После неизменной утренней практики с пяти до семи часов, получасового совместного занятия, к которому Лантаров стал постепенно привыкать, и обязательного обливания на морозе Шура уехал по делам. Лантаров некоторое время слонялся по дому, от безделья задевал кота, пока он не схоронился глубоко под кроватью на недостижимом для человека островке пространства. Наконец глаза его случайно нащупали на рабочем столе две толстые тетради, аккуратно и ровно выложенные одна на другой. Они бросались в глаза на фоне многочисленных книг, все с той же рабочей небрежностью разложенных на столе. Раньше он никогда не видел этих тетрадей – замусоленных и одновременно оберегаемых. Лантарова одолело любопытство, и он подобрался на костылях к тетрадям. На верхней были загнуты лоснившиеся от частых прикосновений обложка и листы, а корешок был плотно оклеен липкой лентой, какую используют для ящиков в магазинах электроники. В верхней части обложки расплылось жирное пятно неизвестного происхождения размером с пятикопеечную монету. «Черт возьми, вот это находка!» – воскликнул Лантаров, когда увидел надпись черным фломастером «Дневник Шуры Мазуренко. Опыт освобождения».
Немного помедлив и повертев в руках первую тетрадь, он открыл. Вступление его ошарашило.
«Я… убил человека. Нет, не так! Ведь человеков я убивал и раньше. Просто раньше я убивал по приказу – то были так называемые враги, клыкастые, когтистые, способные на все. За их убийство я получал награды и зарабатывал непререкаемый авторитет в глазах тех, кто меня посылал убивать. И еще – истое благоговение и безоговорочное благословение со стороны всех тех, кто знал о моих деяниях. А однажды за особо яростную резню я даже получил необычайно ценную отметину великой страны – Орден. Не только сослуживцы, но все, кто слышали обо мне, неподдельно восхищались той нашумевшей историей, названной впоследствии подвигом. Да что там окружающие, все так называемое общество считало меня героем, гордилось мною. И я сам, глядя в зеркало на великолепную Красную Звезду, умилялся собой… А теперь все перевернулось с ног на голову. Теперь же я убил человека, не врага. Убил сам, без приказа, без команды, даже без явного намерения убить. Но я все-таки убил, и отныне я не герой, а просто убийца…
Я запомнил жуткий шок безумия, когда застыл в когтях нелепого случая, стал жертвой непредвиденного заговора судьбы. В одно мгновение героя не стало! Он испарился. В момент, когда остановилось сердце лейтенанта Андрея Тюрина, умерли сразу два человека: убитый и убийца. Самое страшное, что я совершенно отчетливо это осознал, уяснил в тот самый миг, когда чей-то холодный, потусторонний голос мрачно, тоном третейского судьи произнес, как пожизненный приговор мне: «Да он мертв…» Наступило ужасное оцепенение, кладбищенская тишина, разрывающая мозг на части, окутала все. Все вокруг похолодело и застыло, расступившиеся люди двигались в дымке, как в замедленной съемке немого фильма, и ничего, абсолютно ничего не было слышно. Меня сковал леденящий ужас, тиски проникшего внутрь орудия для пыток неумолимо сжали сердце, в лицо подул порывистый, тревожный, холодный, колючий ветер, неся запах ядовитого болота, и призрачная могильная тень медленно опустилась, накрыла меня навсегда. Я смотрел в пустоту, отчего-то видел перед собой укоризненный взгляд шахтера-отца, свято верившего, что я стану героем. Но на месте сверхчеловека, на месте непобедимого бойца уже стоял с поникшей головой жалкий преступник. Я задыхался, захлебывался в собственной злобе и бессилии, но уже ничего не мог изменить. Меня не покидало ощущение, что я долго и старательно снимал фотоаппаратом неопровержимые доказательства своего геройства, но кто-то вероломно засветил пленку…
На этом можно было бы поставить точку… Но… Ведь ничто не заставляет нас так лихорадочно искать истину, как осознание конечности любого жизненного проекта. И понимание быстротечности своего пути заставляет душу корчиться от судорожного желания исполнить то, что в каждом заложено свыше, некую миссию, дарующую спокойное принятие неизбежного как зеркальное отражение совершенного, позволяющего заявить на Высшем суде: «Мое пребывание тут было не зря, я все-таки что-то успел, что-то оставил после себя». Потому-то суровый голос внутреннего разума настойчиво кричал мне изнутри: «Почему так случилось?! Разве так бывает, чтобы еще вчера ты был настоящим героем, а уже сегодня – презренным изгоем общества?!» Я поклялся разобраться, бесстрастно, без стыда и смущения выстроить свою жизненную монограмму, чтобы ответить только на один вопрос: что нужно сделать, чтобы получить право исполнить высшую волю?»
