Император и Фанокл возлежали друг против друга по разные стороны низкого стола. Стол, пол и зала были круглыми, на обступивших залу колоннах покоился затемненный купол. В отверстии купола, прямо над их головами, висело мерцающее созвездие, спрятанные за колоннами светильники разливали по зале мягкий и теплый свет, который располагает к отдыху и улучшает пищеварение. Невдалеке задумчиво пела флейта.
— Так ты думаешь, она будет работать?
— Почему же нет, Цезарь?
— Странный ты человек. Все размышляешь о всеобщем законе, а получаешь вполне осязаемые результаты. Зря я сомневаюсь. Мне надо набраться терпения.
Они немного помолчали. Голос кастрата поддержал напев флейты.
— Фанокл, что делал Мамиллий, когда ты оставил его?
— Отдавал приказ за приказом.
— Вот и отлично.
— Приказы все до одного неправильные, но люди ему повиновались.
— В том-то и секрет. Это будет ужас, а не Император. Калигулу он переплюнет, а вот Нерона превзойти — таланта не хватит.
— Он очень гордился вмятиной на своем шлеме. Говорил, что открыл в себе человека действия.
— Значит, прощай поэзия. Бедный Мамиллий.
— Нет, Цезарь. Он сказал, что действие родило в нем поэта и что именно в бою он сочинил совершенное произведение.
— Надеюсь, не эпопею?
— Эпиграмму, Цезарь. «Евфросиния красива, но глупа и молчалива».
Император кивнул с серьезным видом.
— Но мы-то с тобой знаем, что ее уму и сообразительности может позавидовать любая женщина.
Фанокл от неожиданности чуть приподнялся.
— А тебе, Цезарь, откуда это известно?
Император задумчиво катал пальцами виноградину по столу.
— Я, конечно, женюсь на ней. Не раскрывай, Фанокл, рот и не бойся, что я велю тебя удавить, когда увижу ее лицо. В моем возрасте наш союз, увы, будет только называться браком. Но ей он принесет безопасность и относительный покой да и убережет от посторонних глаз. Ведь ты не будешь отрицать, что у нее заячья губа?
Кровь бросилась в лицо Фаноклу, казалось, он задохнется — глаза его выкатились из орбит. Император погрозил ему пальцем.
— Только молодой идиот вроде Мамиллия мог болезненную стеснительность принять за благонравную скромность. С высоты моего опыта и в надежде, что нас не услышит ни одна женщина, я по секрету скажу тебе: скромность придумали мы, мужчины. Как знать, не нами ли выдумано и целомудрие? Ни одна красивая женщина не будет так долго скрывать свое лицо, если оно не обезображено.
— Я не смел сказать тебе.
— Ты думал, что я принимаю тебя ради нее? Увы, ради Мамиллия и его романтической любви. Персей и Андромеда! Как он возненавидит меня. Мне не следовало забывать, что обычные человеческие отношения — непозволительная роскошь для Императора.
— Мне очень жаль…
— И мне тоже, Фанокл, и не только себя. Тебе никогда не хотелось обратить свет своего могучего разума на медицину?
— Нет, Цезарь.
— Сказать тебе, почему?
— Я слушаю.
Ясные, спокойные слова Императора падали в тишину залы. словно маленькие камешки:
— Я уже говорил, что ты высокомерный человек. Но ты еще и эгоист. Ты одинок в своей вселенной с ее естественными законами, люди для тебя — помеха и докука. Я сам одинокий эгоист с той лишь разницей, что признаю за людьми право на некоторую независимость. Эх вы, натурфилософы! Интересно, много ли вас? Ваш упрямый и ограниченный эгоизм, ваше царственное увлечение единственным полюбившимся предметом могут когда-нибудь подвести мир к такой черте, за которой жизнь на земле можно будет стереть с той же легкостью, с какой я стираю восковой налет с этой виноградины. — Ноздри Императора трепетали. — А теперь тишина. Несут форель.
И для этого события был свой ритуал — вошел дворецкий, за ним слуги, все двигалось в заученном порядке. Император сам нарушил тишину:
— Может быть, ты слишком молод? Или, как и я, перечитывая однажды понравившуюся книгу, половину удовольствия получаешь от воскрешения той поры, когда прочитал ее впервые? Вот видишь, Фанокл, какой я эгоист. Читай я сейчас эклоги, я не уносился бы душой в римскую Аркадию, а снова стал бы мальчишкой, который готовит урок к следующему занятию.
Фанокл постепенно приходил в себя.
— Мало ты получаешь от чтения, Цезарь.
