Ни один разум не занят всерьез настоящим; почти все наше время заполняют воспоминания и предположения о будущем.
Я уехал из Калифорнии в 1973 году. В Сан-Франциско стояла зима, когда я садился в реактивный самолет, а когда расстегивал привязной ремень в Лиме, столице Перу, была середина лета. Я упоминаю об этом потому, что в тот момент я осознал, что совершил переход во времени и путешествие в пространстве.
Когда я мысленно возвращаюсь к этому переезду и к событиям, которые меня к нему привели, я вижу, что ни одно из них не годится в качестве начальной вехи этого повествования. Это так легко — придавать значение моментам своего прошлого, чтобы видеть руку судьбы в истории.
Так что этот рассказ одинаково легко можно начать с моих приключений среди гвиколов, индейцев северной Мексики, или с моей работы с доньей Пакитой, известной целительницей и хирургом в Мехико-Сити, или даже с моих научных исследований во время спиритической практики в Бразилии.
Оглядываясь дальше назад, я мог бы отметить влияние доньи Розы, одноглазой чернокожей гадалки, жившей на окраине Сан-Хуан в Пуэрто-Рико: она предсказала мне мои увлечения исследованием смерти и необычных областей сознания. У меня даже есть искушение начать с моей няни, афро-амерканской кубинки в третьем поколении, которая исполняла удивительные колдовские ритуалы вызова духов в своей комнатушке, примыкавшей к большому залу нашего дома в Сан-Хуиис.
Или еще раньше: я мог бы описать свои ощущения в состоянии, близком к смерти, состоянии внетелесного бытия во время переливания крови, когда мне было два с половиной года.
И мой интерес к изучению взаимодействий между духом и телом можно было предвидеть еще на рубеже столетий, когда мой дед стал заведовать хирургическим отделением в нью-йоркской больнице, а затем возвратился на Кубу и построил госпиталь в центре Гаваны.
Однако это не автобиография; к тому же, многое из упомяиутого я описал в других документах. И я начну просто с того, что в моей учебе и работе над докторской диссертацией по психологии в Институте гуманистической психологии наступил кризис. Три года бихевиористическнх исследований, изучения теории, клинической психологии, теоретических систем и нейроанатомии, год врачебной практики в государственной системе здравоохранения и несколько небольших вторжений в древнюю медицину индейцев Северной и Латинской Америки — все это не принесло мне удовлетворения, я жаждал чего-то ИНОГО.
Чего-то отличного от антисептических теорий западной психологии. Чего-то лучшего, чем атрофированные традиции целительства в индейских резервациях Северной Америки, где древние мифы и легенды доживают свой век в виде экзотического фольклора.
Подобно многим современникам, я иронически относился к общепринятой западной системе психологии. С юношеским высокомерием я смотрел на психиатрическую практику как на беспорядочный процесс, в ходе которого врач пытается понять болезнь пациента, расчленяя и анализируя посимптомно его состояиие, устанавливая неизбежные связи с неправильным поведением родителей и травмирующим опытом детства. Забавно, но этот процесс сам по себе конкретизирует и даже укрепляет патологию. Можно сказать, что неврозы культивируются, взращиваются для жатвы в будущем курсе лечения.
Снова и снова мне приходилось брать пациента за руку и рубить просеку сквозь заросли его сознания и подсознания к целительному раздолью бессознательной души. Современные психиатры напоминают мне неряшливо одетых близоруких палеонтологов, а страхи, озабоченность, поведенческие отклонения и другие симптомы, которые они, как им кажется, лечат, — это фрагменты костей, застрявшие на поверхности души. Они тяжко трудятся, собирая эти окаменелости, и постепенно, по кусочкам, восстанавливают скелет спрятанного внутри животного. А тем временем где-то в недрах бессознательного это совершенно разъевшееся существо продолжает свою разрушительную работу.
А неврологи в лабораториях срезают и подкрашивают тонкие слои человеческого мозга, пытаясь составить карту нейронных путей, надеясь найти там душу и понять природу сознания.
Я тоже был воспитан в этой традиции. Я знал, как работать с рассудком, воздействуя на него извне, но мне страстно хотелось быть внугри и наблюдать оттуда. Я был циничен, высокомерен и нетерпелив по отношению к устоявшейся системе, я не выносил самодовольства, с которым многие прибавляют к своей фамилии на вывеске докторскую аббревиатуру.
Я не был одинок. Мое поведение и идеология были далеко не уникальны. Наоборот. Вопросы, касающиеся природы сознания и определения разума, поставлены изящно просто и на многие века. Ответов на них пока нет. И я не позволил бы себе вторгаться в эту область, если бы она не оказалась той же природы, что и предстоящее мне приключение. Пока же я очертил свою позицию лишь как отправную точку, некий контрольный список перед полетом.
Моя неудовлетворенность привела меня далеко назад во времени и в традициях; я переключил свое внимание с современной клинической психологии и неврологии на клиническую мифологию и фольклор примитивных людей. В конце концов, душевное и физическое здоровье одинаково важно и для индейского Шамы из верховьев Амазонки, и для банкира на Ист Сайде.
Я составил план докторской диссертации, посвященной изучению традиционных методов лечения в обеих Америках, и мне посчастливилось привлечь в качестве научного консультанта одного из самых выдающихся в мире исследователей состояний сознания. Доктор Стенли Криппнер был пионером в изучении паранормальных явлений. Как руководитель лаборатории сновидений в Медицинском центре Маймонндеса, он помог провести исследование сновидений из подвалов и продолжить это в университетских лабораториях по всей стране.
Ближайшие к Сан-Франциско образцы примитивныхкультyp находятся в индейских резервациях на Юго-Западе США. После того как я в течение нескольких месяцев изучал традиции индейцев навахо, мне стало ясно, что переселение и окультуривание племен привело к искажению их традиции. Мои усилия по изучению целительской практики индейцев из прерии были похожи на попытку изучить кулинарные обычаи народа по музейной выставке национального искусства плетения корзин.
После этого я провел несколько месяцев в Мехико-Сити, где мне удалось установить тесные отношения с городскими целителями; они раздавали бедным растительные препараты, а также практиковали некоторые эзотерические приемы врачевания, включая психическую хирургию. Я был свидетелем высокой ловкости рук и нескольких примеров случайного излечения. Спорно и противоречиво, но это был шаг в нужном направлении.
Как это часто случается, критический, решающий момент, которому суждено было изменить смысл моей учебы и все течение моей жизни, наступил тогда, когда я меньше всего ожидал; это произошло в комнате, которая находилась в конце гулкого коридора в Калифорнийском университете.
Врайен Вудраф был моим старым другом; он учился на нервом курсе медицинского факультета в Калифорнийском университете, Сан-Франциско. Я выполнял аспирантскую программу в палате с душевнобольными в государственной клинике на северной окраине города, а Брайен торопился сдать свой минимум по первому курсу; и вдруг он позвонил мне и предложил поужинать вместе поздно вечером в центре. Мы должны были встретиться с ним в комнате 601 в медицинской школе.
Было более 10 часов вечера, когда я добрел до автостоянки психиатрического отделения и выехал в тумане на юг, к центру Сан-Франциско.
Двойная дверь анатомической лаборатории в медицинской школе Калифорнийского университета была тяжелой и серой, как и все двери подобных учреждений. Скрежет засова эхом покатился по холодному линолеуму. Размерами комната соответствовала небольшому складскому помещению и блестела голубовато-серой краской под флуоресцентными лампами. На бакелитовых столах, расположенных в четыре ряда, смутно вырисовывались контуры тел под черными прорезиненными покрывалами. От запаха формалина я поморщился. Брайен положил ножовку из нержавеющей стали между пакетом «Цыплята жареные из Кентукки» и пустой пивной бутылкой и отодвинул высокий стул к изголовью стола.
— Привет, парень! Тащи стул. Цыпленок стынет.
Перед Брайеном лежал труп молодой женщины. Резиновое покрывало было откинуто, обнажая верхнюю часть груди, шею и голову. Кожа трупа напоминала кожу теленка, серое лицо отливало грязно-корнчнево-оливковым цветом.
— Это Дженнифер, — сказал Брайен. — Мы провели с нею вместе весь семестр. — Он поднял хирургическую пилу. — Она рассказала мне о человеческом теле больше, чем я мог себе представить. Я не забуду ее никогда.
— Брайен…
— Сегодня она потеряет голову из-за меня, и я хотел, чтобы ты при этом присутствовал.
— Спасибо.
Его глаза без всякого выражения уставились на меня.
— В наше время декапитацию не увидишь без помощи студенческой ссудной кассы, да еще необходимо выдержать год медицинской школы. Я подумал, что тебе будет интересно.
— С какой стати?
— Как психологу.
— Пожалуй, — сказал я. — Когда люди теряют голову, они идут ко мне.
Несколько мгновений он смотрел на меня, стараясь понять интонацию.
— Ты можешь отказаться, если тебе не хочется, — сказал он. — Я думаю… я имею в виду, если тебе не очень приятно…
— Все в порядке, — сказал я.
— Если ты все-таки…
Я взглянул на пакет с цыпленком.
— Последнее время я стараюсь воздерживаться от жареного, — сказал я. Я не был готов признаться, что тело на столе странным образом возмущает и вместе с тем неотразимо привлекает меня.
Он протянул мне пиво.
— Поедим потом? — сказал он.
— Если можно.
— Невероятно, правда? В другом конце коридора есть лаборатория, где проводятся тончайшие исследования на рекомбинантной ДНК. Этажом ниже неврологи и биохимики в одной команде с компьютерными гуру моделируют нейронные схемы простейших функций мозга. А мы здесь кромсаем мертвецов точно так же, как это делал Леонардо да Винчи пятьсот лет назад. Он обвел взглядом все столы под черными покрывалами.
— Мы начнем с задней стороны, потому что требуется некоторое время, чтобы привыкнуть к тому, что делаешь; а привыкать легче, если не смотришь на лицо — они как будто и вправду смотрят на тебя, и ты чувствуешь себя виноватым, что насилуешь их с помощью скальпеля.
Он наклонился и захватил ладонью подбородок трупа; голова ее слегка отклонилась.
Затем он решительно поставил зубчатую кромку пилы на кожу между выступающими позвонками шеи. Я не мог отвести глаза. Когда голова была отделена от тела, он взял ее обеими руками.
— Ты не представляешь, какие шутки изобретают иногда студенты, когда работают здесь с частями человеческих тел.
Он положил голову на стол, вытер руки полами халата и достал мне куриную ногу из пакета; вторую ногу он взял для себя.
— Это за науку, — сказал он.
— Чудесно хрустит, — сказал я.
Мы ели куриные ноги, и я смотрел, как он аккуратно обсасывает кость. Мы разговаривали о наших планах на будущее. Он был намерен поступить в четырехлетнюю аспирантуру. Это дисциплинирует: плыви, иначе утонешь. Я дисциплинировал себя сам, но мне не хватало направленности. Пока мы беседовали, он вынул из выдвижного ящика что-то похожее на большую бор-машину, включил ее в электрическую розетку и выбрал насадку — дискообразную пилу диаметром около двух дюймов.
— Лучшее оставляют на закуску, — сказал он и включил инструмент. — Подержи-ка ее, если не возражаешь.
Я взял голову в руки и зафиксировал ее положение, а он опустил свистящее лезвие на лоб. Когда он закончил работу, обойдя полный круг, и выключил пилу, вой инструмента продолжался у меня в ушах. В воздухе стоял странный запах; тонкая костяная пыль легла на лицо и повисла на ресницах. Он наклонился и осторожно сдул ее.
— Вообрази только! — сказал он. — Ни одно человеческое существо никогда не видело мозга Дженнифер. Ты и я — первые. Маэстро, туш!
И он снял верхушку черепа. Мне приходилось видеть человеческий мозг. Я их видел много, плавающих в формалине в лабораторных банках. Но этого мгновения мне не забыть никогда. Аристотель считал, что мозг служит для охлаждения крови, а думает человек сердцем. Рене Декарт описывал мозг как насос, качающий нервную жидкость. Его сравнивали с часами, с телефонным коммутатором, с компьютером, — но механизм мозга неизмеримо сложнее любого аналога. Теоретик Лайолл Уотсон писал, что если бы мозг был настолько прост, что мы могли бы понять его, то мы были бы настолько просты, что не сумели бы этого сделать. И вот источник всех этих теорий и спекуляций лежал передо мной — плотная серая масса, похожая по форме на ядро грецкого ореха.
Брайен посмотрел на меня и кивнул головой в сторону Дженнифер. Я снова обхватил ладонями ее лицо, и Брайен извлек мозг из головы. Он постоял немного, взвешивая его на руках, а затем передал мне. Мозг был тяжелый. Брайен прервал молчание.
— Я тоже не верю этому, — сказал он.
Я улыбнулся в ответ, положил мозг на стол, сел на свой стул и скрестил руки на груди. Нетрудно было провести различие между Дженнифер и фунтами плоти на анатомическом столе передо мной. Не требовалось огромных усилий воображения, чтобы представить, как ее тело перестало функционировать, когда сердце прекратило подачу кислорода и питательной крови ко всем тканям, и что именно этот мозг регулировал все системы, которые оживляли тело.
Но личность определяется не телом. Джениифер прожила около сорока лет. Пятнадцать тысяч дней сознания. Двадцать один миллион минут бытия Дженнифер. Один миллиард триста миллионов мгновений уникального опыта — для нее, и ни для какого другого живого существа, ибо никто другой, только Дженнифер занимала свое пространство и пережила свою историю. В момент ее смерти каждое из событий, совокупностью которых и была Дженнифер, жило в форме памяти. Подобно тому, как мы с Брайеном видели ее мозг, она тоже, несомненно, видела такие вещи, которых никто другой не видел. Она переживала эмоции, догадки, вспышки творчества. Она переживала радость и тоску так, как только Дженнифер могла их переживать. Трудно было поверить, что все то, что было Дженнифер, было утрачено, погибло, потому что этот предмет, лежащий предо мной, больше не работает.
Дженнифер сознавала. Что случилось с ее сознанием? Куда оно делось? Я не мог смириться с мыслью, что оно просто перестало быть, что все, что было Дженнифер, потеряно навсегда.
— Что дальше? — спросил я.
Брайен засунул нос в пакет с курицей, скривился и взял себе булочку, посыпанную сахаром.
— Неврология, — сказал он. — Мозг рассекается на части в неврологическом классе. Они делают тонкие срезы, подкрашивают и изучают структуру.
Он взглянул на три части головы Дженнифер.
— Я должен еще кое-что сделать с ее лицом, но это потом.
Он засунул булочку в рот, вынул шнур из розетки и снял диск-насадку.
— А тебе не полагается напарник?
Он кивнул, намотал шнур па электропилу и отдал ее мне.
— Полагается. Один труп всегда предоставляют для двоих. Меня здесь не было в тот день, когда подбирались пары, и мне досталась Стефани. Это в ящик.
Я выдвинул ящик стола и засунул туда пилу.
— А где же она?
— Дрыхнет преспокойно. Она решила эту часть пропустить.
Я увидел в ящике номер «Международного журнала социальной психиатрии» и вытащил его.
— У-гу. — Он кивнул на журнал. — Она собирается остановиться на психиатрии. Ты, наверное, думаешь, что ей не следовало бы пропускать это. По Стефани не будет лечить людей с психическими нарушениями, она просто будет прописывать им медикаменты. К тому же, у нее… проблемы с человеческим телом.
Я расхохотался. Мой смех покатился зловещим эхом.
— Какая печаль, — сказал я. — Значит, вы влюблены. Как давно это у вас?
— Три месяца. Она намерена сменить специальность, окончательно перейти к моногамным отношениям, и мы станем счастливыми навеки.
Он ткнул скальпелем в журнал, который я держал в руках.
— Она считает, что кто-то должен поехать на Амазонку и найти племя, в котором можно получить «лиану мертвеца».
— Что?
— Аяхуаску называют «великим лекарством», «вином видящих», a также «веревкой мертвеца»; литературные сведения о ней скудны и противоречивы. Наиболее значительная работа по ее применению была выполнена антропологом Марлин Добкин де Риос; ее публикацию я в тот вечер взял к себе домой. Исследования д-ра Добкин де Риос проводились в городе Иквитос возле самых джунглей и касались использования аяхуаски в народной медицине, а также в религиозных и магических ритуалах. Визионерский напиток йаге из коры аяхуаски поставлял лекарь из джунглей, шаман (аяхуаскеро), которому секреты приготовления и соответствующие ритуалы были переданы через многие поколения.
Впервые в западной литературе аяхуаска упоминается у английского ботаника Ричарда Снруса в 1851 году. Снрус определил растение как Banisteriopsis caapi, вьющаяся лоза, или лиана, которая использует для себя в качестве опоры деревья джунглей.
Позже, в самом начале двадцатого столетия, небольшая группа путешественников и торговцев, забравшаяся в верховья Амазонки, упоминала о йаге, напитке, приготовляемом из коры этой лианы и листьев некоторых тропических растений.
Я читал сообщения об особенностях и о повторяемости архетипных образов и видений у двоих, троих и больше людей под воздействием йаге, о телепатических явлениях, об использовании лианы в психиатрических целях — своего рода лесной психотерапии под руководством аяхуаскеро. Растение именовалось «лианой», или «веревкой мертвеца», поскольку оно «ведет к вратам смерти, а потом назад». Богатство мифологии, изображения галлюциногенной лианы на керамических изделиях, в наскальных и пещерных рисунках, — все говорит о том, что использование этого растения для ритуалов и видения восходит к праистории Южной Америки.
Он широко улыбнулся:
— Требуется психиатр, владеющий испанским языком. Конечно, ты всего лишь психолог…
Это то самое приключение, по которому я давно тоскую. Я поеду в Перу, и не просто для того, чтобы определить психоактивные свойства таинственной лианы из джунглей, но чтобы изучать психологические традиции и измененные состояния сознания среди целителей и целительниц, шаманов Амазонки. Перу — единственная страна в Америке, где индейцы численно превосходят белых.
Две недели после нашего с Брайеном ужина посвящены были поискам библиографии по лиане и пересмотру всего, что я знал о шаманизме. Одним из наиболее полных источников по этому вопросу оказался «Шаманизм и древняя техника экстаза» Мирча Элиаде.
Элнаде описывает шаманизм как религиозный феномен, встречающийся в Азии, Океании, обеих Америках, а также среди древних индо-европейских народов. Повсюду в этих обширных регионах магическая и религиозная жизнь общества сосредоточивается на шамане, который является одновременно «магом и врачевателем, чудотворцем, священником, мистиком и поэтом». По определению Элиаде, «шаманизм — это техника вхождения в экстаз».
Я засел за антропологические и этнологические журналы и книги. В конце второй недели я знал немногим больше того, с чего начинал. Шаманизм — это традиция, которую в том или ином виде можно обнаружить в любом примитивном обществе, в любом забытом уголке земли. Вообще шаман считается «человеком знания», а также «человеком (мужчиной или женщиной) видения», посредником между естественными и сверхъестественными силами природы. Поскольку среди них есть и те, которые шаман полагает ответственными за здоровье и болезни, то он же оказывается и знахарем-целителем. Даже если он несведущ в современной медицине, считается, что он способен интуитивно диагностировать болезнь и посредством ритуала оказать положительное влияние на здоровье пациента.
Легенда утверждает, что шаман (будь то мужчина или женщина) приобретает экстраординарные способности путем напряженной учебы, постоянных ритуальных упражнений и периодических путешествий в иные состояния сознания.
Образ этой примитивной личности, путешественника но материкам сознания, воспламенял мое воображение. Возможно ли стать свидетелем бессознательной работы человеческого мозга? Должны ли мы полагаться на несвязно пересказанные образы и видения в состоянии сна как на единственную информацию о бессознательном? Или существуют другие способы сознательного доступа к бессознательному?
В ожидании чека от студенческой ссудной кассы я упаковал все необходимое за два дня. Я получил новехонький паспорт и заказал авиабилеты на рейс до Майами и оттуда — до Лимы. Не припомню случая, чтобы когда-либо ранее я так хорошо и своевременно к чему-нибудь подготовился.
Я позвонил Брайену, пригласил его и Стефани пообедать и истратил последние карманные деньги на свежий паштет, овощи, зелень и бутылку калифорнийского «каберне совнньон» 1968 года.
А еще я купил журнал — небольшой томик в кожаном переплете, содержащий 250 чистых страниц.
— Могу я взять твой автомобиль? — Брайен накладывал себе очередную тарелку салата.
— Мой автомобиль?
— Да. Если ты не вернешься.
Стефани нахмурилась, но ее глаза смеялись:
— Брайен!
— Да ничего страшного. — Брайен пожал плечами. — Он едет на Амазонку, и речь идет о каком-то порше 1964 хода. С открывающимся верхом. Там нужно повозиться с кузовом и сменить сидения, я с этим справлюсь.
— Это опасно? — спросила она небрежно.
Стефани была та еще штучка. Высокая, спортивная, прямой нос, крепкий подбородок, рыжеватые волосы, голубые глаза. Красивая без каких-либо усилий, она играла крутую девушку. Медицинская школа иногда создает такие типы.
— Не знаю, — сказал я. — Я там еще не бывал.
— Вероятно, тебя захватят индейцы угли-бугли и ассимилируют в свое племя, — сказал Бранен. — От тебя останется только испачканный дневник с последней записью карандашом: «Тринадцатое февраля. Направляюсь к верховью реки».
Я улыбался, рассматривая принесенный Браненом подарок, настоящий охотничий нож с девятидюймовым стальным лезвием в промасленном чехле из черной кожи.
— А может быть, — сказала Стефани, — вы найдете себя в ином состоянии под воздействием приготовленной в джунглях бражки и никогда не вернетесь в нашу реальность.
— Вы невысокого мнения обо всем этом, Стефани?
Она усмехнулась, глядя в бокал с вином:
— Психоделические средства терапии радикально исследовались в пятидесятых-шестидесятых годах. Альберт Хофман, Гроф, Лири, Метцнер…
— ЛСД не исследовался радикально, — сказал я. — Он был радикально запрещен федеральным правительством. Меня не интересует ЛСД, и я не говорю о клинических исследованиях психоделических препаратов.
В 1943 году д-р Альберт Хофман синтезировал диэтнламин лизергиновой кислоты — вещество в две тысячи раз более сильное, чем мескалин, самое мощное в те времена психоактивное средство. После десятилетних клинических исследований наступило время беспрецедентного общественного эксперимента. До того момента, когда ЛСД был запрещен правительством, от одного до двух миллионов американцев приняли участие в опытах по изменению жизни или, по меньшей мере, сознания. Многие исследования 50-х, 60-х и начала 70-х годов финансировались правительством Соединенных Штатов.
Я оказался втянутым, а вместе со мной и мой консультант по диссертации и еще сотни две человек, в изучение психотропных средств по заказу правительства и Управления по химическому оружию; работы велись под руководством Технических служб ЦРУ. В программу исследований включались эксперименты на животных и людях. На это бросили кучу денег, и многие научные сотрудники согласились участвовать. Правительство обеспечило неограниченные возможности для ученых. Мы заметно ограничили эти возможности.
Я смотрел, как Стефани потягивает вино. Я наклонился к ней через столик:
— Мы неофиты, Стефани, и не имеет значения, ходим ли мы в белых лабораторных халатах, прописываем дозы для мышей и японских бойцовых рыбок или даем интервью пугешестнующим шизофреникам.
Я взял бутылку с вином и наполнил ее бокал.
— Меня это все не интересует. Это стебелек травы.
— Стебелек травы?
Я кивнул. Я знал, что сейчас зацеплю ее за живое.
— Антрополог Клод Леви-Строс сказал, что цивилизованному человеку необходимо разобраться в том, как работает стебелек травы, прежде чем пытаться понять Вселенную. Примитивный же человек старается познать природу Вселенной, и тогда он сможет по-настоящему оценить динамическую красоту стебелька травы.
Она посмотрела на Брайена, явно ожидая, что он что-нибудь скажет обо всем этом. Я вылил остаток вина в его бокал.
— Меня интересуют народы, которые умеют входить в неординарные состояния сознания и изучают их уже сотни, а может быть, и тысячи лет. Это не ученики, это мастера, и если они знают, как попасть в другие сферы сознания, как достичь состояния повышенного осознания, лечебных состояний, — тогда они знают и кое-что такое, что хочу знать я.
Ее глаза сузились:
— И вы надеетесь продраться сквозь джунгли и найти знахаря, который согласится передать вам свою мифологию и ритуалы?
— Да, — сказал я. — Я надеюсь.
— За это! — сказал Брайен.
Он поднял бокал, я последовал его примеру; Стефани засмеялась и присоединилась к нам. Хрусталь запел над столом. Ее бокал звенел дольше всех. А может быть, это мне показалось.
Когда они ушли и тарелки были вымыты, я добыл из дорожной сумки мой нетронутый журнал, с хрустом раскрыл его и отогнул первую страницу. Эмерсон говорил, что тот, кто пишет для себя, пишет на вечные времена, поэтому мои первые строки, естественно, мелодраматичны.
7 февраля 1973
Если бессознательный разум общается с нами посредством образов в сновидениях, черпает лексикон для разговора с нами из этих образов, то почему бы нам не изучить его словарь и не отвечать ему? Сознательно общаться с бессознательным? Входить в него? Изменять его?
Существуют ли состояния сознания, в которых мы можем снять запрет с наших скрытых возможностей выздоровления?
Начнем с состояний сознания. Единственный путь к изучению сознания — прямой опыт переживания его состояний.
Все невежество катится к знанию мигом,
И к невежеству вновь поднимается долго и трудно.
В Куско можно прилететь только утром. Столица древней империи инков расположена в одной из долин в Андах на высоте одиннадцати тысяч футов над уровнем моря. Восходящие потоки воздуха во второй половине дня делают аэродром недоступным.
В громкоговорителях что-то прохрипел неразборчивый голос пилота, табло «Застегнуть ремни» беспорядочно замигало красной подсветкой, а затем дряхлый ДС-8 резко завалился влево, проскользнул в узкую щель между мгновенно выросшими горами и оказался в долине, где стоит Куско, старейший среди постоянно населенных городов континента.
Немногим более восьми часов перед этим, где-то около двух часов ночи, закончился мой десятичасовый перелет из Майами в Лиму. Ночь была влажная и беззвездная. Десять часов в самолете притупили мои ощущения, флуоресцентные светильники и кондиционированный воздух кабины совершенно нейтрализовали их. Как всегда, я был ошеломлен запахом чужого города. Лима — это дизельное горючее, свинина со шкурой, жарепная в старом постном масле, выхлопной дым, промышленный смрад и еле различимая примесь морского воздуха.
Чиновник таможни с сияющей бриллиантином прической скользнул по мне взглядом, поставил штамп в паспорте и предоставил мне девяносто дней на пребывание в его стране. Я устроил себе гнездо из дорожных сумок и рюкзака и стал ожидать рейса на Куско.
10 февраля 1973
Я чувствую, что отвожу глаза, не хочу видеть, отрицаю безобразие города, который увижу, когда взойдет солнце. Это во мне живет романтик.
Лима. Еще одна столица еще одной страны третьего мира. Четыреста лет тому назад испанские завоеватели извели хвойные леса, простиравшиеся до самого моря, и Лима стоит среди пустыни. Некогда центр колониальной Южной Америки, она теперь завоевана двадцатым столетием. Промышленность национализирована, республикой правит военная хунта, и треть населения страны, около пяти миллионов людей, собрались сюда, чтобы жить в грязи и мерзости pueblos jovenes на окраинах города, искать работу, чтобы купить хлеба, кукурузной муки или бобов.
Я не хочу видеть этого.
Конечно, я увидел это. Мне еще не раз придется возвращаться в Лиму, не раз бывать в ней на протяжении следующего десятилетия, изучать ее музеи, колониальные гостиницы и другие прелести, но я всегда буду вспоминать этот город таким, каким увидел его в то утро с воздуха, когда солнце повисло над горизонтом, словно прекрасный оранжевый шар; его лучи, как сквозь фильтр, пробивались сквозь смесь морского тумана и смога, окутавших столицу Перу изморосью цвета влажного пепла.
Куско захватывал дыхание — в буквальном смысле слова. Высокогорного воздуха, холодного, свежего, сверкающего, не хватало так, как может не хватать самого необходимого. Я прикрыл глаза от солнца; резкие контрасты света и тени поделили склоны гор и черепичные крыши испанских домов. Я позвал такси и поехал в город.
Существует легенда о том, как Манко Канак — первый Инка, «сын Солнца», рожденный из вод озера Титикака, верховный правитель индейцев кечуа, — достигнув совершеннолетня, собрал своих братьев и отправился «к горе, из-за которой восходит Солнце». Он взял с собой золотой жезл. Достигнув этой долины между четырьмя большими горами, вершины которых увенчивали снежные шапки, он воткнул свой жезл в землю — но жезл исчез. Это было священное место, Куско, или «пуп Земли», и здесь он основал свою столицу. Происходило это около 1200 года. Его наследники завоевали большую часть Перу и Боливии.
Девятый Инка, Пачакути, расширил территорию на севере до Эквадора, а на юге — до Аргентины; к тому времени, когда пришли испанцы, империя инков представляла собой величайшее царство, когда-либо существовавшее в Западном полушарии.
Центром этой империи был Куско, крупнейший из городов Южной и Северной Америки, удивительная столица, выстроенная в форме ягуара, где русла рек Санфи и Туллумайо были изменены и направлены вдоль вымощенных камнем улиц. Это был город огромных храмов и крепостей, технических и архитектурных шедевров, ничего подобного которым нет во всей американской античности. Склоны холмов, окружавших эту отдаленную от мира долину, были застроены в виде террас, что делало город похожим на гнездо.
Капитан Франциско Писарро вошел в Куско в 1533 году. К этому времени европейцы уже «открыли» свой Новый Свет, и оспа вместе с обычным насморком распространялись быстрее, чем эпидемия оккупации. Писарро посадил в качестве марионеточного правителя знатного юношу но имени Манко, но тот бежал из столицы и поднял стотысячную армию, которая обложила испанцев в Куско. Последняя великая битва в истории испанского завоевания Перу произошла при Саксайхуамане — «голове» ягуарообразного города. Одетые в броню мужчины, верхом на конях и со стальными мечами в руках, к тому же владевшие огнестрельным оружием, победили мужчин, вооруженных дубинками, рогатками, копьями и стрелами. В итоге вся империя со всеми подданными и с невообразимыми богатствами попала в руки сравнительно небольшой группы испанских солдат, а Манко бежал в Анды, куда никто не мог пройти, в тайное святилище и крепость Вилканампу.
11 февраля
Весь день шатался по Куско. Сейчас сижу за маленьким письменным столиком у открытого окна в своем номере. Небольшая уютная гостиница, дворик с колоннами, фонтан, бугенвиллея, украшения. Колониальная Латинская Америка.
Где-то идет фиеста, вместе с ночной нрохладой в окно залетает музыка. Это волшебный город. Настоящий памятник истории Латинской Америки.
Например, Пласа де Армас. Восхитительно. Реют флаги. Здесь было сердце города инков. Сейчас это классическая испанская площадь, окруженная торговыми пассажами колониального стиля. Есть кафедральный собор, церкви Езус Марии и Эль Триунфо, а также Ла Кампанья. Все они построены па фундаментах из крупных каменных блоков; испанцы разрушали храмы и дворцы инков и использовали обломки для своих католических культовых сооружений. Целая стена дворца великого Иачакутека служит теперь стеной кафе «Рим». Я там обедал.
Основанием церкви Санто Доминго служит Коринача — «золотой двор», храм инков, идеально ровные стены которого были когда-то покрыты золотом. Удивительно.
Забавно, Соединенные Штаты находятся, кажется, на расстоянии световых лет отсюда. Здесь можпо подумать о переменах. Если можешь себе это позволить. Если над тобой не висит расписание, которое надо соблюдать, или твой график велит тебе сидеть здесь, а не спешить к новому месту твоего пребывания…
Другое время. Жизнь движется в другом темпе. Есть время усваивать. Уединен, защищен. Не от природы: земля, природа здесь присутствует всюду и явно, начиная от чисто побеленных саманных построек под черепицей из красной глины и грубо отесанных балок и кончая фруктами и овощами, еще грязными от земли, камнями, вереницей гор, окруживших долину, террасами на склонах и снежными вершинами.
Природа топко зашифрована в мужских и женских шляпах, прикрывающих глаза от солнца, которое бьет прямо по ним, сверкает над городом, не затуманенное отходами цивилизации. Это и вправду замечательно. И совершенно реально. Реальное место па Земле, населенное людьми, а не сооружениями из бетона, стали и асфальта. Город, живущий среди природы, но не вытеснивший ее.
Я нахожусь здесь, потому что Анды — это Гималаи Южной Америки, а Куско — это их Катманду. Это центр моего путешествия. Отсюда я могу направиться в джунгли — но лучше я попробую сначала кое-что разузнать. Я мог бы поехать в Иквитос, где проводила свои исследования Марлин Добкин де Риос, но, кажется, я этого не сделаю. В Мехико я обнаружил, что существует особая субкультура курандерос — своего рода система, или сеть слухов; словом, я начну с рынка, я поспрашиваю. Завтра.
Рынок расположен вдоль стены, выстроенной еще инками, а сейчас соединяющей две из 360 церквей Куско. Латиноамериканские рынки практически одинаковы всюду от Мексики до Чили. Мощенными булыжником пешеходными улочками вы ходите по лабиринту, закрытому от солнца зонтиками или полотном на распорках; здесь самые яркие цвета природы расставлены в виде пирамид или переполняют деревянные клети, отполированные до блеска за многие годы службы.
Красные: томаты, яблоки, говяжьи туши, розовая свинина, нарезанные арбузы, перец различных видов; желтые: папайя, цветки тыквы, лимоны и грейпфруты, привезенные из долины, бананы, желтый перец; оранжевые: тыквы пепо и обыкновенные, манго, морковь, перец оранжевый; лиловые: капуста и баклажаны; пятнистые плоды хлебного дерева; желтые в коричневых пятнах, словно шкура леопарда, гранаты. Есть и серые цвета — соленая рыба, мешки с зерном. Небольшие холмы семян канихуа, квиноа, кукурузы, пшеницы, ячменя насыпаны на джутовых подстилках или циновках из пальмовых листьев на каменных тротуарах, а прямо под ногами — собаки, цыплята, хозяйственные товары, жестяная и деревянная посуда, пастельных тонов болсас—нейлоновые базарные сетки с пластиковыми ручками, керамические кувшины, а также изделия древних инков, воспроизведенные в банальной глине.
Гордые и страстные продавцы поют, кричат, восхваляют свою продукцию, соблазняют покупателей спелостью, крепостью, нежностью, свежестью фруктов, овощей, мяса, птицы. Что вы хотите купить? Вот! Посмотрите, что я привез для вас! Посмотрите, какой цвет, потрогайте, какой он спелый и мягкий! А душистый, сочный, вы только попробуйте! Сколько вам? И летает металлическая чашка видавших виды весов, мечется стрелка. Medio kilol И всего два soles!
Я купил раскрашенную во все цвета радуги болсу и стал проталкиваться через массу домохозяек, кухарок, голодных индейцев и школьников с широко раскрытыми глазами. Я покупал себе то свежую сладкую булочку, то банан, пил смешанный сок манго и папайи возле мокрого покрытого, линолеумом прилавка.
Па самом краю рынка на плетеной подстилке у тротуара сидела, поджав ноги, сухая сморщенная старуха. Это была травница, местный народный аптекарь. Полоски коры, кусочки высушенных морских водорослей, сухие листья, крошечные холмики серы, хинина и других порошков и семян — все это было аккуратно разложено перед ней. Глаза ее напоминали кратеры, их дьявольский взгляд вполне соответствовал профессии.
— cTutacama ninachu?
Что она сказала? Я улыбнулся ей в глаза:
— Извините, сеньора?
— сTutacama? LMunacqukho fortunacquata?
Кечуа. Язык индейцев. Я уже слышал на рынке эту отрывистую гортанную речь, но большей частью торговцы разговаривали по-испански. Старуха засунула руку в складки своей шерстяной юбки и протянула мне на ладони три листика. Даже грубая кожа ладони была вся в морщинах.
— cFortiinacqmla?
— Она спрашивает, не хотите ли вы, чтобы она предсказала вам судьбу?
Это испанский. Голос справа. Я обернулся и увидел юношу лет восемнадцати-двадцати. Белая рубашка, синие морские брюки, под мышкой несколько книг. Плоское индейское лицо на две половины разделял длинный нос с горбинкой, начинавшийся высоко на лбу. Юноша улыбался:
— Она не говорит по-испански; только кечуа. Хотите знать вашу судьбу?
— Да. Спасибо.
Он ухмыльнулся и кивнул старухе. Она подула на листья, так чтобы они упали на подстилку. Она лишь мельком взглянула на них, после чего, не сводя с меня глаз, протарахтела что-то на кечуа.
— Гм… — Юноша потрогал указательным пальцем свой нос и перевел:
— Вы сейчас в поиске. Вы ищете что-то, что спасет вам жизнь.
Она кивнула, а затем добавила кульминационную фразу. Он опять ухмыльнулся.
— Оно убьет вас, если вы его не найдете, и может убить, если найдете.
Это мне понравилось.
— Вы что-то ищете? — спросил юноша.
— Я ищу целителя, хорошего curandero, — сказал я.
— Вы больны?
— Нет. Но мне нужно встретить целителя. Хорошего. Как вы думаете, она знает кого-нибудь?
— Она скажет вам, что она и есть хороший целитель.
— Если бы это было так, она не сидела бы на базаре со своим зельем.
— Это верно, — сказал он. — Я думаю, хорошие целители есть. Но если вы не больны… Вы турист?
— Нет. Я из университета в Соединенных Штатах. — Я вытащил из кармана несколько soles и с поклоном и улыбкой дал их старухе.
— Из университета! Вы студент?
— Нет, я уже фактически преподаватель. Занимаюсь психологией.
Он медленно покачал головой сверху вниз, как будто понял что-то важное.
— У нас тоже университет. Я студент. А вам нужно встретиться с профессором Моралесом!
