Одинъ человѣкъ рѣшилъ жениться.
Мать.
— Я женюсь, — сказалъ онъ матери. Подумавъ немного, мать заплакала. Потомъ утерла слезы. Сказала:
— Деньгами много?
— Не знаю.
— Ну, хоть такъ, тряпками-то — есть что-нибудь? Серебро тоже понадобится, посуда. А то потомъ хватишься — ни ложечки, ни салфеточки, ни тарелочки… Все покупать нужно. А купчишки теперь такъ дерутъ, что приступу ни къ чему нѣтъ. Обстановку въ гостиной, я думаю, перемѣнить нужно, эта пообтрепалась такъ, что принять приличнаго человѣка стыдно. Перины есть? Пуховыя? Не спрашивалъ?
И не спросила мать:
— А любитъ тебя твоя будущая жена?
Любовница.
— Я женюсь, — сказалъ онъ любовницѣ.
Любовница поблѣднѣла.
— А какъ же я?
— Ты постарайся меня забыть.
— Я отравлюсь.
— Если ты меня хоть немножко любишь — ты не сдѣлаешь этого.
— Я? Тебя? Люблю? Ну, знаешь ли, милый!.. Кстати ко мнѣ сегодня Сергѣй Иванычъ три раза по телефону звонилъ. Думаю весной поѣхать съ нимъ на Кавказъ.
Помолчавъ, спросила:
— Что жъ она… богатая?
— Кажется.
И съ облегченнымъ сердцемъ подумала:
— Ну, значить, онъ меня оставляетъ изъ-за денегъ. Кажется, что это не такъ обидно.
И не спросила любовница:
— А любитъ тебя твоя будущая жена?
Горничная.
— Я женюсь, — сказалъ онъ горничной.
— А какъ же я? Меня-то вы оставите? Или искать другое мѣсто?
— Почему же? Вы останетесь.
— Только имѣйте въ виду, баринъ, что ежели васъ двое, то жалованье тоже другое. Во-первыхъ, около женщины больше работы, a потомъ и мелкой стирки прибавится, то да сѣ. Не иначе, пять рублей прибавить нужно.
Даже въ голову не пришло горничной задать своему барину простой человѣческій вопросъ:
— А любитъ васъ ваша будущая жена?
Прохожій.
У прохожаго было такое веселое полупьяное располагающее къ себѣ лицо, что собиравшійся жениться человѣкъ улыбнулся прохожему и сказалъ:
— А я, знаете, женюсь.
— И дуракъ.
Растерялся собиравшійся жениться:
— То есть?
— Да ужъ будьте покойны.
И, нырнувъ въ толпу, не догадался спросить этотъ прохожій…
— А любитъ васъ ваша будущая жена?
Другъ.
— Я женюсь, — сказалъ онъ своему другу.
— Вотъ тебѣ разъ!
Послѣ нѣкотораго молчанія, сказалъ другъ:
— А какъ же я? Значитъ нашей дружбѣ, крышка?
— Почему же? Мы, попрежнему, останемся друзьями.
И только тутъ задалъ другъ вопросъ, который не задавалъ никто:
— А любитъ тебя твоя будущая жена?
Взоръ человѣка, собиравшагося жениться, слегка затуманился.
— Не знаю. Думаю, что не особенно…
Другъ, что-то соображая, пожевалъ губами.
— Красивая?
— Очень.
— М-да… Н-да… Тогда конечно… Въ общемъ, я думаю: отчего бы тебѣ и не жениться?
— Я и женюсь.
— Женись, женись.
Холодно и неуютно живется намъ на бѣломъ свѣтѣ. Какъ тараканамъ за темнымъ выступомъ остывшей печи.
Когда на Макса Двуутробникова нападалъ приливъ откровенности, онъ простодушно признавался:
— Я не какой-нибудь тамъ особенный человѣкъ… О, нѣтъ! Во мнѣ нѣтъ ничего этакого… небеснаго. Я самый земной человѣкъ.
— Въ какомъ смыслѣ — земной?
— Я? Реалистъ-практикъ. Трезвая голова. Ничего небеснаго. Только земное и земное. Но психологъ. Но душу человѣческую я понимаю.
Однажды, сидя въ будуарѣ Евдокіи Сергѣевны и глядя на ея распухшіе отъ слезъ глаза, Максъ пожалъ плечами и сказалъ;
— Плакали? Отъ меня ничего не скроется… Я психологъ. Не нужно плакать. Отъ этого нѣтъ ни выгоды, ни удовольствія.
— Вамъ бы только все выгода и удовольствіе, — покачала головой Евдокія Сергѣевна, заправляя подъ наколку прядь полусѣдыхъ волосъ.
— Обязательно. Вся жизнь соткана изъ этого. Конечно, я не какой-нибудь тамъ небесный человѣкъ. Я — земной. Но въ окружающей жизни разбираюсь во какъ.
— Да? А я вотъ вдвое старше васъ, a не могу разобраться въ жизни.
Она призадумалась и вдругъ рѣшительно повернула заплаканное лицо къ Максу.
— Скажите: Мастаковъ — пара для моей Лиды или не пара?
— Мастаковъ-то? Конечно, не пара.
— Ну, вотъ: то же самое и я ей говорю. А она и слышать не хочетъ. Влюблена до невѣроятности. Я ужъ, знаете, — грѣшный человѣкъ, — пробовала и наговаривать на него и отрицательныя стороны его выставлять — и ухомъ не ведетъ.
— Ну, знаете… Это смотря какія стороны выставить… Вы что ей говорили?
— Да ужъ будьте покойны — не хорошее говорила: что онъ и картежникъ, и мотъ, и женщины за нимъ бѣгаютъ, и самъ онъ-де къ женскому полу не равно душенъ… Такъ расписала, что другая бы и смотрѣть не стала.
— Мамаша! Простите, что я называю васъ мамашей, но… въ умѣ ли вы? Вѣдь это нужно въ затменіи находиться, чтобы такое сказать!! Да знаете ли вы, что этими вашими наговорами, этими его пороками вы втрое крѣпче привязали ея сердце!! Мамаша! Простите, что я васъ такъ называю, но вы поступили по сапожнически.
— Да я думала, вѣдь, какъ лучше.
— Мамаша! Хуже вы это сдѣлали. Все дѣло испортили. Развѣ такъ наговариваютъ? Подумаешь — мотъ, картежникъ… Да, вѣдь, это красиво! Въ этомъ есть какое-то обаяніе. И Германъ въ "Пиковой дамѣ" — картежникъ, a смотрите, въ какомъ онъ ореолѣ ходитъ… А отношеніе женщинъ… Да, вѣдь, она теперь, Лида ваша, гордится имъ, Мастаковымъ этимъ паршивымъ: "Вотъ, дескать, какой покоритель сердецъ!.. Ни одна передъ нимъ не устоитъ, a онъ мой!" Эхъ, вы! Нѣтъ, наговаривать, порочить, унижать нужно съ толкомъ… Вотъ я — наговорю, такъ наговорю! И глядѣть на него не захочетъ…
— Максъ… Милый… Поговорите съ ней.
— И поговорю. Другъ я вашей семьѣ или недругъ? Другъ. Ну, значитъ, моя обязанность позаботиться. Поговоримъ, поговоримъ. Она сейчасъ гдѣ?
— У себя. Кажется, письмо ему пишетъ.
— Къ чорту письмо! Оно не будетъ послано!.. Мамаша! Вы простите, что я называю васъ мамашей, но мы камня на камнѣ отъ Мастакова не оставимъ.
— Здравствуйте, Лидія Васильевна! Письмецо строчите? Дѣло хорошее. А я зашелъ къ вамъ поболтать. Давно видѣли моего друга Мастакова?
— Вы развѣ друзья?
— Мы-то? Водой не разольешь. Я люблю его больше всего на свѣтѣ.
— Серьезно?
— А какъ-же. Замѣчательный человѣкъ. Кристалльная личность.
— Спасибо, милый Максъ. А то, вѣдь, его всѣ ругаютъ… И мама и… всѣ. Мнѣ это такъ тяжело.
— Лидочка! Дитя мое… Вы простите, что я васъ такъ называю, но… никому не вѣрьте! Про Мастакова говорятъ много нехорошаго, — все это ложь! Преотчаянная, зловонная ложь. Я знаю Мастакова, какъ никто! Рѣдкая личность! Душа изумительной чистоты!..
— Спасибо вамъ… Я никогда… не забуду…
— Ну, чего тамъ! Стоитъ ли. Больше всего меня возмущаетъ, когда говорятъ: Мастаковъ — мотъ! Мастаковъ швыряетъ деньги, куда попало! Это Мастаковъ-то мотъ? Да онъ, прежде, чѣмъ извозчика нанять, полчаса съ нимъ торгуется! Душу изъ него вымотаетъ. Отъ извозчика паръ идетъ, отъ лошади паръ идетъ и отъ пролетки паръ идетъ, А они говорятъ — мотъ!.. Раза три отойдетъ отъ извозчика, опять вернется, a все его изъ-за гривенника. Ха-ха! Хотѣлъ бы я быть такимъ мотомъ!
