Нелли МАТХАНОВА Чтобы в юрте горел огонь


Нилка хорошо запомнила тот день, с которого начались все её несчастья.

Сквозь сон слышались голоса. Сердито спорили, кто-то убеждал, кто-то не соглашался. К ней подходила бабушка, мягко гладила по разметавшимся волосам.

Но всё это смешалось в тягучем смутном сне, в котором вроде бы не грозили ей никакие опасности и всё же от чего-то было боязно и тревожно. Открыв глаза, она увидела бабушку и молоденькую тётку Уяну — и сразу же забыла о своих страхах.

— Вставай, племянница, вставай, — улыбалась Уяна, — сегодня мы поплывём на настоящем пароходе.

До сих пор Нилка видела пароходы только в книжках, которые ей читала тётка. Там на картинках они дымили широкими чёрными трубами и качались на синих, высоких, как дом, волнах.

— На пароходе? — переспросила Нилка и обняла Уяну.

— Да, девочка, да, — сказала тётка, отводя глаза в сторону.

— Одевайся, дочка, побыстрее, — торопила бабушка Олхон. Она обняла внучку, приговаривая: — Мягонький животик, кругленький животик, пухленький животик…

От бабушки так уютно и по-домашнему пахло кислой арсой[1], свежевыделанной кожей, крепким табаком, горячим, только что вынутым из русской печи хлебом и ещё чем-то удивительно родным, что никак не могла определить словами Нилка, но от чего каждый раз сладко заходилось сердце и хотелось укрыться с головой, спрятаться в пышных складках её сатинового платья, сшитого, как и всё, что она носила, по одному немудрёному фасону — с обязательным карманом справа, который топорщился от кожаного кисета с табаком и трубки.

Большое, грузное тело бабушки отдавало Нилке такое ровное, щедрое тепло, что она чувствовала себя совсем счастливой.

Девочка поглядела в сторону стола, где сидела женщина и пила чай с блюдечка.

Она появилась у них в доме внезапно, несколько дней назад.

Антонина, так звали женщину, кинулась обнимать и целовать Нилку, но встретила молчаливый отпор. Девочку не обрадовали даже городские подарки, которые гостья разложила перед ней. Бабушка сказала внучке, что приехала её родная мать. За всё время, сколько Нилка помнила себя на этом свете, с ней всегда были рядом бабушка и тётка. От них она знала, что мать с отцом и старшей сестрой живут далеко в большом городе. Уяна читала ей письма, Олхон показывала фотографии, но всё равно Нилка не могла понять, почему эта чужая женщина с чёрными блестящими волосами, стянутыми на затылке в тяжёлый узел, с золотыми полумесяцами серёжек в ушах, с громким голосом — её мать.

С появлением Антонины в доме неслышно поселилась тревога. У бабушки стало озабоченное и печальное лицо. Она часто без причины задумывалась и не сразу откликалась, когда её звали. Олхон словно про себя, втайне от других решала какую-то трудную задачу.

А Уяна, весёлая, всегда что-то напевающая, сникала, когда Антонина доставала из чемодана свои городские наряды.

«Молодец, сестра, знай наших!» — говорила Уяна, и на её щеках вспыхивал яркий румянец. Девочка видела, как, уходя на работу, тётка принималась в какой раз гладить свою синюю лоснящуюся юбку и чистить мелом парусиновые тапочки.

«Ну, чем не хороша?» — подмигивала Уяна Нилке, притопывая на крыльце ослепительно белыми тапочками, которые фыркали лёгкими облачками мела. Нилке всё нравилось в тётке: её маленькая крепкая фигурка, до коричневой смуглоты загоревшие ноги, тёмные волосы, отливавшие на солнце рыжинкой. Уяна недавно завила их в городской парикмахерской и старательно укладывала колечками на лбу, как местная красавица Гарма Забанова.

В последние дни Уяна часто с огорчением рассматривала себя в зеркале. Глядя на неё, Нилка тоже вздыхала — вот ей бы и тётке такой нос, как у Антонины: высокий, с породистой горбинкой, с тонко вырезанными крыльями.

Вон она, гостья, по-хозяйски сидит за столом, пьёт чай из самовара, держа блюдце на вытянутых длинных пальцах, осторожно дует на горячий чай.

— Настоящий кипяток. Врачи говорят, это вредно для организма. — Она не спеша берёт чайной ложкой клубничное варенье. — Курить много тоже опасно, берегите себя, мама, — говорит она, растягивая слова.

Нилка видит, как бабушка согласно кивает головой, достаёт кожаный кисет, плотно набивает трубку табаком и закуривает. Ей нравится, когда бабушка затягивается трубкой и сизые колечки дыма, поднимаясь вверх становятся всё шире, шире и медленно тают в воздухе.


* * *


Они вместе сажали весной табак в огороде, оберегали его всё лето от тли, поливали утром и вечером, а осенью Нилка помогала нанизывать толстые шершавые листья на суровые нитки и развешивать их в тёмном чулане и на сухом чердаке. Постепенно листья сморщивались, желтели. И чулан, и чердак наполнялись горьковатым резким запахом. Когда сквозь щели пробивался случайный луч солнца, возникал из тьмы клубящийся сноп пылинок, листья оживали, наливались цветом, как свежезаваренный крепкий чай. От сквозняка они слегка шевелились и шуршали, словно шептались о чём-то.

Бабушка резала табак на деревянной доске, снова сушила на печке и долго мяла, перебирала его, так что кончики пальцев становились ядовито-зелёного цвета. Только окончательно убедившись, что табак хорошо просох и достиг своей крепости, она набивала им кожаный кисет и черёмуховую трубку с длинным коричневым чубуком.

Вместе с Нилкой они выбирали самые прочные и гибкие ветви у старой черёмухи, росшей перед их домом. Бабушка резала их на чубуки, потом калила в печке проволоку и выжигала в коричневой сердцевине отверстие для дыма. Работа двигалась медленно: из десяти нарезанных чубуков годился разве что один. Так придирчиво и строго выбирала Олхон.

Потом они садились вдвоём на крылечке, и бабушка начинала обкуривать свою новую трубку. Они могли разговаривать или молчать, греясь в последнем тепле осеннего солнца, и им было хорошо.

Приходили соседи, бабушка всех их одаривала табаком.

— Ну и крепкий табак у Олхон! — хвалили они, покуривая бабушкин самосад. И через некоторое время заходили опять за новой горстью табака.

— О чём думаешь, моя девочка? — слышала по утрам Нилка голос бабушки. — Твой рожок все свои песни нам пропел, а ты спишь и спишь. Вставай, дочка.

Девочка смотрела на любимый рожок, который висел над кроватью. Выточенный из серого рога, отделанный серебристым металлом, он был красив, как в первый день, когда его увидела Нилка…

Однажды весной в сельпо привезли новые товары. Бабушка стояла в очереди за продуктами, а внучка рассматривала витрину, где среди разноцветных расчёсок, игральных карт, тусклых пуговиц, рядом с одеколоном «Кармен» и хозяйственным мылом лежали перламутровый театральный бинокль и рожок. Увидев, Нилка не могла оторвать глаз от рожка. Дымчато-серый, с тремя белыми круглыми кнопками, с серебристой длинной цепочкой, он сам просился к ней в руки. Но на все её просьбы бабушка отвечала отказом. Только увидев вконец расстроенное лицо внучки, она сказала:

— Подожди, накопим денег и купим.

С тех пор Нилка старалась не мешать бабушке, когда она длинными вечерами при свете керосиновой лампы шила тапочки своим заказчикам. Она помогала раскладывать выкройки, собирала оставшиеся кусочки кожи и терпеливо ждала. Но ни тёткиной зарплаты, ни заработанных бабушкиным шитьём денег всё не хватало. Нилка частенько забегала в магазин и стояла перед витриной. Хотя рожок никто не покупал, она каждый раз просила хмурую продавщицу Лизу никому его не продавать, потому что они обязательно накопят денег и придут вместе с бабушкой.

Только когда почтальонша принесла пенсию за убитого под Сталинградом бабушкиного младшего сына, Бориса, Олхон, взяв деньги, пошла с Нилкой в магазин.

Там они купили бутылку красного вина, килограмм карамели и долгожданный рожок.

Наконец-то настал счастливый момент: Нилка берёт рожок, подносит к губам, набирает полные лёгкие воздуха и дует изо всех сил. Но вместо весёлой песни раздаётся сдавленный булькающий звук.

— А ты не торопись, дочка. Нажми кнопки, — советует бабушка.

Девочка снова дует в рожок, пробует по очереди нажимать кнопки, и на её весёлый зов оборачиваются покупатели и улыбается хмурая продавщица Лиза.

Потом они зашли к Дарье Карпушихе. Подруги с молодости, сейчас Олхон и Дарья виделись редко. Третий год Карпушиха недвижно лежала на кровати: ревматизм согнул и иссушил её. Девочку здесь всё пугало: маленькая тёмная комната с одним окном, почерневшая икона с лампадкой, горящей голубоватым немигающим огнём, железная узкая кровать с горой разноцветных пуховых подушек и костистое тело тётки Дарьи с неправдоподобно большими руками. Казалось, что руки не её, а принадлежали другой женщине — великанше, до того были широки ладони с потемневшей и грубой кожей.

Дарья обрадованно закивала головой, увидев бабушку.

— Сайн байна[2], — сказала бабушка.

— Сайн, — кивнула головой Карпушиха.

Бабушка и Карпушиха немного помолчали, словно выжидая, кто заговорит первым.

— Ионии би? — спросила по-бурятски Карпушиха.

— Ионии убэ[3],— ответила бабушка, и снова обе замолчали, как будто действительно не о чем говорить.

Нилка знала, что им очень хочется посудачить, но они обе молчали, отдавая дань древней бурятской традиции: начало беседы должно быть неторопливым и степенным, нельзя вошедшему сразу тревожить хозяина дома своими бедами и заботами.

— Давненько не бывала, Мария Эрдынеевна[4],— услыхала Нилка слабый голос Карпушихи. — Чай, богатыми стали, зазнались?

— Бог с тобой, Дарья. Сама знаешь, как живу, откуда богатство? — сказала бабушка и придвинула свой стул к изголовью кровати. — Пенсию за сына получила. Давай выпьем, помянем Борю моего.

Олхон разлила вино в стаканы. Следуя обычаю, они обе отлили по нескольку капель на пол и выпили. Нилка видела, как повлажнели, налились синевой выцветшие глаза Карпушихи и появился слабый румянец на её жёлтых щеках. Привычным движением она достала негнущимися пальцами из-под подушки колоду старых засаленных карт.

— Скинем, погадаем, Марья. Ты раскладывай, а я говорить буду.

Бабушка не спеша, прямо на кровати, раскладывала карты. Карпушиха с высоты своих подушек долго приглядывалась, хмурилась и наконец заговорила с придыханием, как будто торопилась куда-то:

— Нет, ничего, ничего, Марья, добрая карта падает: масть красная одна да крести. Не верь похоронке. Не верь. Жив, жив твой Борис, только далеко он, мается всё один, но подожди, вскорости придёт домой, обязательно придёт…

Бабушка подливала вина Карпушихе, голос Дарьи креп, становился звончее, в нём было столько искренней убеждённости и веры, что Нилке хотелось скорее побежать домой а вдруг дядя Борис уже приехал!

Девочка видела, каким просветлённым стало лицо бабушки, она вся сейчас жила в воспоминаниях о своём младшем сыне, об одхончике, как называла она Бориса. Олхон набила табаком трубку, но это было не обычное задумчивое и степенное курение. Внучка слышала частые затяжки и хриплое, неровное дыхание бабушки, потом Олхон начала громко сморкаться. Слёзы текли по её лицу, она их не вытирала платком, а смахивала тыльной стороной руки. Нилка сильно жалела бабушку, но молчала, не утешала, зная, что ей не надо мешать.

Бабушка и Дарья быстро охмелели. Ситцевый в синюю крапинку платок Карпушихи сбился набок, седая прядь волос упала на лоб.

— А помнишь, Дарья? — резко поднялась бабушка, оттолкнула табуретку и начала легко и мелко перебирать ногами. Руки её взмахнули, как перед полётом, но вскоре подбито опустились, и она затянула хрипло:


Эх, смерть пришла,

Меня дома не нашла.

Меня дома не нашла,

Я в гостях была…


Вдруг бабушка перешла почти на крик:

— Меня не нашла, а Борю, сыночка моего, нашла!..

Олхон уже не пыталась плясать, она стояла на одном месте, жалобно причитая и плача. Потом, обессилев, тяжело уселась на табуретку к изголовью Дарьи.

Ещё долго подруги разговаривали. Возбуждение от выпитого вина проходило. Карпушиха изредка кивала головой, её обмякшее тело глубоко вдавливалось в подушки, голос прерывался и слабел. Говорила бабушка. Она вспоминала, как дружили с детства Борис и средний сын Дарьи — Антон, как вместе сдавали экзамены за десятый класс. Какой весёлый был Борис, когда получил свидетельство отличника, как хотел стать учителем! И тут война, Бориса и Антона вместе с другими добровольцами провожало на фронт всё село. Антон вернулся, работает в колхозе шофёром, а Бориса нет. Давно лежит в верхнем ящике комода похоронка, пришедшая в сорок третьем году из Сталинграда.

— Эх, был бы жив Борис, работал бы сейчас учителем в нашей школе. Я бы внуков нянчила, — печалится бабушка.

— Ты что, Марья, бога гневишь… — шелестит бескровными губами Карпушиха. — Вон у Лидии Мансуровой муж вернулся после похоронки, жив, здоров. Может, и Борис где-то служит, а сообщить о себе ему нельзя, тактика не велит.

Олхон затихает от малопонятного слова «тактика», докуривает трубку самосада, выбивает тщательно пепел и прощается.



Бабушка и внучка идут в потёмках по длинной улице села. За глухими заборами хрипло лают собаки, спущенные на ночь с цепи. Радуясь недолгой свободе, псы в отместку хозяевам за тоскливое дневное сидение устраивают сварливую перебранку. Нилка вздрагивает, когда слышит близко горячее дыхание и лай собак.

Олхон идёт, не глядя под ноги, не обращая внимания на щели и дыры в тротуаре. Походка у неё не такая уверенная, как днём, неровная, будто вот-вот споткнётся и упадёт. Нилке тревожно за бабушку, она крепко держится за её руку и торопит домой.