Национальный университет Сан Антошго Абад дель Куско расположен в тунике между двумя горами сразу за чертой города. Я увидел невыразительный комплекс старых трехэтажных бетонных зданий, окна с жалюзи, которые считались современными в 1940 году; университет был основан в 1692 году. Мой юный друг на рынке забыл упомянуть, что университет бастует и вряд ли там кто-нибудь есть, хотя, кажется, был понедельник.
Факультет философии находился в конце унылого серого коридора. Розовая карточка три на пять дюймов, приклеенная к двери, сообщала, что класс проф. Моралеса собирается в кафетерии. Почему кафетерий был открыт и работал во время забастовки, для меня навсегда останется загадкой. Я воспринял ее как одну из тайн Латинской Америки, где вещи редко бывают такими, какими кажугся, и еще реже — какими они должны быть.
Когда я нашел кафетерий в цокольном этаже главного корпуса, студенты профессора Моралеса уже расходились. Человек, которого я искал, стоял возле стола в центре комнаты, засунув руки глубоко в карманы брюк. Голова его была наклонена; кивая, он слушал молодого студента-индейца, который стоял рядом с ним.
Это был невысокий, не более пяти футов и шести дюймов, но и не худощавый человек. Хорошее, крепкое сложение маскировал костюм в тонкую полоску, вышедший из моды в 1945 году и потерявший свой вид ненамного позже. Прямые седые волосы были расчесаны на пробор и откинуты назад, глаза прятались под черными густыми бровями.
Он вынул руку из кармана, ободряющим движением положил ее на плечо студента и что-то сказал; юное лицо засняло. Студент сдержанно и неумело поклонился и присоединился к девушке, которая ожидала его у двери.
— Профессор Моралес?
— Слушаю вас.
Я представился. По мере того как я называл свои достижения, отнюдь не исключительные по стандартам США, брови его ползли вверх и он начал оглядываться, как бы недоумевая, что же такое может мне понадобиться в этом университете. Я упомянул о своей работе с мексиканскими целителями и рассказал о желании изучить применение аяхуаски и традиции примитивного целительства у перуанских шаманов. Я сказал, что нуждаюсь в совете.
— Я простой учитель философии, — сказал он. — Вам следует ехать в Лиму. Там есть музей антропологии.
Дело шло к тупику.
— Я слышал о нем, — соврал я. — Но я психолог, врач. Я хочу найти аяхуаскеро и изучить его способ лечения из первых рук. Я хочу написать об этом.
— Написать?
— В моей докторской диссертации.
Его взгляд заскользил от моего лица вниз, по рубашке, по ремню сумки, висевшей на плече, задержался на сумке, а затем продолжил свой путь по брюкам и до туристских ботинок. После этого он поднял глаза и остановил их где-то на моем лбу. Его глаза что-то напоминали мне, но я никак не мог вспомнить что.
— Почему вы пришли ко мне?
— Мне говорили, что вы кое-что знаете. Его лицо озарилось красивой улыбкой.
— Где же это вам говорили?
— На рынке.
— На рынке! Там известно только мое умение торговаться с продавцами фруктов. — Он нахмурился. В его голосе появился оттенок подозрения. — Вы говорите на кечуа?
— Нет. Я пытался объясниться с торговкой травами. Мне помог молодой человек. Это он назвал ваше имя. Он сказал, что вы что-то знаете о курандерос.
Кивком головы он дал понять, что ему все ясно.
— Конечно, один из моих студентов. Любезно было с его стороны помочь иностранцу-путешественнику.
Он затолкал в рукав высунувшуюся манжету рубашки и взглянул на часы, старый «Таймекс».
— Не хотите ли выпить чашечку кофе?
Опыт—это название, которое люди дают своим ошибкам.
— Итак. — Профессор Моралес поднял крышку сахарницы и сунул ложку в горку крупнозернистого неочищенного сахара. — Вы хотите приобрести опыт или послужить опыту?
— Простите?
— С аяхуаской.
— Я не понимаю.
— Как вам объяснить… — Он держал ложку с сахаром над маслянистой поверхностью кофе. — Вы причащались когда-нибудь?
— Профессор…
— Да, я об евхаристии. Освященные хлеб и вино в католической религии. Тело и кровь Христа. Пробовали?
— Да.
— Вы католик?
— Нет.
Я все смотрел на ложку, застывшую в его руке.
— Но вы стояли на коленях перед алтарем?
— Да.
— Ну вот. Вы взяли облатку на язык, и она прилипла к нёбу и по вкусу напоминала картон, а вино было дешевое и сладенькое.
— Да, — рассмеялся я.
— Вы делали это, но все же вы не католик. Вы имеете опыт Святого Причастия, но вы не причащены.
Он стал осторожно погружать ложку в кофе. Жидкость просачивалась в сахар по краям ложки, маленький холмик постепенно насыщался и темнел.
— Опыт вместо службы опыту.
Он наклонил ложку, и густой сахарный сироп потек в кофе.
— Ритуал не послужил вам, потому что вы не служили ритуалу. Это вопрос намерений.
Я улыбнулся на эти слова и сказал:
— У меня исключительно честные намерения.
— Ваши намерения — изучить применение аяхуаски перуанским шаманом?
— Ну… в общем, да.
— Это ваше намерение. А какова ваша цель?
Я глубоко вздохнул. Профессор Моралес протянул руку через столик. Манжеты его белой рубашки были слегка запачканы. Он мягко коснулся моего локтя:
— Вас, кажется, раздражает моя… семантика?
— Вовсе нет, — солгал я.
— Вы латиноамериканец?
— Я родился на Кубе.
Он кивнул и принялся помешивать свой кофе. Я рассматривал его брови, переносицу, форму скул, волосы. Индеец. Декан философского факультета Национального университета Сан Антонио Лбада, индеец. Кечуа. Наследственность чистая, не покалеченная испанским завоеванием. Но не идеальная. Внезапно у меня возникла убежденность, что он знает очень много, что его мудрость глубока, а оригинальность подлинна. По какой-то непонятной, случайной ассоциации я подумал о Мерлин. И в этот момент он опустил руку в карман пиджака и вытащил оттуда крошечный кошелек. Он произнес что-то вроде «гм-кхм» и вытряхнул из него пару игральных костей, несколько маисовых зерен и небольшое мексиканское Божье Око — крестик, образованный двумя палочками; палочки были оплетены красной и белой пряжей, вся конструкция напоминала ромбовидную мишень, с концов палочек свисали кисти зеленой пряжи. Он положил его на середину стола, остальные предметы спрятал в карман и принялся потягивать кофе.
— Аяхуаску изучали, она описана в научных журналах.
— Да. Мерлин Добкин де Рнос. Я читал ее работы. Она антрополог, — сказал я.
— А вы психолог. Вы читали ее отчеты и заинтересовались воздействием этого фольклорного растения на человеческую душу и… бессознательный разум.
Он поморгал глазами и отвел их в сторону, уставившись куда-то в пространство за моим плечом. Я обернулся, чтобы проследовать за его взглядом. Пустой столик в углу возле двери кафетерия. Когда яповернул голову обратно, он улыбался, глядя на меня. Его глаза были моложе, чем лицо: орехово-коричневая радужка и черные, как смоль, зрачки резко отделялись от чистых, без единой прожилки, белков.
— Вы хотите попробовать на вкус йаге, и вас влечет к нему очарование смертью.
Он опять отхлебнул из своей чашки.
— То есть это правда?
Он поднял брови вопросительно.
— Аяхуаска дает возможность встретиться со смертью?
— Да, так утверждают. Ля на кечуа означает «смерть», хуаска — «веревка» или «лоза», «лиана». Словом, веревка мертвеца. Это одно из священных лекарств у шаманов амазонских джунглей; туда-то вам и придется поехать, чтобы найти его. По, допустим, вы это сделаете, допустим, будете работать с аяхуаскеро… — Oн выразительно поднял голову и ухмыльнулся. — И если вы останетесь в живых и напишете о своем опыте, изложите свои рассуждения об испытанном, — кто будет это читать?
— Профессора в моем университете. Психологи.
— И это даст вам докторскую степень?
— Да. Это, а также моя работа с целителями в Мексике.
— Меня удивляет, что в США найдутся ученые, которые заинтересуются столь субъективным опытом.
— Психологическая наука молода. Она еще полностью и не признана как наука. А я способен дать объективный отчет о своем опыте.
Брови его удивленно поднялись:
— Разве хоть один человек способен быть объективным по отношению к собственному опыту?
— Может быть и нет, но я могу документально зафиксировать психологические явления, которые я переживаю, точно так же, как я документировал физические эффекты традиционных способов лечения, свидетелем которых я был.
— Я не сомневаюсь. Но что более важно: процесс лечения и сам психологический опыт или его эффект — конечный результат?
Я задумался над этим и стал отвечать более аккуратно:
— Они одинаково важны, но прежде чем приступить к изучению причины, необходимо составить себе мнение о ее следствиях.
— Это ответ западного человека. Он рационален. Но вы стоите на пороге царстаа, в котором нельзя разделить причину и следствие. Если вы вступаете в это царство, то понять такое соотношение необходимо. — Он наклонился вперед. — Ваша причина должна быть ясна, ибо она определяет следствие. На ваш опыт будет воздействовать то, что вы в него принесете, как вы отнесетесь… ну, например, к ритуалу с аяхуаской. Царство шамана требует от пришедшего безупречных намерений. Это трудная вещь.
— Вы неплохо знаете все это.
Он пожал плечами:
— Я читаю студентам философию. Я здесь единственный индеец. — Изящным движением руки он очертил весь университет. — Индеец, да еще старый, я должен быть мудрым. — Он рассмеялся и сказал: — В моей стране очень древние традиции. Это богатейшая культура, и я рос среди ее мифов, изучал ее легенды. Шаманы — это мастера мифов, они часто сами слагают легенды. Эти мужчины и женщины — люди знания: целители, психологи. Да, да! И притом прекрасные рассказчики. Они понимают силы природы и используют их для того, чтобы поддерживать здоровье и благополучие своего народа. — Он допил кофе, поставил чашку на блюдце и отодвинул прибор в сторону. — Это смотрители и сторожа Земли: удивительная должность, если вдуматься. А с виду очень хитрые и чудаковатые.
— Как же мне действовать?
— Следуйте своим инстинктам. Они уже привели вас в эту даль.
— Да, но где найти шамана, который захочет работать со мной?
— Ищите в деревнях на альтиплаио — пустынных плоскогорьях. Вы найдете целителей, возможно, самобытного колдуна или даже двух. На кечуа вы не говорите, так что вам понадобятся услуги переводчика. Но вас интересует аяхуаска, лекарство джунглей. У вас найдется лист бумаги?
Я поспешно кивнул и стал шарить у себя в карманах. Монеты, ключ от номера в гостинице. Я открыл сумку; кажется, что-то хаки есть: я вытащил из сумки мой дневник.
— Существует такой обычай, — сказал профессор Моралсс, глядя на новенькую обложку и незапятнанные страницы, — шаман делится своими знаниями с каждым, кто этого желает, при условии, что претендент проявит безупречные намерения, чистоту цели. Таким способом можно отличить настоящего шамана от простого целителя.
— Если вы хотите войти в другой мир, мир шамана, если вы намерены совершить путешествие но Волшебному Кругу, тогда вам необходимо найти хатун лайка, настоящего великого шамана, и вы должны быть готовы предстать перед ним (или перед ней, если это женщина) в роли студента, новичка, но не психолога… — Он достал из нагрудного кармана пиджака старомодную чернильную ручку. — Если вы хотите просто попробовать на вкус и изучить действие аяхуаски, то вам следует лишь встретиться с кем-нибудь, кто знает способ се приготовления и ритуал, «путь ягуара». Я слышал об одном человеке… нет, нет, не вырывайте!
Он наклонился через столик и прикрыл ладонью страницу, которую я собрался было вырвать из дневника. Он засмеялся и потянул к себе раскрытый томик, затем отвинтил колпачок ручки и написал что-то в верхнем правом углу страницы.
— Путь ягуара?
— Путешествие на Запад. Это второе главное направление на Волшебном Круге.
— Он легонько подул на чернила и закрыл дневник. Его глаза встретились с моим удивленным взглядом.
— На Волшебном Круге, — повторил он.
Я затряс головой.
— Волшебный Круг, или четыре пути к знанию. Его называют также путешествием Четырех Ветров. Это легендарное путешествие, которое предпринимает ученик, чтобы стать человеком знания. Он взял Божье Око со стола.
— Вот как!
— Да. Волшебный Круг для иики-шамана является чем-то вроде мандалы, хотя не имеет даже символа, не говоря уже о текстах, культовых изображениях, пророках или Сыне Божьем. Да все это и не нужно. Путешествие по Волшебному Кругу предпринимается для того, чтобы разбудить способность видения, чтобы открыть и постичь Божественное в себе, восстановить свою связь с Природой и тайной космоса, овладеть умениями и приобрести мудрость для пользования ими.
Он повертел Божье Око, держа его за основание большим и указательным пальцами.
— Четыре Ветра соответствуют четырем основным направлениям на компасе. — Он коснулся основания Божьего Ока. — Первая сторона — Юг, это путь змеи. Человек отправляется в этот путь, чтобы оставить свое прошлое, как змея оставляет старую кожу.
— Путь ягуара лежит на Запад. — Он указал левое плечо креста. — На этом пути ты избавляешься от страха и встречаешься со смертью лицом к лицу.
— Север — это путь дракона, здесь ты открываешь мудрость древних предков и заключаешь союз с Божественным.
— И, наконец, путь орла, — он указал на правое плечо креста, — это Восток, полет к Солнцу и обратно к своему дому, где ты исполнишь свое видение в своей жизни и работе. Легенды говорят, что это самое трудное путешествие, которое может предпринять шаман.
Он спрятал Божье Око в карман пиджака.
— Говорят, что это путешествие-посвящение совершают немногие. Настоящих шаманов мало, мало истинных людей знания. Многие из тех, кто вступил на этот путь, остановились посередине и довольствуются ролью целителей и врачей. Они стали мастерами своего дела. А есть такие, кто попал в капкан власти. — Он сжал пальцы в кулак. — Потерялись в пути. Это путешествие такое, что на него может уйти вся жизнь. — Он разжал кулак. — Но программа увлекательная, не правда ли? И намного проще, чем сефирот еврейской каббалы или буддийский путь к нирване.
Он отодвинул мой дневник ко мне.
— Но вас интересует аяхуаска. Говорят, она помогает пройти Западный путь. Я слыхал об одном человеке, аяхуаскеро из джунглей недалеко от Пукальпы. Я записал в вашей книге его имя и приблизительные ориентиры. Вы можете туда полететь прямо отсюда.
— Вы встречали этого человека? — спросил я.
— Нет. Один из моих студентов оттуда родом, он мне и рассказал. О нем идет молва. Я и сам не раз подумывал съездить туда, да так и не выбрал времени. — Он снова взглянул на часы. — Мне уже пора. Меня ждет группа учеников в развалинах Тамбо Мачай. Когда вернетесь в Куско, мне будет приятно пригласить вас прочитать им лекцию о западной психотерапии. Им будет очень интересно. — Он улыбнулся. — И мне тоже.
Он оглянулся, похлопал себя по карманам и поднялся. Я тоже вскочил и протянул ему руку:
— Благодарю вас, профессор Моралес, за ваше время и терпение. Мне повезло, что я нашел вас.
Он отмахнулся от этих слов.
— И я обязательно вернусь, — сказал я. — Для меня очень лестно прочитать лекцию вашим студентам.
Внимание профессора опять было привлечено чем-то за моей спиной. Я обернулся, но на этот раз недаром. В дверях кафетерия в луже стекающей воды стояли два молодых индейца.
Черные волосы прилипли к их лбам, одежда промокла насквозь. Они стояли босиком, прижав башмаки к животу. Они смотрели на профессора доверчиво и вопросительно.
— Зачем вы взяли обувь, jovenes?
— На дворе дождь, учитель.
— Да, — спокойно сказал профессор, — я об этом догадался. Мы проведем наш урок здесь в кафетерии. Но почему же вы босиком?
Они опустили глаза:
— Мы не хотели, чтобы наши башмаки промокли.
Профессор Моралес вздохнул и положил мне руку на плечо.
— Да, — произнес он на аккуратном английском, — читать им лекцию — это лестно.
13 февраля, во время перелета через Амазонку
Опыт и служба опыту.
Сижу возле окна в жалком реликтовом самолете, проходившем последний техосмотр, видимо, еще во времена Эйзенхауэра. Два спаренных пропеллера молотят воздух и влекуг меня все ближе к какой-то посадочной дорожке в джунглях. Вспоминаю подобный полет три года тому назад. Оахака, Мексика. Индейцы-гвиколы. Опыт? Или служба опыту?
В 1969 году, в самом конце моего последнего курса в колледже, уже со степенью бакалавра в кармане я был зачислен в аспирантуру при новом Институте гуманистической психологии. До этого, чтобы свести концы с концами, я преподавал испанский для небольшой группы студентов частного учебного заведения, и когда пришло сообщение о моем зачислении в аспирантуру, решил отметить это событие четырехнедельной поездкой в Мексику. Трудно сказать, кому больше не терпится, чтобы студенты исчезли на лето, — их родителям или им самим.
Месяц мы провели в Мехико-сити и юго-восточнее, на Юкатанском полуострове и на родине майя, после чего я отправил студентов назад в Сан-Франциско (их чемоданы были набиты грязным бельем, головы — разговорным испанским, а глаза широко открыты после всего впервые увиденного в третьем мире), а сам остался, перелетел в Тепик на западном побережье Мексики и там нанял пилота вместе с его единственным самолетом «Чессна», чтобы добраться до Меса дель Найяр, штат Оахака.
Нам пришлось дважды атаковать узкую посадочную полосу в горах: но ней бродили свиньи, овцы, тощие скелетоподобные коровы — всей этой живностью управлял маленький пастушок в белой одежде. Звали его Жерардо. Я нанял у него ослика, чтобы забраться еще выше в горы, в деревню, из которой, как оказалось, был и он сам.
Я прожил у гвиколов три недели. Я потряс их ребятишек картами мира, нарисованными на песке, узнал кое-что об этой изолированной культуре, о смысле ярких изображений из цветной пряжи, которыми славилось племя. Нити, окрашенные натуральными красителями, вдавливаются в покрытую пчелиным воском доску и образуют пиктографический портрет человека, модель его психодинамики, «ловца духа». Художник является своего рода психологом; он тщательно составляет картину, по которой затем рассказывает историю болезни своего клиента.
Решающим в этом виде терапии оказывается момент, когда душа схвачена на картине. После этого художник, он же целитель, тонко изменяет картину, вызывая тем самым изменения и в состоянии пациента.
Сейчас туризм стал главным источником доходов Мексиканской республики, и картинки из цветной пряжи превратились в популярный сувенир; синтетическая пряжа «дей-гло» вытеснила натуральные цвета и волокна, искусство сохранилось в прежних формах, но потеряло свой смысл.
Но здесь, в отдаленной горной деревушке, сидя на табуретке в дверях своей casita, донья Хуанита, бабушка Жерардо, обрабатывала пряжу собственными руками; грубые мозолистые пальцы ее рук были глубоко пропитаны красителями. Свое искусство и интуицию она в большой мере относила на счет hikuli — пейота, священного кактуса индейских сельских племен Мексики.
Если бы у меня были средства и время, чтобы пожить у гвнколов дольше, чем те несколько недель, я смог бы отправиться вместе с несколькими жителями деревни в одно из их ежегодных паломничеств на северо-восток; там, среди пустыни, на склонах священной горы Вирикута, они собирают пейот. Может быть, я даже научился бы «думать как гвикол», поедая кактус вместе с ними.
Вместо этого, когда заканчивалась вторая неделя, Хуанита предложила мне «пойти побыть» с пейотом. Она показала на вершину горы милях в двух от деревни и велела отправляться туда после обеда два дня подряд, ничего не есть и медитировать там, чтобы очистился мой ум. Два дня я сидел там после полудня на выжженном солнцем гребне, скрестив ноги, и старался придумать что-нибудь, о чем можно было бы думать, и засыпал под жгучим мексиканским солнцем.
Вечером второго дня, возвращаясь домой, я встретил Хуаниту на околице деревни.
— У тебя такая же проблема, как и у оленя, — сказала она. — Ты всегда спускаешься с горы той самой тропой, которой поднимался.
Я читал отчеты о психоделическом действии пейота, о картинах райского блаженства, о мудрости, сообщаемой еле слышными голосами, об ощущении ненаправленного времени, — и мой пустой желудок судорожно сжался от адреналина, когда она сунула мне в руку пять батончиков пейота и сказала, чтобы я обратился к духу растения и медленно жевал батончики, представляя себе, что жую плоть Земли.
Нерешительно побрел я назад, к своему месту на вершине горы, и там съел один за другим все пять кусочков пейота. На вкус это было что-то вроде дважды вырванной блевотины. Я весь дрожал от его отвратительной горечи и на протяжении часа меня тошнило и рвало на куст толокнянки.
Наконец желудок успокоился, спазмы прекратились, и я почувствовал одиночество. Куст толокнянки блестел под лучами раскаленного солнца, и я сидел над непривычно контрастным миром, над Землей, частью которой я не был. Я существовал отдельно.
Смещенный, чужой, непричастный. Лишенный этих камней, кустиков, пыли, блестящей толокнянки, пейзажа передо мной, я чувствовал себя покинутым. Я прикоснулся ладонью к коричневой пыли и почувствовал ее тепло, она смешалась с потом, покрывавшим мои ладони, и я поднес ладонь к лицу и коснулся его; пыль размазалась по лицу и смешалась со слюной в уголке рта.
Белизна солнечного света сменилась пламенеющей желтизной, а затем оранжевым сиянием. Я размазывал по щекам грязь, замешанную на моем поте и слюне. Я стащил с себя рубашку и размалевал тело красно-коричневой землей, я замаскировал себя, я обмазал грязью руки, шею и грудь и тут почувствовал, что теряю силы. Грязь высыхала и трескалась, и я знал, что я из Земли и что в Землю возвращусь. Эта мать будет беречь меня, баюкать и любить, несмотря на то, что я всего-то и делал, что ходил по ней, даже не задумываясь об этом, и искал себе удовольствий, и играл мелодраму собственной жизни.
Солнце садилось, и я не сводил с него расширенных зрачков. Я всасывал его глазами и чувствовал, как его жар насыщает мое тело изнутри и удерживается скорлупой из высохшей, спекшейся грязи. Такая вот планетарная припарка.
Я помню, как обратил внимание на свое дыхание. Я дышал солнцем. Я мог посадить солнце своим дыханием, я ощущал, как сажаю его все ниже каждым выдохом. Я помню удивительное открытие: я проверяю глубину своего дыхания по скорости погружения солнца за горизонт. Глубокий вдох, легкие заполнены, длительный выдох — и солнце исчезло. И я уснул.
Проснулся я где-то после полуночи и направился вниз, тщательно выбирая другую дорогу к деревне. Хуанита ожидала меня. Она смотрела на меня недоверчиво; я обнял ее и позволил уложить себя в постель. Десять часов спустя я проснулся от зловония моего тела; я с трудом выбрался на улицу, солнце уже было высоко. Я вымылся в холодной воде речушки, которая сбегала с гор и протекала рядом с селением. Немного ниже но течению русло расширялось, образуя небольшую заводь; я плавал там на спине, глядя в прозрачно-синее горное небо. Проглоченный вчера шарик пейота с грязью внезапно вызвал у меня резкий приступ диареи, и мой кишечник опорожнился. Я поднялся вверх по течению, помылся и выкарабкался на берег, чувствуя себя так, словно меня выпороли. Я сидел над речкой и думал, что, независимо от количества земли, которую я на себя намазал, я все равно остаюсь белым человеком, и этот человек гадит в воду, которую другие пьют. Этот случай рассказал мне об экологии больше, чем все книги и статьи, которые я читал с тех пор.
Я вернулся в Калифорнию одетым, как гвикол: белые штаны, белая рубашка и яркий вязаный кушак. Но мне тогда было лишь немногим больше двадцати, и я не сомневался, что глубина моих познаний дает мне право на такую вычурность — по сути, на саморекламу.
13 февраля. Позже
Мы спустились на тысячу футов ниже. Зеленая масса джунглей под нами приобрела определенность, появились ботанические подробности.
Широкий разворот вправо — и мы делаем круг над посадочной полосой. Полоса выглядит как шрам — Нет, скорее прореха на плотной ткани джунглей, на зеленом одеянии Земли. Я подозреваю, что мое пребывание у гвиколов и мое причастие на вершине горы были не более чем опытом. Возможно, таким же поверхностным, как и моя реакция на него.
Поддельная, ненастоящая духовность. Надеть чей-то костюм еще не означает стать его кровным родственником. Возможно, то, что я нагадил в речку, было наиболее подлинным поступком за всю поездку. Я не служил опыту с пейотом (я не знал, как это делается), но все же опыт послужил мне. Он продолжает служить мне, когда я силюсь оценить мою готовность к тому, что ожидает меня впереди, там, внизу, на одной из невидимых полянок в джунглях.
Профессор Моралес намекнул, что я не готов к джунглям, к пути ягуара па Запад. Сначала должен быть Южный путь, что-то вроде сбрасывания с себя прошлого. Интересно, как у меня сейчас с моим прошлым… Гвиколы. Беспокойство. Слова Моралеса сидят во мне, как заноза.
Двести, сто футов над посадочной полосой, вот мы уже вровень с деревьями! Это деревья чиуауако, по сравнению с которыми калифорнийские секвойи выглядели бы карликами; это настоящий масштаб джунглей Амазонки. Первозданный. Земля гигантов.
Теплое дуновение воздуха, несущее запах джунглей, приветствовало мои первые шаги в Пукальпе. Аэропорт был в точности такой, каким он и должен быть. Мощные столбы подпирали тростниковую крышу, посеревшую от давности и выхлопных газов. Обветшалые москитные сетки, тут и там перегородки из рифленого металла, поржавевшая вывеска с товарным знаком кока-колы, расшатанные скамейки, москиты. В конце посадочной полосы автобус с самодельной деревянной крышей, пара потрепанных грузовиков.
Пройдя всего пятьдесят метров от самолета до спрятанной в тени двери рядом с рекламой кока-колы, я почувствовал, что задыхаюсь, льняная рубашка неприятно прилипла к спине. Струйки пота стекали с моей груди, я чувствовал их на животе, когда, прислонившись к стойке бара, стоял перед старым вестингхаузовским вентилятором.
Я подождал, пока низенькая индеанка соберет в нейлоновую сетку запотевшие бутылки с содовой и отсчитает свои soles бармену, полному туземцу с приятным свежим лицом. Рассчитавшись, она поставила себе на голову обшитую джутом корзину, затем, балансируя ею, взялась за пластиковые ручки своей сетки, как бы взвешивая ее, и вышла на солнце. Какое-то время я смотрел ей вслед, вспомнил, что ее фото с обнаженной грудью было опубликовано на обложке географического журнала, и обернулся к хозяину.
— Cen'esa, рог favor.
— Si, senor!
Коротышка широко улыбнулся и наклонился над большим сосудом с ледяной водой, в которой стояли бутылки с пивом и с содовой. Он вытащил бутылку «амазонского», вытер ее влажным полотенцем, открыл пробку и церемониально поставил передо мной:
— Una cervesafriapara el… espahol.
— Я не испанец, — сказал я. — Gringo, americano.
— Но ваш акцент…
— Кубинский.
— Правда? — он смотрел на меня удивленно.
— Это было до революции. — Я подмигнул ему и поднял бугылку. — Salud.
— Salud, senor. — Он перегнулся через бар, рассматривая мой рюкзак на полу. — Инженер?
Я покачал головой. Он глянул на меня понимающе:
— Нефть.
— Нет.
Его нижняя губа полезла на верхикло.
— На американского фермера вы не похожи… — Тут он хлопнул ладонью по прилавку. — Консультант!
— Психолог, — сказал я со смехом. Он наморщил лоб.
— Врач, — сказал я.
— Ага! — лицо его прояснилось. Он подумал секунды две, а затем сказал: — Нет. Вы слишком молоды.
— Ваша правда, — сказал я. — Но, может быть, от здешней жары я стану старше.
— Не беспокойтесь, — сказал он. — Скоро ваше тело успокоится. Сердце заработает медленнее, и вы перестанете потеть. Вы приспособитесь. Еще пива?
— Нет, спасибо. Мне нужно идти дальше. Здесь есть автобус или такси?
— Нет. Автобус ушел. Вам далеко?
Я вытащил из сумки свой журнал и нашел запись профессора Моралеса:
«Дон Рамон Сильва, От аэропорта Пукальна по Трансамазонской дороге до 64-го километра, дальше по тропе налево 2 км».
Он уставился на страницу искренним взглядом человека, не умеющего питать.
— Час дороги, — сказал я. — На юг.
Он оглянулся на дверь и показал мне глазами мальчика лет двенадцати, тащившего грязный холщовый мешок но бетону.
— Это Хорхе. Он возит почту на плантацию. Он может взять вас. — Бармен потер большим и указательным пальцами невидимую бумажку.
Трансамазонская дорога представляет собой трассу через джунгли с двухрядным движением, но в предсмертном состоянии. Тропические ливни и убийственная жара превратили покрытие в сплошные трещины и ямы, тут и там толстые стебли лиан пробиваются сквозь разломы в ограждении и заползают далеко поперек искалеченной мостовой, словно пытаясь затянуть рану. Туземцы ведут постоянную и беспощадную войну с джунглями, обрубывая своими изношенными мачете осторожные щупальца Природы.
Мы с Хорхе подпрыгивали на ржавых пружинах разваленного сиденья в его пикапе. Пластиковая Дева Гвадалуиская, висящая на зеркале заднего обзора, дергалась, подобно марионетке. Мы беседовали о бейсболе, об американских ресторанных компаниях, которые выжигают джунгли ради выгодного разведения скота, о каучуковой плантации в трехстах километрах отсюда.
Я вышел из машины возле белого деревянного столба, обозначавшего 64-й километр. Ни слева, ни справа я не видел ни малейшего просвета в листве, пока Хорхе не спрыгнул вниз и не показал мне изящную банановую пальму, казавшуюся крохотной среда гигантских деревьев.
— Там тропа, — сказал он.
Мы постояли среди дороги, глядя друг на друга. Он пожал плечами и сунул руки в карманы. Я шлепнул себя но щеке и убил москита.
Ночью здесь был ливень, от асфальта шел пар. Жужжали цикады, джунгли непрерывно шелестели. Воздух был насыщен терпкой влагой. Ворчание старого пикапа терялось в ровном, устойчивом шуме Амазонки.
— Зачем вы туда идете? — спросил он.
— Мне нужно увидеться с одним человеком. Он кивнул и продолжал глядеть вдоль дороги.
— Не сходите с тропы, — сказал он, не глядя на меня. — Один шаг в сторону, и вы ее больше не найдете, потеряетесь.
— Спасибо, — сказал я.
— De nada.
— Он залез в кабину, хлопнул дверцей. Я опустил руку в карман и выгреб оттуда прнгоршню soles. Он не снял руки с дверцы, только глянул вниз, на деньги в моей руке, затем покосился на стену деревьев, лиан и листьев за моей спинрй и вдруг широко улыбнулся мне. Для двенадцатилетнего мальчишки это была слишком умная улыбка. Движением головы он отмахнулся от денег и включил газ. Выхлопная труба выстрелила, раздался какой-то вопль.
— Los monos, — сказал он. — Обезьяны.
— Спасибо, что подвез, — сказал я.
— Виеnа suerte, — сказал он. — Счастливо!
Я стоял посередине Трансамазонской дороги и смотрел, как старенький грузовичок запрыгал дальше, начиная расплываться за волнами горячего воздуха и, наконец, исчез, как мираж.
13 февраля. Позже
Иду но тропе. Ширина четыре фута, трудноразличима. Все здесь преувеличенно разрослось и перепуталось, всюду влага. Под ногами сочная мякоть… Острое ощущение Земли как живого существа, ступаю по ее плоти…
Иду уже около часа. Черт. Дерьмо. Кажется, это тропа. А может, и нет. Чувства на взводе. Ловлю движения света и тени, глаза прикованы к земле, периферийное ощущение угрозы… ум джунглей похож на белый шум, непрерывное однообразное шнппхххххххх, но на этом фоне отчетливо слышно, как хлюпают и чавкают мои башмаки, влажно хрустит валежник, лопочут листья… Пряная сладость гниения в пазухах листьев пахнет жизнью, закрытой теплицей…
Прикосновения папоротников и лиан, они вытягиваются, перегораживают дорогу, колышутся и хлещут меня по лицу… Вкус тревоги.
Я остановился под этим деревом, потому что я слишком быстро двигался. Слишком быстро бьется сердце. Я дышу слишком быстро. Я слишком быстро думаю. Хотелось бы знать, действительно ли в конце этой тропы живет дон Рамон Сильва. Надо надеяться. Очень уж далеко идти обратно до Пукальпы. Я остановился здесь для того, чтобы отдохнуть и успокоиться.
Я боюсь? Нет. Не могу определить это ощущение. Оно входит в меня через поры. Энергия. Но я мог бы заснуть здесь и сейчас же. Возбуждение. Но мой карандаш спокойно и разумно пишет эти строки. Живой. Я очень живой. Я никогда так не чувствовал Природу. Она знает, что я здесь. Я чувствую ее и знаю, что она чувствует меня, и я чувствую, что она знает, что я здесь. Боже мой, какое это могущество!
Я прислонился спиной к дереву, вытянул ноги, скрестив лодыжки, закрыл дневник вместе с карандашом и сунул его в рюкзак. Я закрыл глаза и стал слушать песню джунглей. Не знаю, как долго я слушал. Я почувствовал, что сползаю все ниже, мой метаболизм замедляется, меня заполняет блаженство внутреннего и внешнего комфорта.
Что-то ползет!.. Я дернулся со сна и, уцершись ладонями в землю, подтянулся ближе к дереву и снова прижался к нему спиной. Ничего нет. Никакого движения, никаких змей. Только небольшая перемена в освещении за истекшие полчаса: сдвинулись световые пятна и отрезки лучей, пробившихся сквозь густой потолок листьев, сучьев и лиан. Что же меня так напугало?
Я попробовал подняться, но почувствовал легкое сопротивление. Я посмотрел вниз на свое тело. Там и здесь вдоль моего тела, по ногам и даже по рукам протянулись молодые побеги, тонкие усики уже ощупывали меня, пытаясь обвиться вокруг тела. Я не возражал.
Поляна виднелась в тридцати метрах от меня. Я не дошел каких-то сотни шагов. Дома никого. Дом стоит среди поляны, как архетип примитивного рая в джунглях. Покрытая пальмовыми листьями крыша над Г-образной платформой, стены из переплетенных пальмовых листьев. Куры, свинья на привязи возле пальмы.
Позади дома (здесь, правда, трудно отличить «позади» от «спереди») травяной покров уступает место песку па берегу небольшой лагуны. Утки, болотные куры в коричнево-зеленом оперении. Лагуна окружена бахромой джунглей. Треснувшая от старости долбленая лодка перевернута вверх дном, корма ее затоплена водой и покрыта скользкими водорослями.
У самого края поляны стоит сухое дерево чиуауако с покрученным дуплистым стволом, рядом с ним горит огонь. Здесь же стоят две жестянки из-под растительного масла, наполненные пятнистой красновато-коричнево-фиолетовооранжевой жидкостью. Цвета не смешиваются. К деревянной перекладине над огнем подвешен глиняный горшок, в нем булькает какое-то варево, издающее странно-приятный кислый запах.
Сажусь и жду. Оголепные корни чиуауако служат мне подлокотниками, словно я в кресле.
Я вскочил на ноги и чуть не упал, запутавшись в корнях дерева. Он пришел из джунглей и появился из-за дерева. Ростом он был едва метр шестьдесят; но джунгли дали его телу крепость. У него было мягкое прямоугольной формы индейское лицо, большой крючковатый нос; удлиненные верхние веки придавали глазам азиатскую раскосость. Серебристо-седые густые волосы были зачесаны назад, открывая лоб с глубокими морщинами. От крыльев носа к уголкам рта шли резкие складки. Губы такие же коричневые, как и вся кожа.
— Дон Рамон Сильва?
— Рамон, — сказал он и широко улыбнулся.
Я пожал ему руку. Короткие толстые пальцы, утолщенные, вероятно, от артрита, суставы. Он поднял голову и взглянул на меня снизу сквозь щелочки век:
— Bienvenido, — сказал он.
Позже
Он знал, что я приду. Он ожидал меня. Он видел меня во сне. Но он не ожидал, что я такой рослый.
Я сказал ему, что я психолог. Он кивнул. Я сказал ему, что слышал о нем в Куско. Он улыбнулся. Я сказал ему, что профессор Антоиио Моралес Бака рассказал мне, как его найти. Судя по лицу, это не произвело на него никакого впечатления. Он взглянул на мой багаж и как будто удивился, но затем улыбнулся и кивнул, словно что-то понял.
— У нас будет toma, — сказал он.
— Тoma?
— Да. — Он показал на перекладину: — La soga. Веревка.
— Церемония с аяхуаской? — спросил я. Он кивнул.
— Ты ел?
Пища! Я забыл и думать о ней. Теперь я вспомнил, что проглотил тарелку омлета в шесть часов утра в аэропорту Куско. Я взглянул на часы. Без четверти шесть. Двенадцать часов! Я умирал с голоду.
— Нет, не ел, — сказал я. — Я очень голоден.
— Вuеnо, — сказал он. — Значит, у тебя будет хороший аппетит утром.
В пятидесяти метрах от поляны проходит излучина небольшой речки. Вода в лагуне чистая, но почти стоячая; здесь же она неторопливо течет в джунгли, в Амазонку. Я разделся и искупался, выполоскал пот и пыль из одежды. Я ощутил бодрость, но вместе с ней и волчий голод. На поляну мне нужно вернуться после захода солнца.
И вот я сижу скрестив ноги на мокром песчаном берегу и ожидаю нового опыта. Я не знаю, как служить и этому опыту. Либо все пойдет не так, о чем предупреждал профессор Моралес, либо сам опыт подскажет, что делать.