— Да развѣ онъ такой? А со мной когда ѣдетъ — никогда не торгуется.
— Ну, что вы… Кто же осмѣлится при дамѣ торговаться?! За то потомъ, послѣ катанья съ вами, придетъ бывало, ко мнѣ — и ужъ онъ плачетъ и ужъ онъ стонетъ, что извозчику цѣлый лишній полтинникъ передалъ. Жалко смотрѣть, какъ убивается. Я его, вѣдь, люблю больше брата. Замѣчательный человѣкъ. Замѣчательный!
— А я и не думала, что онъ такой… экономный.
— Онъ-то? Вы еще не знаете эту кристалльную душу! Твоего, говоритъ мнѣ не нужно, но ужъ ничего и своего, говоритъ, не упущу. Ему горничная каждый вечеръ счетъ расходовъ подаетъ, такъ онъ копѣечки не упуститъ. "Какъ говоритъ, спички ты поставила 25 копѣекъ пачка, a на прошлой недѣлѣ онѣ 23 стоили? Куда двѣ копѣйки дѣла, признавайся". Право, иногда, глядя на него, просто зависть беретъ.
— Однако, онъ мнѣ нѣсколько разъ подносилъ цвѣты… Вонъ и сейчасъ стоить букетъ — бѣлыя розы и мимоза — чудесное сочетаніе.
— Знаю! Говорилъ онъ мнѣ. Розы четыре двадцать мимоза два сорокъ. Въ разныхъ магазинахъ покупалъ.
— Почему же въ разныхъ?
— Въ другомъ магазинѣ мимоза на четвертакъ дешевле. Да еще выторговалъ пятнадцать копѣекъ. О, это настоящій американецъ! Воротнички у него, напримѣръ, гуттаперчевые. Каждый вечеръ резинкой чиститъ. Стану я, говоритъ, прачекъ обогащать. И вѣрно — съ какой стати? Иногда я гляжу на него и думаю: "вотъ это будетъ мужъ, вотъ это отецъ семейства!" Да… счастлива будетъ та дѣвушка, которая…
— Постойте… Но, вѣдь, онъ получаетъ большое жалованье! Зачѣмъ же ему…
— Что? Быть такимъ экономнымъ? А вы думаете, пока онъ васъ не полюбилъ, ему женщины мало стоили?
— Ка-акъ? Неужели онъ платилъ женщинамъ? Какая гадость!
— Ничего не гадость. Человѣкъ онъ молодой, сердце не камень, a женщины, вообще, Лидочка (простите, что я называю васъ Лидочкой), — страшныя дуры.
— Ну, ужъ и дуры.
— Дуры! — стукнулъ кулакомъ по столу разгорячившійся Максъ. — Спрашивается: чѣмъ имъ Мастаковъ не мужчина? — Такъ нѣтъ! Всякая носъ воротитъ. Онъ, говоритъ она, неопрятный. У него всегда руки грязныя. Такъ что жъ, что грязныя? Велика важность! За то душа хорошая! За то человѣкъ кристалльный! Эта вотъ, напримѣръ, изволите знать?.. Марья Кондратьевна Ноздрякова — изволите знать?
— Нѣтъ, не знаю.
— Я тоже, положимъ, не знаю. Но это не важно. Такъ вотъ она вдругъ заявляетъ: "Никогда я больше не поцѣлую вашего Мастакова — противно". — "Это по чему-же-съ, скажите на милость, противно? Кристалльная чудесная душа, a вы говорите — противно?…" — "Да и, говоритъ, сижу вчера около него, a у него по воротнику насѣкомое ползетъ…" — Сударыня! Да, вѣдь, это случай! Можетъ, какъ-нибудь нечаянно съ кровати заползло", — и слышать не хочетъ глупая баба!" У него, говоритъ, и шея грязная". Тоже подумаешь, несчастье, катастрофа! Вотъ, говорю, уговорю его сходить въ баню, помыться — и все будетъ въ порядкѣ! "Нѣтъ говоритъ! И за сто рублей его не поцѣлую. За сто не поцѣлуешь, a за двѣсти, небось, поцѣлуешь. Всѣ онѣ хороши, женщины ваши.
— Максъ… Все-таки, это непріятно, то, что вы говорите…
— Почему? А по моему, у Мастакова ярко выраженная индивидуальность… Протестъ какой-то красивый. Не хочу чистить ногти, не хочу быть какъ всѣ. Анархистъ. Въ этомъ есть какой-то благородный протестъ.
— А я не замѣчала, чтобы у него были ногти грязные…
— Обкусываетъ. Всѣ великіе люди обкусывали ногти. Наполеонъ тамъ, Спиноза, что ли. Я въ календарѣ читалъ.
Максъ, взволнованный, помолчалъ.
— Нѣтъ, Мастакова я люблю и глотку за него всякому готовъ перервать. Вы знаете, такого мужества, такого терпѣливаго перенесенія страданій я не встрѣчалъ. Настоящій Муцій Сцевола, который руку на сковородкѣ изжарилъ.
— Страданіе? Развѣ Мастаковъ страдаетъ?!
— Да. Мозоли. Я ему нѣсколько разъ говорилъ: почему не срѣжешь? "Богъ съ ними, говоритъ. Не хочу возиться". Чудесная дѣтская хрустальная душа…
Дверь скрипнула. Евдокія Сергѣевна заглянули въ комнату и сказала съ затаеннымъ вздохомъ:
— Мастаковъ твой звонитъ. Тебя къ телефону проситъ…
— Почему это мой? — нервно повернулась въ креслѣ Лидочка. — Почему вы всѣ мнѣ его навязываете?! Скажите, что не могу подойти… Что газету читаю. Пусть позвонитъ послѣзавтра… или въ среду — не суть важно.
— Лидочка, — укоризненно сказалъ Двуутробниковъ, — не будьте такъ съ нимъ жестоки. Зачѣмъ обижать этого чудеснаго человѣка, эту большую ароматную душу!
— Отстаньте вы всѣ отъ меня! — закричала Лидочка падая лицомъ на диванную подушку. — Никого мнѣ, ничего мнѣ не нужно!!!
Двуутробниковъ укоризненно и сокрушенно покачалъ головой. Вышелъ вслѣдъ за Евдокіей Сергѣевной и, деликатно взявъ ее подъ руку, шепнулъ:
— Видалъ-миндалъ?
— Послушайте… Да, вѣдь, вы чудо сдѣлали!! Да вѣдь, я теперь вѣкъ за васъ молиться буду.
— Мамаша! Сокровище мое. Я самый обыкновенный земной человѣкъ. Мнѣ небеснаго не нужно. Зачѣмъ молиться? Завтра срокъ моему векселю на полтораста рублей. А у меня всего восемьдесятъ въ карманѣ. Если вы…
— Да, Господи! Да, хоть всѣ полтораста!.. И, подумавъ съ минуту, сказалъ Двуутробниковъ снисходительно:
— Ну, ладно, что ужъ съ вами дѣлать. Полтораста, такъ полтораста. Давайте!
Наклонившись ко мнѣ, сверкая черными глазами и страдальчески искрививъ ротъ, Воздуходуевъ прошепталъ:
— Съ ума ты сошелъ, что ли? Зачѣмъ ты познакомилъ свою жену со мной?!
— А почему же васъ не познакомить? — спросилъ я удивленно.
Воздуходуевъ опустился въ кресло и долго сидѣлъ такъ, съ убитымъ видомъ.
— Эхъ! — простоналъ онъ. — Жалко женщину.
— Почему?
— Вѣдь ты ее любишь?
— Ну… конечно.
— И она тебя?
— Я думаю.
— Что жъ ты теперь надѣлалъ?
— А что?!
— Прахомъ все пойдетъ. Къ чему? Кому это было нужно? И такъ въ мірѣ много слезъ и страданій… Неужели еще добавлять надо?
— Богъ знаетъ, что ты говоришь, — нервно сказалъ я. — Какія страданія?
— Главное, ее жалко. Молодая, красивая, любитъ тебя (это очевидно) и… что жъ теперь? Дернула тебя нелегкая познакомить насъ…
— Да что съ ней случится?!!
— Влюбится.
— Въ кого?!
Онъ высокомѣрно, съ оттѣнкомъ легкаго удивленія поглядѣлъ на меня.
— Неужели, ты не понимаешь? Ребенокъ маленькій, да? Въ меня.
— Вотъ тебѣ разъ! Да почему же она въ тебя должна влюбиться?
Удивился онъ:
— Да какъ же не влюбиться? Всѣ влюбляются. Ну, разсуждай ты логично: если до сихъ поръ не было ни одной встрѣченной мною женщины, которая въ меня бы не влюбилась, то почему твоя жена должна быть исключеніемъ?
— Ну, можетъ быть, она и будетъ исключеніемъ.
Онъ саркастически усмѣхнулся. Печально поглядѣлъ вдаль:
— Дитя ты, я вижу. О, какъ бы я хотѣлъ, чтобы твоя жена была исключеніемъ… Но — увы! Исключенія попадаются только въ романахъ. Влюбится, братъ, она. Влюбится. Тутъ ужъ ничего не подѣлаешь.
