После Лондона Калиостро больше года провел в странствиях, хотя и вся его жизнь со времени отъезда из Рима – не что иное, как странствие, не только в том смысле, что всякий рожденный человек есть путник на земле, но и в смысле самого обыкновенного кочевания с места на место. Пробыв некоторое время в Брюсселе, где он несколько поправил свои расстроенные денежные дела, отчасти получив субсидии от друзей, отчасти увеличивая бриллианты, граф посетил Голландию, Льеж и многие города Германии. Будучи посвященным масоном, он повсюду встречал сердечный привет у братьев-каменщиков и вступил в голландскую ложу, называемую «Большою», и в льежскую «Совершенного равенства». Везде он высказывал свои убеждения относительно доктрины и ритуала, изложенные им впоследствии под названием «Египетского посвящения», советовал остерегаться суеверия и политики и старался уничтожить влияние португальца Хименеса и английского раввина Фалька. А Фальк был не последний чародей: это он дал герцогу Орлеанскому талисман, разбить который впоследствии удалось только молитве г-жи de la Croix. Тогда Филипп Эгалите побледнел в Конвенте и лишился чувств.
Так как часто не только свою миссию, но и происхождение, и имя граф Калиостро скрывал, то в некоторых местах его принимали недоверчиво и совсем не за того, кем он был. Так, например, в Кенигсберге барон Корф счел его за подосланного иезуита и так возбудил против него все общество, что граф принужден был покинуть город. Говорили, будто он – С-Жермэн, чего он не опровергал; сам же себя он именовал иногда графом Фениксом и графом Гара, будто умышленно усиливая мрак и путаницу вокруг своей личности.
В самом конце февраля 1779 года граф и Лоренца прибыли в курляндский город Митаву и остановились в гостинице на базарной площади. Они приехали около полудня, и Калиостро решил отдохнуть, раньше чем идти к г-ну Медем, к которому у него было рекомендательное письмо. Были уже сумерки, и растаявшая за день земля снова замерла. Со двора, через который нужно было проходить в дом г-на Медем, доносились детский крик и громкие взрывы смеха. Калиостро обернулся и увидел невысокую ледяную горку, с которой на широких саночках катались трое малюток, четверо или пятеро остальных прыгало и смеялось на деревянной верхушке горы, тормоша высокую девушку лет восемнадцати в меховой шапке с наушниками и с большой полосатой муфтой. Лицо ее, круглое и румяное, освещенное последним отблеском зари и снега и оживляемое детским весельем, казалось почти сияющим. Короткая полудетская юбка позволяла видеть маленькие ноги, обутые в высокие валеные сапожки, отороченные мехом. Она смеялась и бросала вслед катившимся куски скатанного снега.
– Лотта, Лотта, катись за нами! – кричали ей снизу.
– На чем я покачусь? На своей шубке? Возвращайтесь скорее с санками.
Потом, подобравши шубку, она стала усаживаться в широкие, но все же слишком тесные для взрослого человека санки, к общему веселью детей.
– Ну, кто со мною?
– Я! я! И я, Лотхен, и я!
– Ну, вались все кучей!
И она сгребла действительно смеющейся и визжавшей кучей всех желающих. Санки тронулись. От неправильной тяжести свернули в сугроб, опрокинулись, и все пассажиры рассыпались и покатились уже самостоятельно, без санок, в разные стороны, теряя шапки, рукавички, мелькая ногами в теплых пестрых чулках, крича от испуга и восторга. Сама Шарлотта долго не могла встать от смеха. Наконец ее подняли общими усилиями, и она, отряхнувшись от снега, легкой походкой в кругу детей отправилась к дому.
Калиостро, сняв шапку, спросил:
– Как пройти к г-ну Медем?
Девушка остановилась в некотором изумленье.
– Вы к папе?
– Я к графу Медем, я не знаю, батюшка ли он вам.
– Да. Это мой отец. У меня еще есть дядя, тоже Медем… Я сейчас вас проведу. Подождите, дети, не ходите за мною и поклонитесь господину.
– Не беспокойтесь, я сам дойду, вы мне только укажите вход. Я не хочу мешать вашим развлечениям.
Девушка покраснела.
– Вы давно смотрите, как мы дурачимся?
– Довольно.
– Вы, наверное, подумали: какая глупая девушка, уже взрослая и возится с ребятами. Я люблю детей.
– Это делает честь вашему доброму сердцу.
– Ах, Лотта такая добрая, такая добрая!
– Сестрица совсем как ангел!
– Тише, дети, тише!
– Это ваши братья и сестры? – спросил граф.
– Не все.
– Нет, все, ты всем сестрица, всем!
– Видите, как вас любят.
Шарлотта стояла, опершись рукою на голову самого маленького, и, улыбаясь, ответила:
– Вы их простите, сударь, они маленькие дикари и говорят без прикрас. И еще простите, что случайно вам пришлось попасть в такое шумное общество.
– Мне случай дал возможность быть свидетелем очаровательной сцены.
– Благодарю вас! – ответила девушка, приседая, потом, указав графу подъезд и подождав несколько секунд, вдруг спросила вдогонку: – Вы не из Берлина, сударь?
– Моя последняя остановка была в Кенигсберге, но я был и в Берлине.
– Вы граф Калиостро?
– Да, это я.
– Вас ждут.
Граф поклонился и продолжал идти к высокому крыльцу.
Если вообще Калиостро ждали в семействе Медем, то в данный вечер, казалось, никто не был приготовлен к его появлению.
Два брата Медем, нотариус Гинц и г-жа Кайзерлинг спокойно играли в карты при свечах и со спущенными шторами. Графиня Медем, г-жа Биреп и молодая г-жа Гратгауз рядом вязали за круглым столом; в соседней комнате кто-то играл на фортепиано; при каждом громком пассаже собачка поднимала голову и ворчала, а г-жа Кайзерлинг, не отрываясь от карт, кричала:
– Тихо, Фрид! Это советник Швандер играет Гайдна.
Все в порядке.
Через три комнаты служанка резала хлеб и расставляла тарелки; парень с фонарем стоял у порога, принеся молоко с погреба, и говорил о погоде.
Все было в порядке, все было, как всегда, в этот мирный митавский вечер.
Приезд незнакомого человека нарушил спокойствие ужина. Прочитав переданное ему письмо, Медем поцеловался с графом и, показав на него рукою своим семейным, произнес:
– Это он.
Когда дошла очередь пожать руку Калиостро до советника Швандера, последний, посмотрев на гостя поверх очков, спросил:
– Не граф ли Феникс вы в одно и то же время?
– Да, я иногда называюсь и этим именем, когда нужно соблюдать особенную тайну. Я думаю, что это не меняет дела.
– О, конечно! Нам писал о вас майор Корф.
– Из Кенигсберга?
– Вы угадали.
Калиостро нахмурился. Г-жа Кайзерлинг, складывая и раскладывая карты, которые она держала в руке, заметила про себя:
– Советник верен себе, как часы!