Дон Рамон, видимо, принял меня без колебаний: то ли я ухитрился безупречно представиться (понятия не имею, как мне это удалось), то ли здесь вообще нет предварительных условий (хотя Рамон не производит впечатления неразборчивого человека). Шерстяное пончо, которое я привез из Куско в качестве подарка, не годится: он его никогда не наденет, хотя бы из-за этой дикой жары.
И вот я сижу, и не знаю, как мне быть. Как-то это все нелогично, неразумно и самонадеянно. И смахивает на игру в поддавки. Моралес говорил что-то о неразделимости причины и следствия. Вероятно, мне лучше прекратить эти размышления. Это моя последняя запись перед сегодняшней вечерней церемонией. Перед тем, как я выпью йаге.
Брайен, это для тебя:
— Тринадцатое февраля. Иду вверх по реке.
И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть; а от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь.
Я сидел на petate, циновке из переплетенных пальмовых листьев, посередине комнаты. Комната была большая — занимала всю короткую сторону буквы Г — и пустая. Вертикальные грубо обтесанные деревянные столбы, стены из переплетенных накрест пальмовых ветвей, а вверху стропила, и на них обшивка крыши из тех же пальмовых листьев.
Одна из стен была открыта на лагуну, и лунный свет, отраженный от воды, попадал в комнату. Четыре крупные свечи стояли по углам petate и горели высокими недвижными языками оранжевого пламени.
Я сидел, скрестив ноги и положив запястья на колени, и смотрел вниз па два предмета, блестевшие в сиянии свечей: длинную трубку, вырезанную из твердого дерева в виде фигурки индейца, протягивающего, словно дар, чашу на ладонях; ноги его обвивала змея. Неплотно набитый табак свисая через края чашечки. А рядом лежала арфа — простой выдолбленный кусок твердого дерева с тонким проводом, туго натянутым между его концами.
Шум джунглей ночью стал другим. Непрерывное однообразное шипение знойного тропического дня перешло в ритмическую песнь миллионов насекомых. В этот ритм вплелись глубокие, низкие звуки напева; я взглянул в сторону лагуны и на фоне сияющей лунной дорожки увидел силуэт Района. Мелодия его напева соответствовала ритму джунглей. Он держал что-то в руках. Чаша? Он поднял предмет к небу.
Я не мог разобрать слов его песни, но припев повторялся, а текст состоял из четырех куплетов, которые он исполнял поочередно, поворачиваясь к четырем сторонам света.
Это была чаша, деревянная чаша; он поставил ее между нами. В ней был тот же напиток, который я видел над огнем, — густая жидкость цвета грибного супа, свекольного сока и морковного сока, и от нее шел острый запах. Я подумал о тканях моего тела, жаждущих пищи, готовых поглотить все, что угодно.
Йаге выглядел сильнодействующим и опасным.
— Ты думаешь о смерти, — сказал он.
Я посмотрел ему в глаза и кивнул головой. Его глаза медленно поднялись и остановились на какой-то точке над моей головой.
— Это гриб, который растет внутри нас.
Он взял трубку, вытащил прутик из кармана рубашки, зажег его от одной из свеч и поднес к табаку. Он долго раскуривал трубку через мундштук; табак трещал, стрелял искрами и разгорался. Крохотный горящий кусочек табака вылетел из трубки, упал на землю и погас. Рамон глубоко затянулся и выпустил длинную сплошную струю едкого дыма, а затем стал пускать дым клубами на йаге. Дым висел в неподвижном воздухе, плыл над поверхностью напитка и огибал края сосуда. Рамон откинулся назад и стал раскуривать трубку изо всех сил. Табак разгорелся докрасна в толстом деревянном горне трубки, и Рамон наклонился ко мне, пуская мне дым на грудь, на руки и колени, окутывая им мою голову. После этого он передал мне трубку.
Такого крепкого табака я никогда раньше не пробовал. Он перехватил мне горло, обжег легкие, я давился, кашлял, слезы текли градом; я глубоко втягивал воздух. Рамон снова напевал, закрыв глаза и слегка покачиваясь взад-вперед, странную мелодню с невнятными словами и без рефрена. Легкое дуновение качнуло пламя свечей, зашевелило волосы у меня на затылке. Тогда он открыл глаза и скосил их влево. Он что-то увидел.
Я повернул голову, чтобы посмотреть, но он протянул руку и остановил движение моей головы. Наши глаза встретились. Он опустил руку и взял трубку.
— Тебе везет. Тебя выслеживает могучее существо.
— Что это за существо?
— Котик, мой юный друг. Ягуар, черный, как ночь, ягуар!
Это самый могучий партнер; но тебе придется еще много потрудиться, прежде чем ты сможешь назвать его своим. Он кивнул.
— Дух аяхускш — это тоже ягуар. Когда ты встретишь смерть, он возьмет тебя на вершину радуги и отведет в следующий мир. — Он снова кивнул с одобрением. — А теперь вызывай своего ягуара. Требуй, чтобы он помог тебе в твоем путешествии.
Вызывать его? Я закрыл глаза и представил, что стою в конце тропы, ведущей к дому Рамона, и пытаюсь свистом подозвать кота. Сюда, киса! Нет, у меня ничего не получится. Держать глаза закрытыми было трудно. Мои веки дрожали, сердце колотилось от предчувствия. Я нервничал.
Я решил быть последовательным. Древесный вкус от табака, ладони влажные, шея и плечи напряжены. Нервная энергия, тревога. Я сделал глубокий вдох и стал выдыхать медленно, ровно, одновременно опуская плечи. Ягуар. Выслеживает меня. Очень хорошо. Как мне его вызвать? Визуализировать. Вызвать изображение перед внутренним взором. Лоснящаяся пантера, черная, как полированное… Черное дерево. Черная, как смоль. Я представлял, как осторожно, плавно этот зверь передвигается в джунглях, представлял, как умел.
— Asi es mejor. Это уже лучше.
Голос слышался откуда-то сверху. Я открыл глаза и никого не увидел. Рамон исчез. На луну наползло облако и в комнате стало темнее; только огни свечей оттесняли ночь. Дым? Да, он стоял позади меня, окуривая мне спину дымом.
Он вернулся, сел передо мной и отложил трубку в сторону.
— Сегодня мы вызовем смерть из тебя.
Он захватил чашу большим пальцем, как крюком, за край, и протянул мне.
— Пей.
Мой желудок застонал, когда я взял обеими руками чашу и поднес ее к губам. От кислого запаха мне свело горло при первом же глотке. Холодная жидкость напоминала прокисший грибной суп и что-то молочное; во рту остался горький осадок. Я почувствовал, как питье обволакивает мои внутренности.
Я кивнул и протянул ему чашу. Он покачал головой:
— Выпей все.
Он поднял руку и сжал ее в кулак; мышцы предплечья напряглись. Voder. Мощь. Сила. Универсальный символ крепости и уверенности. А, черт с ним. Глубокий вдох, мое горло раскрывается, и я выливаю в него содержимое чаши. Два судорожных глотка — вот и все. Я поставил пустую чашу на циновку между нами и сглотнул слюну с остатками питья во рту.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь ложись.
Я вытянулся на пальмовой циновке и уперся взглядом в темноту под сводом крыши. Закрыв глаза, я попытался посмотреть на всю эту затею со стороны. Я перерыл свою память и составил оценку ситуации. Что я принес в этот опыт? Мое образование. В чем моя сила? В годах теоретических занятий; в начерченных мелом диаграммах; в затертых, завернувшихся страницах конспектов (целые тома!), в учебниках; в историях психозов и их лечении; причины и следствия, комплексы, сновидения, анализ, все сведения обо всех представлениях у всех мужчин и женщин, которые пытались определить деятельность обычного сознания и понять механизмы влияния на него. Мысли о мыслях. Психология. Сумасшедшая наука, ни на чем, кроме теории, не основанная, идеи об идеях, думание о думаний. Это только первый из рубежей науки, и «цивилизованный» человек пока еще только бродит вокруг него.
Сознание похоже па толщу воды. Сознательный разум и бессознательный разум. Поверхность моря и его невидимые глубины. Метафора ведет меня дальше: современная психология научила меня исследовать глубины, рассуждать о географии дна, наблюдая цвет воды, форму и размеры волн, всякую дрянь, всплывающую на поверхность. Посылаешь сигнал, прислушиваешься к отражениям и пробуешь слепить из этого скрытую внизу картину. Но мы не научились нырять в глубину и смотреть своими глазами. Боимся вымокнуть? Сидим, смотрим, как волны накатывают на берег, и пытаемся угадать глубину океана…
Волны накатывают на песчаный берег. Вода скользит но песку, обмытые, насыщенные, искрящиеся кристаллы влажного песка сверкают под солнцем. Шум прибоя. Я открываю глаза; шум усиливается, огни свечей, как копья, вырастают с четырех сторон. Я всплываю, приближаюсь к лиственной крыше. Неоново-красные, пастельно-зеленые частицы света слетаются к верхушке крыши, образуют вихрь… нет, сматываются в клубок… туго… еще туже. Вот-вот лопнет. Центр не выдерживает, отделяется и летит, обрушивается на меня сверху. Громоподобный рев — у света есть челюсти! Я содрогаюсь от его удара.
На лицо мне падает рука. Я отдергиваюсь, но я ощущаю и руку, и лицо; то есть это должна быть моя рука. Кто кого ощущает? Мой рот открыт, я ощущаю свой язык кончиками пальцев, но не ощущаю пальцев копчиком языка. Онемение.
Лицо напоминает замазку. Безжизненный ком языка.
Звук. Звук имеет структуру, это цветные вибрации… зеленый резонанс… цвет джунглей реверберирует по всему моему телу от ушей до ступней ног. Комната сдвигается с места, поворачивается относительно меня кверху — это я поднял голову.
Рамон, закрыв глаза, держит однострунную арфу возле рта и трогает струну, и голова его вибрирует зеленым неоном, и он формирует звук губами; я вижу, как этот звук свивается в клубок в полости арфы. Веки Рамона раскрываются, его глаза берут мои глаза и ведут их влево, туда, где движется тень, украдкой, по периметру комнаты. Тень с глубиной, трехмерная. Следую за ней. Тень останавливается, и стены движутся влево, и комната вращается вокруг Рамона, словно вокруг оси.
Головокружение, дурнота. Ох и запах. Зловонное дыхание от распадающихся внутренностей. Гниющие кишки, смрад отравленных тканей. Я вздрагиваю от прикосновения Рамона. Я вижу его руку на моей руке. Я вижу гниль внутри, под собственной кожей. Он показывает в сторону джунглей.
— Purgate.
Там, куда направлен палец, переливается, флюоресцирует песок, и мои ноги тонут, скользят в его сиянии. Джунгли живут, они наполнены живым светом. Мерцают, вращаются ультрафиолетовые шары — я знаю, это первичные силы Природы, деревья, растения. Я дотащился до чиуауако, мои ладони уперлись в его теплую кору, тело выгнулось дугой и вырывает, выбрасывает из себя гриб. Purgate. Очищайся, очищайся бесконтрольно, катарсически, начиная от подошв ног. Что это за ядовитая гадость? Мой желудок, словно пульсирующий баллон, высасывает всю гниль из кишечника и извергает ее с каждым судорожным сокращением.
После третьего приступа я ощущаю, как кора заскользила у меня под руками, я падаю на спину, на песок, и вижу этого змея, водяного удава, вижу, как разматывается, сползая со ствола дерева, его толстое темно-коричнево-черно-желтое тело. Размеры… неимоверные… Сатчамама…змей-хранитель Амазонки; он разевает на меня пасть, я вижу ее розовые складки, слышу квакающие, клохчущие звуки, с резким шипением он втягивает теплый ночной воздух, а туловище его все еще сползает кольцами с дерева, и нет ему конца. Наконец хвост глухо шлепается на песок. Его голова уже на воде, прокладывает путь — мерцающую дорожку на зеркальной поверхности лагуны — и исчезает в темном промежутке среди фосфоресцирующей зелени леса.
Мой живот сводит позыв. С трудом поднимаюсь на ноги. Скорее. Среди кустов, уцепившись за лиану и спустив брюки до лодыжек, я опорожняю кишечник; вытираюсь листьями зелени.
Чистый, опустошенный, я стою и смотрю. Я теряюсь среди красоты джунглей. Они открывают мне себя. У них есть душа. Лиана тянет меня за руку. Нет, не лиана. Это рука Рамона.
— Не злоупотребляй силой аяхуаски, — шепчет он. — Не поддавайся искушению. Служи ритуалу. Ритуалу? Я думал, что это и есть ритуал!
Он ведет меня к воде. Я послушен и доверчив. Я должен предоставить себя его заботам, потому что я боюсь влекущей силы джунглей, боюсь влияния ночи на мою новую личность. Я вижу лагуну, рябь на ее поверхности.
— Ты можешь войти в воду? — спрашивает он ласково, как мать ребенка.
О, я… не знаю… разбить поверхность… осколки могут порезать меня, и я упаду вниз, в эту темную глубину… свалюсь туда и истеку кровью во мраке.
Его лирическая песня вернула меня к кромке воды. Я стою на песке. Опять буйные галлюцинации. Могу ли я войти в воду? Погоди. Я гляжу вниз, в жидкое зеркало. Я хочу прикоснуться к нему.
Отражения… Мое лицо ярко сияет, частицы света легко соскальзывают с его выступов, прыгают по стеклянной поверхности… Луна. В третьей четверти. Звезды сияют сквозь проколы водной поверхности. Какая-то тень движется поперек зоны отраженного неба, и я поворачиваю голову, чтобы взглянуть вверх. Там что-то в воздухе. Эге… Выражение заинтересованности возникает на моем лице. Вот оно, это лицо, такое приятное, смотрит на меня снизу вверх.
Я наклоняюсь, и оно увеличивается, улыбается мне. Я чувствую облегчение. Я протягиваю руку, мои пальцы касаются воды, и плавающее в ней отражение слегка покачивается. Пальцы проникают сквозь поверхность воды и приближаются к отражению.
Я захватываю край большим и указательным пальцами, и вот я поднимаю его, мое отражение, с поверхности лагуны. Похоже на пленку в чашке на поверхности какао, оно совершенно невесомое. Мокрое, мягкое отражение свешивается, стекает с моих пальцев, сморщивается и скручивается в жидкие волокна, струится, лицо постепенно исчезает, обращаясь в цветные капли, кап, кап… на песок. На песок у меня под ногами.
Птица!
Птица величиной с собаку, вся в черном и сером; розовая сморщенная шея торчит из гофрированного, с оборочкой, воротника; тяжелый, видавший виды клюв — такой бьет насмерть.
Принялась долбить песок: тюк, тюк!., тюк!., тюк!..
Прекрати сейчас же!
Перья дыбом, глаза вращаются; отпрыгнула… неловкий, гротескный шаг… отступает. Размах крыльев восемь футов, кончики серые. Типичные для джунглей размеры. Зловещий хриплый крик несется над лагуной.
Кондор!
Рука Рамона сжалась на моем запястье:
— У тебя еще много дел, мой друг. Пойдем, скорее. Пока он не вернулся…
Мы снова в хижине, в царстве теней. Ясижу сбоку от Рамона и смотрю на его лицо. Он подносит к губам однострунную арфу и трогает струну, и комната отзывается на ее звук. Зеленое и красное. Музыка воды. Столбы влажные.
Снова. Ниже. Октава. Его тяжелые веки опускаются ниже.
Капли воды сверху, из пальмовой крыши.
Снова. Ниже. Октава. Сверху течет.
Снова. Ниже. Октава времени… Его лицо обвисает и бледнеет, вытягивается, щеки западают. Арфа вываливается из дряхлой руки, и он открывает глаза, чтобы улыбнуться мне в последний раз… Смерть.
Его голова безжизненно и вяло склоняется набок, глаза затуманены, рот искривлен в последней ухмылке… течет слюна…
Мои руки сами закрывают мне глаза, чтобы не видеть этого.
Падаю, как падают во сне. Чувствую болезненную щекотку в пояснице, вибрацию полета вниз, падения… через слои… один за другим… сложное переплетение… архитектура… плоскости времени… и пространства! Возможности, выбор, выбор… нельзя задержаться, слишком быстрое скольжение, невозможно рассмотреть, что лежит между ними, а я знаю, что это важно.
Чрезвычайно важно.
Свет внизу. Вижу туннель.
Туннель? Свет?
Если бы я мог хотя бы ноги передвинугь, я бы, возможно, лучше видел. Но шевельнуться трудно. Ноги снят. А руки? Скованы, не отвечают. Шея твердеет, холод распространяется все ниже. Оцепенение. Трупное… окоченение… да, несомненно. Внутренние ткани неподатливы, и сердце все медленнее и глуше бьется о твердые, неподвижные стенки бескровной полости.
Свет разрастается, раскаляется добела. Последний приступ тошноты, последний ком увеличивается, распухает, затвердевает у меня в горле, и я… я не могу… дышать… о, нет…
Это дым, Рамон выпускает его изо рта. Снова трубка. Приятный запах дерева. Он направляет струи дыма мне на грудь, и они сворачиваются в кольца. Вот маленький вихрь — смотри, он свернулся в кольцо у меня на груди! Комната поет, это какая-то милая, ритмичная мелодия без слов. Звуки дыхания. Медленное, глубокое дыхание. Горячее дыхание. Это я дышу. Вкус воздуха, ощущение слез, наполняющих глаза. Ты лежишь на спине. Я лежу на спине. Он улыбается, но тихонько покачивает головой из стороны в сторону.
— Иди со мной.
Я переворачиваюсь на живот и, дрожа, отжимаюсь от плетеной циновки. Я на коленях. На ногах. Я опираюсь на него, как на костыль. Скорее бы конец этому.
Старая женщина с заплетенными в косу седыми волосами спала на тюфяке в комнате, куда мы вошли. Жена Рамона. Я поднес руку с часами к глазам, но не смог понять, что на циферблате. Было еще темно, доносились голоса джунглей.
В комнатке, в самом конце большого свободного помещения, лежал маленький матрац с единственной простыней и подушкой.
Да. Мне хочется только заснуть и забыть это все, и дожить до следующего утра.
Темнота за моими сомкнутыми веками была наполнена смехом, цвета все еще рикошетили вокруг моего черепа. Я метался и вздрагивал, пачкая своим потом единственную простыню. Я с трудом стащил с себя брюки, снова лег, силясь утихомирить взбудораженные чувства, ощущая обнаженной кожей каждое волокно простыни, а языком — кислый привкус слюны. В помещении держался стойкий занахвоска и табачного дыма, шум и стрекотание насекомых запутанным эхом отдавались в ушах. Меня дразнил этот смех. Тени путались и сливались. Я засунул руку под простыню и ощупал свой живот; я обнаружил, что могу свободно напрягать и расслаблять его мускулы, каждый мускул отдельно, по желанию. Но меня поразило другое: там внутри была какая-то пустота, полость; мне показалось, что я ощущаю там дыхание джунглей: тот самый легкий бриз, который трогает листья на деревьях, веет теперь внутри меня, пробегает но опустевшим внутренностям… Опустевшим… от чего? От воспоминаний?
Я не слышал, когда она вошла в комнату, и ни разу не видел ее на таком расстоянии, чтобы можно было дать ее полное описание. Помню только ощущение ее тела в темноте рядом со мной, ее чистый запах, замкиугость индейского лица и сияющие глаза, черные волосы пружинят иод тяжестью ее головы на моем плече. Как просто. Мне незачем было переносить эту ночь в одиночестве и спать без комфорта. Эта дочь… джунглей пришла ободрить меня, поддержать. Да, поддержать.
Я обнял ее. Ничто никогда не давалось мне так легко и так естественно, без усилий.
Мои ступни шлепают по влажной земле, звуки шагов тысячекратно усиливаются, я вздрагиваю и пригибаюсь, стараясь не нарушать мир и гармонию джунглей… этого райского сада.
Да и не нужно ступать по нему, я могу парить, я могу подняться над Землей, удалиться от нее в межзвездную темень.
Восторг свободы и чистоты. Я могу двигаться очень быстро вдоль ноты, которую играет Рамон, я слушал ее накануне. Тон хрустального бокала. Звуковая нить. Я следую вдоль нее, она постепенно преобразуется в электрическое гудение, и красные цифры сияют в темное: 6:00.
Она неловко протягивает руку и натыкается на ночную тумбочку, сплошь уставленную хрупкой посудой; раздается воющий звон, ему нет конца… Стефани!
Она сидит, выпрямившись, перепуганная, прикрывает грудь скомканной белой простыней, смотрит на меня. Я чувствую тебя, Стефани. Глубоко. Ты чувствуешь меня? Там? Ты испугалась?
Не бойся. Я знаю, ты меня не видишь, потому что я слишком темный и мои движения слишком совершенны. Я просто бездыханная тень, но я достаточно силен, чтобы взять тебя.
Сейчас.
Я проснулся внезапно. Один. Солнце заливало комнатушку тропической жарой. Терпеть не могу просыпаться от солнечного света. Это неизменно приносит мне головную боль.
Я отодвинулся к стене, затем вскочил па ноги и протер глаза.
Где она? Погоди, кто: Стефани или та девушка? Я отдернул простыню и увидел следы нашей любви.
Я натянул штаны. Где рубашка? В другой комнате. Я стоял, ища рукой опоры, и чуть не проткнул лиственную стену. Я нашел вертикальную жердь, прислонился к ней и попробовал привести в порядок свои мысли.
Дома никого нет. В большой комнате, за углом, на главной циновке лежала моя аккуратно сложенная рубашка и рюкзак. А рядом миска с плодами.
Я присел на корточки возле миски и принялся за еду. Фрукты — по-моему, это были манго, папайя и бананы — оказались великолепными, их сочная мякоть насытила мое изголодавшееся тело.
Дома никого. Я посмотрел, нет ли Рамона возле лагуны, за деревом чиуауако, и пошел дальше но тропе к излучине речушки.
Я выкупался, вылежался в теплой мелководной струе и вернулся в пустой дом, чувствуя себя ожившим, но не совсем человеком.
14 февраля
Мозг мертв.
Забавно этот карандаш скользит по бумаге. Скребет, царапает слова. Могут ли они выразить мои чувства. Скребскреб. Царап-царап. Дурак. Пишет, лишь бы писать.
Там. Там я найду авторучку. Но это ничем не лучше.
Она слишком скользкая и легко врет. Возьми себя в руки, сейчас же. Через несколько дней твоя голова прояснится, ты снова станешь серьезным и не будешь переводить бумагу. Понял, к чему дело идет?
Почему я разговариваю сам с собою? Почему?
Потому что больше не с кем. Состояние у меня такое, словно я визжу. Пойди в джунгли и визжи там.
Точно так же могло бы быть, если бы я только что пережил автомобильную катастрофу, испытал состояние, близкое к смерти. Да. Я рад, что жив, и все выглядит иначе, лучше, ярче; передохни, обдумай все это, перестань наконец считать дыхание само собой разумеющимся.
Давай скажем это просто. Я почти умер. Я знаю это. Если бы Рамон не вдувал в меня дым… Боже! Эти вращающиеся вихри… я бы погрузился в тот яркий свет… или проскользнул бы и потерялся между ними… теми… плоскостями реальности (подумай дважды, трижды или четырежды, прежде чем снова употреблять это слово) и исчез бы. Пропал.
Дженнифер на столе.
Итак, я чувствую облегчение; да, быть живым — великое дело, и я думаю (хотя я не в лучшем состояпии), что я провел эксперимент над собой, над своим сознанием или, скажем так, над осознанием своего сознания, осознанием как чем-то отдельным от тела и гораздо более важным, чем это мясо.
Но, черт возьми, страх был парализующим! Что было действительно ужасным, — так это то, что находилось за виденным, по другую сторону тех теней, между теми плоскостями и слоями, под поверхностью той маленькой хорошенькой лагуны.
Я проморгал это все, потому что я умирал и был перепуган, как скотина.
Более того, я присутствовал на собственных похоронах — я и это проморгал.
Я буду сидеть и ждать здесь, под чиуауако, на котором сидел змей.
Я буду ждать здесь и ощущать восторг каждого вдоха, экстаз джунглей и свое живое присутствие.
Но я знаю, что здесь есть что-то еще, что-то более важное для человека, и я не могу успокоиться, и не успокоюсь, пока не пойму, что же я проморгал. Опять.
Буду сидеть и ждать Рамона.
Рамон не пришел вовсе.
Где-то около полудня я отправился по тропе к дороге. Было жарче, чем накануне, я истекал потом. Москит впился мне в руку, и его крылья прилипли к моей влажной коже.
Я ждал два часа, сидя на рюкзаке. Не требовалось никаких усилий, чтобы абсолютно ни о чем не думать. Я подсел на повозку — обычную деревянную тележку с невысоким плоскодонным кузовом, который держался на двух колесах с изношенными шинами; тащил повозку ослик, а ослика вел горбатый индеец.
Восемь часов спустя мы добрались до Пукальпы.
В 1967 году я, студент философии Пуэрториканского университета, попал на лекцию д-ра Стенли Криппнера, директора лаборатории сновидений в Маймонидском медицинском центре.
После лекции, во время приема, он дал пищу моему энтузиазму относительно его тематики. Пуэрто-Рико славится богатыми спиритическими традициями; почему бы мне не поизучать сновидения и грезы предсказателей и спиритических медиумов в Сан-Хуане?
И я разыскал донью Росу, чернокожую одноглазую гадалку, которая жила в крохотной квартирке на первом этаже какой-то городской трущобы на окраине Сан-Хуана. Это была злющая старуха с повязкой на слепом глазу; здоровый глаз напоминал драгоценный камень в отвратительной оправе. Весь калейдоскоп ее выражений отражался в его гранях, когда она уставилась им в круглый аквариум, изрекая мою судьбу. Мы подружились.
— Тебя выслеживает кто-то могучий, — сказала она. — Тебе надлежит совершить великие дела, но ты ничего сколько-нибудь путного не сделаешь, пока не перестанешь бегать и не встретишь его лицом к лицу.
Она велела мне поехать на Эль Юнке, лесистую гору в стороне от Сан-Хуана. Иди туда и жди, сказала она.
Я так и сделал. Я съехал с дороги и загнал машину в кустарник среди банановых деревьев. Я сидел скрестив ноги на капоте машины и ждал.
Я не помню, как я заснул; да никто этого никогда не помнит.
Но я помню, что прислонился спиной к ветровому щиту и закрыл глаза, и были сумерки.
Треснула ветка. Моя спина выгнулась дугой, и я очутился на земле на четвереньках; я карабкался куда-то в полном мраке, рвался сквозь кусты, свалился на левый бок, что-то липкое коснулось моей щеки. Я дернул лист банановой пальмы — это он прилип к моему лицу — и затаил дыхание. Когда глаза свыклись с темнотой, я увидел свои автомобиль и вдали огни Сан-Хуана.
Брюки были изодраны в клочья, сквозь которые светило кровоточащее колено. Я растянул запястье. Когда ко мне вернулось дыхание, я побрел обратно к автомобилю.
Все то, что днем шепчет, скрипит, сопит, — ночью грохочет.
Я не мог показаться Росе на глаза. Мне было стыдно. Но когда я пришел к ней через неделю, она посмотрела мне в глаза и нахмурилась.
— Не вышло? — сказала она.
— Я заснул, — сказал я. — И что-то испугало меня.
— Ты упустил возможность, — сказала она.
14 февраля, намного позже Ночь.
Пукальпа, гостиница с видом на реку. Забился в постель. Пишу при свете карманного фонарика. Гудки речных судов. Старые грузовые пароходы.
Выдолбленные челны с подвесными моторами. Движутся вниз но течению. Только пара вопросов. Чтобы не забыть. Кот, ягуар. Что это такое?
Цвет и свет в джунглях.
Змей. Сатчамама. Откуда я узнал это имя?
Кондор и мое лицо. Боже мой! Я знаю, что произошло, я сейчас ощущаю его липкую влажность на пальцах.
Архитектура.
Дым кольцами.
Та девушка. Дочь Рамона? Кажется, я и это там проморгал.
Стефани. Почему именно она. Какие у меня к ней чувства?
Не даст покоя девушка. Какая нежная сцепа, сколько эротики! Но, Господи… что, если она пришла ко мне ради утешения? Чтобы понянчить больного ночью? Или Рамон дал мне ее, чтобы поддержать, укрепить меня? Только и всего. Я могу это понять. Женщина, мое дополнение. Дополни меня твоей женской сущностью, и мы отправимся в сон, в ночь, в сад.
И что же я делаю? Вот она, вся для меня, и я целую ее, я люблю ее, я пользуюсь ею, я делаю то, что всякий другой мужчина сделал бы. Интимную нежность встречи я упрощаю до сексуального сношения.
Следовало ли мне ждать, пока возвратится Рамон? Или он сам ждал, когда я уйду?
Я пробыл в Пукальпе пять дней, изучил вес дамбы и все грузовые суда, добиравшиеся туда, в последний судоходный порт Амазонки в трех с половиной тысячах километров от Атлантики. Я побывал на озере Яринакоча, плавал вместе с розовобрюхими дельфинами и загорал на серых песчаных пляжах. Чем больше я писал, тем ближе подходил к объяснению моего опыта с Рамоном — и тем больше удалялся от понимания.
Длительное обучение не обучает разумению.
Когда я возвратился в Куско, забастовка уже закончилась. Студенты наводняли аудитории с той серьезностью, которая так характерна для латиноамериканских вузов. Здесь высшее образование не право, а привилегия, и притом не гарантированная.
Я направился к классной комнате в дальнем конце коридора. Через небольшое окошко в двери я увидел головы студентов профессора Моралеса и его самого среди них; он выделялся несмотря на свой затрапезный костюм.
Я насчитал всего шестнадцать студентов, среди них двух девушек. Это были большей частью индейцы кечуа, но были и перуанцы. В отличие от мексиканских микстеков и ацтеков, которые смешались с испанскими завоевателями и образовали мексиканский тип метисов, перуанские индейцы сохраняли генетическую чистоту несмотря на то, что испанцы и другие белые по-прежнему возглавляли армию и правительство и держали в своих руках основные богатства республики. Мало индейцев среди преподавателей университета.
Какое-то движение на уровне моего локтя. Я глянул вниз и увидел студента-индейца, которого профессор неделю назад консультировал в кафетерии. Вид у юноши был обеспокоенный, но робкий. Он опоздал на урок.
— Disculpeme, senor.
Я отодвинулся, и он открыл дверь. Профессор Моралес обернулся и улыбнулся мне, а студент проскользнул в класс и сел на свободное место. Я тоже вошел и остановился возле двери.
— Английский прелат и ученый, Уильям Ролф Индж, говорил, что вся природа, вся как есть — это спряжение глагола «есть» [То eat]. Как вы думаете, что он хотел этим сказать?
Поднялась чья-то рука. Рыжий веснушчатый парень.
— Фернандо?
— Маэстро, а что такое «прелат»?
— Это высокое духовное звание, вроде епископа или аббата. Однако, Фернандо, как ты понимаешь его слова?
Фернандо уставился в парту, на которой лежала его тетрадь, прошитая спиралью. Руку подняла девушка в малиновом шарфике и со светлокаштаповымн волосами.
— Да, Франческа?
Она опустила руку и улыбнулась:
— Ты то, что ты ешь?
— Нет, это совсем другая поговорка. — Профессор покачал головой. — Слушайте же: Вся как есть природа — это спряжение глагола есть.
Он полез в один из оттопыренных карманов пиджака и извлек оттуда яблоко. Опираясь рукой на парту опоздавшего студента, он наклонился к нему, откусил кусок яблока и произнес с набитым ртом:
— Хуан Игнасио, что является наипервейшей функцией жизни?
Юноша медленно поднял темно-коричневые глаза:
— Еда, учитель?
— Еда, конечно! Говори это смелее, Хуан Игнасио, ведь ты же знаешь, что так оно и есть! — Он оттолкнулся от парты и встал перед классом. — Еда. Поедание. Это константа Природы. Жизнь зависит от поедания другой жизни. Подумайте об этом! Поедание, потребление, переваривание пищи. Разве это не первейшая функция, движущая сила? Куры роются в земле, клюют, ламы пасутся на склонах гор. В лесах, джунглях и пустынях, всюду на Земле природа занята питанием. Съесть и быть съеденным. Первое и главное, разве не так? Да, Франческа, ты есть то, что ты ешь, и ты будешь съедена. В этом простом факте заключается изящный пример неразрывности, неразделимостн жизни и смерти. Сама жизнь живет, убивая и поедая жизнь.
От отложил яблоко, подошел к доске, достал из кармана мел и начертил незамкнутое кольцо, после чего принялся дорисовывать детали. Уроборос — змей, пожирающий собственный хвост. Он отступил на шаг от рисунка.
— Жизнь — это бессмертная сила, непрерывно продолжающая себя. А это символ. Змей поедает свой собственный хвост. Змей, такое простое, такое первичное создание. Передвижная пищеварительная система, вот и все. Создание, которое сбрасывает свою кожу и обновляет свою жизнь, сбрасывает свое прошлое и, извиваясь, ползет вперед. И вот здесь, — он стукнул мелом по доске, — здесь вы видите змея, поедающего свой хвост, кольцо, неразрывная, бесконечная дорога. Бессмертие. Жизнь укрепляет себя сама. Жизнь бессмертна, она живет убивая и поедая саму себя.
— И мы видим змею в качестве символа, — продолжал он, — в философиях и религиях человечества, начиная от Ветхого и Нового Завета и кончая Упанишадами, от нндуистов до традиций ваших предков-индейцев. Змей оказывается универсальным символом. Он представляет элементарную идею, общую для всех нас. Такие символы Карл Юнг назвал «архетипами бессознательного». Это могучие силы Природы и мифотворчества.
Он положил мел в карман и взглянул на часы.
— Завтра у нас особый сюрприз: психолог из Соединенных Штатов расскажет нам, как работает человеческий мозг. Не опаздывайте на лекцию нашего гостя.
Он улыбнулся мне через головы студентов, и они все обернулись; я почувствовал, что краснею, и неловко кивнул. Я никак не рассчитывал, что он возьмет с места в карьер, но я еще только начинал знакомство с Антонио Моралесом Бака.
Зашлепали книги, зашелестели тетради, взвизгнули застежки-молнии; класс поднялся и вышел в коридор. Профессор велел Хуану Ишасио задержаться на минуту, и молодой индеец поплелся к нему с виноватым видом.
— Извините меня, профессор, за опоздание…
— Хуан Игнасно Перальта Виллар. Всегда смотри в глаза. С кем бы ты ни разговаривал. Мужчины воспримут твой взгляд, как признак уверенности и силы. Женщины почувствуют беззащитность.
— Да, сэр.
— Как себя чувствует мама?
— Она задыхается, маэстро.
Моралес оглянулся — то ли чтобы убедиться, что я еще здесь, то ли давая мне знак выйти. Я почувствовал, что меня слегка выгоняют, но не двинулся. Профессор заговорил тише.
— Ты водил ее на прием к доктору Баррера?
— Да, маэстро, спасибо. Он сказал, что у нее аллергия и что это на всю жизнь, а лекарства…
— Очень дорогие, да?
— Да, сэр.
— Так… — Он снова взглянул на меня, — Есть один человек, его зовут Гомес, — сказал он и назвал адрес. — Может быть, тебе следует отвести мать к нему. Он лечит другими методами.
Мое знакомство с Махимо Гомееом и его методами лечения будет документально описано в Realms of Healing («Миры исцеления»). Я проведу две недели в их доме, с ним и его женой Анитой. Кульминацией этих двух недель станет событие, которое оставит глубокий след и на моем образовании, и на моем понимании этого особого мира. Мира, который мне суждено изучать и осваивать.
По совету профессора Моралеса, я поехал с Хуаном Ишасио и его матерью в простой многоквартирный дом на окраине Города. Сеньора Перальта явно страдала от обострения астмы. Каждый вдох требовал от нее напряжения, лицо ее похудело и осунулось от недосыпания. Идти через город было немыслимо, я взял такси.
Когда мы приехали, индеанка-подросток помогала старику спуститься по ступенькам парадного крыльца. Расплачиваясь с таксистом, я видел, как она поддерживала его одной рукой, а в другой несла его трость.
Высокая, хрупкого сложения женщина улыбалась, стоя на верхней ступеньке. Она была беременна; одна ее рука лежала на животе, а другой она придерживала открытую дверь.
— Брат Махимо лечит одного человека, но он скоро освободится, — сказала она и повела нас на кухню. Деревянный пол, счетчик, раковина. Вся кухня была заполнена растениями: зеленые и цветущие стояли в горшочках и жестянках, срезанные и сохнущие свисали с перекладин и подоконника. Мы уселись вокруг стола, покрытого яркой цветной клеенкой. Возле окна стояла клетка из жести и проволочных прутьев, а в ней сидел lorito, длиннохвостый зеленый попугай.
Брат Махимо. Брат. Профессор Моралес сказал мне, что Гомес был «эзотерическим целителем», что он недавно приехал в Куско из Лимы, и местная ассоциация медиков требовала возбуждения против него судебного процесса за лечебную практику без лицензии, и что не следует упускать шанса понаблюдать эту практику.
— Вы не говорили о нем раньше, — сказал я.
Он пожал плечами и рассмеялся:
— Вы искали аяхуаскеро. Кстати, — продолжал он, — судя по вашему виду, вам это удалось?
— Неужели это заметно?
— Вы похожи на человека, увидевшего призрак.
— Я бы хотел об этом поговорить с вами..
— Конечно. Завтра. После вашей лекции. — Он похлопал меня по плечу, и мы с Хуаном Игнасио отправились за больной матерью.
И вот женщина, которая встретила нас на крыльце, разливает нам крепкий перуанский кофе из жестяного кувшина. Я представился.
— Да, — сказала она, — брат Махимо ожидает вас. — Она улыбнулась и поставила передо мной чашечку с напитком. — Я Анита, жена брата Махимо. Мы вам рады.
Я поблагодарил ее за кофе и задумался, кто бы это мог предсказать мой маршрут и всем разослать его. До сих пор никто не был особенно заинтересован или удивлен моим появлением. Я отмахнулся от своих эгоцентрических фантазий, добавил сахару в горький кофе и стал вдыхать запахи всех трав, слушать свистящее дыхание сеньоры Перальты, изучать лицо Аниты. Было что-то почти неземное в ее облике, какая-то усталость или, пожалуй, смирение в глазах.