«Ого, – подумал Лантаров, прочитав вступление, – не все так просто в лесном конклаве, как я предполагал. А у него, оказывается, есть тайна. Есть грех и порок, похлеще, чем у обычного человека». И поглощенный желанием узнать о хозяине лесного дома как можно больше, читатель перевернул несколько пустых страничек.
«С самых первых дней, когда явилось понимание, что запальчиво играющий в войну мальчик с грязными по локоть руками и вечными ссадинами на коленках это и есть я, во мне отчаянно боролись две равноценные силы. Одна была светлая, мягкая и нежная, похожая на любовь. Я отчетливо ощущал ее в трогательных прикосновениях матери, в хрупкой и трепетной, как пламя свечи, жизни жмущегося к человеческому теплу котенка и даже в живом цветке на грядке или в яблоке. Но присутствовала и вторая сила, противоположная, отчего-то возбуждающая больше первой. Впервые я уловил ее еще беспомощным ребенком – в редких, но жестоких всплесках ярости отца, которые начиняли меня порохом насилия, напряженности и враждебности. В глубоко упрятанной коробочке бессознательного, в тайнике маленького мальчика осталось острое впечатление, что именно так должен поступать настоящий мужчина, когда ему особенно тяжело.
Эти ощущения неожиданно выросли, угрожая вытоптать ростки любви. Случайно подсмотренная кровавая сцена дерущихся хмельных парней оставила во мне неизгладимый отпечаток приторной сладости варварства. Мы, возвращающиеся домой второклассники, окаменели, не в силах убежать, и в моей голове тут же отпечатался с беспощадной точностью снимок адской сцены. Стоящий на четвереньках человек, у которого вместо рта было кровавое отверстие; из него обильно сочилась красно-желтая пенящаяся субстанция, очень похожая на грязноватую пену морской волны, когда она исчезает в песке. Помертвелые, ничего не выражающие глаза, как потухшие матовые лампочки. Двое атакующих с лютыми воплями били его ногами, попадая в живот и в грудь, тогда как третий с совершенно озверевшим взглядом схватил поверженного рукою за чуб и, заглядывая в его помутневшие глаза, что-то выкрикивал. Победоносное рычание дикаря, улюлюканье людоеда, надрывное мычание жертвы – это отдалось в сердце и засело там навсегда радиоактивным осадком.
Способность понимать происходящее вернулась в тот день лишь дома. Я тяжело дышал и дрожал, как будто это меня били и хватали за чуб. Но удивительное дело, кроме страха во мне проснулось еще какое-то смутное чувство, ощущение жуткого сладострастия, которому я не мог дать объяснение и которое почему-то жило внутри, помимо моего желания. Оно родилось из появившегося неосознанного желания смотреть на безумное сплетение сильных людских страстей, наслаждаться бесчинством, болью одного и силой другого. Напуганный и придавленный картиной насилия, я трепетал пред страшным открытием – во мне отчетливо проснулась жгучая жажда силы. Помимо воли, детское воображение много раз переносило меня на место побоища, и я жаждал растерзать нападавших, как лютый зверь разрывает клыками свою добычу.
Сотрясения растревоженной души вскоре успокоились, но что-то от загнанного зверька все-таки осталось внутри меня, продолжая жить отдельной жизнью, как будто задремав до поры до времени. И маленький юркий и, как оказалось, смелый зверек не заставил себя долго ждать. Как-то в классе я повздорил с крепким озорным мальчишкой. Напористый и злой, он ухватил меня за грудки, причем пуговицы на рубашке мгновенно выпорхнули, я был близок к позорному фиаско. Как вдруг изворотливый и находчивый зверек, спящий внутри меня, спохватился. Повинуясь ему, я ухватил горшок с растением на подоконнике и опустил его на голову обидчика. Тот, схватившись за голову, перепачканную землей и густой багряной кровью, орал так, словно умирал. У меня подкашивались колени, но потом первоначальное состояние оцепенения, придававшее мне схожесть с железным дровосеком с проржавевшими конечностями из сказки об Урфине Джусе, постепенно сменилось приливом нового, неведомого ранее ощущения – тайного ликования и гордости за свое превосходство».