Девочка знает: сегодня бабушка долго не заснёт, снова в какой раз Уяна станет перечитывать при тусклом свете керосиновой лампы солдатский треугольник — последнее письмо Бориса, присланное из госпиталя. А вернее, это уже было не его письмо, писал сосед по палате под диктовку Бориса.

«Дорогие мои, родные! Сейчас я лежу в полевом госпитале. Рана серьёзная, но не опасная, так что, мама, сильно не переживайте за меня. Здесь много земляков-сибиряков, они меня подбадривают. Мы все в госпитале живём одной надеждой: скорее бы поправиться. Часто вспоминаем родных и свои родные места.

Эх, скорей бы закончилась война! Вернусь я домой, и все поедем в город. Мы с сестрой станем учиться. Нилка будет жить с нами. Берегите себя. Борис».

Бабушка будет слушать так, как будто дочь читает письмо впервые. И на каждое слово в письме у неё найдутся самые разные предположения, и все они только о лучшем, благополучном исходе. Уяна и Нилка станут поддакивать Олхон. А потом они в какой раз поверят, что похоронка — обман, ошибка военного писаря, что надо набраться ещё немножко терпения. И тогда обязательно придёт Борис, невредимый, весёлый, как прежде. Они вчетвером поедут в город. Уяна будет учиться в техникуме на ветеринара, Нилка в школе, Борис в институте. Бабушка станет шить платья, жакеты, тапочки, вязать варежки и шапочки — всё, что нужно городским модницам, ведь такие сноровистые руки, как у Олхон, трудно найти и в большом городе…

Поздно вечером, успокоясь, бабушка достаёт из громадного сундука, окованного по углам узорчатым железом, заветный костюм, который надевал Борис на выпускной вечер в школу. Олхон встряхивает костюм, проверяя, не завелась ли моль, пересыпает свежей махоркой. Потом украдкой взглядывает на новенькие, ни разу не надёванные хромовые сапоги, которые выменяла зимой у проезжих горожан за два куля картошки. Стоят, бравые, ждут не дождутся своего молодого ловкого хозяина.



* * *


Утро началось с суматохи и неотложных дел. Нилку одели в новое сатиновое синее платье в белый горошек и новенькие туфли, которые привезла Антонина. Тётка заплела ей две тугие косички. Теперь она была готова к отъезду, и ей не терпелось поскорее отправиться в город.

Ей казалось, что Уяна и Антонина слишком медленно собираются. Скорее бы, скорее закрыла Антонина свой скрипящий чемодан! Они с Уяной поедут в город, проводят Антонину, прокатятся вдвоём на пароходе, вот только жаль, что бабушки не будет с ними. Нилка даже поделилась своими новостями с дворовым псом Далайкой, который в ответ на откровенность благодарно лизнул её в щёку.

Наконец вещи уложены, чаи выпиты, все ненадолго присели перед дорогой. У ворот затарахтела полуторка Антона, сына Дарьи Карпушихи. Нилку посадили в кабину, Уяна и Антонина забрались в кузов. Бабушка торопливо совала внучке конфеты и пряники, обнимала и целовала, но той хотелось одного — лишь бы машина тронулась в путь. Наконец полуторка двинулась вперёд, поднимая облако белёсой пыли.

Уставшая от духоты, запаха бензина и долгих сборов, Нилка сразу уснула. Её разбудили, когда машина стояла у входа на пристань. Девочка никогда не видела такого множества людей и даже растерялась от говорливой, беспокойной круговерти толпы. Словно она, Уяна и Антонина были сами по себе, в то время как люди, заполнившие речную пристань, охвачены одним стремлением попасть на большой пароход с дымящими трубами, откуда со свистом вырывался белый пар, снующими матросами и глухим гудением невидимых сильных машин.

Постепенно, чем ближе они подходили к пароходу, Нилкина растерянность исчезала, уступая место любопытству.

Мужчины, нагруженные чемоданами и узлами, женщины с детьми на руках пробивались к узкому трапу, где стоял в белом кителе с золотыми нашивками усатый капитан. Нилка видела, как рядом с капитаном появилась мать и протянула ему билет. Он вежливо кивнул и даже взял под козырёк, но она не уходила с прохода, задерживая пассажиров, что-то объясняя ему, показывая пальцем на толпу. Нилке показалось, что понятливые глаза капитана остановились на ней, он согласно кивнул головой, и успокоенная Антонина отошла в сторону.

— Ну что, племянница, пойдём на пароход? — виновато улыбнулась тётка, взяла Нилку на руки, крепко прижала к себе и, вздохнув, пошла к трапу.

Посадка уже закончилась, Уяна бегом поднялась по трапу, поставила Нилку на палубу и, не прощаясь, не оглядываясь, побежала назад.

— Уяна, Уяна! — громко закричала девочка, но пароход, дав на прощанье оглушительный гудок, медленно отвалил от причала, на краю которого стояла тётка. И чем шире становилась полоса зеленоватой воды, разделявшая их, тем сильнее плакала и кричала Нилка.

Она не понимала, что ей говорит и объясняет мать, она не уходила с палубы, звала бабушку и тётку и просила, чтобы пароход отвёз её назад к Шиберту. Кое-как мать увела её в каюту.

Девочка больше не звала бабушку и тётку, затихла, затаилась и думала только об одном: почему они отдали её, зачем, зачем они посадили её на этот ненавистный пароход! Но постепенно возмущение и обида гасли, на них просто не хватало сил. Ей стало всё безразлично. Она безвылазно сидела в каюте и тупо смотрела в круглое стекло иллюминатора на каменные нескончаемые берега.

На другое утро густой мокрый туман опустился на реку. Нилке показалось, что они находятся на дне глубокого колодца. Пароход громко гудел, боясь сесть на мель. Слышались команды капитана в рупор, суетливый топот матросов. К полудню посветлело, стали появляться синие окошки неба и солнечные прогалины на берегах. Девочка всматривалась в них, будто надеялась увидеть родную Шиберту.

И вдруг ей показалось, что пустынный берег ожил. Вот и большой пятистенный дом бабушки Карпушихи. Те же скрипучие покосившиеся ворота под козырьком. От старости они обросли мхом, он ярко зеленеет в тех местах, где чаще бьёт дождь. На левой половине ворот деревянная резьба сломалась, на правой же сохранились затейливые завитки. Утреннее солнце освещает их, и кружевная тень повторяет все линии рисунка. Оттого, что Нилка узнавала привычное легко, с пронзительной отчётливостью, её сердце забилось часто, торопливыми рывками. Казалось, оно радуется за свою памятливую хозяйку.

Отворяется дверь. С высокого крыльца сходит Дарья с самоваром в руках. Самовар полон воды. Дарья несёт его на прямых вытянутых руках, плотно прижав локти к бокам, и спина у неё прямая, не хворая.

Нилка удивляется, что болезни покинули Карпушиху, ей хочется крикнуть: «Бабушка Дарья, я здесь!» — но нет сил даже тихо сказать эти слова…

Всё тянутся, тянутся незнакомые, неуютные берега.

И снова перед нею родное село.

Однорукий пастух Трофим гонит коров к узкой илистой Шибертинке на водопой. В одном кармане засаленного пиджака торчит бутылка с молоком, в другой засунут пустой рукав. Когда пастух резко вскидывает единственной рукой бич, раздаётся оглушительный щелчок, пустой рукав выскальзывает из кармана и болтается на ходу. Ещё долго видна фигура Трофима, слышится его незлая брань, и Нилке кажется, что у него две руки, только двигаются они странно не в такт, каждая сама по себе…

Красавица Гарма Забанова идёт по щелястому тротуару в красных туфельках на высоких каблуках. Её толстая коса касается кончиком голых икр, левый глаз таинственно прикрыт завитым локоном. Все прохожие любуются ясным, точёным лицом Гармы. Только Гарма может идти так уверенно и гордо.

Нилка видит знакомых и незнакомых и мучительно ждёт, когда же появится их дом в два окна, с облупившимися, давно не крашенными ставнями. Перед ней мелькают картины, сменяя одна другую, но нет и нет среди них бабушки Олхон, нет смешливой молодой тётки Уяны.



* * *


Баторовы жили в самом центре большого города в кирпичном пятиэтажном здании с двумя крыльями. Нилка никак не могла привыкнуть к этому мрачноватому дому с однообразными рядами окон, с плохо освещёнными подъездами. Вечерами дом преображался: окна загорались оранжевыми, зелёными, жёлтыми, голубоватыми огоньками, и не было ни одного окна, в точности похожего на другое, в каждом шла своя жизнь.

Перед домом росли старые дикие яблони. В солнечные дни к ним слетались голодные воробьи, поднимали весёлую трескотню. После воробьиного налёта на снегу оставались красные плоды и сухие листья. Потом появлялись голуби, опытные городские старожилы, доклёвывали падалицу и по очереди грелись у круглой металлической крышки, прикрывавшей вход в водосточный люк.

Нилка наблюдала за птицами из окна; ей очень хотелось спуститься вниз с четвёртого этажа, выйти на улицу, но не было сил: девочка тяжело болела.

В который раз пришёл грузный весёлый врач. Она послушно выполнила обычные просьбы: «Дышать, не дышать! Вдохни глубоко, ещё глубже!» Он приложил прохладное розовое ухо к её груди и внимательно выслушал. Его лицо стало недовольным и озабоченным, он слегка покачал своей крупной, со всклокоченными волосами головой и вдруг лукаво сказал:

— Ну что, Нилка, я тебе выпишу новую микстуру! Она немного горькая, но помогает хорошо. Тебе надо самой быть повеселее, поживее, надо бороться с болезнью. Понимаешь, я один её не одолею, ты должна мне помочь.

Девочка не сразу откликается на его призыв, она готова помочь врачу, ей хочется сказать об этом, но исчезают, уходят слова, будто речь идёт о ком-то другом, постороннем, а она молча наблюдает со стороны.

— Вот и я ей всё время говорю: возьми себя в руки, не раскисай, — слышит она голос матери. — Как я одна в войну в городе маялась со старшей! Продуктов нет, лекарств не хватает, а она слабая, из одной болезни в другую… Уж как мне досталось, а всё-таки выходила, сберегла, сейчас Дарима совсем здоровая. А Нилка в деревне жила, на свежем воздухе, на молоке, я её шестимесячной у мамы и сестры оставила, когда муж ушёл на фронт. Уж как я мучилась! Всё слышала по ночам, что она зовёт меня и плачет. Проснусь, подбегу к кроватке, а она пустая…

— Да, да… у войны свои законы, — соглашается врач. — А сейчас трудно вашей младшей дочери без привычной обстановки, сильно скучает она. Надо как-то помочь ей.

— Я уж и так стараюсь, не у чужих живёт, — возражает мать. — Раньше мы забрать не могли. Муж израненный пришёл, долго лежал в госпитале, недавно стал работать. Только сейчас вся семья собралась вместе.

Врач понимающе кивает головой, выписывает новые рецепты, прощается и уходит.



В комнате появляется Дарима. Нилка никак не может привыкнуть, что эта узколицая, светлокожая девочка-подросток её старшая сестра. Всё в ней непохоже на Нилку. Тонкая, изящная, по-городскому ухоженная, она выглядит, как комнатный цветок рядом с колючим репейником, выросшим на пустыре.

— А ты, дочка, почему так рано вернулась? — встревоженно спрашивает мать. — Что случилось, не заболела ли?

— «Англичанка» не пришла, нас отпустили. Мы с тобой сегодня шить собирались, — напоминает матери старшая сестра.

— Да-да, как я могла забыть! — спохватывается та. — Скоро Новый год, сошью вам обеим платья. Хорошо, отцу на работе дали шерстянку…

Она достаёт из комода кусок простенькой синей материи. Дарима берёт бумагу и карандаш, начинает рисовать и объяснять матери, какое ей нужно платье. Мать и дочь так увлечены своим делом, что забывают про Нилку. Дарима перед зеркалом расправляет складки материи, поворачивается туда-сюда, кружится, чтобы лучше себя разглядеть. Мать закалывает ткань булавками, отходит на два шага, откровенно любуясь дочерью.

По тому, как они понимают друг друга с полунамёка, как спокойна и уверена в себе Дарима, Нилка ещё сильнее чувствует, что она здесь будто посторонний человек и попала сюда по нелепой случайности, что день за днём идёт не её жизнь, а чужая, а её затаилась, замерла, осталась в бабушкином доме, в родном селе. Просто случилась беда, заблудилась она маленько, но вот отойдёт от неё болезнь, отдохнёт она, оглядится вокруг, побродит, поищет нужную дорожку и обязательно выйдет к своим, а скорее, они сами найдут её. Скрипнет, откроется дверь, войдут бабушка с Уяной, холодные и розовые с мороза, отряхнут от снега валенки, снимут варежки, но раздеваться не станут и пить чай откажутся. Сядут они на табуретки и заявят Антонине и Семёну Доржиевичу:

— Мы приехали за Нилкой, наша она!

От их решительности мать и отец сперва окаменеют на своих местах, потом с радостью кинутся собирать Нилкины вещички…

Только никто не приезжал. Далеко от города до Шиберты — несколько дней езды.

Бабушка присылала письма. Их писала тётка под её диктовку. Все они начинались со слов: «Дорогие дети, Антонина и Семён Доржиевич! Дорогие внучки, Дарима и Нилка! Кланяется вам ваша бабушка Олхон».

Дальше шло перечисление скудных сельских новостей и обязательная приписка для любимой внучки, вроде такой:

«Передайте Нилке, что бабушка Карпушиха шлёт привет. Далайку пришлось посадить на цепь: покусал жену главного бухгалтера. Кое-как уговорили ветеринара, что собака не бешеная, а то хотели пристрелить. Не болей, будь здорова».

Письма не успокаивали, от них становилось горше, гасли последние надежды: раз прислали листок бумаги, значит, не приедут сами.

Аккуратная мать в тот же день садилась писать ответ.

— Что передать от тебя бабушке? — обращалась она к дочери и встречала угрюмое молчание.

— Что написать от тебя маме? — переспрашивала она. — Сколько лет она тебя растила, маялась, а ты ей даже привета не шлёшь?

Нилка обиженно молчала.

— Ты что, не слышишь меня?.. Сил моих нет! — наконец не выдерживала мать. — Здесь тебе не деревня, некому баловать. Дарима ребёнок как ребёнок, ласковая, отзывчивая, а ты в кого такая? Таких вроде нет в нашей родове.