— Ты думаешь? Конечно, мы, эгоисты, всю историю человечества вмещаем в свою собственную жизнь. Каждый из нас заново открывает пирамиды. Пространство, время, жизнь — то, что я назвал бы четырехмерным континуумом… Ах, как же мало латинский язык пригоден для философии! Жизнь — феномен сугубо личный, с единственной фиксированной точкой отсчета. Александр Македонский начал вести свои войны только после того, как я открыл его в свои семь лет. Когда я был ребенком, время было мгновением, простой точкой, но голосом и обонянием, вкусом и зрением, движением и слухом я превратил эту ничтожную точку в роскошные дворцы истории и безбрежные дали пространства.
— Я снова не понимаю тебя, Цезарь.
— А надо, ибо речь идет о том, что испытываем мы оба: и ты и я. Но чтобы понимать это, тебе не хватает моей интровертности — или, лучше сказать, себялюбия? — обрати внимание, как любит Император вводные предложения, когда его никто не перебивает! Думай, Фанокл! Ах, если бы ты мог не аппетит мой возвратить, а воскресить во мне хотя бы одно дорогое воспоминание! Чем, как не предвосхищением и памятью наше человеческое мгновение отличается от слепого бега природного времени?
Фанокл взглянул на созвездие, которое сверкало так близко, что, казалось, обрело третье измерение, но, прежде чем он собрался с мыслями, чтобы ответить Императору, блюда уже были на столе. Подняли крышки, и над столом заструился сладковатый пар. Император закрыл глаза, наклонил голову и втянул в себя воздух.
— Та-ак?.. — И с глубоким волнением: — Так!
Голодный Фанокл быстро съел свою форель и с нетерпением ждал, когда Император предложит ему вина. Но Император ничего не видел и не слышал. Губы его шевелились, лицо то бледнело, то заливалось краской.
— Свежо. Сияющая гладь воды, тени и водопады с высоких мрачных утесов… Снова все перед глазами. Я лежу, едва умещаясь на каменистом уступе. Надо мной вздымаются скалы, рядом журчит река, вода в ней темна даже на солнце. Два голубя воркуют монотонно и певуче. Острый камень вонзился в правый бок, но я неподвижно лежу лицом вниз, и лишь правая рука движется медленно, словно улитка. Я прикасаюсь к чуду сиюминутной реальности, рука ласкает воду — о, каким пронзительно и яростно живым я себя ощущаю! — еще миг, и мой неистовый восторг найдет выход в исступленном движении. Но я усмиряю мой азарт, мое желание, мой трепет — воля уравновешивает страсть. Рука нетороплива, как трава в тихой воде. Вожделенная добыча лежит там, в темноте, вода струится, обтекая ее гибкое тело. Пора! Судорожное напряжение тел, чувство ужаса и невыразимой тоски — она взлетает в воздух, и я держу ее мертвой хваткой. Вот она, она моя…
Император открыл глаза и посмотрел на Фанокла. Слеза ползла по его щеке прямо над нетронутой рыбой.
— …моя первая форель. — Он схватил чашу, пролив несколько капель на пол, и протянул ее Фаноклу. Император овладел собой и тихо засмеялся. — Но как же мне наградить тебя?
— Цезарь! — Фанокл поперхнулся и с трудом выдавил из себя: — Моя взрывчатка…
— О пароходе я не говорю. Забавная штука, но очень уж дорогая. Признаюсь, что экспериментатор во мне с интересом следил за его чудовищной работой, но одного раза вполне достаточно. Пароходов больше не надо.
— Но Цезарь!
— И потом, без ветра ты заблудишься в море.
— Я могу изобрести прибор, который постоянно указывает одно направление.
— Разумеется, изобрети его. Может быть, ты изобретешь подвижную стрелку, которая постоянно указывает на Рим.
— Нет, только на север.
— Но пароходов больше не надо.
— Я…
Император взмахнул рукой.
— Такова наша императорская воля, Фанокл.
— Я повинуюсь.
— Слишком уж они опасны.
— Как знать, Цезарь, может, придет день, когда люди перестанут считать себя рабами, а значит, обретут свободу…
Император покачал головой.
— В твоей работе ты имеешь дело с идеальными элементами, и отсюда твой политический идеализм. Рабы будут всегда, хотя называть их, возможно, будут иначе. Что такое рабство, как не подчинение слабого сильным? Не в твоей воле упразднить неравенство. Ведь не настолько же ты глуп, чтобы верить, что все мы рождаемся равными? — Неожиданно лицо его приняло серьезное выражение. — А что касается твоей взрывчатки, то сегодня она спасла меня и, следовательно, покой империи. Но она же лишила империю безжалостного правителя, который умертвил бы полдюжины людей, но справедливо правил сотней миллионов. Так что мир проиграл. Нет, Фанокл, пусть уж Юпитер сам неисповедимо правит своими громами и молниями.
