Глава 5 ТОНЯ

Квартира у Валерьяна Петровича меньше нашей. Комната да кухня. Дверь в комнату распахнута, и там, в глубине, светится зеленая лампа с абажуром. Лампа ярко высвечивает стол с грудой школьных тетрадей, а в зеленом полусумраке от пола до потолка тускло мерцают корешки книг. Книг столько, что со стороны кажется: в комнате нет стен, вся она построена из книг, и даже белый потолок опирается на книги.

И вот все как вошли, так сразу примолкли, сгрудились посреди кухни. Не удивились только мы с Женькой. В гостях у Валерьяна Петровича мы бывали не раз.

Когда-то, давным-давно, еще первышатами, Валерьян Петрович привел нас в эту комнату, поставил перед полками, сказал: «Выбирайте!» — а сам ушел на кухню, потому что жил один и сам себе все готовил. Целый час мы с Женькой метались от полки к полке, хватали то одну, то другую книгу, и ничего не могли выбрать. Хотелось унести все книги сразу, а если не все, то хотя бы охапку.

Наконец в мои руки попал увесистый том в изрядно потертом, но дорогом переплете. Я как увидел, что переплет потертый, так сразу сообразил: «В этой книжечке что-то есть! В этой книжечке что-то интересное напечатано!» А когда я книгу вытащил с полки и повернул к себе разрисованным переплетом, то на меня оттуда глянула такая веселая, такая плутовская физиономия в надвинутой на глаза нерусской шапке, что я и сам расплылся, хихикнул.

И вот пришел Валерьян Петрович, спрашивает:

— Выбрали?

— Выбрали, — отвечаю я и показываю эту самую книгу. Он взял ее, отставил от себя, откинул назад голову и звучно прочитал:

— «Ярослав Гашек! Похождения бравого солдата Швейка!»

Прочитал, помедлил, потом поглядел на меня, потом опять на книгу, наконец пожал плечами и сказал:

— Бери. Хорошую книгу прочитать никогда не рано.

Книга оказалась какой-то чудной. Я в ней то не понимал ни единой строки, то вдруг находил такие веселые места, что от хохота сползал со стула. Хохотал, хохотал да и дохохотался! Я задел книгой самодельную чернильницу, пузырек опрокинулся, и фиолетовый поток хлынул на белые страницы. Он затопил не только середину книги, он безобразно испортил светлый переплет.

Это было так ужасно, что сначала я окаменел. А потом схватил резинку и давай тереть. Тер, тер, но чернила только размазались, вид у книги стал еще страшнее. Я бережно завернул ее в газету и поплелся к Валерьяну Петровичу. «Ну, — думаю, — все! Не видать мне больше ни одной книжечки…»

А Валерьян Петрович как развернул газету, так сразу лицо его стало длинным, глаза огромными, и он произнес всего лишь навсего: «М-м-да!»

А я и одного слова сказать не мог. А я и смотреть на Валерьяна Петровича не мог, до того мне горестно. Стою, молчу, и Валерьян Петрович молчит.

Потом он вздохнул, покачал головой, опять произнес: «М-да!» — и поставил книгу на полку.

Я тоже вздохнул и поплелся к двери. Но только подошел к ней, как слышу:

— Ты куда?

— Домой, — отвечаю.

— Знаю, что домой, — говорит Валерьян Петрович. — А почему без книги? Иди, выбирай новую.

И опять я выбирал книги, какие хотел. Да мало того что выбирал, а порой Валерьяну Петровичу некогда, он задержится в школе, так забежишь к нему прямо в кабинет, скажешь: «Валерьян Петрович! Мне бы книжку сменить». И он тут же открывает письменный стол, вынимает из ящика ключ, говорит: «На! Меняй. Только ключ обратно занеси».

Ключ старинный, кованый, с медной пайкой на дужке; он так длинен, что торчит в обе стороны из моего кулака, и я его держу крепко. Я не прячу его в карман и тогда, когда бегу от школы к дому директора, и тогда, когда роюсь там в книгах, и когда несусь с книгой обратно. Этот ключ дороже для меня всего на свете! А может, и не сам ключ дорог, а что-то другое, чего я объяснить не могу…

Стою я на директорской кухне, припоминаю историю со Швейком, а все тоже стоят посреди кухни и тоже заглядывают в книжную комнату. Валерьян Петрович забежал туда, схватил венский стул, поставил его рядом с кухонным столом и говорит девочке:

— Садись!