Калиостро сдержанно, словно с неохотой, произнес:
– Г. Корф прекрасный человек, насколько я могу судить…
– Прекрасный, вполне достойный! – с удареньем подтвердил Швандер. – Но иногда легкомысленно судит о некоторых вещах и людях, которые вполне заслуживают более серьезного и осмотрительного отношения к ним!
– Вы отлично говорите, но я думаю, что в вещах важных именно эта-то осмотрительность и руководит всегда майором.
Граф, очевидно, начинал приходить в волненье и даже некоторый гнев. Осмотревшись, он говорит:
– Меня удивляет ваше недоверие, господа. Когда я снабжен такими письмами от обществ…
– Вы их показывали и в Кенигсберге?
– Конечно!
– И, однако, они не убедили майора!
Калиостро только мигнул глазами и продолжал:
– Я приезжаю в дикую и варварскую страну…
– Позвольте, господин гость! Не следует порочить тех людей, которые оказывают вам гостеприимство. Мы вовсе не так дики, как вам угодно думать: у нас есть посвященные и общество; кроме того, почтенный доктор Штарк уже давно преподает нам церемониальную магию.
– Церемониальная магия! – нетерпеливо воскликнул граф и обернулся.
На пороге стояла Анна-Шарлотта Медем, окруженная теми же детьми. Калиостро быстро подошел к ним.
– Тут есть какой-нибудь ребенок нездешний?
– Как нездешний? – спросила Шарлотта. – Они все из Митавы.
– Я хотел сказать, не из этого дома.
– Вот маленький Оскар Ховен, ему давно пора домой! – ответила девушка, выдвигая вперед мальчика лет шести.
– Нет! – проговорил тот, упираясь.
– Как, ты не Оскар Ховен?
– Не надо домой!
– Пусть он останется на полчаса! – сказал Калиостро и затем продолжал властно, будто отдавая приказание: – Остальные дети пусть удалятся. Пошлите письмо к г-же Ховен, пусть узнают, что она делала в семь часов, подробно и точно. Здесь все свои?
Медем молча наклонил голову в знак утверждения.
Заперев двери, Калиостро положил руки на голову маленького Оскара и поднял глаза к небу, словно в мысленной молитве. Затем произнес странным голосом, совсем не тем, что говорил до сих пор:
– Дитя мое, вот книжка с картинками, ты увидишь там маму. Говори все, что заметишь.
При этом он обе руки сложил тетрадкой и поместил их ладонями к глазам малютки. Тот вздыхал и молчал, его лоб покрылся испариной. Было так тихо, что было слышно, как потрескивают восковые свечи на карточном столе и тихонько ворочается собака.
– Говори! – повторил Калиостро еле слышно.
– Мама… мама шьет, и сестрица Труда шьет. Мама уходит, кладет шитье, подвигает скамеечку под диван… сестрица одна… ай, ай! Что это с сестрицей? Как она побледнела… держит руку у сердца. Вот опять мама, она целует Труду, помогает ей встать… А вот пришел Фридрих… он в шапке… кладет ее на сундук… обнимает маму… Труда улыбается… Фридрих очень красный…
Ребенок умолк. Все оставались неподвижно на местах, часы тикали. Лицо мальчика перестало быть напряженным, и он заснул спокойно. В двери постучали.
В письме г-жи Ховен было написано:
«В семь часов я шила с Гертрудой, потом вышла по хозяйству. Вернувшись в комнату, я увидела, что с дочерью сердечный припадок, она была страшно бледна и рукою держалась за сердце. Я очень испугалась, стала ее целовать, стараясь перевести в спальню. Тут совершенно неожиданно для нас вошел Фридрих, который вернулся из имения раньше срока и которого мы считали за десять верст от Митавы. Дочери стало легче, так что она даже стала улыбаться. Тут пришел ваш посланный, и вот я пишу».
Медем читал письмо вслух. Не успел он его окончить, как Шарлотта через всю комнату бросилась к Калиостро, смеясь и плача, стала целовать ему руки и колени, восклицая, словно исступленная:
– Дождались, дождались! О, учитель! Какой счастливый день!
– Милое дитя! – нежно сказал Калиостро, целуя Шарлотту в лоб и поднимая ее с пола.
Граф Медем почтительно подошел к Калиостро и сказал, наклоняя голову:
– Учитель, простите ли вы нашу недоверчивость, наше сомнение? Поверьте, только желание искреннего рассмотрения и добросовестность заставили нас не сразу раскрыть сердца. Дни лукавы, а врагов у братьев немало.
Порыв Шарлотты никого, по-видимому, не удивил. Она была известна как девушка экзальтированная, порывистая и переменчивая. Обладая острым, слегка насмешливым умом, прекрасным и благородным сердцем, детским и мечтательным характером, она пользовалась большим влиянием не только в семейном кругу и у митавских масонов, но многих людей, даже мало ее знавших, так что ее мнения и поступки иногда служили совершенно неожиданными примерами. Но в кружке Медемов перемены настроений непостоянной Шарлотты действовали, может быть, более, чем следовало, и отражались неизменно, как давление атмосферы на барометр, так что Калиостро даже сам не предполагал, какую одержал победу, покорив сердце девушки.
Кроме того, имея через отца большие связи, Анна-Шарлотта их энергично поддерживала, будучи яростной корреспонденткой, и, сидя в Митаве, имела новости, привязанности, поручения, дела, безделие, сведения о книгах, автографы знаменитостей почти из всех городов Германии, России, Польши, Франции и Англии. Она знала почти все европейские языки и была хорошей музыкантшей, играя на фортепьяно, скрипке и арфе и обладая приятным, несколько сухим голосом.
На следующее утро Лоренце сделали визит Шарлотта с матерью, ее тетка, г-жа Кайзерлинг и другие дамы их кружка, а скоро граф и графиня переселились к Медемам, чтобы Калиостро удобнее было наставлять своих новых учеников. Пошли весенние дожди, не позволяя часто выходить из дому. Калиостро был всецело занят устройством новой ложи, и даже часть дома Медемов переделывали специально, чтобы можно было собираться и делать опыты ясновидения, точно следуя указаниям нового учителя. Лоренца несколько скучала, хотя и подружилась с Шарлоттой. Но идеалистическая экзальтированность девицы Медем не очень нравилась итальянке и была ей даже непонятна, так что графиня чаще проводила вечера за картами с пожилыми дамами.
Это было уже в начале апреля. Граф пошел погулять по уединенной дороге, редко обсаженной березами и ведущей к кладбищу. На середине пути было выстроено довольно неуклюжее круглое сооружение с тремя окнами, называвшееся «кладбищенской беседкой», туда никто не заходил, так как оно стояло в стороне и казалось малопривлекательным с виду. Сюда-то и зашел Калиостро не столько отдохнуть, сколько для того, чтобы остановить быстро бегущие мысли, которые рисовали уже ему Петербург, куда он намеревался отправиться, двор, северную Семирамиду, будущую свою славу, влияние и новые путешествия, новые успехи, новые ученики. Калиостро отгонял эти мысли, но когда случалось ему быстро ходить, особенно одному, всегда эти картины, эти мечты приходили ему в голову. На этот раз графу показалось, что его место уже занято, так как из беседки раздавались голоса, но оказалось, что внутри никого не было. Калиостро заглянул в окно; оказалось, что по другую сторону здания, где был пустырь, находилась скамейка, где теперь сидело двое молодых людей, одного из которых граф сейчас же узнал за брата Анны-Шарлотты, молодого Амедея Медем, другой ему был неизвестен. Они продолжали разговор громко, очевидно не думая, что их кто-нибудь услышит, к тому же зная, что место очень пустынно.