— Пожалѣлъ бы ты ее, — попросилъ я.
Онъ пожалъ плечами.
— Зачѣмъ? Отъ того, что я ее пожалѣю, чувства ея ко мнѣ не измѣнятся. Ахъ! Зачѣмъ ты насъ познакомилъ, зачѣмъ познакомилъ?! Какое безуміе!
— Но, можетъ быть… Если вы не будете встрѣчаться…
— Да вѣдь она меня уже видѣла?
— Видѣла.
— Ну, такъ при чемъ тутъ не встрѣчаться"?
Лицо мое вытянулось.
— Дѣйствительно… Втяпались мы въ исторію.
— Я жъ говорю тебѣ!
Тяжелое молчаніе. Я тихо пролепеталъ
— Воздуходуевъ!
— Ну?
— Если не ее, то меня пожалуй.
Въ глазахъ Воздуходуева сверкнулъ жестоюй огонекъ.
— Не пожалѣю. Пойми же ты, что я не господинъ, a рабъ своего обаянія, своего успѣха. Это — тяжелая цѣпь каторжника, и я долженъ влачить ее до самой смерти.
— Воздуходуевъ! Пожалѣй!
Въ голосѣ его сверкнулъ металлъ;
— Н-нѣтъ!
Въ комнату вошла молодая барышня, хрупкаго вида блондинка, съ разъ навсегда удивленными сѣрыми глазами.
— Анна Лаврентьевна! — всталъ ей на встрѣчу Воздуходуевъ. — Отчего вы не пришли ко мнѣ?
— Я? Къ вамъ? Зачѣмъ?
— Женщина не должна спрашивать: "зачѣмъ?". Она должна идти къ мужчинѣ безъ силы и воли, будто спящая съ открытыми глазами, будто сомнамбула.
— Что вы такое говорите, право? Какъ такъ я пойду къ вамъ ни съ того, ни съ чего.
— Слабѣетъ, — шепнулъ мнѣ Воздуходуевъ. — Послѣднія усилія передъ сдачей.
И отчеканилъ ей жесткимъ металлическимъ тономъ:
— Я живу: Старомосковская, 7. Завтра въ три четверти девятаго. Слышите?
Анна Лаврентьевна бросила взглядъ на меня, на Воздуходуева, на вино, которое мы пили, пожала плечами и вышла изъ комнаты.
— Видалъ? — нервно дернувъ уголкомъ рта, спросилъ Воздуходуевъ. — Еще одна. И мнѣ жалко ее. Барышня, дочь хорошихъ родителей… А вотъ, поди жъ ты!
— Неужели придетъ?!
— Она-то? Побѣжитъ. Сначала, конечно, борьба съ собой, колебанія, слезы, но, по мѣрѣ приближенія назначеннаго часа — роковыя для нея слова: "Воздуходуевъ, Старомосковская, 7 м — эти роковыя слова все громче и громче будутъ звучать въ душѣ ея. Я вбилъ ихъ, вколотилъ въ ея душу — и ничто, никакая сила не спасетъ эту дѣвушку.
— Воздуходуевъ! Ты безжалостенъ.
— Что жъ дѣлать. Мнѣ ее жаль, но… Я думаю, Господь Богъ сдѣлалъ изъ меня какое-то орудіе наказанія и направляетъ это орудіе противъ всѣхъ женщинъ. (Онъ горько, надтреснуто засмѣялся). Аттила, бичъ Божій.
— Ты меня поражаешь! Въ чемъ же разгадка твоего такого страшнаго обаянія, такого жуткаго успѣха у женщинъ?
— Отчасти, наружность, — задумчиво прошепталъ онъ, поглаживая себя по впалой груди и похлопывая по острымъ колѣнямъ. — Ну, лицо, конечно, взглядъ.
— У тебя синее лицо, — замѣтилъ я съ оттѣнкомъ почтительнаго удивленія.
— Да. Брюнетъ. Частое бритье. Иногда это даже надоѣдаетъ.
— Бритье?
— Женщины.
— Воздуходуевъ!.. Ну, не надо губить мою жену, ну, пожалуйста.
— Тссс! Не будемъ говорить объ этомъ. Мнѣ самому тяжело. Постой, я принесу изъ столовой другую бутылку. Эта суха, какъ блескъ моихъ глазъ.
Слѣдующую бутылку пили молча. Я думалъ о своемъ непривѣтливомъ суровомъ будущемъ, о своей любимой женѣ, которую долженъ потерять, — и тоска щемила мое сердце.
Воздуходуевъ, не произнося ни слова, только поглядывалъ на меня да потиралъ свой синій жесткій подбородокъ.
— Ахъ! — вздохнулъ я, наконецъ. — Если бы я пользовался такимъ успѣхомъ…
Онъ странно поглядѣлъ на меня. Лицо его все мрачнѣло и мрачнѣло — съ каждымъ выпитымъ стаканомъ.
— Ты бы хотѣлъ пользоваться такимъ же успѣхомъ?
— Ну, конечно!
— У женщинъ?
— Да.
— Не пожелалъ бы я тебѣ этого.
— Безпокойно?
Онъ выпилъ залпомъ стаканъ вина, со стукомъ поставилъ его на столъ, придвинулся, положилъ голову ко мнѣ на грудь и, послѣ тяжелой паузы, сказалъ совершенно неожиданно:
— Мой успѣхъ у женщинъ. Хоть бы одна собака посмотрѣла на меня! Хоть бы кухарка какая-нибудь подарила меня любовью… Сколько я получилъ отказовъ! Сколько выдержалъ насмѣшекъ, издѣвательствъ… Били меня. Одной я этакъ-то сообщилъ свой адресъ, по обыкновенію гипнотизируя ее моимъ властнымъ тономъ, a она послушала меня, послушала, да — хлопъ! А самъ я этакъ вотъ назначу часъ, дамъ адресъ и сижу дома, какъ дуракъ: a вдругъ, молъ, явится.
— Никто не является? — сочувственно спросилъ я.
— Никто. Ни одна собака. Вѣдь я давеча при тебѣ бодрился, всякіе ужасы о себѣ разсказывалъ, a вѣдь мнѣ плакать хотѣлось. Я вѣдь и женѣ твоей успѣлъ шепнуть роковымъ тономъ "Старомосковская, семь, жду въ десять". А она поглядѣла на меня, да и говорить: "Дуракъ вы, дуракъ, и уши холодныя". Почему уши холодныя? Не понимаю. Во всемъ этомъ есть какая-то загадка… И душа у меня хорошая, и, наружностью я не уродъ — a вотъ, поди жъ ты! Не везетъ. Умомъ меня тоже Богъ не обидѣлъ. Наоборотъ, нѣкоторыя женщины находили меня даже изысканно-умнымъ, остроумнымъ. Одна баронесса говорила, что сложенъ я замѣчательно — прямо хоть сейчасъ лѣпи статую. Да что баронесса! Тутъ изъ за меня двѣ графини перецарапались. Такъ одна все время говорила, что "вы, молъ, едва только прикоснетесь къ рукѣ — я прямо умираю отъ какого-то жуткаго, жгучаго чувства страсти". А другая называла меня «барсомъ». Барсъ, говоритъ, ты этакій. Ей Богу. И какъ странно: только что я съ ней познакомился, адреса даже своего не далъ, a она сама вдругъ: "Я, говорить, къ вамъ пріѣду. Не гоните меня! Я буду вашей рабой, слугой, на колѣняхъ за вами поползу"… Смѣшныя онѣ всѣ. Давеча и твоя жена "Отъ васъ, говорить, исходитъ какой-то токъ. У васъ глаза холодные, и это меня волнуетъ"…
Послѣ долгихъ усилій я уловилъ-таки взглядъ Воздуходуева. И снова читалось въ этомъ взглядѣ, что Воздуходуевъ уже усталъ отъ этого головокружительнаго успѣха, и что ему немного жаль взбалмошныхъ безвольныхъ, какъ мухи къ меду, льнущихъ къ нему женщинъ…
Съ нѣкоторыми людьми вино дѣлаетъ чудеса.
Двѣ крохотныхъ дѣвочки сидятъ на подоконникѣ, обратившись лицами другъ къ другу, и шепчутся.
— Твоя кукла не растетъ?
— Нѣтъ… Ужъ чего, кажется, я ни дѣлала.
— Я тоже. Маленькая все, какъ и была. Ужъ я ее и водой потихоньку поливала и за ноги тянула — никакихъ гвоздей!
— Какихъ гвоздей?
— Никакихъ. Это дядя Гриша такъ говоритъ: пусто — и никакихъ гвоздей!..
Серафима, сидящая слѣва, угнетенно вздыхаетъ:
— А живыя дѣти растутъ.
— Весело! Сегодня дите два аршина, завтра сто — весело!
— Когда выйду замужъ, будутъ у меня дѣтишки — одна возня съ ними.
— Симочка, — шепчетъ другая, глядя вдаль широко раскрытыми глазами. — А сколько ихъ будетъ?
— Пять. У одного будутъ черненькіе глазки, a у другого зелененькіе.
