. Часть страны подчинилась этим повелениям, кто добровольно, как сообщает Флавий, кто под страхом жестоких наказаний.
«Однако наиболее выдающиеся и благородные из иудеев не обращали внимания на царя, ставя исполнение издревле установленных обычаев выше наказания… Их бичевали, терзали и затем живьем пригвождали к крестам; женщин же и детей, которые были наперекор царскому велению обрезаны, подвергали казни через удушение и вешали затем тела их на шею пригвожденным к крестам мужьям и родителям. Если же у кого-либо находили книгу со священными законами, то она уничтожалась, и всякий, у которого таковая была найдена, должен был умирать жалкою смертью» («ИД», кн. 12, гл. 5).
В этих экстремально жестоких условиях вспыхивает, естественно, мятеж, переросший во всенародную священную войну, известную в истории как восстание Маккавеев.
Однажды в иудейской деревне Модии царский военачальник Апеллес, желая принудить население к принесению в жертву свиньи, потребовал, чтобы пример подал священник Маттафий, занимавший в селении видное общественное положение. Тот наотрез отказался и сказал, что «он со своими сыновьями никогда не решится изменить древнему благочестию, хотя бы все остальные народы и повиновались». В этот момент кто-то из селян принес требуемую жертву. Тогда старик Маттафий пронзил его мечом, и с помощью подоспевших на помощь сыновей — еще нескольких греческих солдат и самого Апеллеса.
Сразу же к мятежной семье Маккавеев (у Маттафия было пятеро сыновей) примкнула значительная часть населения, и они стали одерживать победу за победой над греческими гарнизонами, причем с самого начала перебили всех своих соплеменников, «кто навлекал на себя грех жертвоприношениями греческим богам», а также подвергли «обрезанию всех еще не обрезанных мальчиков» (Там же).
Победа за победой — и вскорости Маккавеи захватили власть в стране. После смерти Маттафия, спустя всего лишь год после начала мятежа, его сын Иуда Маккавей возглавил народ уже в качестве первосвященника (должности царя после возвращения из плена Иудея еще не имела, лишь правнук Маттафия, Аристобул самовольно назовет себя царем). Власть Иуды тоже началась с того, что он «перебил всех тех единоплеменников своих, которые переступили издревле установленные законы, и очистил страну от всякого осквернения» (Там же).
Как видим, работы по борьбе со своими же согражданами было у Маккавеев тоже немало, хватило на пару поколений, и обращались они со своими «внутренними врагами» не более гуманно, чем с внешними, что дополнительно подчеркивает идеологический характер и восстания, и продолженного ими правления. То, чему другие народы могли подчиниться без особого сопротивления, не проходило безболезненно у нашего народа. Для евреев, носителей идеалов мощного вероучения, сросшихся с этими идеалами, их попрание было равносильно смерти. Поэтому и свинья, и отказ от обрезания воспринимались не как мелочи ритуальной формалистики, а как измена национальному достоинству и человеческому благочестию.
Хорошо это или плохо, но в восстании Маккавеев трудно не заметить одно важное обстоятельство. Несмотря на стихийную форму его возникновения (непроизвольная реакция на оскорбление), оно свободно от черт обреченного на поражение безрассудного патриотизма. Есть все основания предположить, что священник Маттафия, будучи образованным человеком и незаурядным общественным деятелем, готовился к борьбе задолго до проявленной вспышки. Его надежда на успех могла быть мотивированной основательным пониманием исторической обстановки.
Человек его уровня не мог не видеть, что в условиях непрекращающейся борьбы между греческими династиями Птолемеев и Селевкидов и грозящей им опасности со стороны римских полчищ сила Антиоха значительно уступает его свирепости.
У меня нет возможности более подробно на этом останавливаться, но расчет старика Маттафия был довольно точен. Антиох, почуяв, что у него нет средств на ведение войны с Иудой Маккавеем, отправился за добычей в Персию, где бесславно почил, а сменивший его птолемеевский царь потерпел сокрушительное поражение от Иуды, который успел к тому времени сколотить сильную армию.
Кстати, в этой победной войне Иуда чувствовал себя уже настолько уверенно, что по старинному обычаю освободил от участия в ней «молодоженов и тех, кто недавно приобрел недвижимую собственность, дабы эти люди из любви к своему дому не мешали сражаться» (Там же, гл. 7). Этот обычай, не известный ни одному народу в мире, был предметом особого восхищения для антисемита Василия Розанова, о чем я уже, кажется, упоминал где-то, ну да уж простит меня читатель за повтор. Такими вещами не восхищаться попросту невозможно.
Два других сына Маттафия — Ионатан и Симон, — будучи также передовыми людьми своего времени, после смерти Иуды поочередно возглавляли страну в качестве первосвященников и военачальников.
Так что вся семья Маккавеев отличалась не только мужеством, но и незаурядным даром трезвых политиков и государственных деятелей. Этим я вовсе не собираюсь утверждать, что все шло у них, как по маслу, без поражений и потерь, но еще при жизни Иуды, после тяжелейших сражений с птолемеями, удалось подписать мирный договор с римлянами.
«Никто из римских поданных, — говорилось в постановлении сената, — не должен воевать с народом иудейским, равно как не доставлять тому, кто вступил бы в такую войну, ни хлеба, ни судов, ни денег. В случае, если кто-либо нападет на иудеев, римляне обязаны по мере сил помогать им, и наоборот, если кто нападет на римские владения, иудеи обязаны сражаться в союзе с римлянами» (Там же, гл. 10).
Считается, что Маккавейская война завершилась (142 г. до н. э.) обретением Иудеей независимости. Мне трудно понять о какой независимости идет речь. Отношения между странами в этом регионе были необыкновенно сложны и запутаны, царствовавшие фамилии враждебных лагерей находились часто в родственных связях, перманентно предавая друг друга, нападая друг на друга, вступая друг с другом в непрочные и беглые союзы, то и дело рушившиеся от предательств с обеих сторон.
Симон Маккавей, к примеру, был приглашен на пир к своему зятю (!) Птолемею, и там был предательски убит с двумя своими сыновьями. После этого главой страны, ее первосвященником, становится третий сын Симона — Гиркан, который тоже правит в очень непростых отношениях и со своим народом, среди которого появились уже партии фарисеев и саддукеев (см. мой предыдущий очерк, о христианстве), и со своими внешними врагами-союзниками.
«Гиркан примкнул к партии саддукеев, — пишет Флавий, — отказавшись от фарисеев и не только разрешив народу не соблюдать установленных фарисеями законоположений, но даже установив наказание для тех, кто стал бы соблюдать их» («ИД», кн. 13, гл. 10) За эти наказания народ возненавидел Гиркана и его сыновей. Выступление саддукеев, которых поддерживали богатые слои общества, против фарисеев, за которыми стоял бедный люд, было связано с тем, что они отвергали «добавления» последних к Моисееву законодательству. Другими словами, религиозно-идеологическая напряженность в стране ни на минуту не остывала, хотя невозможно отрицать, что в основании ее находились и мотивы сермяжной меркантильности.
После смерти Гиркана, его старший сын Аристобул, всего лишь правнук благороднейшего родоначальника династии Маккавеев, в нарушение сложившейся структуры власти, объявляет себя царем, предательски смело убивает свою мать и брата Антигона, побросав других своих братьев в темницу, чем и начинает на еврейском престоле обычную для всех стран традицию кровавых дворцовых интриг и убийств, которая достигнет апогея, как известно, при дворе Ирода Великого.
Аристобулу наследует его брат Яннай, освобожденный из темницы его женой Саломеей (или по-гречески Александрой). Яннай был ненавидим еще своим отцом Гирканом, к которому во сне явился, якобы, Всевышний и указал на то, что именно Яннай унаследует его власть, а не горячо любимый им Аристобул. Понятно, что, дорвавшись по воле Всевышнего до власти, Яннай (тоже Александр почему-то) также начал с казни брата-соперника. Это не помешало ему, однако, быть любимым среди народа, благодаря своим успехам в войнах, в расширении и укреплении границ отечества. Он умер в одном из военных походов по другую сторону Иордана, оставив трон своей супруге Александре и двум сыновьям, странным образом названным тоже Гирканом и Аристобулем — в честь невзлюбившего его отца и кровавого брата.
Это случилось уже в 76 г. до н. э., когда до римской оккупации оставалось всего лишь рукой подать, и не кто иной, как оные Гиркан с Аристобулем, затеяв братоубийственную войну за власть, эту руку подали, т. е. сыграли зловещую роль в ее инициации.
Но сперва два слова об их матери, царице Александре, поскольку грязная война, затеянная братьями, была, по сути, гражданской и шла под флагами верности Заветам и Закону.
Едва взойдя на престол, Александра назначила своего старшего сына Гиркана на должность первосвященника и вместе с ним признала все добавки к священному Писанию, которые принесли фарисеи, отменив, таким образом, строгий запрет на них своего свекра.
Благодаря этому, фарисеи, став фактическими властителями страны, начали «терроризировать царицу», убеждая ее перебить всех их противников. «Затем, — сообщает Флавий, — они убили одного из таких людей, некоего Диогена, а после него… еще нескольких человек». Среди возмущенных этими акциями был и младший сын царицы Аристобул, решивший воспротивиться позиции матери и брата. Мало помалу страсти разгорались, Аристобул пошел на них войной, «менее, чем за пятнадцать дней овладел двадцатью двумя городами» и среди приверженцев «стал походить на настоящего царя». В отместку за это «было решено заключить жену и семью Аристобула в крепость около святилища» («ИД», кн. 13, гл. 16).