Для нас для всех он вынес еще пару стульев, смущенно развел руками — больше, мол, нет! — но мы садиться не стали. Мы стали глядеть, что будет дальше.

А дальше Валерьян Петрович открыл дверцу стола и начал выкладывать припасы. Он вынул тонкий ломоть хлеба, початую бутылку молока, белую чайную чашку и принялся в глубине стола выискивать еще что-то, да ничего больше не нашел.

Тогда он загромыхал чайником, подставил его под струю знаменитого крана и на широком шестке печки, которая занимала половину кухни, стал накачивать примус. В кухне запахло керосином, копотью, примус загудел.

Мы молча смотрели, как Валерьян Петрович возится с примусом, и лишь юркая, с блестящими, как у мышки, глазами Федоровна подошла, потрогала запотелый от холодной воды кран, сказала:

— Господи, какая благодать!

Все улыбнулись, и тут, глядим, девочка постояла, постояла и, как была, прямо в пальто, прямо в солдатской шапке, села за стол, Валерьян Петрович быстро перелил молоко из бутылки в чашку, подвинул девочке, и она обеими ладонями охватила чашку, поднесла к губам.

Глотала она торопливо. Держала белую чашку в темных ладонях крепко, словно боялась, как бы кто не отобрал. Когда чашка опустела, девочка смахнула рукавом с губ молочные усы, схватила хлеб, стиснула в кулаке и пальцами другой руки принялась отщипывать кусочки, быстро совать в рот. Пальцы у нее были грязные, но я подумал: «До мытья ли тут…»

А женщины — Федоровна, мама — пригорюнились, глядя на девочку, старуха Бабашкина отвернулась и начала утирать глаза концами своего черного толстого платка.

Когда девочка хлеб съела и, сложив на столе руки, опустила на них голову, старуха подошла, спросила:

— Как хоть тебя зовут-то? Скажи, дитятко.

Девочка, не подымая головы, обернулась лицом к старухе, разлепила губы:

— Тоня.

— Откуда ты, Тонюшка? Говори, не бойся. Говори.

— Из эшелона… — отозвалась девочка.

Старуха удивленно повела глазами в нашу сторону, будто это не девочка, а мы озадачили ее непонятным ответом.

— Как же с эшелона, когда тебя нашли на чердаке?

А девочка, все так же припав щекой к столу, говорит:

— Я вам, бабушка, правду сказала. Из эшелона я, из ленинградского.

— Отстала, выходит?

Девочка пожала плечами, ничего на этот вопрос не ответила. А дотошная старуха все выпытывает:

— Папа-то с мамой у тебя где? В эшелоне, что ли, остались?

— Нет, они остались в Ленинграде. Папа в ополчении, а мама в госпитале. Как только папа ушел на фронт, так мама сразу поступила в госпиталь санитаркой, а меня с детским эшелоном отправила в тыл.

— Одну-то? — всплеснула руками Федоровна. — Одну-то? Господи владыко, да как у нее, у твоей мамы, сердце не лопнуло? Да разве так можно?

Девочку словно кто подтолкнул. Она вскочила, стукнула кулаком по столу, закричала:

— Можно, можно, можно! Вы ничего не знаете, вы ничего не видели, не смейте так говорить про мою маму! Она лучше всех! Она смелая. Она Ленинград защищает, а вы…

Девочка заплакала, уткнулась лицом в ладони, а Федоровна испуганно замахала:

— Что ты, что ты? Господь с тобой. Я ведь так. Я ведь жалеючи.

Евстолия широким движением руки отодвинула Федоровну от стола, пробасила:

— Ну ты и бестолочь, Федоровна! Уж коли так, то стой и молчи.

Она взяла девочку за плечи, тихонько усадила на стул.

— Не слушай ее, дитятко. Она у нас всю жизнь такая: не в строку лыко. Сказывай, к нам-то как попала.

Наша мама тоже сердито посмотрела на Федоровну, а Валерьян Петрович стал утешать девочку. Говорил он совсем не так, как Евстолия, безо всяких там «дитятко», «Тонюшка», «милая», и по головке больше не наглаживал.

— Успокойся, Тоня. У нас тут, понятно, не фронт, не Ленинград, но мы понимаем, какая у тебя отважная мама. Это ясно каждому и, конечно, Анне Федоровне. Она просто поторопилась.