– Я так измучился в разлуке! – говорил тот, кого граф не знал. – Я считал не только дни, часы там, вдалеке от всех вас, от тебя, от ненаглядной Шарлотты… Помнит ли она обо мне?
– Она тебя любит по-прежнему… но теперь… отец ведь запретил говорить о тебе после того, как ты поссорился со своим батюшкой…
– С тех пор как разнесся слух, что отец лишил меня наследства и выгнал из дома?
– Зачем так горько говорить? Конечно, отец, желая сделать свою дочь счастливой, не может опираться на одни твои чувства.
– А и на капитал?
– Не на капитал, а на твое положение и доброе имя. Сестра и сама могла бы всем пренебречь, если бы…
– Если бы меня любила?
– Она тебя любит, Петр. Ты не можешь ничего сказать против этого. Это верно. Но она не хотела огорчать отца. Вообще здесь все против тебя очень восстановлены.
– И это из-за детской шалости!
– Из-за детской шалости!
Молодые люди помолчали. Потом Амедей спросил:
– Как ты вернулся? Ты помирился с бароном, или этот приезд навлечет на тебя еще больший гнев?
Слышно было, что тот только вздохнул.
– Что же, Петр, ты не отвечаешь, или ты уже не считаешь меня своим другом?
– Я не изменился, я все тот же Петр Бирен, но я никому бы не посоветовал уезжать на полгода; самые крепкие, самые священные привязанности не выдерживают такого срока. О, Лотта!
– Я тебя уверяю, что сестра моя любит тебя по-прежнему. И вот что я предложу тебе! Если ты явился тайком и не хочешь, чтобы тебя видели, поселись в моей рабочей комнате, туда никто не ходит, а обед я тебе буду носить, как тюремщик. Может быть, я даже намекну Лотте и устрою вам маленькое свидание.
– Амедей, ты настоящий друг!
– А ты не верил этому? Но пойдем. Становится темно. Но все-таки в Митаве трудно прожить инкогнито…
Действительно, становилось темно, в зеленоватом небе засветились звезды, и едва можно было различить лужи на дороге. Калиостро, подождав, когда уйдут друзья, стал уходить тоже, как вдруг ему показалось, что по дороге мелькнула серая тень. Будучи полон только что слышанного разговора, граф крикнул в сумерки:
– Шарлотта! Анна-Шарлотта!
Тень остановилась. Калиостро быстро по лужам подошел к ней; действительно, это была сестра Амедея. Она была в сером плаще и вся дрожала.
– Отчего вы здесь, дитя мое, и в такой час?
Желая преодолеть волнение, она ответила, стуча зубами:
– Я могла бы задать тот же самый вопрос вам, граф.
– Мне никто не может задавать вопросов. Но вы вся дрожите, вам холодно… Куда вы идете?
– Туда! – ответила девушка тоскливо, протягивая руку вперед.
– На кладбище?
Шарлотта кивнула головою.
– Зачем? Что за безумие!
– К брату.
– К вашему брату Амедею?
– Нет, к моему брату Ульриху!
Она отвечала монотонно и уныло, вроде ясновидящей, была совершенно непохожа на ту Лотту, что каталась с горы в детской куче, но Калиостро, успевший несколько привыкнуть к характеру Анны-Шарлотты, уже не удивился этим переменам. Между тем девушка продолжала:
– Мой брат Ульрих скончался прошлый год… О, ни одна душа не была мне так близка, как его! Она и после смерти имеет постоянные сношения со мною. Я слышу его голос… чувствую его мысли, желания!… Это странное и сладкое блаженство. Учитель, не препятствуйте мне.
Она продолжала дрожать и, казалось, сию минуту могла упасть. Калиостро взял ее за руку.
– Разве ваш брат здесь похоронен?
– Нет, он похоронен в Страсбурге, но он любил это место, и его душа охотно сюда прилетает.
– Успокойтесь! Она уже здесь. Вы слышите?
Выплыла неполная и бледная луна, осветив лужи и колонны беседки; тихий ветер качнул прутья берез. Шарлотта закрыла глаза и склонилась на плечо Калиостро.
– Да, я слышу, я чувствую! Как хорошо! – шептала она.
Граф повел ее домой, закрыв от сырости полой своего плаща и поддерживая одной рукою. Она едва передвигала ноги и улыбалась, как больная. Тени от голых деревьев смутным рисунком бродили по лицу и фигуре идущих.
– Учитель, не оставляйте меня! – сказала Шарлотта.
Калиостро, помолчав, ответил:
– Скорее вы меня оставите, дитя мое, чем я вас покину.
– Я вас оставлю? Это может случиться, если вы оставите сами себя! – с жаром прошептала Шарлотта и снова склонилась на его плечо.
Старуха Медем, видимо, была расстроена и невнимательно слушала Шарлотту. Та сидела на низеньком табурете и пела, аккомпанируя себе на арфе. Казалось, девушка похудела, хотя лицо ее не было меланхолическим, а освещалось скрытой, чуть теплившейся надеждой. Последние дни Анна-Шарлотта была особенно неровна, то молча сидя часами, то вдруг прорываясь какой-то буйной радостью. Сегодня был день тихой, элегической грусти. И романс, который она пела, подходил к ее настроению. В нем говорилось о разлученных влюбленных, которые одиноко поверяют свои жалобы, одна – лесным деревьям, другой – морским волнам, и арфа передавала то влюбленные стоны, то шум дубравы, то морской тихий прибой. Окончив песню, девушка не поднималась, а рассеянно перебирала струны, словно не желая, чтобы звуки улетели бесследно.
– Чьи это слова, Лотта? Я что-то позабыла.
– Чьи это слова? – задумчиво повторила Шарлотта и поправила волосы.
– Да. Ты сама, верно, не знаешь.
– Нет, я знаю очень хорошо.
– Чьи же?
Шарлотта улыбнулась.
– Имени этого поэта я не могу произносить в вашем доме.
– Что за странное выражение «в вашем доме»? Разве дом твоих родителей вместе с тем не твой дом, дитя мое?
– Конечно, так, но не я устанавливаю в нем разные правила и запрещения, я подчиняюсь и нисколько не выражаю неудовольствия.
– Можно подумать, что ты в тюрьме.
– Никто этого не подумает, милая мама, и я не думаю.
Мать подошла к Шарлотте, все продолжавшей сидеть на табуретке, и прижала голову к своей груди.
– Любишь? – спросила она, помолчав.