После смерти царицы война между братьями превратилась в затяжное непримиримое побоище. Каждый из них, не моргнув глазом, добивался поддержки при дворах вражеских стран, но, прежде всего, у восходящей звезды римского могущества — полководца Гнея Помпея.
Разумеется, я не думаю, что без предательских ходов Гиркана и Аристобула, кровных наследников бесстрашных Маккавеев, Рим оставил бы Иудею в покое. Однако не зловещ ли хотя бы символический аспект этих акций: мы сами пригласили своих поработителей?!
Как бы там ни было, в результате первой неотложной римской «помощи» единая монархическая Иудея была раздроблена на пять округов с пятью синедрионами: Иерусалим, Гадар, Амафунт, Иерихон и Сепфорис (Там же, кн. 14, гл. 5).
Подобно греко-македонским завоевателям, римские императоры относились к иудеям не лучше и не хуже, чем к другим порабощенным народам. Однако, как и прежде, непреодолимые различия между религиями и, в особенности, между уровнями преданности догматам веры в сознании поработителей и порабощенных, наполняли эти отношения крайней жестокостью с одной стороны, и крайней непримиримостью — с другой.
Макс Даймонт, вслед за крупнейшим английским историком Рима Э. Гиббоном, подчеркивает: «Римляне считали все религии одинаково правильными, одинаково полезными и одинаково ложными… Репрессии, которым они подвергали евреев, всегда были расплатой за сопротивление евреев римскому игу».
В этом же ключе высказывается и русский переводчик Флавия, видный историк Я. Л. Черток, говоря о различном отношении евреев и других народов к самодурству отдельных императоров, всюду насаждавших свои изображения. «Языческие народы, — пишет он, — привыкли воздавать божественные почести своим властелинам и поклоняться им… в языческом быту одним богом больше или меньше не могло иметь особенного значения. Для иудейства же вопрос о признании императорского культа был вопросом всего его бытия — тут невозможны были никакие компромиссы и уступки».
Как видим, речь снова и снова идет о невозможности не столько физического компромисса с иноземным игом, сколько идейно-религиозного.
Идейного, прежде всего!
Мы все время сталкиваемся с той же бескомпромиссной, с той же непреступной, с той же единственно правильной идеологической силой, которая на протяжении всего предыдущего тысячелетия терзала и разъедала нас изнутри, несмотря на то, что была предназначена, казалось, не для поражений, размежеваний и гибели, а для побед и процветания.
Я уже приводил примеры нашей реакции на идеологические издевательства царя Антиоха Эпифана и, в начале очерка, — прокуратора Понтия Пилата. Нечто аналогичное произошло и в годы правления императора Гая (Калигулы), самодурство и жестокость которого не знали ничего равного даже по отношению к самим римлянам. Числя себя выше всех Богов и требуя от всех народов империи выставлять изображения себя в бронзе и мраморе, он отправил в Иудею полководца Петрония с целью установления своих статуй и там. Причем, зная об особой чувствительности евреев к этому, он приказал Петронию, в случае сопротивления, «противоборцев убить, а весь остальной народ продать в рабство».
Петрония встретили тысячи возмущенных евреев с заявлением, что они готовы умереть за закон и предания отцов, «которые запрещают ставить не только человеческое изображение, но даже и божественную статую и не только в храме, но и вообще в каком бы то ни было месте страны». И как Петроний ни уговаривал, ссылаясь на то, что он тоже выполняет закон императора, согласно которому все народы должны иметь его статуи, как ни угрожал, — в ответ он слышал только одно: если Гай хочет поставить свои статуи, то он «должен прежде принесть в жертву весь иудейский народ. Они с их детьми и женами готовы предать себя закланию» («ИВ», кн. 2, гл. 10).
Ну что, господа, был ли в мире еще один хотя бы народ, который во имя ритуала веры проявлял бы столько героической готовности к закланию?!
При этом, опять же, речь шла не об отказе молиться во славу императора-подонка. За него они молились и дважды в день в его здравие приносили жертвы в храме. Речь шла о формальности, о статуе, о внешнем символе! Ведь на фоне реального угнетения, издевательств и непосильных налогов; на фоне собственных коррупцированных правителей, движимых шкурным тщеславием и властолюбием; на фоне полнейшего разлада в быту, неудержимого роста преступности и возникновения различных грабительских банд — на фоне всей этой чудовищной реальности, что такое статуя?
Пустяк. Комариный укус.
Для любой другой нации — да, но не для нас. Мы готовы были за этот пустяк — на заклание.
Не думаю, однако, что здесь, как и во всех предшествующих случаях, можно говорить обо всем народе. На подвиг самоубийства шла лишь особо настроенная часть народа, прикрывавшаяся его именем для большей храбрости и самооправдания. Эти мятежно-патриотические силы страны действовали в едином настрое с силами уголовно-преступными. Перемежаясь и поддерживая друг друга, они создавали в стране атмосферу паники, истерии и разброда.
Приведу один пример. Неподалеку от Иерусалима разбойники напали на багаж императорского слуги Стефана и разграбили его. В отместку наместник Кесареи Куман приказал сделать набег на близлежащие деревни и забрать жителей в плен за то, что они не задержали разбойников. Во время набега один солдат разорвал Священное писание и сжег его. «Иудеи были этим так потрясены, точно вся их страна стояла в пламени». Они потребовали от Кумана наказать солдата, что тот и сделал, приказав «вести его к казни через ряды его обвинителей».
После этого самаряне убили еврейского пилигрима, шедшего во время праздника из Галилеи в Иерусалим. Это привело в большое волнение и галилейских евреев, и иерусалимских. Они побросали праздничные торжества и устремились в Самарию. Их атаковал Куман с войском и многих перебил, захватив главарей в плен. Вспышку удалось погасить лишь после вмешательства знатных иудеев, которые просили мстителей сжалиться «над своим отечеством, над храмом, над своими женами и детьми и не рисковать всем из-за мести за одного галилеянина».
«Грабежи и мятежные попытки со стороны более отважных бойцов, — пишет Флавий, подчеркивая нераздельность двух сторон экстремизма, — распространялись по всей стране» (Там же, гл. 12).
В числе разбойников Флавий называет атамана Элеазара, разорявшего страну в течение двадцати лет, и партию сикариев, названных так по имени маленьких, изогнутых острием внутрь кинжалов, которые они держали под платьем. Смешиваясь с толпой, сикарии закалывали своих политических врагов среди бела дня, и как только жертвы падали, они начинали тут же, вместе со всеми, возмущаться убийцами. Среди их жертв был даже первосвященник Ионафан. «Паника, воцарившаяся в городе, — пишет Флавий, — была еще ужаснее, чем в самые несчастные случаи, ибо всякий, как в сражении, ожидал своей смерти с каждой минутой. Уже издали остерегались врага, не верили даже и друзьям, когда те приближались».
В числе мятежников-патриотов он называет злодеев, «которые, будучи чище на руки, отличались зато более гнусными замыслами, чем сикарии». «Это были обманщики и прельстители, которые под видом божественного вдохновения стремились к перевороту и мятежам, туманили народ безумными представлениями, манили его за собою в пустыни, чтобы там показать ему чудесные знамения его освобождения». Среди них то и дело возникали лжепророки. Один из них, прибывший из Египта, собрал вокруг себя 30 тысяч «заблужденных, выступил с ними из пустыни на… Масличную гору, откуда он намеревался насильно вторгнуться в Иерусалим, овладеть римским гарнизоном и властвовать над народом с помощью драбантов».
Зная, что многие наши евреи, не прочитав ни одной страницы Иосифа Флавия, не признают его свидетельств, в связи с его успехами среди римлян, приведу суммарную характеристику описанной выше обстановки, сделанную историком Я. Л. Чертком, который постоянно выверял свидетельства своего древнего коллеги по другим источникам.
«Нет сомнения, — пишет Черток, — что самозванные пророки, как и сикарии, исходили из чисто патриотических побуждений; все они выходили из недр одной общей партии ревнителей (зелотов) и стремились к одной цели: освободить нацию от чужеземного гнета, но крайнее ожесточение, с которым они преследовали свои цели, сделали их в действительности страшным бичем для страны. Возможно, однако, что в рядах борцов за свободу находились и искатели наживы и профессиональные разбойники, которые весь смысл своего существования видели в смутах и анархии». (Одно из примечаний к «ИВ», кн. 2, гл. 13).
Черток переводил Флавия задолго до Октября. Ему в революции еще не открылось это знаменитое блоковское «ножичком полосну, полосну». Поэтому то, что для него предположительно («возможно»), мне, грешному, кажется ясным, как Божий день. Правдивость картины, нарисованной Флавием, удостоверяется открывшимся нам социально-психологическим аспектом революций.
«Обманщики (читай: революционеры — Л.Л.) и разбойники, — замечает Флавий, — соединились на общее дело. Многих они склонили к отпадению, воодушевляя их на войну за освобождение, другим же, подчинившимся римскому владычеству, они грозили смертью, заявляя открыто, что те, которые добровольно предпочитают рабство, должны быть принуждены к свободе» (Там же).
Принуждение к свободе! Господи, кому это еще не знакомо в нашем двадцатом, изрядно уставшем от революций веке!
«Разделившись на группы, — продолжает Флавий, — они рассеялись по всей стране, грабили дома облеченных властью лиц, а их самих убивали и сжигали целые деревни. Вся Иудея была полна их насилий, и с каждым днем эта война загоралась все сильнее» (Там же).
