Когда разбойники насытились попреками, Тетриний сказал:
– Напрасно вы, мои товарищи, думаете, что я отлынивал, пока вы несли за меня труды: если б не непредвиденный случай, вы бы хвалили сейчас мое рвение и расторопность. Произошло со мной нечто такое, что я сам себе плохо верю, об этом вспоминая, однако же прошу вас выслушать: может быть, это загладит мою вину или хотя бы внушит вам снисходительность.
Когда мы с вами грабили усадьбу и я, вдали от вас всех, оглядывался, чем бы поживиться, налетел на меня, грозно вопя, здоровенный слуга с дубиной в руках, и не успел я руки поднять, как он рассадил мне голову и, казалось, весь мозг из нее вышиб. Полумертвый, повалился я в кусты и лежал, пока вы, любезные мои товарищи, нагрузив себя и добытых ослов добытым добром, спешно уходили из разоренной усадьбы прочь, роняя на пути то одно, то другое. Скоро, привлеченные запахом, появились демоны, которым надлежит препровождать каждого в отведенное ему место. Я хорошо их разглядел: отчасти они похожи на моль, отчасти же – на рыболовный крючок. Вертясь роем вокруг меня, они совещались, что со мной делать. «Этот человек, – говорили они, – потерял всю или почти всю кровь: у него на лбу дыра шире, чем в отхожем месте; а у нас в аду на дверях, прямо над верхним засовом, написано, что человек, полностью лишившийся одного из гуморов, жить дальше не может; так сказал Гиппократ, а никто еще не жил вопреки Гиппократу». Убедив друг друга в этом, они подхватили меня и, крепко тряхнув, разом отделили мою душу от тела: я и проститься с собой не успел, как они потащили меня за собою, давая мне тычков всякий раз, как им казалось, что я мешкаю. Вышли мы из ворот усадьбы, никем не замеченные, хотя кругом стонало и вопило множество людей, и пошли по дороге; я пытался, осилив робость, их спрашивать о том о сем, но они мне не отвечали. Наконец достигли мы широкой расселины в земле, а над ней была точно такая же в небе. «Это и есть вход в преисподнюю?» – спросил я, смущенный его неказистым видом. «Он самый, – отвечали они и, видя, что я задрал голову и разглядываю дыру в небе, прибавили: – Нечего туда глядеть: это не для тех, кто уходит, а для тех, кто прибывает; давай полезай», – и толкнули меня вниз.
Я полетел кубарем и поднялся на ноги в каком-то погребе. Они взяли меня за руку и повели дальше. Впереди уже виднелись ворота и стены преисподней, как вдруг я сшибся с какой-то бабой, которая, гонясь за курицей, бросилась мне прямо под ноги с криком «держи ее, держи!». Она ухватила курицу и, раскрыв ей клюв, заглянула туда с такой жадностью, словно думала найти жемчужину, однако, обманувшись в ожиданиях, с досадой отбросила курицу, и та поковыляла на обочину. Я спросил бабу, на что это ей. Та отвечала, что грехи ее тяжкие, но что ей обещано, ежели она найдет на этом поле курицу с зубами, ее в ад не поведут, а отпустят с миром. «Да где же, – говорю, – виданы куры с зубами?» – «Попробовать-то можно, – отвечает она, – хуже ведь не будет». Поле, примыкавшее к адским стенам, сколько я его видел, было полно кур, и та, которую баба только что отпустила, уже смешалась с другими, так что узнать, глядел ли ты уже в эту курицу, не было способа. Я оставил бабу с ее надеждами и, подталкиваемый моими провожатыми, пошел к железным воротам. Там привратники, очень похожие на вас, любезные мои товарищи, с такой же щетиной, в обносках, снятых с покойников, и не очень ласковые, принялись спрашивать, кто я таков и откуда явился; демоны мои им отвечали, что это человек, лишившийся всей крови и доставленный сюда как не имеющий более причин жить. Нас пропустили. За воротами бродили люди с таким видом, словно не найдут, к какому делу себя пристроить; я растолкал их всех, ибо мне не терпелось поглядеть, что там творится.