Федоровна, услышав, как ее навеличивают по имени-отчеству, поджала тонкие губы, победно глянула на Бабашкину: «Вот, мол, тебе! Слушай, как ученый-то человек меня называет». А Тоня опять было всхлипнула, да Валерьян Петрович успокоил ее, и вот потихоньку да помаленьку мы узнали, как девочка попала к нам.

Таинственного тут ничего не было. Просто-напросто Тоня в пути решила сбежать. Она думала, что как-нибудь сумеет вернуться в родной город, что найдет там госпиталь своей мамы и тоже поступит в него санитаркой.

— Думаете, не взяли бы? — хмуро из-под густых бровей глянула Тоня. — Конечно, взяли бы! Ведь я же ленинградка, в пионерском лагере в санитарном звене была.

«Молодец, — подумал я про Тоню. — Я на ее месте тоже бы сбежал. Только убегал бы я поумнее».

Тоня, по-моему, все сделала не так, как надо.

Во-первых, к побегу она не подготовилась, а как была ночью в одних легоньких туфлях и даже без платка, так прямо из вагона и выскочила под дождь, под ветер. И это в нашу-то непролазную грязь, это в самый канун зимы! Нет, пускай Тоня говорит, что на ее чемодане прикорнула начальница, я бы все равно чемодан из-под начальницы выхватил, и пока бы она спросонья поняла, в чем дело, — меня уж и след простыл!

А во-вторых, Тоня и дальше поступала бестолково. Уехать от нас можно лишь на санитарных поездах или на воинских эшелонах; и вот, как только эшелон остановится, Тоня бегает вдоль теплушек, вся измокшая, простоволосая, и просится к бойцам. Те спрашивают: «Куда тебе надо?» А она, простофиля, отвечает: «В Ленинград!» Но ведь Ленинград — это фронт, а кто возьмет на фронт девчонку? Никто! Не положено.

А вот если бы Тоня говорила, что ей надо всего лишь до следующей остановки — у меня, мол, там бабушка живет, — то бойцы Тоню, может быть, и подвезли бы. А на другой остановке опять про бабушку-старушку рассказать можно. Глядишь, так бы с поезда на поезд и пересаживалась, так бы до самого места и доехала.

Эта ценная мысль мне так понравилась, что я взял да и высказался вслух.

— Вот, — говорю, — как надо делать-то! А не так, как ты, наобум лазаря.

Женька тоже кивает головой.

— Конечно, — говорит, — конечно! Таким манером хоть куда доедешь.

Но только я высказался, как — трах! — мама отвесила мне подзатыльник: не учи людей чему не надо. Не лезь, куда не просят.

А Валерьян Петрович говорит:

— Учи, не учи, — дело теперь не в этом. В Ленинград теперь вообще не попасть. Он в кольце, в блокаде.

— Я знаю, — вздохнула Тоня. — Теперь знаю. Мне об этом солдат с эшелона сказал. Дядя Хаким.

— Не Хаким. Аким, наверное, — строгим басом поправила Евстолия.

— Нет, Хаким.

— Нерусский, что ли?

Тоня кивнула головой, а старуха осторожно потрогала ее напяленную колпаком пилотку, спросила:

— Шапкой-то экой несуразной уж не он ли тебя одарил?

— Почему несуразной? Велика она мне, вот и все. Так ведь дядя Хаким вон какой огромный! Из теплушки на землю прямо без лесенки вышагнул.

— Ну да! — не поверил Женька, который считал, что выше его отца никого и на свете нет.

— А вот и вышагнул, — настояла Тоня. — А усищи у него, знаете, какие? Вот такие, — приставила Тоня пальцы обеих рук к своему чумазому лицу. — Он говорит, а они шевелятся!

— Матушки, страх какой, — перекрестилась Федоровна. — Поди, отругал тебя?

— Нет, не ругал. Он добрый. Он отдал мне почти все, что у него в мешке было. Вот эти башмаки, подобувки да банку тушеного мяса. А еще он мне свой адрес дал.

Все сразу загомонили:

— Адрес-то зачем? Ведь солдат не домой, на войну поехал.

— Ну и что. Дома у него семья осталась. Он говорит: «Поезжай лучше не в Ленинград, поезжай в Казань, передашь от меня салям, в моей семье дочкой будешь». И вот прямо у вагона, под дождем, адрес написал.