Чтение захватило Лантарова целиком. В первый момент он ужаснулся, что делит крышу с преступником и убийцей. Но тут же возникло устойчивое ощущение, что Шура, которого он знает, и Шура, о котором он сейчас читал, два совершенно разных человека.
Лантаров взглянул на настенные часы – они показывали половину одиннадцатого. Несколько часов в запасе у него было. Он устроился поудобнее на своем жестком лежаке – так, чтобы тело находилось в полулежащем и наименее болезненном положении. Он стал читать дальше, все больше увлекаясь откровениями своего нового друга.
«Борьба светлых и темных сил внутри меня обострилась, когда внезапно нарушился их баланс. Мой отец, простодушный и выносливый трудяга, безропотно тянул лямку на одной из тех украинских шахт, где часто погибают в завалах или от подземных взрывов скопившихся газов. Но, выработав привычку к опасности, мой неутомимый родитель получил удар с другой стороны: в один ничем не примечательный день он принес из больницы тот роковой рентгеновский снимок, на котором на месте одного легкого было темное пятно. Я навсегда запомнил его печальные, смиренные глаза, затянутые пеленой безнадежности, и еще впервые веревками повисшие, беспомощные руки – как у загнанного животного, уже знающего свою судьбу. Через месяц отца не стало – типичная история для жителей нашего маленького шахтерского городка. В один миг я простил ему все: и вспышки беспричинной злобы, и деланую небрежность по отношению ко мне, и нарочитую мрачность репрессированного олимпийца, так и не получившего награды.
Кроме могилы отца со скромным железным крестом, нас больше ничто не держало в том забытом Богом месте, и мать решилась начать жизнь с чистого листа. «Ты родился, чтобы стать героем, у тебя получится», – часто твердил мне отец перед смертью, подобно тому, как повторяют мантры. И я верил ему, не понимая, почему родители перекладывают на плечи детей свои нереализованные идеи. В школьном дневнике, под шершавой коричневой обложкой, у меня была спрятана тайно вырванная из книги в школьной библиотеке картинка с изображением Спартака на гладиаторской арене. Сверкающее лезвие его короткого меча, устрашающие бугорки мускулов и особенно его одержимый, пылающий холодным огнем взгляд победителя долгое время вдохновляли меня на ежедневную борьбу с собой. Я решил, что сначала закалю тело, а дальше время подскажет мне, куда направить энергию…
Мы переехали в городок на Днепре, где, отчаянно борясь с возрастом, упорствовала дряхлая, скрученная, как коровий рог, бабушка. Родная тетка мамы была ровесницей тех событий, которые я изучал по школьным учебникам. Одинокая, ворчливая, полуслепая, она все же была рада нашему присутствию, потому что уже едва справлялась с тем, чтобы обслужить саму себя. Помню, она жила, объятая мучительными страхами: она панически боялась потерять очки, была уверена, что соседи вокруг подслушивают нас, и пророчила наступление жуткого голода. Но ее страхам не суждено было обрести черты реальности, и даже очки мы вскоре уложили в пластиковом футляре рядом с нею в гробу, обитом темной, наводящей мрачные мысли тканью.
Кременчуг, или Кремень, как мы ласково звали его между собой, был феноменом провинциального развития. В самом деле, если сиянием сочной зелени, новыми возможностями и тишиной летних ночей с ним могла бы сравниться Полтава, то существовало много такого, что ставило Кремень вне конкуренции со своим областным центром, да и со многими другими тоже. В мое сознание он вошел как город-светлячок. В нем не чувствовалось чарующей ауры старины, зато повсюду витал свежий запах индустриальной юности, необъятной новизны и невиданной эластичности. Я, впервые увидевший большую реку, подолгу зачарованно следил, как на переливчатой спине Днепра скользят бесчисленные лодки, стремительные байдарки, верткие каноэ. Но больше всего меня восхищала купающаяся в лучах солнца и брызгах воды железная колесница советского времени – метеор на подводных крыльях. Она излучала совершенство и надежду, и, глядя на нее, я представлял себя совершающим какой-нибудь отважный поступок. Песчаные пляжи, острова с непроходимыми зарослями и туземными тропами дарили свою неповторимую экзотику – с азартом авантюрных вылазок за рыбой, ночными посиделками у костра где-нибудь на почти необитаемом острове, и еще многое такое, что казалось подлинным чудом для угнетенного шахтерской перспективой подростка. А еще этот оазис славился богатством, будто Господняя благодать снизошла на него однажды. Нефтеперерабатывающий и вагоностроительный заводы, пивоварня, конвейер по сборке многоколесных исполинов «КрАЗов» создавали впечатление вальяжности и широты жизни. Когда тщательно заглушаемая в те времена радиостанция «Свобода» назвала Кременчуг «маленьким зеленим містом войовничих хлопчаків та дівчат легкої поведінки», я в свои пятнадцать лет испытал неописуемую щемящую гордость.
