Народная мудрость гласит: утро вечера мудренее. Народ ошибаться не может, он свой опыт накапливал веками. Да что там веками — тысячелетиями!
Но в моем случае утро следующего после присяги дня оказывается не мудрым и даже не умным, а каким-то… в общем, наперекосячным. Ночью я спал плохо. Это был не столько сон, сколько полудрема, тяжелая, полная мыслей и образов. С одной стороны мне очень хотелось избавиться от коня, привезенного матерью, с другой я ясно понял — теперь моя жизнь окончательно повязана с серебряной фигуркой. Я повесил ее на шею, привязав тройным узлом на прочную капроновую нить.
Ну, а главное — нужно было как-то устраивать свое армейское будущее. На утреннем построении нам зачитали очередность отправки в части и обозначили направления. Я вместе со Смирновым и Ухтомовым поеду на запад. Скорее всего, в Прибалтику, там, как говорят сержанты, есть десантная дивизия. Прибалтика — это конечно, хорошо, точнее, лучше, чем Кяхта, но у меня-то совсем другие планы. И после построения я решаю все же поговорить с командиром нашего учебного батальона майором Грачевым.
Это только звучит просто и понятно: «поговорить». Гражданский человек вообще не поймет, в чем тут закавыка. А по уставу общение с вышестоящим начальством строго регламентировано. Рядовой обязан подать рапорт по команде, своему непосредственному командиру, то бишь сержанту, тот после одобрения передает рапорт дальше, командиру подразделения, тот — еще дальше, и так до самой последней инстанции. Эта армейская бюрократическая цепочка может оказаться весьма длинной и продолжительной. У меня же времени нет совсем — в течение ближайших дней нас начнут отправлять к новым местам службы.
Вообще в армии солдат в одиночку по территории части ходить не должен. Только группой, только строем. Или, если, скажем, бойцу нужно в санчасть или еще куда, то его сопровождает сержант, а то и прапорщик. Конечно, бывают и крайние случаи: один офицер отправил своего подчиненного с поручением к другому офицеру. При таком раскладе солдат обязан двигаться бегом, чтобы выполнить приказ как можно быстрее и вернуться к своим служебным обязанностям.
Вот именно таким порученцем я и прикидываюсь. В роте меня хватиться не должны — карантин закончился, занятий у нас нет, мои сослуживцы слоняются по казарме, собирают вещи, ожидая сопровождающих для, говоря армейским языком, «убытия» в новые части. Мое исчезновение остается незамеченным. Я бегу в штаб. В настоящий момент я — нарушитель устава. Но мне сейчас на это обстоятельство глубоко плевать. После месяца умиротворенной жизни кровь во мне вновь бурлит, нервы дрожат, как струны, а мускулы напряжены как натянутая тетива.
То, что фигурка вернулась ко мне — конечно же, не случайно. Это — знак, воля провидения, как писали в старинных романах. Перст судьбы. От судьбы не уйти — теперь для меня это так же очевидно, как то, что солнце встает на востоке, а садится на западе.
Над частью гремит музыка. Уложенный на газонах в ровные прямоугольники снег блестит на ярком зимнем солнце. Иосиф Кобзон в сопровождении оркестра жизнеутверждающе ревет:
Неба утреннего стяг…
В жизни важен первый шаг.
Слышишь: реют над страною
Ветры яростных атак!
Я врываюсь в штаб, небрежно козыряю дежурному, коротко бросаю:
— К командиру части!
Сонный сержант из взвода обеспечения кричит мне вслед:
— Нет его! В дивизию поехал!
Я уже на лестнице. Приходится останавливаться. Вот это номер! Весь мой план летит к чертям. Хотя… В сущности, какая разница, с кем мне говорить — с Грачевым или его заместителем?
Спрашиваю у дежурного:
— А начальник штаба?
Сержант поправляет красную повязку с белыми буквами и неторопливо кивает:
— Капитан Пепеляев у себя. А тебе чего надо-то?
Машу рукой — мол, некогда — и бегу вверх по лестнице. В конце концов, так даже лучше. Наверняка распределением солдат занимается именно начальник штаба учебного батальона.
Лишь одно обстоятельство несколько портит мне настроение. Капитана Пепеляева у нас не любят. Точнее, не то чтобы не любят, он не девка, а прямо-таки ненавидят. И прозвище у него соответствующее — Хорек. Въедливый, придирчивый, вечно всем недовольный капитан — настоящая гроза батальона. Наряды вне очереди он раздает направо и налево, щедрой, что называется, рукой. У Пепеляева есть несколько любимых фраз, которые мы все знаем наизусть: «Солдат без работы — это преступление», «Строевая подготовка закаляет характер», «В Уставе все написано» и «Отставить «как лучше». Делайте, как положено».
