ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Великая доблесть о себе молчит.

Монгольская пословица




1

Тайга вплотную подступала к полотну железной дороги. Это была Великая Сибирская магистраль. Каких-нибудь полгода назад по ней бесконечным потоком шли из Владивостока в Омск, столицу колчаковского правительства, эшелоны с продовольствием и солдатами.

Теперь все замерло. На участке протяженностью в двести верст хозяйничали красные партизаны Щетинкина и Кравченко. Впереди каждого эшелона приходилось пускать бронепоезд.

Весна 1919 года. В распадках еще снег. Деревья погружены в легкий, прозрачный сумрак.

В зарослях пихтача стоял человек в шинели, в папахе с красной звездой и смотрел, как партизаны закладывают мины под рельсы. Лицо у человека было строгое, сосредоточенное, выражало нетерпение.

— Ну, что там, Уланов?.. — крикнул он, обращаясь к кому-то невидимому.

— Пока ничего, Петр Ефимович, — отозвался Уланов с наблюдательной вышки.

Томительно тянулись часы. Наконец послышался взволнованный голос Уланова:

— Петр Ефимович, бронепоезд!

— Бронепоезд пропустить! — распорядился Петр Ефимович. — Подойдет эшелон — взрывать!..

Раздался взрыв. Эшелон со скрежетом свалился под откос, из разбитых вагонов выкатывались бочки, вываливались мешки с мукой. Выскочили из леса партизаны с берданками и японскими винтовками.

Петр Ефимович первым спустился к месту катастрофы. Губы искривлены, брови резко сдвинуты. Он пихнул носком сапога одну из бочек.

— Вскрыть!

— Топленое масло, Петр Ефимович. Зачирелое…

— Паутов, приходуй: масла — два вагона, муки белой — две тысячи пудов… Все отправить в Баджей, в центральный отдел снабжения. Мобилизуйте подводы у семеновских мужиков. Поспешайте! Сейчас вернется бронепоезд…

— Пути разобрать, товарищ Щетинкин?

— Разобрать!

Бронепоезд «Генерал Духонин» в самом деле скоро появился.

Петр Ефимович Щетинкин скомандовал:

— Все в укрытия! Линию пусть восстанавливают. А когда станет уходить — пускайте под откос…

Звенели, выли и грохотали рвущиеся снаряды. Партизаны сидели в бревенчатом блокгаузе, ослепленные и оглушенные.

— Ну и жарит! Аж завидки берут, — восхищался Щетинкин.

— Нам бы столько снарядов! — откликнулся Уланов. — В Красноярск и Ачинск давно бы Советскую власть вернули…

— Вернем, Василь, не все сразу.

После артиллерийского налета из бронепоезда выскочили ремонтники, занялись восстановлением железнодорожного полотна. Им не мешали.

Ремонт закончен, насыпь опустела. Бронепоезд двинулся на запад, медленно набирая скорость.

Далеко он не ушел. Грохот вновь расколол таежную тишину — бронепоезд сорвался в пропасть.

— Пасхальный подарок адмиралу Колчаку… — проговорил Щетинкин удовлетворенно.


Когда Колчаку доложили о гибели бронепоезда «Генерал Духонин» и товарного состава, «верховный правитель» пришел в неистовство. Он немедленно созвал своих министров и генералов.

— До каких пор, я вас спрашиваю?! — набросился Колчак на генералов. — До каких пор эта красная банда будет держать нас за горло?! Семь месяцев они пускают наши эшелоны под откос, лишают нас продовольствия, обмундирования, вооружения. Сибирская магистраль перерезана. Связь с Дальним Востоком фактически прервана. Они захватили в плен почти три тысячи наших солдат и офицеров. Кто перед вами, господа генералы, кто? Наполеон? Ганнибал? Какой-то штабс-капитанишка Щетинкин из рязанских плотников — вот кто! Отвечайте, почему вы это терпите?..

Но генералы молчали. Да и что они могли сказать?

Не так давно войска Южной группы Восточного фронта Красной Армии заняли Бугульму, Белебей; подошли вплотную к Уфе. Колчак почувствовал себя в ловушке.

Из-за решительного наступления Красной Армии по всему Восточному фронту Колчак не мог бросить против партизан сколько-нибудь значительные силы. Степно-Баджейская Советская республика продолжала существовать и процветать. Командующим партизанской армией официально считался бывший агроном Кравченко, но тон во всем задавал его помощник, бывший штабс-капитан Петр Ефимович Щетинкин, человек искусный в тактике и, судя по всему, не чуждый и понимания самых высоких вопросов стратегии. Во всяком случае, перерезав Сибирскую магистраль на протяжении двухсот верст, он в самом деле держал Колчака за горло. Это уже не тактика, а стратегия: отрезать Омск от остальной Сибири и Дальнего Востока, лишить белую армию продовольствия, винтовок, пулеметов, пушек.

Правда, Колчак еще чувствовал себя сильным, располагал резервами, но, когда красные подошли к Уфе, он стал ловить себя на том, что все чаще и чаще начинает думать о бегстве. Куда? Был только один путь: через Монголию — в Китай, а оттуда в Японию, в Англию…

Путь в Монголию лежал через Урянхай, или Туву. Этот край был свободен от красных партизан. Колчак срочной телеграммой вызвал в Омск комиссара по делам Урянхайского края Турчанинова и главу тувинского духовенства Лопсана Чамзу.


…Они сидели в салон-вагоне и вели неторопливый разговор. Лопсан Чамза был в желтом чесучовом халате, беспрестанно перебирал янтарные четки. Неподвижный, грузный, с бритой головой, редкими свисающими усами и широким тяжелым лицом, он напоминал изваяние в буддийском капище. Турчанинов вел себя с ним внешне почтительно — в Урянхае, комиссаром которого значился Турчанинов, Лопсан Чамза пользовался почти неограниченной властью, и с этим приходилось считаться.

В салон вошел адъютант Турчанинова корнет Шмаков. Лихо щелкнув каблуками, он протянул комиссару пакет:

— Очередной бюллетень, ваше превосходительство.

— Благодарю. Можете остаться здесь, корнет.

Бегло просмотрев бюллетень, Турчанинов помрачнел.

— Хорошие ли новости у верховного правителя России? — спросил Лопсан Чамза.

— Обстоятельства несколько изменились, — глухо отозвался Турчанинов. — Возможно, мы не застанем Колчака в Омске.

— Ты говорил: Колчак ждет.

— Можете не сомневаться, владыка: вашу делегацию и вас лично ждет великий почет.

Лопсан Чамза швырнул четки на стол, протянул руку с короткими негибкими пальцами.

— Почет? Зачем мне твой почет? Урянхи, ядараан, кулугур, нищие сволочи поднимаются против князей и богатых, Русские подхребетинский отряд собрали. Советы делать хотят. Как в прошлом году. Что будет с моими стадами и землями? Три тысячи войск давай — вот что я хотел сказать Колчаку. Даст?

— Даст.

Лопсан успокоился. Взял четки и стал шептать молитву: «Ом мани пад мехум». Затем набил табаком длинную трубку с металлической чашечкой и закурил. Неожиданно он сказал:

— Ты хитрый, комиссар Турчанинов. Я и без твоей бумажки знаю, какие новости у Колчака: плохие новости. Красные Урал берут, белые в Сибирь бегут. Вот какие новости.

Турчанинов взглянул на него с изумлением.

— Ты, комиссар Турчанинов, Урянхаем правишь, А думаешь так: в Урянхае русских казаков мало, а китайских солдат много. Если у Колчака дела будут плохи, не перебегут ли ноены и Лопсан Чамза к Ян Шичао, не продадут ли Урянхай китайцам? Есть такие ноены: Ажикай, Буян-Бодорху. Глупые люди. Не понимают: водить дружбу с Ян Шичао, японским слугой, все равно что на шею собаки мясо вешать…

Он умолк. Тяжело задумался. Потом торжественно произнес:

— Я знаю мудрое слово: протекторат! Протекторат — значит закон. Плохой закон, хороший закон — все равно закон. У Ян Шичао нет закона управлять урянхами. Лопсан Чамза служит закону. Он служит белому правителю.

Турчанинов скривил в усмешке рот.

— Белое дерево белого царя крепко вросло своими корнями в урянхайскую землю, — сказал он. — Если нужно, Колчак даст десять тысяч войск…

У окна вагона сидела пятнадцатилетняя племянница Лопсана Чамзы — Албанчи. На диване рядом с ней примостился корнет Шмаков. Он протянул девочке плитку шоколада.

— Бери. Последняя. Скоро Омск. Вот и путешествию конец, прекрасная Албанчи. У тебя будет что рассказать твоему жениху, когда вернешься домой. Есть у тебя жених?

Девочка смущенно молчала.

— Ну, ну, мы с тобой друзья, не правда ли? Как его зовут? Кто он?

— Зовут Кайгал. Он разбойник.

— Разбойник?

Корнет был озадачен.

— Так называет его дядя Лопсан. Кайгал против богатых и против казаков.

— Мятежник, значит. А где он сейчас?

— Прячется с товарищами в горах.

— И ты знаешь где?

— Нет, не знаю.

— Ро-ман-тично… И все-таки ты должна знать.

— Нет, я не знаю… Он как ветер: на одном месте не сидит.

— Ну, хорошо. Если тебе нравятся разбойники и бедные, то я в некотором роде тоже разбойник, белобандит. Так, во всяком случае, нас окрестили красные.

Албанчи рассмеялась.

— Я самый бедный, Албанчи. Были скаковые конюшни, много скота. Как у твоего дяди Лопсана. Был Петербург, балет «Сильфиды», Нижинский. Все полетело к черту! Знаешь, о чем я мечтаю? Юрта в горах, холодный кумыс в турсуке, а рядом — такая жена, как ты, Албанчи. Раствориться в неизвестности…

— Я еще маленькая. Я прошла всего два класса русской гимназии.

— Я подожду. Водки хочешь? Не хочешь?.. Ха!

Он вытащил из кармана плоский пузырек с водкой и отхлебнул.

В вагон вошел кондуктор.

— Омск, господа! Омск…

Два рослых монаха-телохранителя взяли Лопсана Чамзу под руки. Делегация вышла на перрон.

Это был Омск. Грузовики с солдатами. Марширующие солдаты. По улицам фланировали иностранные солдаты и офицеры в крылатках защитного цвета с меховыми воротниками; на головах у них были черные шляпы с перьями. Проходили эскадроны.

В ставке Колчака в большом строгом зале в здании управления железной дороги за столом сидели колчаковские министры, генерал-лейтенант Розанов, Пепеляев, Гаттенбергер, английский полковник командир батальона Уорд, генерал Шарпантье, американские и английские советники, итальянский полковник Компот-Анжело, митрополит Варфоломей, русское духовенство, любовница Колчака княжна Темирева.

На Колчаке был черный парадный мундир, увешанный царскими и иностранными орденами.

Когда Лопсана Чамзу ввели в зал, все встали, Колчак пошел ему навстречу и, остановившись в полушаге, произнес короткую приветственную речь:

— Мы счастливы приветствовать на белой земле России высочайшего гостя, главу ламаистской церкви, апостола Урянхая, архипастыря Бандидо Хамбо Лопсана Чамзу. Мы подтверждаем незыблемость протектората белой России над Урянхаем. Мы разной веры, но цели у нас одни: искоренение большевизма и советчины…

Минуту Лопсан Чамза рассматривал узкое породистое лицо «верховного правителя» с тяжелым подбородком, но не выдержал острого взгляда его темных глаз и почтительно склонил голову.

— Ваше высокопревосходительство, — робко начал Чамза, — крайняя нужда побудила меня, дряхлого старика, пуститься в дальний путь: наш глупый, невежественный народ поднял мятеж, чтобы снова установить Советы, и хочет позвать на помощь партизан Кравченко и Щетинкина. Восстание милостью божьей мы задушим, но Щетинкин, эта злая сила, останется. Если он придет в Урянхай, мы погибли. Мы, духовенство, князья и торговые люди, просим защиты у вашей светлости: пришлите в Белоцарск три тысячи правительственных войск.

— Не сомневайтесь, святой отец, мы вас защитим, — отвечал Колчак с чувством.

Лопсан Чамза стал часто кланяться, затем смиренным голосом добавил:

— Еще одна ничтожнейшая просьба, ваше высокопревосходительство…

— Да, святой отец.

— Я просил бы от верховного правителя России соответствующую грамоту с надлежащими печатями, чтобы население знало, что Россия оказывает нам покровительство.

— Такая грамота будет, — заверил Колчак. — А сейчас мы хотим отблагодарить вас, ваше святейшество, за все великие заслуги перед Россией. Позвольте вручить вам высочайшую награду — орден Святой Анны.

Колчак снял с себя и навесил орден на шею Чамзы. Тот торопливо поймал руку адмирала и поцеловал ее.

Весть о том, что в Урянхае восстание, крайне обеспокоила «верховного правителя». Если восставшим удастся соединиться с партизанской армией Щетинкина, путь в Монголию, в Китай будет отрезан!

Здесь же, в зале, где проходила церемония встречи тувинской делегации, Колчак принял решение. Он знал, что министры и генералы станут оказывать сопротивление его приказу, но другого выхода не видел.

Он начал издалека.

— А правда ли, что в Урянхае вас называют «маленьким Колчаком»? — с легкой самодовольной усмешкой обратился он к Турчанинову.

Турчанинов отвесил короткий поклон и, вскинув голову, торжественно произнес:

— Так точно, ваше высокопревосходительство. И я горжусь этим.

— Господин Турчанинов год назад подавил Советы в Урянхае, — пояснил Колчак, — потопил их в крови. Этот сугубо штатский человек пример всем нам: не располагая серьезными силами, он ликвидировал Советы, вырезал коммунистов. Урянхай — наш тыл, наша точка опоры, стратегический путь в Китай через Монголию. Не так ли, господин Турчанинов?

— Вы прозорливы, ваше высокопревосходительство, и если бы не угроза нашествия партизан в Урянхай…

— Нашествия не будет! — перебил его Колчак, — Генерал Розанов, вы облечены особыми полномочиями по ликвидации енисейских партизан, но бездействуете. Приказываю немедленно стереть с лица земли Баджей и всю эту республику. Щетинкина и Кравченко изловить и уничтожить!..

— Но для этого потребуется не меньше десяти тысяч войск… — пытался возразить генерал-лейтенант Розанов.

— Берите двенадцать тысяч! Берите артиллерию, пулеметы. Генерал Шарпантье, вы поступаете в распоряжение генерала Розанова. А вы, полковник Компот-Анжело, поступаете в распоряжение генерала Шарпантье. Подыщите разумного офицера и зашлите его в Баджей. Щетинкин не должен уйти живым!

— Такой офицер есть, — подал голос Турчанинов.

— Кто он?

— Мой адъютант корнет Шмаков. Он хорошо показал себя при ликвидации Советов. Смел, находчив. Щетинкина не упустит.

— Решение принято, господа. Вы, отец Варфоломей, завтра же отправляйтесь в Урянхай, будете проклинать партизан со всех амвонов…

«Верховный правитель» был невысокого роста, худощавый, с гнилыми зубами и непропорционально длинными руками, но именно на этого невзрачного человека пал выбор истории. Турчанинов хорошо помнил, сколько было шуму в газетах, когда восемнадцатого ноября прошлого года в Омске произошел переворот: бывший военный министр эсеро-кадетской Директории вице-адмирал Колчак провозгласил себя «временным верховным правителем» России. Его срочно произвели в полные адмиралы. Кадетско-монархические газеты захлебывались от восторга:

«Военная диктатура, необходимость которой давно доказывали, которую ждали все жаждущие порядка, осуществлена!» «Только военная диктатура отвечает духу и историческому укладу русского народа».