— Но это же мои величайшие изобретения!
Первая форель, к которой Император так и не притронулся, исчезла с его блюда. Появилась другая, и он снова окунул свое лицо в сладковатый пар.
— Скороварка. Я непременно вознагражу тебя за нее.
— Тогда как же, Цезарь, ты наградишь меня за вот это?
— За что?
— За мое третье изобретение, которое я хранил про запас…
Фанокл медленным театральным жестом опустил руку к поясу. Император с интересом следил за ним.
— Это как-то связано с громом?
— Только с тишиной.
Император нахмурился. Он держал по листу бумаги в обеих руках и переводил взгляд с одного на другой.
— Стихотворения? Так, значит, ты поэт?
— Нет, их сочинил Мамиллий.
— Я мог бы догадаться. Софокл, Каркид — ничего не скажешь, хорошо начитанный юноша!
— Это прославит его. Прочитай другое стихотворение, Цезарь. Оно точная копия первого. Я изобрел способ размножения книг. Я назову его печатанием.
— Но ведь это… это еще одна скороварка!
— За один день взрослый мужчина с подмастерьем смогут сделать тысячу экземпляров книг.
Император оторвал взгляд от бумаг.
— Так мы сможем выпустить сто тысяч экземпляров Гомера!
— Миллион, если захотим.
— Прекратятся стенания поэтов, у которых нет слушателей…
— И денег. Никаких рабов-переписчиков. Поэты, Цезарь, начнут продавать свои стихи мешками, как овощи. Последняя судомойка утешится величием нашей афинской драмы.
В волнении Император сел.
— Подумать только, своя публичная библиотека в каждом городе!
— И в каждом доме.
— Десять тысяч экземпляров любовной лирики Катулла…
— Сто тысяч книг Мамиллия…
— Гесиод придет в каждый сельский дом…
— На каждой улице будет свой писатель…
— Горы исчерпывающих данных и лавина информации по любому предмету…
— Знание и образование в массы…
Император снова лег.
— Постой. А нам хватит гениев? Часто ли рождаются Горации?
— Пустое, Цезарь. Природа изобильна.
— Ну а если мы все начнем писать книги?
— Почему бы и нет? Интересные биографии…
Император напряженно всматривался в запредельное — он смотрел в будущее.
— «Дневник провинциального губернатора», «Как я строил стену Адриана», «Моя жизнь в обществе. Сочинение многоопытной дамы».
— А ученые труды?
— «Пятьдесят интерполированных поправок к Морскому регистру», «Метрические инновации в мимиямбах Геронда», «Сублимированный символизм первой книги Евклида», «Пролегомены к исследованию остаточных тривиумов».
В глазах Императора мелькнул ужас.
— История — «По следам Фукидида», «Воспоминания бабушки Нерона».
Фанокл сел и радостно захлопал в ладоши.
— Не забудь отчеты и проблемные записки, Цезарь!
Ужас в глазах Императора рос.
— Военные, страноведческие, санитарные, евгенические — все придется читать! Политические, экономические, пастушеские, огороднические, приватные, статистические, медицинские…
Император, шатаясь, поднялся на ноги. Он воздел руки к небу, закрыл глаза, лицо его исказила гримаса отчаяния.
— Почему кастрат не поет?!
Голос зазвучал уверенно и бесстрастно.
Император открыл глаза. Быстрым шагом он подошел к одной из колонн и, постепенно приходя в себя, принялся похлопывать ладонью по камню. Потом поднял голову и долго смотрел на мерцающее созвездие, висевшее в хрустальных сферах. Мало-помалу он успокоился, хотя все еще изредка вздрагивал. Наконец он повернулся и внимательно посмотрел на Фанокла.
— Итак, мы говорили о твоей награде.
— Я во власти Цезаря.
Император приблизился к Фаноклу и спросил дрогнувшим голосом:
— Ты хотел бы стать послом?
— Даже в самых смелых снах я никогда…
— Тогда у тебя будет предостаточно времени, чтобы изобрести прибор, указывающий на север. Кстати, взрывчатку и машину для печатания можешь взять с собой. Я тебя сделаю чрезвычайным и полномочным послом. — И, помолчав, добавил: — Фанокл, друг мой, я хочу, чтобы ты поехал в Китай.