— А у меня будетъ много-много дитѣвъ!
— Ну, не надо, чтобы у тебя много! Лучше у меня много.
— Нѣтъ, у меня! У одного будутъ розовые глазки, у другого желтенькіе, у другого бѣленькіе, у другого красненькіе.
Зависть гложетъ сердце Симочки:
— А я тебя ударю!
Дергаетъ свою многодѣтную подругу за волосы. Плачъ. Святое материнство!
— Федоръ Николаичъ! Вы уже во второмъ классѣ? Поздравляю.
— Да, Симочка. Вы говорили, что когда я чего-нибудь достигну, вы… этого… женитесь на мнѣ. Вотъ… я… достигъ..
— Поцѣлуйте мнѣ… руку… Федоръ Николаичъ.
— Симочка! я никогда не унижался съ женщинами до этого, но вамъ извольте — я цѣлую руку! Мнѣ для васъ ничего не жалко.
— Разъ вы поцѣловали, намъ нужно пожениться. Какъ вы смотрите на дѣтей?
— Если не ревутъ — отчего же.
— Слушайте, Федоръ Николаичъ… Я хочу такъ: чтобы у насъ было двое дѣтей. Одинъ у меня отъ васъ, a другой у васъ отъ меня.
— Я бы, собственно, трехъ хотѣлъ.
— А третій отъ кого же?
— Третій? Ну, пусть будетъ нашъ общій.
— Одѣну я ихъ такъ: мальчика въ черный бархатный костюмчикъ, на дѣвочкѣ розовое, съ голубымъ бантомъ.
— Наши дѣти будутъ счастливыя.
— Въ сорочкахъ родятся.
— И лучше. Пока маленькія — пусть въ сорочкахъ и бѣгаютъ. Дешевле.
— Какой вы практикъ. А мнѣ все равно. Лишь бы дѣти. Святое материнство!
Разговоръ съ подругой:
— Симочка! Когда ты выйдешь замужъ — у тебя будутъ дѣти?
— Конечно! Двое. Мальчикъ — инженеръ съ темными усиками, матовая блѣдность, не куритъ, медленныя благородныя движенія; дѣвочка — извѣстная артистка. Чтобы такъ играла, что всѣ будутъ спрашивать: "Господи, да кто же ея мать? Ради Бога, покажите намъ ея мать". Потомъ я ее выдамъ замужъ… За художника: блѣдное матовое лицо, темные усики, медленныя благородныя движенія, и чтобы не курилъ. Святое материнство!
— Я, конечно, Сережа противъ дѣтей ничего не имѣю, но теперь… когда ты получаешь сто сорокъ да сестрѣ посылаешь ежемѣсячно двадцать восемь… Это безуміе.
— Но, Симочка…
— Это безумно! понимаешь ты? До безумія это безумно. Постарайся упрочить свое положеніе и тогда…
Святое материнство!
— Сережа! Мнѣ еще 27 лѣтъ, и у меня фигура, какъ у дѣвушки… Подумай, что будетъ, если появится ребенокъ? Ты не знаешь, какъ дѣти портятъ фигуру…
— Странно… Раньше ты говорила, что не хочешь плодить нищихъ. Теперь, когда я богатъ…
— Сережа! Я для тебя же не хочу быть противной! Мнѣ двадцать седьмой годъ, и я… Сережа! Однимъ словомъ — время еще не ушло!
Святое материнство!
— Докторъ! Помогите мнѣ — я хочу имѣть ребенка!!! Понимаете? Безумно хочу.
— Сударыня. Въ этомъ можетъ помочь только мужъ и Богъ. Сколько вамъ лѣтъ?
— Вамъ я скажу правду — 46. Какъ вы думаете: въ этомъ возрастѣ можетъ что-нибудь родиться?
— Можетъ!
— Докторъ! Вы меня воскрешаете.
— У васъ можетъ, сударыня, родиться чудесная, здоровенькая, крѣпкая… внучка!..
На скачкахъ или въ театрѣ — это не важно — бритый брюнетъ спросилъ бородатаго блондина:
— Видишь вотъ этого молодого человѣка съ темными усиками, въ пенснэ?
— Вижу.
— Это Мушуаровъ.
— Ну?
— Мушуаровъ.
Лошадь ли пробѣжала мимо, или любимая актриса вышла на сцену — не важно, но что-то, однимъ словомъ, отвлекло вниманіе друзей, и разговоръ о Мушуаровѣ прекратился.
И только возвращаясь со скачекъ или изъ театра — это не важно — бородатый блондинъ спросилъ бритаго брюнета:
— Постой… Зачѣмъ ты мнѣ давеча показалъ этого Мушуарова?
— А какъ же! Замѣчательный человѣкъ.
— А я его нашелъ личностью совершенно незначительной. Что-жъ онъ, сыворотку противъ чумы открылъ, что-ли?
— Еще забавнѣе. Пользуется безмѣрнымъ, потрясающимъ успѣхомъ у женщинъ!
— Дѣйствительно. При такой тусклой наружности — это замѣчательно.
— Непостижимо.
— Загадочно.
— Таинственно.
— И ты не знаешь тайны этого безумнаго успѣха?
— Совершенно недоумѣваю.
А у Мушуарова, дѣйствительно, была своя тайна. Скушавъ за своимъ одинокимъ столомъ супъ, котлеты и клюквенный кисель, Мушуаровъ съ зубочисткой въ лѣвомъ углу рта, поднимается съ мѣста и — сытый, отяжелѣвшій — лѣниво бредетъ въ кабинетъ; усаживается удобнѣе въ кожаное кресло, поднимаетъ голову, будто что-то вспоминая (очевидно, номеръ одного изъ многихъ телефоновъ) и, наконецъ, нажавъ кнопку, цѣдитъ сквозь торчащую въ зубахъ зубочистку:
— Центральная? Дайте, барышня, 770 — 17. Благодарю васъ.
— Кто говоритъ? — доносится издалека свѣжій женскій голосъ.
— Вы, Екатерина Николаевна? Здравствуйте, Екатерина Николаевна. Здравствуйте…
Странно: въ голосѣ его звучитъ самая неподдѣльная хватающая за душу печаль.
— Мушуаровъ? Здравствуйте. Что скажете?
— Что скажу? Скажу, что вы должны быть нынче вечеромъ у меня. Слышите? Я такъ хочу.
— Послушайте… Опять за старое? Вѣдь я вамъ уже сказала, что не люблю васъ, и, право, удивляюсь…
— Екатерина Николаевна, — тихо, съ какой-то странной сдержанностью отчеканиваетъ Мушуаровъ. — Конечно, всякій воленъ поступать, какъ ему заблагоразсудится, и я даже смотрю на это дѣло такъ: всякій имѣетъ право умертвить другого человѣка, если, конечно, душа его молчитъ и ему не страшно принять кровавый грѣхъ на эту душу…
— Кто кого умерщвляетъ? Что вы такое говорите?
— Слово «умерщвляетъ» я употребилъ въ фигуральномъ смыслѣ, но это почти такъ…
Онъ дѣлаетъ долгую паузу. Эта пауза леденитъ сердце Екатерины Николаевны. Ей кажется, что Мушуаровъ въ этотъ моментъ подперъ голову рукой и погрузился въ мрачныя мысли.
Однако, пауза дѣлового Мушуарова не пропадаетъ даромъ: онъ успѣваетъ взглянуть на часы, поправить отстегнувшійся брелокъ и бросаетъ въ корзину для бумагъ какой-то скомканный конвертъ, неряшливо бѣлѣвшій на коврѣ.
— Да… Итакъ — прощайте, Екатерина Николаевна… Довольно. Я рѣшилъ вамъ сказать объ этомъ потому, что думаю — вамъ такъ будетъ легче.
— О чемъ сказать? Я васъ не понимаю.
— Не понимаете? — криво усмѣхается въ трубку Мушуаровъ. — Вы меня всю жизнь не понимали… А сейчасъ у меня къ вамъ одна просьба: ради Бога, не ходите ко мнѣ на панихиды, не провожайте меня на кладбище — терпѣть не могу всей этой пошлятины.
— Мушуаровъ!!! — тонкой струной болѣзненно звенитъ голосъ невидимой Екатерины Николаевны. — Съ ума вы сошли? Что вы такое говорите!!
— Екатерина Николаевна, — горько смѣется Мушуаровъ, — телефонъ многіе ругаютъ, но вотъ вамъ одно изъ его преимуществъ: вы со мной говорите, слышите сейчасъ мой голосъ, но удержать меня отъ того, что я задумалъ, измѣнить мое рѣшеніе — вы не можете! Когда вы повѣсите трубку, то черезъ пять минутъ…
Голосъ его срывается отъ волненія; онъ вынимаетъ изъ жилетнаго кармана часы, хлопаетъ крышкой раза два у самой телефонной трубки и, закусивъ губы, говоритъ со стономъ:
— Слышите вы это щелканье курка? Мой маузеръ чуетъ кровь и щелкаетъ зубами, какъ голодный волкъ передъ кровавымъ пиромъ!..