И вот иду я по преисподней и нахожу много замечательного. Передо мною открылось озерцо, поросшее камышом, а посреди него гребет в лодке какой-то старик, за спиною же у него примостился человек со свирелью, которую время от времени подносит к губам и что-то насвистывает. Меж тем замечаю я, что с разных концов озера из камышей устремляются к его лодке пиявки и вьются вокруг нее, старик же разгребает их веслом, а тех, которые от усердия выскакивают из воды, так сноровисто отбивает, что они летят в прибрежные кусты. Пиявок, однако, все прибывает, и вскоре вокруг него вода кипит; лодка увязает в них, словно в клею, старик бранится и бьет их веслом, свирельщик же опасливо на все это косится, но дудки своей не покидает. Вот уже пиявок столько, что лодочник, переступи он через борт, мог бы по ним добрести до берега посуху. Сгорая от любопытства, я иду вдоль камышей и натыкаюсь на толстого старика, который, лежа у воды на тюфяке, глядит, как и я, на лодочника, завязшего посреди озера. Подле него лампада, под рукою – большая медная чашка, до краев полная какой-то еды, которую он выгребает, кропя жиром бороду. Я спрашиваю у него, что это на озере творится, кто этот гребец и его гость со свирелью, отчего пиявки их осаждают, словно разозленные заимодавцы, и почему сам он лежит тут и глядит на них, как на театральное представление; он охотно пускается мне отвечать, но как рот его набит едой, ни одного разборчивого слова до меня не доходит, и чем больше он говорит, тем больше жира из него выливается, так что я, ничего путного не добившись, ухожу оттуда, строя пустые догадки об этих людях и их занятиях.
Затем я увидел одного человека важного вида, имевшего при себе лукошко вроде тех, какими носят яйца на рынок; рассудив, что завоевать его благосклонность будет полезно, я смиренно приблизился и, пожелав ему успеха во всех начинаниях, сказал, что по всем приметам узнаю в нем человека великих дел, получившего от судьбы меньше, чем он заслуживал, и мне очень хочется знать, кто он и почему сюда попал. Видно было, что ему слова мои понравились; он приосанился и, простерши руку с лукошком, сказал: «Ты прав: мало было на земле людей, располагавших такою властью и употреблявших ее не для наслаждений плоти, а для бессмертной славы. Я такой-то (он назвал свое имя, но я его позабыл), и скромность не позволяет мне открыть, для каких дел употреблял меня Август Констанций, и тонких, и требовавших решительности и проницательности; кроме того, тайны императорских замыслов подобает хранить и в преисподней, так что об этом я ничего тебе не скажу. Зато Август питал такую ко мне доверенность, что, когда погиб по собственной вине человек, командовавший войсками в Галлии, я был поставлен на его место и непременно победил бы аламаннов, если бы они на меня не набросились, когда мои люди разбрелись за хлебом, и не отняли у меня обоз. Но потом я победил ютунгов, разорявших рецийские края, разметал их, как орехи, и совершил много иных дел, о которых ты, без сомнения, слышал и которым будут дивиться наши внуки». Тут он умолк, охваченный своим величием. «Почему же, – говорю я, – ты оказался здесь, да еще, если можно догадываться об этом по нынешней твоей бледности, в самом расцвете лет и силы?» Он опустил голову и тяжело вздохнул. «Завистники и женская глупость, – отвечал он, – вот вещи, одолевшие того, кто одолевал варваров, и до срока отправившие меня в те пределы, где я по крайней мере не боюсь зависти, поскольку она питается лишь живыми. Выслушай, как вышло дело. В мой дом залетел пчелиный рой. Я обратился к толкователям, те сказали, что мне грозит большая опасность. Тут пришло время отправляться в