Мой родной город затопило. Прозорливость, как всегда, подкачала. Еще в полночь я, домовладелец шестидесяти лет, спал на втором этаже своего особняка: колониальный стиль, вид на реку. В три часа ночи река заняла мой первый этаж и предъявила претензии на второй.
На заднем дворе я держал алюминиевую плоскодонку когда сезон сибаса закончился, положил да забыл. И все равно лодка разбудила меня, точно верный пес: тихонько, но упрямо колотилась носом о стену моей спальни. Я ошалело спустил ноги с кровати….
…во что-то холодное, мокрое и колючее. Шесть дюймов воды. Я не мешкал — сиганул головой вперед из самого высокого окна прямо в поджидающую лодку. Ситуация настолько странная, что я забыл удивиться — казалось, так и положено. Подвесной мотор 1970 года, к которому я много месяцев не притрагивался, каким-то чудом ожил. Отплывая от дома, я чувствовал себя мальчишкой — ничего не боялся. Ни один фонарь не горел. Только тонкий серп луны то складывался, то раскладывался на волнах. Лодка, тарахтя, пробиралась между верхушек деревьев.
— Это не сон, — сказал я своему голосистому «Эвинруду»[1]. — Отцовскому дому конец. Зато лодка, похоже, в полном порядке. Другие небось выбраться не могут…
Наш район зовется Риверсайд. И не для красного словца: участки в три акра, гаражи на четыре машины, в среднем один причал для байдарок на дом. И вот наступило 15 сентября 1999 года, и на Северную Каролину надвинулся ураган Флойд. С полудня ветер грозил нам, но и только, а беда пришла исподтишка, в темноте. Этой ночью то, что поначалу казалось тишиной, обернулось миллионом всплесков, хлюпов, бульков. Не дождь лился сверху, а мокрая темень губила нас снизу. Ветер хоть что-нибудь щадит. Вода поднимается, подтачивает — и забирает все.
К счастью, в середине сентября вода еще не очень холодная. Хм, я заговорил, как моя покойная жена: для Джин стакан всегда был наполовину полон. Полон — как теперь Риверсайд. Я вел нашу «Алюмикрафт»[2] от особняка к особняку. Той же короткой дорогой, по которой ходил пешком, только теперь на уровне крыш.
Хатчисоны — полуодетые, на своей башенке на третьем этаже — стояли за двумя барбекюшницами, зажженными вместо сигнальных костров. Я пришвартовался к их трубе фламандской кладки и окликнул:
— Господа, ехать подано!
— Ну и ну, наш любимый страховой агент. Не волнуйся, наш полис на стихийные бедствия распространяется! — весело ответил Хатч, одетый только в трусы в мелкий горошек. — А между прочим, я только вчера выложил двадцать шесть тысяч за покраску этого треклятого сарая!
Хатч то и дело махал воде рукой, молчаливо намекая, что ей пора бы перед ним расступиться на манер Красного моря. И смеялся без умолку, пока не раскашлялся. Его жена посмотрела на меня косо. Их дочь-подросток заявила:
— Папа, ты даже сегодня говоришь только о деньгах. Ты еще безнадежнее, чем это все! — и указала подбородком на наш бывший район. Мы спустили Хатча в мою лодку.
Знакомые улицы казались венецианскими каналами, а мы пользовались беспрепятственным правом проезда повсюду. Сырость сначала въедается в одежду, потом в обувь. Тьма пахла трансмиссионной жидкостью и альпиниями. Издалека доносился какой-то рев.
На затопленном дворе одного моего приятеля бился в истерике его новенький «Лексус»: на пятифутовой глубине под зеленой жижей сверкал фарами так и сяк — яркий режим, тусклый режим, мигалка. Сюрреалистически-красивый, испорченный безвозвратно. Кто из соседей сегодня ночует дома, кто утонул в собственной постели?
Мы обогнали всех троих сыновей Олстона — мальчики плыли на бугибордах[3], одетые только в плавки гавайской расцветки. Они сказали, что торговый центр пока не затопило, и туда съезжаются грузовики спасателей.
Серфингом эти парни занимаются с шести лет теперь, уплывая в неизвестность, они крикнули мне:
— Ну до чего же круто, старик! — Первый раз в моей жизни это слово прозвучало к месту.
В ответ я мог бы предостеречь: «Вы тут не по горной речке плывете. Вместо Риверсайда теперь помойка да микробы, ребята». Но мальчики и так скоро сами поймут, что к чему. Я промолчал. Всех опекать невозможно.