Лицо матери строго и серьёзно, глаза смотрят холодно, с укоризной. Нилка теряется от такого взгляда, будто перед ней сидит чужая, незнакомая женщина, и ей так хочется поскорее убежать в Шиберту, спрятаться в пышных складках бабушкиного платья.

— Я хочу к бабушке, — просится она. — Я хочу домой…

— Запомни раз и навсегда: твой дом здесь, — слышит она ровный голос матери. — Устала я от твоих капризов…

Она встаёт, уходит на кухню, растапливает печь, чистит картошку. А Нилка тихонько шепчет:

— Я хочу к бабушке. Я хочу домой…


* * *

Помаленьку Нилка выздоравливала. Мать уже не сидела больше с ней дома, вышла на работу. Когда девочка просыпалась, в квартире было тихо и пусто. На кухне её ждала кастрюлька каши, которую Антонина заворачивала в толстый платок, чтобы она не остыла. Нилка съедала тёплую кашу, запивая молоком, мыла посуду, потом подходила к окну. Ей не нравился пустынный каменный двор.

Снова и снова вспоминает она Шиберту; наверное, сейчас в Шиберте все дороги и тропинки и их дворик, поросший травой, засыпаны жёлтыми и красными листьями, а непослушный резвый Далайка умчался в лес, где облаивает и гоняет кедровок. Девочке становится веселей — так бы и побежала сейчас наперегонки с Далайкой! Она пробегает несколько шагов и останавливается перед столом, за которым Дарима готовит уроки. На нём лежат учебники, тетради, ручки и цветные карандаши. Девочка поудобнее устраивается на стуле, листает страницы учебника, рассматривает картинки, берёт в руки тетрадь и карандаш и, подражая старшей сестре, начинает готовить уроки…

Приходит Дарима. Увидев беспорядок на своём столе, она не сердится, а советует:

— Учиться хочется? Просись в школу. Знаешь, как там интересно!

Теперь Нилка вставала рано, вместе с матерью. Пока та растапливала печь, готовила завтрак, она стояла и просила:

— В школу хочу, в школу хочу…

— Ты мала ещё и недавно болела, — возражала ей мать.

Неожиданно дочь поддержал отец:

— Отведи её, Тоня. Может, возьмут, а то чего она целыми днями одна сидит?


* * *


В школе их встретила старенькая учительница. Она показалась Нилке похожей на бабушку Олхон: полная, неторопливая, с уставшим добрым лицом, только свои седые, коротко остриженные волосы учительница не прятала под платок, а зачёсывала назад узкой гребёнкой.

Она положила руку на плечо девочки и сказала:

— Какая маленькая. Ей надо немного подрасти. Пусть лучше приходит на будущий год. Да и пропустила уже много, больше месяца.

— Возьмите, Лидия Раднаевна, пожалуйста, — просительно улыбалась мать. — Она мне дома все уши прожужжала: «В школу, в школу хочу». Пусть посидит у вас несколько дней, — услышала девочка шёпот матери. — Потом домой отправите: мала, мол.

Учительница молча кивнула головой и усадила Нилку на переднюю парту.



Проходили дни, никто Нилку не прогонял: скоро в классе к ней все привыкли, и она уже не представляла своей жизни без школы.

Отец принёс с работы белый гибкий картон, разрезал на одинаковые квадраты. Дарима написала цветными карандашами буквы. Мать сшила из серого плотного полотна азбуку с кармашками. Ещё с вечера девочка аккуратно складывала в портфель азбуку, тетради, букварь, пенал и ложилась спать в счастливом ожидании завтрашнего дня. Вставала сама, заслышав звонок будильника, быстро одевалась, наскоро ела и смело ныряла в темноту холодного осеннего утра.

Тяжёлый портфель оттягивал руку, Нилка останавливалась передохнуть на минутку и снова шла по улице, которая поднималась круто в гору. В самом её конце стояло четырёхэтажное здание школы, к нему со всех концов, как муравьи, сбегались тёмные фигурки.

Ей нравилось приходить в класс первой. На полу досыхают мокрые пятна после недавнего мытья, протёртые влажной тряпкой чёрные парты тускло и чисто блестят, светятся голубыми пятнами два круглых полушария на карте, висящей на стене. Нилка водит пальцем по латаной и много раз подклеенной карте, гладит ладонью неровную шероховатую поверхность парты, потом присаживается на минутку за учительский стол, и её сердце радостно ёкает: она чувствует себя учительницей, которую слушают ученики, а она стоит у доски и объясняет им задачу. Девочка берёт в руки мел, но в коридоре слышатся чьи-то шаги, и она опрометью выскакивает из-за стола.

За неделю до Нового года Лидия Раднаевна попросила принести из дома клей, ножницы, цветную бумагу. В конце уроков она раздала ученикам по кусочку белого ватмана, цветную бумагу, хрустящие золотинки, пакет с голубоватыми искрящимися блёстками и вату, потом подошла к доске и нарисовала мелом пухлого, улыбающегося Деда Мороза.

— Сегодня мы будем делать новогодние подарки вашим мамам и папам… — объяснила она. — Сначала надо вырезать шапку, — ножницы замелькали в её быстрых руках.

Сделав заготовки, Лидия Раднаевна пошла по рядам. Она помогла девочке вырезать лиловую шубу. Белую длинную ватную бороду и блёстки Нилка приклеила сама. Ей показалось, что её Дед Мороз самый красивый в классе — так он сверкал и переливался, обещая праздник и веселье. Осторожно, чтобы не смять, она положила его в портфель и побежала домой. Ещё перед дверью девочка вынула лиловую фигурку и на пороге протянула его Антонине:

— На, мама, возьми, это подарок на Новый год.

— Да я купила сегодня в магазине настоящего Деда Мороза, первый послевоенный, сколько лет не выпускали, — бросает мать на ходу, даже не взглянув на Нилкину самоделку. — Дарима приболела, посиди дома, я опаздываю на работу.

Радость девочки разом свернулась и погасла, будто Нилка торопилась изо всех сил, бежала и со всего размаху больно ударилась о запертую дверь. Она слышала, как постепенно затихали на лестнице торопливые шаги матери.

Брошенный Дед Мороз лежал в лужице воды, натаявшей с окна. Воды становилось всё больше. Белоснежная ватная борода стала тяжёлой и тёмной, а тулуп — фиолетовым.

Девочка сидела рядом с уснувшей Даримой. Окна, завешенные плотными шторами, глушили все звуки с улицы. Но отчётливо слышалось, как в кухне течёт вода с подоконника на пол: кап-кап-кап…



* * *

На Новый год Баторовы ждали гостей. В большой комнате навели такую чистоту, что пылинки не найти. Мать с утра пекла в духовке сдобные пироги с черёмухой и брусникой, дочери помогали ей. Вечером стали подходить шумливые гости. Каждый из них приносил с собой что-нибудь вкусное — немного колбасы, банку консервов, кто-то даже достал замороженных свежих омулей. Когда Антонина накрыла праздничный стол, удивление было общим: «Богато живём!»

Ещё слабую после болезни Дариму мать посадила рядом с отцом. Он подкладывал ей в тарелку еду, иногда что-то ласково говорил. В эти мгновения отец не слышал и не видел ничего вокруг, как будто они были одни, а не в шумной комнате, полной гостей. Нилка чувствовала: постепенно центром внимания становится старшая сестра. Отец и мать только и говорили, что о здоровье Даримы. Гости тоже завели беседу о детских болезнях.

— Наш Витя болел, так мы его по совету травницы лечили чередой — помогло.

— А вы покажите девочку Степану Степановичу. Правда, он лечит взрослых, но лучший врач в городе.

— Вся в отца, сразу видно — папина дочка, — раздался рядом с Нилкой одобрительный голос соседа с блестящей, как шар, лысой головой.

Нилка смотрит на Дариму, на её тонкое бледное лицо, на платье из шерстянки, которое так ловко сидит на ней. Мать ей тоже сшила обнову, но только никто не похвалит её красивое платье, никто не спросит про Шиберту, никто не скажет: «Ну и Нилка! Ну и молодец! Вся в Олхон, бабушкина дочка!»

Гости вышли из-за стола, мать зажгла свечи на ёлке. Тоненькие восковые палочки быстро сгорали, оставляя сладковатый запах мёда. Тающий воск капал на ветки и на Деда Мороза, сверкающего фабричной новизной. Это был толстый Дед Мороз, его глазки эмалево голубели из-под широких бровей — казалось, он косится на Нилку: «Ну что, не вышло? Сегодня я хозяин ёлки! Сегодня я хозяин праздника!»

Отец принёс патефон, поставил пластинку, все закружились в вальсе. Семён Доржиевич тоже пошёл танцевать. Худощавый, среднего роста, с мягкими вьющимися волосами, он двигался легко и изящно, и Нилка не узнавала его, обычно слишком занятого и усталого.

И не только отец — все вокруг стали молодыми и красивыми, все улыбались, шутили и кружились, кружились в вальсе…

Одна мать сидела за опустевшим столом, заставленным посудой. «Почему она отказалась танцевать вальс? Ведь она столько хлопотала и готовилась к этому вечеру», — недоумевает Нилка. Мать смотрит куда-то мимо неё, и дочь тихо сидит за столом, помня о её строгом наказе не шуметь.

— Сейчас я поставлю свою любимую пластинку, — сказал отец и сменил диск.

Зазвучал гортанный, низкий женский голос, он пел старинную бурятскую песню. В ней повторялись, как заклинание, слова:


Куда бы ни ускакал твой конь,

Нет ничего ближе родной земли.

Какие бы крылья ни дал тебе бог,

Нет никого ближе отца и матери.


Слова повторялись, но менялась мелодия. Тягучая и печальная, она как бы шла по кругу, становясь сильнее и громче. Голос звал, умолял, потом стал мягче, спокойнее и затих совсем.

Лица отца и матери стали серьёзными, притихли гости: всем была дорога эта песня. Нилка вспомнила, как пели её в Шиберте: дедушка Халханай вставал из-за стола и запевал первые слова, их подхватывала бабушка Карпушиха и тоже поднималась, кляня свой ревматизм, потом наступал черёд бабушки Олхон, Уяны и Нилки. Все пели стоя, обнявшись друг с другом, слегка раскачиваясь, и песне становилось тесно в маленькой избушке, песня вырывалась и уносилась далеко в степь.

Выбрав момент, когда взрослые увлеклись разговорами, девочка выходит из-за стола и тянется за пластинкой, она берёт в руки чёрный диск с вишнёвой сердцевиной. И вдруг пластинка скользит между пальцев и падает на пол. Нилка слышит, как ахают гости, обернувшись в её сторону, как отец недовольно говорит матери:

— Ей пора спать.

— И как я про неё забыла… — говорит гостям Антонина и уводит дочь на кухню.

— Я же тебе наказала сидеть тихо! — возмущается мать. — Почему ты не попросила отца или меня достать пластинку? Всё хочешь сама, не по годам самостоятельная. Сейчас же извинись, скажи: «Мамочка, я виновата, я больше не буду».

Но Нилка молчит. Она понимает, что набедокурила, но просить прощения не хочет.

— Я тебя заставлю слушаться родителей! Лицо Антонины становится усталым и раздражённым. — И за что мне досталось такое наказание! Ты даже Новый год сумела испортить… Да, испортила Новый год!

Мать поправляет выбившуюся прядь волос. Досадливое выражение лица исчезает, едва она открывает дверь комнаты, где сидят гости. Девочка слышит её приветливое, безмятежное:

— Кто желает чаю со сладкими пирогами?

Раздаются одобрительные возгласы, смех, дверь плотно прикрывают, и наступает тишина.

Девочка остаётся на кухне одна. А так хочется к ёлке и гостям, так хочется попробовать пирога с черёмухой. И чем больше она думает об этом, тем сильнее начинает жалеть себя. Ей кажется, что она никому, никому не нужна. И наконец она даёт волю слезам, всхлипывая, зовёт:

— Бабушка, бабушка, возьми меня к себе…

В доме никто не вспоминает о ней, никто не приходит её утешить. Наплакавшись, она засыпает на табуретке, за кухонным столом. И не слышит, как гости и хозяева поздравляют друг друга и желают счастья. Настенные часы с медным звоном бьют новогоднюю полночь.




* * *


Новогодняя ночь, наверное, самая длинная ночь на земле. Пока она движется по земному шару с востока на запад, сколько сердец доверяют ей самые сокровенные тайны, сколько людей разного возраста, даже глубокие старики и старухи, верят, как дети, что в новом году сбудутся их надежды.

Новогодняя ночь самая добрая ночь на земле. Люди не только мечтают о будущем счастье, но и надеются, что не повторится плохое, оно останется в прошлом.

Спят Дарима и отец, мать уже давно раздела и уложила Нилку в постель, она домывает посуду, прибирает квартиру: наконец присаживается на краешек табуретки и перебирает в уме дела, которые ждут завтра. До работы ей нужно забежать на Казачинскую улицу — это на другом конце города, там живёт женщина, которая продаёт медвежье сало. Отец постоянно кашляет и быстро устаёт, всё не поправится по-настоящему после ранения. Врач посоветовал пить топлёное медвежье сало, смешанное с мёдом и соком алоэ, и кашель пройдёт.

Вечером Дарима вместе с одноклассниками пойдёт во Дворец пионеров. Первый в городе послевоенный карнавал, ребята долго готовились к нему. Надо будет помочь ей собраться. Мать улыбается: вот и дождалась, дочь стала почти взрослой. Страшно вспомнить, как жили с ней в войну. Никто не помогал, не на кого было надеяться, по горло хватили лиха. А Нилка, что она видела? В деревне легче жилось, с ней были сестра и мама, вот и выросла балованная.

Но что-то не так, не всё выстраивается до конца в рассуждениях. Вроде у них, Баторовых, всё как у других людей: её и Семёна Доржиевича уважают на работе, дочери хорошо успевают в школе, жизнь понемножку налаживается. После стольких лет разлуки наконец-то семья собралась вместе, но что-то тревожит, лишает мать уверенности, будто в доме появились невидимые щели, через которые выдувает тепло. Она и рада бы их заклеить, законопатить, но как ни старается, не очень у неё это получается.

Она вспоминает упрямый взгляд младшей дочери, её непокорное молчание.