Не напоминает ли это нам современных арабов Египта и Алжира, которые такими же методами принуждают к исламской «свободе» своих сограждан, находящихся, на их взгляд, в духовном рабстве у Америки?
Флавий знал все это изнутри. Он возглавлял во время войны восставшую Галилею. Но особенное доверие к его свидетельствам вызывает и тот факт, что он нисколько не смягчает описаний и римских наместников. Они поданы с той же суровой объективностью.
Непосредственными виновниками катастрофы он называет прокуратора Иудеи Альбина и сменившего его Гессия Флора. Оба правили за 7 и 6 лет, соответственно, до разрушения Храма. Вот что он пишет об Альбине:
«Не было того злодейства, которого он бы не совершил. Мало того, что он похищал общественные кассы, массу частных лиц лишил состояния и весь народ отягощал непосильными налогами, но он за выкуп возвращал свободу преступникам… которые действовали заодно с Альбином. Каждый из этих злодеев окружал себя собственной кликой, а над всеми… царил Альбин, употреблявший своих сообщников на ограбление благонамеренных граждан… Вообще никто не смел произнесть свободное слово — люди имели над собою не одного, а целую орду тиранов» (Там же, гл.14).
Флор делал то же самое, но с более открытой наглостью, словно сознательно и планомерно побуждал Иудею к мятежу. «Обогащаться за счет единичных лиц ему казалось чересчур ничтожным; целые города он разграбил, целые общины он разорил до основания, и немного не доставало для того, чтобы он провозгласил по всей стране: каждый может грабить где ему угодно с тем только условием, чтобы вместе с ним делить добычу. Целые округа обезлюдели вследствие его алчности; многие покидали свои родовые жилища и бежали в чужие провинции» (Там же).
Как видим, атмосфера в стране накануне восстания была до предела накаленной, чему способствовали силы разнородного происхождения: от оккупационных до собственно национальных. Вместе с тем, необходимо подчеркнуть, что неизбежность надвигавшейся катастрофы не была столь фатально предопределенной, как это выглядит в контексте брожения низов. В верхних сферах имелись силы, способные ее предотвратить.
Дело в том, что почти все значительные конфликты с угнетателями чаще всего доходили до императорских канцелярий и там более или менее благополучно разрешались. Альбин продержался на посту прокуратора не более года, Флор, по-моему, — не более двух лет. Богатые еврейские финансисты в Риме, высокие еврейские чиновники при дворе, еврейские цари, назначаемые императорами и порой связанные с ними узами брачных отношений своих родственников, а также просто благосклонно относившиеся к иудеям и иудаизму влиятельные римляне, как, скажем, жена императора Нерона Поппея — все они часто вступались за угнетенных и выигрывали.
Даже конфликт, связанный с требованием Гая разместить в стране его изображения, был улажен. Царю Агриппе удалось убедить его в том, что изображения несовместимы с еврейской верой. Он, правда, взбесился и приказал казнить Петрония, когда узнал, что тот не справился с заданием. Но было поздно: он пал внезапно от руки заговорщиков.
Частые кровавые стычки евреев Александрии с греками, а евреев Кесареи с сирийцами тоже не обходились без вмешательства императоров и, по большей части, разрешались в пользу евреев.
Можно привести примеры конфликтов евреев с евреями, за улаживанием которых они также шли к императорам, хотя нелепость этих внутренних схваток едва ли уступала их остроте. Например, царь Агриппа II возвел дополнительный этаж в своем замке, чтобы иметь возможность наблюдать за тем, что происходит в храме. Возмущенные священники возвели, в ответ, дополнительную стену на западной галерее храма, что возмутило, в свою очередь, Агриппу.
Ясно, что все эти вещи, отражая напряженную политическую борьбу на еврейском престоле, не могли не раздражать Рим и его чиновников, которые не упускали случая, чтобы при малейшей возможности ни пролить эту раздраженность на непокорный и шумный народ. Так что одно цеплялось за другое, пока цепочка не прервалась взрывом.
Впрочем, момент взрыва в Иудейской войне не так легко назвать, как это было при восстании Маккавеев. Ко времени появления прокуратора Флора в различных точках страны война уже, в сущности, шла.
Ожесточение Флора разгорается с особенной силой после того, как евреи пожаловались на него властителю края (сирийского) Цестию Галлу, прося «сжалиться над изнемогающей нацией и освободить ее от Флора, губителя страны». Начну чуть издалека.
Одна синагога в Кесареи стояла на земле, принадлежавшей греку. Евреи хотели выкупить у него землю, но он не только не согласился на продажу, а начал застраивать это место мастерскими, оставляя для синагоги тесный проход. Еврейская молодежь тайными вылазками начала мешать строительству. Вмешался Флор, запретив эти незаконные действия. Тогда богатые евреи подкупили его «восемью талантами для того, чтобы он своей властью приостановил дальнейшую постройку». Он пообещал, но ничего не сделал, точно «за полученные деньги продал иудеям право употреблять насилие». На следующий день, в субботу, у дверей синагоги над еврейскими обычаями надругался один из эллинов. Завязалась драка. Двенадцать влиятельных иудеев отправились к Флору с жалобой. Он приказал бросить их в темницу, чем возмутил уже и евреев Иерусалима.
Чтобы еще больше подлить масла в огонь, он взял из казны храма «семнадцать талантов под тем предлогом, что император нуждается в них». Тут уж весь народ пришел в негодование. Люди «с громкими воплями» устремились в храм, взывая к имени императора освободить их от тирании Флора, а наиболее возбужденные не преминули открыто хулить Флора. Тогда вконец разгневанный прокуратор устроил судилище на площади и, когда «первосвященники и другие высокопоставленные лица» начали просить о пощаде, ссылаясь на молодость горячих голов, дерзнувших оскорбить его, он потребовал выдачи хулителей. Не получив удовлетворения, он приказал войску разграбить «верхний рынок и убить всех, которые только попадутся им в руки».
Получив такой приказ, солдаты постарались сверх меры. «Общее число погибших в тот день вместе с женщинами и детьми… достигло около 3600. В этот же день Флор отважился и на то, чего не позволял себе ни один из его предшественников: приказал бичевать и распять даже тех евреев, которые носили почетное римское звание „всаднического сословия“» (Там же).
В добавление к этим несчастьям, подкупленный кесарийскими эллинами секретарь Нерона, Берилл, сделал так, что император признал их, а не евреев, хозяевами города.
Вот, собственно, события, послужившие непосредственным поводом к войне, ужасные последствия которой, конечно же, вряд ли с ними сопоставимы, несмотря на всю их оскорбительную для народа силу.
Последним, кто пытался удержать мятежную часть маленького народа от войны с непобедимым гигантом, был царь Агриппа II. Узнав о бесчинствах Флора, он собрал народ перед дворцом и произнес речь, направленную на усмирение страстей и содержавшую доводы, достаточные для того, чтобы понять, что сколь ни тяжелы условия жизни под Римом, война с ним — не что иное, как самоубийство.
Иосиф Флавий приводит речь царя целиком во второй книге «ИВ» (гл. 16). Ниже я процитирую отдельные выдержки из нее в сокращенной редакции. В самом начале царь сказал:
«Если б я знал, что вы все без исключения настаиваете на войне, я бы не выступил теперь перед вами, ибо всякое слово о том, что следовало бы делать, бесполезно, когда гибельное решение принято заранее единогласно. Но так как войны домогается одна лишь партия, подстрекаемая отчасти страстностью молодежи, не изведавшей еще на опыте бедствий войны, отчасти неразумной надеждой на свободу, отчасти личной корыстью и расчетом, что когда все пойдет вверх дном, они сумеют эксплуатировать слабых, то я счел своим долгом сказать, дабы люди разумные и добрые не пострадали из-за немногих безрассудных».
Далее он советует разобраться, что конкретно толкает народ на войну: «притеснения прокураторов» или мечта о свободе. Если дело в плохих прокураторах, то причем тут война со всеми римлянами. Если мечта о свободе, то «в высшей степени несвоевременно теперь гнаться за нею», да и не по силам. Напомнив о том, что более сильные и лучше нас вооруженные народы не смогли сохранить своей свободы перед могуществом Рима, он задает простой вопрос: «А вы что? Вы богаче галлов, храбрее германцев, умнее эллинов и многочисленнее всех народов на земле?»
«Что вам внушает самоуверенность восстать против римлян? — продолжает он. — Вы говорите, что рабское иго тяжело. Но сколько же тяжелее оно должно быть для эллинов, слывущих за самую благородную нацию под солнцем и населяющих такую великую страну! Однако же они сгибаются перед шестью прутьями (знак власти в виде связки березовых или вязовых прутьев с воткнутой в них секирой — Л.Л,) римлян; точно так же и македоняне, которые бы имели больше прав, чем вы, стремиться к независимости. И, наконец, пятьсот азиатских городов — не покоряются ли они даже без гарнизонов одному властелину и консульским прутьям. Не говоря уже о гениохах, колхидянах и народе тавридском, об обитателях Босфора и племенах на Понте и Меотийского (Черного — Л.Л.) моря, которые раньше не имели понятия даже о туземной власти…». И далее он перечисляет все народы мира, которые вынуждены были терпеть римское порабощение.
«Таким образом, — заключает царь, — ничего больше не остается, кроме надежды на Бога. Но и Он стоит на стороне римлян, ибо без Бога невозможно же воздвигнуть такое государство… Войну начинают обыкновенно в надежде или на божество, или на человеческую помощь; но когда зачинщики войны лишены и того, и другого, тогда они идут на явную гибель. Что же вам мешает собственными своими руками убить своих детей и жен и сжечь свою величественную столицу! Вы, правда, поступите, как сумасшедшие, но, по крайней мере, избегнете позора падения».