На крыше беседки Чарли Хейг, четырехкратный лауреат кубка Риверсайда по гольфу, бережно загораживал от ветра огонек своей золотой зажигалки. Он стоял на коленях, одетый в пижаму. А лицо-то, лицо: одни глаза видны, остальное — маска из авокадо. Сегодня Чарли начисто позабыл про свою голливудскую смазливость. Обмазанный зеленой кашицей, он был форменный охотник за головами с Фиджи, особенно на борту лодки. Хатчисоны помогли Чарли и его новой жене — даме, которая выражалась без обиняков, — спуститься в мою шестнадцатифутовую яхту. Жена, устроившись позади Чарли, привстала и многозначительно приложила палец к губам. Она была согласна на наводнение, лишь бы Риверсайд увидел ее мужа — топ-менеджера, отслужившего в морской пехоте, — при полном ночном марафете. Чарли, как выражалась моя покойная супруга, «увлажнялся».
Увлажняться! Автостоянка нашего торгового центра, освещенная силами двенадцати генераторов, сияла — единственное пятно света посреди нескольких квадратных миль ночи. Из лодки она показалась нам райским брегом, серьезно. Я начал высаживать соседей. За мусорными баками уже валялось девять утопленников. Семеро — из муниципального микрорайона, поплатились жизнью за неумение плавать.
Нам сказали, чтобы мы не волновались — скоро подъедут рефрижераторы.
Так я в ту ночь и курсировал туда и обратно — возвращался за другими соседями. Ну и отлично — нашел применение своим силам. После смерти Джин я проводил почти все время в обществе основных спортивных каналов. Были еще приятели по гольфу и кофейне. Фирма более или менее держалась на моей гениальной секретарше. Я же успешно упражнялся в питье бурбона с водой на террасе. Вывел этот спорт на новые высоты.
А теперь в одночасье вернулся к активной жизни, точно меня, как в старые времена на английском флоте, обманом забрили в матросы. Странное дело, но, потеряв все, я точно лет тридцать сбросил. Ничего, скоро выветрится. (Адреналин полезен при любой погоде — не то что прозорливость.)
Мой район погрузился до крыш в… скажем прямо, в говно. Чем не генеральная репетиция смерти? И все же — по крайней мере, поначалу — я чувствовал сладость жизни, потому что снова оказался кому-то нужен.
Как все это приключилось, я толком не понимал. Зато откуда-то знал, что делать теперь.
Барт Тарлтон помахал фонариком — мол, плыви мимо, оставь нас на крыше нашего гаража.
— Еще кто-нибудь появится. Она пока… не готова, — сказал он и осветил лучом Кэтлин — та, сидя на корточках, раскладывала на белом гравии, которым была посыпана крыша, намокшие детские фотографии.
— Кейт запасла уйму пластиковой пленки, — печально сказал Барт. — Она занята: надо все карточки Кэролайн запаковать. Твердит: «Сначала главное». Спасибо, что заглянул, приятель, но мы должны пройти этот этап. Что дальше, а? — он встряхнул головой. — Да, Митч, вот еще что, — крикнул он вслед, — слава богу, твой отец не дожил. Я знаю, что он души не чаял в вашем доме.
Поразительно: пока его жена играла в дочки-матери, Барт припомнил моего отца.
Верно, если бы папа сейчас воскрес, то тут же умер бы во второй раз. В 1950 году он порядком переплатил за наш каменный особняк, чтобы я с детства был не хуже других. Наша улица славилась нейрохирургами и президентами колледжей, а мой отец всего лишь заведовал «королевством туфель». Чтобы внести непомерный первоначальный взнос за наш особняк в колониальном стиле — 1939 года постройки, кстати, — он охотно простоял бы на коленях хоть полвека перед самыми уродливыми ногами Риверсайда.
Сбылась ли папина мечта? Сбылась: я прожигал жизнь вместе с сыновьями настоятеля нашей епископальной церкви. Это были малолетние преступники — зато платиновые блондины. Мы играли в баскетбол, гоняли наперегонки на моторках, познали сорта виски на профессиональном уровне. И все равно соседи не называли моего отца иначе как Коннели-Туфля. «Значит, я в своем деле дока», — улыбался мой кроткий папа. Наш дом он нарек «тенистым долом» дверь покрасил в помидорно-красный цвет. Приятели не ставили мне это в вину. Я был щуплый, вечно всех веселил, а на первые роли не претендовал — знал, что бесполезно. И всегда выпроваживал дружков, когда папа, вернувшись с работы поздно и подшофе, заводил свою пластинку: «Лучшие ножки города? Послушайте меня: у молодой Дайаны дю Прес пальчики греческой богини. Видеть эти пальчики, прикасаться к ним, служить им — высшее счастье».