— Мушуаровъ, милый… Ради Бога, одну минутку, — доносится издалека торопливый, испуганный голосъ. — Подождите, не вѣшайте трубку… Дайте мнѣ честное слово, что вы не повѣсите трубку, пока меня не выслушаете…
— Хорошо, — соглашается Мушуаровъ. — Ради того чувства, которое теперь уноситъ меня въ невѣдомый міръ, я выслушаю васъ.
— Мушуаровъ, голубчикъ! Подумайте только, — что вы хотите сдѣлать?.. Жизнь такъ прекрасна…
— Безъ васъ? Ха-ха-ха! Вы меня смѣшите, Екатерина Николаевна. Нѣтъ, ужъ — что тамъ и говорить…
— Мушуаровъ! Еще одну минутку… Вы ради меня не должны дѣлать это съ собою! Подумайте, какой вы готовите мнѣ ужасъ, какая предстоитъ мнѣ страшная жизнь… Жить съ сознаніемъ, что на твоей совѣсти смерть человѣка… Пожалѣйте меня, Мушуаровъ!
— О Екатерина Николаевна! Къ чему такія громкія слова? Черезъ двѣ-три недѣли ваши терзанія утихнутъ, a черезъ годъ-два вы и думать позабудете, что гдѣ-то, когда-то жилъ такой сѣрый, незамѣтный человѣчекъ Мушуаровъ, который умеръ потому, что любилъ. Что я вамъ такое? Кустикъ при дорогѣ, мимо котораго проходитъ путникъ по своимъ дѣламъ; смялъ путникъ своей ногой этотъ кустикъ и даже не замѣтилъ своего поступка…
— Мушуаровъ! Вы не сдѣлаете этого.
Горько смѣется Мушуаровъ.
— Ну, не будемъ объ этомъ говорить, Екатерина Николаевна. Довольно. У меня лежатъ двѣ ваши книги. Мои родственники потомъ, конечно, не откажутся выдать ихъ вамъ… Что еще? Да! Я вамъ проигралъ на пари цвѣты, не успѣлъ послать — извините меня… Прощайте, Екатерина Николаевна… Не поминайте лих…
— Постойте!!! Мушуаровъ!!! Ахъ, какъ вы меня мучаете…
— А вы думаете, мнѣ легко?
— Одну минутку!!! Чего вы отъ меня хотите?
— Я? Отъ васъ? Богъ съ вами. Ничего я отъ васъ не хочу. Да-а… А, въ сущности, какое это странное чувство… Черезъ пять-шесть минутъ…
— Постойте!!! Вѣдь вы просили, чтобы я къ вамъ…пріѣхала?
— Екатерина Николаевна! Не будемъ говорить о томъ, что невозможно!
— Ну… a если бы, я… пріѣхала?..
— Къ чему? Пріѣдете, чтобы сказать, что вы ко мнѣ равнодушны? Нѣтъ, зачѣмъ же. Я насиловать вашу волю не хочу. Я не такой. Итакъ — прощ…
— Одну минутку, сумасшедшій!!! Ну, a если мнѣ просто хочется васъ видѣть — можно къ вамъ пріѣхать?
— Что жъ… пріѣзжайте.
— И вы даете мнѣ слово, что до моего пріѣзда… вы… не выкинете никакого… безумства…
— Ха! Ха! Вы хотите сдѣлать осужденному маленькую отсрочку? Что-жъ… спасибо за милосердіе.
— Мушуаровъ, Мушуаровъ… Что вы со мной дѣлаете!..
Пауза.
— Мушуаровъ… Черезъ часъ я буду у васъ.
— Дворянская, второй домъ отъ угла, парадная дверь, третій этажъ, дверь налѣво. Я самъ вамъ открою.
Гдѣ-то далеко отъ Дворянской (второй домъ отъ угла) мечется сердобольная женская душа; какъ подстрѣленная охотникомъ птица, мечется женщина, натыкаясь на стулья и двери, въ поискахъ шляпы, кофточки, боа… Нужно торопиться, потому что Богъ знаетъ, что можетъ произойти отъ ея промедленія на Дворянской, второй домъ отъ угла. А на Дворянской происходить вотъ что:
— Марья! — кричитъ Мушуаровъ, поднимаясь съ кресла. — Приготовь самоваръ, купи конфектъ, тѣхъ, знаешь, что я давеча говорилъ, да грушъ купи, что-ли… яблокъ. А сама потомъ проваливай, куда хочешь.
— "Проваливай", — ворчитъ, на кухнѣ обиженная Марья. — Самъ бы ты лучше провалился. И вѣдь поди-жъ ты, — мозглякъ, кажется, такой, что и глядѣть не на что. А баба къ нему прямо стѣной идетъ. Слово онъ такое знаетъ, что ли, али что?..
У Мушуарова впереди еще часъ. Дѣлать нечего, a настроеніе хорошее. Надо дать исходъ живымъ силамъ, буйно бродящимъ внутри.
— Марья-а-а!
— Чего кричите? Тутъ я.
— Дай мнѣ рубашку.
— Уходить думаете?
— Не твое дѣло. Постой… Какую же ты мнѣ рубашку даешь… ночную? Дура! мнѣ нужно съ твердыми манжетами.
— Вотъ извольте. Чистенькая.
— Безтолочь! Ты мнѣ грязную дай. Которую я давеча надѣвалъ.
— Эва! Да вѣдь она грязная.
— Ой! Что это за женщина! Она меня въ могилу сведетъ. Если ты такъ глупа, то исполняй мои приказанія буквально! Возьми изъ грязнаго бѣлья ту сорочку, которую я снялъ вчера, и принеси мнѣ. Поняла? На одну минуту! Потомъ унеси. Поняла?
Со вздохомъ бредетъ Марья на кухню. Приноситъ сорочку.
— Гдѣ лѣвая манжета? Вотъ эта? Хорошо, что ты еще въ стирку ее не вздумала отдать. Гдѣ тутъ карандашомъ записано? А, вотъ! 237–542. А теперь забирай свою дурацкую рубашку и проваливай.
— Центральная? Алло! Дайте, барышня, 237–542. Отъ всего сердца спасибо. Это кто у телефона?.. Горничная? Позови, голубушка, барыню. Скажи, Мушуаровъ проситъ. Постой постой… Ты такъ и скажи: "проситъ, дескать, къ телефону господинъ Мушуаровъ, и что они, молъ, будто не въ себѣ. Будто, молъ, что-то случилось". Поняла?
Ждетъ Мушуаровъ. Беретъ изъ вазочки остро-отточенный карандашъ, начинаетъ рисовать человѣка съ неувѣреннымъ профилемъ и глазомъ, похожимъ на французскую булку.
— Алло! — слышитъ онъ. — Что такое случилось Мушуаровъ? Чѣмъ вы такъ взволнованы?
— Ничего особеннаго, — говоритъ Мушуаровъ, часто и тяжело дыша, — Ничего, ничего… Только я хотѣлъ спросить: нѣтъ ли у васъ случайно револьвера?
— Револьвера? Нѣтъ, не имѣется. А вамъ на что?
— Да такъ, знаете. Воры, можетъ быть, залѣзутъ, такъ я… въ нихъ… Впрочемъ, лучше не разспрашивайте, нѣтъ! Не нужно ничего у меня спрашивать…
— Успокойтесь, я не любопытна. Это все, что вы хотѣли у меня спросить? Ну, всякихъ вамъ благъ.
— Постойте, Вѣра Петровна… Я у васъ еще что-то хотѣлъ спросить…
— Ну?
— У васъ случайно нѣтъ опіума? Или кусочка ціанистаго кали?
— Тоже для воровъ? Послушайте, Мушуаровъ… Вѣдь это же не крысы, которыхъ можно травить мышьякомъ. Подумайте, вамъ нужно сначала поймать вора, потомъ связать его, потомъ всунуть ему въ ротъ ціанистый кали — сколько возни!..
Изъ трубки вылетаетъ цѣлый снопъ серебристаго смѣха. Мушуаровъ болѣзненно морщится.
— Къ чему вы… такъ? Не хорошо смѣяться надъ человѣкомъ, который…
Онъ дѣлаетъ паузу, отпивая изъ стакана чай и снова взглянувъ на часы. Издалека спрашиваютъ:
— Который… что?
— Котораго вы, можетъ быть, больше не увидите.
— Въ Австралію уѣзжаете?
— Нѣтъ, — глухимъ голосомъ отвѣчаетъ Мушуаровъ. — Но вы мнѣ вчера сказали, что вы любите другого, и что я для васъ нуль. Остальное — поймите.
— Голубчикъ, Мушуаровъ… Но что же дѣлать, если это такъ?!
— Пожалуйста! Пожалуйста! Я вѣдь ничего и не говорю. Но только… я самъ не знаю, почему я къ вамъ позвонилъ. Мнѣ такъ хотѣлось въ послѣдній разъ услышать вашъ голосъ…
— Въ пос-лѣд-ній разъ? Эй, ай, вы! Дядя! Да вы не думаете ли изъ-за меня стрѣляться?
— Вѣра Петровна! И вы говорите объ этомъ — такимъ тономъ?