— Я ли не стараюсь, я ли не делаю для неё, — думает мать вслух. — Ведь ничем не выделяю Дариму. Ну ничего, время своё возьмёт, — успокаивает она себя. — Привыкнет Нилка, не у чужих живёт…

И всё-таки Нилка была в их доме как дичок, пересаженный из тайги и не пустивший корни на городской почве. А отец, мать и Дарима — это был один мир, спаянный годами общей жизни.

Если Дарима получала пятёрку, мать спешила объявить отцу, не успевшему перешагнуть порог дома:

— Наша дочка молодчина, полюбуйся на её дневник.

Нилка удивлялась: и портфель у неё такой же, и дневник тоже зеленоватый, разграфлённый аккуратными синими линиями, и пятёрок бывает больше, но просматривает его мать незрячими глазами, молча ставит свою подпись. Дочери так хотелось, чтобы она хоть на минуту задержала своё внимание, похвалила бы её, но та машинально закрывала дневник и бралась за свои дела.

Вот родители спешат к знакомым на день рождения, стоят одетые в дверях.

— Нилка, ложись вовремя спать, — предупреждает мать.

— Даримочка, не скучай, — целует старшую. — Мы скоро вернёмся.

И отец ласково треплет Дариму по волосам, а Нилке наказывает:

— Слушайся сестру.

Дарима стоит в открытых дверях, мать с отцом спускаются по лестнице и, пока их видно, машут руками и улыбаются ей.

В такие минуты Нилка чувствовала себя обделённой. Груз её маленьких обид становился тяжёлым комом, давил и мешал жить.

Если бы мать помягче была с ней, поласковее, а то слышатся целый день командирские команды: «Готовь уроки! Не забудь, вымой руки перед едой! Не сутулься, сиди прямо! Пойди погуляй на улице!»

Девочка всё больше замыкалась в себе, чувствуя себя одинокой, остро ощущая малейшую несправедливость старших. Особенно она страдала от переменчивого материнского характера.

…Мать пришла с работы позже обычного, с двумя туго набитыми хозяйственными сумками. Она устало сняла тяжёлую зимнюю одежду, надела ситцевый халат и тапочки на босу ногу.

— Наконец-то отдышусь, набегалась по магазинам, настоялась в очередях, — говорит она.

Присаживается на минутку и тут же вскакивает:

— Отец скоро придёт, а у меня ничего не готово!

Нож мелькает в её руках, она быстро чистит и режет картошку, капусту, свёклу, морковь. Уже закипает мясо в кастрюле, вдруг раздаётся громкий голос:

— Куда пропала сковородка? Дарима, Нилка, найдите её!

— Я ещё не решила задачу, — отвечает старшая дочь.

— Хорошо, занимайся, доченька… Нилка, где ты? — зовёт она. — Помоги мне!

Девочка осматривает кухню, но нигде не видит пропавшей сковородки.

— Пошевеливайся побыстрей. Ну что ты так медленно? Какая неловкая, — мать смотрит с укоризной на дочь. — У нас в родове все быстрые. И в кого ты такая?

От её обидных слов девочка застывает на месте.

Неожиданно мать восклицает:

— И как я не увидела! Забегалась совсем. Сковородка перед глазами, на плите стоит!

И вскоре она как ни в чём не бывало зовёт к столу:

— Давайте есть, всё готово.

Но Нилке уже не хочется есть. Сейчас она не сможет проглотить ни кусочка.

— Ну что ты опять копаешься? Суп на столе остывает, — повторяет мать.

Нилка уткнулась в книжку и не двигается с места.

— Опять свой характер показываешь? Если так пойдёт дальше, трудно тебе будет жить, — строго предупреждает мать.

Ложась спать, старшая сестра учит Нилку:

— Ну что ты сегодня добилась своим упрямством? Мать горячая, но отходчивая. Ты ей не перечь под горячую руку. Она перекипит, потом остынет и всё сделает, что попросишь.

Дарима быстро засыпает. Нилка слышит её сонное дыхание, но сама никак не может уснуть, не может успокоиться. Её сердце острым кулачком тукает в грудь. Сердце тоже упрашивает: «Ну покорись, Нилка, покорись, и мать станет другой, легче жить будет…»




* * *


Вечером, глухо и тяжело кашляя, пришёл с работы отец. Пришёл, как всегда, усталый, с бледным, посеревшим лицом. От тёплого домашнего воздуха кашель постепенно ослабел и затих.

Без аппетита отец поужинал, прилёг на диван, попробовал читать газету, но внезапно заснул.

Потом, вялый от короткого позднего сна, не принёсшего отдыха, он умылся ледяной водой и сел за стол, на котором лежали ватман, калька и толстые тетради с расчётами.

— Ничего, ничего, ещё немного посижу, — успокоил он мать. — Есть интересный замысел. Если удастся, хорошее дело сделаем. А там, глядишь, премию получу. Что будем делать с деньгами? — он хитро подмигнул матери.

Она рассмеялась и ответила ему в тон:

— Купим пианино, будем дочерей музыке учить.

— А что, неплохая мысль, — поддержал отец. — Пианино, конечно, подождёт, а учиться можно начать сейчас. Сами не умеем, пусть дети наверстают за нас.

Он склонился над столом, что-то чертил, и его сутулая тень надолго застыла на белой стене.

Потом он походил по квартире, остановился у шкафов с книгами и задумчиво проговорил:

— Сколько книг собрал по специальности, и кому всё это? Сына бы мне, наследника. Вон у Протаса Бухатеева жена третьего сына родила, счастливый человек… А так для кого стараться, когда сына, продолжателя рода нет? Дочери — чужой товар. Как думаешь, мать? А?

Та улыбнулась в ответ, что-то обмякло в ней, как будто согнулся стержень, который поддерживал тело. В её обычно уверенном, твёрдом взгляде засквозила растерянность, как у примерной девочки, не сумевшей справиться с трудной задачей.

Нилке даже стало жаль её. Если бы вдруг подошла мать к ней сейчас, положила мягкую руку на плечо, дочь забыла бы все обиды, и они вместе бесстрашно встретили бы слова отца. Но жалость длилась считанные мгновенья.

Боясь, что кто-нибудь заметил её минутную слабость, мать быстро стряхнула с себя оцепенение, подошла к зеркалу, стала вынимать коричневые роговые шпильки из тугого узла волос на затылке. Послышался её голос, в котором появились протяжные непривычные ноты:

— Поживём — увидим, сейчас загадывать рано. Я тут с Нилкой замучилась совсем, диковатая она. Дарима подрастает, ей надо много внимания уделять, возраст такой. — Мать держала шпильки в белых ровных зубах и плавными движениями расчёсывала гребнем густые волосы. — Так хочется для себя немного пожить, отдохнуть. Что мы видели — войну да голод, а молодость уже прошла.

— Да, правда, — согласился отец. Подошёл к письменному столу, выдвинул верхний ящик, достал жёлтую коробочку с надписью «Золотое руно». Затем аккуратно свернул длинную самокрутку и закурил, выдыхая кольца душистого дыма.

Нилка, уже не слушая родителей, принюхивается к удивительному аромату табака.

— Вот бабушке послать бы такой, — шепчет она.

Она не спит, потому что никак не может согреться. Атласное одеяло из чистого пуха мало ей. Проходит немало времени, прежде чем девочка ухитряется найти такое положение, чтобы одеяло укрывало её со всех сторон.

Она лежит свернувшись калачиком, спрятав голову. У неё создаётся ощущение полной своей безопасности. Сначала Нилка согревает руки, горячо и часто дышит на них так, что пальцы становятся влажными. Потом мнёт и трёт пальцы ног, убаюкивает их, успокаивает, уговаривает, словно это её младшие братья и сёстры.

Нилке невольно вспоминается, под каким тёплым ватным одеялом она спала у бабушки. Оно не сверкало атласом, а было покрыто дешёвым ситцем в красных цветочках, но как уютно и жарко было под его толстой надёжной защитой. А в большие морозы Олхон забирала её к себе на деревянную кровать с горой пуховых подушек и прижимала внучкины ноги к горячему полному телу. У девочки появлялось ощущение, что она лежит на горячем речном песке, и солнечная рябь на воде слепит ей глаза. Она старалась даже дышать как бабушка, тихо и спокойно.

А иногда ей казалось, что она маленькая ветка на большом, ещё сильном теле бабушки и что скоро, очень скоро она вырастет, станет высокой, красивой и расцветет, как майская черёмуха под окном.

Согревшись, она начинает подробнее вспоминать бабушку Олхон. И видится ей один из самых ярких дней деревенской жизни. Уже пришла весна, растаял снег, и они вместе с бабушкой отправились на колхозное поле. Солнце припекает почти по-летнему. Голосистые жаворонки взмывают в чистое, промытое первым дождём, бездонное небо.

Бабушка идёт неторопливо, зорко всматриваясь под ноги, словно ищет клад. Вдруг она останавливается, притопывает ногой, будто сквозь мягкую подошву унтов проверяет твёрдость поля. Потом они вместе собирают прошлогоднюю ботву. Земля уже просохла, только низины влажно лоснятся чернотой. Нилку обдаёт крепким запахом прогретой земли и первой летней пыли. Ей нравится убирать ботву. Стоит её немного отгрести в сторону, как слабый парок поднимается вверх. Девочке кажется, что сама земля облегчённо вздыхает, благодарная ей за своё освобождение. И Нилке хочется собирать и собирать ботву, пока всё огромное поле не станет чистым.

— Ты чего разошлась? — зовет её бабушка. — Иди назад, будем копать.

Олхон, наваливаясь всем телом, глубоко вонзает в землю широкую лопату, откидывает парную мягкую землю, а вместе с нею почерневшие сморщенные картофелины, пролежавшие зиму с прошлого урожая. Девочка собирает картошку в мешок. Сегодня им попался удачный участок, и внучка с бабушкой быстро набирают полмешка.

Они радуются своему везенью и не замечают, как из реденького осинника вылетает колхозный объездчик на коне. Он что-то кричит, взмахивает длинным бичом, и его конь мчится прямо на них. Вот-вот тонкий и гибкий, как змея, бич засвистит над ними. Нилка хватается за край сатинового платья бабушки, прижимается к ней и слышит её гневный окрик:

— И чего детей вздумал пугать! Кому в колхозе нужна прошлогодняя картошка? Всё равно пропадёт!

В сердцах Олхон сплёвывает на землю.

Объездчик, для острастки хлестнув коня, проносится мимо них, и Нилка видит, как блестят из-под надвинутой кепки узкие чёрные глаза, как на худых мальчишеских плечах обвисает старый отцовский пиджак и неуверенно болтаются ноги в больших, не по росту стременах.

— Мал, да удал, — вздыхает бабушка.



Она достаёт из своего бездонного кармана кисет с трубкой, закуривает, и лицо её становится печальным.

— Пойдём поищем вереска, — зовёт она внучку, и они идут краем поля в лес.

— Смотри внимательно, — учит Олхон, — такой вереск растёт у нас в Саянах и Монголии. Раньше был обычай новорождённых купать в воде, настоянной на вереске и богородской траве, чтобы дети росли крепкими. Хорошая трава человека бережёт, это буряты ещё с древности знали.

Когда погибли в бою тридцать три отважных батора Гэсэра, с неба спустились три сестры Ханур-хана. Они взяли вереска из тайги и воды из девяти ключей, обмыли воинов, и сразу воскресли тридцать три батора. А в это время Гэсэр сражался один с врагами; он терял последние силы и кричал от боли, как горный козёл, и плакал от одиночества, как маленькая косуля. От крови, тёкшей из ран, его седло стало красным, а белый жеребец — рыжим…

Бабушка рвёт сизовато-зелёные метёлки вереска, внучка пробует их на вкус.

Дома Олхон сушит картошку в русской печи, придирчиво отбирает несколько штук и толчёт в чугунной ступке тяжёлым пестиком. Потом серую массу просевает несколько раз через сито, идёт в сени и открывает деревянный ларь. Там на самом дне у неё хранится драгоценный запас — кулёк пшеничной муки. Девочка никак не может представить, что до войны, как любит вспоминать бабушка, этот ларь, который ростом выше Нилки, был доверху полон белой муки, так что до сих пор белеют его широкие щели.

В картофельную муку Олхон добавляет горсть пшеничной, замешивает тесто, достаёт подтаявший комочек масла и смазывает разогретый чугунный котёл. Масло легонько шипит, и бабушка выливает жидкое тесто на стенки котла. Блины получаются не круглые, а вытянутые, похожие на длинные языки: тохон-блины — значит, испечённые в котле.

На столе уже стоит самовар, из него несутся весёлые звуки. Нилка и бабушка начинают чаёвничать. Наевшись досыта, девочка замечает, что бабушка так и не притронулась к блинам, а ест водянистую мелкую картошку, что растёт в их огороде.

— Бабушка, а блины?

— Это тебе, я сыта, — успокаивает Олхон, наливая кружку густо заваренного кирпичного чая с молоком — единственное, в чём себе не отказывает.

А потом, уже во сне, видится Нилке задумчивое лицо бабушки и объездчик на коне, только вместо бича у него в руках охапка вереска. Вдруг раздаётся жалобный плач косули. Заслышав его, мальчик замирает на миг и пришпоривает коня…

Всё становится зыбким, как будто смотрит Нилка через окно, заливаемое потоками дождя. Уже нет бабушки, пьющей чай, нет мальчика, и Нилка проваливается в тёмную, без сновидений пустоту.


* * *


Спустя несколько дней Дарима и Нилка собрались на свой первый урок музыки. Учительница жила в другом конце города. Идти пришлось по набережной под пронизывающим февральским ветром. Мороз прихватывал нос, щёки, свободно проникал через ватное пальто.

Толстый слой льда покрывал набережную. Отчаянные мальчишки катались на коньках, привязанных верёвками к валенкам. Они носились, рискуя расшибиться на желтоватых наледях.

В одну из декабрьских ночей река, которая всё не застывала, вышла из берегов и затопила несколько улиц. Посреди ночи кто-то забарабанил к Баторовым в дверь, вызвал Семёна Доржиевича. Отец быстро, как по тревоге, оделся и ушёл. Вернувшись, рассказывал матери: «Спасали на лодках. Темнота, ледяная вода, ветер, люди, одетые кое-как, стоят на крышах, ждут нас. Всех подобрали, все вещи перевезли».