На рассвете небо окрасилось в розовый цвет с золотом, но вокруг все было мокро и уныло. Столько утонувших длиннорогих коров — откуда только их занесло течением? Трупы скапливались под мостами: прямо-таки картина из жизни Дикого Запада. А кто это наверху одной из груд у эстакады? Два живых оленя — мать и детеныш — спокойно вылизывают друг дружку.
Я услышал: «Мистер? Лодка! Мистер Лодка!?» И вскоре у меня появились два пассажира — костлявые чернокожие подростки. Они приплыли кролем из микрорайона. Один, неважный пловец, обмотался автомобильной камерой и, суча ногами, одновременно ее надувал. Пока я помогал парням забраться в лодку, кряхтя от боли в спине — с позвоночником у меня нелады, — оба пытались благодарно пожать мне руку. В их кудрях блестели, как ртуть, круглые капли воды. Мальчикам было лет по пятнадцать. Вид у них был перепуганный. Долгих разговоров мы не вели. У меня есть лодка. Теперь они на борту моей лодки. Счастливая развязка.
Пристроив ребят, я решил: поеду-ка на выручку к одной барышне моих лет, которая мне всегда нравилась. Сегодня она наверняка одна: ее щеголеватый муж часто ночует у веснушчатого студента, который числится при нем «секретарем-референтом». Об этом знает весь город — и только моя приятельница, возможно, еще не в курсе.
Тарахтя мотором, я поплыл к ней — бесспорной королеве красоты Риверсайда в нашем поколении. К Елене Прекрасной, чей лик заставил пуститься в плавание… если не тысячу кораблей, то хотя бы одну моторку. Да, это ее ступни восхвалял мой папа. «Белоснежный мрамор», — провозгласил он, и мы с мамой переглянулись. Коннели-Туфля не преувеличивал: она была само совершенство. Но в маленьком городе это достоинство выходит боком. Мне смерть как не хотелось влюбляться в ту, кого выберет мне — и нашему роду — мой отец. Я до нее все равно не дотягивал: лицом — не вышел, ростом — не вышел, миллионов — не унаследовал. Весь мой общественный статус сводился к тому, что купил, переплатив, Туфля. (Как бы порадовался папа, увидев меня сегодня: лодка наготове, даже весло я прихватил, на всякий случай. Я — всеми любимый старый пень — до того тут прижился, что стал бесцветной тенью.)
И все равно, даже сейчас, шестидесятилетний, мокрый, как мышь, я воображал себе свой идеал — она потерянно стоит на своем балконе, одетая в атлас, как будто опять играет Джульетту в нашей школьной постановке. Пожалуй, я, поигрывая мускулами, влезу наверх по плющу, и доставлю ее в мою гондолу под балконом, и почувствую под своими могучими руками влажный гладкий атлас… ну и так далее. Детский сад. И все же я направился к ее дому — как-никак теперь я вдовец.
Церкви тоже затопило. Почему-то они выглядели еще более уныло, чем затопленные частные дома, — наверное, потому, что когда-то больше о себе понимали. Хорошо еще, что их шпили стали ориентирами для нас, речников. Проплывая мимо хромированной иглы Первой Баптистской, я разглядел тысячу стальных заклепок, проблески меди там, где напыление осыпалось. Казалось, шпили — это всего лишь доспехи. Все конфессии самоутверждались, возвышаясь над водной гладью.
Наш городок метит в Вильямсбурги[4] — даже синагога увенчана шпилем. Многие церкви стоят лицом к лицу на перекрестках — попарно, точно боевые петухи. Может, скоро появится и минарет в стиле Кристофера Рена[5]? У нас в городе народ богобоязненный. Вот только чего боятся? Чумы? Войны? Потопа?
Взглянув прямо на центр города, я увидел лишь деревья да шпили, торчащие в голубой дали. И надо всем этим — безвидной и пустой землей — вертолеты телевизионщиков. Гоняются за ценными кадрами — снимают бедолаг, которые выкарабкиваются из домов по дымоходам и машут простынями.
Не нужно было быть инженером-строителем, чтобы осознать: почти все старые добрые дома на наших улицах можно отправить на снос. Залей дом, пусть даже самый добротный, водой на двадцать футов — и все, финиш. Потом от одной плесени сдохнешь.