Окончание речи настолько убедительно и по своей эмоциональной напряженности, и по основательности аргументов, что не могу не привести его почти полностью:
«Никто же из вас не станет надеяться, что римляне будут вести с вами войну на каких-то условиях и что когда они победят вас, то будут милостливо властвовать над вами. Нет, они, для устрашения других наций, превратят в пепел священный город и сотрут с лица земли весь ваш род; ибо даже тот, кто спасется бегством, нигде не найдет для себя убежища, так как все народы или подвластны римлянам, или боятся подпасть под их владычество. И опасность постигнет тогда не только здешних, но и иноземных иудеев — ведь ни одного народа нет на всей земле, в среде которого не жила бы часть ваших. Всех их неприятель истребит из-за вашего восстания; из-за несчастного решения немногих из вас иудейская кровь будет литься потоками в каждом городе… Имейте сожаление, если не к своим женам и детям, то, по крайней мере, к этой столице и святым местам! Пожалейте эти досточтимые места, сохраните себе храм с его святынями! Ибо и их не пощадят победоносные римляне, если за неоднократную уже пощаду храма вы отплатите теперь неблагодарностью».
Я не знаю, была ли в реальности такая речь, слышал ли ее Флавий или использовал чей-то пересказ, подсочинил ли сам немного — все это не столь важно. Не важно для меня и то, что Агриппа, воспитанный на римских нравах и обычаях, был, конечно же, далек и от народа своего, и от иудаизма. Важно другое. Важно, что такой взгляд, несомненно, был, и он отражал позицию наиболее умеренной и трезвой части населения. Возможно, что даже большинства.
Однако Всевышнему угодно было вновь испытать маленького расхрабрившегося Давида в схватке с могучим Голиафом. Но на этот раз без своей почему-то поддержки.
Война началась со взятия Масады «толпой иудеев, стремящихся к войне с особенной настойчивостью». Они перебили там солдат римского гарнизона и поставили своих. В это же время в Иерусалиме знатный юноша Элеазар, предводитель храмовой стражи и сын первосвященника Анания, сумел добиться запрета на дары и жертвоприношения от не-иудеев, что означало «отвержение жертвы за императора и римлян». Вокруг этого опасного распоряжения, противоречащего, на взгляд стариков, заветам отцов, разгорелась борьба, которая переросла в самую настоящую гражданскую войну. Священники и государственные чиновники, видя, что мятежные толпы выходят из-под их контроля, воззвали к помощи Флора и войск царя Агриппы II.
Флор, этот жадный на еврейскую кровь палач, на призыв не откликнулся, решив, по мнению Флавия, дать возможность огню как следует разгореться. Агриппа же прислал три тысячи воинов, которые получили большую поддержку от горожан, стремившихся к сохранению мира. Но и мятежники не дремали. Они готовились к захвату храма. «Семь дней подряд, — пишет Флавий, — лилась кровь с обеих сторон и, однако, ни одна партия не уступала другой занятых позиций».
Лишь на восьмой день, во время праздника, сикарии со своими кинжалами под платьем, слившись с толпой, проникли на территорию храма, перебили стражу в здании архива и уничтожили все долговые документы. Ободренные этим успехом, мятежники напали на другие государственные здания, сожгли дом первосвященника, а также дворцы царя и его сестры Вереники. После этого чиновники и священники скрылись в подземных переходах, а царские войска отступили.
На другой день на подмогу иерусалимским героям пришел со своим войском один из руководителей захвата Масады некий Манаим (Менахем) и объявил себя вождем восстания. Среди убитых и порубленных ими соотечественников оказался даже первосвященник Анания — отец, напоминаю, Элеазара, — который «был вытащен из водопровода царского дворца, где он скрывался, и умерщвлен… вместе со своим братом Езекией». В этом акте Элеазар усмотрел не столько жестокость Манаима по отношению к своему родителю, сколько покушение зарвавшегося соперника на власть. Поэтому люди Элеазара «напали на Манаима в храме, когда он в полном блеске, наряженный в царскую мантию и окруженный целою толпою вооруженных приверженцев, шел к молитве».
Когда между двумя самозванцами завязалось побоище (Элеазар был, оказывается, близким родственником Манаима), вся толпа народа восстала против того и другого и принудила их к бегству. Ясно, что не без кровопролития и многочисленных жертв.
Макс Даймонт, в соответствии с установившейся традицией восхищаться героической Иудеей, не смирившейся с силой, перед которой пасовали все другие народы, тоже не скупится на восклицательные знаки. Ну что ж, наши далекие предки, действительно, проявляли в этой войне чудеса беспримерного мужества, беспрецедентной самоотверженности и сверхчеловеческой стойкости. Вместе с тем, эти высокие образцы героизма проявлялись в многокрасочной палитре революционной тирании и беспощадного глумления вождей над своим же народом.
Война с самого начала была обречена не просто на поражение, а на полнейший разгром и уничтожение нации. Она никогда не поддерживалась всенародно. Напротив, чтобы ее разжечь, небольшому слою экстремистски настроенных героев пришлось затеять гражданскую войну и только таким образом сломить рассудительное большинство.
Мне скажут: это была не гражданская война, а восстание против руководящей верхушки, предавшей интересы народа. Я скажу: нет, народ был на стороне «верхушки» и понимал, что в открытой войне такого могущественного врага не одолеть. Мне скажут: всякое восстание осуществляется революционным меньшинством. Я скажу: согласен, но любая революционная сила, даже самая тупая, поднимается, во-первых, когда хоть как-то светит успех, и во-вторых, когда есть что-то предложить (пусть иллюзорно) в качестве лучшего. У наших же карбонариев ни того, ни другого не было.
Единственно, что они могли предложить, так это чудовищно преступную, когда речь идет о судьбе целого народа, формулу: лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Формулу, которая и поместила их на страницы истории в бессмертном ореоле славы. А по мне, нет большего преступления, чем навязывать эту героическую пошлятину любому коллективу, тем более — нации.
Душа изголодалась по подвигу, не в силах жить на коленях? Ради Бога, кто может запретить. Но не всю же страну затягивать в петлю возвышенного самоубийства!
Да и было ли оно, это возвышенное? Как показывают факты, каждый из вождей метил в цари. И не гнушался никакими методами.
В первые дни Иерусалимского восстания в осажденном царском замке спряталась небольшая группа римских солдат. Боясь, что покушение на жизнь римлян явится открытым объявлением войны и сделает ее необратимой, народ потребовал от своих разгоряченных вождей дать возможность римлянам свободно уйти. Взмолились о пощаде и римские солдаты, предлагая забрать у них и оружие, и все имущество, но сохранить жизнь. Элеазар согласился, клятвенно пообещав не убивать их. Пока римляне сдавали оружие, «никто из бунтовщиков их не трогал».
«Когда же все, — пишет Флавий, — согласно уговору сложили свои щиты и мечи и, не подозревая ничего дурного, начали удаляться, тогда люди Элеазара бросились на них и оцепили их кругом. Римляне не пробовали даже защищаться… но они громко ссылались на уговор. Все были умерщвлены бесчеловечным образом» (Там же, гл. 17). Пощадили только одного командира, да и то потому, что он пообещал принять иудаизм и даже сделать себе обрезание (!). «Для римлян, — с горечью заключает Флавий, — этот урон был незначительным: они потеряли лишь ничтожную частицу огромной, могущественной армии. Для иудеев же это являлось как бы началом их собственной гибели».
Эта бессмысленная расправа с отрядом безоружных и обманутых римлян повергла город в уныние и траур. Все понимали, что и «кары небесной» за столь постыдное убийство, и мести со стороны Рима не избежать, что нация бесповоротно втянута в войну.
Непонятно только, как это событие, случившееся в субботу, считается еврейским «полупраздником» (Я. Л. Черток) как день очищения Иерусалима от римлян. Этого я не понимаю и вряд ли когда-нибудь пойму, поскольку этот день обозначил, по моим понятиям, начало первого в истории холокоста, устроенного моими соотечественниками самим себе.
Вслед за этим событием в Кесареи было вырезано все еврейское население и началась резня евреев во многих других римских провинциях. Естественно, что иудейские вооруженные отряды пошли теперь войной на защиту своих соплеменников в соседних провинциях и начали вырезать окрестное население. Началась цепная реакция неостановимой кровавой мести. «Города были переполнены непогребенными трупами, старцы валялись распростертыми возле бессловесных детей, тела умерщвленных женщин оставлялись обнаженными, с непокрытыми срамными частями. Вся провинция была полна ужасов» («ИВ», кн. 2, гл. 18).
В некоторых селениях, как, например, в Скифополе, иудейские отряды наталкивались на сопротивление своих же евреев, и начиналась резня евреев евреями.
В это время в самой Иудее все более обострялась вражда между сторонниками мира и мятежниками. Поскольку среди последних было больше молодых и отчаянных смельчаков, то они, по существу, держали власть над страной: «народ был охраняем мятежниками». Каким-то образом старейшины Иерусалима решили впустить в город войска наместника Сирии (в состав которой входила Иудея) Цестия, но их намерения были разоблачены, и они были казнены как изменники.
Однако все это были только «цветочки», только завязка войны. Рим все еще надеялся, что пожар удастся погасить местными силами. На это же надеялась и, по крайней мере, половина Иудеи, постоянно испытывая на себе террористические повадки вождей восстания.