И в том же духе. Монархическая газета «Заря» в передовой статье вопрошала: «Наполеон или Вашингтон?» В Омске на Атаманской улице, в резиденции «верховного правителя», на торжественных приемах представители «общественности» кричали: «Верховному правителю Колчаку — русскому Вашингтону — ура!» Меньшевики вспомнили о встрече Колчака с Плехановым еще в апреле семнадцатого. Правда, они почему-то умалчивали о цели визита царского адмирала к вождю меньшевизма. А ларчик открывался просто: адмирал просил Плеханова о посылке на флот меньшевистских агитаторов, способных противостоять большевистской пропаганде. Плеханов указал Колчаку на дверь. Более трезвые люди сразу разгадали сущность новоявленного «верховного правителя», окрестив его «Александром IV». Колчак заявил, что делиться властью ни с кем не намерен; с партиями или «партийностью» будет покончено раз и навсегда.

Если донской атаман Краснов, гетман Скоропадский и кадетский лидер Милюков стремились «при прямом содействии германцев» восстановить в России монархию, то Колчак шел к той же цели, опираясь на англичан, на Антанту, на чехословацкий корпус… Цель оправдывает средства. А на кого еще мог опираться Колчак? Турчанинову хорошо были известны кое-какие обстоятельства, существовавшие в Сибири задолго до прихода адмирала к власти. В горном деле Сибири орудовало свыше двадцати английских компаний. В 1916 году здесь был учрежден крупный англо-американский золотопромышленный синдикат, объединивший двадцать четыре компании, в том числе и общество «Лензолото». Американцы прибрали к рукам весь экспорт сибирской пушнины, сырых кож, шерсти овчин. Страны Антанты, главным образом англичане, захватили месторождения цветных и редких металлов, серебряные, свинцовые и медные рудники. За вооружение и снаряжение Колчак щедро расплачивался золотом. Треть золотого запаса России оказалась в иностранных байках. Из Японии будущий военный диктатор прибыл во Владивосток с английским генералом Ноксом. С тех пор англичане зорко следили за каждым шагом адмирала, а по прибытии в Омск он сразу же был взят под охрану английского батальона полковника Уорда. Два английских офицера, капитан Стевени и полковник Нельсон, что называется, ни на шаг не отходили от адмирала, всюду следовали за ним. Адмирал носил английский френч, правда, с русскими погонами (генерал Нокс всерьез считал, будто Колчак все еще находится «на службе его величества» короля английского, куда поступил добровольно). Главнокомандующий союзными войсками французский генерал Жаннен с плохо скрываемой злобной иронией говорил, что Колчак находится «в кармане» у англичан.

Но сейчас, перед надвигающимися грозными событиями, все это не имело ровно никакого значения. Красные берут Урал!.. Оснащенная с ног до головы английским, американским и французским оружием, армия Колчака отходит все дальше и дальше на восток. Удастся ли удержать Омск?

Турчанинову на этот раз показалось, будто «верховный» ведет себя не в меру нервозно, напряженно-суетливо, своих министров почти не слушает, то снимает, то натягивает на руки лайковые перчатки. Да, в нем чувствовалась неуверенная приподнятость. Еще совсем недавно какой-то там комиссар Урянхая для «верховного правителя» просто не существовал. И вдруг оказывается: ему даже известно, что Турчанинова в Урянхае называют «маленьким Колчаком»!

Турчанинов был умным человеком и не обольщался на этот счет: прежде чем принять Лопсана Чамзу и комиссара, «верховный» повелел представить их досье. Только и всего. Но то, что Колчак в высоком собрании назвал имя Турчанинова как образец исполнения государственного долга, не могло не польстить. Турчанинов слишком хорошо знал всех этих карьеристов: Червен-Водали, Жардецкого, Клафтона, Устругова и других. Крупные взяточники, они меньше всего заботились о торжестве «белого дела», торопились набить себе карманы золотом.

Конечно же, Турчанинов не мог знать всего. Вначале Колчак хотел во имя «святой белой идеи» навести порядок в экономической жизни Сибири: армии требовались хлеб, мясо, лошади, сапоги. Да мало ли что требуется армии, которая должна беспрестанно отбиваться от большевиков!

Он еще не знал, что все его министры, вплоть до премьера Пепеляева, подкуплены толстосумами-промышленниками и торговцами. Министры в один голос настойчиво требовали отменить монополию на хлеб, мясо и масло. Под их давлением «верховный» монополию отменил. А к чему это привело? Цены на продукты невероятно подпрыгнули, началась дикая, безудержная спекуляция. Судовладельцы на Амуре и Сунгари, меньше всего помышляя о нуждах белой армии, продали весь флот японцам и китайцам. Опять же после негласной сделки с министрами. «Верховный правитель» хватался за голову, взывал к «общественности»:

— Скажу вам откровенно, я прямо поражаюсь отсутствию у нас порядочных людей!.. Я фактически могу расстрелять любого виновного агента власти. Я отдаю его под суд, требую расследования и сурового наказания за хищения. А он откупается. У Деникина — то же самое. Наверное, таково общее русское явление.

Усилия Колчака навести порядок хотя бы в военном ведомстве натыкались на непреодолимое сопротивление. Он издавал грозные приказы, секретно распорядился в кратчайший срок направить всех офицеров, околачивающихся в тыловых частях и учреждениях, на фронт. Но ни один из его приказов так и не дошел по назначению. Тыловики и штабники по-прежнему переполняли омские рестораны и салоны. Коррупция, продажность оказались сильнее «святой белой идеи». Каждый торопился урвать свою долю и, в случае крушения колчаковщины, удрать за границу. Целый сонм «цензоров» следил за тем, чтоб ни одна письменная жалоба не попала на глаза «верховному». Но одно письмо по недосмотру все же очутилось у него в руках. Анонимный автор советовал:

«Разгоните присосавшихся к государственному пирогу дармоедов-интеллигентов. Всякий наживающийся в данный момент враг России. Требуйте установления максимума заработка каждого, более которого никто не имеет права зарабатывать и получать. В этом только спасение. Пускай не крадут в министерстве продовольствия офицеры, железнодорожники, торговцы — и все будет спасено».

Прочитав письмо, Колчак вдруг явственно почувствовал: все идет к концу! Анонимный автор письма наивно полагал, будто Колчак не знает всего этого и суровыми приказами может предотвратить крах своего правления. И только сам он в полную меру ощущал свое бессилие. Ни массовые порки, ни расстрелы, ни попытка заигрывания с народом не могут спасти положения. Каждый день начальник контрразведки докладывает: на постовых будках и стенках складов опять появились надписи: «Долой эту сволочь — сибирское правительство и его ставленников!», «Смерть врагам рабочих!», «Да здравствует Советская власть!». С запада неудержимо катится Красная Армия, в тылу — разрастается партизанское движение. Только победа на фронтах могла бы спасти положение. Но увы… Можно, разумеется, всю вину свалить на своих бездеятельных генералов. Почему в таком случае побеждают большевистские генералы, не имеющие в нужном количестве пушек, пулеметов, даже винтовок? Их армии разуты и раздеты, голодают.

Все чаще подумывал о неизбежном бегстве «верховный правитель». Его жена, Софья Федоровна, находилась с сыном в Париже, они вели переписку, он всякий раз намекал на скорую встречу, и Софье Федоровне оставалось лишь гадать, что кроется за обещаниями.

Склонный к мистике, Колчак приезд духовного владыки Урянхая и Турчанинова воспринял как некий указующий перст судьбы. Ему показалось, будто Турчанинов и есть один из тех порядочных людей, на кого можно полностью положиться в трудную минуту. «Большой Колчак» нуждался в «маленьком Колчаке».

После официальной встречи в ставке «верховный правитель» пригласил духовного владыку Урянхая и Турчанинова к себе в дом, на «чашку чая». От подобной любезности Турчанинов даже оторопел: невиданная честь! Лопсан Чамза тоже понял кое-что.

— Будем пить! — сказал он, лукаво сощурив и без того узкие глаза.

Впрочем, пили самую малость. Вели непринужденный разговор в интимном кругу: кроме гостей и «верховного» за столом были княжна Темирева, премьер Пепеляев — люди, которым Колчак доверял полностью. Княжна представляла хозяйку застолья, иногда брала на руки крошечного тигренка, недавно подаренного уссурийскими купцами, торгующими пушниной. Это была зрелая женщина с надменным, не очень красивым лицом. Турчанинов не мог взять в толк, что мог найти в ней «верховный». Но княжна есть княжна. Порода. «Моя Вера в сравнении с ней — Венера Милосская…» — с удовлетворением думал Турчанинов. Его внимание больше привлекал премьер колчаковского правительства Пепеляев, крупный мужчина с бульдожьим лицом и зычным голосом. Восхождение этого человека к вершинам власти казалось Турчанинову прямо-таки загадочным. Отношения добросердечные, овеянные теплотой и приязнью, Колчак сохранял лишь с Пепеляевым, и на первый взгляд это были отношения господина и слуги, повелителя и фаворита. На самом же деле они были намного сложнее, и для окружения Колчака не всегда было ясно, кто кем повелевает. Но непреложно было одно: оба они друг в друге нуждались и друг без друга обойтись не могли. Никому не доверявший, «верховный правитель» верил каждому слову своего премьера. И он не делал ошибки: Пепеляев если и мог его предать, то лишь под угрозой приставленного ко лбу пистолета. Он отлично понимал, что высоким положением обязан Колчаку, который, опираясь на английские и чешские штыки, мог назначить председателем совета министров любого из своего окружения. Гибель Колчака будет и его, Пепеляева, гибелью. Они были неразделимы даже на карикатурах подпольных газет: их изображали в виде обезьяны и бульдога, шествующих под ручку. Кто он, этот таинственный Пепеляев, поднявшийся до вершин государственной власти? Преподаватель из Бийска. Был делегатом IV Государственной думы. Комиссар Керенского в Кронштадте. Корниловец. Член ЦК кадетской партии. Лидер омских кадетов. Лез, лез — и добрался-таки. Сидит молча, слушает, то и дело поправляет пенсне. Но Турчанинов знал: именно этот человек больше всех способствовал восхождению Колчака. Еще до появления адмирала в Омске Пепеляев бросил крылатую фразу, объединившую всех сторонников военной диктатуры:

«Социалисты мыслят: да здравствует революция, хотя бы погибло государство. Мы же говорим: да здравствует государство, хотя бы погибла революция».

В словесной изворотливости ему не откажешь.

И еще одна черта Колчака открылась Турчанинову в этот памятный вечер. Неожиданно для всех «верховный» затеял с Лопсаном сугубо богословский разговор, о буддизме. Духовный владыка Урянхая был приятно изумлен.

— Я исповедую одну из разновидностей буддийской веры, — сказал Колчак, — вероучение секты дзэн, или чань.

И он принялся излагать сущность этого учения. Поражен был и Турчанинов, хоть и понимал, к чему ведет «верховный»: любая религия должна быть воинственной!..

— Война — единственная служба, которую не только теоретически ставлю выше всего, но которую искренно и бесконечно люблю, — говорил он.

Пояснил, что буддийской премудрости набрался в Иокогаме, где ему пришлось надолго остановиться по пути из Америки в Китай, а потом во Владивосток.

— Мне запомнились слова одного японца, вовлекшего меня в буддийскую секту дзэн, — продолжал Колчак. — Помню, заговорили о государственном управлении, о демократии. Мой японский друг считал, что единственная форма государственного управления — военная диктатура. Демократия, по его мнению, это развращенная народная масса, желающая власти, но власть не может принадлежать большому числу людей в силу глупости числа…

Лопсан Чамза согласно кивал головой. В свое время он занимался в духовной академии в Урге и слышал об учении дзэн, или чань, которое считалось не индийским, а китайским и японским. Живший в девятом веке мастер и знаток дзэн-буддизма И-сюань призывал: «Убивайте всякого, кто стоит на вашем пути! Если вы встретите Будду — убивайте Будду, если встретите патриарха — убивайте патриарха!» Дзэн-буддизм исповедовали люди решительные, главным образом военные, для которых, согласно учению, нет ни прошлого, ни будущего, а есть лишь «вечное настоящее».

Чамза не был силен в философии буддизма, не читал трудов Линь-цзи и Ван Янмина, так и не одолел премудрость «Алмазной сутры», но он обладал практическим чутьем, знал, когда нужно поддакнуть. Колчаку сказал, что полностью принимает вероучение дзэн, или чань, так как лишь оно дает истинное просветление — сатори, да-у. Будда тот, у кого в руках власть!..

Убедившись в том, что в лице духовного пастыря соётов нашел единомышленника, Колчак мягко произнес:

— «Хозяин смерти» держит в руках Колесо сансары. Прекращение страдания часто приходит через созерцание прекрасного, которое позволяет нам слиться с природой Будды…

Чамза навострил уши, стараясь понять, куда клонит «верховный». Колчак помолчал, а Чамза, истолковав это как приглашение к обмену мудростью, произнес:

— Во всем сущем находится природа Великого бакши, восемь свобод и десять совпадений…

Но «верховного» меньше всего занимал богословский разговор, он сказал прямо:

— Мы наслышаны о красотах Урянхая, и только государственные заботы не дают нам возможности посетить ваши благодатные края.

Чамза все понял. Почти совсем зажмурившись, негромко вымолвил:

— Я оставлю при вашей высокой особе своих верных слуг. В любой день по вашему повелению они укажут самый короткий и самый безопасный путь в Белоцарск.

…В открытые окна ресторана виднелся ночной Иртыш. За столом в кругу шумной офицерской компании сидел корнет Шмаков. Он обхватил голову руками и тупо смотрел на разодетых дам, на эстраду, где певец, обтянутый фраком, с ослепительно накрахмаленной грудью, меланхолично напевал модную песенку.

Рядом со Шмаковым сидел его давний приятель есаул Бологов, человек с крупным интеллигентным лицом. Есаул был задумчив. Взгляд Шмакова постепенно приобретал осмысленное выражение. Он налил в рюмку коньяку, молча выпил, затем, криво усмехнувшись, обратился к Бологову:

— Есаул не пьет? Есаул грустит?

— Охота вам кривляться, Шмаков? Пир во время чумы. Все катится к черту. Наши бегут по всему фронту. Бегут без оглядки. Сегодня Уфа, завтра — Омск. А нас с вами, строевых офицеров, не на передовую, а куда-то в глубокий тыл, против какой-то Баджейской республики. Смешно. И горько…

— Не все ли равно, где сдохнуть: под Уфой или под Баджеем? — сказал Шмаков. — Дрались за идею, теперь будем драться ради спасения собственной шкуры — только и всего. Кстати, я завидую вам: будете отсиживаться в штабе Шарпантье, а меня суют головой в пасть волка… Говорят, Щетинкин беспощаден к таким, как мы. И подумать только: офицер, прошедший все фронты, георгиевский кавалер, за доблесть награжден французами медалью — и служит Советам! Ведь это он устроил совдеп в Ачинске и блестяще оборонял его. Большевик!.. Этот старый рогоносец Турчанинов ловко отделался от меня.

— Вы хвастаете, корнет.

— А что мне остается? — Шмаков решительно поднялся и обратился к офицерской компании: — Господа, берите коньяк, берите все! Я познакомлю вас с очаровательной девочкой. Все женщины в сравнении с ней просто клячи. У нее кожа как старинный жемчуг.

…Албанчи сидела в номере гостиницы на своем кованом сундучке, разговаривала с монахом Тюлюшем, который был при ней кем-то вроде няньки.