Я с ревом проплыл мимо розового оштукатуренного особняка — испанский колониальный стиль — Эпстайнов, мимо «эрмитажа» Мерченсонов — точной копии дома Эндрю Джексона[6]. В телевизионной гостиной в его полуподвале я впервые прикоснулся к девичьей груди — только к левой, но этого хватило, чтобы я заинтересовался жизнью. Повернул я, сильно накренив лодку, за домом, где выросла моя покойная жена. Вынужден признаться, что девушкой, чью грудь я щупал, была не Джин. Но здесь, среди камелий французского сада ее матери, мы с Джин поженились в июне 1968-го. Теперь вокруг нашего аналоя — ротонды с коринфскими колоннами — качались на волнах нечистоты.
Плыть на «алюмикрафте» мимо своего дома я поостерегся. Вспомнил, как случайно подслушал фразу одной вдовствующей аристократки: «Эти ирландцы из обувной лавки заняли самые большие дома на набережной». Мне-то уже ничего не нужно — разве что семейные фотоальбомы да мой бронзированный первый башмачок, с которым папа так носился[7]. Все это хранится на чердаке, а значит, могло и уцелеть. Но сначала люди…
Мальчики беседовали между собой о знакомых:
— Как думаешь, Лотти сняли с крыши? Она говорит, что детей не оставит, но… должен же кто-то их найти, может, с вертолета? А может, этот вот дядька с мэрии, когда вытащит всех своих, может, он туда смотается, заберет Лотти с ее мелкими?..
Значит, пассажиры сочли меня городским служащим! Спасателем по найму. Хммм. Должно быть, это не зазорно — просто чудно как-то. (Впрочем, чего еще ждать от сына Туфли!) А я на что рассчитывал — на медаль «За спасение утопающих»? Мало ли кем тебя считают — неужели это что-то меняет, по большому счету? До той ночи я был уверен: да, меняет. И разве не на этом убеждении я выстроил всю свою жизнь?
К утру почти всех моих знакомых — в отличие от людей из микрорайона — уже выручили. Другие новоиспеченные речники Риверсайда на байдарках, морских лодках «сейлфиш» и водных велосипедах снимали соседей с крыш их джипов и флигелей для прислуги, с верхушек дубов и с головы как минимум одного бронзового Святого Франциска в человеческий рост. За ночь моя моторка успела доставить к торговому центру, наверно, человек тридцать. И вот теперь мы наконец-то вошли во двор дома женщины, которую я любил с тринадцати лет. (Вообще-то, это ее левая грудь стала для меня первой.)
Ее невысокий, растянутый по горизонтали дом в стиле Фрэнка Ллойда Райта, казалось, пропал без вести, но я увидел, что хозяйка доплыла брассом до единственной прочной вертикали в окрестностях. Первую красавицу города я обнаружил на дереве, где она отсиживалась, точно мокрый енот.
Как бы я ни пытался все просчитать наперед, прозорливость меня вновь и вновь подводит. Пятьдесят лет я был уверен, что эта женщина — моя судьба. Папа поощрял во мне эту веру. Он считал, что свидетельство о владении недвижимостью в Риверсайде перевешивает нашу ирландскую кровь, делает нас аристократами-землевладельцами. Мой старик так и не догадался, что Туфля — это кличка слуги. (Чтобы скрыть это от него, я дрался. Хоть какая-то заслуга.)
Она родилась богатой, рыжеволосой и зеленоглазой — глядя на нее, ты не знал, на каком ты свете. Видя, что я, как и остальные шестеро парней с нашей улицы, в нее влюблен, она подсунула мне свою не столь эффектную наперсницу. Предложила мне девушку, которая давала ей списывать домашние задания, держала ее пальто и смеялась ее фирменным шуткам, девушку на побегушках, которая лично доставляла ее ехидные отповеди на тетрадных листочках нам — незадачливым, раскатавшим губы юнцам. В одной из этих записок, доставленной мне в собственные руки, разъяснялось:
Джин умнее меня, ну а внешность… чем дольше на нее смотришь, тем симпатичнее находишь. Денег у нее намного больше, чем получу я (даже когда папа уйдет в мир иной). И, поверь мне, тебя она любит НАМНОГО сильнее. Митч, выбери Джин.
Я уставился в милое, бесхитростное лицо почтальонши, которая принесла мне это любовное послание. Она и не догадывалась, что содержание письма только что изменило ее и мое будущее. «Ответ будет?» — спросила она наивно. — Я улыбнулся ей.
Эту записку я хранил двадцать лет. Всякая первая красавица непременно устраивает жизнь своих фрейлин. А я — сам не знаю, почему — покорился ее желанию. А что, если Джин тоже просто выполняла приказ? Папа знал размер приданого Джин с точностью до доллара — но всегда смотрел на нее с жалостливой нежностью.