Этим надеждам не суждено было сбыться. Император Нерон, узнав о событиях в Иудее, послал на ее усмирение одного из лучших своих вояк — полководца Веспасиана. Уже в первом бою с ним «десять тысяч иудеев… легли мертвыми на поле сражения» («ИВ», кн. 3, гл. 2). Это не означало, однако, что войне пришел конец и восставшие утихомирились. Приход армий Веспасиана придал восстанию лишь большее воодушевление. На всем пути продвижения его войск к Иерусалиму он встречал отчаянное сопротивление людей, намного слабее вооруженных (у евреев совсем не было конницы, например), гораздо менее опытных и лишенных строгой армейской дисциплины. Они часто устраивали неожиданные засады и успешные набеги. Так что ни одно селение не далось ему без боя и больших потерь.
Но чем больше мужества проявляли мы с врагом, тем более ожесточались и друг против друга. «Тогда в каждом городе начались волнения и междоусобицы. Едва только эти люди вздохнули свободно от ига римлян, как они уже подымали оружие друг против друга… В первое время борьба возгоралась между семействами, еще раньше жившими не в ладу между собою; но вскоре распадались и дружественные между собою фамилии; каждый присоединялся к своим единомышленникам, и в короткое время они огромными партиями стояли друг против друга.» («ИВ», кн. 4, гл. 3).
Две партии — это, с одной стороны, государственные чиновники и простой, нейтрально настроенный люд, а с другой — зелоты (в буквальном переводе, соревнующиеся в благочестии).
«Испробовав свои силы на кражах и грабежах, они скоро перешли к убийствам; убивали же они не ночью или тайно и не простых людей, а открыто среди белого дня и начали с высокопоставленных. Первого они схватили в плен Антипа — человека царского происхождения, одного из могущественных в городе, которому даже доверялась государственная казна; за ним Леви, также знатного мужа, и Софу, сына Рагуела — оба они также были царской крови; а затем — всех вообще, пользовавшихся высоким положением в стране. Страшная паника охватила весь народ, и, точно город был уже завоеван неприятелем, каждый думал только о собственной безопасности» (Там же).
Боясь, что арестованные могут быть освобождены влиятельными родственниками и возмутившимся народом, вожди «порешили извести их совсем и предназначили для этой цели самого услужливого из своей среды палача, некоего Иоанна… Последний отправился в тюрьму с десятью вооруженными, которые помогли ему умертвить пленных. Для оправдания этого ужасного преступления они выдумали неудачный повод, будто заключенные вели переговоры с римлянами относительно сдачи города, а они, убийцы, устранили только изменников народной свободы» (Там же).
Я допускаю даже, что «измена» могла быть на самом деле, ибо далеко не все, как уже говорилось, были охвачены жаждой войны. Однако революционный террор — все равно террор и, будучи беззаконным, всегда срывается и на головы невиновных. Видимо, поэтому он и не пользуется никогда всеобщей поддержкой.
Маскарад законности — тоже далеко не последний атрибут революционного правопорядка. Зелоты устроили такие выборы первосвященника, что на этот пост угодил некий Фаний, крестьянский сын из деревни Афты, который «был настолько неразвит, что не имел даже представления о значении первосвященства. Против его воли они потащили его из деревни, нарядили, точно на сцене, в чужую маску, одели его в священное облачение и наскоро посвящали его в то, что ему надлежит делать».
Видимо, к этому времени они еще не достаточно страху нагнали, и потому нашлись смельчаки, которые при поддержке возмущенного народа, решились на протест. Влиятельные мужи Горион и Симеон, а также самые уважаемые из первосвященников Иошуа и Анан начали собирать толпы народа и выступать перед ними с антизелотовскими речами. «Лучше бы мне умереть, чем видеть дом Божий полный стольких преступлений, а высокочтимые святые места оскверненными ногами убийц», — говорил Анан в своей речи, прямо называя зелотов убийцами и упрекая народ в том, что тот вскормил их своим долготерпением. И тут же резонно вопрошал: «Если же мы не хотим подчиниться владетелям мира, то должны ли мы терпеть над собою тиранов из своей среды?».
В завязавшемся сражении «множество пало мертвыми с обеих сторон и многие были ранены».
Эта гражданская схватка проходила в то время, когда едва ли не на пороге были уже войска Веспасиана. Никто об этом не думал. Один из приближенных Анана, Иоан, оказался доносчиком и все планы народной партии передавал зелотам. На основе его измышлений зелоты начали готовить на Анана и других лидеров народной партии дело о предательстве и сговоре с римлянами.
Эти тривиальные обвинения, подобно сталинским в борьбе с врагами народа, становятся теперь уже дежурной уликой в деле «законной» расправы с неугодными.
Позвав на помощь своих сторонников из соседней Идумеи (родины Ирода Великого), они за одну ночь потопили в крови весь народный бунт, возглавленный Ананом. Идумеяне врывались в дома, грабили и убивали всех попадавшихся им под руку. Потом они начали отыскивать первосвященников и тут же убивали их, танцуя и злорадствуя на их трупах.
Так погибли и Анан, и Иошуа.
Убийство Анана Флавий считает свидетельством того, что теперь уж точно Всевышний отказался от поддержки своего народа, поскольку именно этот первосвященник, и только он, мог еще спасти положение дел, убедить народ в непобедимости Рима и договориться с римлянами о прекращении войны. Мне же вспоминается при этом эпизод травли пророка Иеремии, который так же, как ныне Анан, никак не мог предотвратить гибель Иудеи в эпоху Нувоходоносора. Правда, Иеремии удалось выжить тогда, а Анан был брошен «нагим на съедение собакам» вместе с другими священниками.
После этого зелоты начали выгонять идумеян из города, обвиняя их в напрасном убийстве бывших отцов страны, измена которых, как выяснилось (только сейчас, порубив их, они это выяснили!), была клеветнической выдумкой врагов. Зато, как только идумеяне, уставшие от крови и коварно престыженные своими же союзниками убрались восвояси, зелоты продолжили то, что те не успели завершить: уничтожение знатных и достойных.
Они, например, собрали судилище из 70 граждан, арестовали знатнейшего в городе Захария, зная, что тот богат и все его богатство достанется им, и учинили над ним суд, предъявив ему свое расхожее обвинение в предательстве и связях с римлянами. Все 70 судей, созванных самими зелотами, нашли Захария невиновным. Невиновного, естественно, тут же прикончили «и выбросили из храма в находящуюся под ним пропасть», а зарвавшихся судей избили «обухами мечей», но пощадили, «чтобы они рассеялись по городу и принесли бы всем весть о порабощении народа».
Немудренно, что в этих условиях число перебежчиков на сторону римлян постоянно росло, несмотря на то, что все выходы из города строго охранялись и каждого беглеца убивали на месте. Точнее, каждого бедняка, поскольку за взятку можно было сговориться со стражей и проскользнуть на свободу. Свобода казалась теперь — только у римлян.
Веспасиан уже было подошел к стенам Иерусалима, когда известие о смерти Нерона позвало его в Рим для коронации. Таким образом, война приостановилась, и у наших вождей появилась неожиданная возможность завершить на этом мятежные амбиции и прекратить безумную игру с огнем — с судьбой страны и народа.
Полагаю, что времени для того, чтобы опомниться было вполне достаточно. Год, а то и полтора — не меньше, ибо поход Веспасиана на Иудею начался в 67 году, а разрушение Иерусалима и храма его сыном Титом произошло в 70-м.
Пока новый император укреплялся на троне, ему было не до Иудеи, и, кроме того, в его окружении было много евреев. Много друзей-евреев было и у молодого Тита, который в это время по уши влюбился в сестру царя Агриппы — Веренику. Исходя из этих благоприятных обстоятельств, у меня нет никаких сомнений в том, что конфликт можно было уладить, что гибель страны не была уж столь безнадежно неизбежной.
Однако зелоты сочли остановку в войне за слабость врага и этим лишь подкрепили свои иллюзии на победу. Даже уже в осажденном Титом Иерусалиме, когда никаких сомнений в поражении не осталось, они продолжали держать народ мертвой хваткой, стараясь затащить его в могилу вместе с собой. Иначе не объяснить их сумасбродное сопротивление и отказ от перемирия, неоднократно предлагаемого Титом?
«Люди тысячами умирали от голода и эпидемий. Выход из города был запрещен под страхом смертной казни. Зелоты держали город такой же мертвой хваткой изнутри, как римляне снаружи. Подозреваемых в принадлежности к партии мира сбрасывали со стен города в пропасть». Эти слова принадлежат не Флавию, а Даймонту, который, как я уже сказал, высоко оценивает героизм иудеев, ибо для их подавления Риму понадобились самые отборные полки и более трех лет сражений.
Описание Флавием жизни в осажденной столице невозможно читать без содрогания. Именно над этими страницами у меня, вместе с острой болью, прорвалась мысль о холокосте, который мы сами себе устроили. В устах древнего историка, с этим словом незнакомого, — это был «мятеж в мятеже, который, подобно взбесившемуся зверю, за отсутствием питания извне, начинает раздирать свое собственное тело» («ИВ», кн. 5, гл. 1).
Город был разделен на три враждебных лагеря, во главе которых стояли Элеазар, Иоанн и Симон. И все трое не переставали воевать между собой за господство над храмом. Люди, приходившие в храм, «падали жертвами царившей междоусобицы, ибо стрелы силой машин долетали до жертвенника и храма и попадали в священников и жертвоприносителей… Тела туземцев и чужих священников (евреев из других городов — Л.Л.) и левитов лежали, смешавшись между собою, и кровь от этих различных трупов образовала в пределах святилища настоящее озеро».