Неожиданно в номер ввалилась пьяная компания во главе со Шмаковым.

— Прекрасная Албанчи! — Шмаков сделал шутливый реверанс. — Мы пришли к тебе в гости.

Тюлюш вскочил и, размахивая руками, закричал сиплым голосом:

— Твоя нельзя, нельзя!

Албанчи испугалась.

— Мой дорогой Тюлюш, — успокоил Шмаков монаха, — не бойся. Мы зашли проститься. Завтра на фронт!

Он налил бокал коньяку, протянул монаху:

— Пей!

Тюлюш завертел головой.

— Пей! За здоровье господ офицеров. Мы едем умирать за твоего Лопсана. Или тебе не нравится наша компания?

Тюлюш трясущимися руками взял бокал и осушил его залпом.

— Твоя молодец, — сказал Шмаков, вновь наполняя бокал монаха. — За здоровье святого бандита Лопсана Чамзы! Огненная вода не приносит вреда…

— Перестаньте, корнет! — с отвращением сказал Бологов.

Шмаков бросил взгляд на Албанчи и неожиданно для всех стал декламировать:

Хорошо, что нет царя,

Хорошо, что бога нет!

Хорошо, что нет России…

Потом трагически-молящим голосом произнес:

— Господа! Уходите все, господа! Она моя, я хочу сделать ей предложение… Я ей уже сделал предложение…

— Корнет, вы сошли с ума! — пытался образумить его Бологов. — Она совсем ребенок!

— Уходите! Я отвечаю за свои поступки…

Бологов пожал плечами и вышел.

Офицеры подхватили под руки опьяневшего, но сопротивлявшегося Тюлюша, выволокли его из номера.

Лопсан Чамза был лишен своей обычной величественной неподвижности: просто жалкий, беспомощный старик с трясущимися щеками. Он раскачивался из стороны в сторону и причитал:

— О дитя мое, драгоценная яшма, что сделал с тобой изверг проклятый! Зачем я, глупый старик, взял тебя сюда! — Повернув голову к окну, где в кресле сидел Турчанинов, он зло закричал: — Я буду жаловаться на твоего адъютанта самому правителю! Смерть за надругательство над невинным ребенком!

Турчанинов поднялся с кресла, подошел к старику, взял его за плечи:

— Святой отец, мне понятно ваше горе и ваше отчаяние. Его высокопревосходительство разделяет ваше несчастье и приказал расстрелять мерзавца корнета.

— Да, да, расстреляйте! Я хочу видеть все своими глазами.

— К сожалению, сейчас это невозможно, ваше святейшество, — с нарочитой печалью в голосе произнес Турчанинов. — Изменник Шмаков бежал к красным! Мужайтесь, святой отец. Тайна вашей племянницы не выйдет из узкого круга людей. Я позабочусь об этом…

2

К железнодорожной станции Камарчага подошел большой эшелон. Из теплушек уже стали выскакивать солдаты, выкатили пулеметы. На платформе стояли пушки Маклена. Переговаривались между собой офицеры.

— Розанов-то, говорят, немец.

— Будь хоть пес, лишь бы яйца нес.

Паренек лет шестнадцати, в рваном пальтишке, прохудившихся сапогах и сплюснутом картузе, переходил от одной группы солдат к другой, гнусаво тянул:

— Подайте Христа ради калеке убогому…

На него не обращали внимания. Здесь было много побирушек. Паренек заунывно пел:

Встали русские стеною,

Выходя на бранный пир…

Белый царь идет войною

Защищать славянский мир, —

И русинов, и хорватов,

И отважный сербский край,

С нами вновь идет Расея,

Веселей поход играй!..

Все тщетно.

— Ухо усеку… Утекай! — крикнул ефрейтор на побирушек. — Наползли, как муравьи на сало.

Паренек опустил голову, прихрамывая, поплелся к станционному зданию. Он уселся на солнцепеке рядом с седобородым стариком и с любопытством уставился на бронепоезд, который с шумом проходил мимо станции.

— На Клюквенную попер, — процедил сквозь зубы паренек. — Ползи, ползи, там тебя ждут…

— А ты, Володимир, рисковый больно, — отозвался старик. — Не лезь в самое кубло, гляди издалека, как Петр Ефимович наказывал.

— Сам знаю, как он наказывал. Много наказывал…

Володя Данилкин считался отважным разведчиком в партизанской армии. Колчаковцев он не боялся и все время помнил наказ Щетинкина: «А главное — узнай, сколько у них пушек и пулеметов…»

Убедившись, что пушек и пулеметов много, Володя понял, что белые замышляют большое наступление. Он был сильно встревожен.

— Дед, мне пора в Семеновку, — сказал он старику негромко и поднялся, — считай эшелоны и вагоны, а я скоро к тебе наведаюсь…

И, заметив группу офицеров, проходивших мимо, снова запел гнусавым голосом:

С нами вновь идет Расея,

Веселей поход играй…

…После того как разутый, раздетый, не имеющий продовольствия, обремененный детьми и стариками партизанский отряд Щетинкина совершил семисотверстный бросок по скованной морозом тайге, управляющий Енисейской губернией Троицкий воскликнул:

— Нельзя не выразить удивления перед этим решительным переходом! Такое удавалось разве что Суворову…

Троицкий великолепно знал военную историю. Может быть, Александру Васильевичу было даже легче: за его армией не тянулся обоз с детьми, стариками и женщинами. Щетинкина и его партизан даже не сочли нужным преследовать: их считали обреченными на смерть.

Да и сам Щетинкин, вспоминая подробности этого похода, считал его чудом. Люди вверили ему свои жизни, жизни своих детей, возложив на него тем самым огромную ответственность. До сих пор по ночам мучают кошмарные видения. Снится ему бескрайняя заснеженная тайга, огромные костры, вокруг которых греются закутанные в дохи, одеяла, полушубки изголодавшиеся дети. Да, страшнее всего очутиться зимой бездомными, с детьми, не иметь надежд на какое-либо пристанище…

Два с лишним года находился Щетинкин в самом пекле войны. Когда, едва оправившись от тяжелого ранения, штабс-капитан Щетинкин в феврале семнадцатого года прибыл в Ачинск на должность начальника учебной команды, его встретили как героя-сибиряка, прославившего родной город. Полный георгиевский кавалер, медали, одна из них французская, которую лично вручил герою генерал Шарпантье. Местные власти бросились организовывать официальное чествование героя, но Щетинкин уклонился, сославшись на здоровье, и отправился в деревню Красновку, где жила его жена Васена с детьми.

Когда произошла Февральская революция, он долго не мог разобраться, что же, собственно, случилось. Царя сбросили, и ничего не изменилось. Землю мужикам в России не дали, на фронтах продолжали драться. После госпиталя он заезжал к отцу в родное Чуфилово. Крестьяне волновались: что же это, мол, Керенский землю зажал? Где же реформа? Одна говорильня и война до победы? Надоело!

Казалось, о Щетинкине и его учебной команде все забыли. Это его вполне устраивало — он отдыхал от войны. В тайге была мертвая тишина, которую изредка нарушал громкий стук дятла о дерево. Этот дробный стук напоминал короткие пулеметные очереди. Иногда через их лагерь несмелыми прыжками прорывались белки, а в морозные ночи задавали жуткие концерты волки. Команда занималась заготовкой дров. Валили перестоявшиеся деревья, а потом распиливали их на части. Густой, смолистый воздух пьянил, наполнял легкие морозной ароматной свежестью, и жизнь тридцатидвухлетнему Щетинкину вновь казалась неиссякаемо прекрасной.

Потом их перебросили в Красноярск на лесоразработки. Летом в тайге случился пожар, самый большой за последние годы, и команда Щетинкина участвовала в его ликвидации.

Он любил тайгу, знал все ее запахи.

Бурливым Енисеем, с его голыми, уродливыми скалами, завершалась Западная Сибирь, с низменностью, сосновыми борами, покрывающими песчаные склоны речных долин. За порогами и скалами Енисея, за его крутым правым берегом начиналась Центральная Сибирь — царство тайги. Так и получалось: Ачинск — в Западной Сибири, а неподалеку расположенный Красноярск — в Центральной. Енисей и Кача обтекают Красноярск с востока, а вокруг поднимаются горы, покрытые лесом. В падях по камням деловито журчали холодные ручьи.

Щетинкин со своей «тулянкой» — шомпольной двустволкой — любил бродить по тайге. Но охотился мало. Одиночество и тишина настраивали на размышления, и он пытался осмыслить все, что происходило в жизни. Неторопливо пробирался сквозь серо-зеленое безмолвье. Тайга шумела только утром и вечером. Русла речек и ручьев были завалены буреломом. Вброд не пройдешь, да и по лесине, по колодняку идти опасно: если это рухнувшая береза, то в трухе ноги сразу застревают, хоть кора и кажется свежей, надежной. Над курьями-болотами в несколько слоев с криками летели гуси и утки. Он был прочно отгорожен от всего мира с его заботами и тревогами, даже не верилось, что где-то за тысячи верст все еще бушует война и гибнут люди.

Иногда непонятно какие впечатления будили вдруг воспоминания о детстве, о родном селе Чуфилово на Рязанщине, где он родился и вырос. Там жили его старый больной отец Ефим Иванович Еремин и сестра отца тетка Прасковья, заменившая ему мать. Отец был сильным человеком во всех отношениях. Характера твердого, щетинистого. Его так и прозвали: Щетина. Настоящая фамилия их как бы забылась, и они стали именоваться по прозвищу: Щетинкины. Он рано овдовел и больше не женился.

Трехлетнего Петруху поручил заботам старшей сестры Прасковьи. Занятая своей семьей, тетка не особенно-то занималась племянником, и рос он самостоятельным и задиристым мальчишкой. Любил верховодить, любил подраться, и соседи говорили: «Вот уж щетинкинская порода». С детства он близко стоял к природе. Соберет, бывало, ватагу ребятишек — и в лес, по ягоды, по грибы. Тетка поощряла такие занятия, только строго предупреждала: «Смотрите, чтобы медведь не задрал, далеко не ходите». Леса на Рязанщине что твоя тайга — полно всякого зверья водится.

Отец работал у деревенского кулака в кузнице и еще занимался плотницким ремеслом, постепенно приспосабливая к этому делу и сына. С двенадцати лет он уже брал его с собой на заработки. Ходили от деревни к деревне, выполняя разнообразную плотницкую работу. А потом отец сильно занемог. Петр пристроился к плотницкой артели. Артель подалась в Москву. Строили купеческие магазины, базарные ряды. В народе много толковали о войне в Маньчжурии, ругали «япошек», которые посмели напасть на Россию, и выражали уверенность в скорой победе над этой малой нацией, посягнувшей на великую державу. Двадцатилетний Петр тоже испытал тогда патриотический подъем и очень возмущался, когда какие-то «темные людишки» ругали царя и желали поражения России. Одного такого, «в шляпе», они хотели поколотить всей артелью.

Между тем жизнь становилась все труднее. Их село Чуфилово совсем обнищало. Многие не вернулись с войны. Заработки на стороне падали, потому что из обнищавших деревень народ хлынул в города в поисках заработков. Жизнь дорожала.

Когда царь расстрелял у Зимнего мирную демонстрацию, поднялась вся матушка-Русь. Артель находилась в Москве, когда на Пресне начали строить баррикады. Разгромили купеческие лабазы, растащили строевой лес, из которого они должны были возводить купеческие постройки, а их самих чуть не избили «за предательство». Старшой артели приказал не ввязываться, мол, наше дело мастеровое. Но что-то поднялось тогда в груди Петра, какое-то родственное чувство пролетария объединило его с бушующей толпой. И если бы не запрещение старшого, он обязательно ввязался бы в драку с полицейскими, нещадно поровшими людей нагайками. С тех пор пошатнулась в нем вера в царя.

В 1906 году Петра призвали в армию. Службу начал рядовым 29-го Сибирского стрелкового полка, который был расквартирован в Ачинске и окрестных деревнях и селах. Их рота стояла в деревне Красновке. В полку его ценили как отличного плотника. Строил казармы, склады и другие помещения.

Сибирь ему понравилась. Мужики жили вольно, земли сколько хочешь. Это тебе не Чуфилово, где почти вся земля принадлежала помещику. Крестьяне бедствовали, по веснам мерли с голоду. А в Красновке что ни дом, то хоромы. У каждого полон двор скотины — лошади, коровы, свиньи. Многие на золотишко в тайгу ходили. Престольные праздники справляли шумно, широко, жирно. Девки были как на подбор, кровь с молоком. Приглянулась ему Васена Черепанова. На вечеринках только с ней и танцевал. Специально выучился — подэспань, вальс, «светит месяц». Местные парни злились — чужак лучшую девку у них отбивает. Но связываться со служивым боялись. Васена тоже не осталась к нему равнодушной, предпочла всем красновским.

Воинская служба шла успешно. Его отличили и направили в полковую школу. По окончании ее присвоили звание унтер-офицера. Это было уже кое-что. В свое Чуфилово возвращаться не хотелось, не виделось там в будущем никаких перспектив, и он остался на сверхсрочную. Решил идти по военной линии. Послали учиться в школу прапорщиков. Окончил ее в звании фельдфебеля и тут же посватался к Васене. Родители и слышать не хотели о таком браке: мол, солдат голоштанный, ни кола ни двора, одним словом, не нашего бога человек. Васена в бунт — сбегу из дому. Пришлось родителям покориться. Сыграли свадьбу, и стал Петро жить у Черепановых. Бабы ехидно подсмеивались: мол, в зятья взяли, видно, лучше-то никто на Васену не польстился.

И задумал Петро свой дом срубить. Воинская часть пошла навстречу: выделила строительного лесу, командировала солдат в подмогу.

Уж он-то, первоклассный плотник, постарался для себя! Новенький дом гордо смотрел на деревенскую улицу зеркальными окнами в резных наличниках. Тесовые ворота тоже были изукрашены замысловатой резьбой. «Дом что надо! — хвалили старые таежники. — Дом ставить, надо дело свое любить, надо дело знать… Ставь завсегда с молитвой, чтобы крепко было».

Сверстницы уже завидовали Васене: офицерша, какая-то живинка в жизни, а тут изо дня в день одно и то же…

В общем, стали они жить своим домом. Дети появились — сперва Клава, потом Надя. Кое-каким хозяйством обзавелись. А тут война. Царь объявил высочайший манифест:

«…Мы непоколебимо верим, что на защиту Русской Земли дружно и самоотверженно встанут все верные Нам подданные. В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще теснее единение Царя с Его народом и да отразит Россия, поднявшаяся как один человек, дерзкий натиск врага».

Был объявлен общий сбор полка в Ачинске. Все на фронт!

Поцеловал Петро плачущую Васену, детишек, сказал: «Иду бить немца…»

Дошел до Восточной Пруссии. До сих пор перед глазами стояли ряды колючей проволоки, белые кресты из свежего дерева, сотни, тысячи крестов с надписями химическим карандашом: «Мир праху вашему», «Погребен рядовой неизвестного имени, неизвестной части, скончавшийся от ран, не приходя в себя». Была в тех надписях горькая ирония людей, обреченных на скорую смерть. И сейчас в виски продолжала стучать война. Гул канонады, стоны и крики тяжелораненых, горы трупов. Зачем? Во имя чего? Обман давно обнаружен…

Вначале воинская страда объединила все силы народа, от высших до низших, огромное число молодежи хлынуло на фронт добровольцами. Даже зеленые юнцы не смогли совладать с нахлынувшим на весь русский народ патриотическим подъемом, и в действующую армию потянулись сотни, тысячи беглецов. Женщины и девушки переодевались в мужское платье и вступали в ряди бойцов. Многие из них совершали подвиги, увенчавшиеся жертвенной смертью.