Впервые «район на район», Автозаводской против Крюковского, мы сошлись в просторном Приднепровском парке. Нам мерещилось, будто в кулачном пафосе содержится что-то былинное, влекущий трубный зов войны, притягательный запах геройства. Первый блин, как водится, вышел комом; еще не началась драка, как повсюду послышались отчаянные вопли: «Шухер! Менты!» Но от неуемной жажды адреналина нас трясло как в лихорадке. Потому не случайно на импровизированных переговорах лидеров группировок возникло единогласное решение: в обстановке строгой секретности переправиться на один из близлежащих островов.
В назначенный день с самого утра группы крепких подростков стали осаждать «лапоть» – ржавый, но бодрый еще паром, похожий на сельскую тягловую клячу. Но крюковских, которым на помощь пришли еще и раковские ребята, неожиданно набралось в несколько раз больше наших. Непримиримые полководцы постановили: драться десять на десять. «Все равно не выпустят, – с ожесточением шептали более опытные бойцы, – начнем против десяти, а закончим против пятидесяти».
Я отчетливо запомнил сжимающееся кольцо и горящие нечеловеческим огнем глаза, словно у стаи голодных волков, ведущих неотступную осаду крупной жертвы. Даже простое воспоминание о том дне заставляет закипать кровь в жилах, но тогда она, наоборот, стыла так, как если бы тело обложили льдом. Как только они двинулись, я ясно ощутил тот пещерный запах, забытый со времен каменного века, и радостно пробуждаемый снова. Запах насилия и разрушений, самый близкий к величайшему таинству бытия – смерти.
– Мочи Бурого и Койота! Вырубай их! – донеслись до моих ушей инструкции со стороны противника. Я даже не сразу понял, что речь-то о Петьке Завиулине, которого за необычайную дерзость и взрывчатость прозвали Бурым, и обо мне, к которому почему-то пристегнули зубастое прозвище Койот.
Они ринулись все вместе, сопровождая атаку дикарским улюлюканьем, то ли пытаясь устрашить нас, то ли придать смелости себе. Помню, как передо мною возникла долговязая узкоплечая фигура с длинными руками и перекошенным от азарта лицом. Даже не думая, действуя по наитию, я оценил возможности его рук и потому выбросил в прямом, незамысловатом ударе ногу навстречу ему. Несильный, даже, пожалуй, слабый удар заставил его согнуться, и я успел удивить его заостренную угловатую скулу вполне достойным отпечатком кулака. Ах, это было чудесное ощущение: когда кто-то повержен твоей рукой, ты сам, будто взлетаешь и поднимаешься в облака! Руки нападающего беспорядочно взметнулись вверх, как у канатоходца, потерявшего равновесие, и он отправился по непредсказуемой траектории. Но я не успел насладиться его падением. Потому что сочный удар в ухо откуда-то сбоку вернул меня в общую реальность, представляющую собой кипящий с живыми грешниками котел и множество скалящихся чертей-наблюдателей вокруг. Даже не пытаясь отразить атаку невидимого бойца, я интуитивно переметнулся в противоположную сторону – ведь и простое увеличение дистанции должно было уберечь меня от продолжения атаки и фатального падения. Упасть нельзя было ни в коем случае. Падение – гибель, это я помнил хорошо, двигаясь и мотая головой с пылающим ухом. Интуиция меня не подвела. Не слишком ловкий удар пробудил множество ранее неведомых ощущений, желания терзать, кусаться, рвать. Я вдруг почувствовал себя тем первобытным существом, которое выслеживало с каменным топором мамонта, это ощущение за мгновение выросло, обострилось до невыносимого, блаженного ощущения всемогущества. Может быть, потому, что удар на время выключил звук, как если бы кто-то щелкнул переключателем, на доли секунды в голове осталось смутное гудение, непостижимое эхо от очень далекого удара по колоколу. Я будто остался совсем один во всем мире, и драка пропала с поля зрения. В этом странном, хаотичном месиве тел я видел себя в каком-то замедленном движении, сталкивающимся с кем-то, бьющим, получающим удары в ответ. Тот, кто жил во мне, радостно выскочил, визжа от освобождения. И уже я сам превратился в зверя, подлого и дикого, преисполненного желания пустить кровь. Не важно кому, лишь бы ощутить блаженный запах крови. Объятый пламенем борьбы, я жадно пожирал глазами кровь на разбитых вдребезги носах и губах, вожделенно впитывал ее запах, великолепный, беспредельный, как сама бушующая стихия.