На секунду я замираю перед дверью с табличкой «Начальник штаба учебного батальона», собираясь с духом. Впрочем, чего там собираться. Стучусь. Слышу недовольный голос Пепеляева:
— Войдите!
Теперь главное — действовать согласно Уставу. Четко печатая шаг, вхожу в кабинет, вскидываю руку к берету.
— Товарищ капитан, рядовой Новиков!
— Что вам, рядовой? — Пепеляев настороженно смотрит на меня из-под кустистых черных бровей. В общем-то он мужик представительный, крупный; бабам такие нравятся. Но есть у капитана одна червоточинка: подбородок подгулял. Ему бы челюсть пошире да помощнее. Но природа наградила Пепеляева крохотным подбородочком, похожим на фигу и от этого лицо начальника штаба выглядит каким-то недоделанным. Он и в самом деле похож на хорька, здорового такого, перекаченного, карикатурного хорька.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться!
— Обращайтесь, — милостиво разрешает Пепеляев, задумчиво перекладывая какие-то бумаги на своем рабочем столе. За окном надрывается Кобзон.
— Прошу вас рассмотреть мое личное дело на предмет перевода в подходящее мне по статусу подразделение! — выпаливаю я единых духом и запоздало думаю — хреново сформулировал! Не так надо было…
— Что-о-о?! — вскидывает голову Пепеляев. — Я не ослышался?
Ну, все, теперь отступать некуда — позади… Ничего там нет, позади. Все у меня впереди! Расклад простой: пан или пропал.
— Никак нет, товарищ капитан, не ослышались. Дело в том…
— Фамилия! — Пепеляев вскакивает, бьет кулачищем по столу. — Как фамилия, солдат?
Стараюсь говорить как можно спокойнее.
— Рядовой Новиков, я уже докладывал. Первая учебная рота. Понимаете, я…
— Отставить! Почему явились, минуя положенный регламент? Солдат, в Уставе все написано!
— У меня крайние обстоятельства! — это я выдаю уже почти в отчаянии.
— Какие могут быть обстоятельства, превалирующие над Уставом? — совершенно искренне спрашивает Пепеляев.
— Я — мастер спорта по стрельбе. В личном деле есть справка. Мне положено служить в спортивной роте…
— А-а, вот в чем дело! — недобро усмехается капитан. — Легкой службы захотел? Ну-ка, ну-ка…
Он встает, идет к шкафу, открывает дверцу и, бормоча себе под нос что-то про маменькиных сынков и уклонистов, начинает искать мое личное дело. Отыскав серую папку, возвращается за стол. Я жду.
— Что тут у нас? — листая папку, продолжает бормотать Пепеляев. — Характеристика… Та-а-ак! Чудесно, просто чудесно, рядовой Новиков! Да ты, оказывается, исключен из комсомола! Отчислен из Казанского университета! Из университета, где Ленин учился! Драки, дебоши, фарцовка… Как же это я проглядел-то, а?
— Но товарищ капитан, армии же будет лучше, если меня использовать по назначению!
— Отставить «будет лучше». Нужно — как положено, — чуть перефразировав свое любимое выражение, цедит Пепеляев. — Наглец! Совсем оборзели! По тебе, Новиков, не спортрота, а тюрьма плачет! А ну-ка…
— Товарищ капитан! Ну, вы документы-то посмотрите! — я срываюсь на крик. — Там же не только характеристика!
— Да, — с угрозой в голосе соглашается со мной Пепеляев. — Тут не только характеристика. Тут еще кое-что…
Повисает пауза. Он шелестит бумагами, я молчу.
— А это хорошо, что ты сам пришел, — заявляет наконец капитан. — Исправил, так сказать, мою недоработку. Теперь будем разбираться с тобой. Надо же, какой фрукт. Ну что ж… Раз родители не смогли тебя воспитать, тренеры твои, если, конечно, справка о твоем спортивном разряде не поддельная… Раз уж, мать твою, вырос ты вот таким дураком, то армия это поправит! В Уставе все написано…
Не надо, ох не надо было ему все это говорить! Родителей поминать, тренеров, мать… У меня, что называется, «срывает башню». Я подлетаю к столу капитана, упираюсь в край руками и, нагнувшись, ору ему прямо в лицо:
— Да что ты знаешь-то про меня?! Сидишь тут, индюк гребаный! Армия поправит! Что поправлять-то? Ты бы хоть попробовал разобраться, в чем дело!