Огромные цветущие области оказались разоренными и испепеленными огнем битв. Лучшая, работоспособная часть населения перебита. Кто были виновниками всех этих жертв?

Некоторые офицеры из имущих классов пытались объяснить ему, Щетинкину, что-де спор о виновниках войны несерьезен: такие стихийные явления, как великие войны народов, создаются не людьми, а ходом событий. Он же был убежден в своем: виновники войны есть, их можно даже назвать по именам! А они: «Сильные мира сего в действительности не в силах ни остановить, ни направить ход событий». Одному такому офицеру-мудрецу Петр Ефимович задал прямой вопрос: «Выходит, война возникла без всякой подготовки с той и с другой стороны? Как стихийное бедствие?» «Мы готовились к защите, немцы — к нападению», — не задумываясь, ответил офицер.

Нашлись, однако, люди, которые объяснили Щетинкину, каким образом многие народы оказались втянутыми в мировую бойню.

«Иду бить немца!» — сказал он тогда Вассе в патриотическом угаре, вдохновленный царским манифестом. Сколько было их, рукопашных схваток, штыковых атак! Перекошенные яростью и страхом лица, стиснутые челюсти, хриплые выкрики… Или убьешь ты, или прикончат тебя… Все, что есть звериного в человеке, проявляется в такие моменты.

…Шли немцы: им, наверное, приказали во что бы то ни стало взять первую линию русских окопов. Случилось так, что Щетинкина с небольшой группой солдат противник оттеснил и окружил. Пришлось пробивать дорогу к своим штыками и прикладами. Осталось их всего четверо, а немцев раз в пять больше — кто их считал! В синевато-серых шинелях смешного покроя, бескозырных фуражках, дико орущие, они наседали со всех сторон. «Станьте спиной друг к другу, и будем отбиваться!» — приказал он своим солдатам…

Всех их закололи штыками, и теперь он дрался один, весь в крови, потерявший человеческий облик.

Пришел в себя в госпитале. Палата была забита ранеными. Его наметанный глаз сразу определил, кто еще жив, а кто умер. На мертвом даже складки одежды лежат как-то по-особому плотно, будто все сделано из камня. Те, кто уцелел, не разговаривали друг с другом. Разговаривать не хотелось. Да и о чем? Лежали в тоскливом равнодушии. Смерть на этот раз обошла их. Но в самой жизни воцарилась неопределенность, какая-то необязательность. Особенно томила бессмысленность жертв, когда под огнем противника гибли десятки тысяч людей. А живых в окопах заедали вши.

В одном из боев офицер трусливо сбежал. Щетинкина назначили командиром роты, присвоили штабс-капитана.

Полк Щетинкина находился во 2-й армии генерала от кавалерии Самсонова. Эта армия, принявшая на себя основной удар и оставленная без помощи и содействия конницы Ранненкампфа, была разбита в Восточной Пруссии, генерал Самсонов погиб. Предательство, обман и снова предательство…

Кто-то из солдат или младших чинов тайно подкладывал ему запрещенные прокламации. Петр Ефимович читал их с болезненным интересом. Мол, пора превратить империалистическую войну в гражданскую. Хотелось доподлинно знать: как? Заговорил с зауряд-прапорщиком Калюжным: «Вы того, поаккуратней…» Калюжный сделал вид, будто ничего не понимает. «Во время утренней молитвы рота поет «Марсельезу» на церковный лад», — пояснил Щетинкин.

— Да откуда же они, собачьи дети, французский гимн знают?! — деланно возмущался Калюжный. — Не иначе кто из французишек научил: сами в своей Франции воюют плохо да еще наших солдат учат «отрекаться от старого мира».

Он явно издевался над штабс-капитаном. Щетинкин рассвирепел:

— Вот ты, Калюжный, мне прокламацию подсунул про войну империалистическую и войну гражданскую. Прочитал — ни черта не понял. А вы хотите, чтоб ее солдат понял. Как же он поймет всю эту большевистскую премудрость?

— Уже поняли, ваш бродь. Мы вас не подведем…

— Сами себя не подведите. Я в ваши «игры» не играю. Да и без вашей агитации кое-что понял. Но не сдаваться же в плен! Кто-то должен воевать…

— Зачем? — серьезно спросил Калюжный.

— Затем, что на войне положено воевать.

В «игры» пришлось играть там, в Ачинске, и в Красноярской тайге. После Февральской революции все вдруг превратились в «граждан». Теперь к Щетинкину должны были обращаться не как к «благородию», а как к «гражданину начальнику» или «господину офицеру». Пытался втолковать солдатам своей учебной команды суть революционных изменений в обращении друг к другу. Они смеялись: «Господин солдат? Так мы же, по словам одного знаменитого генерала, есть «святая серая скотинка»…» В их смехе крылась давняя обида и горечь.

Щетинкин махнул рукой и перестал обращать внимание на то, как называют его солдаты. В самом деле: кому это все нужно сейчас? Солдатики рвутся домой, а высокое начальство собирается всех их бросить на фронт. Правда, «увечному воину» такое не грозило. Да и не рвался он на фронт. Часто навещал семью, которая оставалась в деревне Красновке. Дети подрастали. Клаве исполнилось пять, Надя была на два года младше. Васена собиралась родить третьего.

Жене говорил:

— Даст бог, демобилизуют из армии, а дело идет к тому. Осяду на землю, плотницким делом займусь, и заживем мы тихой, мирной жизнью в свое удовольствие… В наше смутное время лучше всего быть увечным воином — кому он нужен?

Васене такие слова что маслом по сердцу. Плохо ли, когда муж всегда при доме, при хозяйстве. Детям нужна отцовская ласка, забота. И ему казалось, что именно к такой вот спокойной, мирной жизни он продирался через все ужасы войны, как в тайге продираешься сквозь бурелом и топи.

Еще на фронте стал различать политические направления и партии, их программы. Многое объяснял прапорщик Калюжный, который очень умело развенчивал и меньшевиков, и эсеров, и кадетов — всех, кто набивается в поводыри народные. Своего отношения к программам партий Щетинкин никак не проявлял, только слушал, осмысливал, и прапорщик не знал, уразумел ли штабс-капитан суть борьбы разных партий. Особенно подробно Калюжный рассказывал о большевиках, о Ленине, об отношении большевиков к войне. «Война любого из нас большевиком сделает…» — думал иногда Щетинкин.

На лесоразработки в Красноярской тайге в помощь его учебной команде дали полсотни мадьяр-военнопленных. И возле Ачинска, и неподалеку от Красноярска находились лагеря военнопленных. Обычно их использовали на заготовке топлива или бросали на лесоразработки. Старостой военнопленных мадьяр был молодой офицерик — лет двадцати, невысокий, коренастый, с щегольскими усиками и ясными, слегка выпуклыми серыми глазами. Во всем его поведении чувствовалась отличная военная выучка, «благородная» аккуратность: грубая обувь начищена, потертая венгерка тщательно заштопана. «А мадьярчик-то, видать, того, слабачок, венгерку носить умеет, а в плен сдался…» — с насмешливым презрением подумал о нем Щетинкин. Он считал плен позором: лучше смерть, чем унижение пленом. Солдатам своим внушал: война есть война, относиться к ней можно по-разному, даже ненавидеть, так как она — дело кровавое, бесчеловечное. Но в бою стой до последнего, не подводи товарищей, которые дерутся рядом. Слабых солдатиков в атаку, в рукопашную не брал, определял ездовыми, поварами. Война сурова и беспощадна, а у человека не сто жизней в запасе.

Бела Франкль — так представился Щетинкину «чистюля» мадьяр. Он хорошо говорил по-немецки, а по-русски знал, может быть, с десяток самых необходимых слов, которые произносил с невероятным акцентом. Щетинкин за войну поднабрался по-немецки; так и объяснялись: моя — твоя.

Военнопленные, в общем-то, находились на подножном корму, властям было не до них. Очутившись в тайге, обрадованные сверх меры, они занялись добычей пропитания: ловили рыбу, ставили силки, собирали ягоды. И работали дружно. Распоряжения своего юного старосты выполняли беспрекословно, хотя Щетинкин ни разу не слыхал ни окриков, ни суровых приказаний со стороны старшего, все делалось как бы само собой. Мало того, солдаты его прямо-таки боготворили. Вскоре Петр Ефимович заметил, что и его русаки потянулись к венгру. «Веселый человек, ваш бродь, и очень добрый. Царя своего, Франца-Иосифа, шибко ругает». Щетинкин заинтересовался: что за фрукт? Однажды, тщательно подбирая немецкие слова, спросил напрямик: «В плен сам сдался или захватили?»

— Сам. Всей ротой перешли, — серьезно ответил Франкль.

— Струсили? — беспощадно продолжал Щетинкин.

Глаза гусара вспыхнули гневом.

— Венгры — храбрые воины. Это была венгерская рота. И мы, офицеры, тоже все были венгры. Многие из наших тут. Привезли из Омска…

— Ну и что же?

— А то, что венгр не хочет воевать за австрийский интерес. Он хочет свободный Венгрия… Хочет революция… Чтобы власть народа…

«Ого-о…» — удивился Щетинкин и с нарочитой строгостью спросил:

— Выходит, ты политический?

— Да! — закивал головой Франкль, ничуть не испугавшись грозного голоса штабс-капитана. — Мы за революция в России. Скоро конец войне, и мы вернемся домой.

Щетинкин удивился ясности и конкретности мышления юного мадьяра. Вот так: не захотели воевать за интересы австрийских капиталистов и помещиков. Гораздо раньше Петра Щетинкина, потомственного труженика, разгадали грабительский характер войны.

Разговор с мадьяром, можно сказать, задал расплывчатым мыслям Щетинкина определенное направление. «Власть народа… Гм, гм…»

Так они нашли первые точки соприкосновения, не подозревая о том, что их судьбы будут не раз пересекаться. Ведь в бурные времена социальных потрясений судьбы людей, даже очень далеких друг от друга, подчас переплетаются самым непостижимым образом.


Весть о пролетарской революции в Петрограде и других городах России застала Щетинкина все на тех же лесоразработках. То были особенные дня. Солдаты обнимались между собой, обнимались с венграми. Митинг следовал за митингом. Губернский Енисейский съезд образовал в Красноярске военный штаб во главе с прапорщиком Сергеем Лазо, который захватил почту, телеграф, банк и арестовал комиссара Временного правительства Крутовского.

Солдаты учебной команды сообща решили возвратиться в Красноярск и отдать себя в распоряжение только что возникшего совдепа.

— Действуйте, как находите нужным, теперь вам комитет хозяин. А я поеду в Красновку семью проведаю, — сказал им Щетинкин.

— Как? Разве вы, ваш бр… Петр Ефимович, не с нами? — спросил кто-то из солдат.

— То-то «ваш бр…», — засмеялся Щетинкин. — Конечно, с вами, с кем же еще я могу быть?

— Тогда вы должны вместе с командой дать присягу Советской власти.

— За присягой дело не станет: кому и присягать, как не рабоче-крестьянскому правительству! Верно говорю, господин Франкль?

— Товарищ! Товарищ Франкль… — запротестовал венгр. — Мы все как один готовы защищать Советскую Республику!


Красновка бурлила сходками, собраниями. Выбирали местную власть, решали насущные вопросы. Делили землю по едокам, отбирали у кулаков излишки семян. Кулаки сопротивлялись.

Дело доходило до потасовок, до жестоких схваток. Петр Ефимович ни во что не вмешивался. Бывший офицер не знал, как себя держать. Он набросился на свое запущенное хозяйство. Занялся ремонтом избы, заготовкой дров на зиму. Казалось, наконец наступила она, та жизнь, о которой все последнее время думалось. Появился на свет Шурик. Сын! Хотел сбрить офицерские усики, Васса запротестовала: несолидно, мол, как-то, непривычно, в годах уже. Самые роскошные усы он носил тогда, когда был фельдфебелем, — как две сабли в разные стороны. С повышением в звании и должности укорачивал усы, пока не оставил столько, сколько было положено «вашему благородию». А теперь и с этими хотел расстаться, чтобы слиться с общей массой, снова превратиться в Петра-плотника.

Но, наверное, не для крестьянского труда и не для плотницкого ремесла был рожден Петр Щетинкин.

Неожиданно его пригласили в Ачинск: в Красновку приехал специальный вестовой и передал ему записку от председателя совдепа Саросека с просьбой зайти в совдеп.

Васса заволновалась: «Наверно, потому, что ты бывший царский офицер…» А Щетинкин повертел записку, подумал: не приказ же, просьба. Может быть, и он Советской власти понадобился? Что нужно от него Саросеку? Об этом человеке он много слыхал. Убежденный большевик. Бросали по царским тюрьмам, а он знай свое! Таких твердых людей Щетинкин уважал. Втайне ему хотелось какого-нибудь большого дела, хотелось строить новую жизнь. Собирался сам поехать в совдеп, заявить о своем желании сотрудничать с Советской властью, но боялся, что не поверят.

Нацепил все четыре «Георгия» (пусть знают, с кем имеют дело), поехал в Ачинск.

В совдепе толпился народ, но Саросек принял его без всякой очереди. Усадил на стул, как самого почетного гостя. Посмотрел на награды, усмехнулся:

— Полный кавалер, значит… — и вдруг спросил без обиняков: — С нами хочешь сотрудничать?

Обращение Саросека на «ты», как к близкому товарищу, ослабило внутреннее напряжение, и Щетинкин ответил решительно:

— Хочу!

— Ну вот и хорошо, — обрадовался Саросек. — Мы тебе ответственное дело хотим поручить: возглавить уголовный розыск. Ты всех тут знаешь. Ну как? — Он серьезно посмотрел на растерявшегося Щетинкина.

— Не боитесь бывшему царскому офицеру такое дело доверить? — кривя в усмешке рот, спросил Петр Ефимович.

— Представь себе — нет. Все товарищи остановились на твоей кандидатуре. Бывшие твои солдатики здорово постарались: такую характеристику тебе выдали! — Саросек весело смотрел на Щетинкина своими пронзительно-черными глазами. Был он еще молод, на голове курчавая шапка волос, белозубая улыбка. «Пожалуй, мы ровесники с ним», — подумал Щетинкин.

— А может быть, по военной части, а? Все-таки бывший офицер… — неуверенно предложил он.

— Нет, нет! — решительно сказал Саросек. — Нужен человек опытный, знающий обстановку. Ты, как видно, недооцениваешь важности поручаемого тебе дела. Ильич говорит, что власть взять легче, нежели удержать ее. Мы испытываем это на практике. Ну а военное дело от тебя не уйдет.

Саросек рассказал, что в декабре семнадцатого создана Всероссийская чрезвычайная комиссия, которая стала органом беспощадной борьбы с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. Глупо было бы предполагать, что враги оставят Советскую власть в покое. Готовится общий заговор против Советской власти. В сибирских городах формируются подпольные боевые организации, во главе их стоят офицеры. Судя по всему, есть такая организация и в Ачинске.

Саросеку было известно, что сибирское контрреволюционное подполье разделено на два округа: западный — с центром в Томске — и восточный — с центром в Иркутске. Западный округ возглавляет полковник Гришин-Алмазов, восточный — полковник Эрлец-Усов. В Красноярске и Ачинске также существуют контрреволюционные отряды по нескольку сот человек. Заговором заправляют эсеры и монархисты. Контрреволюция ушла в подполье, но не сложила оружия.