— Извините, если я васъ обидѣла. Ну, давайте поговоримъ, какъ слѣдуетъ. Вы хотите изъ-за меня стрѣляться?
— Да… Вѣра… Петровна… Къ чему эта глупая скучная волынка, называемая жизнью, если вы не хотите быть моей?
— Такъ если же я васъ не люблю. Ну, что же мнѣ дѣлать? Посудите сами!
— Что-жъ… Склоняюсь передъ судьбой. Значитъ, такъ ужъ у меня на роду написано. Ну… Не поминайте лихомъ..
— До свиданія, милый…
— Послушайте! Вѣра Петровна… И неужели вамъ меня ни капельки не жалко?
— Ну, какъ не жалко. Жалко. Только я думаю, что вы этого не сдѣлаете.
— Вѣра Петровна… Ровно въ 12 часовъ ночи однимъ глупцомъ съ пробитымъ пулей вискомъ станетъ на нашей нелѣпой планетѣ меньше.
— Вы это рѣшили категорически?
— Да!
— И ничто не измѣнитъ вашего рѣшенія?
— Да!
— Печально. Въ такомъ случаѣ, прощайте. Все-таки — желаю вамъ одуматься.
— Нѣтъ! Одуматься? Ха-ха! Что Мушуаровъ рѣшилъ — это свято! Завтра меня не будетъ въ живыхъ.
Онъ молчитъ, судорожно дыша. Послѣ нѣкоторой паузы говорить тихо, раздѣляя слоги:
— Прощайте. Не поминайте лихомъ…
Склонивъ голову, ждетъ отвѣта.
— Алло! Я говорю — про-щай-те… Не поминайте лих… Вѣра Петровна! Вы у телефона? Алло! Барышня! Почему вы разъединили? Что? Тамъ трубку уже повѣсили? Не можетъ быть!! Дайте туда звонокъ. Алло.
— Вѣра Петровна?..
— Да, это я, Мушуаровъ? Что вы еще хотѣли сказать?..
— Насъ разъединили.
— Нѣтъ, это я сама повѣсила трубку. Вы что же, еще что-нибудь хотите сказать?
— Да. У меня одна къ вамъ просьба…
— Пожалуйста. Если смогу…
— Одна къ вамъ просьба: не приходите ко мнѣ на панихиду и не провожайте на кладбище… Это такая пошлятина — эти всѣ разговоры, пересуды… Обѣщаете?
— Обѣщаю.
— Ну… пр… прощайте. Благослови васъ Господь.
— Мерси. Всѣхъ благъ.
Слышенъ стукъ повѣшенной трубки. Мушуаровъ долго сидитъ, ошеломленный. Проводитъ рукой по лбу.
— Вотъ дрянь-то! Кто-бы могъ ожидать? Шелъ почти навѣрное и — на тебѣ! Ну, и чортъ съ ней. Однако, это плохо, что такъ вышло. Завтра смѣяться еще будетъ, другимъ разскажетъ… Гмъ!..
Долго ходитъ по своему кабинету Мушуаровъ, потирая лобъ и бормоча невнятныя слова…
Наконецъ, рѣшительно подходить къ столу, придвигаетъ листъ толстой почтовой бумаги. Пишетъ:
"Вѣра Петровна. Какъ странно: былъ я боленъ и вдругъ сразу будто выздоровѣлъ, будто прозрѣлъ… Я васъ любилъ… Боже ты мой, какъ я васъ любилъ! Жизнь безъ васъ казалась мнѣ пучиной мрака… Вы мнѣ казались идеальной женщиной, свѣтлымъ лучомъ, ангеломъ доброты и ласки… И, не получивъ вашей любви, я рѣшилъ умереть. Мое рѣшеніе было безповоротно, и о немъ я сказалъ вамъ, думая, что такъ для насъ обоихъ будетъ легче. Я сказалъ вамъ… И на что же я наткнулся — я, уже приговорившій себя къ смерти?!! На издѣвательство, смѣхъ, холодное, ледяное равнодушіе влюбленной въ себя эгоистки… И подумалъ я: изъ-за такой женщины — умирать? Изъ за такого черстваго сухаря, не способнаго на высокій подъемъ души — лишать себя жизни? Нѣтъ! Она не достойна этого! И я рѣшилъ жить, убивъ свою любовь и взрастивъ на ея мѣстѣ холодное полупрезрительное равнодушіе… Нѣтъ! Не ради васъ Мушуаровъ разстанется со своей безумной жизнью. Вотъ о чемъ я нынче продумалъ всю ночь, и о чемъ сейчасъ, измученный этой безсонной ночью — пишу. Прощайте. Когда-то вашъ — Спиридонъ Мушуаровъ."
Въ передней раздался звонокъ.
— Пришла? — подумалъ Мушуаровъ, заклеивая письмо. — То-то же. Все-таки, какъ-никакъ, a процентовъ шестьдесятъ на этомъ дѣлѣ очищается…
…Послѣ заутрени рѣшили идти разговляться къ Крутонову.
Пошли къ нему трое: два — веселые, оживленные, Вострозубовъ и Полянскій, — шагали впереди, a сзади брелъ третій — размягченный торжественной заутреней, задумчивый, какой-то внутренно просвѣтленный.
Фамилію этотъ третій носилъ такую: Мохнатыхъ.
Когда пришли къ Крутонову, поднялась сразу веселая суета, звонъ стакановъ, стукъ ножей и вилокъ…
И опять трое были оживлены, включая и хозяина, a Мохнатыхъ попрежнему поражалъ своимъ задумчивымъ, растроганно-печальнымъ видомъ.
— Что съ тобой такое дѣлается, Мохнатыхъ? — спросилъ озабоченный Крутоновъ, разливая въ стаканы остатки четвертой бутылки.
— Эхъ, господа, — со стономъ воскликнулъ Мохнатыхъ, опуская пылающую голову на руки. — Можетъ быть, это единственный день, когда хочется быть чистымъ, невиннымъ, какъ агнецъ, — и что же! Никогда такъ, какъ въ этотъ день, ты не чувствуешь себя негодяемъ и преступникомъ!
— Мохнатыхъ, что ты! Неужели, ты совершилъ преступленіе? — удивились пріятели.
— Да, господа! Да, друзья мои, — простоналъ Мохнатыхъ, являя на своемъ лицѣ всѣ признаки плачущаго человѣка. — Какъ тяжело сознавать себя отбросомъ общества, преступникомъ…
Хозяинъ розлилъ по стаканамъ остатки пятой бутылки и дружески посовѣтовалъ:
— А ты покайся. Гляди, и легче будетъ.
По тону словъ хозяина Крутонова можно было безошибочно предположить, что въ этомъ совѣтѣ не заключалось ни капли альтруистическаго желанія облегчить душевную тяжесть пріятеля Мохнатыхъ. А просто хозяинъ былъ снѣдаемъ самимъ земнымъ, низшаго порядка любопытствомъ: что это за преступленія, которыя совершилъ Мохнатыхъ?
Разлилъ остатки шестой бутылки и еще разъ посовѣтовалъ:
— Въ самомъ дѣлѣ, покайся, Мохнатыхъ. Можетъ мы тебя и облегчимъ какъ-нибудь.
— Конечно, облегчимъ, — пообѣщали Вострозубовъ и Полянскій.
— Дорогіе вы мои, — вдругъ вскричалъ въ необыкновенномъ экстазѣ Мохнатыхъ, поднимаясь съ мѣста. — Родные вы мои. Недостоинъ азъ, многогрѣшный, сидѣть среди васъ, чистыхъ, свѣтлыхъ и вкушать изъ одной и той же бутылки пресвѣтлое сіе питіе. Грѣшникъ я есмь, дондеже не…
— Ты лучше по-русски говори, — посовѣтовалъ Полянскій.
— И по-русски скажу, — закричалъ въ самозабвеніи Мохнатыхъ: — И по французски, и по итальянски скажу — на всѣхъ языкахъ скажу! Преступникъ я, господа, и мытарь! Знаете ли вы, что я сдѣлалъ? Я нашему директору Топазову японскія марки дарилъ. Чилійскія, аргентинскія, капскія марки я ему дарилъ, родные вы мои…
Крутоновъ и Вострозубовъ удивленно переглянулись..
— Зачѣмъ же ты это дѣлалъ, чудакъ?
— Чтобъ подлизаться, господа, чтобы подлизаться. Пронюхалъ я, что собираетъ онъ марки, — хотя, и скрывалъ это тщательно старикъ! Пронюхалъ. А такъ какъ у него очищается мѣсто второго секретаря, то я и тово… Сталъ ему потаскивать рѣдкія марочки. Подлизаюсь, думаю, a онъ меня и назначить секретаремъ!
— Грѣхъ это, Мохнатыхъ, — задумчиво опустивъ голову, сказалъ хозяинъ Крутоновъ. — Мы всѣ работаемъ, служимъ честно, a ты — накося! Съ марочками подъѣхалъ. Что жъ у него марочекъ-то… полная уже коллекція?
— Въ томъ-то и дѣло, что не полная! Нужно еще достать болгарскую выпуска семидесятаго года и какую-то египетскую съ обелискомъ. Тогда, говорить, съ секретарствомъ что-нибудь и выгоритъ.