Нилка не забыла рассказа отца, но всё-таки ей стало не по себе, когда она увидела выстуженные, оставленные людьми дома с раскрытыми по-летнему окнами. Девочка остановилась у квартиры в полуподвальном этаже. В маленькой комнате стояли вросшие в лёд две железные кровати, старое деревянное кресло-качалка с ободранным сиденьем. На стенах в картонных и деревянных рамках висели забытые впопыхах семейные фотографии. Дети и старики, мужчины и женщины — они будто собрались для того, чтобы всем вместе переждать беду, постигшую близких людей.

Девочка притопывала подшитыми чёсанками, тёрла варежкой побелевший нос, но что-то ей мешало повернуться и уйти от этого дома.

— Чего ты нашла там интересного? Пошли, а то опоздаем, — торопила Дарима.

Сёстры подошли к двухэтажному деревянному особняку с резными наличниками и позвонили в квартиру на первом этаже. Дверь открыла высокая немолодая женщина.

— Проходите, девочки, согревайтесь, — приветливо приглашает она.

Елена Константиновна — так зовут учительницу музыки — бесшумно открывает двустворчатые двери с медными ручками, украшенными головами львов, неслышно закрывает их, и они идут до новых дверей, пока всё не повторяется снова. Нилке кажется, что эта худощавая женщина с добрым лицом будет вести их бесконечно.

Но открывается последняя дверь, Нилка зажмуривает глаза — так не по-зимнему солнечно в комнате. Овальные окна со сплошными стёклами вбирают много света. На низких широких подоконниках растут в. глиняных горшочках неизвестные ей растения. Они вьются, как горох, тянутся вверх и падают вниз зелёными ручейками. И везде — в шкафах, на подвесных полках, на стульях — стоят и лежат книги.

— Начнём, — говорит Елена Константиновна. — Сначала я позанимаюсь с Даримой, потом с тобой, Нилка. А пока почитай сказки Пушкина.

Девочка берёт книгу в сиреневом матерчатом переплёте, открывает первую страницу и читает первые строки. Они, как давно знакомая музыка, звучат в ушах, и не успевают затихнуть одни звуки, как возникают другие. Девочка читает дальше и уже не видит, не слышит ничего вокруг. Она не замечает, как Дарима заканчивает свой урок, и удивляется, когда Елена Константиновна зовёт её:

— Подойди ко мне поближе. Вот так. Я нажимаю клавишу, ты слышишь звук, повтори его, пожалуйста, пропой: а-а…

Нилка открывает рот, но ничего не слышит, кроме хрипа. Обескураженная, она замолкает и ждёт сердитых слов, но Елена Константиновна ласково подбадривает:

— Не робей, девочка, это только начинать страшно. Придёт время, и ты сама сыграешь вот это…

Она открывает ноты, нетерпеливо потирает руки, потом широко разводит их в стороны и начинает играть. Её пальцы быстро, обгоняя друг друга, бегут по клавишам, и в комнате звучит прекрасная музыка.

Елена Константиновна и Нилка улыбаются друг другу — музыка щедро одарила их радостью.

После урока учительница провожает сестёр, помогает им одеться, завязывает Нилкин шарф и протягивает ей книгу в сиреневой обложке:

— Возьми на память. Я желаю тебе всегда дружить с книгой и музыкой.

На улице ветер стих. Дарима спешит домой, ей не терпится поскорее рассказать матери о первом уроке музыки. Нилка идёт не торопясь, ей сейчас хорошо и тепло только от одной мысли, что через два дня она снова придёт сюда.



Дома Дарима начинает с порога тараторить:

— Мама, у Воротовой так красиво, всё старинное, много книг, а цветов! Шиповниковая роза, тигровые лилии, цикламены… Вот бы нам завести!

В глазах матери любопытство, она с интересом слушает старшую дочь и ждёт подробного рассказа младшей, но та молча раздевается и уходит в свой уголок. Девочка чувствует, что вот-вот скажет мать что-то резкое.

Мать привыкла себя чувствовать полноправной хозяйкой и теряется от ранней независимости Нилки, от того, что у её младшей есть своя отдельная, недоступная ей жизнь.

Подобно тому как со рвением наводила Антонина порядок в ящиках вишнёвого комода и платяном шкафу, бережно складывая новые вещи, перетряхивая, перебирая старые, так и в отношениях с близкими она должна была знать всё, до мелочей. Нилка видела, как покорно Дарима слушает советы матери, никогда не возражает, но частенько поступает по-своему. Так в самом важном Антонина была бессильна — у каждого в семье была своя собственная жизнь.

Сегодня Нилка вся под впечатлением первого урока музыки. Она пытается представить лицо Елены Константиновны, слышит её негромкий голос, ощущает на себе полный доброты взгляд. Ей кажется, что где-то она уже встречалась с женщиной, похожей на учительницу музыки.

Девочка берёт в руки книгу, поглаживает сиреневую обложку. С тех пор как её увезли от бабушки, у неё появилась новая привычка: если чувствует, что никто не видит, она нет-нет да разговаривает сама с собою.

— Нилка, пройдёт немного времени, и ты будешь играть всё, что захочешь, — говорит она, подражая голосу Елены Константиновны.

— Правда? Неужели правда? Ведь я ничего не умею, — отвечает она уже за себя.

— Не робей, девочка, это только начинать страшно…

Нилка садится за свой столик, рисует мелом на нём белые клавиши, ставит, как ноты, книгу. Ей кажется, что вместо букв перед ней нотные знаки, она хмурится, будто внимательно читает их, и начинает «играть». Её пальцы едва касаются клавиш, она очень увлечена своей игрой и не слышит, как тихо подходит мать.

— Откуда у тебя эта книжка? Покажи-ка мне ее, — требовательно говорит она и протягивает руку.

От неожиданности дочь вздрагивает, лицо становится растерянным и виноватым, она крепко прижимает книгу к себе.

— Ну и дикуша, — натянуто улыбается мать.

— Ну и трусиха, — смеётся вслед за ней Дарима.

Вдруг Нилка ловит пристальный взгляд отца.

— Не мешайте ей. Книжки — хорошее дело, пусть читает, — заступается он и снова склоняется над чертежами.


* * *


Город, как праздника, ждал пуска первого трамвая. Новенькие блестящие рельсы протянулись вдоль улицы. Рабочие с молотками в руках простукивали и прослушивали их. Пуска ждали со дня на день. И всё-таки произошло это внезапно. Красный вагон, яркий, как игрушка, возник из-за поворота, с грохотом и звоном покатил по рельсам. Вожатый сосредоточенно, строго смотрел вперёд. Кондуктор с кирзовой сумкой через плечо зазывно махал рукой горожанам.

Заскрипев тормозами, вагон остановился неподалёку от того места, где стояла Нилка.

— Пробный рейс! — объявляет на всю улицу кондуктор. — Всех катаем бесплатно!

И вот уже вагон забит детьми и взрослыми.

— В тесноте, да не в обиде! — говорит кондуктор.

Водитель даёт длинный звонок, двери бесшумно закрываются, и Нилка едет в первое путешествие по городу.

Вагон летит по новеньким гладким рельсам. Пешеходы, автобусы, машины уступают ему дорогу. Как музыка звучат длинные звонки, как слова из песни раздаются объявления кондуктора: «Стадион «Локомотив»!.. Планетарий!.. Театральная площадь!.. Парк культуры и отдыха!.. Железнодорожный вокзал!.. Птичий рынок!..»

Нилка сидит на деревянной скамейке. Вокруг радостный ребячий галдёж. Трамвай спускается под гору и въезжает на мост. Отсюда особенно хорошо видно, как красив город. Нилка слышит незнакомые названия остановок, и каждый раз ей хочется сойти, постоять у здания театра, рассмотреть чугунную решётку, огораживающую парк, но вагон трогается, она слышит новые названия остановок и едет, едет по городу.

Она проезжает в один конец, возвращается снова, катается до тех пор, пока кондуктор заботливо не спрашивает её:

— А ты не заблудилась, девочка?

Наконец Нилка сходит возле дома. Её ноги ещё ощущают стук колёс, в ушах стоит шум. Горящими от восторга глазами провожает Она красный звонкий трамвай, набирающий скорость…


Как-то незаметно для себя Нилка привыкла к городу. В школе с одноклассниками и с чужими людьми она была разговорчивая, общительная, весёлая, а дома наоборот — скрытная, упрямая. Частенько ей мешала деревенская стеснительность. Может быть, она тоже переменчива и непостоянна, как мать, которая с ней строга и неуступчива, с Даримой и отцом — неизменно ласковая, всё прощающая, на работе же — серьёзная, деловая.

Нилка после школы иногда забегала в больницу, где работала мать. Антонина сидела в большой полуподвальной комнате, заваленной вещами. Строго по счёту она выдавала нянечкам постельное бельё, сатиновые и байковые халаты, полотенца, мыло, какие-то коробки. Иногда в белом отутюженном халате и накрахмаленной шапочке, солидная, как профессор, она обходила палаты, выслушивала жалобы, просьбы больных, проверяла чистоту, и если замечала грязь, сразу начиналась беготня санитарок с вёдрами и тряпками. Больные и врачи говорили о ней с уважением:

— Наша сестра-хозяйка наведёт порядок. У неё острый глаз, всё увидит, всё заметит. Сама работы не боится и других заставит.

В такие моменты, как любила говорить мать, у неё «повышалось настроение».

А Нилка всегда шла с хорошим настроением на уроки музыки. Она готова была бесконечно разучивать гаммы, повторять этюды и пьесы, лишь бы подольше посидеть на круглом вертящемся табурете и касаться пальцами клавишей. Само рождение звука, сочетание разных нот, низкие и высокие октавы — всё вызывало в ней удивление и радость.

Елена Константиновна каждый раз в конце урока играла какую-нибудь новую вещь.

Самыми счастливыми минутами для Нилки были минуты, когда играли они в четыре руки и пели:


По разным странам я бродил

И мой сурок со мною.

И сыт всегда, везде я был

И мой сурок со мною,

И мой всегда, и мой везде,

И мой сурок со мною.


* * *


С третьей четверти у Нилки появился новый сосед по парте, Миша Кольцов. Он недавно стал жить в одном с нею доме, в одном подъезде, двумя этажами ниже. Молодая и модная мать провожала его утром в школу и встречала днём после занятий. Однажды на большой перемене Миша вытащил из портфеля золотистую сдобную булочку, усыпанную поджаристыми крошками. Он начал отщипывать маленькие кусочки и не спеша кидать их в пухлый рот. Булочка вкусно пахла душистой ванилью. Нилке очень захотелось попробовать кусочек, но Миша Кольцов словно бы не догадывался об этом. Он собрал на ладони последние аппетитные крошки и одним махом отправил в рот. Миша сам был весь круглый и пухлый, будто его тоже испекли в духовке из сдобного, мягкого теста.

— Булочка! — весёлая от внезапного открытия, закричала Нилка.

С тех пор Мишу в классе звали «Булочкой», и он быстро смирился со своим прозвищем.

В это утро, как только начался первый урок, Миша показал Нилке оранжевый мячик.

— Мандарин, — объяснил он, — за границей растёт.

Звенит звонок, Лидия Раднаевна выходит из класса.

Миша садится на парту и начинает есть мандарин на виду у всех. Ребята зачарованно смотрят, как он жуёт сочные оранжевые дольки.

— Дай мандарина, Булочка, — просит Нилка, — я тебе книжку покажу. Знаешь, какая красивая!

Девочка достаёт книжку, которую ей подарила Елена Константиновна и которую она носит всегда в портфеле, и даёт Булочке. Тот нехотя берёт её, раскрывает и смотрит. Книжка явно нравится Булочке, он долго рассматривает картинки, от удовольствия кончик розового языка застревает между двумя рядами редких зубов.

Нилка начинает беспокоиться: уже скоро кончится перемена, а Булочка не торопится угостить её. Наконец он протягивает ей тёплый от долгого лежания в кармане мятый оранжевый шарик. Его светлые, плоские, как у рыбы, глаза под бесцветными прямыми ресницами не мигая смотрят на Нилку.

— Чур, только книга теперь моя, — улыбается Булочка.

— Отдай книгу! Отдай книгу, Булочка! — кричит Нилка, швыряет мандарин и бросается на обманщика. Она рассчитывается с ним за его наглость, за пышную сдобу, которую для него стряпает его красивая мать, за мандарины, которые привезли из далёкой неведомой страны специально для того, чтобы их ел Булочка.


После школы Нилка боится идти домой. Ей кажется, что мать уже знает о её проступке и полная родительского гнева ждёт провинившуюся дочь.

Она старается оттянуть время расплаты и не спеша идёт по улице, останавливаясь у витрин, где выставлены пудовые розовые окорока из крашеного картона, бублики и батоны, рассчитанные на целую артель едоков.

У здания театра расклеивают афиши с фотографиями актёров, и Нилка долго рассматривает их. Сегодня впервые на перекрёстке стоит регулировщица. Машины смирно, как колхозное стадо, ждут её разрешения на проезд. Девочка смело переходит улицу, и регулировщица, как давняя знакомая, улыбается ей. Нилку захватывает гудящий поток машин, непрерывное движение толпы, и ей тоже хочется куда-то идти, ехать, спешить.

Она идёт дальше по главной улице и видит вывеску «Зоомагазин», входит в маленькое, тесноватое помещение. На стенах висят чучела белок и клетки с жёлтыми попугайчиками. Скрипучие, клацкающие голоса птиц как-то не вяжутся с их диковинно нарядным оперением. Они смотрят на девочку пронзительными глазами, и ей кажется, что птицы сердятся, недовольны и тесным магазином, и надоедливыми покупателями.

Нилка незаметно подмигивает птицам и, как бы поняв её привет, они на минуту замолкают, потом опять слышатся их хриплые, сердитые голоса.

Девочка неторопливо разглядывает магазин. В клетке на прилавке лежат две чёрные морские свинки. Иногда они чистят свои розовые лапки и снова сворачиваются в сонные комочки.

Рядом с клеткой стоит стеклянный ящик, наполненный водой. К нему подходит продавщица и включает электрическую лампу. Нилка даже не может сразу понять, в чём дело, словно зажглась в темноте, завертелась перед нею новогодняя ёлка.

— Это аквариум, — объясняет любопытным ребятишкам продавщица.