— Сейчас эсеры, меньшевики и монархисты стоят на разных политических платформах — одни за буржуазную республику, другие за восстановление монархии. Но зато они едины в одном — задушить Советскую власть. Реальные силы контрреволюции будут нарастать. Потом они поднимут мятеж…

Так говорил Саросек, стараясь, очевидно, как можно конкретнее донести до сознания Петра Ефимовича важность поручаемого ему дела.

Кое-кого из этих офицеров Щетинкин в самом деле знал.

— Я согласен, — указал он Саросеку.

А тот продолжал:

— Ленин требует усиления карательной политики против контрреволюционеров, уголовников, спекулянтов. Он говорит, что диктатура есть железная власть, революционно-смелая и быстрая, беспощадная в подавлении как эксплуататоров, так и хулиганов.

Васса встретила его с заплаканными глазами.

— Думала, не увижу больше… В каталажку, мол, как бывшего царского офицера, — всхлипывала она теперь уж от радости.

— Скажешь тоже! — насмешливо ответил он. — Я теперь важная птица: начальник ачинского УГРО.

— А что это такое?

— Сам буду вылавливать всякую нечисть, мешающую Советской власти.

— Час от часу не легче! — испугалась Васса. — Да они тебя из-за угла…

— Все возможно. Волков бояться — в лес не ходить…

Да, тяжелую ношу взвалил на себя Петр Щетинкин. Пожалуй, самую тяжелую в Ачинском уезде. Он снова как бы вернулся под вражеские пули. Только теперь враг прятался и действительно стрелял из-за угла, и подчас трудно было определить, кто охотник, а кто дичь. Щетинкин быстро завоевал авторитет во всем уезде — присмирели хулиганы, меньше стало грабежей. Труднее было бороться с особой категорией грабителей или разбойников: из «семейских». Такой «семейский», живущий отдельным хутором, уезжает верст за сто, а то и за двести, торговать дегтем или кедровыми орешками, но вместо этого малоприбыльного дела занимается грабежом. На постоялых дворах следит за приискателями. Заметит, что у приискателя-простака золотишко водится, пришибет кистенем тут же на постоялом дворе, мешочки с золотым песком переложит в свои карманы. Да на него и подозрение не падет: старообрядец, домовитый, зажиточный, сам при деньгах. Обычно в таких случаях полиция отыгрывается на варнаках — беглых каторжниках из уголовников: кому и промышлять разбоем, если не варнаку!.. И ни в чем не повинный бродяга расплачивается за делишки «семейского» головой.

По подозрению местных жителей у Петра Ефимовича находились на особом учете несколько таких «семейских». Самым отпетым считался торговец дегтем Самошкин. Развозил он свой деготь на енисейской лодке-илимке с деревянным кузовом и крышей. Остроносая плоскодонная илимка сидит в воде неглубоко, через шиверы проходит легко. При попутном ветре Самошкин поднимал паруса, а против течения лодку тащили четыре здоровенных пса. Самошкина Петр Ефимович знал давно. Это был здоровенный мужик с огромной черной бородой, осанистый, вроде бы даже смирный, но убийства старателей, возвращавшихся из Иркутска в Ачинск, случались почему-то после их встреч с Самошкиным. Но Самошкин всякий раз выходил, что называется, сухим из воды. Он прямо-таки потешался над всеми потугами начальника уголовного розыска доказать причастность его, Самошкина, к убийству.

Щетинкин решил сыграть с ним шутку, правда, не зная наверное, чем все закончится. Подкатывался Самошкин к бывшему рабочему-приискателю Кузьме Лычеву, тоже старообрядцу, подозревая, что тот продолжает мыть золотишко вверх по реке. Кузьма в самом деле мыл, но все как-то неудачно. Конечно же, он сразу догадался, чего от него хочет Самошкин, заявил начальнику уголовного розыска.

— Он многих порешил, теперь за мной охотится, — сказал Кузьма Щетинкину. — Хочет оставить моих пятерых ребятишек сиротами.

Щетинкин выработал план захвата разбойника, посвятил в него Кузьму.

И вот Кузьма отправился на своей лодке в заветные места, где когда-то в самом деле находили золотой песок, а теперь рассказы об этих местах превратились в легенду. Возвращалась лодка Кузьмы лунной ночью, держась середины реки. Шла она под небольшим парусом. Неожиданно из-за мыска вынырнула остроносая илимка, пришвартовалась к лодке старателя. Самошкин прыгнул в лодку Кузьмы, сделал свое черное дело, забрал мешочки с золотом. Их оказалось целых пять!

Он уже собирался перебраться на свою илимку, когда заметил быстроходный катер охраны. Уйти было невозможно, и Самошкин открыл стрельбу из нагана.

— Брось наган, дядя!.. — услышал он окрик ненавистного Щетинкина. — Мешочки можешь оставить себе: в них обыкновенный песок и гривенник с дыркой. Ты «убил» чучело, а Лычев — вот он!

В самом деле, на палубе катера стояли Щетинкин и Лычев. Потрясенный грабитель бросил наган, поднял руки.

Местные старатели вздохнули свободней — наконец-то поймали самого страшного из «семейских».

Шаг за шагом прослеживая связи офицеров, прицепивших алые бантики на мундиры, установив тайное наблюдение за каждым подозрительным домом, Щетинкин пришел к выводу: да, в Ачинске действует подпольная офицерская организация, очевидно хорошо связанная с такими же организациями в Красноярске, Минусинске, Канске и Мариинске. Это была боевая организация, готовая выступить против Советской власти в любую минуту. Арестовать всех ее членов у Щетинкина и Саросека не хватило бы сил, так как в Ачинске находилось всего три караульных взвода, верных совдепу. Главное было, как считал Щетинкин, захватить склады с оружием.

Он поделился своими соображениями с председателем совдепа. Саросек задумался. Сказал:

— Ты прав, Петр Ефимович. Силе нужно противопоставить силу. Поспешными действиями можно вызвать мятеж раньше времени, а подавить его будет нечем.

— Что ты предлагаешь? — спросил Щетинкин.

— Освободить тебя от обязанностей начальника УГРО и Чека.

Щетинкин был озадачен и смущен.

— Хочешь сказать, не справляюсь со своими обязанностями?

Саросек досадливо поморщился.

— В партию тебя приняли? Приняли. Значит, теперь ты один из нас. Большевик. Так вот: партийная организация считает — с обязанностями ты справляешься отлично. Но ты совершенно прав: мы — власть, не имеющая реальной силы, — у нас нет войска, которое могло бы в случае мятежа белогвардейцев подавить его! Нужно спешно создавать повсюду красногвардейские отряды, и лучше тебя с этой задачей не справится никто. Мы и так упустили время. Будем выправлять положение. Я сам собирался тебя вызвать. Ну, раз пришел — сообщу тебе решение бюро: ты назначаешься начальником оперативного военного отдела! Объяснять, что это такое, думаю, нет смысла. Сам просил поручить военное дело.

— Бросаешь из огня да в полымя! — пошутил Петр Ефимович, довольный новым назначением. Понял: доверяют дело, во сто крат более ответственное, чем до этого. Он должен создать красногвардейские отряды из рабочих железнодорожных мастерских и других предприятий города и этими силами упредить офицерский мятеж. Он очень хорошо осознавал, что заговор офицерья в Ачинске — всего лишь частица некоего общего заговора и борьба завяжется насмерть.

Весна была на исходе. Первая советская весна, вроде бы мирная, ласковая. Цвела черемуха, жужжали пчелы, весело трещали воробьи… Так все привычно, знакомо. Но уже надвигалась беда. Она надвигалась оттуда, откуда меньше всего ее ждали.

Вначале поползли слухи: во Владивостоке японцы высадили десант, уничтожили Советскую власть. Поднявшаяся контрреволюция творит неслыханные зверства над мирными жителями.

Два эшелона чехов во главе с капитаном Клецандой и генералом Гайдой в ночь на двадцать шестое мая свергли большевиков в Мариинске.

А Мариинск совсем рядом…

Тридцативосьмитысячный корпус чехов, получивший разрешение Советского правительства следовать по Сибирской магистрали во Владивосток, чтобы там, погрузившись на пароходы, отправиться на родину, поднял мятеж! Конечно же, не обошлось без подстрекательства белогвардейской контрреволюции, а возможно, восстание подняли по прямой указке правящих кругов Антанты… Пока оставалось только гадать. Но факт оставался фактом: чехи захватили Транссибирскую магистраль, захватывают крупные станции.

— Вот и наступили трудные деньки! — сказал Саросек Щетинкину. — Чешские легионеры — всего лишь орудие в руках мировой буржуазии. Дальнему Востоку и Сибири грозит иностранная оккупация. Воевал ты с немцами, а теперь будем воевать со всей Антантой…

— Нужно поднимать народ, создавать партизанские отряды, — сказал Щетинкин.

— Само собой, — подтвердил Саросек. — А пока в твоем распоряжении лишь отряд красногвардейцев. Ребята крепкие, рабочий класс! Есть еще резерв… — Саросек запнулся, потом неуверенно продолжил: — Если, конечно, тебе удастся перетянуть этот резерв на свою сторону… По моим сведениям, там уже поработали эсеры.

Щетинкин не сразу догадался, какой резерв имеет в виду председатель совдепа.

— Мы тоже ведем работу, — продолжал Саросек. — Есть такой мадьяр — Матэ Залка, преданный революции человек, бывший гусар. Наш, безусловно наш. Принимал участие в конференции военнопленных в Канске, предложил объединить революционные организации военнопленных в единую военную силу, которая защищала бы русскую революцию. Вот он теперь и разъезжает по лагерям военнопленных, занимается сколачиванием отрядов. Сейчас в Ачинске. Тебе следовало бы с ним потолковать.

— Я знаю мадьяр, — сказал Петр Ефимович, — да и они меня знают: вместе трудились на лесоразработках под Красноярском.

Саросек обрадовался.

— Вот и хорошо! Иди на Мариинский фронт! Будешь держать оборону Ачинска.

Управление лагерями было передано ревкомам военнопленных. Ачинский лагерь занимал казармы бывшего казачьего полка на окраине города, почти у самого бора. Австрийцы, немцы, мадьяры, чехи, поляки, румыны ждали возвращения на родину, ждали давно, и разговор с ними предстоял нелегкий. Щетинкин не сомневался в одном: эсеры сделали все возможное, чтобы настроить эту разнородную массу против Советской власти. И когда военнопленных называют интернационалистами, то это — вообще: не называть же их «господа военнопленные» или — еще хуже — «товарищи военнопленные». Они сами назвали себя интернационалистами, по-видимому вкладывая в это емкое слово определенный политический смысл. Щетинкина здесь в самом деле помнили: ведь многие из Красноярского лагеря перебрались сюда. Его сразу же обступили. Среди военнопленных он увидел давнего знакомого — Белу Франкля.

— Ну, Бела, помогай! — сказал Петр Ефимович. — Прежде всего, мне нужно связаться с товарищем Матэ Залкой…

Франкль улыбнулся.

— Матэ Залка — это я.

— Ты?!

— Я, я. Меня так теперь все зовут, по названию города Матэсалка, где я учился в гимназии.

— Ну, раз ты и есть Матэ Залка, то моя задача облегчается. Скажи прямо: есть среди твоих товарищей такие, которые согласны отправиться сегодня же на Мариинский фронт воевать с чешскими легионерами и русскими белогвардейцами?

Вопрос был задан прямо, и Матэ Залка ответил на него прямо:

— Я проводил тут митинг на плацу, ходил по казармам, выяснял настроения.

— И как?..

— Так. Немножко хорошо, немножко плохо.

— Серединка на половинку? — допытывался Щетинкин, ловя убегающий взгляд Залки.

— Не все хотят воевать. Боятся. У Гайды десятки тысяч легионеров, целый корпус. А нас мало. Так рассуждают трусливые люди. Тут были эсеры…

— Ачинск — важный стратегический пункт… Нельзя допустить, чтобы его взяли, — горячо сказал Щетинкин.

Матэ молча развел руками, мол, не знаю, как тут быть. Но сейчас же спохватился, произнес с жаром:

— Я вслед за вами приведу самых преданных русской революции! Я — тоже большевик…

— Спасибо, Матэ… Давай, действуй!

Они обменялись крепким рукопожатием.

Несмотря на горячность Залки, Щетинкин понял, что рассчитывать на помощь пленных интернационалистов особенно-то не приходится. Нужно полагаться на свой рабочий класс. Собрав своих красногвардейцев, а их набралось до двух сотен, он отправился на Мариинский фронт. Ачинск остался, по сути, без охраны, и Щетинкин тревожился, что этим воспользуются мятежные офицеры, которые конечно же ждут не дождутся прихода Гайды… Волновался за Вассу, за детей, боялся расправы над ними местного кулачья, затаившего злобу на него, Щетинкина. Все же успел забежать домой, предупредить Вассу, на секунду прижать к груди Шурика, поцеловать девочек. Вот тебе и мирная жизнь… Чем все только кончится?

Чем оно могло кончиться? На Дальнем Востоке интервенция уже началась. Чешский корпус — это ведь тоже силы интервенции, пробравшиеся в самое нутро России. Эшелон чехов протянулся от Пензы до Владивостока. Легионеры захватили важные центры Среднего Поволжья, Урала, Сибири, оказывают вооруженную поддержку местным контрреволюционерам…

Ачинский отряд занял правый фланг Мариинского фронта. Красногвардейцы стали рыть окопы полного профиля, намереваясь стоять до последнего. Как успел подметить Щетинкин, на других участках фронта всерьез к обороне не готовились, и это возмущало до глубины души. Почему люди до последнего не хотят осознавать смертельную опасность? Если чешским легионерам удалось захватить другие города, то они возьмут и Ачинск — важный пункт на Транссибирской магистрали. Возьмут. Если не будет оказано решительное сопротивление.

…Под вечер группа вооруженных людей пыталась перейти бурную речку. В русле потока лежали тяжелые камни, возле которых кипели буруны. Речка была неглубокая, но гул и рев воды пугали. Судя по всему, люди совсем выбились из сил. Когда они все же выбрались на песчаный берег, Щетинкин узнал Матэ Залку. Он имел, как и его товарищи, жалкий вид.

— Мы пробивались к вам, — сказал Матэ. — Легионеры заняли Ачинск. Мы не смогли отбить атаки и отступили. Нас всех обошли с юго-запада…

Щетинкин подумал о Саросеке: успел ли уйти с совдеповцами из города? Он сразу же сообразил: по-видимому, противник постарается замкнуть кольцо окружения и уничтожить отряды… Теперь был сводный русско-венгерский отряд. Горстка людей… Сколько они смогут продержаться: день, два, а может, и часу не продержатся?..

Еще не успели венгры прийти в себя от трудного перехода, как легионеры перешли в наступление, по всей видимости решив разделаться с отрядом одним махом. Завязалась перестрелка. На весь сводный отряд имелся один пулемет. Щетинкин сам залег за него. Исступленно косил и косил легионеров, ползущих со всех сторон. Когда была отбита третья атака — а это случилось поздно ночью, — принял решение:

— Будем прорываться небольшими группами, раздельно. Ты, Матэ, со своими ребятами пробивайся в Красноярск, подними ваш лагерь. Темерев пойдет со своими красногвардейцами на юго-восток, в направлении Мариинска. Ну а я двинусь на север Ачинского уезда.