Махимо был метис. У него было светлое индейское лицо и тощая испанская бородка, лишь немного прикрывавшая воронкообразные следы оспы. Умеет привлекать внимание. Низкого роста, коренастый, энергичный. Явно высокого о себе мнения. Он обменялся с Анитой несколькими словами вполголоса, мельком взглянул на Хуана Игнасио и его мать, и тут на лице его появилась кривая улыбка, он оставил Аниту и протянул мне руку.
— Добро пожаловать, мой брат! Да ты привел с собой своего кота, свою сову и своего оленя!
— Я надеюсь, что они приучены к порядку, — сказал я, пожимая ему руку.
Он нахмурился, по скорее озадачешю, чем раздраженно. Затем обернулся к матери Хуана Игнасио.
— Пойдем, — сказал он и показал жестом на открытую дверь.
Я последовал за ними, но неохотно. Сколько раз уже в Мексике доводилось мне подкреплять репутацию целителей, к которым я приходил; сколько перевидел я пациентов, ободряемых присутствием doctor Americana, большого ученого, который приехал из Соединенных Штатов ради встречи с великим целителем!
Клиникой Махимо служила гостиная. Это была простая тесная комната с голым деревянным полом, несколькими стульями и столом, заваленным травами и мазями; в центре комнаты стояла койка. Единственное окно выходило на Салкантей, самый высокий из четырехенежных пиков вокруг Куско. Повсюду стояли свечи: комки пчелиного воска; красные рождественские свечки; принесенные по обету жертвенные свечи из темно-желтого воска, вылитые с помощью небольших стаканчиков. Ни одна из них не горела. Благодаря чисто выбеленным стенам комната была светлой; электрические лампочки на стенах и лампа дневного света, свисавшая на шнуре с потолка, рассеивали и те небольшие тени, которые образовались от лучей послеполуденного солнца.
Хуану Игнасио было велено подождать на кухне, после того, как Махимо объяснил, что «это большой ученый-медик из Соединенных Штатов»; сеньора Перальта сняла блузу и легла на койку лицом вниз. У нее было по меньшей мере пятьдесят фунтов лишнего веса, и это положение для ее легких представляло тяжелую нагрузку, поэтому Махимо велел ей сесть; она повиновалась, прижимая блузку к груди. Махимо обошел вокруг койки, искоса оглядывая пациентку.
— Дыши глубоко, — сказал он, и она стала дышать сосредоточенно и с усилием. Он остановился у нее за спиной и, слегка мигая полуприкрытыми веками, положил руки по сторонам от ее позвоночника. Он провел невидимую линию правым указа тельным пальцем, остановился и глубоко вдавил конец пальца в жирную мякоть спины. Она вздохнула и отшатнулась от боли; он велел ей расслабиться и продолжал вести линии вниз по спине, нажимая на различные точки, иногда вдавливая большой или указательный палец с поворотом, как бы ввинчивая, и налегая всем телом. Она кряхтела от боли, и я видел, что его ногти оставляют глубокие красные отметины вдоль позвоно чника.
Он снял с нее туфли и потрогал какую-то точку на левой подошве. Затем приподнял подол ее длинной черной сорочки и отметил точки акупрессуры на венозных икрах и морщинистых бедрах. После этого он вышел, так и оставив ее сидеть разутой, с подолом сорочки на коленях. Закрыв глаза и прижав блузу к груди, она покачивалась вперед-назад и дышала с тем же мокрым хрипом. Он пошел к Аните, которая дала ему короткую ветку, покрытую корой кофейного цвета; на ней еще был один высушенный листок.
— Теперь можешь идти, — сказал он жене и резко обернулся к сеньоре. — Одевайся.
Она открыла глаза и умудрилась надеть блузку, не показывая передней части бюстгальтера.
— Возьми эту ветку, — продолжал он. — Я освятил ее. Будешь заваривать и пить как чай три раза в день, воду бери из Тамбо Мачей. Через два дня придешь снова. Это все.
Итак, он применил акупрессуру, использовал меридианы, начерченные древними китайцами две или три тысячи лет тому назад. Он предписал заварки из растения, вел себя величественно и сказал ей, чтобы пришла на следующий сеанс лечения. Я был свидетелем таких сеансов у мексиканских городских целителей не менее двенадцати раз. Я видел, как донья Пачмта вспарывала животы охотничьим ножом и удаляла опухоли; я даже придерживал кишечник пациента во время «пересадки мочевого пузыря» при свечах в задней комнате ее дома в Мехико. Брат Махимо не произвел на меня большого впечатления.
— Я пойду за такси, — сказал я.
— Нет, — остановил меня Махимо. — Это бедный район города, здесь ты ничего не поймаешь. И я хочу, чтобы она прогулялась. Пожалуйста, останься пообедать с нами.
Я попрощался с Хуаном Игнасно и его матерью, а Махимо приказал Аните пойти купить еды. Тон его был возмутительным. Мы сели за кухонный стол.
— Вы здесь надолго?
Я сказал, что мое пребывание в Перу зависит от того, насколько будут успешными мои поиски традиционных целителей и работа с ними.
— Вы из американского университета?
— Да, Калифорнийского, — сказал я.
Он медленно повторил название, артикулируя каждый слог.
— Я о нем слышал, — сказал он.
Я рассказал ему о своем интересе к традиционному целительству, упомянул, что я провел некоторое время в Мексике и что хочу изучать и описывать психологию целительства. Похоже, это произвело впечатление. Он налил две рюмки прозрачной жидкости из бутылки, которую достал из буфета.
— Вы слыхали обо мне, — сказал он.
— Профессор Моралес, из здешнего университета, посоветовал мне встретиться с вами.
— О! — Его глаза слегка округлились, затем он закивал головой. — Да, да. Он тоже приходил ко мне.
— Лечиться?
— Нет, просто повидать меня. Salud!
— Salud. — Я поднял стакан, сделал глоток и содрогнулся.
Что-то вроде сладкого джина, но выжигает все на своем пути.
— Pisco, — сказал он.
Я кивнул головой и сделал второй глоток. Второй пошел легче.
— Вы пользуетесь акупрессурой, — сказал я.
— Как? — он поднял брови.
— На сеньоре Перальте. Вы шли по китайским акунунктурным меридианам. Где вы это изучали?
— Прошу прощения… — Махимо тряс головой, на лице его выразилось подозрение. — Я не знаю об этом. О чем вы говорите?
Я изложил ему суть китайской традиции о двух тысячах особых точек вдоль вертикальных меридианов, по которым энергия Ци обегает человеческое тело; по, по-видимому, это только привело его в недоумение. Наконец он рассмеялся:
— Да нет же, нет! Я ничего этого не знаю. Все гораздо проще. Я смотрю на световые ручейки и иду по ним. Там, где запруда, я расчищаю.
Это было что-то новое.
— Световые ручейки? Как они выглядят?.
— Ну… — он выпятил нижнюю губу, пытаясь описать их. — Это… свет… иногда голубоватый… Как бы потоки энергии. Они текут сквозь ауру. Я вижу их. — Он вытянул руку и остановил палец в половине дюйма от моей руки. — Вот, здесь.
— Вы видите их сейчас?
— Да. Если я смотрю.
Может быть, это был рок. А может быть, высота. Вероятно, и то, и другое вместе. Во всяком случае, пять минут спустя я стоял на стуле, раздетый до трусов, а Махимо Гомес с губной помадой Аниты в руке рисовал «ручейки света» на моем теле. Я дал ему фотокамеру: мне хотелось сравнить «ручейки» с акупунктурным атласом, когда я вернусь в Сан-Франциско. Он щелкал вовсю, когда вошла Анита с набитой продуктами bolsa; она бросила сумку, разрыдалась и выбежала из комнаты. Это была ее единственная губная номада.
23 февраля
Необходим план действий. Махимо пригласил меня пожить у них. «Оставайся и учись». Учиться чему? Узнать еще больше об эзотерических целителях городского толка? Конечно, что же еще. Что я могу, жить какое-то время здесь и изучать практику Махимо. Что я хочу, попасть к hatun laika, шаману-мастеру, настоящему сельскому колдуну. Что необходимо: разобраться с тем, что случилось со мной в джунглях.
Письмо от Стефани. Почему именно от нее, столько людей. Отослано, видимо, в день моего отъезда. Благодарит за обед, извиняется за свою «позу». Мне кажется, я ей нравлюсь. Прекрасно. Я раскрою секреты человеческого сознания. Моими лабораториями будут джунгли, покрытые лесами плоскогорья, дикие пустынные просторы земли. Я на опыте изучу состояния сознания и культуру врачевания у примитивных, но искусных мистиков, тщательно соберу их мудрость и перекодирую ее в рабочую, западную форму. С ее помощью. Западный психиатр с классическим образованием, рационалист. Инь в дополнение к моему Ян. Левосторонний разум к моему правостороннему. Мы построим мост через пропасть между инстинктивной мудростью предков и прагматическими, потом и кровью добытыми «фактами» современного цивилизованного человека. Рука в руке, Идеальное равновесие. Прямо вперед.
Почему я неизбежно примеряюсь, как к самке, к каждой красивой женщине, которую встречаю? Это у тебя лимбическая функция. Все сводит! к сексу. Лимбический мозг. Поговорить об этом завтра. Лекция для студентов Моралеса. Запудрить им мозги… теорией мозга. Однако ничего не скажешь, я ее… чувствовал той ночью в джунглях. Интересно, как на самом деле выглядит ее спальня. Я пошлю ей открытку. Например: «Дочь Рамона была очаровательна. Как я хочу, чтобы ты была ею».
Не забыть купить помаду для Лииты. Она более настоящая в этой паре. Махимо говорит уверенно, но она выглядит так… Может, все дело в беременности. Здоровье. Невинность. Могущество. Он держит ее, словно собаку, на короткой цепи.
В четвертом часу следующего дня профессор Моралес представил меня своему классу как молодого доктора психологии из Соединенных Штатов. Мне уже было очевидно, что Моралес в университете — явление уникальное, и не только потому, что он индеец. Во время забастовки я не видел здесь ни души, за исключением сторожа, персонала кафетерия и — преданных студентов старого профессора. Я слышал самый конец ею лекции, и я понял, что он принадлежит к редкой породе преподавателей, которые не только учат, но и воспитывают, просвещают, дают образование; он создал атмосферу познания, в которой живут его студенты, завоевал их уважение, каждого персонально включил в процесс обучения. Я уверен, что он дал им больше, чем обещает университетский каталог. А сейчас пришла моя очередь.
Я начал с высказывания Лайолла Уотсона: «Если бы человеческий мозг был настолько прост, что мы могли бы понять его, то мы были бы настолько просты, что не сумели бы этого сделать». Далее я стал излагать основы теории трех мозгов.
Теория трех мозгов, объяснил я, тесно связана с эволюцией гомо сапиенс. Эта теория представляет человеческий мозг в виде трех «субмозгов», развившихся отдельно и независимо: древний мозг рептилии, лимбический мозг и самый молодой — неокортекс.
Первый, мозг рептилии, почти не отличается от примитивного мозга, который руководил динозаврами. Этот мозг регулирует и поддерживает всю машину человеческого тела, включая рост и регенерацию тканей, движение, кровообращение, дыхание и другие физические системы. Это обычный мозг, необходимый инструмент выживания для древних рептилий; они не умели оценивать свои решения и если уже принимали их, то потом своего мнения не изменяли.
Недостаток ума динозавры компенсировали грубой силой, они шли напролом, вместо того чтобы намечать маршрут по жизни. Для огромных рептилий не было хищников, которые бросили бы вызов их величию, и сложность устройства рептильих мозгов была прямо пропорциональна простоте их жизни.
С вымиранием динозавров и развитием млекопитающих набор средств выживания стал более сложным. Окружающая среда предъявляла к теплокровным, более уязвимым млекопитающим такие требования, что их мозг увеличился в размере (пропорционально весу тела) почти в сто раз по сравнению с мозгом холоднокровных рептилий. У первых гуманоидов инстинкты рептильного мозга уже были дополнены новым нейрокомпьютером — лимбическим мозгом.
В то время как мозг рептилии как у динозавра, так и у человека, запрограммирован на неукоснительное соблюдение инстинкта, лимбический мозг снабжен программой на новом языке: это язык эмоций. Постепенно лимбический мозг стал основным движителем человеческого опыта; в этот движитель заложены четыре эмоционально нагруженные программы: бояться; питаться; сражаться; и — секс [В оригинале — four F's: fear, feeding, fighting and sex]. Эти четыре приводных ремня управляют человеческим поведением с момента рождения нашего вида.
Лимбический мозг отвечает за строительство оград и укреплений, за территориальное мышление, за набеги и грабежи в соседних деревнях, за клеймение как врага всякого, чей цвет кожи или черты лица не такие, как у меня.
Под управлением эмоционально подвижного, нерационального, остроицтуитивного лимбического мозга древние люди начали организовываться в деревни и племена охотников и собирателей, разрабатывать общественные ритуалы и законы для регулирования и усмирения импульсов лимбического мозга.
Сто тысяч лет тому назад вследствие какого-то странного, до сих пор необъясненного эволюционного скачка мозг Homo sapiens увеличился в размере почти вдвое. Одним махом Природа обеспечила наших предков мощнейшим нейрокомпьютером, пользоваться которым нам придется учиться еще тысячи лет. Неокортекс, новая кора головного мозга, поставил рациональные рамки логического контроля для суеверий и ритуального мышления лимбического мозга.
Левая и правая полусферы неокортекса связаны с математическим, пространственным и абстрактным мышлением. Его лобные доли являются средоточием высших функций мозга, о которых мы мало знаем, но которые, несомненно, заключают в себе способность предвидения. Способность видеть инструмент или оружие, таящиеся в форме костей, видеть скульптуру в толще камня, смотреть в будущее и планировать посев и сбор урожая, воображать и мечтать — все это поставило человека особняком от других животных и позволило ему самому ковать свою судьбу.
Благодаря простейшему инструменту — палке для выкапывания корней, которая стала затем примитивным рычагом, в дальнейшем — плугом, люди обрели контроль над своим окружением. Рука Природы соединилась с рукой человечества.
Появление неокортекса было рассветом того, что мы называем рассудком, поскольку именно с ним пришла способность мозга рассуждать о самом себе. Теперь каждый человек, увидев свое отражение в лесном пруду, не станет бежать или швырять камни, но остановится, очарованный своим образом, и будет смотреть, и начнет понимать себя. До этого исторического момента человек был способен воспринимать окружавшую его среду; но теперь он начал воспринимать кое-что еще: собственное отражение в Природе. Он приобрел способность рассуждать о себе, о жизни и судьбе, о Боге.
Неокортекс — это также и речь. Язык позволяет нам определять и сообщать другим опыт наших ощущений и нашей внутренней жизни. Лимбнческий мозг не обладает могуществом речи, которая в качестве средства общения заменяет язык тела, жесты, символы и музыку. Теперь зрелище, звук, запах, вкус, осязание, эмоции — все те стимулы, которые лимбический или рептильный мозг только отмечал и реагировал на них, — могут быть выражены словами.
Мозг рептилии обслуживал самодостаточное существо — динозавра; лимбический мозг прекрасно служил членам небольших групп или охотничьих стай. Неокортекс потребовал более крупной общественной формации для создания культуры, в которой может реализоваться его потенциал, для создания науки, музыки, ремесел, архитектуры.
Разум увеличился за счет увеличения количества разумных мозгов, объединенных в общество; верования, традиции, фольклор и знания образуют мыслящее общество, некое совокупное сознание, превосходящее сумму своихчастей. В скором времени благодаря торговле установились и развились связи между отдельными городами. В конце концов вся Земля покрылась глобальной сетью торговли и связи. Но вот те четыре программы примитивного лbмбического мозга необходимо было ограничить, для того чтобы смогли существовать вместе большие количества индивидов. Религиозные заповеди, требования и всеобщие законы для того и создаются, чтобы ограничить эмоциональные и часто агрессивные инстинкты лимбического мозга.
Все это довольно скучный материал, но студенты профессора Моралеса проглотили его. Я мог бы еще рассказывать о десяти миллиардах нейронов человеческого мозга и о ста триллионах битов информации, которая в них обрабатывается. Я мог бы толковать о нейронных сетях, голографической памяти, о теории локализации мозговых функций, о нейротрансмштерах, синаптическнх щелях и об устройстве рецепторов, и они мужественно старались бы все это понять. Но они фактически получили только простую эволюционную модель: телесный мозг, чувствующий мозг, думающий мозг.
Фернандо, рыжий юноша-испанец, поднял руку:
— IDisculpeme, doctor, pew que es la conciential. Что такое сознание?
Я глубоко вздохнул и сказал:
— Я не знаю. Кажется, это не поддается точному опреде лению, так же как Бог или любовь. Мы все знаем, что у нас это есть, но не знаем толком, что это такое. Пробовали определить это как компонент бодрствующей осведомленности, которую индивид воспринимаете любой данный момент. Но это определение недостаточно хорошее. Сознание — это наша осведомленность о нашем чувственном опыте, но эта осведомленность не может быть ограничена состоянием бодрствования. Ведь во сне мы тоже видим, слышим, обоняем, пробуем на вкус, осязаем. Нам необходимо исследовать пределы нашего восприятия, как сознательного, так и бессознательного, прежде чем мы сможем подступиться к определению сознания, или разума.
В лабораториях США мы рассекаем мозг и изучаем его ткани. Но, подобно тому как «мокрость» воды не может быть описана формулой Н2О или объяснена свойствами кислорода и водорода, из нейрологии человеческого мозга нельзя вывести свойства сознания.
Я стер с доски свою примитивную схему мозга.
— Нo сам тот факт, что вы способны задать этот вопрос и что мы сражаемся здесь с этими проблемами, говорит о величии нашего нового мозга, — я похлопал себя по лбу, — этого неокортекса. Я знаю, что я не ответил на ваш вопрос. Это хороший вопрос, но на этот вопрос, как хотите, вам надлежит ответить самим.
— Мокрость воды… — сказал професор Моралес, когда лекция закончилась и студенты поблагодарили меня. — Весьма интригующе.
— Джон Стюарт Милль, — сказал я. — Это старая метафора.
— Вы накопили массу знаний, — сказал он, взглянув на циферблат над классной доской. Там было 3:15. С тех пор, как я пришел, эти часы не сдвинулись ни на минуту. Возможно, они показывают 3:15 уже несколько лет.
— Мне тоже так кажется, — ответил я. — Но от этого мало проку, если я их не понимаю. Можно накапливать знания до посинения, но ни капельки от этого не поумнеть. Я думаю, мудрость приходит тогда, когда можешь взять всю эту информацию, — я обвел рукой класс, пустые парты, — использовать ее и открыть что-то, касающееся тебя. Самоотразиться. Я обернулся к профессору:
— Наверное, вы это имели в виду, говоря о различии между приобретением опыта и служением опыту, не так ли?
Он кивнул:
— Более или менее. Так каким же был ваш опыт в джунглях?
Я рассказал ему, как нашел Рамона, о ягуаре, о психоделических свойствах аяхуаски, о змее Сатчамама, о моем отражении в лагуне, о кондоре, об ощущениях умирающего. Рассказал все. И еще немного о молодой женщине, как если бы это была еще одна из галлюцинаций. Я старался также объяснить свои ощущения в спальне Стефани.
Профессор Моралес слушал внимательно, но с бесстрастным лицом. Когда я закончил, он повернулся ко мне и спросил:
— Как вы думаете, что это все означало?
— Не знаю, — сказал я во второй раз за этот день. — Моим доминирующим чувством был страх. Он заслонил мне пуп… У меня осталось яркое чувство, что что-то должно было произойти еще, что дальше было что-то…
Я опять замолчал.
— Это как лагуна. Стоишь на краю обрыва, а прыгнуть боишься. Лнмбическая реакция. Страх.
— Мифически говоря, аяхуаски берет тебя на встречу со смертью, — сказал Моралес. — «Запад» в Волшебном Круге есть место, где ты лицом к лицу встречаешь смерть и она забирает тебя.
— Воскрешение? Возрождение?
— В мифическом смысле, да. Шаман — это тот, кто уже умер. Он преодолел свой наивысший страх и теперь свободен от него. Смерть его больше не призовет. Он не отбрасывает тени.
— Но я не умер. Рамон вернул меня.
— Потому что вы не были готовы к этому опыту. Аяхуаска, подобно всякому священному снадобью, указывает место разветвления дороги: она помогает идти, но она бесполезна и сбивает с толку, если ты не на том пути, с которого надо было начинать. Дон Рамон вел ваш ритуал и, должно быть, почувствовал, что вы не подготовлены.
— Каким образом?
Моралес только взглянул на меня и удивленно поднял брови. Что за глупый вопрос.
— Как вы думаете, что могло случиться со мной, если бы Рамон не вернул меня?
— Для ответа на этот вопрос у вас уже больше знаний, чем у меня, — сказал он. — Может быть, какой-нибудь опасный психотический эпизод? Но, с другой стороны, западный человек обычно ассоциирует шаманский опыт с психозом, не так ли?
— У-гу. Если на реальность смотреть по-западному, то мир духов и всего такого есть психотический мир. То есть ненормальный.
— Оставьте западной культуре самой определять нормальность, — сказал он.
— Что такое Сатчамама? — спросил я.
— Дух Амазонки. Великий змей.
— Архетип?
— Лучше сказать, архетипный дух.
— Я думал, что он реален.
— Конечно, вы так думали. А он и был реальным. Как вы можете провести различие между реальным змеем, которого вы встретили в бодрствующем сознании, и змеем, которого увидели во сне?
— Это старый вопрос, — сказал я. — Единственное различие в том, что в первом случае мои глаза открыты, а во втором — закрыты.
— А шаман сказал бы, что если вы видите сердцем и чувствуете головой, то положение ваших век не имеет никакого значения.
— Где найти шамана, который мне это покажет?
— Что вы думаете о Махимо? — спросил он.
Я сказал ему, что я думаю. Что он очень похож на других городских целителей, которых мне пришлось видеть, что он не оригинален, напыщен, что он пригласил меня пожить и поучиться у него, но меня больше интересует работа liatun laika, шамана — колдуна высшего уровня, о котором Моралес упоминал раньше.
— Через две недели у нас начнутся каникулы, — сказал он. — Они продлятся две недели. Я планировал небольшой пешеходный маршрут по altiplano вдоль реки Урубамба.
— Я тоже собирался пойти туда, — сказал я, пристально глядя на него. — Ищу переводчика.
Профессор Моралес собрал с парты мел и ссыпал его себе в карман.
— Я не нанимаюсь, юный мой друг, — ухмыльнулся он.
— Я не имел в виду…
Он махнул рукой.
— Но если вы умеете путешествовать налегке и спать под открытым небом, то я приглашаю вас с собой. У меня будет компаньон, а вы немного поучитесь кечуа.
— Спасибо. Честно говоря, я не могу позволить себе переводчика. У меня едва хватает на гостиницу.
— Примите предложение сеньора Гомеса, — сказал он. — Вы сэкономите деньги, которые собираетесь потратить на комфортабельную гостиницу, и, может быть, научитесь чему-нибудь новому. А через две недели посмотрим, что нас ожидает там, за городом.
Так мы и порешили. Мы заберемся на высокое перуанское плоскогорье, altiplano, и предпримем поиски hatun laika, классного шамана. А пока что я поживу две недели у Махимо и Аниты. «Оставайся у нас и учись», — сказал Махимо, и я согласился. Я узнал, что Махимо — талантливый ясновидец и загадочный целитель: его практика включала каббалу, таро, йогу, систему питания, использование трав и прикладную астрологию — он называл ее космобиологией.
Хотя лечебная практика Махимо была здоровой и хорошо служила его пациентам, ей не хватало зрелищности. Его приемы включали наложение рук, массажи, водные процедуры, акупунктуру, лекарственные травы. Я узнал, что он пользуется помощью двух духов-наставников, которые помогают ему не только в постановке диагноза, но и в самом лечении. Какими бы ни были его паранормальные таланты, всегда находилось достаточно психологических и физиологических фактов, чтобы объяснить результаты его усилии.
Я узнал также кое-что о стремлении людей обращать свою веру на что-нибудь новое. Махимо был достаточно трезвого мнения о своих диагнозах и хорошо отличал случаи, требующие его паранормального или фитотерапевтического вмешательства, от чисто психических заболеваний. В последнем случае он отсылал пациента ко мне, и скоро я стал известен как el medico amerkano, гринго-целитель. По своему обыкновению, я тщательно записывал истории болезни пациентов Махимо; некоторые из них были впоследствии опубликованы в «Мире целителей», например, Paliza, перуанский художник с параличом всех конечностей (квадраплегия) — он потом танцевал на своей собственной свадьбе.
Махимо был выдающимся сенситивом, у меня на этот счет нет никакого сомнения. У него были удивительные способности ясновидца, но, несмотря на то что он играл роль мистика блестяще и снискал себе славу целителя Божьей милостью, величайшая его тайна заключалась в том, что жена Анита превосходила его как целитель. Она неизменно присутствовала при определении диагноза, а его обращения к ней за помощью маскировались грубым и пренебрежительным поведением.
Он никогда не снимал эту маску, никогда не признавал ее превосходства, за одннм-единственным исключением; это было под конец второй недели, когда она сказала, что мне пора научиться видению.
Изменяющий глаз изменяет все.
Мы с Анитой стали друзьями. Однажды утром, в середине второй недели моего пребывания у них, я сопровождал ее по базару. После того, как мы в течение полутора часов щупали авокадо, уворачивались от свиней, пробовали на упругость апельсины, торговались за лаймы, нюхали канталупы, переступали через цыплят, обдирали кукурузные початки, спешили, как собаки, простукивали арбузы, сталкивались с домохозяйками и детьми и набили доверху две bolsas, я повернул к центру города и направился в кафе «Рим».
Она, конечно, запротестовала. Я подозревал, что она никогда не бывала в ресторане. Я прислонил bolsas к древней стене инков и заказал две порции кофе и сладости.
— Расскажи мне о… животных, которых видит Махимо, — попросил я, наклонившись через столик. — И которых ты видишь.
Ее взгляд, блуждавший по ресторану, остановился на мне и опустился на скатерть.
— Это животные силы, — сказала она. — Силы природы.
Официант в белом пиджаке поставил перед нами кофе и сладкие хлебцы на тарелке, достал сахарницу и пододвинул ее в центр стола.
— Они существуют в природе, — продолжала она, когда ушел официант. — Это природные энергии, которые с тобой объединяются. Животные силы служат тебе, а ты служишь им. Это часть тебя. Они привязаны к нам в каждой из семи чакр. Она смотрела, как я снимаю фольгу с кубика масла.
— Это простые формы энергии, но они очень могущественны. Как духовные наставники соединяют нас с духовным миром, так и мы соединяем животных силы с нашим миром. А они соединяют нас с природой.
— На что они похожи? — спрашивал я, силясь понять ее.
— Животные.
— Так что, у меня есть семь таких животных?
Она сделала глоток кофе и покачала головой:
— Нет. Они не всегда соединены с твоими энергетическими центрами; иногда они прячугся или слишком молоды, чтобы быть на что-либо похожими. Конечно, ты можешь иметь их и больше. Иногда на одну чакру приходится два животных.
Она разломила хлебец пополам и протянула мне половинку. Я засмеялся и отрицательно мотнул головой. Я рассматривал ее глаза и не могповерить, что они видят что-то такое, чего не вижу я.
— Как ты их видишь?
— Для этого не надо смотреть, — сказала она. — Это трудно объяснить.
— Какие животные мои? — спросил я. — Что ты видишь?
Она немного помолчала, как бы взвешивая, и сказала:
— Здесь есть кот, ягуар, вот здесь. — Она прикоснулась к своему круглому животу. — Но твои отношения с ними запуга ны. Есть также большой черный кот, который… идет за тобой следом; но оба они — одно и то же. Потому что ты не принимаешь его, не признаешь частью себя. А он есть часть тебя. Он выслеживает тебя. Он очень силен. Он бросает тебе вызов, стремится встретить тебя лицом к лицу.
Она снова положила ладонь на свой живот.
— Здесь центр всей жизни, здесь внутри меня растет мой ребенок, и ты тоже был привязан здесь к своей матери и питался в ее животе. Этот кот — это твоя мать, она ищет, как вскормить тебя, как передать тебе силу. Не твоя биологическая мать, ко нечно. Я говорю о Земле.
— О Земле?
Она кивнула.
— Пачамама, великая мать, дает нам в дар светящуюся энергию, жизненные силы, которые мы представляем как животных силы. Они находятся с нами до того дня, когда мы возвращаем наше физическое тело, отдаем его Земле. Этот ягуар — твоя главная сила в природе. Твой кофе остыл.
Она придвинула ко мне блюдце с чашкой. Я взял чашку и выпил все сразу.
— А что еще?
Она отодвинула в сторону сладости и смела крошки со скатерти в свою салфетку.
— А еще олень. — Она прикоснулась к основанию своего горла и улыбнулась. — Самец с великолепными рогами. Вместе с ним сова, она сидит на одном из рогов. Они находятся в твоей горловой чакре — у тебя это центр выражения и связи. В этом большое достоинство и мудрость. Это очень красиво.
— Это все?
— Они наиболее оформлены. — Она нахмурилась и уставилась в скатерть.
— Ну?
Она качала головой.
— Скажи же, — просил я.
— Есть что-то еще. Это не твое. Я говорила с Махимо об этом… Оно откуда-то со стороны.
— Что же это?
Сознаюсь, она завладела моим вниманием полностью.
— Птица. Похожа на орла. Он тоже идет за тобой следом. Он… выслеживает тебя.
— Чего он хочет?
— Я не знаю, — сказала она. — И ты не будешь знать, пока не столкнешься с этими силами.
— Как я это сделаю?
— Есть много способов. Тебе пора научиться видеть. — Она положила руки на колени и кивнула. — Да. Я поговорю с Махимо. Мне кажется, уже пришло время тебе научиться видеть.
10 марта 1973
— Махимо и Анита припасли что-то для меня. Мое «ученичество» у них близится к концу. Через три дня в университете начнутся каникулы, и мы с профессором Моралесом идем в поход. Они были очень добры ко мне. Махимо обеспечил меня материалом для размышлений, и вообще, мне повезло с ними; я имел возможность наблюдать практическое применение настоящих пародных методов целительства в хорошем исполнении. За эти же две недели я узнал кое-что новое о вере. Я видел эту веру в глазах людей, которые выстраиваются ежедневно у двери Махимо. Бедняки, средний клас, даже один высокий чин из верховного суда. На днях предприимчивая старуха-индеанка поставила свою жаровню здесь же, на улице, и принялась выпекать лепешки для очереди. Больные на костылях, парализованные, ослабленные, больные диабетом, кожными болезнями… Что-то в этом есть от Ветхого Завета. Или Нового. Или от приемной центрального госпиталя Сан-Франциско. Как бы то ни было, мне очень хочется во всем этом разобраться глубже. Посмотреть, что еще таится в сельских районах.
— Сегодня заходил и armaria, отдал около десяти баксов за набор губной помады из Соединенных Штатов. Для Аниты.
— Все еще пытаюсь расшифровать ее высказывания о животных силы. Пробовал выжать из нее больше, но она только ходит немой тенью за Махимо да соглашается с его небрежными замечаниями по духовным вопросам.
Любопытная пара. Его грубость, столь мне претившая вначале, является, по-видимому, своеобразной формой machismo, мужского духовного шовинизма. Его подавляют способности Аниты в тех областях, где он считает себя мастером высшего класса. Она живет тем, о чем он говорит, и он это знает. Мужская реакция на уровне коленного рефлекса: подавить ради собственной безопаспости.
— Пачамама, Мать-Земля. Это для меня открытие. Сколько моих психологических проблем, проблем западной психологии, запутано вокруг мамы. Это шанс дать ей свободу. Нет необходимости всю жизнь чувствовать себя покинутым, отлученным от материнской груди, заброшенным во враждебный мир, изгнанным из рая. Индеец (через ритуалы перехода?) связывает себя с Великой Матерью, Пачамамой, Землей; она продолжает кормить и одевать нас, дает нам кров и даже принимает нас в смерти.
Сегодня после обеда Махимо попросил у меня взаймы мой охотничий нож. Он восхищался этим ножом всю неделю. Я подарю ему этот нож, когда он соберется вернуть его мне. Извини, Брайен, но я уверен, что ты меня одобрил бы.
Не забывая о своем прежнем опыте, я твердо намерился посвятить себя тому неизвестному ритуалу, который планирует чета Гомесов, и теперь выполняю простое предписание: пост (опять), на этот раз трехдневный; есть можно только пчелиную пыльцу, пить только лимонную воду и чай на травах. Два раза ежедневно прочищать чакры водой из Тамбо Мачей.
Дорогу к храму я искал после обеда в тот день, когда завтракал вместе с Анитой. Я не ел ничего с самого утра, и теперь все чаще вспоминал, как отказался от предложенной ею половинки хлебца.
Тамбо Мачей, «Храм Воды», трехъярусный источник минеральных вод, был когда-то выложен каменщиками инков в виде грех взаимосвязанных колоссальных ступеней белого гранита, врезанных в болотистый, покрытый мхом склон холма. Вода течет из центральной горловины на верхнюю ступень, разбивается на две части на второй ступени и затем снова сходится в единый поток у основания храма.
Солнце садилось за Сойроккочу, самую низкую (18 197 футов) из четырех больших гор вокруг долины Куско. Тени быстро удлинялись, повеяло прохладой. Я разделся до пояса, сунул руки под струю, вздрогнул от ледяного холода и стал промывать свои чакры.
Концепция семи главных энергетических центров есть в большинстве примитивных культур и религий, хотя обычно ее связывают с практикой йоги у индусов. Патанджали, писатель (или писатели), систематизировавший Йогические дисциплины, описывает их подробно. Первая чакра находится в основании позвоночника, около гениталий; вторая — несколько ниже пупка («живот Будды»); третья — это подложечная ямка, или солнечное сплетение; четвертая расположена в центре грудной клетки на уровне сердца; пятая — у основания горла; шестая — над и между бровями; и седьмая, чакра-корона — на макушке головы. Их описывали как энергетические спирали, световые вихри, вращающиеся по часовой стрелке, как дым, который я видел у себя на груди в ту ночь в джунглях. Они весьма точно соответствуют расположению нервных узлов и сплетений вдоль позвоночника, а также семи главным эндокринным железам.
Как меня научили, я мыл их смоченными в воде кончиками пальцев, против часовой стрелки. Я расстегнул молнию на брюках, и моя кожа словно вспыхнула от прикосновения пальцев и ледяной воды.
Оба следующих дня, на рассвете и вечерними сумерками, укрепив себя пчелиной пыльцой, лимонной водой и слабым травяным чаем, я ходил на склон холма и, насколько мог, бездумно производил все процедуры. Я даже пытался визуализировать чакры, представляя их в виде водоворотов света или энергии.
На третий день после захода солнца я вернулся домой. Я чувствовал себя опустошенным, но был доволен своей грилежностью. Я считал, что готов к чему угодно.
Я услышал запах свечного воска, как только вошел в кухонную дверь. И еще: острый древесный аромат горящего шалфея. Свет в кухне был выключен, и из гостиной пробивалось сквозь дверь теплое зарево. Было уже холодно, даже в доме, и свет привлекал, как приглашение. Я вошел.
Это было настоящее представление. Из комнаты почти полностью вынесли мебель. Ни койки, ни софы, ни деревянного стола; пелена дыма повисла низко в холодном воздухе; дым улавливал и рассеивал свет от пламени сорока или пятидеяяти белых свечей. Свечи очерчивали круг в центре комнаты и дальше покрывали весь пол вплоть до углов. Внутри круга стояли две чаши, одна большая свеча и, на расстоянии десяти-двенадцати футов друг от друга, два деревянных стула с прямыми спинками.
На одном из них, положив руки на колени, сидела Анита. Небольшой перевязанный пучок шалфея дымился в одной из чаш, в другой стояла цветочная вода, на поверхности ее плавали лепестки. Махимо стоял в центре, скрестив руки.
Меня охватило внезапное чувство признательности к этим людям за их заботу и внимание ко мне. Хоть я и искусен в маскировке, но подозреваю, что они не раз улавливали мерцание скептицизма в глубине моих глаз или заминки и паузы сомнения в моем голосе, когда мы обсуждали эзотерику их системы верований. И вот теперь они здорово постарались для меня. Для моего личного блага. Для того, чтобы я смог воспринять их «видение».
— Очень красиво! — сказал я.
Анита улыбалась, не поднимая на меня глаз. А Махимо сказал:
— Садись, мой друг.
Осторожно ступая между свечами на полу, я вошел в круг и сел на стул напротив Аниты. Ее голова была наклонена, и она дышала так равномерно, что если бы не улыбка, я подумал бы, что она спит.
— Сними пиджак и рубашку, — сказал Махимо, и я повиновался, хотя все еще поеживался от вечерней прохлады. Я сложил одежду на полу возле стула. И тут я увидел мой охотничий нож: он лежал без чехла рядом с чашей цветочной воды в центре круга. Я вопросительно взглянул па Махимо.
— Тебе пора обрести видение, — сказал он. — А так как ты исключительно твердолобый, то и мы должны прибегнуть к необычайным средствам.
Я глянул на Аниту. Она не шевельнулась.
— А сейчас закрой глаза и дыши глубоко, желудком. Успокой себя.
Я закрыл глаза и стал дышать глубоко и все сображал, какое же отношение может иметь острый, как бритва, охотничий нож к обретению видения.
Неожиданное дуновение ночного воздуха заставило меня опомниться; я попытался забыть про нож и сосредоточиться на расслаблении, как велел Махимо. Я слышал, как он тихонько шепчет, призывая своих духовных наставников, и просит «высших братьев» благословить наш огненный круг и не допустить в него незваных гостей. Затем он произнес мое имя. Он обратился к моему духу и пригласил моего ягуара войти в световой круг и свернуться у моих ног. Он призывал Землю, Пачамаму, ветер, воду и огонь. Он обращался к животным силы, он просил их прийти и открыть себя, чтобы я мог узнать их; вдруг он перешел на непонятный мне язык, кажется кечуа, и я услышал имена четырех apus, больших гор вокруг города. Это все было прекрасно, но сквозь драматургию происходящего, по мере того как рассеивался дым и постепенно гасли свечи, все болезненнее пробивалась тревога: что будет дальше. Тревога почти опьяняла.