Однако наш брак оказался вполне жизнеспособным. Сорок лет. Пожалуй, это был брак не по любви, но… из практических соображений. И очень удачный. В сущности, мы были просто закадычные друзья. А в чем состояло мое «приданое», если оно вообще было? Втайне я мечтал, что уеду учиться на Север, где мой интеллект — или доброе сердце, или сам не знаю что — будут замечены, где меня не сочтут просто побочным продуктом спроса на ортопедическую обувь.
Моя Джин оказалась остроумной собеседницей, «мужней женой»: регулярно выходила со мной на этой самой лодке ловить сибаса. Хоть в чем-то меня вкус не подвел: я правильно выбрал ту, которая выбрала для меня Джин.
Женщина на дереве казалась безволосой — настолько вымокли ее локоны. С тех пор как нам было по тринадцать, я ни разу не заставал ее без косметических прикрас. А теперь, если не считать оранжевых нейлоновых трусиков, бедняжка была мокрая и нагая, словно только что на свет родилась. Белый мрамор ее тела, прилипшего к сосне с шершавой корой, обернулся творогом.
— Ой-ей-ей. А старая леди голая, — заметил один парнишка.
— Все нормально, — сказал я. — Я ее знаю.
— Бог ты мой, Митч. А я-то надеялась, что меня выручит прекрасный незнакомец, какой-нибудь бравый янки. Но между тобой и мной какие могут быть секреты — пуд соли вместе съели, правда?
— Дайана, — кивнул я ей, точно мы повстречались в клубе.
У меня при себе был брезент, и я быстренько ее закутал. Губы у нее были синие (и соски, честно говоря, тоже). Бывали времена, когда я переживал, что все равно люблю ее больше, чем свою жену, мою тихую, умненькую Джин. Эта леди с сосны могла бы основать Организацию Анонимных Кокеток. А я — я слишком покорно смирился с поражением в долгой битве за ее руку и сердце.
Больше всего мне запомнилось, как наводнение подействовало на наших животных: одних сбило с толку, других облагородило. Соседские малыши, которых я вез, иногда держали на руках своих йоркширских терьеров, завернутых в кукольные одеяльца, или капризных сиамских кошек. Я увидел, что даже четырехлетние дети меньше нервничают, если заботятся о ком-то еще меньше себя. Штук двенадцать водяных щитомордников[8] пытались протыриться в лодку — приходилось их отваживать, но я ни одного не пришиб, просто рука не поднималась. Отпихивал их с надеждой, что им встретится какое-нибудь надежное бревно.
Некоторые птицы орали во все горло, словно бы предостерегая всех прочих живых тварей о потопе, но большинство примолкло. Рассевшись на ветках над самой водой, птицы глазели по сторонам, точно туристы.
Чего только ни носило по волнам. Желтая туфля на высоком каблуке. Портрет, скопированный с фотографии: какие-то молодожены, смеясь, размазывали друг другу по губам свадебный торт, а деревянная рама, точно спасательный круг, держала их на плаву.
На душе у меня становилось все тяжелее, когда я видел очередную мертвую собаку (нам попались боксер, а потом красавица колли), и все раздутые трупы свиней и коров, и живых оленей — эти умницы, с необычным, но не очень сильным страхом в глазах, плыли там и сям.
К половине девятого утра, обнаружив парнишек, а затем Дайану, я рассудил, что лодка заполнена. Можно лечь на обратный курс.
Когда я заложил последний вираж над бывшей Шейди-серкл-драйв, скрытой под двенадцатифутовой толщей воды, мне послышались какие-то крики. Мальчишки сидели тихо — правда, зубами от холода стучали. Обхватили друг друга руками, точно влюбленная парочка, — даже насмешек не боялись, лишь бы согреться. Дайана пряталась в складках брезента, безмолвная, как особа королевской крови, озирала бескрайние воды, скрывшие город ее юности. Она отдыхала, глядя прямо перед собой незамутненными глазами, не суетясь, — тут-то я и вспомнил, чем она меня пленила.
В торговом центре костры, журналисты, горячий томатный суп — все, как полагается. Но сначала надо сделать крюк — проверим, спасли ли Кейт Тарлтон и ее фотовыставку.
Я поразился, что, несмотря на все приливы и отливы чувств в моей собственной душе, держусь — мой рыбацкий челнок выручает. Я трудился в охотку: понравилось помогать людям. Работа почти как у продавца в обувном магазине. От сердца отлегло. Что это — истерика, благодарность судьбе или то и другое сразу? От себя не уйдешь.