– Эй, Зуб, Койота мочи! – донесся до меня отчаянный голос, и звук таинственным образом включился.
И тут – это определенно был знак судьбы – я наткнулся на плотно сбитого, коренастого парня с прямым боксерским носом, ястребиным взглядом и нечеловеческим оскалом. Этого не спутаешь ни с кем – золотая коронка выдавала вожака крюковских. Зуб, тяжелый, как буйвол, прочно стоящий на ногах, предвкушал радость схватки. От его убедительно сжатых кулаков исходила опасность непримиримого хищника. Если попадет, свалит, как ребенка. Это я, скорее, не подумал, – подсознание мгновенно и четко вывело наружу давно известную мне истину. А я его даже двумя или тремя ударами по матерой морде с крокодильими клыками не свалю. Это тоже была не мысль, а короткое, длиной в сотую секунды, прояснение. И тогда в пылу драки я, в тот момент загнанный дикарь, больше движимый страхом, ведомый инстинктом самосохранения, подстегиваемый всеобщим рычанием и клокочущей кровью, решился на то, что, возможно, никогда не сделал бы в схватке один на один. А именно, я с ходу сделал ему крепкий тычок ногой в пах. От неожиданности и острой боли грозный противник взревел и стал медленно оседать. Воспользовавшись моментом, я нанес ему два основательных удара по его крупному носу, который почему-то раздражал меня больше всего на свете. Оттуда, как из крана, хлынула кровь. Но он даже не покачнулся и падать не собирался. Зрачки детины увеличились вдвое, толстые губы искривились в непостижимой, устрашающей гримасе. Что-то во мне дрогнуло в тот миг, и я уже собирался бежать, как вдруг ослепительная вспышка боли в глазах и в затылочной части головы, яркая, как молния, пронзила мое сознание, как будто голову мою проткнули копьем. И уже в следующее мгновение мое сознание оторвалось от меня и перестало существовать. Наступила вязкая, сладковатая, приторная тьма, временами сменяющаяся клубами плотного серого тумана.
Я очнулся почти бесчувственным, лежа на спине, и скованным так, как если бы кто-то крепко стянул мое тело смирительной рубашкой, а голову железным обручем. Открыл глаза и увидел прямо над собой огненный, совсем без лучей, шар солнца. Заключенный в плен плотной дымки облаков, он был бесконечно спокойным и усмиряющим всякие страсти. И этот приглушенный, удивительно похожий на луну шар напоминал глаз, божественное око, взирающее с укоризной и осуждением. Немного жмурясь, но все-таки глядя на него, я внезапно подумал: «Зачем я жив, и для чего мне подарено право вновь видеть замечательные проявления жизни? Или, может быть, это просто кто-то наблюдает за мной, дивясь моей беспомощности и глупости?» Я осмелел и попробовал пошевелиться. Это удалось, и с невероятным трудом я повернулся на бок и увидел илистый берег с застоявшейся, качающейся в моих помутневших глазах водой. Во всем теле была такая тяжесть, как будто на мне оторвалось целое семейство диких ос. Голова застряла в непрошибаемой тине тошноты. Помню, как я осторожно поболтал грязной, с ссадинами и застывшими каплями крови рукой в воде, а затем зачерпнул желто-бурую днепровскую воду и немного хлебнул с ладошки. Она была гадкая и кислая на вкус, так что мне пришлось ее выплюнуть, хотя пить хотелось неимоверно. Затем я внезапно увидел Бурого-Завиулина, тоже, как в тумане, бредущего ко мне с разбитым до неузнаваемости лицом.