Я услышал, как Анита закрыла окно, и ее голос:
— Откройте глаза.
Свежий ночной воздух вытеснил из комнаты дым шалфея; тлеющего пучка уже не было, но терпкий аромат еще стоял в воздухе. Свечи вне круга были погашены, горела только одна в центре и те, которые образовывали круг. Анита не отрываясь смотрела на мой лоб, и я не мог поймать ее взгляда. Затем она подняла глаза на Махимо и что-то передала ему. Губная помада! Она улыбнулась мне и кивнула, а Махимо пересек круг и стал рядом со мной. Он покосился на мой лоб и прикоснулся к нему помадой.
— Abajo, — сказала Анита. — Ниже. Да, да, да… Здесь!
Разница составляла не более четверти дюйма. Он стал медленно передвигать карандаш вниз к переносице. Он остановился между бровями и провел другую черту поперек первой. Я представил себе нарисованный у меня на лбу крест, заметил, что задерживаю дыхание, и туг же услышал голос Аниты: «Дышите».
Я стал вдыхать и выдыхать равномерно. Анита сказала Махимо, что это слитком низко, и он жестко провел пальцем у меня между бровями, вытер палец о свои брюки, и я увидел на них пятно помады. Анита кивнула, и я почувствовал, что он чертит окружность вокруг креста. Закончив рисунок, он на шаг отступил и склонил голову набок, оценивая свою работу. Анита сказала, что все правильно; он закрыл тюбик с помадой и вернул его Аните.
Анита и я не отрываясь смотрели друг другу в глаза. Она преувеличенно вдохнула, затем выдохнула через собранные трубочкой губы, не сводя с меня глаз. Она приглашала меня присоединиться к ее ритму, и я повиновался. Мы дышали одновременно, а Махимо встал на колени между нами в центре очерченного свечами круга. Он взял мой нож и помыл его лезвие цветочной водой, после чего раза два провел им над пламенем свечи, совершая простейшую стерилизацию.
Стерилизация. Я знал, что он собирается использовать нож на мне. Или делает вид? Жест. Ритуал. Драматургия как символ действия. Не было ли все это частью его знахарского репертуара? Конечно, было.
— Не бойся, — сказал Махимо, и в это время Анита негромко запела лирическую песню на кечуа. — Продолжай свое дыхание. Медитируй на пламени свечи. Это будет недолго.
Он поднялся, отошел от свечи и чаши и, держа в руке нож, остановился передо мною, немного правее, так что я по-прежнему видел Аниту, не сводившую взгляда с мишени у меня на лбу. Я опустил глаза и стал смотреть на завораживающее пламя свечи на полу между нами; одновременно я пытался понять, во что я влип.
Должен сознаться, что присутствие Аниты заставляло меня держаться стоически. Не думаю, чтобы это делало мне честь. Быть вынужденным скрывать такие эмоции, как страх, в присутствии женщины — это слабость человеческого самца. Был даже момент, короткий, как молния, когда я подумал, чего же я боюсь больше: прикосновения лезвия или самого страха. И тут я ощутил кончик ножа на своем лбу, и на мгновение меня охватило жгучее внимание к собственной плоти. Я истекал потом в холодной комнате. Мое тело стало деревянным, пальцы впились мертвой хваткой в подлокотники.
Махимо положил левую руку мне на голову и сказал:
— Ослабь напряжение. Выдохни свой страх. Слушайся Аниту.
Я выдохнул, дал опуститься своим плечам и расслабиться пальцам, а Махимо надавил кончиком ножа на кожу у меня на лбу, и я отклонился назад…
— Дыши.
… и тонкая струйка крови побежала к переносице, по носу набок и от ноздри — по верхней губе. Я открыл рот, почувствовал свисающую каплю и подхватил ее языком. Моя кровь. Знакомый вкус. Тем временем Махимо, удерживая мою голову левой рукой, провел лезвием ножа сверху вниз, к центру лба; меня пронзила страшная боль, я почувствовал, как расходится в стороны располосованная кожа, и кровь хлынула свободно, следуя курсу, намеченному первой струйкой.
Перекрой боль, сказал я себе, по это никак не помогло; тогда я закрыл глаза и попытался упорядочить дыхание, но каждый вдох был серией лихорадочных всхлипов; закрытые глаза переполнились слезами, слезы хлынули и смешались с потом на моем лице.
У меня не было выбора, я продолжал терпеть и бороться с болью, которая сотрясала меня; Махимо сделал второй, горизонтальный разрез, и кровь залила мне веки. Теплая жидкость текла из моей раненной, перепуганной до смерти головы.
— Не беспокойтесь, — услышал я голос Аниты. — Вы все равно будете красивы. Мы только прорежем психическую скор лупу, которая закрывает мир с вашего третьего глаза.
Махимо стал вырезать на моем лбу круг, нож двигался вокруг креста, и я почувствовал прикосновение металла к черепной кости. Волна тошноты подкатила к горлу. Кровь стекала у меня по щекам и подбородку, сочилась, как слюна, и капала на грудь. Я открыл глаза и заморгал рефлекторно от крови и слез в уголках глаз, я чувствовал кровь на щеках и видел ее у себя на груди.
— Вот теперь хорошо, — сказал Махимо, и его пальцы охватили мое темя. Я чувствовал себя дураком, а он захватил лоскут, уголок кожи лезвием ножа и большим пальцем и рванул.
— О, черт!..
— Ничего, ничего, мой друг. Все хорошо. Успокойся.
Снова я услышал голос Аниты:
— Твое видение откроется, как раскрываются лепестки розы.
Должно быть, у меня в это время был небольшой шок. Я чувствовал, как Махимо отдирает четыре лоскута кожи с моего лба, кожа не поддается, натягивается и трещит, кровь течет по лицу, шее и груди. Я освободился от боли, отделился от нее, визуализируя нервные окончания как что-то усохшее, обугленное прижиганием; они уже не могут посылать сигналы боли в мой мозг. И я перестал чувствовать боль; я ощущал лишь давление лезвия, натянутые ткани тела, теплую влажность крови… Дикарь. Весь искромсан…
— Что ты видишь?
— Что? — Я открыл глаза, но веки были стянуты густеющей, сохнущей кровью. — Что такое?
Наверное, они какое-то время были закрыты…
— Что ты видишь?
Я взглянул вверх, на Махимо, стоявшего рядом со мной; Анита сидела напротив через комнату, она слегка наклонилась вперед.
— Вас, — сказал я. — Я вижу вас. Комнату, свечи…
Дыхание перехватило, в горле появился ком, я всхлипнул. Анита, свечи, все, что было перед глазами, поплыло, исказилось от слез. Смесь крови и слез. Я вытирал глаза, рука дрожала. Я глубоко и часто дышал. Что они сделали? Что я сделал?
— Не тревожься. Все будет в порядке. Приготовься. Ты должен доверять нам, доверять себе, полностью. Уже скоро. Дыши.
И Махимо снова взялся за мой лоб. Он выскребал мою рану, и боль была мучительной: Я зажмурил глаза, я старался победить боль, подавить крик. В голове у меня все пульсировало. Красный мрак внутри, за закрытыми веками…
— Что ты видишь?
Я снова открыл глаза. Анита на своем стуле. Комната, свечи, все подернуто дымкой. Я моргал глазами, чтобы смахнуть дымку.
— Здесь, — сказал она и коснулась своего лба, горла, сердца.
Что я должен был видеть? Я покосился на Аниту и покачал головой. Я уже был за пределами боли. Я знал, что, согласно медицинской науке, этого не может быть. Знал, но страха больше не было, и я смирился со своим положением. Я чувствовал себя где-то отдельно, а тошнота сменилась нервной дрожью в желудке. Адреналин. И когда Махимо в третий раз повторил процедуру, я закрыл глаза и ничего нечувствовал, кроме надавливания и царапания. И вдруг вспыхнул свет; такой свет бывает после того, как посмотришь на электрическую лампочку или огонь, и потом его изображение остается на сетчатке. Вот такой появился свет.
Я открыл глаза и… увидел. Анита сидела на своем стуле, наклонясь вперед и ухватившись за подлокотники, и вокруг нее было странное сияние. Это была люминесценция, легкая дымчатая яркость вокруг ее лба и горла, а над приподнятым животом, казалось, пылает зарево. Все плыло, меняясь. Я жмурился, моргал и снова всматривался сквозь молочную дымку, и видел цвета вокруг нее, красный и зеленый, словно радугу сквозь туман.
— Теперь ты видишь?
Я заморгал, вытер запекшуюся на веках кровь, попытался снова сфокусировать зрение. Цвета и сияние исчезли.
— Смотри! — сказала она. — Не глазами! Что ты видишь?
Мое сердце колотилось. Я расслабил хрусталики, перестал стараться. И тогда наступило мгновение, которого я никогда не забуду.
Лоб Аниты растаял, будто его и не было, и на месте ее головы возникла голова лошади; это было похоже на голографическое изображение, и длилось оно недолго, но голова была живая, я видел ее. Я смотрел на Аниту, затаив дыхание; я расслабился еще больше, и световая аура вокруг нее стала отчетливее, она была похожа на газ и ярко окрашена в голубые и фиолетовые тона.
— Что ты видишь! Я начал смеяться.
— Цвета, — сказал я. — И еще… — я колебался, — лошадь?
— Правильно! — она засмеялась и захлопала в ладоши.
— Вот теперь все, — сказал Махимо и опустил руку мне на плечо.
Анита спросила, вижу ли я ее ауру. Ее аура. Действительно, это она?
— Мне кажется, да, — сказал я.
— Какого она цвета?
— Синего. Светло-синего и… фиолетового.
— Правильно.
Там были и другие существа, но невыразительные, бесформенные. Что-то вроде светляков, вращающихся за пределами круга. Если я всматривался слишком пристально, они исчезали. Туманные, светящиеся, аморфные пятна. И еще был у нее небольшой кот, не знаю породы; он находился то ли у нее на груди, то ли внутри грудной клетки, местоположение определить было трудно, но я видел его: там, где ее блуза была открыта, тело было почти прозрачным.
— Смотри на меня, — сказала она. — Не фокусируй зрение, смотри третьим глазом. Смотри на мою ауру. Ты видишь ее?
Я видел. Я не мог сдержать смех,
— Закрой глаза.
Я закрыл и вместо темноты увидел на сером фоне медленно меняющиеся цвета и свет. Я потерял из виду Аниту, но то, что она называла своей аурой, осталось, только другого цвета — желтого.
— Что ты видишь?
— Желтый цвет.
— Правильно!
Затем он стал красным, сияя, словно стоп-сигнал в дождливый день.
— Теперь красный? — спросила она, и я кивнул.
Она могла изменять цвет. Она проверяла меня. Потом я увидел ее. Аура сместилась, и я увидел Аниту. Я помню, что поднял руку и коснулся собственных век, чтобы удостовериться, Что они закрыты. Она подошла ближе ко мне. Ее рука, снова слабо сиявшая голубым и фиолетовым, потянулась ко мне, и я поднял свою руку навстречу.
Я открыл глаза, когда наши руки соприкоснулись. Она стояла рядом со мной и улыбалась. Я расплакался. Травма, напряжение, облегчение… слишком много всего, меня переполняли чувства, просто чувства. Я смеялся и плакал, и Махнмо обмыл мне лицо и грудь влажной тряпкой.
— Ты хорошо справился, мой друг. Теперь ты должен трудиться, чтобы сохранить видение. Это дар.
У меня на лице и на груди осталась запекшаяся кровь, и Анита принесла миску теплой воды из кухни и еще один сосуд, пахнувший как будто чаем. Они мыли меня тряпкой, и вода стала красной; Анита вынула из второго сосуда мокрый коричневый лист и положила его мне на лоб. Сильное жжение. Всего было три или четыре листа, не помню точно, а затем они обвязали мне голову лентой из волокон какого-то растения, чтобы зафиксировать листья на ране.
Махимо сказал мне, что нет никакой угрозы, но эту припарку я не должен снимать три дня.
— Не сдвинь листы с места, — сказал он. — И не напрягай слишком видение.
Он велел мне идти спать и предупредил, что будет много сновидений.
13 марта
Два часа после полуночи. Я в гостиной, у меня пропасть времени. Я перепуган до смерти, и это фантастично. Что-то случилось с моими центрами зрительного восприятия. Я не могу объяснить это. Я боюсь даже пробовать, потому что, может быть, это пройдет.
Я… я не знаю, что тут сказать. Господи Иисусе! Я дал себя искалечить. Если бы я мог знать. Я никогда не пошел бы на это, я избежал бы этого; меня и сейчас гложет тревога: почему я не отказался.
Спокойнее.
Все в порядке. Гостиная. Анита и Махимо спят, и в доме тихо, если не считать Лорито в жестяной клетке на кухне. Все здесь такое же, как и два часа назад, только свечи убраны (одну я зажег, чтобы записать это). Я сижу на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрю на круг выгоревших свечей и два стула. Картина злодеяния.
Очень тихо. Выжидаю минуту.
Все в порядке. Я уже на кухне. Лорито сидит на перекладине. Никакого освещения нет, и когда я смещаю свой фокус, скажем, смотрю не на попугая, а на полдюйма ближе, я вижу этот мягкий свет, очень похожий на кирлиановские фотографии, которые мне приходилось видеть. Да, именно так, считается, и должна выглядеть аура: мягкий дымчатый свет с окраской. У Лорито окраска голубоватозеленая. Я не могу поверить, что я это пишу.
Как это было. Классический ритуальный круг огня, в данном случае это свечи. Магические заклинания, пение. Анита, вероятно, в сверхчувствительном состоянии, руководит Махимо, который вычерчивает окружность, предположительно, вокруг моей шестой чакры, «третьего глаза». Этот сукин сын кромсает меня, сверху вниз, поперек, по кругу, а затем сдирает кожу, четыре сектора «пирога», выскребает мне лоб, — и я начинаю видеть то, чего не видел.
Я не мoгy спать. Я ушел в прихожую и лежал там на своем спальном мешке, пока они не ушли спать. Я не мог обрести темноту, закрывая глаза. Серый свет под веками.
Подошел к зеркалу в ванной. На лбу у меня те листья и повязка из какого-то длинного листа, возможно, пальмового. Я не решался посмотреть. Махимо предупреждал, чтобы я не делал этого. Посмотреть или не посмотреть? Я только загляпу. Я приподнял красшок листа. Листья вроде маринованные: не прилипли к ране. Я довольствовался одним взглядом на свежую, невоспаленную красноту под листом. Я не буду снимать его три дня. Впрочем, я знаю, что утром я еще посмотрю. Не смогу удержаться.
Подошел к окну. Все признаки сумасшествия!
Деревья и склоны холмов излучают мягкое радужное свечение в ночи; масса кружащихся огоньков, похожих на жуков-светляков. Может, это они и есть.
14 марта, утро
Измучен. Беспокоен. Успул перед утром, но лучше было бы пробежать троеборье. Содержание сновидений погребено где-то глубоко в мякоти моего мозга. Они не дают себя распознать. Это как облака, на которые вы смотрите, когда они на что-нибудь похожи. Вот вы отвернулись на миг, но снова пытаетесь найти тот образ — а он уже исчез; облако еще есть, но форму не узнать, вы потеряли ее. Акварельные грезы. Абстракция. Свет и тени, и сияющие сферы, и там был кот. То есть что-то было. Я знал: это было то, что напутало меня, когда я дремал на капоте своего автомобиля на Эль Юнке, это было то, что двигалось в тени иод степами хижины Рамона. И я знаю, что это было то, что увидел Антонио у меня за спиной.
Иногда это случается с собаками. Вы сидите в комнате с собакой. Вы читаете или смотрите телевизор, и вдруг животное настораживается, вскакивает, уши торчком, внимание приковано к чему-то в соседней комнате. Что там? Вы поднимаетесь, идете и смотрите — ничего нет. Ничего. Вы поглаживаете собаку, успокаиваете ее, она беспокойно скулит, вы усмехаетесь и снова беретесь за свою книгу. Это было что-то подобное.
Какой-то сон. Это был черный кот, ягуар. Настолько черный, что я не мог даже уловить очертаний его тела; по там был солнечный свет, и когда кот, ритмично изгибаясь, двинулся ко мне, лучи солнца упали на его шерсть и она сверкнула золотом.
Проснулся. Повернулся набок, ощутил щекой холодный нейлон спального мешка, и память обрушила на меня все события ночи. Повязка на лбу каким-то чудесным образом сохранилась неповрежденной. Я подошел к зеркалу и приподнял листы машинально, не сознавая, что я делаю. Я увидел струп. Струп, образовавшийся иод листьями. Вдоль всей окружности.
Что же это такое? Всего восемь часов назад Махимо искромсал мне голову, и вот — струп. Как на паршивой царапине. Кожа вокруг струна красная, но не воспалена. Струп за восемь часов. А чего я ожидал? Ну, после всей той крови и боли я ожидал увидеть кость. Что за дьявольщина происходит со мной?
Все выглядит обычно, ничего паранормального. Все обрело привычные контуры, все нормализовалось, включая мой здравый смысл. Происшедшее оказалось сном. Такой себе ночной кошмар, от которого осталась материальная памятка в виде повязки на лбу.
Я знаю, что во многих культурах мира шаман создает «ритуальное пространство» вроде огненного круга, и исполняет танцы, и поет заклинания, и творит церемонии, которые воздействуют на тех, кто уже верит, что они воздействуют. В сущности, это есть введение предрасположенного индивида в измененное состояние, и в этом нет никакого надувательства, все это работает. Работает на чисто субъективном уровне, как плацебо.
А теперь я. Как сказал Махимо, «исключительно твердолобый». В нормальном, рабочем состоянии сознания я воспринимаю мир, в общем, так же, как его воспринимают другие люди. Допустим теперь такую возможность, что в каком-то другом состоянии, в измененном состоянии сознания, моя способность воспринимать также окажется измененной. Прекрасно. И что дальше?
Что заставляет «нормального» человека, взращенного в рациональной западной культуре, вести себя анормально? Иррационально? В какой момент мы «даем слабину»? Существует голод. Он может побудить нас к актам отчаяния, а если уж совсем плохо, вызвать галлюцинации. Существует паника. Страх. Тиски ужаса, террор. Существует физический конфликт. Насилие и ярость. Существует любовь. Желание. Торжество оргазма. Ревность. Ревнивая ярость, временное умопомешательство. Бояться, питаться, сражаться, секс. Что касается моей жизни, я не вижу ничего другого. Лимбичсские системы реагирования, которые толкают нас к крайностям. К измененным состояниям. Естественно, без употребления специфических веществ, воздействующих на психику.
Поскольку наркотиков не было, то из четырех упомянутых механизмов для изменения моего состояния, моего восприятия, был выбран страх. Я был перепуган до смерти. Сильнейший стресс.
Я понимаю, что выдергиваю коврик из-под эксперимента. Я стараюсь все приписать силе суггестивного воздействия на рассудок, подавленный страхом и болью. Конечно, напрашивается примитивная психологическая интерпретация: Махимо трижды ковырялся в ране, ковырялся до тех нор, пока я не «увидел» что-то. «Видением» я прекратил пытку.
Означает ли это, что Анита и Махимо — просто мастера суггестии, манипулирующие страхом? Такая точка зрения не противоречит фантастическому качеству того состояния, не отрицает удивительной программируемости человеческого рассудка, но все же она не может объяснить, каким образом я умудрился выдержать цветовой тест Аниты.
Независимо от причины, вызвавшей необычное состояние сознания, остается нерешенным вопрос: создавал ли я сам то, что видел, или там и вправду было что видеть? Облекал ли я идеи в образы, или мои центры зрительного восприятия были реорганизованы так, что позволяли мне воспринимать визуально, чувствовать то, что раньше было недоступно восприятию?
Можно задавать умные вопросы и анализировать их до второго пришествия. Я оказался в дураках с этим опытом. Махимо вернул мой нож в тот же день. Я покачал головой отрицательно:
— Нет. Это мой вам подарок.
Он весело улыбнулся, кивнул головой, взял меня за руку и вложил нож мне в ладонь.
— Спасибо, — сказал он, — но он открыл твое видение действительного мира, тебе его и хранить. Он освящен. Тебе его подарил друг, и пользовался им друг. Храни его бережно и почитай, как объект силы.
Мне неизвестно, как он мог узнать, что нож был мне подарен. Как я уже говорил, он был необыкновенным ясновидцем.
Мы попрощались на следующий день. Мне нужно было встретиться с профессором Моралесом на железнодорожной станции. Анита дала мне яркий шелковый платок, чтобы я прикрыл повязку на голове. Я поцеловал ее и поблагодарил за доброту. Махимо дал мне abrazo и предупредил об осторожности в путешествии по altiplano: «Остерегайся орла, который следует за тобой».
Несколько лет спустя я узнал, что Махимо оставил Аниту и что после этого его целительные способности стали ослабевать. Чтобы заработать на жизнь в многомиллионной Лиме, он прибегал к своему ясновидению и простым растительным средствам.
Профессор Моралес ожидал меня на станции. Я сначала не узнал его. Мешковатый костюм, оттопыренные карманы и поношенная белая рубашка, mania, уступили место груботканным шерстяным брюкам, паре сандалий, свободной блузе, простому коричневому пончо с кремовой каймой и широкополой фетровой шляпе с мягкими опущенными полями и сатиновой лентой. Сумка с одеждой висела на плетеной веревке, перекинутой через плечо, а к тонкому кожаному поясу брюк был пристегнут небольшой вязаный кошелек из разноцветной шерсти. Я был в джинсах, кедах, хлопковой рубашке «сафари», со штормовкой и рюкзаком за плечами и считал, что готов ко всему.
Позже оказалось, что готов был он.
15 марта
Мы направляемся на altiplano, высокогорное плато в центральной части Перу, оставив позади Куско и долину реки Урубамбы. Мы едем третьим классом. О да! Станция. Я дал пригоршню iritis, около доллара, мальчишке лет двенадцати, который просил милостыню для слепой старушки, вероятно, бабушки. Я вернулся к Моралесу, когда профессор покупал хлеб и фрукты у маленького лотка.
— Вам легче? — спросил он.
— О чем вы? Я чувствую себя нормально.
— После той propina вам полегчало?
— Да, — сказал я. — Я уверен, это помогло… немного.
— Да. — Он положил пищу в сумку за плечом. — Вы, американцы, любите помогать бедным, это правда.
Меня уколол его сарказм, но отвечать было некогда, мы уже бежали к своему поезду. Деревянные сидения, многие без спинок. Куры, свиньи, козленок, привязанный за заднюю ногу к своему владельцу. Солома. Запах маиса, кукурузных лепешек, табака и самих campesinos. Звучит преимущественно кечуа, хотя многие говорят и по-исиански; все неописуемо бедны.
Благодаря индейским чертам лица, шляпе, пончо и бесформенным брюкам, профессора Моралеса легко принять за одного из них. Я скоро обнаружил, что фрукты и булки хлеба значат для них куда больше, чем для нас. Слова профессора были адресованы скорее им, чем мне.
Его глаза действуют как магнит, и вскоре мы делили нашу еду с горсткой крестьян, понятия не имеющих о благодарности; они слушали, как профессор простым испанским языком рассказывал мне о величии истории туземных перуанцев, о культурном богатстве, которое уничтожили conquisladores. «Мы, — простым жестом он включил в это местоимение наших спутников, — научились выращивать и готовить дома около сотни пищевых продуктов, включая картофель, мы создали систему социального страхования, построили мощенные камнем дороги протяженностью до трех тысяч миль, туннели и висячие мосты, объединявшие нашу империю. Мы составили таблицы движения Солнца и Луны, а когда мы путешествовали, то, приезжая в новый город, всегда приносили в дар зерно. Мы несли семена хлеба (ои достал одно зернышко из кармана брюк). Хлебное зерно, дар Солнца, и, смотрите, у него Солнце внутри. Мы действительно великий народ на Земле».
Мы вышли на сельском полустанке.
— Для того чтобы помочь бедным, нужно вернуть им культуру, — сказал он. — Мы изнасилованный и побитый народ. Причина их голода — утрата прошлого. Индеец нуждается в хлебе, это правда. Но еще больше ему нужна гордость. И надежда. Здесь, в животе.
На платформе один из наших слушателей, фермер, тронул меня за плечо, кивнул в сторону удаляющегося Моралеса и оттянул себе нижнее веко мозолистым пальцем. Латиноамериканский жест: Mucho ojo. Остерегайся.
Мы отошли от железной дороги и направились через пустынное плато, или aUiplano, сильно пересеченную равнину с усеянными гранитом пастбищами и глубокими arroyos — обрывистыми оврагами, но которым сбегает вода в дождливые сезоны. Юго-юго-восточные Анды громоздятся друг на друга, достигая еще больших высот, чем уровень плато (десять тысяч футов).
Воздух был восхитительно свежим и бодрящим, мы оба повеселели. Антонио двигался поступью антилопы; он задавал теми, и мы беседовали. Я поймал себя на том, что беседую главным образом я. Выглядело так, что мы знакомимся друг с другом, но почему-то я один все время рассказывал о себе. Я рассказал ему о своем детстве на Кубе, о бегстве нашей семьи во Флориду; университетский год в Пенсильвании и потом переезд в Пуэрто-Рико. Я рассказал о донье Росе и моем возвращении в Соединенные Штаты, о путешествии по стране вместе с Викторией, моей первой серьезной возлюбленной, о нашем разрыве из-за измен и непримиримых различий в характерах. Я описал мою студенческую жизнь, мой однокомнатный домик на холме в Сономе, работу в юридическом консультационном центре для латиноамериканцев, который был основан мною в последний год учебы. Я рассказал о своих занятиях по практической психологии, о неудовлетворительной системе, презрении к этой науке. Кажется, больше всего он был заинтересован историями психозов и неврозов из моей врачебной практики.
Мы остановились на берегу маленького ручья. Моралес раскрыл свой кошелек и приготовил шарики из кукурузной муки и пасты юкки. Я положил рядом с ними несколько полосок сушеной говядины, и мы позавтракали этой простой пищей и запили ее водой из ручья.
— Забавно, в самом деле, как философские различия между двумя культурами приводят к таким диаметральным различиям в практической психологии, — сказал он.
— Вот как?
— Западный мир, — сказал он, — или «цивилизованные» нации, или так называемые культуры «первого мира», правят Землей по праву своей экономической или военной силы. А философские основы западной культуры построены на религии, которая учит о грехопадении, первородном грехе и об изгнании из райского сада. Это фундаментальная концепция мифологии Запада, и она представляет Природу как врага, а человека — как существо порочное.
Я зачерпнул своей складной чашкой воды из ручья и подал ему.
— Адам и Ева ели плод от древа познания добра и зла, — сказал он, выпил воды и вернул мне чашку. — И Господь сказал: «Проклята земля за тебя… В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты и в прах возвратишься».
— «И изгнал Адама, — цитировал я дальше, — и поставил на востоке у сада Едемского херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни».
— Это очень странный миф, — сказал он. — Акцент делается не на отношении человека к окружающему миру, к Природе, к райскому Саду, а на его отношении к самому себе, отверженному изгнаннику, вынужденному добывать пропитание; самосознание этого человека формируется во враждебном мире. Западный человек воспринял эту традицию и ввел ее в искусство, литературу и философию. Она укоренилась и стала второй натурой, разве нет?
— Пожалуй, да, — согласился я. — Вы можете прожить всю жизнь, например, в городе. Город обеспечивает убежище, контролируемое окружение, действует как буфер между индивидом и Природой. Даже продукты питания, купленные в супермаркетах, сначала проходят обработку: искусственное дозревание, подкрашивание, консервирование, упаковка.
— Таким образом, — сказал он, — западный человек, изгнанный из Эдема, замкнулся сам на себя. И любопытно, что в рамках такой культуры человек, переживающий какого-либо рода психологический кризис, психотическое или невротическое состояние, обращается за помощью к психиатру, к религии или медитации, вместо того чтобы обратиться к Природе. Так он рассчитывает выздороветь. Стать нормальным. Интересно, правда?
Я кивнул. Он подал мне шарик из юкки и кукурузной муки.
— Но, — продолжал он, — картина получается совершенно иной, если культурная традиция основана не на грехопадении, если человек не имеет понятия ни о каком изгнании из рая и живет в теснейшей связи с Природой, и Природа есть проявление Бога. В таких культурах психотический срыв или шизофренический эпизод воспринимаются как магические события. Бессознательный разум приоткрывается, и если это молодой мужчина или женщина, их не отводят от обрыва, а поощряют к погружению в пучину. И они падают в свое бессознательное, в мир чистого воображения, юнговских архетипов, в сферы духа. Им позволяется пребывать в других областях собственного сознания, и в результате эти люди изменяются. Во многих примитивных культурах они становятся целителями. У них был опыт Чудесного.
— Иными словами, — сказал я, — вы предлагаете, чтобы психотические эпизоды и шизофренические заскоки поощрялись?
— Ничего подобного я не предлагаю. Было бы опасно развивать такие инциденты в среде с вашей культурой, потому что ваша мифология основана на тысячелетней традиции, в которой подобные эпизоды ненормальны, неестественны и нездоровы. Я просто говорю о различии. В примитивной культуре открытие бессознательного — это благодать. Оно необычно, это правда. По не противоестественно. Это дети Земли, райского Сада, живущие в Природе и не изгоняемые из нее. В такой культуре все от Природы. Все натурально. Даже психотический эпизод. Он безопасен, особенно если им руководит другой человек, имевший уже подобный опыт.
— Сумасшествие как социальный отличительный признак? — сказал я.
— Совершено верно.
— И, значит, все шаманы время от времени практикуют какой-то психотический эпизод?
— Не обязательно. Они знают дорогу и, при необходимости, умеют открыть дверь. И войти не спотыкаясь.
— Я думаю, миф об изгнании из рая оказал глубокое влияние на западную мысль, — сказал я.
— Да это же очевидно! — воскликнул он. — Возьмите великих западных философов двадцатого столетня: Ницше, Сартр, Камю, Беккетт, эти экзистенциалисты! Какие блестящие резонеры, просто виртуозы логики. — Он похлопал себя по голове. — Но они исходят из предпосылки, что человек одинок, что он бежит от Природы. Они никогда не проверяют этой предпосылки и продолжают логически развивать целую философию, основанную на единственности и одиночестве индивида во Вселенной, безразличной или даже враждебной ему.
Он отвернулся, подошел к ручью, вымыл руки и плеснул себе в лицо ключевой водой.
— Окончательный итог размышлений — отчаяние, — сказал я. — Окончательное решение часто оказывается самоуничтожением.
— Да, — сказал он, вытащил из кармана платок и вытер лицо. — Но вы же понимаете, что нас никогда не выгоняли из Сада. Земля никогда не была проклята из-за нас, как это утверждает ваша Библия. Природа не враждебна нам. Мы ее смотрители.
В тот же день мы миновали первое селение. Я увидел его с северной стороны у основания небольшого холма с террасами.
— Мы пойдем туда? — спросил я.
— Нет, пожалуй, — сказал он, и мы направились в обход холма по высохшему руслу реки. Было далеко за полдень, когда мы приблизились к другому холму.
Мы взобрались по крутому склону и оказались на вершине гребня высотой около пятисот фугов. Противоположпый склон шел террасами в стиле инков. Террасы имели но меньшей мере двести ярдов в длину и от шести до восьми футов в высоту и были обложены гладкими гранитными блоками встык. Мы прошли по краю этих террас мощенной огромными камнями дорогой и спустились к деревне у подножия холма.
Различие между бедным и примитивным здесь имеет важное значение. Люди живут в древних каменных хижинах, покрытых пальмовыми листьями, или в более современных жилищах из самана. Они обрабатывают поля и террасы, выращивают кукурузу и картофель, разводят кур, свиней и гуанако на тех самых землях, которые их предки культивировали три тысячи лет. Мужчины обрабатывают землю, женщины помогают в уборке урожая и занимаются ткачеством.
В селении была tienda с бросающейся в глаза рекламой кока-колы на ржавом погнутом щите; там продавались городские товары — содовая, пиво, консервы, фасованые продукты, мыло, сигареты, скобяные изделия, уздечки, упряжь, джуговые мешки и нейлоновые сумки. На одной из двух улиц пристроился небольшой базар. Здесь можно было купить семена, зерно, чай из коки, фрукты, корзины, кое-что из одежды. Примитивный уровень, да. Но бедность — понятие субъективное.
Несколькими милями южнее altiplano сменяется джунглями в низких долинах, и мы покупали тропические фрукты — манго, папайю, полосатые оранжевые бананы. В фруктовом киоске торговала девочка-индеанка лет десяти-двенадцати: темная кожа, азиатские глаза, высоко поднятые скулы, длинный загнутый нос. Блестящие черные волосы заплетены сзади в длинную косу, которая не умещается под маленькой шляпкой. Одета девочка была в длинную черную сорочку, цветастую красно-зеленую блузу и джутовую шаль. Ее напугал вид двух иностранцев, выбиравших фрукты, и позади нее, в дверном проеме каменной casita, появилась взрослая женщина с суровым лицом. Она следила за нами с подозрением; когда Моралес приветствовал ее на кечуа, ее лицо смягчилось, но только в обращении к нему; от моей же одежды и косынки, прикрывавшей лоб, она не могла оторвать взгляд.
Содержание их разговора он мне передал позже.
— Мы ищем целителя, — сказал он после вступительных цнуток.
— Ваш спутник болен?
— Да. У него очень тяжелое заболевание желудка.
— Ему следует пить чай из munzanila.
— Вы нам не продадите немного?
— Отчего ж, конечно! — она исчезла в доме. Пока мы закончили нашу торговлю с девочкой, вернулась мать с узелком.
— Спасибо, сеньора, — сказал он и спросил цену.
— Нет, нет. Пожалуйста, это для вашего больного друга.
— Спасибо, — сказал он и поклонился. — Я уверен, что это поможет, хотя, если причина его болезни не физическая, то нам придется искать хорошего целителя.
— Есть один, — сказала она. — Это очень могучий волшебник, он приходил к Зуните прошлым летом. — И она показала рукой в направлении деревни, мимо которой мы прошли утром. — Он чародей.
— Вы знаете, как этого laika зовут?
— Его зовуг дон Хикарам.
Мы поблагодарили женщину и отправились дальше, на запад.
— Так нам следует пойти в то селение? — спросил я, когда он пересказал разговор.
Он посмотрел на западный горизонт:
— Нет. Это другое направление, а до ночи остается около часа. Есть еще другие деревни, к тому же чародей, о котором она говорила, похоже, относится к разряду бродячих. Мы можем его не застать.
— Так возможно, там знают, откуда он, — сказал я. — Есть же у него своя деревня?
— Не обязательно. Я слышал и о таких, кто постоянно ходит из деревни в деревню.
Моралес отказался решительно, и я напомнил себе, что я его гость. Я старался угадать его программу. Он ни разу не говорил о цели своего маленького похода, и я предполагал, что он собрался навестить родных или, может быть, родную деревню. Это все прекрасно, но у меня времени в обрез, и я начал беспокоиться.
Когда зашло солнце и на землю опустился высокогорный холод, мы остановились на краю сосновой рощи. Завалы гладких гранитных валунов обозначали местоположение какого-то неизвестного древнего сооружения инков. Моралес разложил небольшой уютный костер: он собрал конструкцию из сучьев с сухим мхом в центре, а я добыл огонь из своей зажигалки. Мы ели на ужин фрукты, сушеную говядину и картофель, который заворачивали в кукурузные очистки и загребали в угли костра. Я снял повязку с головы, и он рассматривал следы операции; теперь это был едва заметный красноватый круг, так, словно я прижался лбом к кромке стакана.
— Расскажите мне об этом, — попросил он.
Я описал в деталях всю процедуру открывания третьего глаза. Он был восхищен.
— Что же вы теперь с ним делаете? — спросил он.
— Не знаю, — сказал я. — Я думаю, что я был жертвой изысканного ритуала, рассчитанного на индуцирование обильных галлюцинаций.
— Вы действительно так думаете? — Он склонил голову набок. — Но тогда многое остается необъясненным, не так ли?
— Очень многое. Я знаю, что Махимо поранил меня, я чувствовал, что это серьезное увечье, но вот прошло три дня, и посмотрите!
— Я вижу.
— Когда я увидел ту лошадь и сказал об этом Аните, она обрадовалась, но что, если бы я увидел… саламандру? Она могла бы согласиться с чем угодно.
— Но вы не видели саламандру. Была лошадь.
— Вы думаете, она действительно была?
— Эти так называемые животные силы являются силами Природы, стихийными духами, которых мы персонифицируем в виде животных. Я предпочитаю представлять их как некое слияние вас и силы в Природе. Проявление архетипной энергии в пространстве и во времени. Примитивное сознание персонифицирует их в виде животных, и эту форму они и принимают, когда мы контактируем с ними. По крайней мере, это неплохая теория.
— Как и всякая теория в этой сфере, — сказал я. — Непроверяемая.
— Ну а на что вы рассчитываете? Во сне мы можем наблюдать некое совершенно реальное событие, которое мы переживали ранее наяву; мы интерпретируем его как символ или символы. Точно так же вы можете определить одну из этих сил Природы как некое животное; но такая интерпретация не укладывается в нашем рациональном, последовательном разуме, в том самом неокортексе, о котором вы рассказывали у меня в классе. Теория и проверка теории — это части нашей рациональной деятельности. Они интеллектуальны и академичны. Эти устои несовместимы с подобными явлениями.
— Это убедительно, — сказал я. — Но если Анита «подключена» к этой форме энергии и воспринимает ее как лошадь, и если я вижу ее как лошадь, и пусть даже это происходит на, скажем, символическом уровне, — то все-таки отсюда вытекает необходимость общего сознания.
— Общей основы, — сказал он, энергично кивая. — Вот почему эти символы универсальны. Вы встретите их в любой культуре мире. Как объяснить то, что люди одинаковым образом реагируют на определенный рассказ, картину или песню? Не означает ли это, что используется общая основа, что в произведении выражено что-то общее и глубоко заложенное в сознании человечества?
Он подбросил в костер новое полено. Оно зашипело, треснуло, искры снопом посыпались на землю и погасли.