Лишившись всего — я остался в чем был, плюс обручальное кольцо и моторка, — я почувствовал, что мне живется легче, проще. Впрочем, одновременно я ощущал себя беззащитным, как младенец. Мокрый зародыш — аномалия шестидесяти лет от роду — отпущен во внешний мир за хорошее поведение. Дом с девятнадцатью комнатами? Папина идея. Женитьба на Джин? Блестящая идея Дайаны, а потом и самой Джин, а потом и всего Риверсайда: нас обоих обожали, считали страшненькими, но милыми. «Правильно. Кто еще за них пойдет? По-моему, вместе они отлично смотрятся».
Наверно, теперь-то я могу начать с чистого листа.
Мы услышали душераздирающий визг. Тоскливый, но указывающий, что где-то дерутся. Я оглянулся на своих юных пассажиров. Им явно было страшно даже подумать о том, что же мы увидим, двинувшись на крик.
Я протарахтел через участок Хатчесонов, над Гретиным изящным цветником-арабеской, который скрыла и загадила бурая вода. На углу Картер-стрит и Шейди-серкл-драйв, в палисаднике какого-то нового врача из Нэшевской больницы, мы наткнулись на двух молодых золотистых ретриверов.
Они бились в воде, уже еле держались на плаву. Задыхаясь, работая лапами, двигались по кругу и видели только один путь к спасению: пытались забраться друг к другу на спину. Искусали и раскорябали друг друга до крови. Заметив людей, они громко заскулили и, слабеющие, дрожащие, повернулись мордами к нам.
И вот что нас особенно поразило: хотя глубина здесь была — самое малое, футов четырнадцать, а неподалеку торчали высокие конструкции, эти желто-кремовые псы, визжа от страха, кружили на маленьком пятачке — в пределах хозяйского двора. А ведь не было видно ни забора, ни мостовой — только дрейфующие дрова да темные жилы свободных течений, разбегающиеся в разные стороны. И все равно обе собаки держались на месте, как пришитые, и захлебывались водой, окрашенной их собственной кровью.
До детской площадки, где они могли бы спастись и отдохнуть, было футов двадцать. Вместо этого псы, точно заключенные-сокамерники, метались туда-сюда, туда-сюда, изнемогая в этой впадине с солоноватой водой. Мы позвали собак, и, еле высовывая головы из воды, они радостно повернулись и уставились на нас. Но обе, скуля, не трогались с места — жаждали спасения, но боялись устремиться к нему. За моей спиной один из парнишек спросил:
— Мистер, чего они там зависли?
Я толком разобрался, в чем дело, лишь когда начал отвечать:
— Это «невидимая изгородь». Они думают, что ток все еще включен. Так боятся какого-то слабенького удара током, что готовы утонуть — прямо в своем дворе.
Мы пошлепали по воде ладонями: «Сюда, малыши!» Без толку. К ошейникам собак были прикреплены электрошокеры — чтобы не выбегали за ворота. Забор с датчиками, которые включали устройства, скрылся глубоко под водой. Собак держала в ловушке одна лишь мысль об ударе током — а, между прочим, свет с трех часов ночи отключен. Хозяев дома нет, никто не поможет. Я заметил, что одна собака вообще освободилась от своего красного ошейника. И все равно бедняги — со двора ни ногой. Наверно, когда вода начала подниматься, они вскарабкались по стенам дома на крышу, и, наконец, доплыли до границы участка с тротуаром. И все это время плавали здесь, словно золотые рыбки, нарезая кровавые круги.
Я попытался растолковать ребятам эту систему безопасности для собак. Но мальчики лишь ошалело таращились — в районе, где они живут, такие предосторожности покажутся баловством, напрасной тратой усилий и денег. Да и в нашем районе, сказать по чести, тоже.
Дайана хранила молчание. Я порадовался, что парни не теряют присутствия духа — не то что я. Глядя, как тонущие собаки исчезают под водой, раздирая друг дружку когтями, впиваясь друг другу зубами в загривки, я почувствовал: мутит. Чуть в обморок не упал — может, бензина надышался? Или дело в стрессе…
С тех пор как я проснулся и обнаружил, что первый этаж затоплен, мной овладела сверхчеловеческая бескорыстная заботливость — сначала помоги другим, а потом уже себе. Елки-палки, сколько я уже сижу в своей моторке? Шесть часов без передышки. Даже отливаю прямо за борт, когда надо. И только теперь я сообразил, что со вчерашнего вечера ничего не ел — да и съел лишь тарелку позавчерашнего рагу.
Неужели тощий старик, которому незаметно стукнуло шестьдесят, — это я? Я самый, спору нет. И, подумав об еще одной спасательной операции — о двух молодых, обезумевших, тяжеленных собаках — я почувствовал: невмоготу. И какую же признательность я почувствовал, когда четыре крепких коричневых руки (с ладонями цвета слоновой кости) схватили одного горемыку за ошейник, а другого — за заднюю ногу и плюхнули в нашу качающуюся лодку.