Тоня потрогала карман пальто, как бы подтверждая, что адрес тут, в сохранном месте, а в это время Анна Федоровна опять не вытерпела, опять сказанула:

— Ну и ну! Гли-ко, что деется: нехристь, а русское дитя пожалел.

И только она так сказала, как все, даже Валерьян Петрович, нахмурились. А моя мама говорит:

— Дались тебе, Федоровна, христи да нехристи. При чем тут это? Вон, слышь, у немцев даже на пряжках написано: «С нами бог!» — а что они вытворяют? А Минька, жилец твой бывший? Ведь он тоже веровал, он тоже на пару с тобой господу свечки ставил, а что толку? Кем теперь Минька стал? Предателем, дезертиром! Так это он, что ли, дитя пожалеет, а?

— Что жилец? Что Минька? — взвилась Федоровна. — Минька сам по себе, я сама по себе. Я за Минькины грехи не ответчица.

— Вот, вот, — поддакнула старуха Бабашкина. — У вас, у богомольцев, завсегда так. Как молиться, так стадом; как до дела, так врозь. Моя изба с краю, я ничего не знаю.

— Типун тебе, тетка Евстолия, на язык! — сказала Федоровна. — Ну почто ты меня не любишь? Почто встаешь поперек каждого моего слова? Вот если Катерина шумит, так ясно, отчего. У нее мужик на войне, на руках трое. А ты? Ребятишков тебе бог не дал, заботиться, выходит, не о ком, да и старик твой дома. Сидишь ты за ним как у Христа за пазухой.

Анна Федоровна ткнула вгорячах рукой в сторону деда Николая, я глянул на него, на тетку Евстолию и чуть не засмеялся. Малорослый, сморщенный печник был своей старухе едва ли не по пояс, и поместиться у него за пазухой тетка Евстолия никак не могла.

Я усмехнулся, прикрыл рот ладонью, да все равно Анна Федоровна заметила:

— Нечего сказать, хорошенькое дельце! Ведь это он, лешак, надо мной надсмеивается. Сначала, значит, меня тут осрамили по-всякому, а теперь надсмешки строят. Нет, Валерьян Петрович, не про вас будь сказано, вы-то умный человек, а только здесь я не компания. Пошла я!

Она решительно растолкала всех и хлопнула дверью. В это время закипел позабытый чайник, крышка забренчала, кипяток плеснул на огонь, примус фыркнул, зашипел. Валерьян Петрович схватился за ручку чайника, обжег пальцы. Он помахал ими, подул на них и сердито сказал мне:

— Вышло не очень красиво. Нехорошо вышло. Над чем тут было смеяться?

Веселье у меня сразу пропало, я говорю:

— Да ведь не над ней же… Я просто так. Нечаянно.

— Нечаянно? Все у тебя нечаянно, — совсем рассердилась мама и, вижу, опять прицеливается к моему затылку.

Но тут вступилась тетка Евстолия!

— Отвяжитесь от парня. Сами все с ума посходили, сами все запутали. Вот ведь о ком разговор-то идет, вот ведь, — указала она обеими руками на Тоню.

А Тоня, глядя на нашу бестолковую компанию, тоже чуть-чуть усмехнулась, потом опять насупилась:

— Что про меня говорить, я все рассказала.

— Как все? — удивился Женька. — А на чердаке зачем пряталась?

— Где же мне прятаться? На улице тьма, холод. А в Казань так вот сразу тоже не уедешь.

— Неужто и в самом деле в Казань собралась? — воскликнула старуха.

— Куда же мне теперь?

— Лучше бы в детский дом, — нерешительно подсказала мама.

— Где он, детский дом? — сказал Женька. — У нас его нет.

— Есть, — медленно и почти грустно проговорил Валерьян Петрович. — Детский дом есть в районе. Пойдешь туда, Тоня?

Тоня пожала плечами, задумалась. А Валерьян Петрович снял с примуса чайник, принялся выставлять на стол чашки, блюдца и, не дожидаясь Тониного ответа, вдруг заговорил бодрым голосом:

— Вот и славно! Поживешь у меня денек-два, а там я выберу время, найду лошадь, и мы махнем с тобой на новоселье. А теперь давайте все вместе пить чай. На стулья доску положим. У меня доска есть.