Стремясь ослабить друг друга, эти три лидера зелотов, при нападении друг на друга сжигали здания, находившиеся на территории противника, «наполненные зерном и другими припасами», «точно они нарочно, в угоду римлянам, хотели уничтожить все, что город приготовил для осады, и умертвить жизненный нерв собственного могущества. Последствием было то, что все вокруг храма было сожжено, что в самом городе образовалось пустынное место, вполне пригодное для поля битвы между воюющими партиями, и что весь хлеб, которого хватило бы для осажденных на многие годы, за небольшим исключением, был истреблен огнем» (Там же).
В примечании к этому месту Я. Л. Черток добавляет, что об уничтожении хлебных запасов рассказывают также историк Тацит и талмудические источники: Гиттин и Мидраш.
«В то время, когда город со всех сторон громили его внутренние враги и ютившийся в нем всякий сброд, все население его, как одно огромное тело, терзалось в сознании своей беспомощности. Старики и женщины, приведенные в отчаяние бедствиями города, молились за римлян и нетерпеливо ожидали войны извне, чтобы избавиться от потрясений внутри. Граждане, объятые паническим страхом и совершенно растерявшись, не имели ни времени, ни возможности подумать о возврате; не было также надежды ни на мир, ни на особенно желанное бегство. Ибо все было занято стражами, и как ни враждовали между собой главари… во всем остальном, но мирно расположенных людей или заподозренных в желании бежать к римлянам они убивали, как общих врагов; их солидарность только и проявлялась в умерщвлении тех, которые заслуживали быть пощаженными. День и ночь беспрерывно слышались громкие крики сражавшихся, но еще печальнее было тихое стенание плачущих!» (Там же).
В какое-то время в город просочились слухи, что Тит разрешает перебежчикам селиться в любой местности страны. В этой связи, несмотря на угрозы казни, бегство из города стало едва ли не массовым. Люди продавали за бесценок свое имущество, а вырученные на них монеты проглатывали с тем, чтобы по другую сторону границы иметь на что жить. Когда об этом узнали римские солдаты, они стали распарывать беглецам животы. Флавий настаивает, что, узнав об этом, Тит возмутился и только потому не казнил убийц, что их было слишком много. Я в это слабо верю, поскольку следы идеализации Тита в «ИВ» настолько очевидны, что порой выглядят навязчивыми.
Вместе с тем, Флавий не скрывает, что какое-то время Тит отрубал руки перебежчикам и даже прибегал к казни распятием. Но тоже объясняет это тем, что под видом перебежчиков в лагерь римлян проникали часто диверсионные группы зелотов, нанося большие потери армии.
Как бы ни относиться к личности римского полководца, факты распарывания животов, распятий и отрубание рук — не выдумка, а реальные вещи, которые приостановили начавшееся было движение «в пользу перехода к римлянам». Однако больший страх нагоняли зелоты, ужесточив свои расправы с каждым, малейше заподозренным.
Таким образом, народ оказался в ловушке, в положении полной безнадежности и отчаяния. С приближением голода, карательные отряды зелотов становились все более свирепыми. Они врывались в дома и отбирали у людей последние крохи пищи с не меньшим энтузиазмом, чем знаменитые сталинские продотрядчики. Не менее жестоко каралось и сокрытие продуктов, причем чаще всего — ложное подозрение в сокрытии.
«Раз отнята была возможность бегства из города, то и всякий путь спасения был отрезан иудеям. А голод между тем, становясь с каждым днем все более сильным, похищал у народа целые дома и семейства. Крыши были покрыты изможденными женщинами и детьми, а улицы — мертвыми стариками. Мальчики и юноши, болезненно раздутые, блуждали, как призраки, на площадях города и падали на землю там, где их застигала голодная смерть. Хоронить близких мертвецов ослабленные не имели больше сил, а более крепкие робели перед множеством трупов и неизвестностью, висевшей над их собственной будущностью… Никто не плакал, никто не стенал над этим бедствием: голод умертвил всякую чувствительность» («ИВ» кн. 5, гл 12).
Совсем недавно я встретил в Торе одну из страшнейших угроз Всевышнего, которую Он обещал воплотить в жизнь в том случае, если народ впадет в непослушание. Там говорится о матери, чье око «злобно будет смотреть… на мужа лона ее и на сына ее, и на дочь ее. И на послед ее, выходящий из нее, и на детей ее, которых она родит; потому что она будет есть их, при недостатке во всем, тайно, в осаде и в угнетении, в которое повергнет тебя (народ — Л.Л.) враг твой во вратах твоих» («Второзаконие», 28, 56–57).
Флавий рассказывает о реальном случае каннибализма, но не варварском, а потрясающе трагическом, точно он имел место в полном соответствии с обещанным свыше. Доведенная до последнего отчаяния и безумной злобы женщина умертвила своего грудного ребенка «изжарила его и съела одну половину», а другую предложила группе зелотов, пришедших к ней с очередным обыском. «В страхе и трепете разбойники удалились. Весть об этом вопиющем деле тотчас распространилась по всему городу».
Я бы не приводил этот страшный пример, если бы не примечание историка-переводчика, согласно которому «подобные сцены умерщвления и съедания матерями своих детей» описаны и в наших талмудических источниках («ИВ» кн. 6, гл. 3). Значит, это правда. Значит не выдумал ничего историк, очевидец и участник этой войны Иосиф Флавий, вопреки мнению невежд, считающим его продавшимся римлянам.
И если это правда, то пусть кто-нибудь из моих сегодняшних соплеменников ответит на простые вопросы: какие причины могли быть достаточными, чтобы довести свой народ и свою страну до такого состояния? Какая верность Заветам была достаточной, чтобы мы ринулись в это героическое самоубийство? Какое издевательство римского наместника могло быть достаточным, чтобы хотя бы сравниться с тем, что мы сами с собой сотворили?
Изображения императора в Иерусалиме? Свиные жертвоприношения? Сволочизм грека, отказавшегося продать землю, на которой стояла синагога? Ограбление казны на 17 талантов прокуратором-подонком? Убийство верующего еврейского пилигрима на пустынной дороге?..
Я стараюсь перечислить все, что знаю, все, что донесла до нас история — и не могу найти ничего (ни по отдельности, ни оптом), что могло быть достаточным, чтобы оправдать возгоревшийся в нас инстинкт смерти над жизнью! Гибель страны и народа! Захоронение собственного отечества почти на две тысячи лет!…
Крепость Масада не сдавалась даже тогда, когда ее командиру, товарищу Элеазару, уже было известно, что страна уничтожена, храм сравнен с землей (кстати, на добрую половину он был разрушен и сожжен самими вождями нашими!) и защищать, в общем-то, больше нечего. Конечно же, в случае сдачи, ее командному составу грозила казнь, но зато остались бы в живых остальные несколько сотен человек.
Ан, нет. Коли мне не миновать смерти, то и народу тоже. Та же возвышенная логика, что и у вождей растерзанной столицы.
Сейчас многие историки подвергают сомнению подвиг защитников прославленной крепости. В недавней передаче о ней по телевизору, в которой принимали участие и историки-евреи, вопрос так и стоял: подвиг или паранойя безумия?
Из 960 человек спаслись только две женщины и пятеро детей, которым удалось спрятаться в подземном водостоке. Римляне их допрашивали. Не исключено, что материалы этого допроса попали и к Флавию. Во всяком случае, версии Флавия придерживается и современный еврейский историк Уолтер Зангер (Walter Zanger). Массового самоубийства в буквальном смысле слова не было — было убийство. Но какое!
Каждый мужчина убил сначала всех членов своей семьи. Затем были избраны десять человек, «которые должны были заколоть всех остальных».
«Расположившись возле (только что зарезанных ими — Л.Л.) своих жен и детей, охвативши руками их тела, каждый подставлял свое горло десятерым, исполнявшим ужасную обязанность. Когда последние пронзили своими мечами всех… они с тем же условием метали жребий между собою: тот, кому выпал жребий, должен был убить всех девятерых, а в конце самого себя» («ИВ» кн. 7, гл. 9).
Я не знаю, какая жизнь сохранялась еще на территории Иудеи. Но до этого трагического события в Масаде, командир крепости, проклиная Бога, судьбу и врага и убеждая народ в необходимости покончить с собой, описывает ее следующими словами: «Куда он исчез этот город, который Бог, казалось, избрал своим жилищем? До самого основания и с корнем он уничтожен. Единственным памятником его остался лагерь опустошителей, стоящий теперь на его развалинах, несчастные старики, сидящие на пепелище храма, и некоторые женщины, оставленные для удовлетворения бесстыдной похоти врагов» (Там же, гл. 8).
Финал этот не был уроком.
Всего 40 лет спустя, в 113 году поднялись евреи диаспоры. Восстание захватило Египет, Антиохию и Кипр. Но даже и после этого все еще можно было как-то надеяться на восстановление загубленной земли.
Однако в 135 году среди нас снова появляется бесстрашная фигура. Это Бар-Кохба, которому Талмуд приписывает следующее восклицание: «О Боже, не помогай, но и не мешай нам!», — и на этой основе отказывает ему в благочестии.
В самом деле, в устах иудейского героя подобное святотатство — вещь, совершенно немыслимая. Я даже склонен в этом усомниться. Но нет нужды. Это был уже конец. Результатом восстания Бар-Кохбы было не только окончательное разрушение всего живого на святой земле, но и сама земля была, по существу, у нас отнята.