Девушка ответила, слегка усмехаясь:
– Ты видишь, я благоразумна и скрываю довольно хорошо свои чувства. Я не настолько люблю того, кого нельзя здесь называть, чтобы из-за этой привязанности забыть все, но я ни за кого не пойду замуж, кроме как за него. Я думаю, что я этим никому не причиняю огорчения.
– Бедная Лотта! – проговорила г-жа Медем и задумалась.
– Но, мама, что с тобою? Ты сама чем-то расстроена.
– Нет, ничего!
– Ну как же ничего! Я вижу, чувствую. Ты не сможешь обмануть моего сердца. Скажи, дорогая, скажи, как я тебе сказала.
Г-жа Медем вздохнула и тихо ответила:
– Очень горестно ошибаться в людях, встречать вместо дружеского участия черствый педантизм. Особенно в тех людях, к которым идешь с открытым сердцем…
Не зная, к чему ведет свою речь старая дама, Шарлотта глядела вопросительно и молчала, ожидая продолжения.
– У меня случились маленькие денежные затруднения, которые мне не хотелось доводить до сведения мужа и твоего дяди. Собственно говоря, это дело, подробности которого тебе нет необходимости знать, меня не очень огорчает. Меня огорчило совсем другое обстоятельство, имеющее, впрочем, касательство к этому делу… Я обратилась к графу…
– К графу Калиостро? – спросила дочь, нахмурившись.
– Да, к графу Калиостро, нашему учителю и другу.
– Простите, мама, что я вас перебиваю… Но что вам нужно было, деньги?
– Если хочешь, деньги, притом такие, о которых никто бы не знал. Я попросила графа прийти мне на помощь и употребить свои знания в алхимии и свой опыт в увеличивании брильянтов.
– Но мама! – воскликнула с упреком младшая Медем и даже слегка отстранилась от матери.
– Что «мама»? Он сделал бы доброе дело и поступил бы дружески по отношению к нашему семейству. Доктор Штарк, несомненно, это бы сделал.
Шарлотта молчала, крайне взволнованная; наконец беззвучно спросила:
– И что же граф?
– Отказал… Наотрез отказал. Сказал, что это все временные заботы (будто я не знаю, что это затрудненье временное! Но я не святая!), что знанье преследует другие цели, целую кучу вещей! Был надменен и неприятен. Боюсь, что наша дружба его портит.
Старуха хлопнула табакеркой и недовольно умолкла.
Молчала и Шарлотта, лицо ее сияло, из глаз текли слезы. Наконец она сползла к коленям матери и заговорила восторженным голосом:
– Он отказался, благодаренье Небу! Он отказался, а ты так просила! Милый граф, дорогой учитель, вы выдержали большое испытанье! Мама, мама, не огорчайтесь, вы были только орудием в Божьих руках. А затруднения, они минуют! Бог пошлет своего слугу, может быть, он уже на пороге, чтобы избавить нас, слабых, и от этих мелких забот!
Она целовала и гладила старую даму, как вдруг, взглянув в зеркало, вскрикнула и вскочила:
– Граф, и с ним… и с ним барон Петр фон Бирен!
– Шарлотта! – строго начала г-жа Медем.
– Раз он идет под руку с графом Калиостро, значит, можно произносить его имя: Петр фон Бирен, Петр фон Бирен! Возлюбленный мой.
И девушка спрятала свое пылающее лицо на груди г-жи Медем, которая, выпрямившись и насторожившись, смотрела на двери.
На пороге, улыбаясь, показался граф под руку с высоким молодым человеком с маленькой головой, прямым носом и выдающимся подбородком. Он то краснел, то бледнел, вертел в слишком длинных руках треуголку, вообще казалось, что Калиостро насильно тащит упирающегося юношу.
Не дав времени заговорить г-же Медем, граф быстро и громко начал:
– Анна-Шарлотта права: имя этого молодого человека может звучать в этом доме, как имя всякого благородного и честного человека. Г-жа Медем, барон Петр фон Зирен является как ответ на ваше желание. Он помирился со своим отцом, со своею совестью и восстановляется во всех своих правах. Только черствые сердца могут помнить прошлое, заглаженное раскаяньем и добродетелью, зло. Примите юношу из моих рук. Еще прибавлю: Петр Зирен любит вашу дочь и она – его. Не следует тушить чистого пламени их сердец, чтобы их души, ожесточившись, не загорелись тусклым огнем страсти. Г-жа Медем, я обращаюсь к вам как к матери, как к благородной и великодушной женщине, как к ученице – взгляните на них! У вас доброе сердце. Благословите их. Убедить вашего супруга берусь я.
Г-жа Медем долго молчала, смотря то на пришедших, то на застывшую на ее груди Шарлотту, наконец сказала:
– Добро пожаловать, молодой друг.
Калиостро зааплодировал, проворчав: «Браво свату», и толкал барона, чтобы тот скорее целовал руку у будущей тещи, как вдруг Шарлотта, подняв свое заплаканное и смеющееся лицо, бросилась через всю комнату не к Бирену, а к арфе, быстро опустилась на табурет, рванула струны и, закинув голову, запела полным голосом, на этот раз не казавшимся даже сухим:
Творца прославим: Он Велик!
Любовь – Он и благоволенье.
Святим в сердцах Господен лик,
Любви небесной отраженье.
Г-жа Медем стояла растроганная, прижав платок к глазам, опираясь с одной стороны на во весь рот улыбавшегося графа, с другой – на барона фон Бирена, не отводившего воспаленных и восторженных глаз с закинутой головы певицы. На пороге показался г. Медем, увидя группу, остановился, приложив палец к губам, будто прося не прерывать музыки, так как он все понял и на все согласился.
Деревья уже покрылись зеленым пухом, дороги просохли, запели птицы, пастухи уже недели две выгоняли стада в поле. Граф устроил особенную ложу, посвятив все семейство Медем, их родственников, семейство Ховен, советника Швандера, нотариуса Гинца, доктора Либе и даже кенигсбергского майора Корфа, бывшего гонителя Калиостро, теперь приехавшего в Митаву и сделавшегося одним из самых ревностных учеников нового учителя. Граф делал последние наставления и проводил последние дни в кругу друзей, собираясь вскоре отправиться в Петербург. Предстоящее путешествие не очень нравилось митавцам, рассчитывавшим, что Калиостро надолго, если не навсегда, останется в их городе, но наставник понимал, что его деятельность не может ограничиться Курляндией и что, несмотря на крепкие сердечные привязанности, путь его лежит все дальше и дальше. Семейство Медем считало его вполне за своего человека, особенно Анна-Шарлотта и ее жених, видевшие в Калиостро благодетеля и виновника их счастья. Они мечтали, что он отложит свой отъезд до дня их свадьбы, но Шарлотта не просила об этом, зная, что дела более важные, чем ее личная судьба, занимают графа, и втайне надеясь, что к концу мая он вернется в Митаву. Сам Калиостро был озабочен и несколько рассеян; часто во время бесед он умолкал, все молча ждали его слова, через минуту он проводил рукою по глазам, извинялся и продолжал свою речь усталым, разбитым голосом.