Они распрощались, не совсем уверенные в дальнейших встречах. Удастся ли маленькому отряду Матэ пробиться к Красноярску? А может быть, и Красноярск уже захвачен? «А все-таки молодец гусарик, — тепло подумал Петр Ефимович о Залке, — сколотил-таки отряд…»

Напуганные жестокостью колчаковских карателей, крестьяне начали сбиваться в партизанские отряды. Даже зажиточные хозяева, беспощадно разоряемые беляками (отбирали хлеб, скот, фураж, грабили), потянулись к партизанам.

Во главе отрядов стояли опытные солдаты-фронтовики. Задачей Щетинкина являлось объединить все эти отряды в мощную партизанскую армию.

Он снова почувствовал себя на фронте. Только теперь борьба наполнилась глубоким смыслом — отстоять свой кров, свою землю, свою Советскую власть… Тут и агитации особой не требовалось. Авторитет Щетинкина был во всем уезде известен.

Базой партизанского отряда он выбрал глухую таежную деревню Конторино (беляки боялись соваться в тайгу). Сюда в морозные глухие ночи потянулись обозы с оружием, одеждой и продовольствием, здесь, в бревенчатой избе, находился главный штаб. Обозы прибывали даже в пасмурные, метельные дни. Когда отряд вырос до семисот человек, Щетинкин решил: пора! Места он знал хорошо и без карты, И все-таки по укоренившейся на фронте привычке гнулся при свете висячей керосиновой лампы над самодельной картой, осмысливая главный маневр. Фронт, который он образовал, рассредоточив для внезапного маневра свой отряд по деревням Конторино, Ольховка. Великокняжеское, Томилино, Красновка, Журавлево, Ладог, Кандат, представлял собой подкову, концы которой упирались в тайгу.

Он понимал, что сейчас, когда отряд еще слаб, плохо вооружен, главная задача — не уничтожение живой силы противника, а разрушение коммуникаций, питающих его и оружием, и продовольствием, и живой силой. А самое уязвимое звено в такой борьбе — железнодорожные мосты. Для их восстановления требуется много времени.

Так была решена участь моста близ станции Кандат.

После того как мост взлетел на воздух, генерал Розанов приступил к проведению своей карательной экспедиции. Он не торопился. Вначале решил отогнать партизан подальше от железной дороги на север. Для этой цели генерал бросил против Щетинкина казачий отряд в шестьсот человек. Петр Ефимович сразу же разгадал маневр противника: хочет потеснить на север или же зайти в тыл…

На оборону повстанческого района поднялись все деревни. Мужики доставали заветные берданки, вооружались топорами, вилами, рогатинами.

— Как на диких зверей, — говорили мужики.

— Да они хуже зверей, — возмущались очевидцы. Рассказывали, как людей избивали нагайками, кололи штыками, подвергали неслыханным пыткам. Не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков. У Щетинкина замирало сердце, когда он представлял себе своих в руках колчаковцев. Хоть бы Васена детей понадежней упрятала. Да куда спрячешь-то?.. И наливалось сердце тяжелой ненавистью.

Партизаны рыли в снегу окопы полного профиля.


Всю ночь пробирались казаки на своих измученных свирепым бураном лошадях в тыл Большого Улуя. Никто их не остановил, и это удивляло есаула Сотникова. Неужели красный штабс-капитан так беспечен?.. Мелькнула другая мысль: а возможно, Большой Улуй оставлен и партизаны, прослышав о казачьем отряде, сами отошли на север, в Курью?..

Резкий ветер вызывал на главах слезы. Сотников ощущал, как цепенеют в стременах ноги. Вокруг поднимались сугробы, высокие, как степные курганы, и они преграждали путь в село.

И внезапно сугробы полыхнули огнем. Оттуда били, били, судя по всему, прицельно, как бьют сибиряки белку в глаз. Поднимались на дыбы и падали кони. А когда казаки, не выдержав неожиданного нападения, повернули назад, перед ними выросла новая стена: мужики с дрекольем, с вилами и топорами.

Потеряв двести человек и большую часть вооружения, Сотников отступил. А вернее, бежал, полагаясь на случай. И ему повезло: удалось уйти.

Когда, вернувшись в Ачинск, доложил обо всем генералу Розанову, тот задумался.

— Да, Щетинкин — особо опасный противник, — произнес наконец генерал, не повышая голоса. — Опытный вояка… Полный георгиевский кавалер, это вам говорит о чем-нибудь? — Он смерил Сотникова презрительным взглядом.

— Не я буду, если не доставлю его вам живым! Именно живым… — Глава есаула сверкнули ненавистью, а в голосе послышалось уязвленное самолюбие.

— Ну, ну, есаул, будем надеяться… — снисходительно сказал Розанов.

Оставшись один, он стал мысленно оценивать обстановку. Во многих волостях Сибири появились партизанские отряды: в Ново-Еловской, Чернореченской, Ново-Новоселовской, Трудковской, на Мане. Целый округ Сибири не признает власти Колчака. А если они объединятся?! Так ли уж трудно будет им оседлать Транссибирскую железную дорогу, связаться, скажем, с иркутскими подпольщиками, которые в любое время смогут взорвать кругобайкальские туннели?

Будучи человеком ничтожным, есаул Сотников решил взять Щетинкина не мытьем, так катаньем. Стычки с партизанскими группами ровным счетом ничего не давали. Через одного лавочника Сотникову удалось выяснить: семья Щетинкина до сих пор проживает в деревне Красновке!

Вот она, ниточка… Несомненно, Щетинкин время от времени проведывает семью. Нужно устроить засаду… Конечно же, Щетинкин не оставил своих родных без охраны, и в Красновке, безусловно, есть партизанская группа.

Но ничего из этой затеи не получилось: или плохо следили за домом Щетинкина, или он встречался с женой в другом месте, во всяком случае, обнаружить Щетинкина в Красновке агентам не удалось.

Тогда Сотников решил захватить его семью. Весь свой отряд он бросил на Красновку. Партизанская группа не могла сдержать напор огромной массы карателей.

Казаки окружили дом Щетинкина. Ворвались, перерыли все. Перепуганные девочки спрятались на печи. Васса с годовалым сыном Шуриком на руках стояла посреди избы.

Сотников наступал на нее:

— Ты Васса Щетинкина? Где скрывается твой муж? Нам известно: он в Красновке.

Допытывался у девочек, дрожащих от страха:

— Где ваш отец? Он сюда приходил? Когда был последний раз?

— Мы не знаем, мы маленькие… — лепетали девочки.

— Положи младенца, — приказал есаул Вассе. — Пойдешь с нами.

— Клава, возьми Шурика и присматривай за Надюшей, — наказала Васса старшей дочери. «Только бы не детей… На моих глазах…» — мертвея от страха, думала она.

Через всю деревню Вассу под конвоем повели на допрос. Девочки бежали за матерью, старшая несла на руках Шурика. Вассу грубо втолкнули в дверь избы местного богатея. Девочки пытались прошмыгнуть следом, но казак выхватил из рук Клавы Шурика и бросил его в снег.

Ее избивали нагайками, под присмотром Сотникова посыпали раны солью. Потом выбросили на улицу, прямо в сугроб. Холод вывел ее из беспамятства. Не помнила, как добрела до дому. Залезла на печку и потеряла сознание. Девочки перепугались, закричали, заплакал Шурик. С криком: «Мама умерла!» — старшая кинулась к соседям. Прибежали бабы, стащили Вассу с печки.

— В баньке ее хорошенько попарить нужно, чтобы раны промыть, соль вывести… Топите, бабы, баню… Звери проклятые! Ну уж Петро не простит вам этого…


Узнав о налете есаула Сотникова на Красновку, генерал Розанов сказал ему:

— То, чего не удается красным агитаторам, удалось вам, есаул: вы, оказывается, воюете не с партизанами, а с женщинами и младенцами? Ваш поступок, не стану его оценивать, вызвал возмущение местных жителей. Мы дорого за него заплатим. Вот теперь-то потребуется армия, чтобы справиться со Щетинкиным… Не забывайте, что он бывший офицер, штабс-капитан. Вы избили жену офицера…

«Подумаешь, чистоплюй, — разозлился про себя есаул. — Сидит тут в штабе… «Поступок»… Еще и не такие поступки совершают господа офицеры. С этой красной сволочью иначе нельзя…»

Щетинкин собирался совершить налет на Ачинск. Но его разведчики донесли: в штабе белых разработан план окружения и разгрома партизанского отряда. В Ачинск прибывают войска из Красноярска, Минусинска, Томска, Енисейска, вооруженные пушками, пулеметами, бомбами. Намечено расчленить партизанский отряд и истребить его по частям.

Противник имел двенадцатикратное превосходство в живой силе, о вооружении вообще не приходилось говорить: у них пушки, два бронепоезда, пулеметы…

Бои завязались неподалеку от Красновки. Опять здесь появился есаул Сотников со своими карателями.

Щетинкин перенес штаб в Красновку. Целую неделю держались партизаны, отражая одну атаку за другой. Но так не могло продолжаться долго. Кольцо окружения смыкалось. Вырваться из него было невозможно: в каждой деревне колчаковцы расположили хорошо вооруженные засады и заслоны.

Выхода не было. Кое-кто поговаривал о роспуске отряда: мол, просочимся по одному в тайгу…

— Я знаю выход! — заявил Щетинкин на военном совете. В его голове созрел грандиозный план, о котором он и намеревался сообщить на совете. — Если мы будем вести против Колчака вот такую москитную войну, то вряд ли добьемся существенных результатов. Нужно схватить его за горло…

— Но как?! — спросили заинтригованные товарищи.

— Как? Оседлать Транссибирскую дорогу. Для этого мы пойдем на соединение с партизанской армией Кравченко!

— На Ману?! — спросил кто-то оторопело.

— В Заманье. В Степной Баджей. — Щетинкин сказал это с непреклонной твердостью.

Минуту все молчали, озадаченные заявлением своего командира. Они привыкли верить ему, привыкли считать, что Щетинкин зря слов на ветер не бросает. Но то, что он предлагал… Заговорили все как-то разом:

— Так туда не пройти!

— Почитай, по тайге вся тыща верст наберется… Погубим всех, Петр Ефимович.

— А если останемся здесь?..

В помещении повисло тяжелое молчание.

— То-то же… Пусть паникеры бегут в лес — это их личное дело. А мы пойдем громить Колчака всерьез, надо же с ним кончать, пока он не истребил нас, наших детей, не продал Россию Антанте… Нужно открыть против него большую войну.


В ту же ночь отряд Уланова разгромил самый сильный заслон белых в деревне Коробейниково. В эту брешь и просочились партизаны. За ними потянулись обозы беженцев, напуганных расправой карателей.

…Васена усадила в сани девочек, укутала их дохой. Шурика упрятала под тулуп, поближе к себе.

Щетинкин чувствовал себя виноватым перед Васеной и детьми, поклялся не оставлять их одних ни при каких обстоятельствах. Он помнил, как вели себя в завоеванной Пруссии русские солдаты и офицеры. Для всех существовал святой закон: вести себя благородно по отношению к поверженному врагу, не утеснять мирных жителей. Немцы вели себя на захваченных территориях по-иному — их зверства возмутили весь мир. Они нарушили исконные законы и обычаи войны. Теперь эти законы попрали колчаковцы в своей классовой ненависти. О какой офицерской чести может говорить тот же Сотников, устроив избиение шомполами беззащитной женщины, жены своего противника?

Может быть, только он один в полную меру представлял себе, на что решился. Но другого выхода просто не существовало. Озверевшие каратели поджигали избы и на глазах у обезумевших матерей бросали в огонь детишек. На партизан надвигался со всех сторон «черный интернационал»: итальянцы в своих крылатках защитного цвета с меховыми воротниками, румыны, чехи, сербы, французы. Почему-то много было итальянцев, и они особенно бесчинствовали. Откуда взялись они, какое дело правительству Италии до русской Сибири, где народ сам решает свою судьбу?

В тайге сугробы — аршином меряй. Замело болотные окна, накрыло пухлым снежным одеялом. Несмотря на март, морозы не отступают. Особенно жестоки морозные безоблачные ночи. Наст пока твердый, можно идти без лыж, но долго ли так продержится?.. Самое трудное и мучительное, когда под солнцем наст становится хрупким и на каждом шагу проваливаешься в снег по пояс…

У него имелась самодельная карта: расстояние от Красновки до Степного Баджея, если даже пробираться по скотопрогонным тропам, превышало семьсот верст! Это было безумием — идти дремучим зимним лесом, через пади и хребты, через замерзшие болота… Даже летом такое прямо-таки немыслимо. Ну а если поднимется метель, а в это время года они часты? Занесет все тропки, а буран изо дня в день будет вздымать и крутить в воздухе колючий снег…

Им нужно было во что бы то ни стало ночью перейти железную дорогу, где их, несомненно, уже поджидали белые. Высланные конные разведчики подтвердили: на путях два бронепоезда белых! Появление бронепоездов возле станции Критово явилось все же для Петра Ефимовича полной неожиданностью. Но отступать было некуда: есаул Сотников, должно быть, уже обнаружил уход отряда на юго-восток и гонится вслед… Партизанский отряд ворвался на станцию, завязалась перестрелка, а обоз тем временем перешел железную дорогу. В конце концов бронепоезды, опасаясь, что красные взорвут рельсы, поспешно ретировались на восток.

Отряд растянулся на несколько километров и, несмотря на боковое охранение, мог оказаться весьма уязвимым. Пригрело солнышко, санная колея расплылась. Впереди лежала открытая степь. Тут их и мог настичь есаул Сотников со своей тысячей казаков. Да и впереди могли быть крупные засады.

Щетинкин вздохнул с облегчением, когда к ночи приморозило. Продвижение отряда ускорилось. Он отдал приказ главному подразделению круто повернуть на Енисей, чтобы сбить противника с толку, оторваться. Енисей увидели утром: могучая река, еще покрытая льдом. Здесь, среди голых сопок, их и нагнал есаул Сотников. К встрече Щетинкин был готов: раз маневр не удался, придется стоять насмерть…

Оборону заняли в деревне Яново, на высоком берегу Енисея. Снова обнаружилось: отряд находится в окружении!..

Правда, сильная перестрелка шла пока что с отрядом Сотникова, насчитывавшим до тысячи сабель и штыков. Основные силы белых для операции по окружению и уничтожению сосредоточивались близ деревни Новоселово — две с половиной тысячи солдат и казаков! В деревне Улазах — заслон, казачья сотня, в Кокарево — добровольческий отряд в восемьсот человек… Что могли противопоставить им партизаны, кроме своей стойкости?..

Щетинкин успел изучить нрав Сотникова и его казаков. Казаки были молодые, согнанные в отряд насильно из всей округи. Жили они в своих станицах обособленно от остальных крестьян. Жили привольно, установление Советской власти в Сибири почти никак не отразилось на их укладе, не успело отразиться, и многие недоумевали: почему они должны класть свои головы за какого-то неведомого им Колчака, чиновники которого устраивают поборы, требуют хлеб, лошадей, мясо и даже деньги?

Щетинкин не удивился, когда во время затишья на сторону партизан перебежала группа молодых казаков.

— Хотим с вами!

Они объяснили: Сотников не переходит к решительным действиям, ждет подмоги от полковника Мамаева, штаб которого в Новоселово. Считает, что партизан не меньше двух тысяч.

Выяснив, что штаб полковника Мамаева, того самого Мамаева, который разработал план разгрома партизанского отряда, находится именно в Новоселово, Петр Ефимович сочинил на его имя донесение:

«Доношу: мои силы израсходованы. Ночью отойду к Новоселово. Вместе мы можем поймать Щетинкина между скал ниже Новоселово. Срочно жду Ваших распоряжений. Есаул Сотников».

С донесением послал одного из наиболее надежных перебежчиков.