«Иерусалим и иудейская часть Палестины были объявлены запретными для евреев, — пишет Даймонт. — Все уцелевшие от бойни и не успевшие бежать в Парфию, были проданы в рабство».
Популярный историк гордится нами. Он доказывает, что еврейские восстания нанесли непоправимый урон Риму и ускорили его падение. И сами по себе, и тем, что заразительно подействовали на другие завоеванные империей народы.
Прекрасно. Все было бы прекрасно, если б мы при этом не потеряли страну и землю.
Есть ли в мире какая-то цель, какое-то — не важно сколь высокое — «во имя», какая-то ценность, которые бы могли оправдать деяния, сопряженные с потерей этого первейшего достояния любого народа — земли и страны! Я таких ценностей не вижу, не знаю и был бы весьма признателен, если б кто-то мне на них указал. Здесь можно, конечно, потешить себя очень возвышенными упражнениями насчет человеческого достоинства и святых убеждений, но и они преступны, когда под угрозой само существование страны и земли.
А между тем, именно этот сдвиг в нашем национальном сознании, при котором «как жить» стало важнее, чем «где жить», и привел нас к катастрофе, к преступлению против самих себя. Это было четвертое (после распада на два царства и гибели каждого из них) наше падение, идеологическая подоплека которого видна уже, по сути, невооруженным глазом.
«Причиной падения нового царства (новая Иудея, после Вавилонского плена — Л.Л), — пишет Даймонт, — было не вероломство римлян, а внутренние распри самих евреев… Брат восстал против брата, отец против сына, а народ против угнетателей… Распри разделили народ на три враждующие партии. Каждая из них внесла свою лепту в последующее разрушение Иерусалима, изгнание евреев и возникновение христианства».
Мое единственное замечание по данному выводу — это некоторая доля абстрактности в слове «распри». Можно подумать, что они явились исторической прерогативой только евреев, в то время как известно, что без них не обошелся и не обходится ни один народ в мире.
Жизнь сложна, и у всякого народа есть свои распри, свои внутренние расхождения разной степени накаленности, включая борьбу партий и поколений. Наша беда, видимо, не в распрях как таковых, а в том, что обусловившая их религиозно-идеологическая закваска была лишена необходимых жизненных соков. Порождая экстремистские формы патриотизма, она привела к уродливому смещению разумной связи между реальностью и идеей, в святую пасть которой мы с героическим бесстрашием не побоялись бросить все: и себя, и семьи свои, и народ свой, и страну, и землю.
Иудаизм был первой цельной социальной идеологией в мире, а мы, разбивавшие (и разбившие) лбы свои о его непорочные ступени, — первой в мире идеологической нацией. Со времен Вавилона мы начали постепенно привыкать к тому, что для нашего национального выживания земля и страна вовсе не обязательны, что они легко заменимы великим учением, готовым к транспортировке в любой уголок мира вместе с нами.
Именно на путях господства идеологии с ее неизбежными спутницами: фанатической преданностью, с одной стороны, и агрессивной профанацией идеала, с другой, — была подготовлена почва для возникновения различных религиозно-философских и политических доктрин, партий и течений, более или менее отдаленных от столбовой руководящей директивы. В одних из них, как, скажем, в фарисеях, преобладало то, что мы сейчас называем фарисейством, в других, как в ессеях, например, преобладали черты идеализма и крайнего романтизма.
Именно в свете этих обстоятельств многое проясняется и в христианстве.
Возникшее из самих недр иудаизма, христианство попросту не могло не унаследовать, во-первых, его воинственного идеологического настроя (вспомним, что еще при Павле и даже какое-то время после него оно, в большинстве своем, состояло из иудеев) и, во-вторых, порожденной им готовности умирать за святые идеалы. Готовность к духовному подвигу, к героической смерти во имя идеи и идеала, христиане несомненно унаследовали от правоверных защитников иудаизма.
Возьмите такие крупные жертвенно-героические фигуры еврейской национальности, как сам Иисус, основатель движения, как бесстрашный Павел, истово сражавшийся сначала за иудеев против христиан, потом с той же истовостью — за христиан против иудеев, все апостолы Христа, принявшие мученическую смерть во имя утверждения своих идей (а сколько тысяч неизвестных имен, замученных в римских застенках!) — они же все, в первую очередь, — евреи! Разве в своем духовном подвиге они чем-то отличались от героев — защитников храма, Иерусалима и Масады?!
Христианская реформа иудаизма во всей полноте сохранила его стилистику самозащиты и отпора врагам. Это была стилистика идеологического боя — и потому наиболее непримиримого и жестокого. Бог или смерть. Смертельная, если не сказать — дьявольская, любовь к Богу!
И с этой смертельно-дьявольской любовью к Богу, достигнув признания и власти, они пошли разить своих врагов и, прежде всего, своих ближайших родственников (в прямом и переносном смысле слова), наделенных тем же рвением и той же любовью.
Стилистическая однородность поведения двух систем чрезвычайно остро подчеркивает полнейшую обусловленность новой системы старой. Другими словами, иудаизм не мог не породить христианства, а христианство не могло возникнуть ни на какой другой почве, кроме как на почве иудаизма. Каждая новая идеология всегда возникает как оппозиция существующей. Это очевидно. Но очевидно и то, что только соотносимые явления могут выступать в качестве оппозиционных пар. Это можно проследить едва ли не по всем свойствам иудаизма и христианства. Я остановлюсь на важнейших.
Несмотря на то, что Бог в иудаизме довольно часто говорит человеческим голосом и на понятном людям языке, несмотря на то, что Он даже умеет писать на человеческом языке (на скрижалях, принесенных Ему Моисеем), Его сущность не определена. Как субстанция, Он подчеркнуто отвлечен и абстрактен. Само слово «Бог» в иудаизме предельно условно. У Него нет определенного облика (формы), а на письме верующие люди обязаны передавать его невнятным, непроизносимым «Б-г». Вместе с тем, это некая сила, способная щедро вознаграждать за верность и столь же жестоко карать, как сказано во «Второзаконии», за малейшие отклонения «вправо или влево».
Каждый из нас, кто хоть раз в юности испытал некоторую душевную боль при встрече с чрезмерной жестокостью, может четко себе представить, что мог переживать некий еврейский юноша по имени Иисус при чтении, скажем, такого библейского эпизода:
«Когда сыны Исраэйля были в пустыне, нашли раз человека, собиравшего дрова в день субботний. И те, которые нашли его собирающим дрова, привели его к Моше и Аарону и ко всей общине. И оставили его под охраной, потому что не было еще определено, как с ним поступить. И Господь сказал Моше: смерти да будет предан человек сей; забросать его камнями всей общине за пределами стана. И вывела его вся община за стан, и забросала его камнями, и умер он, как повелел Господь Моше» («Числа», 15, 32–36).
Не этот ли эпизод вырвал из его груди столь отчаянный для своего времени тезис: «Сын человеческий — господин и субботы»?
Как бы там ни было, но эпизоды такого рода не могли не вызывать в романтической душе чувств протеста против окружающего миропорядка и его идеологии. Вся Тора наделяет Бога чертами справедливого, но предельно жестокого, непрощающего отца и господина. Он велик и страшен. Особенно неимоверными угрозами и проклятиями насыщена заключительная, пятая часть Торы — Второзаконие. Главу 28 (15–68), к примеру, — прочтите сами! — невозможно читать без подавленности и ужаса.
Совершенно ясно, что только в такой атмосфере, только на этой почве и могла родиться сама потребность в Боге, во-первых, более конкретном и, во-вторых, более добром, не карающем «за вину отцов детей третьего и четвертого рода» («Второзаконие», 5, 9), а умеющем прощать.
Христианская идеология и была ответом на эти запросы времени и среды. Еще при жизни еврея Павла она придала Богу конкретные, в значительной мере, антропоморфные (человеческие) черты, а идее страшного и без устали карающего Бога противопоставила идеи прощения и искупления греха. Все было бы замечательно, но… — как всегда, это проклятое «но», — но на утверждение этих идей в дело были пущены меч и эшафот. Такова диалектика нашей жизни, ее высший пилотаж. Бог, сильнее дьявола, — сверхдьявол, или «добро должно быть с кулаками». Ни одна идея, сколь любвеобильной она ни была б, не приходит в мир без ненависти и насилия.
Таким образом, рожденный нами ангел обернулся дьяволом, оказался зверем, который набросился на нас же и не унимался на протяжении почти двух тысячелетий. В этих условиях бесконечной травли, гонений и выселений то из одной страны, то из другой, идеологическая непримиримость перешла в расовую неприязнь. Антисемитизм. Какая это особая, уникальная, единственная в своем роде форма неприязни и (или) ненависти! Все народы не любят друг друга по-разному и только евреев — одинаково. Ничего подобного этой форме национальной враждебности, когда все против одного, в мире не существует.
Полагают, что антисемитизм возник еще в пору греческого и римского господства. Если это так, то он мало чем отличался тогда от обычных стадных инстинктов взаимной неприязни между этнически разными народами. Правда, уже в то время существовали авторы, которые клеветнически злобно искажали еврейскую историю и принципы иудаизма. Резкий отпор одному из таких клеветников дает книга Флавия «Против Апиона». И тем не менее, это еще не совсем антисемитизм. Настоящий антисемитизм — махровый, массовый, подкрепленный идеями! — зарождается лишь в процессе идеологической борьбы христианства с иудаизмом.
«И рассеет тебя Господь по всем народам, от края земли до края земли… И станешь ужасом, притчею и посмешищем среди всех народов, к которым отведет тебя Господь» («Второзаконие», 29, 64 и 28, 37).