13 мая было назначено последнее собрание. Лоренца уже уложила сундуки и баулы, потому что на раннее утро были заказаны лошади.
Все были печальны и нервны, как перед отъездом. По обыкновению, в комнату, где стоял стол с графином чистой воды, заперли «голубя» (на этот раз маленького Оскара Ховена, как и в день приезда Калиостро) и, прочитав молитвы, сначала спрашивали у него, видит ли он, что делается в зале, чтобы знать, готов ли он принять видения. По знаку Калиостро Шарлотта опустилась перед ним на колени, держа в руках карманные часики. Сам граф стоял у двери в маленькую комнату, чтобы лучше слышать ответы голубя.
– Видишь ли ты нас? – спрашивает граф.
– Вижу! – раздается из-за двери.
– Что делает Анна-Шарлотта?
– Стоит перед тобой на коленях, в руках у нее часы, на часах десять часов.
Все это вполне соответствовало происходившему.
– Что ты еще видишь?
За дверями было тихо.
– Что ты еще видишь?
Опять не было ответа. Все молчали и напряженно ждали. Шарлотта так и осталась, не вставая с колен. Вдруг в голубиной комнате нежно и внятно прозвучал поцелуй.
– О, небо! – прошептала Шарлотта.
Повременив, Калиостро снова спросил:
– Что ты видишь?
– Духа, он в белой одежде, на ней кровавый крест.
– Какое у него лицо, милостивое или гневное?
– Я не вижу, он закрыл лицо руками.
– Спроси об имени.
– Он молчит.
– Спроси еще раз.
– Он продолжает молчать.
– Спроси как следует.
– Он говорит… он говорит, что позабыл свое имя.
Калиостро побледнел и произнес дрожащим голосом:
– Что ты еще видишь?
Молчание. И снова нежно и внятно прозвучал поцелуй.
– Среди нас Иуда! – закричал на весь зал граф, смотря пылающим взглядом на Анну-Шарлотту.
Та закрыла лицо руками, поднялась среди общего смятения, но, когда, отведя руки, взглянула на неподвижного Калиостро, с криком: «Он сам» – упала на пол как бездыханная.
Лоренца долго не могла привыкнуть к петербургским белым ночам, она занавешивала тремя занавесками небольшие окна их квартиры близ Летнего сада, закрывалась с головою одеялом, даже прятала голову под подушку, напрасно: болезненная белизна, словно тонкий воздух или запах, проникала через все препятствия и томила душу, заставляла ныть сердце и кровь останавливаться.
– Ах, Александр, я не могу! – говорила графиня. – Мы живем слишком близко к полюсу!
На Калиостро целодневное светло не производило такого болезненного впечатления; наоборот, эти ночи нравились ему и удивляли его, как и все в этом странном городе. Ему даже казалось, что призрачный свет самое подходящее освещение для призрачного плоского города, где полные воды Невы и каналов, широкие, как реки, перспективы улиц, ровная зелень стриженых садов, низкое стеклянное небо и всегда чувствуемая близость болотного неподвижного моря – все заставляет бояться, что вот пробьют часы, петух закричит, – и все: и город, и река, и белоглазые люди исчезнут и обратятся в ровное водяное пространство, отражая желтизну ночного стеклянного неба. Все будет ровно, светло и сумрачно, как до сотворения мира, когда еще Дух не летал над бездной.
Дни были ясные, холодные и очень ветреные, пыль столбами носилась по улицам, крутилась около площадей и рынков, флаги бились кверху, некоторые офицеры ездили с муфтами, и сарафаны торговок задирались выше головы.
Первые шаги Калиостро в новом городе были не совсем удачны. Свиданье с майором Гейкинг, молодым кирасиром, повело к обоюдному неудовольствию, почти ссоре. Граф в первый свой визит не застал барона Гейкинга, который на следующее утро почтительно приехал к Калиостро. Но новый учитель не понравился молодому офицеру. Расстегнутый ворот домашнего платья, красное толстое лицо, сверкающие глаза, перстни с огромными (барону показались фальшивыми) камнями, быстрые движения, ломаный, полуфранцузский, полуитальянский язык, напыщенные обороты речи, властное обращение – все заставляло его думать, что он видит перед собою зазнавшегося шарлатана. Это впечатление не ускользнуло от внимания Калиостро. Он перестал бегать по комнате и, кротко обернувшись, прокричал:
– Вы сомневаетесь? Но я вас заставлю трепетать!
Барон усмехнулся и заметил сквозь зубы:
– Имейте в виду, что я способен дрожать только от лихорадки.
Калиостро все больше и больше вскипал. Опустив одну руку в карман, где бренчали монеты, и выставив другую в перстнях, он произнес:
– Видите эти брильянты, слышите золото? Это добыто моими знаниями, высокой наукой.
Гейкинг молча опустил глаза, будто стыдясь за своего собеседника. Граф вне себя заорал:
– У вас есть умерший дядя!
– Есть. Это ни для кого не секрет.
– Сейчас я вызову его тень, дерзкий мальчик.
– Вызывайте, но с одним условием. Я выстрелю в него из пистолета. Для тени это безопасно.
Калиостро секунду смотрел на барона, потом бомбой вылетел из комнаты. Гейкинг пожал плечами и стал тихо ходить по ковру, позвякивая шпорами. Лоренца, слышавшая всю эту сцену, ломала руки, не зная, что сделает граф, но минут через пять Калиостро появился переодетым в парадный кафтан и вежливо произнес:
– Может быть, г. барон не откажется откушать кофе?
Гейкинг отказался, они поговорили несколько минут об общих митавских знакомых и расстались, но офицер не мог позабыть смешного и подозрительного впечатления, которое произвел на него Калиостро, и рассказы Гейкинга о его свидании с графом немало повредили последнему.
Барон Карберон (впрочем, он получил баронский титул только в 1781 г.), наоборот отнесся очень приветливо и радушно к нашему герою. Он был убежденный духовидец, петербургский масон и большой друг Мелиссино, с которым вскоре и познакомился Калиостро. Выходку барона Гейкинга они объясняли тем, что тот имеет надменный характер и, кроме того, очень горд своею принадлежностью к берлинской Ландложе, которая вообще несколько пренебрежительно относится к шведским и английским масонам.
Карберон устроил графу и прием ко двору. Императрица приняла Калиостро с улыбкой, но милостиво. Она уже охладела к масонам и хотя не преследовала их, но далеко не так покровительствовала, как лет пятнадцать тому назад. К тому же она убедилась, что они не так ей полезны, как она предполагала, а мечтательность и прекраснодушное фантазерство казалось ей смешным и опасным.
Калиостро показал несколько опытов во дворце. Екатерина внимательно следила, но потом произнесла:
– Браво, граф! Но что сказал бы мой друг, покойный Вольтер?
Узнав, что Калиостро занимается медициной и лечит, она советовала ему обратить особенное внимание именно на эту отрасль знания, потому что облегчение человеческих страданий – достойное занятие мудреца.
Доктор Роджерсон самодовольно закашлялся, приняв замечание на свой счет, но посмотрел на Калиостро косо.