Едва собаки почувствовали себя в безопасности и легли, вытянув ноги, их хвосты с почти механической размеренностью трижды, очень сильно, ударили по алюминиевой обшивке. Собаки мгновенно переглянулись. Встретились взглядом всего на долю секунды — но с общей целеустремленностью. И немедленно заснули, как убитые. Я был потрясен — а почему именно этим, как знать.
Сколько я сегодня перевидел всякого, столько воспоминаний и мыслей всколыхнуло, но не было сцены печальнее и трогательнее: они изранены в кровь, но спасены, и вот они переглянулись — проверить, как дела, — и отрубились. Теперь я разглядел, что это кобель и сука. Супруги, значит.
Нет, но как они переглянулись — «ты как? а как ты?» — и только потом, по молчаливому уговору, потеряли сознание! Вот что меня зацепило. Не могу описать свои чувства: слов не хватает. Но покосившись на парней на корме, я за них порадовался — они тоже чуть не прослезились. Парни сидели в обнимку. Дайана вообще никого не замечала — смотрела вдаль, на воду. Столько воды, и вся наша. Ох, как мне вдруг захотелось, чтобы рядом была моя лучшая подруга. Люди всегда хвалили шутки и улыбку Джин за ироничность: ирония нынче в чести. А я разве ценил по достоинству тот факт, что сорок лет шел по жизни вместе с женщиной, которая умела прощать? Я страдал худшим видом снобизма — чванством рядового продавца. Но теперь наконец-то перерос свои недостатки — и осознал: мне не хватает Джин. Сегодня ночью я стараюсь быть достойным ее.
Один из парней заметил, что я весь дрожу. Он тактично выждал несколько минут, а потом окликнул:
— Когда вы всех выгрузите? Если у вас еще рабочий день не кончился? Можно, вы нас отвезете обратно к нам, там нашим тоже помощь нужна?
— А то.
С последними трофеями — как-никак три человека и две живые собаки — я мог спокойно направиться к суше. Риверсайд весь провонял сырой сосновой смолой: глаза зудели, точно от лизола[9]. В нос лез запах свиного навоза и какой-то странный незнакомый аромат, почти сладкий. Так пахнет растреклятая вода, когда ее слишком много, когда ей не мешают течь куда угодно, растекаться повсюду.
Ветки снизу доверху были облеплены словно бы розовым тальком — пылью (а разлеталась пыль неровными комьями, точно боялась превратиться в грязь). Но глубоко под нашей лодкой течения, сплетаясь, как пряди в косах, гнали черноту на бывшие поля для гольфа и автостоянки. Мы жмурились, почуяв запах неприрученной природы. Свобода, хаос, все спущено с привязи в одночасье.
Он был неведом даже моим прадедам: запах девственного мира, творившего все, что ему заблагорассудится, во времена, когда никого из нас тут и близко не было.
Творившего все, что мир сделает, как только наконец-то от нас избавится.
Что ж, мне только что исполнилось шестьдесят пять. «Друзья моторки Митча» — так они себя называют — устроили мне сюрприз: праздник закатили.
Пришли все: Антуан, Сэм, Лотти с детьми. Плюс Дайана, которой снова не дашь больше сорока восьми. И Хатчисоны, и Чарли Хейг (у него кожа, вообще как у девушки).
Вода еще толком не начала спадать, а я уже ушел из страхования — на покой. Если вы думаете, что платить страховку тяжело, вообразите, какая пытка — вести отчетность в четырех экземплярах. Из своего офиса я выскочил пулей — как раньше из окна в моторку. (Страхование выбрал для меня папа. «Надо извлечь выгоду из наших связей», — изрек Туфля).
Наводнение заставило меня призадуматься, навело на ум — или свело с ума. Сам точно не знаю. Что это было — нервный срыв после потрясения или запоздалое прозрение? Может быть, все сразу. Как-никак потоп случился.
Мы остались в одиночестве и каким-то чудом сумели, хоть и ненадолго, друг о друге позаботиться. Государство отсутствовало как факт. Ни электричества, ни границ частных владений. Ни одного дома! Существовали лишь те, до кого можно доплыть, — все без разбора, кто нуждался в твоем челноке.
Одно я теперь знаю точно: спасать друг друга или хотя бы пытаться спасать — это привилегия. А также работа, работа на полную ставку.