Полковник был несколько удивлен этим посланием, но решил подождать ночи, не предпринимая ничего.

Оставив небольшой заслон против Сотникова, который с нетерпением ждал помощи от полковника Мамаева, Щетинкин двинул свой отряд вперед, пересек Енисей и углубился в непроходимую тайгу… Впереди поднимались Саянские хребты, дороги дальше просто не было. Вот тут-то и начиналась самая изнурительная часть пути. Колчаковцы вряд ли рискнули бы сунуться в нетронутую, глухую тайгу. Просто генерал Розанов доложит Колчаку: с партизанским отрядом Щетинкина покончено. Но пройдут ли партизаны тайгу, заваленную буреломом и снегом? Где они, скотопрогонные тропы? Их нет, их замело снегом… Такие мрачные мысли одолевали Щетинкина. Но он должен был сохранять спокойное, уверенное выражение лица, руководить повседневной жизнью отряда, принимая какие-то волевые решения. И когда кто-нибудь, выбившись из сил, пророчил: «Не выйдем мы отсюда! Завел нас Щетинкин…» — на него смотрели укоризненно, говорили: «Петр завел, Петр и выведет…»

Но был ли он сам уверен в этом? Чувство огромной ответственности не позволяло поддаваться отчаянию. Шли почти наугад, оставляя справа Манское Белогорье. День за днем, день за днем… Жилье в этой тайге не встречалось. Приходилось укладываться на снег, подстелив еловые ветки. Разжигали огромные костры, закутывались в дохи, одеяла, тулупы. Щетинкин с жалостью смотрел на своих детей, которые грызли стылый черный хлеб, посыпанный крупной солью.

— Ничего, Ефимыч, толще будут, — шутили мужики. — На свежем воздухе и хлебец в пользу, зато уж закалка! Крепкими будут строителями новой жизни…

Весна брала свое. Пухлые сугробы оседали, снег становился зернистым, напитанным влагой. Иногда брели по пояс в таком снегу, мокрые, продрогшие. Приходилось даже на коротких привалах разжигать костры. Самое удивительное — никто не жаловался на простуду.

Больше всего мужики страдали от отсутствия курева. Вертели «козьи ножки», набивая их сухими листьями ерника или мхом, если удавалось найти такой в дупле. Подсушивали на костре, затягивались и дружно кашляли надрывным, удушающим кашлем.

— Не надо было привыкать к «Масахсуди», — насмешливо говорил Щетинкину его помощник Уланов.

«Масахсуди» Петр Ефимович курил всего один раз, когда генерал Шарпантье повесил ему французскую медаль и угостил «аристократическими» папиросами.

— Махорочки бы теперь, махорочки… — сипел от кашля Щетинкин. — «Масахсуди» курить классовая сознательность не позволяет.

— А про меня хоть не будь его совсем, того табачного зелья, — встревал в разговор Евстафий Марутко, — Теперь бы кусочек сала…

— А конинки не хочешь, хозяйственник?

— Эх, був бы я паном, ив бы сало с салом та спав бы на соломе.

— Хорошо бы теперь растянуться на свежей соломке! — вздыхал Уланов. — А то все на еловых веточках да на сосновых колючках.

— Ты, Василий, и на колючках спишь как на перине. Храпом лошадей пугаешь.

— Бессонницей не страдаю. Научился даже на ходу спать. Спят же в седле!

Вечерами сидели у костров. Откуда-то появлялась заливистая гармонь. И взрывалось угрюмое молчание тайги, звенели колокольцы, кто-то пел частушки, сочиненные партизанским поэтом:

А Щетинкин щурит глаз,

как всегда, спокоен.

Обходила смерть не раз

стороной другою…

Он слушал и смущенно улыбался: вот и частушку сочинили. «Как всегда, спокоен…» А следовало бы петь: «Как всегда, неспокоен…» Да и сейчас неспокоен… Другие, тот же Уланов, упадут на еловые ветки и заснут как убитые. А он, не совсем доверяя дозорам, тоже безмерно усталым, будет ходить от поста к посту, вслушиваясь в темень… «Спи, Васена, спи спокойно. Спите, детки: завел, значит, выведу… Спите все… Завтра снова в поход…»

…Оседали под апрельским солнцем сугробы, приходилось идти в ледяной воде, тащить вдруг отяжелевшие сани, напрягаясь из последних сил. Они потеряли счет дням, помнили только, что из Красновки вышли в конце марта. Несколько раз вели бои в окружении. А потом увязли надолго в тайге, утонули в ней для всех. Их даже преследовать, разыскивать не стали: дескать, погибли, замерзли в тайге… Да и как тут не погибнуть?.. Другие давно пропали бы, а чалдоны идут — старая закалка. Вот на нее, на закалку, и надеялся Петр Ефимович. Сгрудились высокие темные кедры и пихты, шумят, переговариваются между собой, смотрят на крохотных людей, тяжело ползущих по увалам, подлесью, осыпям, падям и распадкам, через старые корни, завалы, через вздувшиеся, посиневшие речки. Любая речушка может вот-вот превратиться в непреодолимое препятствие. Проваливаются и люди и лошади в болотца, обманчиво затянутые тонким льдом. Одежда сразу же покрывается ледяной коркой, звенит при каждом шаге, как жестяная, валенки пропитываются водой и становятся тяжелыми.

Спали в самом деле крепко, иногда ночью всех заносило снегом, но никто не просыпался… Теплое снежное одеяльце… лучше брезента, который нужно натягивать, а сил нет… Места для ночлега выбирал сам Щетинкин, идущий впереди отряда в своей высокой белой папахе, — выбирал обязательно в низине, в заветрии. Лошади спят стоя, опершись о деревья. Иногда поутру глянешь: стоит конь, привалившись к сосне, а он, оказывается, мертвый, с оскаленными зубами и остекленелыми глазами… Или лежит у догорающего костра, и не поднять его никакими веревками, не поставить на ноги…

17 апреля полоса лесов прорвалась и авангард партизанского отряда во главе со Щетинкиным вышел из тайги. Далеко внизу сверкнула синим огнем излучина большой реки.

— Мана! — задыхаясь от радости, закричал Петр Ефимович. — Дошли, братцы! Дошли…

Обнимались, плакали, смеялись, поздравляли друг друга. Там, за рекой, простиралась Баджейская Советская республика… Она была залита весенним солнцем, струилась легкими, прозрачными миражами…

По обрыву, сползая с камня на камень, спустились вниз, к реке. И встретили здесь дозорных партизанской армии Кравченко.

Петр Ефимович ликовал: конец повседневным, изнуряющим душу заботам, он выполнил свой долг. Никто не умер за время пути, все, все дошли…

Впервые за дни похода он уснул крепко, всласть. Ему виделся большой, цветистый, радостный сон. Будто холостой он еще. И будто праздник какой-то большой, летом, не то петров, не то ильин день. И наряжен он во все праздничное, идет с товарищами из плотницкой артели по улице родного Чуфилова…


Таков был Петр Ефимович Щетинкин, за которым теперь усиленно охотилась контрразведка белых. Знал ли об этом Щетинкин? Разумеется, знал.

Еще в бытность свою начальником Ачинского уголовного розыска Петр Ефимович Щетинкин получил хороший навык борьбы с вражеской разведкой и контрразведкой. Позже его назовут прирожденным чекистом, будут еще встречи с «железным» Феликсом, будет присвоено Щетинкину звание почетного чекиста, будут годы работы в погранвойсках ОГПУ. А сейчас он придерживался главного своего правила: в наступление переходить первым.

На все железнодорожные станции он выслал своих разведчиков. Их донесения настораживали: по-видимому, противник готовится к решительному наступлению.

Отряд Щетинкина соединился с партизанской армией Кравченко, Петр Ефимович стал заместителем главкома. Сам Кравченко уговаривал его взять на себя командование всеми партизанскими силами, но Щетинкин решительно отказался.

— Ты, Александр Диомидович, видишь только одну сторону: военную, — заявил он Кравченко. — А о другой стороне вроде бы запамятовал: Степно-Баджейскую Советскую республику-то создавали вы, а не я. Вашу партизанскую республику по всей Сибири красными Дарданеллами называют, народ тебя выбрал. А я еще должен заслужить доверие.

— Вот именно — Дарданеллы… — кривил в усмешке рот Кравченко. — Как чего придумают — хоть стой, хоть падай! Разумения у людей нет. Республику объявили, а военных действий, по сути, не ведем. Забились в глушь — вот нас никто и не трогает. Кое-кто, тот же Сургуладзе, понуждает: мол, воевать пора! А какой из меня главком, если разобраться по существу? Войны-то и не нюхал: выбраковали вчистую из-за туберкулеза проклятого! Агроном я. Откуда было военных талантов набраться?! А ты — орел! Давай действуй! И доверие заслужишь.

— На главкома не согласен. А действовать в самом деле пора. Ну, продолжить то, что мы начали там, под Ачинском и Красноярском: блокировать железную дорогу, держать Колчака за горло. А для этого потребуется вплотную продвинуться к железной дороге, построив в тайге опорные пункты…

На том и порешили.

Можно было считать, что Щетинкин и Кравченко знакомы с давних пор. В Енисейской губернии Александр Диомидович появился еще в 1907 году. В Сибирь приехал из Тамбова, поселился вместе с женой, Зинаидой Викторовной, пятилетней дочерью Галей и двухлетним сыном Тарасом неподалеку от Степного Баджея на своей агрономической станции. Он производил впечатление человека степенного, рассудительного, сельским хозяйством занимался с глубоким знанием дела. Любил землю, да и сам родился в семье крестьянина, окончил среднее земледельческое училище со званием агронома — вот и все образование. У сибиряков быстро завоевал уважение. Наделы здесь были большие, и Кравченко заботился о ведении культурного земледелия, лелея мечту превратить со временем Сибирь в российскую житницу.

С румянцем во всю щеку, с лихо закрученными усами, по-мужицки плотный, появлялся он на ниве, все с ним раскланивались, и никто не подозревал, что со здоровьем у него не так уж хорошо: чахотка! А чахотку заработал в царской тюрьме, где высидел два года за революционную пропаганду. Впрочем, Сибирь полна врагами самодержавия — политическими ссыльными, и никто особенно не удивился бы, узнав, что степенный Кравченко из породы революционеров.

Во время войны его, по закону непригодного к воинской службе, сделали комендантом станции Ачинск, присвоили прапорщика. С Саросеком они знали друг друга давно: на агрономической станции часто собирались большевики, хотя тогда Кравченко еще не состоял в партии — в партию приняли в один день со Щетинкиным, в Ачинске. Александр Диомидович считался одним из организаторов Ачинского совдепа. Когда белогвардейцы при поддержке чешских легионеров свергли Советскую власть в Ачинске и Красноярске, Александр Диомидович вернулся в Степной Баджей на реке Мане, где находилась его семья. Узнав о гибели Саросека, замученного беляками, понял: теперь будут охотиться за всеми совдеповцами. Когда крестьяне уезда, продолжая считать его своим вожаком, обратились к нему с вопросом, как жить дальше, Кравченко сказал:

— Отстаивать все то, что забрали у самозваных хозяев! Все теперь наше, народное. Грабителям — ни хлеба, ни сала, ни полушубка…

Он, как потом убедился Щетинкин, был превосходным оратором, умел внушать, легко разбирался в политической обстановке. Два года тюрьмы, наверное, явились хорошей школой. Щетинкин был несколько удивлен, встретив в Баджее людей, которых знал как эсеров.

— А что прикажешь делать в данной ситуации? — пожал плечами Кравченко. — За эсерами в наших краях пока идут многие крестьяне, верят им. Конечно, рано или поздно их нутро выявится, но пока что они вроде бы ведут себя терпимо. Я за то, чтобы разъяснять мужикам политику Советской власти без прямой агитации. Люди должны сами выбрать между эсерами и большевиками. Сейчас эсеры гудят, будто большевики терпят крах. Вот, дескать, если бы они, эсеры, были у власти!..

— Так они уже были! — воскликнул Щетинкин. — До появления Колчака и Поволжье и Сибирь находились во власти эсеровских правительств. А результат? Много трудового народа истребили, А их заговоры да мятежи?.. Боюсь, хлебнем с ними да с анархистами горя. В моем отряде ни одного эсера нет. Лучше уж беспартийный честный боец, чем эсер или меньшевик.

— Так-то оно так, Петр Ефимович, — многозначительно сказал Кравченко, — но в сложившейся обстановке, когда каждый день висим, можно сказать, на волоске, не хотелось бы резких разногласий в лагере. Эсеры — тьфу! Не они нужны, а те, кто пока идет за ними. Перетащить на свою сторону, сберечь Советы…

Он был очень гибок и осмотрителен, этот Кравченко. Сейчас, когда колчаковцы и чешские легионеры наседали со всех сторон, держался за каждого человека. Приходу Северо-Ачинского партизанского отряда Кравченко очень обрадовался. Распорядился выдать каждому партизану по килограмму хлеба и сто пятьдесят граммов сала. Петр Ефимович с его военным опытом мог превратить Степной Баджей, всю республику в неприступную крепость.

Вскоре Щетинкин и Кравченко выработали свою тактику, которая всякий раз приносила успех: Кравченко с одним из полков начинал шумную, но малоактивную демонстрацию стрельбой, тогда как Щетинкин с другим полком шел в обход и нападал с тыла.

Степно-Баджейская волость, расположенная на юг от железной дороги Красноярск — Канск, насчитывала тридцать два переселенческих поселка. Вот эта волость и отказалась признать правительство Колчака, платить ему подати и поставлять солдат, объявила себя Степно-Баджейской Советской республикой. Этот район еще называли Заманьем, так как находится он за рекой Маной. Глухой угол, отгороженный от остального мира водой и горами. Мана течет среди таежных гор, на юг от Заманья, вплоть до монгольской границы, идут отроги Саян, покрытые непроходимой тайгой и вечными снегами. Белогорье…

Столицей республики считалось самое большое село волости — Степной Баджей. Его еще называли Москвой. Вооруженные силы республики насчитывали немногим более трех тысяч штыков и сабель и состояли из четырех пехотных полков — Манского, Канского, Тальского, Ачинского — и эскадронов кавалерии; отряд Щетинкина, влившийся в партизанскую армию, стал называться Северо-Ачинским полком. Высшим законодательным органом республики считался армейский съезд, исполнительными — объединенный совет (руководящий советский орган), армейский совет, главный штаб. При штабе имелся главный военно-полевой суд. Смертная казнь была отменена, высшей мерой наказания считалось изгнание за пределы республики. В Степном Баджее печаталась на шапирографе и распространялась по всей Сибири еженедельная газета «Крестьянская правда» в три писчих листа. Имелись свои патронно-оружейные мастерские, лаборатория, госпиталь на триста коек.

Жизнь здесь казалась налаженной. Для тех, кто не имел хозяйства, был установлен одинаковый паек. Продотделы заботились о каждом. Но острый взгляд Щетинкина сразу же отметил основную беду республики: во всех органах — и в объединенном совете, и в главном штабе, и в суде, и даже в агитотделе — окопались левые эсеры. Лозунг у них был старый: «Советы без большевиков». И Щетинкин знал, что рано или поздно ему придется столкнуться с этой публикой. Вот почему он сразу же установил тесную связь с большевиками. Их здесь было достаточно для того, чтобы вырвать инициативу у эсеров, повести партизанскую массу за собой. За архиреволюционными фразами эсеры скрывали свое стремление ликвидировать республику, повернуть партизанское движение против Советской власти. И это понимал Щетинкин. Опору он сразу же нашел в лице старого коммуниста, члена партии с тысяча девятьсот шестого года, Сургуладзе, который стоял во главе армейского совета; на других руководящих постах также утвердились большевики из рабочих: Александр Марченко, Василий Гусев, Кузьма Логинов, начальник штаба армии Иванов.