— Шаман знает, — сказал он, — что существует море сознания, и оно универсально, несмотря на то, что каждый из нас видит его со своего берега; мир, в котором мы все живем, и наша общая о нем осведомленность могут быть проверены, испытаны каждым живым существом, но редко кто обращает на это внимание. А шаман — это мастер, хозяин этого большого мира. Он живет одной ногой в этом мире, — он положил ладонь на землю, — а другой — в мире духа.
— Сознательное и бессознательное? — спросил я.
— Пусть так, — ответил он и замолчал. Я долго смотрел на его мягкое ястребиное лицо, на котором играли отблески пламени.
Мы молчали, уставившись в огонь. Новое бревно разгорелось, трещало, обугливаясь, по бокам его охватило пламя.
— Бакмннстер Фуллер, архитектор… — я взглянул на него, чтобы узнать, известно ли ему это имя.
— Да?
— … сказал однажды, что огонь — это освобождение энергии Солнца из древесины.
Он откинулся назад и рассмеялся:
— Прекрасно! Еще одна общая основа. Энергия Солнца, источник всего сущего.
— Возможно, именно поэтому многие аборигены даже к скалам обращаются на «Ты» [Англ. Thout архаичная форма, «ты», в современном английском языке сохранилась лишь в обращении к Богу], как к существам божественного происхождения. В конечном счете все мы: и животные, и растения, и камни, — происходим из единого источника. Солнце. Мы просто временные формы этой энергии.
— Конечно, — сказал он. — И животные силы являются одной из форм этой энергии, по крайней мере, для нашего народа. И свет, та самая аура, которую вам так не хочется видеть вокруг Аниты, для нее то же самое, что пламя для этого бревна: это поток бесформенной энергии, излучение ее энергии.
— Вы верите в это? — спросил я. Я чувствовал себя ребенком у костра, где рассказываются истории о привидениях
— Я верю в то, что человек привык к этому состоянию сознания, к этой неусыпной готовности, и было бы самонадеянностью считать, что это единственное состояние, в котором наши восприятия реальны.
Он ткнул палкой в огонь, и прогоревшее полено развалилось на две части, брызнув ливнем искр.
— Это было бы чистым безумием, — добавил он. — И такая точка зрения накладывает жесткие ограничения на самую суть объективности, столь милой вашему сердцу. Опыт всегда субъективен, и отрицать реальность какого бы то ни было опыта означает отрицать часть самого себя.
15 марта
Пишу при угасающем свете костра. Моралес укутался пончо, как одеялом, а я разложил свой спальный мешок.
Какое множество звезд. Во мраке ночи на такой высоте они кажутся ближе. У меня замечательный спутник. Рассуждения на такие темы, как природа осознания, субъективность, сравнительная мифология и т. п. более убедительны, когда они проводятся среди Природы, а yе в лекционном зале. Эти темы здесь более осязаемы, более поэтичны и менее спорны.
Понятие о шамане как об индивиде с двойным гражданством, в сознательном и бессознательном царствах, зажгло мое воображение. Примитивный исследователь в царстве сознания, на которое он смотрит с таким же уважением и благоговением, как мы — на «неизменное», бодрствующее состояние, в котором привыкли жить. Западная наука только подходит к субъективной природе реальности. Квантовая физика: на исход события влияет то, что мы его наблюдаем, и тому подобная премудрость.
Шаман же начинает с этого предположения — нет, он в него верит, и эта вера обретена на его собственном опыте, а не в результате изучения готовой философии, религии, парадигмы. Шаманизм не поклоняется Христу, Будде, Магомету или Кришне. Так где же мы найдем hatun laika. Отчуждение Человека от Природы вызывает ад вокруг меня.
Примечание: не забыть посмотреть место в Бытии, где Бог создает птиц, деревья и все на Земле для службы человеку. Шаманы, наоборот, считают, что мы созданы как проводники, смотрители Земли. То, что между человеком и Природой возник раскол, не подлежит сомнению. Разумно предположить, что это произошло по мере появления неокортекса, самоосознающего мышления, когда он стал способен отличать себя от других, себя от окружающей среды, добро от зла.
Не является ли изгнание из Сада просто аллегорией этой картезианской революции? Этого «я еемь», этого сознательного отделения Человека от Природы? Шесть или восемь тысяч лет назад, вместе с самоутверждением неокортекса?
— Конечно, это аллегория, — сказал Моралес, когда я задал ему этот вопрос за завтраком из чая и фруктов. — Ничего ошибочного в этой сказке нет. Проблема в том, как она рассказана, как ее принимает сердце и как ее проповедуют священники.
Вместо элегантного и точного описания исторического события, эволюционного шага, предлагается буквальная констатация факта, который рассматривается как условие существования человечества. Опасность возникает всегда, когда метафора мифа становится религиозной догмой, которую вколачивают нам священники.
— Наши шаманы.
— Кто?
— Священники.
— Нет.
— Разве священник не занял место шамана в западной культуре?
— Нет, — сказал он. — Священник есть должностное лицо. Человек принимает священный сан и вместе с ним догму, которая уже существует. Он приходит понять ее, поддержать ее и — научать других. Его религиозный опыт является опытом веры, а не прямого причастия. Он приобщается к традиции и очень редко — к опыту. Священники принимают веру вместе с ее условностями и ошибками. Они — смотрители, стражи мифа, но не творцы его. Шаман творит мифы, и источником его веры является его собственный опыт божественного в Природе.
16 марта
Никогда в жизни так много не ходил пешком. Понятия не имею, сколько миль мы одолели.
Побывали еще в двух деревнях, очень похожих на первую, и одну обошли. Живем на подножном корме, фруктах и овощах, которые покупаем в деревнях, иногда перепадает кусок мяса; чай завариваем на свежей ключевой воде; из кукурузной муки и юкки Моралес делает небольшие шарики. Я привык к этой легкой диете, она хорошо поддерживает силы. Продолжаем наши дискуссии. Продолжаем путешествие по огромному плато; вдали видны снежные вершины Анд, на юге — Амазонка и покрытые джунглями низины. Я все меньше чувствую себя посетителем этих мест и все больше — их обитателем. Пейзаж постоянно напоминает мне об истинной природе моего дома. Я вовсе не нуждаюсь во всем этом барахле — каркасном рюкзаке, водонепроницаемой штормовке, теплых носках. Я смотрю на Моралеса: он здесь дома. Он идет лесом, лугами с беспечной уверенностью, с утонченной простотой, которой я не могу ни восхищаться. Он ничего не принимает на веру. Его удовлетворенность. Точно такую же я видел на лицах обитателей крохотных хижин, которые мы встречаем то у подножия холма, то среди небольших террас, то на берегу ручья. Значимость сельского индейца определяется землей, на которой он живет, а не мнением общины! Я припоминаю, что на большей части территории планеты большинство людей живут по этому стандарту.
Это не Бог весть какое открытие; это бросается в глаза. Ему нет особой нужды доказывать, что Природа является прямым источником информации для примитивных философий мира. Природа уходит с иудейско-христианской сцены после осуждения в Бытии и появляется изредка только в качестве декорации, обычно в моменты Богоявления или откровения (Моисей взбирается на гору, чтобы получить Десять заповедей; Иисус уходит в пустыню на сорок дней и возвращается со своей проповедью, и т, п.).
Мы продолжаем обсуждение этих вопросов. И многих других. Мы проходим мимо руин каких-то сооружений древних инков; развалины уже наполовину погребены землей и поросли травами, и мы говорим о его предках. Он неизменно сводит беседу к личности шамана, личности, «чей Завет — сама Природа, чьи гимны — музыка ветра и рек». Мне хочется верить, что такие люди существуют, как когда-то хотелось верить в Санта-Клауса.
Что касается дона Хикарами. Мы слышали о нем повсюду. Только слухи. Никто не знает, откуда он сам, но молва о нем летит па крыльях. Говорят, он может изменять погоду.
Утром мы направились к западу-юго-западу, там живет целитель по имени Хесус.
Неизвестное всегда воспринимается как чудесное.
Если бы не репутация колдуна и мастера-целителя от susto — «дурного глаза», Хесус Завала, вероятно, был бы типичным сельским идиотом. Двадцать лет тому назад с ним случился удар, почти полностью парализовавший всю левую часть тела, включая лицо. Угол рта навсегда искривила гримаса недовольства; он имел привычку вытирать его костяшками пальцев правой руки, и губы были в трещинах и лепестках шелушащейся кожи. Левый глаз почти полностью закрывало безжизненное веко, зато правый, здоровый, напомнил мне глаз доньи Росы. Он сверкал.
Он жил на краю селения в саманной хижине, над которой поработали время и непогода. Блоки самана не были оштукатурены ни снаружи, ни внутри, из коричнево-серой высохшей глины торчали куски щебня и солома. Крыша состояла наполовину из соломы, наполовину из черепицы.
Хесус сидел на плетеной циновке посреди комнаты; пол был выметен, но грязен. Глиняная печь, ложе из хвойных игл, небольшой алтарь Девы Марии. Моралес говорил мне, что жители селения приносят Хесусу пищу два раза в день.
Я сидел перед Хесусом скрестив ноги, а Моралес удобно пристроился рядом на корточках. Хесус проворчал что-то и вытащил из маленького мешочка три листа коки. Он дунул на них, бросил на циновку, и мы все стали их рассматривать. Не поднимая головы, он посмотрел на меня. Дальше его взгляд заскользил по стенам и потолку комнаты.
— Rastreo de coca, — прошептал Моралес. — Простой способ гадания.
Хесус хлопнул по циновке ладонью, вытащил еще три листа из мешочка, дунул на них и бросил на циновку. Они легли в виде буквы V, подчеркнутой снизу. Хесус поднял голову и коснулся нижнего века слепого глаза указательным пальцем, затем поднял этот палец к моему лицу.
— Черная магия, — сказал Моралес и спросил о чем-то Хесуса на кечуа. Вместо ответа старик поднял руку выше головы, поставил ладонь горизонтально и шевельнул большим пальцем и мизинцем вверх-вниз.
— Птица, — улыбнулся Моралес. Он стал засыпать Хесуса вопросами, а тот отвечал кивками или отрицательным покачиванием головы.
— Он говорит, что могучий колдун послал за вами большую птицу. Не приходилось ли вам в последнее время оскорблять волшебников?
Конечно, сам собой напрашивался инцидент в хижине Рамона, но я сказал, что я так не думаю. Я спросил, что Хесус мне советует делать с это й птицей. Ответ старика, полученный после еще одной серии быстрых, как стрельба, вопросов, сводился к тому, что эта птица будет преследовать меня, пока я не выясню, что я сделал, и что мне придется столкнуться с нею, а возможно, и с колдуном. Он сказал, что мне следует остерегаться. Я согласился с ним.
— У вас есть еще вопросы к сеньору Завала?
— Скажите ему, что мы ищем hatun laika, — сказал я. — Могучего волшебника, который известен под именем Хикарам. Слыхал ли он о нем и знает ли, где нам его найти?
Моралес кивнул и повторил вопрос старому калеке. Я не мог понять кечуа, но уловил слова fiatun laika и имя, которое мы уже дважды слышали за последние четыре дня, дон Хикарам.
Я наблюдал за морщинистым лицом Хесуса и увидел, как расширился его глаз, словно от удивления. Он не то захрюкал, не то засмеялся. Он уставился с подозрением на Моралеса, затем на меня. Путаница какая-то? Он поднял руку ладонью кверху и сделал ею движение в сторону Моралеса, потом в мою. Затем глухо шлепнул ладонью себя в грудь. Я не понял. Я глянул на Моралеса, нахмурился и затряс головой. И Хесус заговорил, это было несколько напряженных, хрюкающих звуков; вследствие паралича он не мог произносить слова.
Лицо Моралеса нельзя было назвать совсем безучастным; по-моему, одна бровь у него на четверть дюйма поднялась.
— Сказал, что он сейчас с нами, — ответил Моралес.
Я повернул голову и улыбнулся беспомощному индейцу, который считал себя шаманом-мастером.
— Ауее те, — сказал я на кечуа («Спасибо»). Моралес поднялся и положил монету среди хвойных иголок у основания алтаря Девы Марии.
Хесус проводил нас к двери. Он взял меня за руку, и я оглянулся на него. Он улыбался. Он опустил руку, отвел ее за шину и провел пальцами по седалищу, как будто подтираясь. Здоровая сторона его рта поднялась в улыбке, а морщины вокруг глаза излучали веселую насмешку. Он погрозил мне пальцем и покачал головой.
Мы вышли из деревни и молча прошли около полумили на запад. Наконец мы остановились. Моралес обернулся и посмотрел в сторону деревни, но она уже исчезла за холмом.
— Почему он остановил вас в дверях? Подтерся? Это для нас что-нибудь означает?
— В джунглях, — сказал я. — В ту ночь у Рамона. Аяхуаска оказывает слабительное действие…
Мы уже снова были в лесу, а быть может, это была эвкалиптовая роща. Мы никогда не могли этого угадать, пока не выходили на другую сторону.
— Что же случилось? — спросил он с улыбкой.
— Сначала меня тошнило, я чуть кишки не вырвал; это тогда я увидел змея.
— Вот как?
— Потом я побежал в кусты, и там опорожнил мой кишечник. Это было что-то невероятное. Страшной силы. Просто катарсис.
— Я не удивляюсь.
— Потом я подтер свой зад парой листьев…
Тут Моралес начал смеяться.
— Это, должно быть, был ядовитый плющ или какой-то его тропический родственник.
Профессор уже держался за живот, прислонившись спиной к дереву.
— У меня потом появилась такая сыпь, что я не знал, куда деваться!
Я обернулся в сторону деревни и закричал по-английски:
— Но как же ты, черт возьми, узнал!
А мой спутник сполз но стволу спиной и хохотал, сидя на земле. Я опустился на колени и присоединился к нему. Дело еще и в том, что в той аптеке, где я покупал губную номаду для Аниты, я приобрел себе баночку мази; она закончилась как раз днем раньше. Сыпь прошла, но забыть о ней я не мог.
— Эх вы, цивилизованные, — сказал Моралес, вытирая слезы. — Вы если не в речку писаете, то ядовитыми листьями зады подтираете!
— Ну хорошо, а как же теперь? — спросил я, когда мы поднялись и продолжили наш путь. — Как вы объясните то, что он знал?
— Как вы объясните… — машинально и задумчиво повторил Моралес.
Я тряс головой и беспорядочно махал руками:
— Нет, нет, только давайте не сбиваться на семантику и философские фантазии…
— Вы знаете, ваш вопрос как раз напомнил мне старую проблему определения окончательной истины, то есть той, которую можно узнать, но нельзя высказать.
Он достал из кармана кусочек коры коричного дерева и принялся его жевать.
— Существует знание, которое не может быть объяснено.
— Я это знаю, — сказал я. — Вы знаете… что я знаю… что вы знаете… что я это знаю.
— У меня нет такой уверенности, — сказал он. — Так что наберитесь немного терпения. Хесуса можно отнести к категории гадателей. Он не столько шаман, сколько техник.
— Техник?
— Rastreo de coca — его ремесло. Способ прорицания, подобный И-Цзин или системе таро. В данном случае он сочетается с неплохо развитыми способностями провидца.
— Анита тоже говорила об орле, который преследует меня.
— Правда? Может быть, это как-то связано с вашим пребыванием в джунглях.
Мы остановились возле нагромождения скал, над узким аггоуо, прорезавшим лес. Среди гранитных глыб звенел ручей. Моралес смочил, а затем наполнил водой bota из козлиной шкуры; он купил его в деревне, где жил Хесус.
— Гадание — любопытное искусство, — сказал он. — Оно пережило не одну тысячу лет.
— По крайней мере, 2000 лет до нашей эры, — сказал я. — Месопотамия. Там есть клинописные тексты, в которых изложена техника узнавания судьбы; они лили масло на воду, а также изучали форму дыма из благовонных кадильниц. Через тысячу лет китайцы пользовались И-Цзин.
— А что говорит ваша наука о смысле гадания? — спросил он.
— Я думаю, что все это связано с развитием неокортекса, — сказал я, стряхнул с плеч рюкзак и уселся на краю маленького итгоуо. — Лобные доли дали человеку предвидение, т. е. способность видеть или, по крайней мере, планировать заранее. Его интриговала, а возможно, и пугала неопределенность будущего. Рассматривая судьбу как последовательность случайных событий и придумывая способы узнавания их, он начал вносить порядок в будущее, сводя количество возможных исходов к одному или двум. Нетрудно догадаться, что те, у кого лучше были развиты лобные доли, становились пророками и предсказателями в своей общине, угадывали любовь, богатство, войну, болезни и т. д.
Я вскочил, возбужденный собственными мыслями:
— Но какая разница? Все это спекуляции. Масло на воде, дым, палочки, листья, карты таро — все это способы подойти к случайному будущему случайным путем. Случайные наборы.
— Эти наборы интерпретирует мозг, — сказал Моралес. Он закинул за плечо раздувшийся от воды bota. — Странно, почему современный человек так очарован возможностью подобных вещей и все же отвергает их как бессмысленные, суеверные игры. Но разве психологи не пользуются чернильными кляксами, чтобы проникнуть в сознание пациентов?
— Тест Роршаха, — сказал я.
— Именно. Теория гласит, что эти случайные образцы подскажут определенные вещи. Ваш думающий мозг может говорить вам, что это бессодержательные пятна чернил, но инстинктивно вы отвечаете «бабочка», или «дерево», или что-нибудь еще, что «пришло на ум». Но откуда приходят эти образы? Из бессознательного?
— Так вы считаете, что rastreo de coca — это один из способов проникновения в бессознательное прорицателя, который им пользуется?
— Возможно, — улыбнулся он. — Это мысль.
— Но если интерпретация правильна, значит, информация уже была в бессознательном.
— Как вы сказали, это все спекуляции.
— Во всяком случае, Хесус ничего не сказал о будущем. Он только затронул эту тему с птицей, да еще он кое-что знает о том, что случилось со мной месяц назад.
— Память.
— В общем, да.
— Есть шаманы, которые скажут вам, что эта память содержится не в мозге, — это же в подобном случае относится и к самому сознанию, — а в теле и в энергетических полях, окружающих физическое тело. Они умеют не только видеть эти поля, но и прикасаться к ним собственными полями и видеть историю пациента, его настоящее, даже возможные варианты его будущего. Листья коки у сеньора Завалы — просто детский лепет по сравнению с этим.
— Так где же мы найдем такого шамана? — спросил я.
Традиции и фольклор — это хорошо, но мне не давала покоя настоящая теория. Моралес только улыбнулся и пожал плечами.
В этот день мы сделали привал рано. Оказалось, что наш скальный ручей сливается с другим подземным источником пятьюдесятью ярдами ниже, и мы шли вдоль расширяющегося ручья весь остаток дня. Ручей становился все полнее, это уже была целая речка шириной в десять футов. Мы разделись и выкупались в ее холодной сверкающей воде. В тот вечер Моралес приготовил бобы на нашем костре.
Я ничего не записал в дневнике, потому что уснул сразу после ужина. Мне приснился забавный сон. Мы с Моралесом играем в прятки: он прячет стручок мимозы с семенами, шести дюймов длиной, двух дюймов шириной, прячет его в лесу, а у меня глаза закрыты. Затем он предлагает мне найти его. Найти сразу, не глядя.
Утром мне показалось, что этот сон имеет какое-то отношение к нашим поискам hatun laika но имени Хикарам.
Проснувшись, я уже знал, что мы его никогда не найдем. Мы никогда не найдем шамана-мастера, волшебника, человека, «который уже умер».
Но мы нашли.
Ha солнце и на смерть нельзя смотреть пристально.
Было далеко за полдень, когда мы выбрались из долины, по которой шли с самого утра. Мы находились на краю altiplano, в том месте, где начинается склон высотою пять тысяч футов, ведущий к горным джунглям, похожим на зеленый мох, долинам в туманной дымке. Мы стояли, восхищенные тропическим пейзажем внизу, и в это время послышался кашель.
Их было трое. Трое мужчин. Двоим из них было лет по тридцать с лишком; оба в потертых, заплатанных джинсах; на одном была выгоревшая бейсбольная фуражка и что-то вроде охотничьего жилета с карманчиками и молниями, а на другом — мягкая фетровая шляпа с опущенными полями и полосатая шаль, повязанная крест-накрест на груди и заправленная в брюки. Он был обут в старые зашнурованные ботинки из потрескавшейся кожи и с рваными подошвами. Третий мужчина был постарше. Ему можно было дать и шестьдесят, и семьдесят; в этом климате, на этих высотах трудно не ошибиться. Худой и морщинистый, одежда мешковатая; пончо просто висел на его худых плечах. Широкополая шляпа из туго плетенной соломы, похожая на корону в форме купола, снабжена двумя тонкими тесемками.
Когда мы обернулись, старик сделал шаг вперед и снял шляпу. Вполоборота он глянул на своих спутников, и они послсдовали его примеру, после чего он снова повернулся лицом к нам и опустил глаза вниз.
— Tutacama, laytay, — сказал Моралес.
— Tutacama, — отвечал старик.
— Подождите меня, — сказал Моралес. — Это индейцы кечуа. Я поговорю с ними.
Я снял рюкзак, поставил его на землю, сел сам и прислонился к нему, а Моралес подошел к индейцам и заговорил со стариком. Они беседовали минуты три. Было в ндно, что старику что-то нужно, он был смущен и обеспокоен. Молодые люди в разговоре не участвовали, только переглядывались между собой да все посматривали на мой рюкзак. Старик тоже поднял голову и с уважением взглянул на меня через плечо Моралеса. Обернувшись назад, он показал рукой в сторону холмов; Моралес кивнул, что-то сказал и посмотрел на меня. Старик улыбнулся, и все трое приветствовали меня кивком головы. Профессор положил руку старику на плечо, затем обернулся и направился ко мне.
— Они из той деревни, за холмами. Мы миновали ее сегодня утром.
— Я не видел деревни, — сказал я.
— Там старая женщина. Белая женщина. Она умирает. Они видели, как мы проходили мимо, и просят нашей помощи.
— Тогда идем, — сказал я.
Деревня располагалась у подножия холма на расстоянии около мили от нашего маршрута. Она включала в себя массивные развалины сооружений времен инков. Гранитные блоки уцелевших стен были вырезаны такумело, что держались только на трении много столетий. В нишах, где когда-то стояли опорные столбы, теперь теснились растения. Во многих местах жители села укрепили стены необработанными камнями и саманом. К стенам лепились деревянные и саманные хижины, укрытые тростником. Часть хижин окружала выложенный камнем центральный двор, где находились две большие каменные ступы, врезанные прямо в скальный грунт. Мы прошли по селению уже около трехсот ярдов.
Когда-то инки построили здесь свою крепость как форпост цивилизации на краю altiplano. Теперь, тысячу лет спустя, их потомки живут в развалинах этой крепости, обрабатывают террасы своего холма и ремонтируют древние стены глиной и щебнем — строительное искусство утеряно, мастерство давно забыто. Древняя цивилизация погребена в руинах.
По двору расхаживали куры, свиньи и даже гуанако. В одной из ступ индеанка толкла маис. При нашем появлении она прекратила работу, затем кивнула головой и исчезла.
Старик подвел нас к одной из лачуг. Вечерело, и когда мы вошли в жилище, мне понадобилось время, чтобы глаза привыкли к сумраку. Женщина в большом черном платке и со свечой в руке стояла у изголовья кровати и что-то шептала; убогая соломенная постель располагалась среди комнаты на двух деревянных опорах. Женщина подняла глаза на нас и хотела уйти, но Моралес поднял руку, и она остановилась, прислонившись спиной к стене. Он обратился к ней на кечуа, и она отдала ему свечу; наши тени от ее пламени закачались по стенам хижины.
На постели, вытянувшись, лежала женщина, укрытая до подбородка индейским одеялом; из-за сильного истощения невозможно было судить о ее возрасте. Короткие седые волосы, кости лица туго обтянуты желтушной кожей, тонкие сухожилия шеи напряжены. Руки безвольно лежали вдоль туловища поверх одеяла. Из запавших глазниц в потолок смотрели неподвижные глаза. Ее рот был открыт, бесцветные потрескавшиеся губы оттянулись, обнажая сухие зубы с обызвествленной эмалью; дыхание вырывалось из груди резким хрипом. У нее были большие руки, обтянугые желтой высохшей кожей. Простое золотое кольцо на безымянном пальце левой руки удерживалось только раздутым суставом. Она не шевельнулась, не подала никакого знака в ответ на наше появление.
Моралес обернулся, взглянул на меня и протянул свечу; я подошел и взял ее у него. Он провел рукой но лицу женщины; глаза ее все так же глядели в потолок. Большими и указательными пальцами обеих рук он взялся за края одеяла и отвернул его вниз, открыв верхнюю часть простой полотняной сорочки, застегнутой спереди на пуговицу. На груди ее лежало серебряное распятие, от него протянулась охватывавшая шею цепочка с бусинками четок.
— Миссионерка, — прошептал Моралес.
Он нагнулся и прижал ухо к ее груди; через минуту он выпрямился, подошел к старику и что-то спросил у него. Я наклонился и несколько раз провел свечой над неподвижным лицом больной.
Зрачки фиксированы и расширены. На стеклянной поверхности глаз отражается колеблющееся пламя свечи. Я послушал биение ее сердца, как это делал Моралес; оно было таким слабым и медленным, что я с трудом различал его на фоне тихого разговора, который происходил в это время в углу хижины. Я смотрел на потускневшее серебро распятия и пытался представить, что привело сюда эту женщину.
Моралес тронул меня за локоть, и мы вышли в освещенный солнцем двор.
— Два дня назад ее принесли сюда индейцы, оттуда. — Он показал вниз, за подножие холма, и дальше в сторону джунглей.
— У нее отказала печень, — сказал я. — Я думаю, это кома.
— Да. — Он поднял глаза к небу. Облака отсвечивали розовыми и оранжевыми тонами. — Нас просят остаться. Мы про-педем эту ночь здесь.
— Конечно, — сказал я. В хижину заходили и выходили женщины. — А чем мы можем помочь?
— Ничем. Ночью она умрет. Мы можем только помочь ее духу освободиться.
Я не знал, что мне делать. Двадцать или тридцать свечей превратили лачугу, вылепленную из глины и соломы, в своеобразную часовню. Я сидел возле двери на милке с кукурузными очистками и наблюдал за моим спутником, который сидел напротив, прислонившись затылком к древней каменной стене и закрыв глаза. Никакого движения.
Старик тоже был с нами. Я узнал, что его зовут Диего. Старуха, видимо жена Диего, осторожно прикладывала влажный платок к лицу умирающей. Я подумал было принести свой дневник и делать записи, но отбросил эту мысль. Неуместно. Это не клиника. Да и что писать? Мои мысли в присутствии смерти?
Стал ли бы я воображать себе ее жизнь, все то, что она видела; какое вдохновение толкнуло ее оставить родную землю и принести свою веру сюда, в перуанские джунгли? Стал бы сравнивать ее тело с расчлененным трупом Джешшфер, сожженным к этому времени в печи Калифорнийского университета? Вероятно, да. Подумал ли бы я о переживаниях первобытного человека, присутствующего при смерти соплеменника и осененного догадкой о собственной кончине? Возможно.
Но ничего этого я тогда не писал и даже, по правде сказать, не думал. Я не чувствовал ничего, кроме важности события, которое длилось уже около двух часов.
Для нас приготовили отдельную комнату. Ее жильцов куда-то переселили, сделали уборку, и я оставил там свой рюкзак, а Моралес — bota, свою шляпу и маленькую сумку с пищей, и мы вернулись к своему дежурству.
Внезапно послышался громкий, протяжный и хриплый вдох, и снова стало тихо. Что это было? Жена Диего отступила на шаг от изголовья. Моралес открыл глаза. Ничто не изменилось в лице умирающей. Затем последовал выдох, и ритмика дыхания возобновилась. Она была еще жива. Моралес поднялся, повернул голову к жене Диего и кивком показал ей место у стены, где сидел сам; она подошла туда и села.
В комнате, защищенной от вечернего холода толстыми саманными стенами, было тепло от множества горящих свечей. И все же для меня было неожиданностью, когда Моралес подошел к умирающей и совсем сиял с нее одеяло. Ее сорочка покрывала колени; желтые костлявые ноги были обуты в сандалии. Он сложил одеяло, приподнял ее ноги п подложил одеяло под них, как подушку, затем снял ее сандалии и протянул их Диего. После этого, закрыв глаза, он около получаса массировал ей ноги. Закончив массаж ног, он подошел к изголовью, очень осторожно приподнял ее голову и снял четки с распятием. Ничто не изменилось ни в ее дыхании, ни в лице, когда он снова уложил ее голову на подушку. Он сложил цепочку с четками в ладонь ее левой руки и согнул пальцы, зажав таким образом четки в ее кулаке.
Он взглянул на Диего и кивнул ему; тот поднялся и тронул за плечо свою жену. Она встала, я тоже поднялся на ноги. Не поднимая глаз, она обошла изножье кровати, слегка поклонилась моему спугнику и вышла из хижины. Диего подошел к двери и, наклонившись, выставил сандалии наружу. Затем он выпрямился, посмотрел на моего друга, склонил голову и прошептал:
— Аеус те, don Jicaram.
И тоже вышел, оставив нас одних.
Как? Я взглянул на своего друга: он стоял у изголовья, положив руку на лоб умирающей женщины. Он поднял глаза, и на мгновение наши взгляды встретились.
— Задуйте свечи, — сказал он. — По одной.
Я не двигался и не сводил с него глаз. Возможно ли это?
— Свечи. Пожалуйста.
Я подошел к узкой планке, в виде полочки опоясывавшей комнату. Мой мозг работал стремительно, но беспорядочно. Я наклонился и задул одну свечу. Я плохо соображал. Должно быть, я не понял Диего. В этот момент я услышал пение Моралеса. Тихо, еле слышно он пел песню на языке кечуа. Я оглянулся. Его глаза были закрыты, движения губ почти незаметны; рука его все еще лежала на лбу женщины. Он медленно открыл глаза. Глаза Распутина. Они мгновенно ухватили мой взгляд и велели продолжать работу, и я повиновался. Я задувал свечи, пока не закончилось его пение и он не произнес:
— Теперь хорошо.
Осталось три свечи; в воздухе стоял дым от остальных, погашенных. Он уже стоял сбоку рядом с кроватью. Он опустил руки на правое бедро умирающей и провел ими вниз, к ступням, как будто что-то сметая. И снова то же движение по бедру, голени, ступне — и его руки повисли в пустоте за ступней, и он стряхнул их, стряхнул, как стряхивают воду с пальцев, по направлению к стене. Три раза он производил это сметающее движение вдоль ноги и стряхивал руки. Затем он перешел на другую сторону и повторил ту же процедуру с левой ногой.
Я подошел к изголовью и послушал ее дыхание; оно было все таким же затрудненным и неглубоким, как ранее. Моралес приподнял ее правую руку за запястье и «вытер» ее такими же уверенными движениями; повторяя то же самое с левой рукой, он следил, чтобы четки не выскользнули из закрытой ладони; маленькое распятие покачивалось на цепочке. Было что-то жутковато методичное и профессиональное в том, как он уложил ее руки на прежнее место по бокам туловища и стал расстегивать на ней сорочку от шеи вниз.
Когда он закончил, обнаженной оказалась только центральная полоска желтушной кожи, шириной дюйма в три, с острыми очертаниями ребер и грудины и запавшим животом. Нижнюю часть тела закрывали грубые полотняные панталоны, уже слишком просторные для нее.
Он начал с точки, расположенной примерно на дюйм выше ее паха. Двумя выпрямленными пальцами, средним и указательным, он производил круговые движения против часовой стрелки в пространстве между ее ногами, затем отводил руку в сторону и вверх, не прекращая спирального движения в дымном воздухе.
Первая чакра. Он повторил это три раза и приступил ко второй чакре, в полдюйма выше края панталон. Он начинал с медленного и точного крута диаметром три дюйма, затем ускорял движение и на предельной скорости вращения отводил руку вверх и в сторону.
Ее живот, сердце, углубление в основании горла, лоб — я отступил в сторону — и, наконец, темя.
Когда он закончил и стоял у изголовья, я увидел, как расфокусировались его глаза, почти незаметно сместились оси зрачков, и пустые, почти остекленевшие…
— Смотрите.
Я оторвал взгляд от его лица и стал смотреть вниз, на тело, на все те же едва заметные дыхательные движения грудной клетки.
И Моралес ударил меня по голове.
Это было как молния. Он поднял локоть и нанес мне короткий болезненный удар по лбу. У меня все поплыло перед глазами. Рефлскторно я схватился рукой за ушибленное место.
— Какого черта…
— Смотрите! — приказал он.
Это длилось одно мгновение. Что-то появилось на поверхности ее тела. Что-то молочное, просвечивающее, около дюйма шириной, окружало контуры ее тела. Затем оно исчезло.
— Станьте здесь.
Он крепко взял меня за предплечье и, обведя вокруг кровати, поставил возле изголовья.
— Смотрите теперь. Расслабьте фокус.
Пока я добивался нерезкости зрения, он легонько выстукал пальцами круг у меня на лбу, а затем стукнул по нему фаланговым суставом. И тогда я увидел. Вне фокуса, но несомненно там, на этот раз на расстоянии трех-четырех дюймов от поверхности тела, возникло тончайшее сияние, словно светящаяся форма ее тела отделялась от плоти. Мне приходилось делать усилия, чтобы не фокусировать зрение. Я почувствовал, как невольный озноб поднимается у меня по спине.
— Следите за дыханием, — велел он.
Я выдыхал и вдыхал как можно спокойнее, чтобы ничем не нарушить качество видения.
— Я в самом деле вижу это? — прошептал я.
— Да, мой друг, вы видите это. Это видение мы забыли, оно было затуманено временем и рассудком.
— Что это такое?
— Это она, — сказал он. — Это се сущность, ее световое тело. Она назвала бы это душой. Она хочет отпустить ее. Теперь смотрите дальше. Мы ей поможем.
Я обернулся, чтобы взглянуть на него, и… там что-то было, но оно исчезло. Что-то вокруг его головы и на плечах, но я моргнул — и больше ничего не увидел, кроме резких очертаний его лица, смягченных только оранжевым светом свечей.
Моралес снова работал с ней. Он повторил всю процедуру, которую я уже видел, повторил так же терпеливо и энергично, без малейшего колебания, весь отдавшись работе руками.
Я вышел на минуту из хижины. Я вдыхал холодный ночной воздух и пытался навести порядок у себя в голове, но… Дон Хикарам? Это правда?
Небо очистилось. Через неделю будет полнолуние. Сверкали звезды, а во дворе вокруг большого костра собралось полтора-два десятка жителей деревни. Кто-то распевал веселую песенку па испанском, и это меня удивило. Жизнь игла своим чередом, в воздухе пахло вкусной едой, люди что-то делали. Все как обычно.
А у меня за спиной, при свете свечей, человек, которого я уже привык считать своим другом, странный, идиосинкразический, поэтичный профессор философии отделял «световое тело» умирающей женщины от ее физического тела, помогая ей умереть. А Диего сказал ему: «Спасибо, дон Хикарам».
Я потер пятно на лбу. Кожа была нежной. Я возвратился в хижину.
Контраст между тем, что я видел во дворе — людей, звезды, Луну, и тем, что предстало моим глазам в комнате, был разителен.
Моралес стоял, наклонившись к ее голове, и что-то шептал; губы его находились на расстоянии меньше дюйма от ее уха. Внезапно ее грудь поднялась, она судорожно вдохнула, воздух с шумом наполнил ее легкие — и дыхание остановилось.
— Выдох!
И я услышал долгий, хриплый и трудный выдох, последнее дыхание, покидавшее ее грудь и выходившее через раскрытый рот. А затем я вдруг увидел, словно краем глаза, как молочное свечение, которого я не заметил после возвращения в комнату, поднимается и собирается в какую-то неопределенную, бесформенную массу; молочная и полупрозрачная, словно опал, она повисла над ее грудью, она парила над нею на высоте двенадцати-восемнадцати дюймов. Моралес резко хлопнул в ладони над грудной клеткой, и масса переместилась, проплыла над горлом, головой и, наконец, исчезла.
— Господи Боже мой, — сказал я.
Моралес взглянул на меня.
— Вы видели ее?
Я приблизился к постели и посмотрел на лицо. Странная вещь смерть. У женщины была кома, никакого выражения на лице, но смерть все же нашла способ заявить себя, смягчив это лицо и сробщив ему недвижность абсолютного покоя. Лик смерти нельзя спутать ни с чем. Никакого движения крови под поверхностью, ни малейшего пульса сосудов. Ничто живое не может быть столь недвижным. Жизнь, подобно смерти, есть нечто видимое, но смерть есть маска, маска последнего покоя.
— Что это было? — Я все еще говорил шепотом.
— Кечуа называют это viracocha. — Он закрыл ей веки, придерживая их кончиками пальцев. Он застегнул ее сорочку и укрыл ее всю одеялом. — Я рад, что вы видели это, — сказал он.
Наконец он задул остальные свечи.
В честь дона Хикарама деревня приготовила целую свинью. Они выкопали яму и умертвили животное и изжарили его на вертеле. И была chicha, кукурузное пиво.
Мелькор, парень в бейсбольной кепке, говорил по-испански. Он рассказал мне, что Диего познакомился с доном Хикарамом много лет назад. Hatun laika шел через деревню и сделал здесь остановку; он вылечил отца Диего от болезни, название которой нельзя перевести, — похоже, это была эмфизема. Старик уже умер, но до последнего своего часа он дышал свободно, благодаря дону Хикараму, рассказывал Мелькор. Два дня назад, когда появились индейцы с умирающей миссионеркой на носилках, жители села не знали, что делать. Диего пошел на сатро и положил там старинный камень с резьбой, который шаман подарил его отцу. Это милость Божья, что мы пришли.
Трапеза отняла у меня последние силы. Chicha ударила мне в голову, и без того шедшую кругом от всего, что происходило в последние несколько часов. Я извинился и отправился в приготовленную нам комнату, где на полу уже лежали охапки свежей соломы. Я был слишком сбит с толку и к тому же засыпал на ходу, чтобы записывать что-либо в дневнике. Я расшнуровал башмаки, снял их и залез в спальный мешок.