Риверсайд был единственной в нашей жизни «голубой фишкой», беспроигрышным вариантом, цитаделью, куда мечтали попасть все жители нашего округа. А что теперь? Теперь это громадный загаженный отходами парк с видом на реку, и ни один «колониальный» особняк 1939 года не уцелел. Ничегошеньки для истории не осталось (впрочем, американская история и так череда реконструкций какого-то еще более давнего прошлого).
С ночи высокой воды минуло шесть лет, а в Риверсайде до сих пор столько народу ходит к мозгоправам — сказать, не поверите.
Ну а я? Должен признаться, у меня есть дама. Очень интересная женщина. Похоже, я хоть в чем-то не оплошал. Мне повезло: моя старинная мебель настолько испортилась, что необходимость ее реставрировать отпала. Не было бы счастья, да несчастье помогло. А удачно застрахованный отцовский «дом предков»? Куча-мала каменных блоков, раскиданная по руслу реки.
Теперь я живу в кондоминиуме, построенном год назад и не требующем никакого ремонта. Вид на реку? Спасибо, нет: до ближайшего водоема три мили.
Здесь мне нравится. В комнатах все белое. Никаких обоев в цветочек. Один стол, одна кровать. Подозреваю, я живу, как продавец обувного магазина в 1950-е годы, — по средствам. В своей квартире, точно в съемной.
Уйдя на пенсию, я стал выписывать три утренние газеты. От «Таймс» до самой что ни на есть местной. Прочитываю их от корки до корки. За то время, пока я следил только за спортивными новостями, мир далеко ушел — и, ей-богу, вконец испортился без моего присмотра!
Наша прозорливость и наши лидеры вновь и вновь не справляются со своими обязанностями. Неужели дела и правда идут так худо — или только кажется оттого, что мне уже шестьдесят пять?
Одно другому не мешает. В Вашингтоне сплошная коррупция: там, верно, пахнет, точно в Риверсайде сразу после наводнения.
Может, нынче за текущими событиями вообще следует следить только старикам и людям с относительно крепкими нервами?
Отвечу так: только тем, у кого есть лодки!
И вот я сижу себе и тихо-мирно, беспристрастно анализирую весь свой путь: я выбрал страхование, женился на Джин, не стал ждать Дайану — все решения моего прежнего «я». Наверно, я приключений не люблю, раз остался на всю жизнь в родном городе. Тем более в этом дворце отцов-основателей, который папа покупал мне по частям, откладывая с каждой пары туфель на шпильке.
«Не допусти, чтобы „тенистый дол“ перешел к чужим людям — это же наша фамильная собственность», — умолял он меня под конец жизни. Бедный Туфля. Он умер с верой в незыблемость Америки. Не заметил, что нам в затылок дышит здоровенный Китай. Не подозревал, как быстро мы промотаем неразменное наследство нашей нации.
И вот теперь наконец-то я могу поселиться в любой точке планеты. Некоторые риверсайдские жители моего поколения эмигрировали в безводный Финикс. Но очень многие мои знакомые так здесь и застряли — до сих пор пытаются оправиться от пережитого за одну ночь.
Мы сдружились, намного крепче, чем раньше. В моем кругу знакомых появились новые лица. Теперь, общаясь между собой, мы многое понимаем без слов. После той ночи я раздал почти все деньги, унаследованные от семьи Джин. Собственно, я никогда по-настоящему и не считал эти капиталы своими.
Теперь, когда я могу снова начать с нуля, я, похоже, выбрал эти места добровольно. Это больше не город моего отца, не город Джин, не город Дайаны. От Риверсайда ничего не осталось. Вот почему я обосновался здесь по собственной воле, понимаете? Даже в столь солидном возрасте не поздно осознать, где тебе жить по сердцу.
Минуло почти шесть лет, а плывущие животные до сих пор будоражат мои сны:
Я вхожу в торговый центр, наш торговый центр, а его, оказывается, загерметизировали и затопили, словно для устройства катка, но в залах и проходах полно испуганных диких животных: они плавают, не тонут, пахнут не то, чтобы противно, скорее как мокрое шерстяное пальто, не шумят, только отчаянно колотят по воде лапами, сучат ногами с твердыми копытами, плещутся, бьются о стекла торгового центра, колонны торгового центра, гипсокартон торгового центра.
Просыпаюсь, сидя на кровати, в холодном поту.
Мне остается лишь гадать.
Сколько незримых изгородей все еще не выпускают меня с этого двора?
Я Митч. Мне шестьдесят пять.
Всю жизнь я здесь барахтаюсь, как верный пес.
Чересчур верный.
Верный, но чему?
До нашего потопа моим любимым напитком был «Джек Дэниэлз» с водой.
Ну а теперь? Теперь пью неразбавленный.
Перевод Светланы Силаковой.