новый поход; я уехал в тревожных мыслях; жена моя, зная, что меня тяготит, с помощью одной служанки, обученной тайнописи, написала мне письмо, в котором слезно просила, когда я достигну верховной власти – ибо Август Констанций, как всем ведомо, при смерти и надолго среди людей не задержится, – не бросить ее, неизменно мне верную, ради брака с императрицей Евсевией, женщиной несравненной красоты. К этому она прибавляла множество доводов, столь же нелепых, как ее желание распоряжаться неполученным счастьем. Служанка, едва написав это послание, среди ночи побежала с его списком к одному из могущественных неприятелей, которых у меня много было при дворе; тот, радуясь оружию, нежданно попавшему в его руки, доложил о письме императору; меня притянули к суду; а как было неопровержимо доказано, что моя жена отправила это письмо, а я его получил, обоих нас осудили и отсекли нам головы. Вот так, виноватый лишь в том, что не развелся вовремя с этим кладезем безрассудства, я лишился власти, имения и надежд и провожу свои дни, смешавшись с людьми, которые при жизни и близко подступить ко мне не смели; какую горечь мне это доставляет, ты и помыслить не можешь». Тут он снова вздохнул и придержал рукой голову, которая у него съезжала. «А что у тебя в плетенке?» – спросил я. «Там мое наказание, – отвечал он. – В этой корзине, в насмешку ли над моей бедой или еще по каким причинам, помещен свирепый выводок здешних пчел, которые кормятся стигийским чертополохом, вместо меда приносят чистую желчь, укусы же их – словно раскаленный гвоздь с уксусом; всякий раз, как я открываю корзинку, они выносятся оттуда и жалят меня немилосердно, пока не устанут; такой позор и такую пытку терплю я в этом мире». – «Правильно ли я понял, – говорю я, – что ты, уже известившись доподлинно, что содержится в этом лукошке, открыл его больше одного раза?» – «Конечно, не надо бы этого делать, – отвечал он, – но я не могу противиться желанию посмотреть, по-прежнему ли они там; это зуд нестерпимый; вот и сейчас меня к этому тянет – вдруг моя кара сменилась на что-то более мне приличествующее». И как я ни остерегал его, он все-таки приоткрыл свое лукошко. Мигом вылетел оттуда вихрь пчел, таких огромных, что с ними можно зайцев травить, и со всех сторон напустился на этого удивительного человека; он закричал, побежал и спрятался за деревом.
Оставив его, я пошел дальше; тут меня окликнули по имени, я оглянулся и узнал одного старого знакомца, своего земляка по имени Феодот. Мы обнялись и расцеловались; он спрашивал меня, как я поживаю и какими судьбами в этих краях, я же разглядывал его, поражаясь, какая тощая тень осталась от прежней его статности. Приметив мои взгляды, он развел руками и промолвил:
«Видишь, каков я и сам и красив, и величествен видом, а вернее сказать, как мало в этой руине от знакомого тебе Феодота! Но чего не сделает с нашей гордостью всечасный голод и горькая нужда: когда всякий день ложишься спать под вопли своего живота, быстро забудешь прошлые роскоши и начнешь самого себя вспоминать, как актера на сцене».
«Разве здесь по-прежнему нужна еда? – спросил я. – Мне-то казалось, что с отнятием тела пропадают и присущие ему потребности».
«Мало же ты знаешь о потребностях, – возразил Феодот. – Вспомни Филоксена, потерявшего руку в каликаднских камышах: помнишь, как он жаловался, что она нестерпимо чешется, хотя рука его давно пребывала в Элисии, наслаждаясь общением с другими прославленными руками, как то Гипсенора, сына Долопионова, и прочих великих мужей, и не имела никаких причин чесаться? Так и с желудком: хоть он у нас и отнят, но чешется по-прежнему».
«Как же вы обходитесь?» – спросил я.