Мне снился сон. Я лежу на песке, подставив живот солнцу. Смотрю на солнце. Белизна солнечного света, щуриться не нужно. Очень хорошо, я так и буду лежать здесь и смотреть на него. Да, но это же вредно для глаз.
Закрываю глаза. Оранжевые веки. Дуновение теплого воздуха пустыни проникает мне в легкие. Теплый покой, солнечное блаженство. Так можно лежать вечно.
Движение. Рваная тень перекрывает поток света, льющийся сквозь мои закрытые веки. Желудок трепещет от предчувствия опасности, я в страхе открываю глаза. Внезапная грозная тень ниоткуда… издалека… приближается быстро! Она пронзительно кричит и камнем падает вниз, и я откатываюсь в сторону, в песок, от удара когтей птицы, рвущих мне живот. Откатываюсь дальше, вот я снова на спине, обливаюсь потом от страха. Я опираюсь на локти, вытягиваю шею, стараясь рассмотреть глубокую, кровавую с песком рану в моем животе, красную кровь, желтый жир, а чудовищный черный орел уже летит снова, закрывает небо, удары его крыльев обрушиваются на мое тело, парализуют мне руки, тупая, далекая боль возникает в бедрах, там, где впились его белые, как кость, когти. Выгибая шею с торчащими во все стороны перьями, он своим хирургическим клювом захватывает, выкручивает мои внутренние органы, с дикой, голодной яростью вытаскивает кишки через дыру в животе.
Бери их! Вырывай, только скорей бы это кончилось, Бога ради! Он распрямляет крылья, закрывая ими все небо, и резко выдергивает мои внутренности, перья его дыбятся, и я кричу, а он приглаживает торчащие перья…
— Проснитесь!
Я судорожно хватаю воздух, я уже сижу, наполовину высунувшись из мешка, мои пальцы впились в солому. Моралес лежит, опираясь на локоть и укрывшись пончо, как одеялом.
— Вам не следовало заниматься любовью с дочерью Рамона.
20 марта
Дон Хикарам. Как? Он ведет двойную жизнь? Только что это был кроткий городской профессор Моралес, водил своих студентов в ближайший храм инков, и он же — дон Хикарам! Шаман! Shazam!
А собственно, почему нет? Однако я не могу прийти в себя: все это время мой спутник был тем самым человеком, которого мы искали. Этот ребус мне не но силам. Для чего, с какой целью?
Он выжидал, наблюдал за мной, испытывая меня. Мои намерения. Мой поход в джунгли, мое время, проведенное у Максимо и Аниты, — что, это тоже были испытания? В тот день, когда мы познакомились в кафетерии, он рассказывал мне, что существует обычай у шаманов делиться своими знаниями с каждым, кто этого пожелает, по при условии, что он покажет свои безупречные намерения. Чистоту цели.
Я достиг этого? Или все произошло случайно, благодаря совпадению нашего маршрута с событиями в этой деревушке, со смертью старой миссионерки? Открытие пришло так просто, так драматично и изящно…
Все это время, пока я искал предмет исследования, hatun laika, он изучал меня. Учил меня. Что же будет дальше? Что случилось с моим зрением? В самом ли деле я видел, как отделяется ее энергетическое тело? Утро всегда приносит сомнения относительно событий, которые происходили вечером.
Выйдя из деревни, мы не вернулись назад на нашу поляну, а направились на север через мелкие заросли. Прошло около часа, прежде чем я спросил его о своем сновидении.
— Этот орел от Рамона, — сказал он. — Он следует за вами со времени вашего возвращения из джунглей. Он представился вам в вашем сне.
— По вы видели его, — сказал я. — Хесус Завала угадал его. Анита и Максимо говорили о нем.
— Правда?
— Как же это?
Он остановился и наклонил голову набок.
— Вы слышите ручей?
Я прислушался. Отдаленный шум воды среди камней.
— Да.
— Это где-то там, за этим холмиком.
— Да.
— Предположим, я этот ручей знаю, знаю его каменистое русло. Я сижу здесь и разжигаю костер, а вы тем временем идете прогуляться в сторону ручья. Вы возвращаетесь час спустя совершенно мокрый. Ваши волосы, сорочка, брюки, башмаки. Я говорю вам: «Вы купались». Вас это не удивляет.
— Конечно, нет.
— Конечно, нет! Вы мокрый, это видно. Далее, я говорю, что вам следовало снять одежду перед купанием.
— А что если я просто прогуливался и упал в ручей? — спросил я, чувствуя детский характер вопроса и наивность логики.
— Я же сказал, что знаю ручей и острые камни его дна и берегов, и я вижу, что ваша одежда хотя и вымокла, но нигде не разорвана и не испачкана.
— Прекрасно, — сказал я. — Это так называемая дедуктивная логика, основанная на ваших знаниях и ваших наблюдениях.
— Да, вроде как у Шерлока Холмса, — сказал он.
— Каждый пришел бы к таким же выводам.
— Несомненно, потому что все мы привыкли рассуждать на основании того, что привыкли видеть, на очевидности нашей сознательной, бодрствующей готовности. Мне нетрудно увидеть, что вы промокли, и так же легко видеть эту силу, которую Рамон послал вслед за вами. Она прилипает к вам, как одежда. Зрение — это искусство. То же и видение. Кое-что вам уже удалось увидеть. Вы должны начать понимать.
— Мое обучение, мое воспитание мешают мне понимать.
— Да. Ваши условности вам говорят одно, ваш опыт — другое. Для западных людей очень характерно то, что прежде чем признать ценность чего-либо или хотя бы допустить существование этого, они должны это понять.
— Ну, хорошо, — сказал я. — Я не видел этого орла.
— Видели, — возразил он. — Сегодня ночью.
— Во сне.
— Что ж, если вы не сознаете эту силу, то, значит, она находится вне вашего сознания. Закройте глаза и смотрите сон, мой друг. Овладейте сновидением, и вы овладеете бессознательным. Самый истинный в жизни опыт тот, который мы приобретаем, сновидя наяву.
— Так вы предполагаете, что шаман может видеть бессознательное другого человека?
Он покачал головой.
— Что вы так стремитесь все свести к простому определению? Вы никогда не охватите сущность этих понятий простыми словесными формулами. Вы должны мыслить как поэт. Думайте метафорами и образами. Возьмите, например, лагуну за хижиной Рамона. Ведь это поэтический образ души, психики. Поверхность, которую мы привыкли видеть, зависит от того, что лежит под нею. Поверхность покоится на невидимых глубинах, не так ли?
— Да, я думал об этой аналогии.
— Хорошо. Значит, вы можете понять.
Мы снова вышли на свободное пространство и спускались вниз по травянистому склону.
— Мы привыкли стоять на берегу и смотреть на поверхность лагуны. Нам дано выводить логически, что там скрыто под поверхностью, но очень немного. Каждый может прыгнуть в лагуну, ио никто не подозревает, какие опасности может таить глубина. Лагуна может оказаться очень глубокой, там могут быть растения, которые только и ждут, чтобы опутать и затянуть в ловушку. Могут быть опасные течения. Могуг быть piranas.
— Страх удерживает от ныряния, — сказал я.
— Конечно, конечно. Но если вы измените перспективу, если вы посмотрите, где от поверхности воды отражается Солнце, если вы взглянете на нее с его точки зрения, с высоты, где летают орлы, вы увидите, что находится в глубине, увидите, на чем покоится поверхность.
— На бессознательном, — сказал я.
— Если вам так хочется. — Он вздохнул. — Когда вы обретаете видение, вы можете изучить лагуну и плавать, где пожелаете.
— Я понимаю, — сказал я. И действительно, я понял все. А он стал развивать метафору дальше.
— Новая перспектива позволит вам увидеть не только настоящее состояние лагуны, но и многое из ее истории; вы увидите все, что коснулось ее поверхности и пошло на дно. Вы сможете увидеть даже, какое воздействие на жизнь лагуны оказало все то, что проникло сквозь ее поверхность: затопленное бревно покрыли водоросли, а рыбы вынуждены огибать его. Все, что когда-либо упало в лагуну, как-то изменило ее характер. Некоторые предметы глубоко вросли в нее, слились с нею, но все они видимы.
— Ее прошлое видимо.
— Да, и те последствия, которые оно вызвало.
— Это хорошая метафора, — сказал я. — Но если вы сравниваете разум с прудом, то это уже география, это берега, которые удерживают воду. Сосуд, в котором содержится жидкость. Определенное место, где находится разум. То есть это аргумент локализации сознания в мозге, пребывания разума в черепе.
— Я не сравнивал разум с прудом, я сравнивал его с той лагуной, которая напутала вас. Лагуна — это часть реки. Это такое место, где берега расширяются, дно становится глубже, а вода замедляет свое течение — но не прекращает его!
Он весело улыбнулся.
— Я могу даже пойти к верховью, к источнику реки, я могу тысячами способов воздействовать на лагуну, управляя источником. Я могу пустить по течению какой-либо предмет, и, если не случится преграды, он доплывет до лагуны и будет долго плавать по ней, возможно, даже утонет в ее глубине. — Он взглянул на меня искоса. — Я могу опустить руку в воду и вызвать волну, которая, возможно, докатится до лагуны и отразится от ее берегов. Возможно, она даже перевернет каноэ, в котором вы сидите, или спасет вас, выбросив на берег.
Я рассмеялся.
— Так что же мне делать с этим орлом?
Он сунул за щеку кусочек коры коричного дерева.
— Научитесь видеть его. Научитесь тому, чему он должен научить вас, и возвращайтесь в джунгли. Вам все равно придется вернуться туда. Закончить Западный путь.
Так началось мое ученичество у Антонио Моралеса Бака. Дона Хикарама. Он когда-то сказал мне, что если я встречу шамана-мастера, я должен буду обратиться к нему не как психолог, а как студент. Но, хотя я и называю это ученичеством, по-настоящему нас связывала дружба.
Оставив деревню Диего, мы шли целый день и остановились наконец возле небольшого холма в центре луговой равнины. Вершнну холма венчали руины древнего строения; основание его было погребено под землей и зарослями травы. Казалось, эти руины сами вырастают из толщи холма. Начинались сумерки, когда мы поднялись наверх и оглянулись. Внизу с одной стороны тянулись редкие перелески, а с другой начинался склон долины, которая тянулась почти на милю от alliplano, чтобы соединиться с глубокой зеленой поймой Урубамбы.
— Наблюдательный пункт, — сказал Антонио и похлопал ладонью по поверхности гранитной стены. — Один из нескольких сотен. Они покрывали всю империю инков.
Через узкий пролом в стене мы проникли в небольшое уютное пространство среди упавших каменных блоков и густой травы. Один из блоков, почти идеальный образец искусства древних каменотесов, лежал у основания стены. Антонио жестом пригласил меня ухватиться за один из углов, и мы перевалили его на другую грань. Под ним оказалось облицованное камнями углубление длиной два фута, шириной один фут и глубиной восемь дюймов, вероятно, часть древнего ирригационного канала. В углублении лежал длинный сверток, что-то укутанное в старую красно-коричневую индийскую скатерть.
— Что это?
— Моя mesa, — сказал он. — Нам нужен огонь.
Я сбежал вниз с холма, набрал сучьев для костра, а когда поднялся обратно, увидел выложенный на земле четырехугольный помост из сухих прутьев, как будто для крохотного погребального костра. В центре помоста лежал пучок сухой травы. Он зажег все это от спички, и мы стали раскладывать наш костер вокруг этого центра.
— Сегодня мы не будем ужинать, — сказал он, развязывая бечевку на свертке. Он расстелил скатерть на траве; в свертке оказались два коротких жезла и сумка из мягкой кожи.
— Mesa, — сказал он, — это набор предметов, обладающих силой; они помогают использовать силы Природы. Это сердце ритуала.
— Это ваша mesa.
Он кивнул утвердительно.
— Она очень проста и очень стара. Существуют и другие, значительно более сложные, с предметами для каждого случая. — Он подмигнул мне. — Для всевозможных ситуаций. Но mesa может быть и столь же простой, как хвойная постель среди нескольких камней.
Он воткнул оба жезла в землю возле верхних углов скатерти.
Левый жезл был из твердого черного дерева, вырезанного в форме левой спирали, правый — из полированной резной кости и заканчивался сверху рукояткой в виде изогнутого клюва.
— Они представляют полярные силы, — сказал он. — Темноту и свет.
Он стал выкладывать предметы из сумки на скатерть. Их было немного, и в тот первый раз он не объяснял мне значение каждого из них. Там была высеченная из обсидиана фигурка, полуягуар, полуптица: земля и небо, два великих царства. Была деревянная рыба или дельфин, доступ к подводному царству, глубине, душе. Была еще золотая сова, не более двух дюймов высотой; она представляла ночное видение и мудрость темноты.
Много лет спустя я узнал, что этот предмет у некоторых шаманов вызывал благоговейный ужас; в нем таилась сила древних утерянных знаний, и простому целителю он был ни к чему. Там был орел, вырезанный из какого-то темно-серого камня и инкрустированный ромбовидными кусочками морской раковины.
«Каждый из нас носит вселенную внутри себя», — сказал мне позже Антонио; орел нужен был для полета в эту вселенную.
Были и другие вещи, камни и оболочки, обломок кристалла, маленькая деревянная чашка. Все они были гладко отполированы руками тех, кто сотни лет пользовался ими, и напоминали амулеты в антропологическом музее. Наконец он вынул из сумки старинный пузырек из посеребренного стекла, наполненный до половины зеленовато-коричневой жидкостью, похожей на китайский чай.
— Сегодня ночью мы исполним ритуал, — сказал он. — Вы сделали важные шаги к обретению видения, но вы все еще двигаетесь среди Природы неловко, словно неприкаянный. Вы должны идти через лес или через луг так же, как вам надлежит идти по жизни: с доверием, уважением и с легкостью.
Солнце исчезло за горизонтом; наш костер трещал, посылая в темнеющее небо пригоршни искр.
— Сегодня ночью вы в первый раз выпьете Сан Педро, — сказал он. — Сан Педро, или святой Петр, держатель ключей от небес. Это называется еще huachwna, «плоть богов».
— Причастие, — сказал я.
— Да. Вообразите себе кактус Сан Педро, он стоит одиноко, протягивая руки к небу, а корни его врастают далеко в глубину Земли. Это избранное средство у шаманов, оно помогает шаману войти в тело Земли, встретиться с Матерью-Богиней, стать лицом к лицу с силой Природы. Он растет во всех умеренных зонах Перу: на побережье, в горах, в пустыне и в джунглях. Приготовление его держится в строгом секрете. Просто сваренный, он вызывает легкую эйфорию; но когда дистиллируют его эфирные масла и смешивают их с ароматами очистительных трав, то получается напиток огромной силы и вдохновения. Им нельзя злоупотреблять.
— Это ритуальное, визионерское растение, — продолжал он. — На Южном пути оно поможет вам увидеть свое прошлое в самых постыдных его формах; на Западном пути оно даст вам силу встретить смерть; на Северном укажет дорогу к мастерству; на Восточном поможет вызвать ваших животных силы и освоить искусство ваших животных, которое вам понадобится, чтобы хорошо приспособиться к миру, не отбрасывать тени и не оставлять следов.
Он помолчал и кивнул головой:
— Да, и еще оно подготовит вас, откроет вам доступ к… высшим способностям, к вашим собственным сокровищам. К высшим состояниям.
Он отвинтил серебряный колпачок на сосуде и налил в чашку небольшое количество жидкости, не больше половины мерного стаканчика.
— Это напиток особый и священный. Вы и в прошлом употребляли психоделики; но без мотива, без чистоты цели и без связи с землей всякий «мистический» опыт становится психическим хулиганством. Безответственное употребление любого наркотика только дискредитирует и пародирует истинный союз с Природой и Великим Духом. Вы словно идете в какой-то духовный бордель и самым опасным образом уни жаете свою высшую сущность, сжигаете свою жизненную силу. Задача шамана состоит в том, чтобы эту силу укрепить, расширить энергетическую оболочку, которая окружаетчеловеческос тело, наполнить ее жизнью, накапливая личную силу. — Он остановился и, набрав воздуха, подул в сторону, как будто заканчивая-разговор или задувая свечу. — То, что вы сейчас вы пьете, является естественной растительной субстанцией, которая очистит и приведет в равновесие ваше тело и окружающие вас энергетические ноля. Только тогда, когда тело, разум и дух приведены в равновесие, шаман может совершить поистине могущественный акт.
Он протянул мне чашку.
— Встаньте и приветствуйте все четыре стороны света.
Я взял чашку и встал возле костра, спиной к Антонно и лицом к югу. Я не имел понятия, что мне делать. И тут я услышал за спиной его спокойную, ласковую испанскую речь.
— Мы призываем Сачамаму, великую змею озера Ярино-коча: дух Юга, приди к нам. Обвейся вокруг нас, древняя Мать, укутай, обними нас своими светоносными кольцами.
Я поднял чашку к южному небу. Я чувствовал себя в полном сознании, обращаясь с приветственным тостом к воздуху.
— Гей! — произнес он, и это звучало как Аминь, и я повторил: — Гей!
Я повернулся направо и смотрел теперь на далекую вершину, где от нас спряталось солнце.
— Мы призываем дух Запада, Мать-Сестру Ягуара, золотого ягуара, который съедает умирающее Солнце. Приди к нам, ты, кто видел рождение и смерть галактик. Позволь нам посмотреть в твои глаза. Научи нас твоей благодати.
Что же говорил Рамон о ягуаре?
— Гей!
— Ген!
Я приказал себе сосредоточиться на ритуале и повернулся лицом к северу.
— Мы призываем мудрость Севера, обители древних учителей, наших праматерей и праотцов. Я представляю вам человека, который не принадлежит к моему народу, но принадлежит к нашим народам. Примите его, приветствуйте его. Благословите нас в нашем деле, и только о деле будут наши помыслы, когда придем мы однажды в ваш хрустальный дворец и сядем среди вас на совет. Гей!
— Гей!
— И мы призываем дух Востока. Слети к нам с твоей вершины, великий орел. Научи нас видеть твоими глазами, чтобы наше видение проникало в землю и в небеса. Полети сейчас с нами и наблюдай за нами. Научи нас летать крыло-в-крыло с Великим Духом. Гей!
— Гей!
Я обернулся, и Антонио жестом велел мне поставить чашку на землю.
— К Пачамаме, великой Матери Земле. — Это была интонация молитвы. — Ты, кто взращивает и питает нас своей грудью, научи нас ходить по твоему телу с достоинством и красотой. Гей!
— Гей!!
Он поднял руку, и я протянул чашку к небу.
— Великий Дух Виракоча, мать и отец, мы приветствуем тебя, и все, что мы делаем, пусть будет тебе во славу. Гей, гей!
— Гей!
Кивком головы он велел мне сесть напротив него. Еще один кивок, и я выпил Сан Педро. Слабый вкус аниса.
Антонио закрыл глаза и стал дышать глубоко, выдыхая воздух через собранные в трубочку губы. Я последовал его примеру, и вскоре ритмическое постукивание погремушки отбивало темп моего дыхания: три-три. Он пел на языке кечуа. Я не мог понять, откуда идет звук погремушки. Я думал о том, что он сказал, о Сан Педро, о растении (я слышал о нем раньше), вспомнил его слова об употреблении различных веществ без мотива, без чистоты цели и без связи с Землей. Опыт и служба опыту. Затем я отдался гипнотическому ритму погремушки и песни. Я начал ощущать свое тело. Я чувствовал напряженность в шее и плечах, болезненность в местах, натертых лямками рюкзака. Не открывая глаз, я опустил плечи, стал двигать головой из стороны в сторону, по очереди растягивая мышцы. Удивительное ощущение. Я поднял плечи и сделал ими несколько круговых движений назад; никогда еще у меня не было такой мускулатуры, такого быстрого облегчения и расслабления, я понял, что мои движения необычайно пластичны, чувствительны к каждому болезненному или напряженному мускулу. Мне не терпелось исследовать это новое свойство, и я повернулся влево, ухватившись правой рукой за левое колено; я потянулся, закручивая влево верхнюю часть корпуса, и почувствовал, как хрустнули три позвонка. То же самое вправо — и еще три щелчка в спине, и огромное облегчение. Мне хотелось двигаться, растягиваться, дать телу работу; свет костра падал на мои закрытые веки, это был поток крохотных цветных точек, словно отдельные фотоны пастельных тонов пролетали сквозь ткани иск, пересекали зрачок и регистрировались в зрительном центре и тыльной части мозга.
Я совершенно не контролировал времени; когда я открыл глаза, лицо Антонио на мгновение показалось мне таким ястребино-хищным, что я заморгал. Он улыбался, глядя на меня поверх mesa. Он набрал чего-то в рот из небольшой бутылочки, которой я раньше не заметил. Он протянул руку к скатерти, взял оттуда золотую сову и некоторое время держал се между ладонями, как на молитве, а затем переложил в одну руку и, как из пульверизатора, брызнул на нее изо рта снопом тончайших капелек душистого масла. Запах масла проник мне в ноздри, и в голове зашумело. Золотая сова отражала свет костра и, казалось, излучала сияние. Он спрятал ее в кулак, протянул руку ко мне и разжал пальцы.
— Возьми ее. Левой рукой.
Я взял ее.
— Держи ее. Закрой глаза и смотри внутренним зрением. Энергетический объект является фокальной точкой. Это вроде камертона.
Я закрыл глаза и представил, что мой лоб раскрывается… Сияние… фиолетового цвета…
— Ты на правильном нуги. Превосходно, мой друг.
И я увидел женщину, женщину из грез; ее облегали крылья совы, и из-под них высунулось плечо, покрытое перьями, она повернула голову и взглянула на меня через плечо, ее глаза раскрылись… и раскрылись перья… с глазами. Глаза среди перьев. У меня перехватило дыхание. Я открыл глаза и посмотрел на предмет у меня на ладони, затем на Антонио.
— Как ты себя чувствуешь?
— Я чувствую себя удивительно.
— Встань и иди, — сказал он. — Спускайся с холма и иди в лес.
Я наклонился, чтобы положить сову на место; он остановил меня прикосновением руки.
— Нет, нет. Возьми ее с собой. Никогда не оставляй mesa или волшебный круг без защиты.
Я почему-то кивнул и поднялся. Мои ноги требовали движения, и я пошел. Я вышел из освещенного костром круга и направился вниз, к основанию холма, и вошел в лес.
Сосновая роща звенела. Каждое дерево выделялось собственным свечением, сияющим нежным контуром, который колебался вместе с малейшими движениями веток, даже иголки вибрировали от северного легкого ветерка. Живые существа, у них есть плоть, и в ней струится питательная влага; они вырастают из земли, они манят к себе солнечный свет, и он остается в них… Как мог я не замечать этого раньше? Их осязаемое доброе присутствие открылось мне впервые; а ведь я ходил среди них всего несколько часов назад и не видел, не осознавал их души и тихой пульсации жизни. Их сознания. Наше родство было глубоким. И я почувствовал, как меня подталкивает в спину легкий ветерок, и побежал. Касались ли мои ноги земли? Да, конечно, так точно и быстро, через хвойный настил я никогда еще так не бежал. Я ни от чего не убегал и ни к чему не стремился, это быстрое движение было только движением, это был танец ловкости, ликующий слалом среди деревьев, где не было никаких тропинок, сплошная подушка хвойных иголок и холодной почвы, скорее, скорее… Я бежал всем своим телом, каждый мускул двигался совершенно свободно и в то же время участвовал в совершенной гармонии, воздух расступался и вихрился за моей спиною.
«Закрой глаза…»
Свет, излучаемый деревьями, подтверждал, что они здесь, вокруг меня, и я бежал, несся, свободный от зрения, я летел сквозь лес, словно воздух.
Я знал — что-то движет мною, что-то скрытое во мне, чего я раньше никогда не ощущал.
Внутри и вне, вверху, внизу, вокруг — Театр теней, нет ничего другого; Волшебный Ящик,
Солнце — в нем свеча, А мы лишь призраки бесплотные на стенках.
22 марта
Голова все еще идет кругом от событий последних дней.
Смерть миссионерки, мой первый опыт с Сап Педро. Загадка личности Антонио. Не могу пока переварить.
Я видел однажды фокусника. Это был ловкий обманщик. Его ассистентка, одетая в платье с блестками, выкатывала на середину сцены сундук, а затем помогала фокуснику забраться в почтовый мешок, завязывала мешок цепью и сверху цепляла висячий замок. Мешок с фокусником помещался в сундук, крышку которого закрывали и запирали на четыре замка. Ассистентка становилась сверху на крышку сундука, поднимала с пола занавес, закрывалась им и… тут же бросала его на пол.
Только она ли? Потому что на сундуке стоял и улыбался фокусник. А когда все замки были сняты, из мешка появилась ассистентка. Все это произошло в мгновение ока.
Мне тогда было восемь лет. Я помню, как мучился, силясь понять фокус, как снова и снова мысленно проигрывал все, что видел. Увидеть бы еще раз. Только один раз, и я бы понял секрет чуда.
Аптонио набрал пригоршню лесной земли и внимательно, словно гадалка на чайный лист, стал смотреть на хвойные иглы. Грубый коричневый грунт сыпался сквозь пальцы.
— В этом мире существует два вида людей, мой друг. Одни люди сновидят, а другие снятся. — Он искоса посмотрел на меня. — В жизни каждого человека наступает время, когда он должен столкнуться со своим прошлым. Для тех, кто снится, у кого бывало лишь мимолетное знакомство с силой, эта встреча разыгрывается обычно на смертном одре, когда они торгуются с судьбой за несколько дополнительных дней жизни.
Он пошевелил рукой, просеивая землю, и снова, как завороженный, уставился на ладонь с остатками земли и хвои.
— Но для сновидящего, для сильного человека, этот момент наступает у огня, когда он сидит в одиночестве и вызывает призраки собственного прошлого, и они встают перед ним, как свидетели встают перед судом. Это Южный путь, с этой работы начинается Волшебный Круг.
— Вы же знаете, — продолжал он, — что мы конструируем наше настоящее из фрагментов и обломков прошлого, пытаясь избежать обстоятельств, которые причинили нам неприятности, но воссоздать те из них, которые доставили удовольствие. Мы — беспомощные пленники.
— Тот, кто не помнит прошлого, обречен пережить его снова, — сказал я.
— Или избежать его, — подчеркнул он. — Но я говорю не о памяти. Каждый может вспоминать прошлое, а вспоминая мы преобразуем его так, чтобы оно служило нашему настоящему и оправдывало его. Воспоминание есть сознательный акт и поэтому может быть приукрашено. Вспоминать не трудно.
Он сдул с ладони остатки хвои; под ней оказался обут ленный кусочек дерева величиной с желудь, остаток давнего костра campestino.
— Сильный человек сидит на скамье подсудимых один перед огнем. Он судит свое прошлое. Он выслушивает показания тех… призраков. И отпускает их одного за другим. Он освобождается от своего прошлого. Вы меня понимаете? — Он оторвался от уголька на ладони и посмотрел мне в глаза. — У сильного человека нет прошлого, Нет истории, которая могла бы заявить на него свои права. Он может оставить свою тень и научиться ходить по снегу, не оставляя следов.
Он снова посмотрел на ладонь и поднял бровь, словно лишь теперь увидел кусочек угля. Он улыбнулся, наклонил ладонь, так что уголек скатился ему на пальцы, и поднял его на уровень глаз.
— Как кстати. Очень хорошо, что я нашел его здесь.
23 марта.
Наша работа пошла всерьез. По расчетам Антонио, мы придем в Квиллабамбу завтра к полудню, оттуда поездом возвратимся в Куско, а далее в Агуаскульептес и на руины Мачу Пикчу, где я должен совершить свое «путешествие па Юг».
Последние два дня провел в испытаниях моего видения и тренировках терпения, а вечерами мы обсуждаем теорию прошлого.
Антонио отказался обсуждать мой опыт с Сан Педро, когда я среди ночи бежал с закрытыми глазами по лесу. Он раздражается, когда я пытаюсь объяснить это все психоактивным действием напитка. Это был ритуал, вызов силы посредством церемонии, — почему я должен всегда избавляться от своего опыта, дав ему простенькое объяснение? Произошло то, сказал он, что мой разум расправил крылья и полетел. Почему, спросил он, я должен просыпаться на следующее утро и опять считать себя изгнанным из Рая, где я бегал среди Природы, раскованный, свободный? Меня коснулась сила, сказал он. Я считаю, что это был дикий и чудесный бег сквозь лес, и счастье, что я не упал и не расквасил себе лицо.
Позавчера ночью был дождь. Ливень. Мы нашли плохонькое укрытие под выступом скалы в лесу. Днем, когда наши вещи сушились на солнце, Антопио предложил мне посидеть на валуне среди пруда, разлившегося после дождя. Я сидел там три часа, созерцая отражение своего лица, а также облака на небе, вверху и внизу. Простое и замечательное явление: и облака на высоте тысяч футов, и мое лицо в трех фугах от поверхности воды отражаются от одной и той же плоскости. Антопио сказал, чтобы я сфокусировал зрение на отраженных облаках, и когда я сделал это, мое изображение распалось на два нечетких пятна. Хитрость в том, сказал он, чтобы, работая глазными мускулами, поймать в фокус оба лица, удерживая в то же время концентрацию на облаках.
Оказалось, что это не так просто. В тот момент, когда мне показалось, что я это сделал, я заметил, что облака вышли из фокуса. Снова и снова. Зато в результате я достиг состояния глубокого транса. Были моменты, когда я совершенно терял самоощущение. Антонио сказал мне также, чтобы я сконцентрировался на промежугке между моими двумя лицами, и были мгновения, как вспышки, когда, кажется, я видел. Это были другие лица. Мой отец, бабушка… Не знаю.
Это происходило под конец, я был в таком медитативном состоянии, что совершенно утратил чувство времени и ситуации. Это был настолько необычный, глубокий транс, что Антопио пришлось трясти меня, чтобы привести в сознание. Позже он напомнил мне миф о Нарциссе, которого отвергла Эхо и который был так очарован своим отражением в лесном пруду, что превратился в цветок, растущий над водой.
Это упражнение придумано для тренировки глаз на контроль пространства между объектами. Антонио сказал мне, что Анита могла смотреть в точку, отстоящую на полдюйма от моего лица, одновременно удерживая в фокусе мое лицо, и таким образом видела мою ауру. Мои вращающиеся чакры. Мое энергетическое тело.
— Вы приучены фокусировать зрение на вещах, на объектах, — сказал он. — События шаманского мира происходят в пространстве между вещами.
Игры с сознанием. Игры с осознанием. Любопытное медитативное состояние можно вызвать, наблюдая за собой, наблюдающим себя. Осознание осознания. Осознавать себя дышащим и быть дышащим. Это трудно сформулировать. Вот я сижу у вечернего костра и завожу диалог сам с собой:
— Я сижу здесь, я гляжу на огонь.
— Сидишь, глядишь на огонь.
— Я сижу, гляжу на огонь.
— Сидишь, глядишь на огопь.
— Я действительно сижу здесь, гляжу на огонь!
— Да. Все сидишь, глядишь на огонь.
И так далее, много раз, как мантры. Тот самый Я, который наносекунду тому назад ощущал меня, смотрящего на огонь моими глазами, действительно смотрит на огонь. Странная раздвоенность, наблюдение за течением собственной мысли. Раздвоение на себя, занятого действием, и себя, который осознает реальность первого себя и может описывать эту реальность по мере ее развития. Это почти возможность остановить мышление. Антонио называет это останавливанием времени.
Завтра я начинаю пост; это подготовка к работе на Южном пути, где я сброшу свое прошлое, как змея сбрасывает кожу.
Прошлое. Как личности, мы находимся в плену у своего прошлого. Травмы прошлого терзают нас страхами в настоящем. Радостные события питают наше настоящее и ограничивают будущее, поскольку мы стараемся воссоздать обстоятельства прошлых радостей. Справедливо ли это для семьи? Для племени? Нации, расы, культуры? Для видов?
Аптонио ответил бы, что это справедливо постольку, поскольку индивиды способны управлять своей судьбой. Освободиться от своего прошлого. А он предлагает шаманскую модель, в которой человек восстает против своего прошлого. Буквально.
Мы сели на поезд в Квиллабамбе и были в Куско уже к полудню. Мою мечту о свежих арбузах и соке папайи, вместе с таксистами, которые предлагали отвезти нас в город, Антонио отмел одним движением руки. Прямо со станции мы отправились пешком к Тамбо Мачай.
— Обычно это называют «купальней инков», — сказал Антонио. Мы поднимались на вершину холма. — Вообразите себе, — он присел па корточки и, поставив локти на колени, переплел пальцы рук перед собой, — Соединенные Штаты покорены другим народом, верования которого отличаются от ваших. Население уничтожено или полностью подчинено, города опустошены, Библиотека Конгресса полностью разрушена, никаких записей нигде не осталось. Тысячу лет спустя, ковыряясь среди камней, археолог откроет зеркальный пруд, который расположен сейчас перед памятником Вашингтону, и через несколько лет во всех путеводителях он будет именоваться «купальней американцев».
— А что же на самом деле представляет собой Тамбо Мачай? — спросил я.
— Источник сищиепа, лучшего пива в Перу. — Он расхохотался, вскочил на ноги и засунул руки глубоко в карманы брюк. — Храм Вод. Место внутреннего и внешнего очищения. Его источник — место слияния четырех подземных рек, стекающихся с четырех сторон. В четырех нишах верхнего яруса когда-то были установлены фигуры, представлявшие четыре apus, четыре крупнейшие горы со снежными вершинами вокруг Куско, четыре главных направления Волшебного Круга. Здесь начинается дорога инков к Мачу Пикчу. Он показал в сторону горного кряжа в десяти километрах к востоку. До Мачу Пикчу восемьдесят километров, и как раз здесь паломник наполнял bota и очищал чакры, прежде чем отправиться в поход к цитадели.
— Мы пойдем в Мачу Пикчу пешком?
— Мы поедем поездом. В, — он взглянул на часы, — час десять. Индейский поезд. У вас есть врем я наполнить флягу. Это ритуал.
24 марта.
Ритуал. Церемония. Не с помощью ли этих механизмов первобытный человек обретал доступ к лимбическому мозгу воображения и рептильному мозгу телесных функций? Включал ясновидение неокортекса? Если человек приступает к ритуалу с чистым намерением и твердым убеждением, что это его как-то преобразит, изменит сознание, исцелит, — разве это не плацебо своего рода? Вот мы рассматриваем перо. Наш неокортекс дает нам возможность уразуметь, что это перо птицы (мы можем даже узнать, какой птицы), что перья можно использовать для украшений и для смахивания пыли и т. д. Но вот нам говорят, что это перо обладает особой силой: если взять его в левую руку и помахать под носом, припевая «гей-гоп, гей-гоп, ша-на-на», то прекращается икота или даже серьезная болезнь. Для тех, кто искренне верит в это, перо становится магическим символом с целительными свойствами. Оно превратилось в образ, которому лимбический мозг верит. Неокортекс понимает, лимбический мозг верит, а рептильный мозг осуществляет измепения, ослабляя мускульный спазм, когда перо проходит под носом. Тот, кто не может освободиться от логики пеокортекса и видит только перо, будет только чихать от щекотки; его икота не исчезнет; его состояние не изменится.
Клинические исследования показывают, что 80 % пациентов получают от плацебо такое же облегчение, как и от морфия, если врач предупредит, что им вводится совершенно новое и очень сильное обезболивающее. Действие плацебо основано на обмане мозга: в него вводится вера в сильное лекарство. А нельзя ли вместо того чтобы обманывать мозг, как ребенка, взять в союзники его целительные ресурсы? Если наш первобытный мозг, наш бессознательный разум, выражает себя символами во время наших снов, то не можем ли мы использовать неокортекс для связывания символов, как это мы делаем со словами, чтобы общаться с мозгом? Если мы сможем сознательно общаться с нашими первичными мозгами — с функциями тела и с четырьмя функциями лимбического мозга, — то почему тогда не перепрограммировать их?
Я разделся до пояса и стал выполнять указания Антонио, начиная с верхнего источника и двигаясь вниз, через второй ярус, где вода разбивается на два потока, до основания, где эти потоки опять сливаются в один; я пил ледяную воду и промывал свои семь чакр, «развинчивая» их против часовой стрелки, а затем «зарядил» их, закручивая по часовой стрелке. Как и в предыдущий раз, холодный разреженный горный воздух вызывал странное онемение кожи.
Антонио встретил меня у основания храма.
— Наполните вашу флягу. — Он подал ее мне, и я подставил ее под струю сверкающей воды. — Кое-кто утверждает, что целью этого ритуала является очищение психических пластов, энергетически связанных с чакрами; что при этом ослабляется жесткая привязка энергетической системы координат того, кем вы были, так что вы можете реорганизовать их для служения тому, кем вы становитесь, или хотя бы тому, кто вы есть сегодня.
Он сложил руки на груди и стал лицом к храму.
— Вода является универсальным средством в очистительных ритуалах. На Западе лучшим ее пропагандистом был Иоанн Креститель. — Он широко улыбнулся и повернулся ко мне: — Но сознательный ритуал — это совсем не ритуал. Будьте внимательны, следите за каждым нашим шагом. Вы должны отдаться процессу, как тогда вы отдавались бегу на altiplano. He позволяйте расплываться вашему фокусу, а вниманию — блуждать. Вы должны оказать высокое уважение и этим действиям и к себе самому во время их выполнения.
25 марта
Несмотря на нашу дружбу, Аптонио считает, что я тщеславен. Такой себе двадцатичетырехлетний свежеиспеченный психолог, напичканный информацией, цифрами, академической и популярной философией, навьюченный рюкзаком с теплым бельем и туалетной бумагой. Я замечаю это время от времени и в его глазах, и в улыбке, и даже в движениях губ, когда он упоминает о моем «изучении шаманства». Как раз в те моменты, когда мне кажется, что я выдержал его тесты, заслужил его уважение, произвел на него впечатление своей серьезностью, — я замечаю эту улыбку.
Мачу Пикчу, пик-дедушка. Худайна Пикчу, пик-возлюбленный. Гранитные, покрытые мхом склоны этих гигантов головокружительно круто взлетают над белыми водами Урубамбы, изогнувшейся защитным змеиным кольцом. Оставив пыльную железнодорожную станцию Агуаскалиентес, мы направились к берегу реки.