Как же это случилось? Ведь во имя Господне народ не пощадил страны своей, а Он вон какую кару на него наслал! Не логично, вроде бы. Хотя, кто знает, возможно, и Ему восстание против Рима было не по душе!
Оставляя на долю наших теологов разрешить эту загадку, укажу на очевидную предопределенность антисемитизма именно фактом рассеяния.
Оказавшись, с потерей своего отечества, бездомным и стремясь в этих условиях сохранить свое Учение, еврейство вынуждено было замкнуться в пределах духовного и физического гетто. В нем-то, в гетто, ставшим «ужасом, притчею и посмешищем среди всех народов» (слово в слово по Господней воле!), и выковывается образ еврея, который должен был научиться жить, находить средства пропитания в условиях враждебного окружения «гоев». Это был образ мелкого торговца, ростовщика и проныры, очень отличавшегося от всех и одеждой, и обликом, и религиозной обрядностью. Внешнее отличие рождало дополнительную неприязнь и неприятие, что не замедлило отразиться в массовых гротескных народных шаржах и карикатурах, в устных преданиях, в сплетнях и клевете, в анекдотах, в массовых судебных процессах, обвинявших евреев в убийстве христианских сирот для ритуального использования в маце их крови.
Сделав себя, таким образом, «ужасом и посмешищем» в глазах других народов, мы, вместе с тем, вызывали впечатление некоторой всемирной, угрожающей всем силы.
Я уже говорил, что со времен Вавилонского плена начинает складываться некая виртуальная — virtual nation — еврейская страна. Ее виртуальной землей становится «территория» иудаизма, а реальной — территория всех стран.
Этот новый феномен национального единства народа, рассеянного «по всем народам», особенно покалывает всем глаза в эпоху средневековья. Он-то и порождает в головах христианского мессианского братства иллюзию всемирного еврейского заговора. Позднее на основе этой иллюзии появляются теории «малого народа», живущего на теле больших народов и сосущего из них кровь. Появляются «Заговоры сионских мудрецов». Появляется фашизм.
Да, гитлеровский фашизм в «еврейском вопросе» — прямой продукт христианства, безмерная концентрация нарыва многовековой травли «ненормальных» евреев «нормальными» христианами.
Вот как далеко потянулось следствие утраты нами своей земли, своей страны, своего отечества.
Разумеется, это не был процесс прямолинейного падения в бездну, а зигзагообразный мучительный путь, знавший и периоды относительной терпимости и благорасположенности к нам. В эти периоды многие евреи достигали немалых успехов и на поприще государственной деятельности, и в науках, и в искусствах. Но это были, в основном, те евреи, которым удавалось вырваться из цепких лап местечек и гетто. Так что и достижения их были уже достижениями не еврейскими, а той национальной культуры, носителями которой они становились. Не иудаизм поднимал их к вершинам мировой цивилизации, а совсем другой менталитет, несмотря даже на то, что некоторые из них в своей частной жизни сохраняли, насколько это было возможно, иудейскую веру. Однако и вера эта была уже как бы «охлажденной» и освобожденной от идеологического накала — чаще всего, чисто философская гордость или сердечный реверанс в сторону отцов и традиций.
В целом же — чем ниже падали мы, тем выше поднималось порожденное нами христианство. Причем на первых порах — факт столь же парадоксальный, сколь и трагический — христиане понесли в мир идеи, которые были гораздо беднее, чем иудаизм. Это не требует особых доказательств. Сама их победа уже об этом говорит. Отказавшись от строгой, мешавшей свободному развитию, закостеневшей ритуальности иудаизма, придав Богу конкретные черты и смягчив Его суровый облик, христианство, вместе с тем, явило собой усеченный и примитивный иудаизм, и потому не могло не подцепить его полный вариант хотя бы в качестве приложения — в форме Старого (Ветхого) Завета.
В то время как Старый Завет полон культа жизни, семьи и семени, многообразен в своем философском, бытийном и бытовом плане, Новый Завет не содержит, по сути, много больше, чем идею жертвенной смерти и воскресения. Смертельная непокорность христианства, унаследованная им от евреев как принципиальный код поведения или отношения к своему вероучению, т. е. как категория чисто стилистическая, стала доминантой его содержания. Оно возродилось после смерти Иисуса на основе идеи жертвы и самоотречения «во имя», и с этой иссушающей, отрешенной от жизни жертвенной любовью пошло побеждать мир и, победив, утвердило над ним не что иное, как герб распятия.
Это сегодня христианство полно идей семьи и дома, но не забудем, что церковь не допускала обряд венчания в своих стенах вплоть до 16 века и, вообще, весь институт брака и человеческой физиологии считала греховным, недостойным святого идеала. Отсюда — и столь культивируемое церковью монашество, запрет (в отдельных конфессиях) на женитьбу священников и жесточайшие (на протяжении столетий!) гонения на женщин, навечно зараженных, якобы, ущербной натурой библейской Евы.
Василий Розанов, ревностный христианин и юдофил (при всем его антисемитизме), в докладе с очень остроумным и характерным названием «Об Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира» блестяще полемизирует именно с этой стороной своего вероучения — с его безжизненностью, отрешенностью и безвкусностью. «Семья, наука, искусство, радость земной жизни, — цитирует Розанова возмущенный Н. Бердяев, — все это горько или безвкусно для того, кто вкусил небесной сладости Иисуса».
Полемику с христианством христианин Розанов вел всю свою сознательную жизнь, восхищаясь полнокровием и сочностью «основы основ» иудаизма — его верностью семье, деторождению и браку.
Мы можем только гадать, что было бы, если б христианство и иудаизм с самого начала нашли пути к диалогу, к взаимообогащению, а не ринулись бы друг на друга с непримиримыми принципами. Но это уже предполагает терпимость, а значит и мысль: не любой ценой победить римлян, а любой ценой сохранить страну и землю — единственный гарант полноценной национальной жизни. Еще каких-нибудь пару сотен лет надо было продержаться, а там глядишь, никто бы нас уже и не завоевывал!..
Какое-то невыразимо щемящее чувство досады охватывает меня каждый раз, когда я думаю о том, что мы могли — да, могли! — сохранить свое отечество и тем предотвратить трагедию двухтысячелетнего рассеяния среди других народов, бездомного иждивенчества, выпадения из процесса нормального государственного и культурного развития, возникновения в мире уникальной формы ненависти — антисемитизма, приведшего к фашистским газовым камерам.
Порой кажется, что всего три обрядовых требования надо было как-то смягчить, — хотя бы уже под конец, в римскую, сравнительно цивилизованную пору, — чтобы избежать впоследствии всего ужаса не только физических бедствий, но и моральных унижений, выпавших на нашу долю в положении жидов, в положении страны жидов, — virtual nation, — расползшейся внутри христианских стран, которые в течение веков взирали на нее как на ненужное, вредное, инородное тело, причем этот взгляд, был присущ, как известно, не только Гитлерам и Шафаревичам, но Вагнерам и Достоевским тоже.
Всего три: допустить в качестве жертвоприношений свиней (есть-то их никто нас не заставлял), разрешить изображения, создаваемые не нами, и воздержаться от обрезания, — если они (все три требования) сопряжены были с опасностью для жизни. Этому и исторический прецедент, как говорят юристы, уже был. Я имею в виду субботу, отказ от которой перед лицом врага был разрешен у нас за много веков до этого.
Однако — увы, мечтать не вредно. Как показывают факты, при всей взрывоопасности этих трех камней преткновения, дело было, конечно, не только в них. Да и поработители наши обращались к ним не столь уж часто. Как правило, и при греко-македонском, и при римском господстве мы имели возможность отправлять свои религиозные нужды в полном соответствии Заветам. Во всяком случае, нам «порабощенным» жилось там отнюдь не хуже, чем в «свободных» гетто в странах средневековой Европы и Российской империи (включая Польшу и Прибалтику).
Не римские запреты подорвали нас, а наши собственные. Мы взвалили на себя ношу, которая оказалась не по силам элементарным природным человеческим возможностям — ношу варварски слепого, дикого и, если хотите, языческого в своей ритуальной оснастке, иудаизма. Но об этом я уже говорил. Об этом, собственно, и весь очерк.
Найдутся, видимо, читатели, которые прочтут его как нелепую попытку навязать прошлому некоторую альтернативу с высоты знания его трагических последствий.
В мои намерения ничего подобного не входило. История не знает альтернатив.
«Прошлое не безупречно, но упрекать его бессмысленно, а изучать надо». Этими словами Максима Горького я защищался однажды от партийного начальства, стремившегося закрыть мое исследование о русском символизме. В контексте этих же слов обретаются и мотивы моего нынешнего, столь не легкого для меня, похода в нашу историю. Надеюсь, что и непредубежденный читатель воспримет их не иначе: этот очерк обращен не к нашему прошлому, а к нашему настоящему.
Когда моя взрослая племянница из Израиля познакомилась с его содержанием, она спросила: «А уверены ли вы, что, сохранив свою землю и свою страну, мы непременно пришли бы к демократии, подобно западным странам, а не остались бы такими же, как ныне многие арабские страны?».
Я опешил. Я не знал, что ответить. Я и сейчас не знаю.
Знаю только, что вопрос ее, рожденной уже на вновь обретенной нами земле, был продиктован тревогой и неприязнью к воинствующим ортодоксалам, которые и сегодня одержимы задачей любой ценой сохранить за иудаизмом статускво господствующей государственной идеологии.