Первые пробы лечения Калиостро производил дома на своей жене, когда у нее болела голова или зубы. Понемногу он стал исцелять некоторые болезни, то пользуясь известными лекарствами, то составляя снадобья сам, то наложением рук без всяких медикаментов, то приказывая нездоровью, как слуге, покинуть болящего. Он вылечил барона Строганова от нервного расстройства, Елагина, Бутурлину и многих других. Наконец он избавил от неизлечимого рака асессора Ивана Исленева, чем особенно прославился в русской столице, потому что Исленев после выздоровления впал в какое-то восторженное слабоумие, запил и целыми днями бродил по улицам, прославляя приезжего чудотворца, а за ним следом бегала жена его, ища повсюду своего пьяного мужа.
Слава Калиостро распространялась по разным слоям общества; после господ к нему повалила челядь: лакеи, повара, кучера, форейторы и горничные. С бедных он ничего не брал и даже снабжал их деньгами и платьем. Однажды он исцелил даже на расстоянии, сидя у Потемкина во дворце и не вставая с кресла. Со светлейшим его связывала крепкая духовная связь, так как Григорий Александрович с первой встречи полюбил графа и уверовал в его силу и знание. Впрочем, было еще одно обстоятельство, которое привлекало к Калиостро русского баловня и даже приводило его часто в небольшие темноватые комнаты у Летнего сада. Потемкин полюбил не только графа, но и графиню, и сделал это, как и все, что он делал, без удержа и без оглядки. Калиостро, может быть, и замечал это, но смотрел сквозь пальцы, не придавая большого значения любовным историям, зная Лоренцу, в сущности, верной подругой и отлично понимая, что, во всяком случае, шума поднимать не следует.
Уже три месяца прошло, как граф приехал в Петербург; город уже не так удивлял чужестранца, и темные последние августовские ночи уже не томили бессонницей Лоренцу. У Потемкина горели три лампадки перед образами, и свет их мешался с алыми лучами заката. В окна был виден золотой пруд и круглые, светлые ивы. Сам светлейший в халате без парика сидел на низком диване и слушал печально и мрачно, что говорил ему бегавший по комнате Калиостро. Наконец тот умолк. Потемкин медленно, будто с трудом, начал:
– Регенерация, говоришь. Регенерация духа, возрождение… ах, граф, если бы верить, крупно верить, что это возможно! Что это не аллегория! Душа так истомилась, загрязнилась. Порою сам себе в тягость! Молитва? Но нужно, чтобы растопилось сердце, чтобы слова молитвы не тяжелыми камнями падали куда-то. И куда? С первого взгляда я полюбил тебя, поверил, но как преодолеть косность тела, плоти? Ох как трудно! Я понимаю, чувствую, что разорви цепи, путы тела, желаний наших маленьких, себялюбия, гордости, корысти, и сделаешься легким, как перышко, как стекло светлым.
– Я говорил вам, ваша светлость, внешние наружные предписания, которые способствуют внутренней победе…
– Говорил, помню… Вроде наших постов. Что ж, это хорошо. Но вот что мне смешно. Скажем, построить дом в этом саду, аккуратный, с кухней и баней, и удаляться туда для духовного возрождения по известным числам! Вот что меня смешит. Нет, пустыня, так пустыня в лесу, в тундрах у Белого моря, с комарами и грязью. Или в шуме и пьянстве, ничего будто не меняя, вдруг измениться. Может быть, это еще труднее. А так, как ты говоришь, мне что-то не очень нравится. Это для немцев годится.
– Для всякого человека свои пути, свои правила спасения. Я думаю, ваша светлость, ваш путь возрождения не требует изменения ваших внешних привычек.
– Привычки-то у меня очень затруднительные.
– Вам помогут Небо и ваши друзья.
– Знаешь? На Бога надейся, а сам не плошай. А друзья? До первого чина, до первой бабы. Какие у меня могут быть друзья?
– Вы очень мрачно и несправедливо смотрите на людей.
– Поверь, справедливо. Да я ведь знаю, на что твой намек. Тебе-то я верю. Не верил бы – не говорил бы.
Граф поклонился. Потемкин, помолчав, добавил с запинкой:
– Еще меня одно смущает. Не отводишь ли ты меня от церкви? Это ты брось.
– Помилуйте, ваша светлость, разве я говорил когда что-нибудь подобное? Наоборот, крепче держитесь за внешнюю церковь, особенно если она вам помогает.
– Ты очень свободный человек, граф, свободный и широкий. Ты во всем это так. Ведь я перед тобой виноват.
– Я не знаю вашей вины передо мною.
– Не знаешь?
– Не вижу никакой вины.
Потемкин усмехнулся.
– Ну, будь по-твоему: не виноват, так не виноват. Мне же лучше.
Когда Калиостро ушел, хозяин долго стоял перед окном, смотрел на потемневший уже пруд, перекрестился и обернулся.
В дверях стояла Лоренца, опершись рукой о косяк и улыбаясь.
– А, вот так гостья! Ты не встретилась с мужем?
– Нет, а разве он был здесь?
Не дожидаясь ответа, Лоренца быстро подошла к Потемкину и обняла его.
– Светлость не в духе сегодня? Сердится, разлюбил?
– Фу как глупо!
Лоренца взяла со стены гитару и села под образами с ногами на диван.
– Цыганский табор?
Графиня запела вполголоса итальянскую песню. Потемкин сначала стоял у окна, потом подсел к Лоренце и, гладя ее ногу, слушал.
– Еще спой, пташка! – попросил он и тихо начал говорить, меж тем как Лоренца пела.
– Ты колдунья, Лоренца, как муж твой колдун. Ты зверек, заморская пташка, завороженная. Я люблю тебя за то, что ты хромая, тебе этого не понять. Ты не хромая. Ты хроменькая, убогенькая. Тебя нужно целый день носить на руках. И хорошо, пожалуй, что ты не русская. Ты обезьянка и тем нежнее мне. Я даже не знаю, есть ли в тебе душа.
Лоренца кончила и слушала причитанья Потемкина. Потом спокойно сказала:
– Светлость не любит бедной Лоренцы, он ее стыдится. Он никогда не возьмет ее с собой в театр или хоть прокатиться. Он боится.
Потемкин нахмурился.
– Бабья дурь! Мало я с тобой сижу. Кого Потемкин боится?
– Светлость сидит со мной! Это не то, не то. Что ж я для него, таракан, который должен сидеть за печкой?
Лоренца целовала его своими тонкими губами, закидывая голову и закрывая глаза. Лампада погасла. Потемкин твердил, наклоняясь сам всем телом к лежавшей:
– Пошла прочь, пошла прочь, обезьяна!
Наконец надолго умолк в поцелуе, отвалился и прошептал, улыбаясь:
– Славная регенерация!
В числе пациентов Калиостро был бесноватый, Василий Желугин, которого родственники посадили на цепь, так как он всех бил смертным боем, уверяя, что он – Бог Саваоф. Жил он где-то на Васильевском острове. Первый раз, когда графа ввели к больному, тот зарычал на него и бросил глиняной чашкой, в которой давали ему еду. Чашка разбилась о стену, а Калиостро, быстро подойдя к бесноватому, так сильно ударил его по щеке, что тот свалился на пол, потом, вскочив, забормотал:
– Что это такое? Зачем он дерется? Уберите его сейчас же.