Глаза Пепеляева наливаются кровью. Он вскакивает, отшвырнув стул. Ему очень хочется ударить меня — я это вижу. Но капитан сдерживается.
— Вон! — коротко бросает он и указывает на дверь. — Пошел вон! Сопляк! Учить меня будешь? Ну, я тебе устрою! В спортроту захотел? Бу-удет тебе спортрота! В Кушку упеку! На Дальний Восток! В болотах сгниешь, тля! Мастер спорта, твою мать! Вот тебе мастер спорта! Вот!
И он, выхватив из папки справку с подписью Маратыча, с яростью рвет ее на мелкие кусочки.
Все. Это крах. В голове моей образовывается звенящая пустота.
— Дурак ты, капитан, — тихо говорю я. — Дурак и неудачник. Это не я, это ты сгниешь здесь. Хорек вонючий…
Повернувшись, я покидаю кабинет и слышу, как за моей спиной Пепеляев кричит в телефонную трубку:
— Первая рота? Сержанта Машакова! Сержант? Это начальник штаба. Да, я! Бегом ко мне! Бегом, я сказал!!
После обеда в курилке я пересказываю пацанам наш с Пепеляевым разговор.
— Ну, ты дал! — с плохо скрытым восхищением говорит Пашка Черкасов. Его перебивает Смирнов:
— Зря. С такими гадами, как Хорек, дел иметь нельзя. Все боком выйдет.
— Да ладно на очко садиться, — машет рукой Серега Ухтомов. — Че он Артюхе сделает? Ну, отправит в Кушку или еще куда. Так везде же Советский Союз! Прорвемся! Точняк?
— Ну… да, — уныло соглашаюсь я. Меня не особо пугают угрозы капитана, я сильно расстроился от того, что он порвал справку. Не видать мне теперь тренировок. Смогу ли я восстановиться после службы, набрать форму? Это вопрос вопросов…
Артур Жагаулов, единственный из всей компании, понимает меня.
— К папе Грачеву надо идти, — говорит он. — Про справку рассказать. Про то, как этот Хорек маму ругал. Пусть запрос посылают, новую справку делают.
На этом наш разговор обрывается — перекур закончился и нас зовут на построение.
Развязка всей этой истории наступает вечером. Через час после отбоя дежурный по роте сержант Тобидзе поднимает меня и тихо говорит:
— Давай в умывальник.
— Нафига?
— Э, слушай, давай, бегом! Тебя там ждут…
Подтягивая на ходу трусы, плетусь по коридору, спросонья плохо соображая, что происходит. В туалете, свежевыдраенном дневальными, пахнет хлоркой и хозяйственным мылом. У окна стоят трое. Один курит в форточку. Щурясь от яркого света, вглядываюсь — наши сержанты во главе с Машаковым. Сердце екает. Сейчас что-то будет.
— А, Новиков! — одними губами улыбается Машаков. Глаза его при этом остаются пустыми и серыми, как оцинкованное ведро. — Ко мне, солдат!
Подхожу, отвечаю согласно Устава:
— Товарищ сержант, рядовой Новиков…
— А ты гнида, оказывается, — перебивает меня Машаков. — Фарца. Американские тряпки любишь. Щас мы тебя будем учить Родину любить и политику партии понимать.
Он резко бьет меня в грудь, но я успеваю повернуться, и пудовый кулак сержанта врезает в плечо. Отлетаю в сторону, к раковинам. Ноги в армейских резиновых тапочках скользят на сверкающем кафельном полу.
Сержант Машаков надвигается на меня неотвратимо и грозно, как тепловоз на застрявшую посреди железнодорожного переезда легковушку. Младший сержант Головко за его спиной деловито засучивает рукава хэбэшки. Третий сержант, фамилию которого я так и не запомнил, маячит в стороне, готовый, если понадобится, прийти на помощь своим корешам.
Положение мое аховое. Теперь понятно, зачем Пепеляев вызывал к себе Машакова. Вот тварь-то! Чужими руками…
Краем уха слышу доносящийся из коридора голос дневального на тумбочке:
— Дежурный по роте, на выход!
Сержант Тобидзе невнятно отдает рапорт. Значит, пришел кто-то из офицеров. Это мне на руку. Машаков тоже понимает, что бить солдата в присутствии офицера нельзя и останавливается.