— И не стыдно тебѣ? — тихо прошепталъ Крутоновъ. — Гнусно все это и противно. Марки-то эти можно гдѣ-нибудь достать?
— Говорятъ, есть такой собиратель, Илья Харитонычъ Тпрундинъ, — у котораго все, что угодно есть. Разыщу его и достану.
— Омерзительно, — пожевалъ губами Крутоновъ. — Семидесятаго года болгарская-то?
— Семидесятаго. Горько мнѣ, братцы.
— Ну, что жъ, — пожалъ плечами Вострозубовъ. — Ты намъ признался, и это тебя облегчило. Если больше никакихъ грѣховъ нѣтъ…
— Нѣту грѣховъ? У меня-то? — застоналъ Мохнатыхъ. — А банковская операція съ купцомъ Тросносовымъ — это что? Это святое дѣло, по-вашему?
— Постой, — тихо сказалъ Вострозубовъ, беря Мохнатыхъ подъ руку и отводя его въ сторону. — Ты имъ этого не говори; они не поймугъ. А я пойму. Вотъ — выпей и разскажи.
— И разскажу! Все разскажу!! Ничего не потаю. Пьянствовали мы недавно съ купцомъ Троеносовымъ. Онъ и давай хвастаться своей чековой книжкой. "Видалъ, говоритъ, книжку? Махонькая, кажется? Корова языкомъ слизнетъ — и нѣтъ ея!! А большая, говоритъ, въ ней сила. Тутъ я, говоритъ, проставлю цифру, тутъ фамилію — и на тебѣ, получайте. Хоть десять тысячъ, хоть двадцать тысячъ!" Хвастался этакъ-то, хвастался, да и заснулъ. А я возьми съ досады, да и выдери одинъ листочекъ…
— Мохнатыхъ?! — съ негодованіемъ вскричалъ Вострозубовъ. — Неужели…
И снова громко застоналъ Мохнатыхъ.
— Да! Да! Каюсь ради великаго праздника! Три тысячи вывелъ я на листочкѣ, подписалъ "И. Троеносовъ" — благо онъ какъ курица пишетъ — и въ ту же недѣлю получилъ. Тошно мнѣ, братцы, ой, какъ тошно!!
— Куда же ты ихъ дѣвалъ, несчастный?
— А я пошелъ въ другой банкъ да на текущій счетъ всѣ три тысячи и положилъ. Вотъ и чековая книжечка, въ родѣ Троеносовской.
— Какая грязь! Покажи… Книжечку.
— Вотъ видишь… Тутъ сумма и число ставится, тутъ фамилія…
— Неужели, ни на одну минуту, Мохнатыхъ, совѣсть не схватила тебя за сердце, не ужаснулся ты?… А фамилія получателя развѣ тутъ не ставится?
— Ни-ни! На предъявителя. Понимаешь, какъ удобно. Предъявилъ ты чекъ, и расписокъ никакихъ съ тебя не берутъ — пожалуйста! Получилъ изъ кассы и иди домой.
— Гмъ!.. Смѣшные, ей Богу, эти банкиры. Покажи-ка еще книжечку… Значитъ, ты сначала выдралъ такой листочекъ, a потомъ уже подписалъ купцову фамилію.
— Ну, конечно! Охъ, тошнехонько мнѣ, братцы!.
— Выпей, преступная твоя душа. Вонъ, тамъ твой стаканъ, на окнѣ… Ну, теперь бери твою книжку. Да спрячь подальше. А то, братъ, знаешь, не трудно и влопаться… Такъ всѣ три тысячи, значитъ, у тебя и лежатъ?
— Всѣ лежатъ, — вскричалъ кающійся Мохнатыхъ, ударяя себя въ грудь. — Ни копеечки не трогалъ!
— Н-да… Ну, ничего. Богъ тебя проститъ. По крайней мѣрѣ, теперь ты облегчился…
Полянскій уже давно ревниво слѣдилъ за интимнымъ разговоромъ Мохнатыхъ съ Вострозубовымъ.
Подошелъ къ нему, обнялъ дружески за талію и шепнулъ:
— Ну, что, легче теперь? Нѣту больше грѣховъ?
Тоскливо поглядѣлъ на него Мохнатыхъ.
— Нѣту грѣховъ? Это у меня-то? Да меня за мой послѣдній грѣхъ повѣсить мало! Братцы! Вяжите меня! Плюйте на меня! Я чужую жену соблазнилъ!
— Какая мерзость! — ахнулъ Полянскій, съ презрѣніемъ глядя на Мохнатыхъ. — Хорошенькая?
— Красавица прямо. Молоденькая, стройная, руки, какъ атласъ и цѣлуется такъ, что…
— Мохнатыхъ! — сурово вскричалъ Полянскій, — не говори гадостей. И тебѣ не стыдно? Неужели, ты не подумалъ о мужѣ, объ этомъ человѣкѣ, котораго ты такъ безчеловѣчно обокралъ?!.
— Жалко мнѣ его было, — виновато пролепеталъ Мохнатыхъ, опустивъ грѣшную голову. — Да что же дѣлать, братцы, если она такая… замѣчательная…
— Замѣчательная?! А святость семейнаго очага?! А устои? Говори, какъ ее зовутъ.
— Да зачѣмъ тебѣ это… Удобно ли?
— Говори, развратникъ! Скажи намъ ея имя, чтобы мы молились за нее въ сердцѣ своемъ, молились, чтобы облегчить ея и твой грѣхъ… Слышишь? Говори!
— Раба Божія Наталья ее зовутъ, — тихо прошепталъ убитый Мохнатыхъ.
— Наталья? Богъ тебя накажетъ за эту Наталью, Мохнатыхъ. А по отчеству?
— Раба Божія Михайловна.
— Михайловна? Какой позоръ… Не спрашиваю ея фамиліи, потому что не хочу срывать покрывала съ тайны этой несчастной женщины… Но спрошу только одно: неужели у тебя хватало духу бывать у нихъ дома, глядѣть въ глаза ея мужу?!
— Нѣтъ… Я больше по телефону… Уславливался…
— Еще хуже!! Неужели, раскаяніе не глодало тебя?! Неужели, этотъ номеръ телефона, ужасный преступный номеръ — не врѣзался въ твою душу огненными знаками?! Не врѣзался? Говори: не врѣзался?
— Врѣзался, — раскачивая головой, въ порывѣ безысходнаго горя, прошепталъ Мохнатыхъ.
— Ты долженъ забыть его! Слышишь? То, что ты дѣлалъ — подло! 27–18?
— Что, номеръ? Нѣтъ… Хуже! Больше!
— Еще хуже? Еще больше? Какой же?
— 347-92.
— Ага… Наталья Михайловна… Такъ-съ. Какъ же ты подошелъ къ ней? Какимъ подлымъ образомъ соблазнилъ эту несчастную?..
— А я просто узналъ, что за ней ухаживалъ Смѣлковъ. Встрѣтилъ ее да и разсказалъ, что Смѣлковъ всюду хвастается побѣдой надъ ней. Выдумалъ. Ничего Смѣлковъ даже и не разсказывалъ… А она возмутилась, прогнала Смѣлкова… Я и сталъ тутъ утѣшать ее, сочувствовать.
— Трижды подло, — разсѣянно замѣтилъ Полянскій, описывая что-то карандашомъ на обрывкѣ конверта.
— Всѣ грѣхи? — спросилъ Крутоновъ, разливая въ стаканы остатки восьмой бутылки и набивая ротъ куличемъ. — Во всемъ признался?
— Кажется, во всемъ.
— Ну, вотъ видишь. Легче теперь?
— Кажется, легче.
— Ну, вотъ видишь! Говорилъ я, что мы тебя облегчимъ… И облегчимъ!
— Конечно, облегчимъ, — серьезно и строго подтвердилъ Вострозубовъ.
— Камень съ души снимемъ, — пообѣщалъ Полянскій.
— Всѣ камни снимемъ! Камня на камнѣ отъ твоихъ грѣховъ не останется.
— Я пойду домой, родные, — попросился раскисшій Мохнатыхъ. — Спаточки мнѣ хочется.
— Иди, дѣтка. Иди. Богъ съ тобой. Если еще будутъ какіе грѣхи — ты намъ говори. Мы облегчимъ…
И умягченный, обласканный, облегченный, пошелъ Мохнатыхъ домой, съ тихой нѣжностью прислушиваясь къ веселому, радостному звону пасхальныхъ колоколовъ.
На глухой улицѣ южнаго городка стоялъ домъ съ садомъ, принадлежащей Ивану Авксентьевичу Чеботаренку.
Мой пріятель, столичный художникъ Здолбуновъ и я — мы гостили у тароватаго Чеботаренка весь май мѣсяцъ и часть іюня.
Хорошо было. Цвѣла сирень, цвѣла акація, цвѣло все, на что только падали жаркіе поцѣлуи солнца, и всѣ мы ходили, какъ полупьяные.