— Вы можете перейти реку здесь, — сказал Антоиио. Он присел на корточки и достал свою сумку с юккой и кукурузной мукой. — Вам лучше взбираться на гору по следам Бингама. Воспроизвести путь первого белого человека, который побывал и Мачу Пикчу. Там есть пещера, — он вытянул руку в направлении белого гранитного вкрапления в склон горы на высоте двух третей дороги к вершине; это был голый вертикальный угес, у основания которого можно было различить впадину. — Возьмите с собой теплое одеяло и флягу с водой. Там удобно, хотя и холодно ночью. Оставайтесь там двое суток, начиная с сегодняшнего вечера, и соблюдайте пост. Послезавтра перед заходом солнца поднимитесь на вершину горы, к руинам. По дороге собирайте дрова для костра. Выбирайте их тщательно; в руины не входите. Я встречу вас там.
— А что потом?
— Мы разложим mesa и вызовем истрепанные обрывки вашего прошлого, и вы исполните свою работу на Южном пути. — Его тон не допускал ни вопросов, ни возражений.
Он вздохнул и прищурился на заходящее солнце. Перед нами лежала долина, по которой с ревом неслась Урубамба. Рядом с нами возле самого берега возникали и исчезали небольшие водовороты, вовлекая в свой хоровод плывущие по реке щепки и листья.
— Это вам надлежит сделать, мой друг. Вы молоды, но успели оставить за собой целые завалы мусора. Вы похожи на незавязанную котомку. Прошлое удерживает вас на привязи, вас связывает ваше собственное представление о себе. Вы должны броситься в огонь, который сожжет ваше прошлое, но не уничтожит вас. Вы сотрете с доски свою личную историю. — Он смешивал юкку с кукурузной мукой, его пальцы мелькали. — Сбросьте прошлое, как змея сбрасывает кожу. Это и есть ваша работа в Мачу Пикчу, но сначала вы должны приготовить себя к ней как можно лучше. Вы должны провести это время в воспоминаниях; обратитесь к вашей памяти, к прошлому, думайте о том, кем вы были и кем вы стали. Примените вашу психологию к себе: Посмотрите, где она вас касается. Это будет трудно, и все же это именно то, что вы должны сделать… как ученик. То, что вы будете делать в руинах, вы будете делать для себя; это дело мужчины.
Он наклонился вперед и положил мне в руку кусок кукурузной пасты с юккой.
— Знанием можно овладеть только тогда, когда вы научитесь применять власть к судьбе. А ваша судьба каждый день становится жертвой вашего прошлого. Дух не может расти, когда на нем висит мертвая плоть прошлого. В ваше изучение шаманства вы не должны внести никакой истории. — Он взгля нул на пищу, которую держал в руках, и рассмеялся.
Я улыбнулся его веселому настроению.
— Что вас рассмешило?
— Все это похоже на реальную мистику, правда?
Я отправился по пути, указанному мне Антонио. Как он заметил, я шел по стопам Хайрама Бингама, «первооткрывателя» священного города инков в 1911 году.
Позже
Западное тщеславие. Хайрам Бингам, неустрашимый джентльмен, путешественник из золотого века приключений, когда суровые индивиды возводились в рыцари за суровый индивидуализм. Широкополые фетровые шляпы, кожаные ботинки, зашнурованные до колен, или краги; затасканные записные книжки с грубыми карандашными зарисовками древних каменных сооружений на выступах скал, иногда увитых ползущими вверх лианами или свисающими вниз орхидеями.
Романтика, опасные приключения и — удовольствие открыть миру сокровища далеких и древних культур. Возможно, таким видел себя Бингам. По когда «цивилизованному» человеку показывают место, где туземцы третьего мира живут много столетий, то он считается первооткрывателем. Как будто туземцы держали это в секрете от остального мира.
Несмотря на циничный тон моих рассуждений, я думаю, что во всем этом был некоторый смысл. Если бы Бингам не «открыл» затерянный город на вершине этого пика, мне не пришлось бы теперь на него карабкаться на голодный желудок.
Пещера, на которую показывал Антопио, когда мы стояли па берегу Урубамбы, оказалась небольшим углублением, расщелиной в сплошной гранитной стене. Перед входом протянулась полоска покрытой мохом земли, и я осторожно пошел по ней. Ярко-оранжевое солнце садилось, и моя тень двигалась рндом со мной, по гладкой поверхности скалы на высоте двух тысяч футов над рекой.
Размеры убежища оказались достаточными, чтобы можно было повернуться. Именно это я и сделал и стал смотреть вниз, в долину Урубамбы.
Позже
Спрятавшись в маленькой дыре, я почувствовал одиночество и беспокойство. Мне немного страшно, и я знаю, какой голод меня ожидает. Но я переживал все это и раньше. И я сам толкнул себя на это, отказавшись от личного комфорта во имя приключения или ради каких-то экспериментальных трофеев.
Солнце село, и последние лучи 25 марта подкрашивают нижние края облаков в розовые и оранжевые оттенки. Я сижу в глубине пещеры в восьми футах от ее входа, прислонившись спиной к каменной стене, и наблюдаю небо сквозь каменную пасть. Чувствую себя, как Иона во чреве кита.
День осторожно переходит в ночь.
Я оборудовал свое гнездо — разобрал рюкзак, вытащил из него все дерьмо, которое таскаю на себе. Комплект для выживания: нитки с иголкой, рыболовные крючки, таблетки соли, герметически упакованные спички, бинты, средство против змеиных укусов, теплое одеяло. Плитка шоколада Херши. С миндальными орехами. Я даже забыл о ней. Теперь я положил ее на небольшой каменный уступ.
Позже
Это нелегко. Моя голова полна недавними событиями, я слишком ярко осознаю свое положение и важность предприятия. Возможно, это то, что нужно. Я стараюсь превратить этот подготовительный период в ценный опыт самораскрытия. Я очень стараюсь, и кое-что получается. И все же я в отчаянии. Слишком много информации. Нужно время, чтобы переварить и упорядочить, а я вместо этого собираюсь заняться своим прошлым и вступить на четырехэтапный путь знания.
Случайная мысль: похоже, те, кто ищет духовных приключений, кончают социальными изгоями. Они как будто теряют себя где-то в пути, пытаясь переопределить свою сущность в соответствии с «поисками». Глупые подхалимы. Духовные лизоблюды. Школяры, проповедники мистических условностей или духовных традиций. Астрология, магия чисел, иудаизм, католицизм со всеми его вариантами, индуизм и все другие измы. Системы веры, парадигмы. Редукционизм? Научный метод? Всеобщий триумф западной мысли? Сколько профессоров я видел на коленях перед алтарем гипотез и клинических подтверждений?
Но далее идут достойные фигуры: Иегова, Христос, Гуата-ма Будда, Магомет, Кришна. И вот Антонио. Преподаватель философии, прекрасный спутник, шаман. Исключительно тонко настроен на «человека знания». Похоже, все это не составляет для него никакой проблемы. Мистик-прагматик.
Мне не хватает altiplano.
Устал. Попробую заснуть. Утро вечера мудренее.
В эту ночь мне что-то снилось, но память беспорядочно металась, сбитая с толку паникой и дезориентацией от пробуждения в непривычном месте. Я прополоскал горло водой из Тамбо Мачай, скатал спальный мешок и вышел на площадку перед пещерой.
Утро в Андах. Несколько глотков холодного разреженного воздуха вернули мне равновесие. По зеленой пойме Урубамбы стелился туман, скрывая реку, которая бежала в полумиле от моего приюта. Я сел, скрестив ноги, на краю уступа, закрыл глаза на великолепие пейзажа и стал внушать себе состояние блаженства, на какое только был способен.
В своем предисловии к «Рассудку моралиста» Фрейда Филипп Райф пишет: «Человек отягощен грузом прошлого, и даже огромной терапевтической работой удается достичь немногим большего, чем перемещения ноши на плечах». Западная традиционная психотерапия безусловно подтверждает это наблюдение. Западный человек раскапывает свое прошлое с помощью памяти — исключительно ненадежного инструмента. Мы никуда не годимся, если нам приходится эксгумировать свое прошлое в полном объеме и в одиночестве. Нам куда привычнее вызывать фрагменты нашего прошлого и представлять себя другим людям в рассказах, которые мы сами выбираем, в событиях, которые подкрашивают нашу личность. Каждый из нас представляет целую иконографию импрессионистского и абстрактного стиля в аккуратных рамах. Во время моего недолгого пребывания в индейской резервации на юго-западе США я услышал об обычае рассказывать историю своей жизни камню; это яркий пример смирения, если к этому относиться серьезно. Легче обращаться к предмету — булыжнику, скале, лилии, безучастному врачу, чем к самому себе. Возможно, акт говорения вносит порядок в ту часть памяти, которая иначе оставалась бы бесформенной.
Я не могу воспроизвести беспорядочность моего опыта на склоне горы в то утро; но я могу вспомнить основные моменты: это они составили сознательный фундамент большей части того, что произошло вечером третьего дня и на рассвете четвертого.
Мой дедушка по отцу. Широкие, в печеночных пятнах руки, слишком жесткие для хирурга, но он был уже стариком. Редкие седоватые волосы и мягкие очертания орлиного профиля. По-моему, он посмеивался над отцом. Он закончил Колумбийскую Медицинскую школу в 1905 году и стал главным хирургом юродского госпиталя в Нью-Йорке. В 20-е годы он возвращается на родную Кубу и строит небольшую клинику в центре Гаваны — только для того, чтобы узнать, что муниципальные власти не в состоянии обеспечить его заведение нужным количеством электричества. Он строит гидроэлектростанцию, которая будет обслуживать его больницу. Он был нетвердым католиком и преданным капиталистом.
Мой отец был адвокатом и бизнесменом с обширной клиентурой и внушительным счетом в банке. Красавец мужчина, волнистые волосы, тонкие усики, эффектный аристократ. Он завтракал с Батистой. Упрямый, самоуверенный, всецело занятый собой. В 40-х годах он добился разрешения Ватикана на развод с первой женой, оформил попечительство над сыном и несколько лет спустя женился на моей матери.
Мое рождение было случайным результатом путешествия родителей по Европе. Когда они возвратились «с континента», мать с удивлением узнала о предстоящем пополнении семейства. Она была красавицей; ее влажные карие глаза постоянно и с обожанием были подняты на отца.
Меня воспитывала няня, и мне нравится думать, что именно это спасло меня от многих связанных с родителями неврозов, которые дают хлеб и масло психотерапевтам. Тати была кубинкой в третьем поколении, потомком афро-американских рабов. Насколько я помню, ей было около двадцати пяти лет в то время. Мы вместе купались, вместе принимали душ, вместе играли, но она была служанкой, как наш шофер. Это было до революции. Я очень любил ее и обращался с ней по-свински.
26 марта
Беспомощность моих сожалений о поведении в прошлом сильно преувеличена одиночеством. Неизмеримо легче голодать, когда знаешь, что пища есть. Я прислушиваюсь к своему желудку и заставляю себя медитировать на его шуме. Это может оказаться хорошим способом визуализации, когда я забираюсь в собственные внутренности, чтобы вытащить на свет воспоминания. Чем дольше я этим занимаюсь, тем голоднее становится мой желудок.
Тати была спириткой. Лекарства она обычно спускала в унитаз. Помню, как я выскальзывал из спальни и, пробираясь через кусты, следил за старым Родольфо, Тати, другими нашими слугами и их друзьями, с которыми я не был знаком; они пели, танцевали, кружились во дворике на берегу моря, освещенные луной и свечами; моих родителей в эти дни не было дома. Помню ночные приключения, когда, вооружившись карманным ножиком и бойскаутским электрическим фонариком, я вылезал через окно и по-пластунски полз по набережной, охотясь на крабов-отшельников.
Когда мне было десять лет, я услышал ружейную стрельбу; иногда от ближних взрывов содрогался весь дом. В тех ранних воспоминаниях время не имело значения; несколько недель, а может быть и месяцев, мы жили под аккомпанемент стрельбы.
Гавана, 1959 год, беспорядочная беготня людей на улицах. Женщина из соседнего дома смывает из шланга кровь с тротуара. Меня перестали посылать в школу. Помню лицо отца, освещенное желтым заревом от горящих в камине бумаг. Это происходило в доме друга нашей семьи, неподалеку от аэропорта. Мои пальцы были самыми тонкими, и я заталкивал туго скрученные стодолларовые банкноты в трубки из-под сигар. Отец снимал электрические выключатели и опускал эти трубки и пустоты внутри стен. Я помню, что он туда не возвращался больше до нашего выезда из Гаваны. Аэропорт меня напугал.
В Майами мы со сводным братом ловили верховодку, а моя сестричка играла в песочнице; отец в это время вел переговоры, в доме было полно беженцев высокого ранга и контрреволюционных лидеров.
К нормальной семейной жизни мы вернулись, кажется, в Пуэрто-Рико, хотя ретроспективный взгляд мог и подмалевать снимки моей памяти. Отец снова занялся бизнесом, это был строительный бизнес, и я чувствовал себя белой вороной в Высшей Иезуитской школе Сан-Хуана. Лето я проводил на Карибском побережье. Я был участником команды пловцов и страстно боролся за медали; они и сейчас лежат дома в ящике с носками. А еще я помогал геодезистам па строительных площадках. В конце концов, я был сыном владельца.
Обучал туристов подводному плаванию с аквалангами. У одной пары была дочь с белыми вьющимися волосами; мы с ней неуклюже занимались любовью среди коралловых зарослей, двадцатью футами ниже.
27 марта. Утро
Сегодня должно быть легче. Виден конец. Я уйду отсюда перед заходом солнца.
Много думал о Виктории. Первая любовь, первые обязательства. Поездка но стране в ее шикарном фольксвагене. Я любил ее со всей страстью, на которую был способен. Возможно; я никогда не любил, просто наклеивал этикетки на свои чувства. С годами смысл этого понятия изменяется.
Она учила меня играть в бридж. Вознамерившись поразить своей интеллектуальной мощью ее и ее друзей, я мужественно продирался сквозь ночи. Страстно хотелось произвести впечатление. Моя сосредоточенность была похожа на транс. Потом я часами ворочался в постели, мучил себя сомнениями и, наконец, засыпал тревожным прерывистым сном — пики, черви, бубны, трефы, предложения, взятки, шлемы, большие шлемы. Я просыпался вконец измученным.
Как сегодня. Не могу вспомнить, когда я заснул, все перебирал воспоминания о воспоминаниях предыдущей ночи.
Все неоконченные дела, все испорченные отношения, все сожаления и радости.
Весь второй день был унизительным. Я обнаружил, что не могу больше медитировать на состоянии своего желудка. Вместо этого я сосредоточился на плитке шоколада. Упражнения были немыслимы: после трех отжиманий я понял, что сжигаю драгоценное топливо.
Тот день я и сейчас помню во всех подробностях и со всей его жестокостью. Все мы временами испытываем ощущение своей смертности, муки собственного ничтожества по сравнению с Землей, космосом. Вы прогуливаетесь вдоль берега, ваша собака помчалась за куском дерева или пластиковым диском; вы задумчиво смотрите ей вслед, вдоль бесконечной полосы прибоя, и всплески волн доносятся до вашего подсознания. Причудливый лейтмотив напоминает вам о вездесущем ритме Природы. Вы обращаетесь к горизонту, к заходящему солнцу; ваши личные проблемы становятся незначительными, и вы вздыхаете, ощущая свою ничтожность, бессмертие крохотной песчинки и бесконечное бытие Вселенной. Возвращается собака, игривая и мокрая, она выполнила поручение и кладет диск к нашим ногам. Вы улыбаетесь ей, поднимаете диск, и игра возобновляется. Что-то подобное я переживал в своей пещере на склоне горы, только это было не так сентиментально: беспощадный голод и острое чувство одиночества исключали всякую пошлость.
Я вспоминал и анализировал свои решения, свое представление о себе самом как личности, людей, с которыми я сонрикасался, и как я с ними соприкасался; людей, которых я использовал, и как я их использовал. И как использовали меня.
Позже
Сегодня я чувствую себя покинутым, как в тот день с пейотом, только еще хуже.
Если бы мне довелось завтра умереть, что оставил бы я после себя? Хоть что-нибудь стоящее? Помог ли я кому-нибудь? Или же мои действия были подаянием, вроде той рго-pirta на железнодорожной станции? Насколько подлинна работа, которую я делаю? Не раздаю ли я свою медицинскую помощь как дешевые пакетики для перевязок? Может быть, это еще хуже. Может быть, занимаясь лечением, я подаю милостыню самому себе. И просто приобретаю себе достоинство.
Пытаюсь вздремпуть. Нет, не усну. Жду, когда солнце пойдет к закату. Закрываю глаза. Я измучен, устал от напряжения памяти. Мне кажется, я ощущаю, как трутся друг о друга стенки моего желудка. Вода из фляги смачивает внутренности, я чувствую, как она стекает все ниже. Глаза у меня закрыты, но я начал что-то и не могу закончить.
Мы с Викторией снимали тот домик в лесу. Я разглагольствовал на тему своей докторской диссертации, изображал из себя бунтовщика мирового масштаба. Романтический жулик с душой поэта. Она видела меня насквозь. Актеришка.
Я открыл глаза. В мою дыру вторглось солнце. Половина лица загорает. Я взмок от пота, шею свело. Пью воду.
Я достаточно голоден и глуп, чтобы считать, что я знаю, что такое голод. Но даже соль собственных слез освежает меня. Я избалован и продолжаю баловать себя. Голод — величайший учитель. Ничего удивительного в том, что вся западная психология сосредоточена вокруг орального и анального отверстий. Мы слишком набиты всякой дрянью.
На протяжении утра я время от времени размышлял о том, что по сравнению с ровесниками я сделал большие успехи: эдакий двадцатичетырехлетний психолог-вундеркинд, дикий осел под защитой егерей; но на теле Земли, чей гранит окружает меня, я выгляжу просто паразитом. Моя цель остается совершенно неопределенной, я живу для себя.
Наконец пришло время идти дальше. Я упаковал свои вещи и некоторое время сидел и наблюдал, как вращается Земля, прячась от Солнца. Меня ожидала очередная сотня фугов высоты, и я не представлял, что ожидает меня на вершине. Там ли уже Антонио? Сумею ли я противостоять призракам своего прошлого?
Меня интересовало также, столкнусь ли я с воспоминаниями об этих двух с половиной сутках, и если да, то как это будет выглядеть.
Со времени открытия руин Мачу Пнкчу в 1911 году им приписывалось много функций. Говорили, что это последнее убежище инков, последняя столица инков, Затерянный Город инков, тайная обитель Избранных Женщин, Дев Солнца. Перуанский историк семнадцатого столетия Салкаманхуа пишет, что первый Инка, Манко Великий, повелел развернуть строительство на месте своего рождения, в частности, возвести каменную стену с тремя окнами. Бишам обнаружил это сооружение, и оно подсказало ему, что Мачу Пикчу вовсе не последняя столица инков, а место рождения первой. Позже его осенило, что одно ничуть не мешает другому, что на самом деле он открыл Вилка-пампу, главный город Манко и его сыновей, последнее убежище инков от нашествия испанцев.
Затратив полчаса, я наконец вскарабкался на круглый гранитный выступ; по бокам его тянулось более десятка каменных ступеней, каждая высотою в человеческий рост. Оставалось менее получаса до того момента, когда солнце скроется за дальней грядой гор справа от Хуайяна Пикчу, и я отправился дальше по одной из самых широких ступеней. Повсюду видны были стены разрушенных домов, обломки изысканной работы древних каменщиков Священного Города. Огромный гранитный навес, под ним углубление, выложенное безупречно подогнанными каменными плитами, а сверху и сзади — Храм Солнца, повторяющий своими очертаниями естественную кривизну скалистой местности. Здесь трудились каменотесы высочайшего классе. Я продолжал двигаться поперек склона горы; я знал, что иду по периметру города ниже его руин. Из-за высоты и нетерпения и дышал все чаще и труднее. Впереди, справа от меня, показался небольшой травянистый холм; заходящее солнце осветило его вершину. Небольшое крытое тростником строение неправильной формы и рядом силуэт Антонно. Сумерки. И тут я вспомнил, что забыл собрать дерево для костра. Длинная цепь каменных ступенек вела к основанию холма, прижимаясь к разрушенной и обросшей мохом стене. Я поднимался все выше, останавливаясь время от времени, чтобы поднять ветку мескнтового дерева или сухой стебелек.
Я миновал Ворота Солнца, не заглядывая в них, и решительно направился к холму. На полпути я остановился, чтобы вытащить деревянную щепку из-под травы, и, случайно обернувшись, ахнул от восхищения. Заросшие и наполовину откопанные коробки зданий, кладки из тесаного гранита, храмы, стены из камня, сложенные без капли раствора, площади и дворы, и все это отделано пятнистым бело-серым гранитом, зеленым мохом и пастельным лишайником. Сотни террас. А надо всем, словно величественная башня, возвышается с северной стороны шпиль Хуайяна Пикчу. Подо мною, к западу, Храм Солнца и отвесная скала до самой Урубамбы. На востоке — небольшой разрушенный храм с тремя широкими окнами, обращенный к восходящему солнцу. Снизу и с запада, откуда я пришел, поднимался из долины туман, сначала почти вертикально, а затем отклоняясь к востоку и закручиваясь в клубки: казалось, огромное одеяло постепенно укрывает город, или гигантская рука нащупывает опору.
Перед укрытой тростником хижиной на самой верхушке холма, похожий на покинутое каноэ, лежал Камень Смерти, словно выброшенный на вершину Арарата миниатюрный ковчег.
Антонио приветствовал меня широкой и очень выразительной улыбкой. Видимо, испытание наложило на меня свою печать.
— Выглядите вы ужасно, — сказал он.
— Grades, profesor.
— И вам понадобится больше дров.
Я сбросил рюкзак и поплелся искать сучья. Где был Антонио эти три дня? Дважды я поймал себя на том, что, как зачарованный, рассматриваю декорации моего приключения — окаменелую цитадель, дикое гнездо доколумбовой культуры, окутанное туманом, подобно руинам в легендах об Артуре. Я вспомнил, как Антонио велел мне выбирать кусочки дерева, а не сгребать все подряд для растопки, поэтому на две охапки ушло более получаса. На холме Антонио дал мне кусок бечевки, я обвязал дрова и отложил вязанку в сторону.
— Когда мы пойдем в руины?
— Вы не пойдете.
— Я не пойду?
— Вы можете пойти в руины как турист, когда пожелаете, хотя это будет профанация, рожденная невежеством. — Он обернулся спиной к Камню Смерти и стал смотреть вниз на руины. — Но вы не можете войти в город, пока не выполнена ваша работа на Южном и на Западном пути, пока вы не научились жить жизнью духовного воина, пока вы не освободились от собственного прошлого и не стали лицом к лицу со смертью, пока вы не освободились от своего тела, как это мы делаем, когда умираем.
— Тогда зачем мы сюда пришли?
— Чтобы вы начали свой Южный путь. Но вы сделаете это за пределами города. Под Храмом Кондора есть пещера. — Он показал рукой направо, где заканчивались руины. — Для того чтобы наилучшим образом исполнить работу Южного пути, вы должны освободиться от страха. Страх — это реальность Западного пути, где вы столкнетесь со смертью. Но вы не сможете вызвать смерть, пока не завершите работу Южного пути. Получается что-то вроде порочного круга, листа Мебиуса…
— Уловка-22.
— Ваш Западный путь начнется позже. Сегодня ночью мы можем только поставить смерть на повестку дня, сделать то, что сможем, чтобы подготовить вас к ритуалу. Камень Смерти имеет форму каноэ, нос которого смотрит на запад. Здесь дух посвященного оставляет тело и путешествует на Запад, в край тишины и смерти. Легенды говорят, что он возвращается с Востока, где появляется Солнце и рождается новая жизнь.
— Легенды?
— Да. Ложитесь на камень, головой к носу каноэ. Вам понадобится несколько минут, чтобы войти в спокойное состояние.
Я вытянулся на холодной гранитной глыбе и старался заставить свое сердце перейти на медитативный ритм. Он оставил меня в одиночестве, и я закрыл глаза, настраиваясь на полусон.
Температура упала до ощущения комфортного холода, я забыл о своем пустом желудке. Молчание приближающейся ночи было полным, тишина лишь подчеркивалась еле слышным шелестом сухой травы. Что делал Антонио? Когда мое дыхание стало регулярным, я услышал его тихий, почти бездыханный свист. Я почувствовал, что он рядом, и услышал его пение, многосложный ритм, озвученный реверберирующим гудением, похожим на звук камертона. Температура продолжала понижаться, и легкое дуновение воздуха по лбу передавалось дрожью вдоль позвоночника. Будет еще одна холодная ночь в Андах. Я посмотрел сквозь ресницы вверх: он переводил руки с моего лба к горлу, затем к грудине. Он освобождает мои чакры: вращение против часовой стрелки; зарядка чакр; вращение по часовой стрелке; пение в чакры. Я проверяю свои ощущения и ничего не нахожу, кроме относительного покоя, некоторого облегчения моей тревоги и опасений и удивления от того, что нет особыхощущепий.
Я ничего не чувствовал.
Пение закончилось решительным ihoyl Он снова тихо засвистел, и свист растаял, как легкое дуновение.
— Лицом к стене. Сосредоточься на огне, — сказал он. — Не дай ему погаснуть. Не своди с него глаз. Ты можешь заблудиться, если ослабишь внимание. Призывай видение орла.
Песня Востока: «hoy, hoy, charduay, charduay, hoy».
Он положил мне руку на плечо:
— Я приду к тебе утром.
Я сжег шесть или семь спичек, прежде чем добрался до конца пещеры. Должно быть, в ней было два входа, потому что в лицо мне дул едва заметный сквозняк. Я воткнул жезл в земляной пол пещеры и подготовил костер так, как это делал Аптонио: квадратный колодец из четырех групп сучьев по четыре в каждом этаже, а в середине — пучок сухой травы. Я сжег почти все спички, пока зажигал этот маленький погребальный помост. Трава затрещала, щепки дерева подхватили ее пламя, и гранитные стены осветились неровным светом. Я помню свое удивление: то ли языки пламени выделялись несколько резче, чем обычно, то ли как-то изменилось мое видение; или это действовал Сан Педро. Я не мог припомнить, чтобы когда-либо что-либо видел гак отчетливо.
Я подкладывал сучья из охапки Аптонио, пока не убедился, что огонь горит надежно. Я сел удобнее, и по мере того, как я всматривался, пламя изменялось, изменялось и мое восприятие.
Мой фокус смещался, и то, что вначале было четко очерчено, теперь окутывалось сиянием, светилось, словно сквозь дымку. Я вынул жезл из земли и проверил зрение по его поверхности. И хотя я различал каждую деталь и каждую трещинку или неровность кости, пламя по-прежнему мерцало матовым, рассеянным светом.
Я закрыл глаза и стал глубоко дышать, наследуя стиль Антонио. Свет костра падал мне на веки и вызывал головокружение. Потом пламя начало мигать, и свет хлынул сквозь закрытые веки, как тогда на altiplano, но теперь появился звук, похожий на шум порывистого ветра, и он был связан с потоком крохотных световых частиц. Цвета были яркие и легкие, как сияние раскаленных углей в костре.
Я открыл глаза. Огонь горел ярко, и мне было приятно его сияние. Я взглянул на собранные мною кусочки дерева. Какой выбрать? Мне бросился в глаза мескитовый сучок, старый и обкатанный, словно галька; он напоминал тело птицы с прижатыми к бокам крыльями перед тем, как нырнуть в воду. Я вытащил его из кучи и аккуратно положил в центр костра, на пламя. Он придавил своим весом горящие ветки, края его быстро темнели. Я смещал свой фокус, я искал изображение, но не знал, чего следует ожидать. Что-то появилось, какое-то движение возникло на периферии поля зрения. Я немного повернул голову, чтобы посмотреть лучше, и ощутил волну адреналина. Но свет костра по-прежнему играл на стенах пещеры; казалось, он дурачит меня. Я выдохнул и вдруг понял, что задерживаю дыхание; тело напряжено, шея и плечи затвердели от ожидания.
Так не годится. Слишком уж я стараюсь.
Дышу.
Я снова закрыл глаза, чтобы ощутить свое состояние и проверить действие Сан Педро. Огоньки были, но они стали крупнее, ярче и летели сквозь меня со свистом, как ветер сквозь деревья, и был в их движении ритм океанского прибоя. Один светящийся шарик задержался передо мной. Еще один. Я поднимаю руку, откидываю противомоскитную сетку своей кроватки и выгибаюсь на холодных простынях, чтобы дать место гостю. Он передвигается, парит рядом со мной, и я чувствую, что он улыбается.
Я не припомню, чтобы я открывал глаза. Знаю только, что в какой-то момент я был маленьким мальчиком, уютно укрывшимся в постели, а в следующее мгновение снова сидел в пещере под Мачу Пнкчу, глядя на огонь. Я посмотрел на часы.
Как, 8:04? Похожий на птицу кусок мескитового дерева превратился в догорающий уголь и темно-серый пепел. Спал ли я?
Образы из сновидения, память о сновидении. Опыт вспоминания сновидений. Детские секреты. Вдруг я вспомнил Тати. Ее образ вторгся в мои мысли, и я потянулся за другим сучком для костра; это была покрученная ветка мескитового дерева с несколькими засохшими листьями на тонком конце. Я наклонился вперед, через скрещенные ноги, и положил ее в огонь.
Я конвульсивно содрогнулся и почувствовал тошноту от адреналина в желудке. В затылке у меня сидел страх, мои глаза метались рефлекторно, прощупывая мрак за пределами света и танцующих теней. Жезл! В какой руке его держать? В горле появился какой-то ком. Как! Я не ел три… Я тужился рвать, меня душил спазматический кашель. Дуновение прохладного воздуха подняло пепел с искрами. Дым, терпкий запах благовоний, жертвенные свечи из пчелиного воска, дешевая кубинская сигара.
Тати обнажена до пояса, ее кожа блестит от пота в свете от пламени свечей, она ритмически покачивается взад-вперед над чашей с тлеющими листьями. Она что-то делает ртом, но я не вижу, она стоит спиной ко мне.
— Мальчик, иди сюда! — Голос у нее низкий, горловой, как у садовника Родольфо.
— Тати?
Она оборачивается, и у меня перехватывает дыхание. Ее лицо искажено гримасой, глаза закатились, веки тяжело сползают на них. С оттянутой нижней губы свисает прилипшая к ней сигара.
— Иди сюда. — Сигара качается надо мной. — Стань здесь.
Мне четыре года. Она моя няня. Я послушно становлюсь возле чащи с тлеющими листьями. Она вынимает сигару изо рта, поворачивает ее и охватывает губами горящий конец. Она втягивает дым в легкие, а затем выдыхает его мне в лицо, она очищает меня дымом.
— Ты хороший мальчик, маленький хороший мальчик, ты сильный. Я буду приходить к тебе во сне.
— Тати?
— Ист.
Я протягиваю руку и касаюсь ее кожи цвета красного дерева.
— Я хочу молока, Тати. Принеси мне. Скорее.
Листок мескитового дерева свернулся, зашипел и вспыхнул над углями. Я потрогал свое лицо, я хотел его ощутить, обрести уверенность. Мокрое. Мое лицо мокрое. Трехдневная щетина. В уголок рта скатилась слеза, и я пробую ее на вкус кончиком нзыка. Всхлипывание сотрясает мою грудь, я осознаю, что плачу.
Это не сон. Не сон. Я видел отчетливо. Прямо зрительными рецепторами. Лимбическимн? Галлюцинация? Нет. Никаких фантазий, ничего эксцентричного, характерного для галлюцинаторных состояний. Ничего не понимаю.
Ветка сгорела, развалилась на сияющие угли.
Сосредоточься.
Следующая ветка оказалась тяжелее, чем я ожидал. Или я ослабел? Чепуха. Но она совсем небольшая. Я положил ее в огонь. Мягкое голубоватое пламя пробегало по догорающим углям. Хватит ли жара, чтобы зажечь эту ветку? Почему я так запустил огонь… Что это с моей ладонью? Я подношу ее ближе к лицу и с удивлением разглядываю небольшой панцирь конической формы в корнчнево-белую полоску в углублении моей маленькой детской ладошки. Панцирь щекочет ладонь и шевелится. Из-под него высовывается заостренная мохнатая лапка, похожая на крохотный пальчик. Я хватаю себя за запястье, чтобы рука не дрожала. Я не должен пугать его. Панцирь движется: это миниатюрный краб. Краб-отшельник. Крохотные лапки с нежными коготками. Он метнулся в сторону и свалился с раскрытой ладони на песок возле самой воды.
Я посмотрел на свои руки. Правая сжата в кулак, левая прижимает ее к животу. Я с трудом разжал пальцы и поднес руку к глазам. Мокрая от пота. Никакого песка, моя привычная взрослая рука.
Я посмотрел по сторонам. Стены пещеры, казалось, изменил и форму и сомкнулись со всех сторон. Я находился внутри гранитного яйца. Страх поднимался из глубины живота к грудной клетке, сердцу, горлу; свет костра, казалось, пульсировал, но мере того как цвет его изменялся от желтого к оранжевому и темнота уже готова была поглотить его. Я не мог дать ему угаснуть, но единственным топливом было то, которое я принес.
Выбора нет, только эта охапка. Выбирай.
Не отрывая взгляда от углей, я нащупал кусок мескитового дерева и положил его на угли вместе с крохотным пучком вереска прежде, чем вспомнил предостережение Антонно: по одному.
Мой отец. Он в отчаянии, он потерял состояние, землю, место; он потерял свой мир. Он охватил голову руками и рыдает, а я тянусь к нему через огонь. Он — жертва той личности, которая все потеряла, у которой все отнято, но он вцепился в нее мертвой хваткой, не в силах расстаться с нею. Вон он, здесь, напротив, отделен от меня только огнем, который меня сжигает.
Я сдерживаю себя, прижимая к груди костяной жезл и качаясь вперед-назад; я оплакиваю тяжкий груз его гордыни и свое отчаянное желание помочь ему, сыграть его игру, приспособиться к миру его ценностей, его стандартов, его тщеславия. Я вижу, что он никогда не избавится от своей гордыни, и я схожу с дистанции. Я вытираю слезы с подбородка. Я освобожу себя от его примера, я отойду в сторону от его презрения; но моя аЬuellа, моя прабабушка, качает головой: «Береги его, Бомби». Бомби — это мое детское имя. «Не оставляй его».
С этого момента я уже не мог остановиться. Я кормил огонь кусками моего прошлого, и от огня поднимался пар, закручивался в кольца, спирали, клубки, издавая невнятный шум событий и переживаний.
Из всех моих опытов в области сознания и лечения самыми разительными были, пожалуй, эти двенадцать часов, проведенные под Храмом Кондора. С того дня я ношу память о них в своей душе.
Когда-то я их тоже сброшу с себя. Я столкнусь лицом к лицу с этими двенадцатью часами и сожгу их на другом огне. Но пока что я сижу здесь, скрестив ноги перед жаркими углями, плачу, смеюсь, терзаю себя муками катарсиса, который сам же и вызвал. Клетку за клеткой, волосок за волоском, палец за пальцем, член за членом я кладу себя в огонь. Друзья, знакомые, пациенты, удивленные лица индейцев-гвнколов над картой мира, нарисованной на песке. Были моменты, когда я думал, что все закончено, костер догорает, мне остается вспомнить песню Антонио, вызывать видение орла и дуть на угли, поднимая дым с искрами, прежде чем предать огню еще один сучок, ветку или пук травы. Сквозняк очистит пещеру от дыма, но образы останутся, они будут со мной, вокруг меня и во мне.
И были какие-то неясные эмоции, женщина, которой я не знал, знакомое, но неизвестное мне лицо, какие-то изображения, не мои и не имеющие отношения к тому, кем я был, и, со всем этим, сильное желание свалить оставшееся дерево в костер.
Утром костер потух как-то сам собою. Тяжкое испытание закончилось, стены пещеры снова стали стенами пещеры.
Я вышел, держа под мышкой костяной жезл. Антонио сидел на камне, силуэт его был ярко освещен утренним солнцем. Я помню, что он положил мне руку на плечо.
— Вам хватило дров?
— Да. Немного осталось.
— Всегда будут оставаться, — сказал он.
Мы вместе поднялись к Храму Кондора на краю руин. Прибыл автобус, набитый туристами, и мы наблюдали, как они шли вниз от Камня Смерти и как вошли в Затерянный Город древних и нков. Антонио повел меня по тропе вниз, удаляясь от развалин.
— Вы еще придете сюда не раз, — сказал он. — В следующий раз вы войдете в город, и камни, вытесанные руками наших предков, заговорят с вами.
Я был слишком измучен, чтобы думать о смысле его слов.
28 марта
Видимо, существует два вида памяти. Все то, что мы носим при себе, доступное сознательному воспоминанию, например, все то, что я вспоминал во время голодания. Субъективная память. Звуки, образы, чувства, самые обычные детали, которые становятся тем более живыми, чем больше значения мы им приписываем при воспоминаниях. Это ретроспективная память.
Под гипнозом взрослый человек может вспомнить цвет своей детской кроватки. Это объекчивная намять. В ней находится то, что я вызывал и с чем боролся. Оно живет собственной жизнью. Как и сновидение, оно не подчиняется сознанию и развивается неуправляемо. Независимо от меня. Это не ретроспектива, а ретро-спектакль.
Но сейчас я не в состоянии написать об этом. Мы находимся в маленькой гостинице в Агуаскалиентес. Здесь, у подножия Мачу Пикчу, есть горячие ключи.
Вспоминаю, что Альберт Эйнштейн однажды определил науку как попытку привести хаотическое разнообразие нашего чувственного опыта в соответствие с логически единой системой мышления.
Так как мне подступиться по-научному ко всему тому, что произошло со мной? Через два дня я улетаю в Калифорнию.
Мое перо тяжелеет, и строка загибается вниз, но мне кажется, что по мере того, как изменяется характер нашего чувственного опыта, должна изменяться и наша наука, и наше определение системы мышления, сам способ нашего мышления.
Я подумаю об этом утром.