В дверях появляется мощная фигура в шинели и зимней шапке. Золотом высверкивают звездочки на погонах. Капитан Пепеляев. Пришел лично полюбоваться, значит. Хорек.
— Ну, — на раскрасневшемся с мороза лице капитана играет широкая улыбка. — Как тут у нас дела?
— Работаем, товарищ капитан, — сообщает ему Машаков и делает резкий выпад, целя кулаком мне в живот. По лицу в армии не бьют, синяк на лице солдата — это ЧП.
Стой я на полшага ближе к сержанту — валяться мне на полу в скрюченном положении и хватать ртом воздух. Но Машаков чуть не рассчитал и я удерживаюсь на ногах. И тут в голове у меня будто взрывается бомба. Сонная одурь окончательно проходит. Движения становятся быстрыми и точными.
Поднырнув под очередной удар сержанта, я в два прыжка подлетаю к застывшему в дверях Пепеляеву и бью его по все еще улыбающейся роже. Бью не кулаком, а — ладошкой. У нас в Казани на улице Заря это считается «западло», пацан пацана так не бьет, так бьют только чмошников, таких вот, как этот капитан.
Оплеуха у меня выходит звонкая, эхо гуляет по умывальнику. Сержанты застывают в остолбенении. Пепеляев на глазах бледнеет. Я тоже.
Только что я совершил едва ли не самое страшное армейское преступление — ударил офицера. Первым. В присутствии многочисленных, как пишут в протоколах, свидетелей.
Первым приходит в себя Пепеляев. Он не глядя, ставит на пол свой портфель и сжимает кулаки. Все ясно — сейчас меня будут не просто бить, а, возможно, убивать. Капитан выше меня, шире в плечах, и как ни крути, он — офицер-десантник.
Голос дневального звучит волшебной музыкой. И вновь, помимо обычного «Дежурный по роте на выход!» следует скороговорка рапорта Тобидзе. Значит, снова офицер. Но кого принесло в двенадцатом часу ночи в нашу роту?
— Что здесь происходит? — гремит за спиной Пепеляева голос майора Грачева. — Слава, ты чего не дома?
— Здравствуй, Паша, — капитан жмет руку Грачеву, бросает на меня быстрый взгляд и вдруг выпаливает на одном дыхании: — ЧП у нас, понимаешь. Вот солдат совсем с ума сошел. Ударил меня. Не нравится ему, вишь ты, распределение. Недоволен.
— Ударил?! — выкатывает глаза Грачев и с нескрываемым удивлением смотрит на меня. — Э-э-э… Рядовой…
— Новиков! — подсказывает подошедший замполит капитан Сухов. Китель его перетягивают ремни портупеи, на рукаве — повязка. Сухов сегодня дежурит по части. Они вместе с Грачевым делали обязательным ночной обход и вот натолкнулись на такой сюрприз.
— Рядовой Новиков! — рявкает Грачев. — До выяснение обстоятельств — в камеру временного содержания! Сержанты — сопроводить! Сухов — проконтролировать. Пепеляев — за мной. Все.
Под конвоем шипящих угрозы Машакова и младшего сержанта Головко иду к своей кровати одеваться. Пашка Черкасов просыпается, отрывает от подушки серую в полумраке дежурного освещения голову.
— Артюха, ты чего? Ты куда?
— В тюрьму, Паша, — солидно отвечаю я ему. Несмотря ни на что, у меня прекрасное настроение. Врезал, врезал я этой гадине Пепеляеву, этому вонючему хорьку! А было бы под рукой оружие — вообще бы убил, потому что таких людей на свете быть не должно. Не должно — и точка.
— Да че случилось-то? — Пашка вскакивает, откинув одеяло.
— Ваш товарищ совершил тяжелый проступок, — веско говорит незаметно подошедший Грачев. — Завтра вы все узнаете. А сейчас — отбой!
Пашка послушно ложится. Меня ведут к выходу из казармы.
В армии для провинившихся солдат тюрем нет. Зато есть гауптвахта. Это что-то среднее между КПЗ и СИЗО. На гауптвахту, в просторечии «губу», сажают защитников Отечества, задержанных патрулями вне части без увольнительных, нарушителей формы одежды, казарменных драчунов, а так же пойманных на воровстве. Ну, или вот таких, как я.
«Губа» — это своеобразное чистилище. Кто-то, отсидев пять, десять, пятнадцать суток, возвращается оттуда в часть, а кто-то отправляется дальше — на настоящую зону или в дисбат.