Говорит он так и даже вроде бы чуточку посмеивается, но я-то вижу, глаза у него не очень веселые и от девочки он все время отворачивается.

«Жаль ему Тоню. В детский дом отправлять жаль», — догадался я.

А Тоня все смотрит на Валерьяна Петровича, все следит за ним. Куда он направится, туда и она голову повернет. И вот, как только он подвинул к ней чашку с чаем, Тоня этак тихонько дотронулась до его руки:

— А можно я с вами останусь? Можно? Я буду помогать. Я все вам буду делать. Я дома и полы мыла… и белье… и на кухне. Можно, а?

Валерьян Петрович даже головой в сторону повел, словно ему стало больно. Он осторожно высвободил руку, подвинул к себе свободный стул и сел напротив Тони.

— Слушай, — сказал он и медленно положил свою толстую ладонь на Тонино плечо. — Слушай! Не могу я… Честное слово, не могу. Хотел бы, но не могу… Невозможно мне это сделать.

— Почему? — прошептала Тоня.

— Я, девочка, тоже на фронт ухожу. Когда, не знаю, но — ухожу. В райкоме заявление мое лежит.

— Заявление? Да ты что? — громко и удивленно вдруг заговорил совсем было примолкший печник. — Да ты же из возраста вышел! Твой год не берут.

— Добровольцем возьмут. Не станут брать — добьюсь, — спокойно ответил Валерьян Петрович.

— А школа? А ребят учить?

— Поучат пока другие. Те, кто и в самом деле не могут воевать.

— Ишь ты! Они, значит, не могут, а ты сможешь. Ты у нас вояка, без малого Суворов… — горько усмехнулся Бабашкин.

— Что же, что не Суворов? Если надо, смогу, — все так же спокойно сказал Валерьян Петрович. А я представил себе, как он, толстый, лысый, с одышкой, будет выглядеть в солдатской пилотке, в зеленой стеганке с ремнем. Мне стало грустно.

Сразу увиделось и другое: школа без нашего директора. Вернее, я попытался представить это, да не смог. Ну не смог — и все! Ведь всю свою жизнь я знал: если школа, то это значит и Валерьян Петрович. Если Валерьян Петрович, то это значит и школа. Одно без другого никогда не существовало и существовать не может, по крайней мере для меня…

Я так задумался, что перестал слушать, о чем говорят дальше; только вижу, старики Бабашкины делают друг другу какие-то знаки, перемигиваются и все поглядывают на Тоню. Потом тетка Евстолия наклонилась к печнику и давай что-то нашептывать ему на ухо. Она шепчет, а печник слушает, потряхивает головой. Видно, что со старухой он в чем-то согласен.

И вот она выпрямилась и велит старику:

— Сказывай. Не тяни, сказывай!

Старик еще раз кивнул, расправил ершистые усы, переложил шапку из одной руки в другую и говорит:

— Петрович, послушай-ка… Вот мы со старухой пошептались и надумали: не взять ли нам Тонюшку-то к себе? Ну что ей, в самом деле, в приют идти? У нас ей будет не хуже. Сам знаешь, нам не впервой.

Печник прижал шапку к груди, заглянул директору в лицо и, не дожидаясь ответа, обернулся к девочке:

— Пойдешь, Тоня, к нам?

Тоня вспыхнула, потупилась:

— Не знаю…

А Валерьян Петрович подумал и говорит:

— Соглашайся, Тоня. Это добрые люди. С ними и вправду не пропадешь. — Потом улыбнулся и добавил: — У них будет тебе не хуже, чем в самой Казани. А ко мне, пока я здесь, будешь приходить в гости. Хорошо?

Тоня тихо опустила и подняла голову: хорошо, мол, что же мне другое-то остается делать? По всему ее виду было понятно, что ей больше хочется остаться у Валерьяна Петровича.

Но тут уж командовать принялась тетка Евстолия. Тоне она обрадованно сказала:

— Вот и ладно, милая. Вот и ладно! — А нам всем, будто хозяйка, отдала приказ: — Не пора ли, гости добрые, по домам?

Она застегнула Тоне, как маленькой, пуговицы на пальто, взяла ее за руку, повела к двери. Валерьян Петрович спохватился, крикнул:

— Подождите! А чай-то?

Но старуха махнула рукой, мы поневоле пошли за ней следом. Так директорского чая никто и не попробовал.

Загрузка...