Девочка неотрывно глядит на аквариум. В нём всё в движении. Вспыхивая, как искры, стремительно снуют крохотные голубые рыбки. Рядом медленно плавают рыбы покрупнее, золотисто-красные, с длинными и тонкими, как вуаль, хвостами. Они широко открывают рты и смешно таращат свои круглые выпуклые глаза. Всё необычно и ярко в этой безмолвной сказке.

Долго-долго смотрит Нилка на заколдованный рыбий хоровод. Её рука невольно тянется к стеклу: от сильного света пальцы становятся розовыми, красная рыбка подплывает к ним, трётся с той стороны стекла своим золотистым боком и уплывает, широко и часто открывая рот. И все они кружатся и играют в воде, и им дела нет до Нилки и других зевак, которые плотным кольцом окружили аквариум.

В конце концов девочка спохватывается, вспоминает про свою вину и, набравшись духу, идёт домой.

Мать стряпает на кухне пельмени. Запах сырого мяса разносится по всей квартире. Вскоре возвращается из школы Дарима. Мать наливает дочерям в тарелки крепкого бульона с прозрачными каплями жира.

Напряжение не покидает Нилку. Она не сомневается, что мать уже почуяла неладное и просто скрывает свое настроение, ждёт прихода отца, чтобы наказание было более суровым. Но Антонина что-то напевает, разговаривает с Даримой, а Нилку не видит совсем, будто девочка растаяла, испарилась, как парок над чашкой чая, стала невидимой вместе с двумя упругими косичками, со своим лобастым круглым лицом.

Наверное, мать с Даримой жили без неё всегда так дружно и весело, как сегодня, вдруг догадывается Нилка.

И это запоздалое открытие, как большая заноза, покалывает ей где-то в груди. Ведь не зря же мать любит говорить знакомым, глядя на младшую дочь:

— Дичок она у нас. Тяжёлое дело — детей поднимать. Скорее бы уж выучить.

А сегодня мать решила передохнуть от Нилки и стала сразу прежней, счастливой. Она надевает платье из шуршащего шёлка, причёсывает гладко волосы, прихорашивается перед зеркалом, как будто ждёт гостей.

Но никто не приходит, никто не звонит. Мать стоит у широкого окна; из него видна улица, по которой отец возвращается домой. Она ждёт его, как ждала многие вечера, но сегодня нет напряжения в её позе, нет тоскливого беспокойства в чёрных глазах.

Когда Нилка лежит в постели, через неплотно прикрытую дверь спальни до неё доносится глухой кашель отца и тихий радостный смех матери, потом они смеются вместе, уже громко и о чём-то долго говорят…


* * *


На другой день мать вызвали в школу. Она вернулась рассерженная; ещё не успела переступить порог дома, как раздался её возмущённый голос:

— До чего дожили! Собственный ребёнок позорит нас. Мы с отцом работаем, не жалея себя. У тебя есть дома всё. Чего тебе не хватает? Подраться из-за какой-то книжки!

Она хватает Нилкино пальто, шапку, наспех одевает её:

— Иди проси прощения у Кольцовых. Пока не извинишься, домой не приходи, не пущу.

Антонина выталкивает дочь на лестничную клетку и сильно хлопает дверью.

Зловещая темнота обступает девочку — в подъезде не горит ни одна лампочка. Вот открылась чья-то дверь, яркая полоса света на миг рассекла тьму, донеслись обрывки разговора, чей-то смех, шаги, и снова наступает тишина. Нилка знает, что стучаться домой бесполезно, но идти вперёд одна она не может.

Она пугается всего: неосвещённой лестницы, промёрзших углов, пахнущих кошками… Но больше всего она боится встречи с красивой матерью Булочки. Если бы кто-нибудь вместе с ней пошёл, ей не было бы так страшно. Если бы рядом была бабушка или Уяна…

Нилке страшно, и чем мрачней становится в подъезде, тем ярче вспыхивают деревенские картины в её цепкой детской памяти…

Как-то они вместе с тёткой поехали в улус Тангуй. Уяне дали деревянную бричку, запряжённую белым быком. Он важно шагает по заросшей травой двухколейной дороге и, несмотря на окрики и понукания тётки, совсем не прибавляет скорости. Бык часто останавливается, отгоняет хвостом надоедливых паутов, поворачивает свою крупную белую голову с чёрным пятном между спиленными рогами. Нилка видит, какой янтарной желтизной отливают его смирные, как у коров, глаза.

Уяна беспомощно суетится и покрикивает, но только всласть отдохнув, бык шагает дальше. Скрипят и грохочут на колдобинах старые, расхлябанные колёса.

В полуденном мареве чудится Нилке, что не бричка подвигается вперёд, а сама степь плавно наплывает из-под растоптанных пыльных копыт быка. Беспричинная радость переполняет Нилку, она снимает тапочки, спускает с брички босые ноги, высокая трава, как ручей, щекочет и холодит их. Иногда упругий стебель, разгибаясь, сильно стегает по голым икрам. На тёмной коже выступает слабая белая полоска, но боли нет, и Нилка смеётся в ожидании нового щелчка. То и дело у самого края брички выныривают прямо из-под колёс цветы. Можно дотянуться рукой и сорвать синий колокольчик, пахучий зонтик белой кашки или сиреневую, в крупных коричневых веснушках саранку. То тут, то там виднеются пламенеющие поляны. Изредка девочка поднимает лицо к солнцу, крепко-крепко зажмурив глаза, и видит в красноватой пляшущей зыби два золотистых, огненных цветка.

Дорога плывёт и плывёт навстречу. Нилка срывает одуванчики, долго, сколько хватает сил в лёгких, дует на них. Невесомые стрелки с семенами разлетаются, искрами посверкивая на солнце.

Уяна и Нилка подъезжают к добротному бревенчатому дому, выкрашенному зелёной краской. Над крышей развевается выгоревший флаг. Вместе заходят они в коридор, где толпятся и разговаривают незнакомые люди, проходят в пустую длинную комнату — кабинет председателя колхоза. Там стоят два ряда одинаковых стульев и письменный стол.

— Подожди меня здесь, — наказывает тётка и выходит в коридор.

Нилка видит схемы, плакаты, чернильный прибор из серого камня, похожий на крепость. В каменной башенке чёрными пиками стоят остро отточенные карандаши. На их сверкающих гранях теснятся золотые буквы. Девочка не может оторвать от них глаз: вот бы порисовать таким карандашом, полюбоваться, какую чёткую линию оставляет на бумаге мягкий тёмно-серый грифель. Совладать с собой она не в силах и, не оглядываясь, быстро выхватывает один карандаш и выбегает на улицу.

Нилка боится, что вслед за ней кто-нибудь выскочит на крыльцо и строго крикнет: «Девочка, отдай карандаш!»

Но никого нет, её добыча надёжно спрятана, и теперь надо только дождаться Уяны.

— А я тебя ищу, — появляется на крыльце наконец тётке. — Ведь сказала же — сидеть на одном месте! — говорит она недовольно, отвязывая быка.

Они трогаются в обратный путь. Бык, словно почуяв дорогу домой, неожиданно припускает мелкой рысцой. Жара спала, степь не томит зноем, и повеселевшая Уяна поёт:


Лучшее счастье — быть молодым,

Цвести, как цветок полевой…


Её высокий гортанный голос взлетает всё выше и выше над степью. Но племянница не слышит её, спрятанный карандаш жжёт сквозь сено и мешает спокойно сидеть. Она ёрзает в бричке, ждёт удобного случая, чтобы похвастаться перед тёткой. Впереди виден старый колодец, а там за поворотом начинается уже Шиберта. Нилка достаёт из сена своё сокровище и протягивает Уяне. Но вместо радости она видит, как застывает лицо тётки и её смешливые глаза превращаются в две суровые щёлки. Не говоря ни слова, Уяна заворачивает быка, сердито взбадривая кнутом. Понурый бык покорно идёт назад по зелёной колее. От стыда и чувства вины девочка начинает тихонько хныкать, но тётка не утешает её, а только чаще понукает быка.

И вот снова бревенчатый дом с флагом. Уяна берёт Нилку за руку:

— Идём вместе, сама вернёшь карандаш.

Они входят в комнату, где стоит письменный стол, за ним сидит и что-то пишет председатель колхоза — седой мужчина в выгоревшей гимнастёрке.

— А, Уяна Будаевна, что, ещё дело есть? — спрашивает он.

Тётка молча, без улыбки кивает головой, сквозь смуглую кожу пробивается мучительный румянец. Она тихонько подталкивает Нилку вперёд.

— Возьмите карандаш, я у вас взяла, — осипшим голосом произносит Нилка.

— Да у меня много карандашей, бери, бери, девочка, — улыбается председатель.

— Нет, мы не можем принять ваш подарок, — решительно возражает Уяна. — Вы уж извините нас. — Она берёт Нилку за руку и выводит во двор.

И снова утомительная дорога. Опускаются сумерки. Проголодавшийся бык то и дело останавливается, тянется на обочину за травой. Далеко над степью разносится его протяжный недовольный рёв. Тётка уже не поёт, не радуется, а замкнуто, отчуждённо молчит.

Нилка боится, что она расскажет бабушке о её проступке, но дома Уяна ни единым словом не обмолвилась о случившемся…

Вот если бы сейчас рядом была тётка, она взяла бы Нилку за руку и повела к Булочкиной матери. Но вместо этого слышится звук отворяемой двери, высовывает голову Антонина и деловито спрашивает:

— Стоишь? Всю ночь будешь стоять, но я своего добьюсь.

Дверь захлопнулась. Домой нельзя. Девочка спускается по лестнице, останавливается у квартиры Кольцовых и тянется к звонку.

Открывает дверь Булочкина мать, одетая в длинный атласный халат.

— Девочка, как ты поздно, а Миша уже спит, — удивляется она.

— Я пришла просить прощения, — бормочет Нилка, не поднимая глаз.

— Что ты, девочка?! Миша сам виноват. Да ты проходи, проходи. Сейчас я тебя угощу. — Булочкина мать протягивает ей два мандарина. — Да ты не стесняйся, ешь, — уговаривает она Нилку и обнимает её. — Виноват во всём Миша. Ты замёрзла совсем. Давай я провожу тебя, а то на лестнице темно.

Накинув пальто прямо на халат, она берёт Нилку за руку, и они вместе поднимаются на четвёртый этаж. Открывает дверь мать. Досада на её лице мгновенно сменяется приветливостью:

— Вы уж извините, такая она у меня — с характером… — начинает Антонина.

— Что вы, она славная девочка, вы не ругайте её, мой сын сам виноват, — заступается мать Булочки.

Она по-прежнему обнимает Нилку, и та ещё крепче прижимается к ней.

— Она у нас всё льнёт к чужим, — смеётся Антонина, и девочка чувствует сквозь смех ревнивые нотки в голосе матери. — К ней всё надо с подходом, а тут времени не хватает: работа, дом.

— Да, у нас один сын, и то уследить не можем, — вторит ей мать Булочки. — А характер — это хорошо, он пригодится в жизни, он уважения требует… Извините, что так поздно зашла, — прощается она и уходит.

Мать ложится спать. Нилка тихонько пробирается в полутёмную большую комнату и пытается разглядеть себя в длинном высоком трюмо. Она поворачивается в разные стороны, внимательно и серьёзно изучает своё круглое скуластое лицо, приглаживает непокорные волосы и хитро подмигивает сама себе.



* * *


С наступлением весны жизнь в семье стала намного спокойнее. Антонина и Семён Доржиевич были заняты своими непонятными заботами. Мать располнела, изменилась в лице, тёмно-коричневая полоска, похожая на тоненькие усики, появилась над верхней губой. Она была по-прежнему беспокойной и хлопотливой, но вдруг в самую неожиданную минуту замолкала, прислушиваясь к чему-то своему, и на её лице появлялась счастливая улыбка.

Она уже не следила с прежним рвением за рубашками отца. Их было всего две — голубая и белая, раньше она их штопала по вечерам, постоянно стирала и крахмалила. Надев свежую отутюженную рубашку с тугим, хрустящим от крахмала воротничком, отец тщательно завязывал галстук узлом и сразу же становился деловым, подтянутым, каким его привыкли видеть на работе. Теперь он ходил в чёрной сатиновой косоворотке и выглядел проще, домашнее.

Мать стала рассеянной и забывчивой. Её взгляд часто без причины останавливался на каком-нибудь предмете, и она долго вспоминала, зачем он ей нужен, потом, досадливо махнув рукой, шла в другую комнату.

Ещё она верила в разные приметы, с волнением выслушивала мнение опытных, бывалых соседок.

— Мальчик будет, мальчик! — заверяли они.

Нилка и Дарима знали из разговоров отца и матери, что у них скоро родится брат.

— Придётся нянчиться и стирать пелёнки, — вздыхая, говорила старшая сестра.

Младшая помалкивала: она уже давно ждала брата. Скоро, скоро у неё появится брат, крепкий, черноволосый, черноглазый мальчик. Будут они вместе с братом и Николкой, внуком бабушки Карпушихи, сражаться с крапивой, играть и прятаться в густых зарослях иван-чая. Бабушке Олхон придётся долго искать их и сердито ворчать: «Нилка с Николкой, как нитка с иголкой, и внук туда же…»

Из Шиберты пришла посылка — фанерный ящик, зашитый в серую мешковину, заляпанный толстыми печатями из сургуча. Нилка еле сдерживает нетерпение, пока мать открывает ёго. Широким кухонным ножом она наконец отдирает крышку, плотно забитую мелкими гвоздями, и достаёт куски сушёной баранины, мешочек пряников и четыре пары домашних тапочек, сшитых бабушкой. Олхон никого не обидела: большие для Семёна Доржиевича, средние — Антонине, чуть поменьше Дариме, ещё меньше — Нилке.

Маленькие тапочки самые красивые — по малиновому суконному верху вышиты голубенькие незабудки. Нилка прижимает их к груди, как будто кто-то может отнять их, и вспоминает, как заказывала Олхон знакомым, уезжавшим в город, купить мулине. Те возвращались ни с чем: таких ниток не было в магазинах. Нилке казалось: мулине — это что-то драгоценное, и девочка была разочарована, когда Уяна наконец-то привезла два жиденьких голубеньких моточка. А сейчас её так обрадовали незабудки из мулине, вышитые старой Олхон.

Нилка надела тапочки, и ноги сразу как будто стали легче, сильнее и, казалось, сами готовы бежать далеко-далеко, до самой Шиберты.