Вторая оплеуха опять свалила его с ног.
– Да что же такое? Что он все дерется?
Калиостро схватил его за волосы и еще раз повалил.
– Да кто есть-то?
– Я? Марс.
– Марс?
– Да, Марс.
– С Марсова поля? А я Бог Саваоф.
Калиостро опять его ударил.
– Да ты не дерись, а давай говорить толком.
– Кто это? – спросил граф, указывая больному на его родственников.
– Мои рабы.
– А я кто?
– Дурак.
Опять оплеуха. Больной был бос, в одной рубахе и подштанниках, так что можно было опасаться, что он зашибется, но Калиостро имел свой план.
– Кто я?
– Марс с Марсова поля.
– Поедем кататься.
– А ты меня бить не будешь?
– Не буду.
– То-то, а то ведь я рассержусь.
У графа были заготовлены две лодки. В одну он сел с больным, который не хотел ни за что одеваться и был поверх белья укутан в бараний тулуп, в другой поместились слуги для ожидаемого графом случая. Доехав до середины Невы, Калиостро вдруг схватил бесноватого и хотел бросить его в воду, зная, что неожиданный испуг и купанье приносят пользу при подобных болезнях, но Василий Желугин оказался очень сильным и достаточно сообразительным. Он так крепко вцепился в своего спасителя, что они вместе бухнули в Неву. Калиостро кое-как освободился от цепких рук безумного и выплыл, отдуваясь, а Желугина выловили баграми, посадили в другую лодку и укутали шубой. Гребцы изо всей силы загребли к берегу, где уже собралась целая толпа, глазевшая на странное зрелище. Больной стучал зубами и твердил:
– Какой сердитый, вот так сердитый! Чего же сердиться-то? Я не Бог, не Бог, не Бог, ей-богу, не Бог. Я Васька Желугин, вот кто я такой! А вы и не знали.
– А это кто? – спросил граф на берегу, указывая на родителей Желугина.
– Папаша и мамаша! – ответил тот, ухмыляясь.
– Вы можете его взять домой, рассудок к нему вернулся, – молвил Калиостро.
Граф, желая отереть воду, струившуюся по его лицу, сунул руку в карман и не нащупал там табакерки, подаренной ему Государыней.
Васька, видя озабоченное лицо Калиостро, засмеялся.
– Табакерочку ищете? А я ее подобрал! – И откуда-то, как фокусник, вытащил золотую коробочку.
– Где же ты ее подобрал?
– У вашей милости в кармане и подобрал.
Граф обвел глазами присутствующих и молвил:
– Рассудок к несчастному вернулся.
– Понятно вернулся, раз табакерку своровал! – раздались голоса.
Тут ударила пушка с крепости. Больной закрестился, залопотал: «Не Бог, не Бог!» – и хотел выскочить из шубы и пуститься бежать в мокром белье, но его удержали. На набережной был и асессор Исленев, и жена его; оба находились в сильном возбуждении, и асессор казался пьяным. Калиостро хотел было ехать домой переодеться, так как, не рассчитывая сам на ванну, не захватил с собою перемены платья, как вдруг к месту происшествия подкатила открытая коляска, в которой важно сидела Лоренца, а рядом нахмуренный Потемкин. Лоренца выскочила к мужу и стала его расспрашивать, но снова толпа шарахнулась, расступилась, и глазам всех предстала Императрица с маленьким зонтиком и лорнетом у глаз. Коляска Государыни остановилась почти у самого тротуара. Обозрев мокрого Калиостро, разряженную Лоренцу, смущенного Потемкина, мокрого же в одном белье из-под шубы Желугина и прочих, Екатерина улыбнулась и промолвила:
– Да тут все знакомые! Я думала, наводнение, а это граф чудесит. Но что это за люди?
– Я не Бог, я не Бог, я Васька Желугин! – затараторил излечившийся, пытаясь выскочить из своего тулупа.
– Что это за шут? Юродивый?
Екатерина нахмурилась.
– Разумейте языцы! – гнусаво и очень громко возгласил асессор и ударил себя в грудь. – Целитель и спаситель, граф Калоша, благодетель! – он тянулся поцеловать у Калиостро руку, жена его тянула за полу, ваточный картуз свалился, а за ним растянулся и сам асессор.
– Он пьян! – сказала Императрица. – Убрать, пусть проспится.
– Матушка, Государыня, десять лет ходил с раком!… – завопил было Исленев, но его подняли, уволокли.
– А кто же эта дама? – дальше спрашивала Екатерина, снова поднимая лорнет, который она опустила на время выступления Желугина и Исленева.
– Моя супруга, графиня Калиостро.
Лоренца присела чуть не до земли. Императрица долго смотрела на нее и на Потемкина, наконец, молвила:
– Я и не знала, что графиня так хороша.
– Для меня хороша, она мне жена.
– Ну, я думаю, что графиня и не для одного графа хороша! – сказала Государыня и дала знак трогать, но, обернувшись, еще добавила: – Что это, граф, я слышала вздор какой-то. Думаю, что враки. Ведь ты же полковник испанской службы, а Нормандес уверяет, что нет у них в списках полковника Калиостро. Путает, наверно. Ну, будь здоров, не простудись.
Дела Калиостро пошли все хуже. Императрица стала к нему заметно холодна, с нею вместе и двор не так стал относиться к графу. Доктора с Роджерсоном во главе заволновались и стали распускать всякие сплетни про своего конкурента. Говорили, что он излечивает только нервозных субъектов или мигрени. Про ребенка, которого он вернул к жизни, уверяли, что тот был просто подменен другим. Барон Гейкинг и граф Герц злословили и острили насчет Калиостро во всех салонах. Сам Потемкин стал как-то неровен и не так часто беседовал с учителем, предпочитая почти открыто выставлять Лоренцу как свою любовницу. Это грозило скандалом. Кавалер Карберон, Мелиссино и другие друзья советовали Калиостро уехать, тем более что Адам Понинский зазывал графа в Польшу, а шведский король Густав тоже передавал свое приглашение, специально прислав в Петербург полковника Толля. Проборовшись с врачами почти год, Калиостро выехал из Петербурга в апреле 1780 года, причем полиции донесли, что граф выехал из всех застав. Везде его видели, и везде он оставил свою подпись. Куда он выехал с заплаканной Лоренцой, было неизвестно, но приехал он тем же апрелем в Варшаву.