Мне светит именно дисбат. Дисциплинарный батальон. Порядки там, по слухам, куда как хуже, чем на зоне. В дисбате, или, как его еще называют, «дизеле», все ходят только строем, спят по шесть часов и много работают — «от забора и до обеда». Дисбатовские носилки — это двухсотлитровая железная бочка с приваренными вместо ручек ломами. Дисбатовская лопата вдвое больше обычной. У дисбатовцев нет выходных и праздников. На их форме нет знаков различия, а ремни — из толстого брезента.
И самое главное — отсидев в дисбате год или два, солдат потом обязан дослужить положенный срок. Мне дадут по максимуму — два года. И еще год и десять месяцев я буду дослуживать. Всего получается почти четыре года. Больше, чем в морфлоте.
Но прежде меня ждет «губа», трибунал или выездная коллегия военного суда и прочие прелести. Пока же я сижу в камере временного содержания, находящейся в штабе. «Губа» в Пскове, рядом с комендатурой. Туда меня, судя по всему, повезут завтра.
Погруженный в невеселые думы, я брожу из угла в угол, сунув руки в карманы. В армии руки в карманах держать не положено, но сейчас я вне закона и наслаждаюсь этими крохами свободы, очень относительной свободы — как человек может быть свободным под замком?
КВС маленькая, два на два метра. Окна нет, стены выкрашены экономичной зеленой краской, под высоким потолком — тусклая лампочка. Вместо кровати здесь имеется деревянный щит, напоминающий поддон для кирпича. В туалет меня должен выводить караульный, он мается за дверью, в коридоре. Еду — завтрак — принесут только утром. Делать нечего, спать не хочется. Кроме всего прочего, в камере довольно прохладно.
Чтобы как-то отвлечься и скоротать время, я начинаю вспоминать события последнего времени. Жизнь моя, похожая до той злосчастной поездки в Москву на широкую, полноводную реку типа нашей Волги, а то и озеро с неспешно движущейся водой, резко переменилась и стала больше напоминать бурный горный поток, извилистый, пенный, клокочущий на перекатах, дробящийся в брызги о мрачные скалы, пытающиеся преградить путь свободно несущейся воде.
Конь. Он — корень всех бед и поступков.
Нет, неправда. Нужно быть честным с самим собой. Не конь, а я сам виноват. Это я открыл шкатулку, это мое любопытство заставило взломать замочек и сунуть нос туда, куда поколения предков — людей, надо думать, далеко не глупых! — не залезали даже в помыслах.
Так что винить некого. Я напоролся на то, за что боролся. Конь поработил меня. Или — освободил? Как ни странно, новая жизнь мне все же больше по сердцу, чем прежняя, размеренная и неспешная. И когда я оставил фигурку, подсознательно я тосковал по ней. Даже не по ней, а именно по ощущениям, даруемым ею. Я тосковал по бурной горной реке. Она веселее, интереснее, ярче, мощнее, чем медленно катящая свои воды Волга.
Хорошо, что мама привезла фигурку. Плохо, что я отправлюсь в дисбат. Или прав был тот мудрец, что сказал: «Все, что не делается — к лучшему?».
Черт, у меня сейчас голова треснет от всех этих раздумий! Надо перестать мучить себя. Чему быть — того не миновать. Надо попробовать поспать, кто его знает, когда удастся сделать это в следующий раз?
Ложусь на деревянный щит, укрываюсь шинелью. Холодно. Не то чтобы совсем мороз, но в камере не больше десяти градусов тепла. Интересно, а как во время войны люди спали в шинелях на снегу? Или все же воевали они зимой в телогрейках? Надо будет спросить у дяди Гоши.
И тут я понимаю — а ведь вполне может случиться, что я его вообще больше не увижу. Он, конечно, не очень старый, но в возрасте, к тому же раненый, контуженный. За четыре года всякое может произойти.
А мать, мама? Что случится с нею? Как она вообще переживет известие о том, что ее сын — преступник?
У меня начинает болеть голова. Наверное, защитная реакция организма, который измотан бесплодными терзаниями. Спать в таком состоянии не получится, это ясно. Ходить надоело. Курева нет. Ничего нет, у меня отобрали даже брючной ремень, наверное, чтобы я не повесился, хотя, даже если мне очень бы захотелось, в камере его не к чему привязать.
И тут, словно по заказу, серебряный конь уносит меня в прошлое…