Девочка берёт круглый твёрдый пряник из сероватой муки, раскусывает его, и в нос ударяет острый запах долгой дороги. Пряник пропитался и казёнными и домашними запахами. Сначала его вёз на полуторке, пропахшей бензином, Карпушихин Антон, потом он стыл в железнодорожном вагоне, лежал среди других посылок в гулком, тесном брюхе самолёта. Пряник закаменел, усох, но всё-таки сохранил тепло рук Олхон. Он вытерпел все превратности пути, чтобы добраться до неё, до Нилки, и от этого стал ещё вкуснее.

— Спасибо маме за посылку. Она всегда поймёт, всегда выручит в трудную минуту, — говорит Антонина. — Если нам будет тяжело, позовём её в город.

Нилка готова запрыгать по комнате, но что-то сковывает её и мешает открыто проявить свою радость. Странно получается: бабушка Олхон нужна не только маленькой внучке — самостоятельная, взрослая дочь тоже нуждается в ней.


* * *


Мать по-прежнему заботилась о семье, ходила по магазинам, готовила, мыла, стирала. От привычной домашней круговерти у неё словно прибавлялось бодрости. В доме часто раздавалось знакомое: «Я стараюсь ради семьи! Ради семьи чего не сделаешь!»

Отец вместе с группой инженеров и бригадой наладчиков работал над новой конструкцией драги — большой плавающей машины для промывания золотоносного песка. Такие машины и выпускал завод, на котором он работал. Вечерами собирались его сослуживцы. Они рассматривали чертежи, пили горячий чай и азартно спорили.

— Современная драга — это целый комбинат. Надо, чтобы ковш сразу поднимал 500–600 литров, — возбуждённо говорил отец.

— Хорошая идея, но пока не пустят сборочный цех, об этом рано мечтать, — перебивал его мужчина в больших роговых очках…

Старшая сестра, охладев к музыке, зачастила в кружок художественной самодеятельности. Мать сшила ей нарядный цегедек[5], подол и пояс отделала бархатом и цветной тесьмой. Надев его, Дарима долго крутилась перед трюмо, танцевала, подпевая сама себе. Приглашённый школой из музыкального театра балетмейстер репетировал каждый день, и Дарима, очень весёлая, возвращалась домой под вечер.

Так у каждого шла своя жизнь… Были свои радости и у Нилки. Теперь она одна ходила на уроки музыки.

…Сегодня у Елены Константиновны торжественный, необычный вид.

— Мы идём на концерт. В нашем городе проездом симфонический оркестр. Такое событие нельзя пропустить, — говорит она, надевает пальто, берёт девочку за руку, и они идут в музыкальный театр.

Зрительный зал полон. Дирижёр взмахивает палочкой, и первые негромкие звуки заполняют зал. Нилка забывает, что сидит в театре, она видит, как на крутом косогоре сбились стайкой улусные ребятишки. Свинцовым блеском отливает тёмная вода в реке, а над головой ровным колышущимся клином с громким курлыканьем пролетают журавли.

Почему лето сменяет осень? Зачем же улетают журавли? Как рассказывала бабушка Олхон, раньше буряты ставили юрты рядом с гнёздами журавлей: где журавль, там в доме счастье…


* * *


Пришла ранняя весна. В городе ждали ледохода. О нём говорили знакомые при встрече и те, кого просто свёл случай на автобусной или трамвайной остановке.

Уже на деревьях набухли почки, а река всё не могла сбросить тяжёлый ледовый панцирь. Снег давно смело ветрами, и во льду обнажились глубокие трещины, похожие на застывшие белые молнии. Они уходили в метровую толщу, разветвляясь на десятки причудливых зигзагов. По ледяному полю бесстрашно бегали мальчишки.

Сегодня Нилке не удалось пробраться на лёд. Люди с красными повязками на рукавах выстроились цепочкой вдоль берега. Молоденький розовощёкий милиционер выкрикивал в рупор:

— Товарищи, не выходите на лёд! Будьте осторожны!

Толпа глухо гудела. Взгляды людей были прикованы к небольшому чёрному катеру, неизвестно откуда появившемуся на середине реки.

— Ледокол пришёл!

— Давай, «Муромец», жми как следует! Открывай навигацию! — раздавались вокруг голоса.

Казалось, ледокол беспомощно застыл, зажатый огромными белыми полями. Но приглядевшись, Нилка увидела, что вокруг него уже образовалась большая полынья. «Муромец» упорно карабкался на льды. Иногда его нос задирался почти вертикально, и толпа замирала, ожидая, чем кончится этот натиск.

Надсадно гудели моторы, слышался скребущий лязг железа. Корпус катера дрожал от напряжения.

Как бы отдохнув и воспрянув духом, он начинал двигаться, и льдина с тяжким вздохом оседала под ним, раскалывалась на куски, и тёмная вода вырывалась на волю.

Люди на берегу облегчённо вздыхали, как будто вместе с экипажем проделали эту трудную работу, и опять затихали, не отрывая глаз от «Муромца», когда тот шёл на очередной приступ. А ребятишки беззаботно бегали по набережной и грызли, как леденцы, прозрачные длинные сосульки, которые выламывали из льдин, изрезанных солнечными лучами.

Нилка, наблюдая за ледоколом, продрогла до костей, давно хотела есть, но никак не могла уйти. Она мысленно торопила события и уже видела освобождённую ото льда реку, по которой плывёт большой пароход, и она с высоты верхней палубы машет рукой, прощаясь с матерью, отцом и сестрой. Пароход быстро рассекает острым носом зеленоватые тугие волны и везёт её к бабушке и тётке Уяне в далёкую Шиберту…



Но дома в один миг погасли её надежды.

Мать металась на кровати, непричёсанные волосы свисали с подушки длинными прядями. Одеяло всё время сползало на пол с её высокого живота. Она начала сильно стонать, и отец вызвал «скорую помощь». Приехавший врач твёрдо сказал:

— Надо срочно в больницу.

Мать как могла оделась, набросила на плечи пальто и, тяжело опираясь на руку отца, стала спускаться по лестнице. Притихшие Нилка и Дарима видели в окно, как машина быстро уехала.

Через час позвонил отец:

— Не ждите меня, я останусь в больнице. Будут новости, сообщу.

Впервые сёстры остались вдвоём без старших. Тревожно, пусто и зябко в доме без хозяйки. Дочери не могут забыть, как стонала мать, как беспомощно суетился и нервничал отец.

— Ну что ты испугалась, — уговаривает Дарима младшую сестру. — Там в больнице хорошие врачи, там отец, они сделают всё, чтобы помочь маме.

По её срывающемуся голосу Нилка чувствует, что старшая сестра пытается успокоить и себя, что она тоже боится неизвестности.

Дарима пробует отвлечься от невесёлых мыслей:

— А помнишь, Нилка, как мы с папой ходили на выставку собак в парк культуры?

Нилка вспомнила.

Стоял солнечный осенний день.

Гордые хозяева, обладатели породистых псов, выводили их на широкую асфальтированную аллею. Собаки шли так же уверенно, как и хозяева, надменно, без любопытства оглядывая толпу зрителей. Они выполняли команды, важно отходили на свои места, словно давая понять, что не зря имеют они такие длинные и безупречные родословные.

Вдруг Нилка, Дарима и Семён Доржиевич увидели рядом мальчика в спортивной куртке с тоненькой шеей и густыми чёрными волосами. Он держал на самодельном поводке, сделанном из старого кожаного ремня, серую лайку с пушистым хвостом, завитым крутым колечком. Пёс приветливо вилял хвостом, и казалось, что качается махровый цветок.

— Беркут, смирно! — приказал мальчик.

Пёс виновато оглянулся на хозяина и снова стал смотреть на сестёр и Семёна Доржиевича карими глазами с косоватым разрезом.

— Беркут, Беркут! — тихонько, чтобы никто не видел, Нилка погладила собаку.

Лайка кивнула головой, махнула ещё раз пушистым кольцом и с любопытством взглянула на неё. У пса был такой добродушный вид, будто он ждал, когда кто-нибудь заговорит с ним. Беркут склонил голову влево, потом вправо и ожидающе, пристально смотрел на неё.

В этот момент мальчик сильно дёрнул за поводок и решительно сказал:

— Беркут, пошли!

Вскоре мальчик с лайкой появился возле судейского стола. Прямой, напрягшийся, как тростинка, он что-то говорил судьям, те качали головой и разводили руками.

Вместе с сёстрами с напряжённым вниманием наблюдал эту сцену отец. Он даже нервно передёрнул плечами, когда бледное лицо мальчика и тоненькая шея вспыхнули жарким румянцем.

— Хороший охотник подрастает, — сказал задумчиво Семён Доржиевич и закурил папиросу. — Да и собака у него что надо, на любого зверя пойдёт.

Даже на расстоянии было видно, как мальчик страдает от того, что его пса не принимают на выставку чистокровных собак. Но иначе себя чувствовал Беркут. Увидев близко своих холёных сородичей, он весело, по-приятельски замахал хвостом, а потом со щенячьей радостью залаял. Судьи досадливо переглянулись, послышались недовольные голоса.

Мальчик торопливо уходил с площадки, пристыженно опустив глаза. Пёс бежал рядом, не чувствуя себя обиженным, и по-прежнему приветливо махал пушистым хвостом многочисленным прохожим. Отец провожал их пристальным взглядом, пока они не потерялись в толпе…

— Помнишь папины любимые слова? — говорит Дарима. — Дочери — чужой товар; был бы у меня сын, невеста всегда ему найдётся… Он уже давно имя нашему братцу подобрал — Баир. Это значит — радость, счастье. Хорошее имя. Если родится брат, всем лучше станет.

— И мы все вместе поедем в Шиберту, — говорит Нилка. — Знаешь, как там хорошо! Бабушка Олхон настряпает шанег и песочников, сварит саламат…[6]

— А я не пробовала саламат. Какой он — вкусный? — спрашивает Дарима.

— Кто не ел саламата, в том силы настоящей нет, — бабушкиными словами объясняет младшая сестра.

И вот уже Нилка живо представляет, как ведёт старшую сестру по главной улице Шиберты, а сзади бежит резвый Далайка. Девочка играет на рожке звонкую зазывную мелодию. Заслышав её, открываются окна, ворота, и везде появляются знакомые, приветливые лица.

«Внучки к Олхон приехали, — улыбаются шибертинцы. — Дождалась своих». Все приглашают их к себе в гости, даже бабушка Карпушиха ради такого случая поднялась с постели и, завидев сестёр, зовёт их в свой дом.

Стоит глубокая ночь, а сёстры точно забыли про время, всё говорят и говорят между собой, как будто впервые встретились.

Утром дочери ждут отца, но от него нет никаких вестей. Тогда Дарима и Нилка решают навестить мать. Они идут на центральную улицу, где в одном из проходных дворов стоит здание родильного дома. Окна первого этажа закрашены изнутри белой краской, на окнах второго и третьего этажей висят белые занавёски. Иногда чья-нибудь рука отодвигает занавеску, показывается бледное женское лицо, внимательно разглядывающее людей. Убедившись, что нет того, кто нужен, женщина исчезает, и занавеска снова закрывает таинственный мир, куда так жаждут проникнуть стоящие вокруг здания люди. Здесь, в основном, мужчины, явно растерянные или подтянутые. Деловитые бабушки и дедушки, нагруженные сумками и авоськами, переговаривающиеся друг с другом.

Сёстры открывают тяжёлую, на стальной пружине дверь, входят в приёмный покой, где за столом сидит бледная женщина в белом халате.

— Вам кого, девочки? — спрашивает она.

— Нашу маму привезли ночью, — начинает, волнуясь, Дарима.

— Ваша фамилия? — спросила женщина.

— Баторовы, — хором ответили сёстры.

Дежурная вытаскивает из стола толстый журнал, листает страницы.

— Ну, поздравляю вас, — улыбается она, — с рождением брата!

— Спасибо, — благодарит Дарима.

Нилка молчит, не знает, что сказать, но её сердце громко стучит: «У меня есть брат! У меня есть брат!»

Дома их застаёт весёлая кутерьма. Кажется, сегодня в квартире собрались все знакомые, все соседи. Они шумно поздравляют отца. Увидев дочерей, он подбегает к ним и крепко обнимает каждую:

— С братом вас, Дарима и Нилка! Баир пришёл в нашу семью.


* * *


К приезду Баирки и матери готовились все. Соседи квартиру побелили. Нилка и Дарима помогли им убрать мусор. Отец какими-то невероятными усилиями достал букет оранжерейных цветов.

Они пришли за полчаса до выписки и ещё долго томились на тротуаре перед зданием, где готовились бумаги, без которых Баирку нельзя было выпустить. Нилке казалось, что всё произойдёт необычно и торжественно, но вот сбоку открылась дверь, вышла похудевшая, помолодевшая мать с маленьким узелком и полная няня с продолговатым кружевным свёртком. Растерявшийся отец забыл снять плотную бумагу, в которую были завёрнуты цветы, и отдал их матери запакованными. Он бережно взял свёрток из рук няни.

Потом они пошли по улице — Антонина с узелком, Семён Доржиевич с Баиркой, а Нилка и Дарима за ними. Сзади катил легковой автомобиль, который дал для такого важного события директор завода.

Но мать с отцом как будто забыли о машине. Они молча шли навстречу воскресной, по-весеннему одетой толпе. Нилке на какое-то мгновение показалось, что их семья — маленький кораблик, упрямо идущий вперёд. Это впечатление усиливалось ещё от того, что прохожие, понимающе улыбаясь, вежливо расступались перед семейным шествием. Двумя потоками толпа огибала их и опять смыкалась за автомобилем.

Нилка ожидала черноволосого, черноглазого крепыша и была разочарована, когда увидела крохотного, беспомощного мальчика. У Баирки было красноватое сморщенное личико, он целыми днями спал, просыпался только, когда хотел есть. И всё-таки ей было интересно наблюдать за его ежедневными изменениями. Он уже чётко различал, что ему нравится, а что нет. Особенно Баирка любил купаться, он затихал в тёплой воде, когда руки матери обмывали его. Младшая сестра стояла рядом, готовая в любой момент подлить воды, подать простынку или одеяло. Когда их взгляды встречались, мать и дочь понимающе улыбались друг другу. Антонина удивлённо говорила: «Вот не знала, что такая хорошая помощница растёт». От непривычных ободряющих слов у Нилки радостно ёкало сердце, и теперь трудно было остановить её рвение. Она привыкла помогать, без всякой брезгливости стирала распашонки, подгузники, пелёнки. Мать прополаскивала выстиранное и бросала в бак с кипящей водой, который теперь постоянно стоял на плите. Иногда она сама принималась за стирку: «Я сама справлюсь, иди поиграй», а дочь ещё долго слышала одобрительную интонацию её голоса.