В польской столице Калиостро встретили любезно и пышно. Приехавший раньше него Понинский всех предупредил о прибытии великого учителя, расхваливая его силу, будто это возвышало в общественных глазах и самого пригласившего. Ложа тамплиеров ждала с нетерпением графа, ожидая от него новых откровений; варшавские алхимики и каббалисты, а их было немало, интересовались его химическими опытами и пресловутым светящимся камнем, о который можно зажигать свечи и который гаснет от простого прикосновения рукава; дамы мечтали о предсказаниях и интересовались графиней Лоренцой, а сам Адам Понинский фантазировал, что он выпросит у Калиостро домашнего духа и будет водить его гайдуком. Собственно говоря, Варшаву они только проехали, прямо отправившись в загородный дом Понинского, где для Калиостро были отведены пять комнат, и в отдельном флигеле тотчас же начали устраивать лабораторию под присмотром пана Мосчинского. В первый же свой выход в ложе Калиостро всех поразил следующей демонстрацией. Велев всем присутствующим подписаться на пергаменте, он сжег его у всех на глазах и потом тайными формулами заставил тот же свиток упасть с неба нетронутым, с полными, даже не закоптившимися подписями. Несколько светских предсказаний упрочили его известность.
Но здесь мало говорили о возрождении духа и еще менее были склонны к сентиментальному прекраснодушию митавцев.
Варшавяне требовали золота, каббалистических брильянтов, светящихся камней и поразительных успехов в разных областях, кончая успехом у женщин. Адам Понинский был капризный и великодушный человек, но, зараженный духом среды, часто поражал Калиостро грубостью и недуховностью своих желаний и требований.
Лоренца зато была в полном восторге от привольной и пышной варшавской жизни. Имея и посторонние знакомства, кроме масонских кружков, Понинский ввел итальянку в общество, наполнявшее свое время прогулками, праздниками, театрами и балами. Время было летнее, Лоренца часто ездила по усадьбам, всегда сопровождаемая именитыми и неименитыми кавалерами, которым нравилось свободное обращение и полудетская красота графини.
В июне, в день рождения графини Калиостро, Понинский устроил роскошный вечер и ночной праздник у себя за городом. Ожидали массу гостей и самого короля, несчастного Станислава-Августа Понятовского. После обеда гости рассыпались по саду; на лужайке предполагались танцы, по озеру ездили лодочники в голубых кунтушах, и эхо смягчало до нежного воркованья охотничьи hallali [1] и мазурки. Над высокими липами и каштанами лиловело сладкое дымное небо, будто в истоме мерцали звезды; мальчики бегали, высоко подняв подносы со сластями или темным медом, разбуженные пчелы, жужжа, падали на траву, где горели еле видные при пестрых фонарях светляки. Начался фейерверк: кружились, взлетали, щелкали, шипели и лопались разноцветные брызги; с далекой псарни каждому взрыву отвечал долгий лай, пробуждая дальше, как эхо, лай деревенских шавок за Вислой.
Адам Понинский, взяв Калиостро под руку и отведя в темную аллею, проговорил капризно:
– Вы можете быть довольны. Какой праздник для милой графини.
– Вы слишком добры, сударь!
– Пустяки! Какой же иначе я был бы кавалер? Но у меня просьба к графу.
– Говорите.
– Дайте мне напиток, чтобы сломить эту упрямицу пани Кепинску. Вы не знаете, это необъезженная лошадь! Но хороша дьявольски.
– Какой напиток?
– Пустяки! Капли две. Вы же не можете этого не знать!
– Конечно, я знаю подобные средства.
– Ну вот, и для приятеля все это сделаете. Я могу вам еще пригодиться.
Калиостро посмотрел на капризное лицо поляка, освещенное наполовину желтым, наполовину зеленым светом бумажного фонаря.
– Но зачем вам прибегать к таким средствам? Вам приятнее, если дама полюбит вас добровольно.
– Черт ли мне в ее доброй воле. Я хочу добиться, больше ничего.
– Я не могу этого сделать.
– Отчего? Вы чем-нибудь недовольны или графиня, кто-нибудь из слуг вам нагрубил?
– О нет, но я не дам вам эликсира.
Понинский искоса взглянул на собеседника.
– Может быть, граф не знает рецепта, тогда, конечно, другое дело.
Калиостро быстро схватил Понинского за руку.
– Идемте!
– Куда?
Граф вел хозяина к уединенному павильону на берегу пруда. В окно разноцветно волнами врывались огни, отраженные водой и небесами, музыка с озера и лужайки, запах скошенной травы и сладкой липы. В комнате было несколько стульев, стол, диван, на стене против окна помещалось круглое зеркало.
– Смотрите! – приказал Калиостро.
В зеркале, кружась, отражались уменьшенные огни фейерверка и темное небо. Постепенно из пестрого движения выплыли прозрачные черты, и огни, будто живая кровь под кожей, шевелились под ними. Прямой нос, опущенные губы и по-китайски приподнятые глаза выражали веселость, надменность и своенравье.
– Пани Кепинска! – воскликнул Адам и упал на колени.
– Это труднее сделать, чем наболтать пузырек, которого вам я не дам! – сказал Калиостро, выходя из беседки.
Скрипки одни уже пели с лужайки, рожки умолкли. Граф сел под большой фонарь и вспомнил, что в кармане у него письмо от Шарлотты Медем, которая к нему не писала давно. Ему его передали перед самым обедом, и он не поспел его прочитать:
«Милый и добрый учитель и брат, не буду вам писать новостей, так как их нет, а старые вы все знаете. Скажу вам то, что давно хотела сказать. Знаете, у меня есть зуб против вас. Почему вы не заехали в Митаву, где все вас так любят, где каждая вещь хранит для меня воспоминанье о вас? Конечно, ваш великий путь лежит мимо нас, скромных и незаметных, но, дорогой учитель, боюсь сказать, до нас доходят тревожные слухи. Я их гоню, не верю, чтобы даже слухи не темнили светлого имени Калиостро. Ведь вы на виду у всего света. Какая осторожность требуется. Вы даете людям то, чего они просят, но то ли им нужно, чего они хотят? Подумайте. Они запросят у вас денег, успеха, любви, почестей, фокусов. Этим вы можете их уловить ко спасенью; ну, хорошо ли это? Я не сужу, я спрашиваю. Может быть, я предупреждаю и умоляю. Но нет, я слишком уверена в графе Калиостро и знаю, что он никогда не свернет с пути, хотя бы обманчивая видимость и говорила нам противное.
Да хранит вас небо, учитель. Целую ваши руки.
Калиостро оглянулся, ему показались такими далекими не только двор Медемов, где Шарлотта каталась с горки, но даже и покои светлейшего, в которых тот вздыхал о регенерации духа.
Скрипя каблуками по сырому песку, к нему быстро подошла Лоренца. Положив голову ему на плечо, она помолчала, потом произнесла будто про себя:
– Это жизнь! О, Александр, я начинаю расправлять крылья! Польским прошелся со мной король!
Она опять задумалась, потом проговорила недовольно:
– Что у тебя вышло с синьором Понинским? Нужно исполнить его просьбу, ведь это пустяки, какие-то капли. Он так щедр и любезен, может быть, нам пригодится и на будущее.
Граф ничего не говорил, смотря на звезды. Потом спокойно и тихо произнес:
– Завтра мы уезжаем, Лоренца.
Графиня подняла было брови, но, взглянув на мужа, поняла, что прекословить было бы бесполезно.