«Радоваться нечему, – отвечал Феодот. – Питаюсь мальвой и асфоделями, благо их тут сколько угодно, и думаю скоро достигнуть пифагорейской святости, а пока одно мне утешение, что подагра моя прошла вместе с роскошью, ее породившей. Некоторые и здесь устроились: к примеру, этот, – показал он пальцем в сторону озера, где я только что был, – знай загребает из своей чашки соленую свинину и фригийскую капусту, ни с кем не делясь, хоть они у него никогда не кончаются; но у него здесь привилегии, и его не тронут, что же до прочих, то наши надзиратели, – тут он указал на демонов, неустанно снующих в толпе, – смотрят зорко, каждому заглядывают в рот и, если доведется тебе разжиться сладким куском, вырвут из самого горла; пробовали с ними договориться, но они держатся строго, боясь, что на них свои же донесут. Суди сам, дорогой мой, весело ли мы тут живем и есть ли у нас поводы хвалиться».
Слушая такие жалобы, я повесил голову, но Феодот тронул меня за плечо, сказав, что теперь надо мне спешить к судилищу, где участь моя решится. Мы пошли общей дорогой. Судьи той порой ушли обедать, и при трибунале остался один письмоводитель, разбиравший недоконченные дела. Своей очереди ждал еще один покойник; я хотел спросить, кто он и откуда, но письмоводитель быстро взглянул на него и обратился к сопровождавшему его демону: «Кого ты приволок? Это Курма куриал, а тебе поручен был Курма кузнец, тот, что в прошлом году сделал замок с ключом одному богачу, придержав еще один ключ для любителя навещать чужие сундуки, да третьего дня подковал проезжему коня тонкими гвоздями: поди за ним да догони проезжего и тоже прибери; а этого верни, откуда взял, покуда у него ноги не растеклись». Оглянувшись на меня, он сказал демону, угрюмо слушавшему его распоряжения: «Обожди, я с тобой договорю», – и кликнул моих провожатых. Подбежали провожатые. Он сказал, указывая на меня: «Это что? Почему у него вся душа в крови? Почему от него живым пахнет, а на плече и на голенях – частицы мяса, не успевшего омертветь? Вы, разбойники, опять его, как белье, выкручивали?» Демоны что-то бормотали в свою защиту, но он кричал на них, как на нашкодивших детей, а утолив свой гнев, велел тотчас отнести меня назад и водворить в тело, ибо-де срок мой еще не вышел и шататься мне тут невместно.
Мои демоны торопили меня в дорогу. Феодот с сияющим лицом подошел ко мне, чтобы поздравить, а потом сказал:
«Послушай, дорогой: ради нашей дружбы и тех благодеяний, которые я тебе оказывал, исполни мою просьбу: когда вернешься к себе, не пожалей послать мне кое-что из еды, которая здесь составляет единственную мою отраду и живейшую память. Передать ее труда не составит: тут есть люди, промышляющие тем, что тайком проносят в эти стены что угодно за умеренную мзду; стражники им не препятствуют, ибо состоят с ними в доле».
«С большим удовольствием, – отвечал я. – Проси чего хочешь и не стесняйся».
«Пришли, пожалуй, молочного поросенка, не старше месяца, да вымя молодой свиньи; затем пяток дроздов, да если будут черные фиги, возьми немного; ликийской ветчины – тут ее многие вспоминают – и дюжину кунжутных пирожков: надеюсь, они, не в пример нам всем, остынут не раньше, чем доберутся сюда», – и так, загибая пальцы, он перечислил все, чего бы ему хотелось, и повторил, боясь моей забывчивости. Потом он обнял меня и пожелал счастливого пути, велев отправляться поскорее, пока товарищи – то есть вы – не начали меня оплакивать.
Демоны же стояли рядом и поглядывали на меня неприязненно, как на виновника их позора. Когда же мы с Феодотом простились, они подхватили меня и пустились опрометью. Мы вылетели из ворот, протолкнулись сквозь дыру в земле и скоро были на развалинах усадьбы. Тело мое, однако, слуги успели найти и вышвырнуть за ворота; пара воронов вкруг него гуляла; демоны их отогнали и всадили меня в мое холодное ухо. Я очнулся с нестерпимой болью в голове и, скрываясь от враждебных глаз, чтобы не убили меня заново, побрел к вам, мои товарищи. Вот что со мною приключилось и отчего я не участвовал в доблестном вашем деле.