Въ день именинъ хозяина, вечеромъ, когда луна залила серебристо-зеленымъ свѣтомъ сирень въ саду и тополя, я ушелъ отъ гостей въ свою комнату, бросился на кровать и долго лежалъ такъ, часто и сильно дыша ароматомъ щедрой сирени, доносившейся изъ открытаго, выходившаго въ садъ, окна.
Хорошо было. Я въ этотъ моментъ никого не любилъ и, вообще, въ это время никого не любилъ, но чувствовалъ, что скоро полюблю сильно, сокрушающе и что эта любовь будетъ счастливая, долгая. Запахъ сирени можетъ многое разсказать, если въ него, какъ слѣдуетъ, вникнуть.
За окномъ раздался голосъ моего пріятеля, художника:
— Вотъ тутъ скамеечка есть. Тихо, безлюдно, и сирень безумствуетъ кругомъ. Сядемъ, Марья Николаевна.
Женскій голосъ поправилъ:
— Какая я вамъ Марья Николаевна?! Я Ольга Николаевна. Неужели вы еще не запомнили?
— Я-то не запомнилъ?! Таковскій я, чтобы не запомнить. Нѣтъ, я запомнилъ, но только вамъ больше идетъ имя — Маруся. Марья Николаевна.
— Да ужъ вы сумѣете вывернуться, знаю я васъ.
— Какія у васъ холодныя руки, Ольга Николаевна.
— А вы откуда знаете?
— Да я одну изъ нихъ взялъ.
— Зачѣмъ же вы это дѣлаете? Оставьте; не надо.
— Почему не надо? А, можетъ быть, я хочу поцѣловать вашу руку.
— Это совсѣмъ лишнее.
— Нѣтъ, не лишнее. У васъ красивыя руки, Марья Ник… Ольга! Ольга Николаевна!!
— Ну, ужъ нашли тоже красоту. Вѣроятно, всѣмъ женщинамъ говорите одно и то же.
— Если бы всѣ женщины были похожи на васъ, я бы говорилъ имъ то же самое.
— А что же, я развѣ не такая женщина, какъ другія?
— Вы? Вы особенная. Въ васъ есть что-то такое… что-то, знаете, такое…
— Ой, рукѣ больно. Не жмите.
— Ну, ничего. Я ее поцѣлую, все и пройдетъ.
— Знаете, почему я держу вашу лѣвую руку, a не правую?
— Почему?
— Лѣвая ближе къ сердцу.
— Такъ вы говорите — какая я?
— Вы? Особенная какая-то.
Пауза. Потомъ раздался притихшій голосокъ Ольги Николаевны:
— Странно. Это говорите не вы первый.
— Ну, вотъ видите! Какія у васъ красивыя плечи.
— Оставьте. Ну, такъ что же во мнѣ особеннаго?
— Въ васъ есть какое-то обаяніе. Меня влечетъ къ вамъ. Вѣдь мы познакомились только нынче за обѣдомъ, a мнѣ кажется, будто мы съ вами знакомы давно-давно.
— Какой вы странный.
— Да… Меня всѣ находятъ страннымъ. Я не такой, какъ другіе.
— А какой же вы?
— Какой? Да, знаете, долго говорить. Но только вы меня не должны бояться.
— Почему у васъ такая рука холодная?
— Сердце горячее.
Долгая пауза.
— Викторъ Михайловичъ!
— Ну?
— О чемъ вы такъ глубоко задумались?
— Что? Эхъ!.. Не стоитъ говорить. Нѣтъ. Нельзя. Не разспрашивайте.
— Навѣрное, о какой-нибудь изъ вашихъ много численныхъ симпатій?
— О, Марья Николаевна… Какъ вы далеки отъ истины!
— Ольга я Николаевна! Какая я вамъ Марья Николаевна?! Съ кѣмъ вы меня путаете?..
— Это я нарочно назвалъ васъ Марьей Николаевной, чтобы посмотрѣть: ревнивая ли вы?
— Да ужъ вы сумѣете вывернуться. Васъ на это взять.
И своеобразная гордость прозвучала въ голосѣ Ольги Николаевны. Будто она уже начала гордиться своимъ собесѣдникомъ.
— Такъ о чемъ же вы такъ задумались?
— О чемъ? Вѣрнѣе — о комъ.
— Ну, о комъ?
— Нѣтъ, зачѣмъ, Map… Ольга Николаевна! Лучше не говорить… Скажу только одно; ваше имя надолго запечатлѣется въ моемъ сердцѣ, какъ что-то милое дорогое и сладко-печальное.
— Ну, не надо быть такимъ… Ей Богу, вы странный. Такъ о комъ же вы думали?
— Сказать? А вы не разсердитесь?
— Нѣтъ. Почему же?
— Вотъ если вы меня поцѣлуете, тогда скажу.
— Съ какой же стати я васъ буду цѣловать! Нельзя. Я замужемъ.
— Серьезно?!
— Конечно.
Пауза.
— Ну, такъ что жъ такое, что вы замужемъ?
— Какъ что? Вотъ, ей Богу… Какой вы странный.
— Жизнь меня сдѣлала страннымъ, милая Оля.
— Не смѣйте меня такъ называть.
— Хорошо, Оля. Не буду.
— То-то. Такъ о комъ же вы думали?
— О васъ.
— Интересно знать, что-же вы обо мнѣ думали?
— Я думалъ: сколько вы счастья можете дать тому человѣку, который васъ полюбитъ.
— Навѣрное, всѣмъ женщинамъ говорите то же самое.
— Я?! Нѣтъ. Чего мнѣ! Только вамъ и говорю.
— Отчего вы такой печальный, Викторъ Михайловичъ?
— У меня жизнь печально сложилась, Оленька.
— Бѣдный мой, бѣдный; ну, дайте, я васъ по головкѣ поглажу. Оставьте: Пустите! Не смѣйте меня цѣловать! Я кричать буду!
Лежа у себя на кровати, я нервно насторожился, вотъ сейчасъ раздастся пронзительный крикъ.
Крика не было. Тишина, на секунду прерванная звукомъ поцѣлуя, царила за окномъ.
— Слушайте, если вы будете такъ себя вести — я уйду.
— Ну, не надо уходить.
— Да ужъ я знаю васъ — вы умѣете женщинъ уговаривать. Дайте слово, что больше этого не будетъ.
— Чего?
— Вотъ этихъ… поцѣлуевъ…
— Дамъ слово… Съ однимъ условіемъ, — чтобы завтра вы пришли ко мнѣ. Я покажу вамъ свои рисунки. Вы любите искусство?
— Страшно!
— Ну, вотъ видите. Вы такая чуткая, понимающая и вдругъ заброшены въ эту глушь. Я понимаю, каково вамъ приходится. У васъ красивая душа. Такъ придете?
— Я приду съ однимъ условіемъ: дайте мнѣ слово, что вы не позволите себѣ ничего лишняго.
— Лишняго? Что вы, Оленыса?!. За кого вы меня принимаете. Ничего лишняго. Будетъ самое необходимое.
— Ну, пойдемте отсюда… А то ушли и пропали… — даже неприлично. Только послушайте… Викторъ Михайловичъ… Вы, навѣрное, меня не уважаете. Только сегодня познакомились, a мы уже съ вами… и цѣловались…
— Ольга Николаевна! Развѣ можно говорить о какомъ-то тамъ уваженіи, если налицо любовь! Развѣ можно заботиться о какомъ-то насморкѣ, если у человѣка брюшной тифъ?
— Да ужъ я васъ знаю… Вы умѣете красиво говоритъ… Ну, идите впередъ, a я съ другой стороны выйду.
Черезъ полчаса Здолбуновъ, насвистывая что-то, зашелъ въ мою комнату.
— Ты тутъ? Что это ты дѣлаешь въ одиночествѣ?
— Здолбуновъ! Я все слышалъ, о чемъ ты говорилъ съ Ольгой Николаевной.
Онъ засмѣялся.
— Стыдно подслушивать, дитя мое.
— Знаешь, Здолбуновъ… я записалъ весь вашъ разговоръ. Почти дословно. Не хочешь ли прочитать?
Онъ взялъ изъ моихъ рукъ бумажку и внимательно прочелъ ее.
— А вѣдь, ей Богу, недурно.
— Это? Недурно?! Здолбуновъ! Ты, который читаешь рефераты по искусству, ты, который имѣешь жену — чуткаго, тонкаго, умнаго человѣка, ты, который…
— "О ты, Катилина"! Успокойся, милый. Запомни мудрыя слова человѣка Здолбунова: на кита ходятъ съ гарпуномъ, a на пискаря достаточно примитивнѣйшаго крохотнаго стального крючка. Крючка китъ даже не замѣтитъ; гарпуномъ пискарь будетъ раздавленъ, какъ букашка. Все на свѣтѣ разумно, и Марья Николаевна…
— Ольга!!
— Ну, Ольга. И Ольга Николаевна получитъ если и не мое уваженіе, то мою краткосрочную любовь.
— Да ужъ вы, мужчины, умѣете говорить. На это васъ взять, — засмѣялся я.
А въ окно врывался сладкій, ласковый запахъ сирени и все оправдывалъ, и все оправдывалъ, и все оправдывалъ.