Однажды мать отлучилась из дома по срочным делам. Она положила на свою широкую никелированную кровать туго спелёнатого Баирку, рядом поставила на табуретке стакан кипячёной воды, прикрытый чистой марлей, и ещё один стакан с пустышкой.

— Ты только не трогай его. Если заплачет, дай соску, я скоро вернусь, — строго наказала она.

Нилка подходит к кровати, смотрит на нежную, гладкую кожу на лице брата, на его уже хорошо заметные, редкие брови степняка, на глаза косоватого длинного разреза, в которых плавает зыбкая синева.

Баирка тихо посапывает, но вдруг, словно почувствовав отсутствие взрослых, начинает плакать. Нилка даёт ему пустышку, брат замолкает, но через несколько минут снова раздаётся безутешный плач. Нилка суёт ему пустышку, но он вертит круглой головёнкой с чёрными мягкими волосами, и соска никак не попадает в рот.

Нилка пугается своей беспомощности. Она пытается гладить и убаюкивать Баирку, как это делает мать, но брат плачет ещё сильнее.

«А вдруг он заболел? Вдруг что-нибудь с ним случилось?» — отчаивается девочка.

Ещё раз она вспоминает Олхон, которая в самые трудные минуты ложилась рядом с внучкой и прижимала её к своему горячему телу. Нилка снимает тапочки и ложится на постель рядом с братом. Она тихонько поворачивает его на бок, лицом к себе и, крепко обняв, осторожно прижимает к себе. К её удивлению, Баирка, громко напоследок всхлипнув, согревшись, затихает, и вот уже слышится его тихое посапывание.

Нилке тоже хочется закрыть глаза и вздремнуть, но, вспомнив суровый наказ, она с усилием таращит глаза и видит Баиркины короткие, плотно сжатые ресницы, из-под которых скатывается последняя мутная слезинка. Девочка слышит глухой стук своего сердца, и рядом в лад, дробно стучит маленькое сердце брата. Она ощущает себя сильной, способной защитить своего слабого брата. Наконец-то кончилось её одиночество, и в этом доме появился человек, которому она нужна.

Услышав, как в наружной двери мать поворачивает ключ, разомлевшая Нилка мигом соскакивает с кровати, надевает тапочки, и лицо её принимает обычное замкнутое выражение. Ей не хочется, чтобы кто-нибудь узнал о безмолвном союзе, возникшем сегодня между ней и братом.

— А ты нянчишься лучше, чем Дарима, тебе можно доверить Баирку, — говорит мать и смотрит на дочь серьёзными, подобревшими глазами.

С того дня Нилку часто оставляли с Баиркой. Она играла и разговаривала с ним. И для неё это были самые счастливые минуты. Он таращил на неё свои круглые косоватые глаза, молча выслушивал её жалобы и бормотал ей в ответ что-то утешительное на бессмысленном младенческом языке.

Нилка видела, что брат очень слаб и мал, и ещё больше, чем она сама, нуждается в защите и ласке. И она старалась как могла помогать ему, черпая в заботах о нём силы и радость для себя.


* * *


Город пробудился от зимней спячки, умылся первыми дождями и похорошел. Маляры белили дома кистями на длинных палках. Женщины мыли и протирали окна. Рабочие ломали деревянные заборы, и внезапно открывались уютные дворики, заросшие кустами черёмухи и сирени.

Начались первые в жизни Нилки летние каникулы.

После торжественной школьной линейки и последнего звонка девочка возвращается домой через городской парк. Скамейки не просохли как следует, и свежая краска липнет к рукам и одежде. Дорожки посыпаны толчёным красным кирпичом. На детской площадке работает колесо обозрения. Нилка садится в кабинку, которая плавно поднимается вверх. С высоты видно так много интересного, что у неё глаза разбегаются. Кабина опускается вниз и поднимается снова, тёплый ветер поёт в ушах. Совсем рядом летают ласточки. В прямых лучах полуденного солнца их иссиня-чёрные крылья отливают малиновым. Нилке не верится: неужели правда наступило это долгожданное лето и скоро к пристани причалит пароход, который отвезёт её в родные края?..

Дома мать читает ей письмо, где тётка сообщает, что они переехали в улус Алга. Она работает бригадиром на овцеводческой ферме. Правление колхоза дало им хороший крепкий дом. Олхон часто прихварывает, часто вспоминает Нилку и просит, чтобы Антонина и Семён Доржиевич отправили её к ним на лето. Уяна сама встретит её на ближайшей железнодорожной станции и отвезёт в Алгу.

К удивлению дочери, мать даже обрадовалась:

— Вот и хорошо, отдохнёшь у бабушки, мы тут с Даримой справимся вдвоём.

Но Нилке трудно поверить в то, что скоро осуществится её заветное желание, о котором она разрешала себе думать только по ночам.

Дневное напряжение отпускало её, и ей уже чудилось, что сейчас начнётся в радужных, полных ярких красок сновидениях её настоящая жизнь, где Нилку берегут и любят от всего сердца, не по родительской обязанности или прихоти, а просто так, потому что она растёт и ходит по земле.

Это были самые счастливые минуты за прожитый день. Счастливые, потому что в ночной темноте на неё никто строго не смотрел, никто не понукал, не говорил огорчённо: «Опять у тебя недовольное лицо».

Девочке казалось временами, что она взрослее Даримы. Ведь чувствовала она и понимала каждый взгляд Баирки, а почему Дарима по праву старшей никогда не заступалась за неё? Той было просто невдомёк, что кому-то плохо и трудно живётся рядом с ней, обласканной и беспечной. Правда, в последнее время у старшей сестры появились новые, неизвестные ей раньше заботы — то надо нянчиться с Баиркой, то присматривать за Нилкой. Но у неё был лёгкий характер, и она умела обходить неприятности, будто жизнь была милой прогулкой, где все должны только радоваться ей.

Какая же будет встреча у Нилки с бабушкой Олхон и тёткой Уяной? Она обязательно упросит, умолит их, чтобы не отдавали её назад, она будет их слушаться, хорошо учиться, лишь бы не возвращаться в город.

Вечером дочь еле дождалась отца, который подтверждает материнские слова:

— Скоро у нас на заводе будет сдаваться новый сборочный цех. Меня для доклада вызывают в Москву, по пути завезу тебя.

Перед сном Нилка зачёркивает красным карандашом в календаре, висящем над кроватью, ещё один день.

Ей пришлось поставить немало крестиков, прежде чем отец объявил:

— Ну, мать, завтра пускаем цех. Принимает государственная комиссия. Приходите на стройку, будет коллективная маёвка.

Рано утром за отцом заезжает машина. Нилка и Дарима нетерпеливо ждут, пока мать накормит и запеленает Баирку, приготовит ему еду и пелёнки. С ним согласилась ради такого дела посидеть соседка.

Боясь помять платья и запачкать туфли, они осторожно садятся в тряский автобус. Он везёт их на окраину города и останавливается у проходной, двери которой не закрываются. Идут и идут рабочие люди, с семьями, с детьми, как на праздничную демонстрацию.

За деревянным забором стоят серые бетонные корпуса, на площадке перед ними уже идёт митинг. На трибуне, сколоченной из простых, некрашеных досок, висит кумачовый плакат: «Привет ударникам строительства!»

Нилка рассматривает людей, стоящих на трибуне. В последних рядах она видит улыбающегося отца, он вместе с другими внимательно слушает плотного, седоголового оратора.

— Сегодня своим трудом мы доказали, что нам по плечу важные задачи, — говорит выступающий. — Это значит, что завтра мы сможем ещё больше. Спасибо вам, товарищи!

Отец незаметно сходит с трибуны и пробирается к ним через толпу. По пути его останавливают, жмут руку, по-приятельски хлопают по плечу и спешат сообщить что-то интересное, важное, без чего невозможно представить сегодняшнее торжество. Потом его окружает группа мужчин и женщин. Отец вынимает из кармана нераспечатанную коробку «Казбека», которая сразу идёт по кругу. Мужчины охотно закуривают, женщины, смеясь, переговариваются между собой.

— Антонина, иди сюда, — зовёт он, — знакомься, наша лучшая бригада монтажников. А вот и сам бригадир — Виктор Огарков.

Мать подходит с дочерьми и вежливо улыбается. Люди расступаются перед ними, и вот они уже стоят в плотном людском говорливом кольце. Со всех сторон слышатся голоса:

— Познакомь нас, Семён Доржиевич, с супругой. А девочки какие большие! В каком классе учатся? В какой школе?

Антонина отвечает с достоинством, не торопясь.

— Перекусим? — предлагает бригадир, и Нилка видит, как загрубелые руки передают друг другу чёрный хлеб, куски розового свиного сала и крепкие солёные огурцы.

Все с аппетитом закусывают, хрустя луком и огурцами, и чувствуется, что сегодня их всех роднит и сближает не только общий хлеб, а нечто большее, чего не может уразуметь в силу своего возраста Нилка, чего не может понять мать, беспрестанно поглядывающая на часы и беспокоящаяся о сыне.

Семён Доржиевич и бригада говорят о своих делах. Нилка чувствует, что мать, которой непонятен этот разговор, пытается за чрезмерной заинтересованностью скрыть поднимавшееся в ней волнение.

Кончается митинг, играет самодеятельный духовой оркестр. Рабочие выходят через проходную на дорогу. Первые ряды запевают. Поёт отец, поёт бригадир Виктор Огарков и его ладная жена Капа. Лишь Антонина не поёт, она точно не слышит музыки, общего радостного гомона и веселья. Мать впервые так надолго оставила Баирку с соседкой, и её сердце полно тревоги. Она идёт молча, думая об одном: как бы незаметно уйти домой, чтобы не обидеть участников праздника.

Отец обнимает её за плечи, некоторое время они идут в ногу со всеми, но вскоре его рука, как будто занемев от неудобного положения, сползает с прямых напряжённых плеч матери. Ещё некоторое время они идут рядом, потом отец, подхваченный людским потоком, уходит далеко вперёд.

— Ждите вечером! — кричит он на прощанье, и вот уже трудно различить его темноволосую голову среди таких же тёмных, русых, каштановых и рыжих голов.

Нилке хочется побежать вслед за отцом, шагать рядом с ним и петь эту дружную общую песню, как на шумных колхозных праздниках в Шиберте, когда дети и взрослые веселились вместе, но мать строго смотрит на неё и выходит с дочерьми на обочину дороги. Люди, идущие в конце колонны, приветливо машут им, приглашают с собой, но Антонина отказывается, торопясь домой к Баирке.

Затихает, удаляясь, музыка, замирает песня.

Через два дня Нилка и отец собрались в дальний путь. Антонина сложила Нилкины вещички в отдельный чемоданчик, напекла на дорогу пирожков с черёмухой, купила подарки сестре и бабушке.

Девочка пошла проститься с учительницей музыки. Елена Константиновна лежала на кровати, укрывшись пледом.

— Что-то нездоровится мне, — сказала она. — Ну ничего, пройдёт. Ты, Нилка, купайся, загорай побольше, набирайся солнышка. С осени снова начнём занятия, уроки будут сложнее и интереснее.

Она проводила ученицу и долго, несмотря на ветер, стояла в открытых дверях. С каждым шагом, который отделял Нилку от дома учительницы музыки, всё ощутимей был холодок в груди, будто сильный сквозняк залетел на минутку, выстудил всё и умчался неизвестно куда.

Дома её наставляла мать:

— Не выходи на станциях одна, только с отцом. Не убегай далеко от вагона.

— Надоест тебе целое лето в деревне, заскучаешь, — сказала старшая сестра.

Нилка попрощалась с Баиркой; брат заливисто смеялся и больно теребил её за волосы.

— Отец, следи за ней, а то замечтается и отстанет от поезда! — уже вдогонку крикнула мать.



* * *


Сначала Нилка с отцом летели на маленьком самолёте.

Когда он проваливался в воздушные ямы, Нилке казалось, что она сама летит вниз, в бездну, а её замершее от страха сердце поднимается ввысь, к облакам, похожим на белые сугробы.

Потом они сели в поезд. Во сне Нилке слышался монотонный стук колёс, и почему-то мерещилось, что поезд идёт не вперёд к бабушке, а везёт её назад, в город.

Она никак не могла проснуться, а проснувшись, не в состоянии была сразу понять, куда они всё-таки едут. Наконец, успокоившись, она закрыла глаза, и тут опять её настигло ощущение, что поезд движется назад. Тогда она быстро открыла глаза и осталась лежать так на верхней полке, борясь со сном, чутко прислушиваясь к незнакомым названиям станций, которые объявляла полная проводница в форменной куртке с блестящими металлическими пуговицами.

Вместе с ними в купе ехали двое — женщина-врач с русой косой, уложенной короной вокруг головы, и директор Дома культуры с громадными залысинами на лбу и здоровым румянцем во всю щёку. Вера Сергеевна все время лежала с книжкой в руках на нижней полке, хозяйственный директор бегал за чаем, покупал на станциях разную снедь, был организатором коллективных застолий.

В купе собирались пассажиры со всего вагона. После их настойчивых просьб, немного для виду покуражившись, директор Дома культуры брал в руки гитару и, глубоко вздохнув, начинал петь. Нилка заметила, что пассажиры не только любили протяжные и грустные песни Иннокентия Павловича, но с не меньшим вниманием слушали рассказы отца. Даже Вера Сергеевна откладывала книгу в сторону, и её светло-серые, слегка припухшие глаза округлялись, темнели, набирали глубину и цвет, когда она прислушивалась к его голосу. Если отец рассказывал что-нибудь весёлое, женщина первой начинала смеяться. Ободрённый её добродушным громким смехом, отец добавлял к месту несколько слов, и тогда общий хохот сотрясал тонкие стены купе. Насмеявшись досыта, пассажиры слушали новую историю Семёна Доржиевича, а Вера Сергеевна по-прежнему не сводила с него немигающих серых глаз.

Загрузка...