Северо-Ачинскому полку отвели самый трудный участок на левом фланге фронта. Штаб Щетинкина размещался в Семеновке. Это село находилось на линии партизанского фронта, между железнодорожными станциями Камарчага — Клюквенная.

Сюда, на Семеновку, и решили повести наступление белые в первой половине мая.

Но Щетинкин пока не подозревал об этом. Ему позвонили из Баджея и сообщили, что намечено совместное заседание объединенного совета, армейского совета и главного штаба.

Что бы это могло значить?

По улице Семеновки тянулись подводы, на них — мешки с зерном. Щетинкин и Уланов сидели на крыльце штаба Северо-Ачинского полка, курили. Щетинкин был в дурном настроении.

— А что такое государство, Василь? — неожиданно спросил он.

Уланов удивленно посмотрел на него.

— Государство? Не искушен я в теории, Петр Ефимович. У нас в красноярской организации, в железнодорожных мастерских, больше на практику налегали.

— А ты помозгуй.

— Ну, если помозговать, то это, по-моему, орудие классовой диктатуры.

— А какая у нас диктатура, Василь?

— Была пролетарская.

— А теперь?

— Как только в объединенном совете окопался Альянов со своими анархистами и эсерами, затрудняюсь сказать… Как бы хлебец — тю-тю… Колчаку не отдали.

Щетинкин посмотрел на него серьезно.

— Ты читаешь мои мысли, Василь.

— У кого в руках хлеб — у того власть. А они на хлебец лапу наложили. Может, хлебец здесь, в Семеновке, на всяк случ попридержать?..

Щетинкин задумался.

— Нельзя, Василь. Им только дай повод для раскола!

— А если разогнать этот анархо-эсеровский совет?

— Оно бы и очень можно, да никак нельзя. Нужно вытеснить чуждый элемент, завоевать большинство.

— То-то и оно. Мы горели, а они штаны грели…

— Да, пролетариат борется, буржуазия крадется к власти.

— Здорово это вы сказали!

— Это Ильич сказал.

— Ну, если Ильич сказал, то вам нужно немедленно ехать в Баджей.

— Ты читаешь мои мысли, Василь. Главкома в лазарет уложили. Весна, обострение процесса.

— Чудно: агроном — и чахотка!

— В царской тюрьме заработал.

— Ну вот, вы, как помглавкома, обязаны сейчас в Баджее быть. Без вас там никакой стратегии нет. Разогнали бы, а?

Щетинкин поднялся, сказал решительно:

— Ты прав: я должен побывать в Степном Баджее. Что-то они там затевают…


Добротные рубленые дома Баджея разбросаны на огромном пространстве. Церковь. Непролазные лужи. Вдали — зубчатая тайга. На большом бревенчатом доме — четыре окна с фасада, два крыльца с сенцами по сторонам — была прибита вывеска: «Баджейская Советская республика. Армейский совет и главный штаб армии»; герб Баджейской республики: красная звезда, соха и молот. Над домом развевался красный флаг. Горланил петух на плетне.

Дорогу Щетинкину загородили возы с мешками, с бочками, на некоторых возах были самодельные токарные и сверлильные станки, груды свинца и баббита, неисправные винтовки и пулеметы. Пленные помогали вытаскивать застрявшие в грязи возы.

Щетинкин придержал лошадь.

— Граждане, что за эвакуация? Куда вы?

— Это, Петр Ефимович, не эвакуация, а наоборот: в новую столицу переезжаем — в Вершино, — с горечью ответил знакомый Щетинкину партизан.

— Что за ерунда? На самую линию фронта добро везете. Кто распорядился?

— Альянов.

— Петр Ефимыч, мы из Семеновки, — подал голос второй партизан.

— Знаю, Сила Иваныч.

— Вы нас сюда, а они — туда. Говорят, муку в Вершино, в зернохранилище. По распутице сюда еле добрались, а в Вершино совсем дороги нет, и мост через Ману снесло.

— Хорошо, Сила Иваныч. Заворачивайте все на постоялый двор, — решительно приказал Щетинкин.

Петр Ефимович заметил начальника мастерских Горюнова.

— Начальник мастерских? Эвакуацию мастерских и лаборатории приостановить!

— Но я получил распоряжение…

— Выполняйте мой приказ!

— А я вам не подчинен, — с насмешливым спокойствием ответил Горюнов.

Глаза Щетинкина налились яростью, он непроизвольно схватился за маузер, но сразу же взял себя в руки. Сказал глухо:

— Запомните, Горюнов: лаборатория и патронно-оружейные мастерские подчинены мне.

Горюнов посмотрел на него с ненавистью, но ничего не сказал.

Щетинкин заметил агитработника Рагозина, который сопровождал пленных.

— Пленных куда ведете, Рагозин?

— Приказано раздать этих пернатых по дворам, вроде как бы в помощь. Я доказывал: пусть лучше траншеи роют. Кто не работает, тот не ест.

— Правильно. Всех бросить на земляные работы!

— Есть, товарищ помглавкома!

Щетинкин пристально всматривался в лица пленных. Его взгляд задержался на корнете Шмакове.

— Кто таков?

Шмаков смело вскинул голову.

— Корнет Шмаков. Сдался без сопротивления.

— Что так? — ехидно спросил Щетинкин.

— Изуверился. Устал. На допросе дал ценные показания.

— Разберемся. Значит, верно, что для паруса, который не знает, куда он плывет, нет попутного ветра. Так?

— Так точно, — с готовностью ответил корнет.

Щетинкин быстро вошел в штаб. Большая комната до отказа была набита людьми, низко висел синий махорочный дым.

— Что у вас тут происходит?

Поднялся Альянов, человек интеллигентного вида, с острой бородкой, тонкими гибкими руками, быстрым взглядом.

— А, товарищ Щетинкин! Здесь происходит вот что: совместное заседание объединенного совета, армейского совета и главного штаба. Вас избрали в президиум.

— Я не об этом. Вы что тут, рехнулись? Хлеб в Вершино перевозите…

— Не перевозим, а уже перевезли.

— Зачем?

— Что?

— Перевезли!

— А вы не горячитесь, товарищ Щетинкин. Присаживайтесь. Объединенный совет постановил перенести столицу в Вершино.

— Зачем? — яростно допытывался Щетинкин.

— Опять зачем! Решили выползти из своей заманской скорлупы. К весеннему наступлению готовимся.

— Кто готовится? — настойчиво допрашивал Щетинкин.

— Вот собрались обсудить этот вопрос.

— А что его обсуждать? Это же глупость какая-то… Александр Диомидович, это правда? — спросил он Кравченко.

— Не знаю. Я только что из лазарета притащился.

— Но ты наш главком! Кто вправе без тебя ставить такой вопрос?

— Объединенный совет — вот кто! — перебил его Альянов строго. — Нас избрал крестьянский съезд, мы главная исполнительная власть.

— А почему вы решили наступать?

— Народ рвется в наступление. Вот послушайте, что пишет наш поэт, выразитель чаяний… — Он взял «Крестьянскую правду» и прочитал с пафосом:

Что нам, повстанцам, кущи рая

И рабский сон пустых голов, —

Что без борьбы за жизнь земная

И что за тучи без громов?!

Гром им подавай!

— Я тебе вот что скажу, помглавкома, — сказал Щетинкину командир полка Старобельцев. — Вопрос о наступлении поднял я. Мой полк хочет наступать. — Он закурил и подошел к карте. — К нам приезжает делегат с Тасеевского фронта: решили объединиться. Окончательно перережем Сибирскую магистраль, захватим Канск и развернем бои на запад и восток. Красная Армия Уфу берет! А мы отсюда ударим…

— А хлеб зачем в Вершино?

— Решили в целях оперативности приблизить снабжение к линии фронта.

— «В целях оперативности…» «Сон пустых голов», Старобельцев.

— Почему?

— Распутица. Мы надолго отрезаны от Тасеевского фронта. Колчак, думаю, не сидит сложа руки — он бросит против нас все!

— Наш революционный долг — пожертвовать собой! — сказал Альянов с фальшивым пафосом.

— А если драпать придется? Хлеб и мастерские белым оставим?

— Так уж сразу и драпать!.. Пораженческие настроения.

— Да поймите вы: выдержав за полгода семьдесят тяжелейших боев, мы истощили себя. Мастерские не успевают патроны и гранаты делать. Где порох, где снаряды? Нас осталось три тысячи бойцов.

— Наш революционный долг… — петушился Альянов.

— Наш долг — сохранить Советскую власть в тылу у Колчака до подхода Красной Армии. Держать в своих руках железную дорогу, не давать Колчаку ни сибирского хлеба, ни масла, ни людей — это лучшая помощь Красной Армии! — отчеканил Щетинкин.

— Это узость. Мы лучше пойдем на утрату, — настаивал Альянов.

— А мы не пойдем!

— Ставлю на голосование. Кто за наступление? Кто против? Итак, большинство за наступление! — Альянов торжествовал.

Поднялся Кравченко.

— Я снимаю с себя обязанности главкома, — решительно заявил он.

— А вы, Щетинкин? — высокомерно спросил Старобельцев.

— А я не снимаю. И Кравченко погорячился. Я плюю на вашу подлую затею! — отрезал Петр Ефимович.

— Вы обязаны подчиниться воле большинства!

Щетинкин зло рассмеялся, снял папаху и уселся за стол. Альянов был несколько растерян.

— «Воле большинства»… Смотря какого большинства, Альянов, — сказал Щетинкин спокойно. — В прошлом году скрывался я от беляков на острове. Еда была, а пришлось уйти в деревню… Волки выжили, оказались в большинстве.

— Значит, я, Старобельцев, Разговоров, Высоков, Блюм и другие — волки? — Глаза Альянова недобро прищурились.

— Вы, Альянов, просто крикун, карьерист. Вас никто не выбирал. Вас кооптировали ваши сторонники.

— Я возражаю! — запротестовал Альянов.

— Можете возражать. Случается и так: кучке крикунов, «филистерам от революционаризма», как называет их Ленин, удается захватить большинство и громкими фразами увлечь за собой массу. Таких нужно бить по голове.

— В вас, Щетинкин, до сих пор живет начальник уголовного розыска, — бросил Альянов с сарказмом. — Вы бы всех скрутили…

— Густо кадишь — всех святых зачадишь. Цензовую сволочь в свое время скрутил. Меня и Кравченко выбирали партизаны. А вы здесь ни при чем. Созовем общее собрание партизан.

Вошел начальник штаба Иванов.

— Товарищи, срочное сообщение… Со станции Камарчага прибыл наш разведчик. Вами посланный, Петр Ефимович, Володя Данилкин.

— Приведите сюда, пусть расскажет… — распорядился Кравченко.

У Володи был измученный, больной вид. Он принял стойку «смирно» и доложил Кравченко:

— На Камарчаге разгружается корпус генерал-лейтенанта Розанова. Я насчитал двенадцать эшелонов солдат, двадцать пять пушек, бомбомет. Нас схватили. Деда запороли, мне удалось бежать…

Повисло тягостное молчание.

— А ты, малец, не преувеличиваешь? — засомневался Альянов. — У страха, как известно, глаза велики.

Но Володя даже не взглянул в его сторону. Кравченко тяжело задышал, поднялся, сказал тоном, не допускающим возражения:

— Колчак стягивает против нас весь свой черный интернационал, так я понимаю. Мне вверено командование партизанской армией. Приказываю: командирам полков отбыть немедленно в свои полки. Хлеб вернуть в Баджей. Немедленно! Республика в опасности!..

— Я категорически возражаю! Это диктаторство!.. — выкрикнул Альянов.

Щетинкин обернулся к нему, сказал зло:

— Вот что, Альянов, хватит! Если не успеете вернуть хлеб из Вершино в Баджей, накажем по закону времени! Завяжите узелок…

Под суровым взглядом Щетинкина Альянов тяжело опустился на табурет, вобрал голову в плечи, насупился.

Кравченко пожал руку Щетинкину.

— Спасибо, Петро… Очень хотелось бы знать, что все-таки замышляют белые?..

— Я сам это узнаю, Александр Диомидыч, — пообещал Щетинкин.


Был второй час ночи. В комнате с высоким белым потолком и электрической лампой под зеленым абажуром сидел есаул Бологов и читал французский роман. С тех пор как Бологов прибыл из Омска сюда, в Камарчагу, он испытывал отвращение к самому себе: обладая аналитическим умом, он понял, что Колчак заблаговременно готовится к бегству и расчищает себе путь на восток. И он, Бологов, тоже побежит вслед за этим авантюристом. Обязательно побежит! «А вот возьму и останусь! — иногда появлялась дерзкая, ожесточающая мысль. — Не хочу жить так, как велит Джоллико и вся эта английская и японская сволочь!..»

И все-таки есаул знал, что побежит за Колчаком.

Открылась дверь, на пороге появился человек в форме полковника. Его сопровождали два поручика, по-видимому адъютанты. Оба рослые, широкоплечие. Полковник был в парадной форме, при орденах и медалях.

Есаул вскочил, представился:

— Начальник оперативного отдела есаул Бологов. С кем имею честь?

Человек в форме полковника поздоровался с есаулом за руку, крепко сжал эту руку и не отпустил ее.

— Щетинкин, — сказал человек в форме полковника.

Есаул улыбнулся:

— Однофамилец знаменитого Щетинкина?

— Никак нет, есаул. Я и есть тот самый Щетинкин.

Бологов пытался выдернуть руку. На лице появились растерянность и недоумение.

— Тихо! — проговорил Щетинкин.

«Адъютанты» ловко повернули левую руку есаула за спину, вынули у него из кобуры револьвер.

— Приказываю предъявить мне оперативный план по ликвидации партизан Степного Баджея! — сказал Щетинкин, выпуская руку есаула.

Есаул уже пришел в себя от нервного шока. Он посмотрел на Щетинкина с любопытством, усмехнулся:

— Не могу-с.

— Не валяйте дурака, есаул, штаб окружен партизанами, пропуска в наших руках. Хотите остаться в живых — доставайте планы, схемы, карты.

Лоб Бологова покрылся крупными каплями пота.

— Но меня после этого все равно расстреляют!

— Нам нужны копии. Только копии. Даю слово держать в тайне от вашего начальства сегодняшнее свидание. Это сохранит вам жизнь.

Есаул медлил. Наконец он решительно подошел к сейфу, открыл его, достал карту-схему, расстелил ее на столе. На карте крупными буквами было написано: «Основной вариант по ликвидации партизанских сил Степного Баджея».

— То, что нужно, — удовлетворенно произнес Щетинкин. — До рассвета два часа. Присаживайтесь, есаул, будем работать.

Они уселись за стол.

Щетинкин едва успел вернуться в Семеновку — белые перешли в наступление. Но теперь их замысел был ясен. Доложив обо всем по телефону Кравченко, Петр Ефимович занялся обороной Семеновки.

Противник сразу же ввел значительные силы.

Снаряды падали во дворы и огороды, горели дома и амбары. Вспыхивали и таяли белые облачка шрапнели. По улице метались подводы, груженные мешками с мукой, бочками. Бежали женщины с узлами, дети цеплялись за подолы матерей; ковыляли, опираясь на суковатые палки, старики.

— Закрепиться на окраине Семеновки! — кричал в трубку фонического телефона Щетинкин.

В блиндаже телефонов было несколько, Щетинкин брал сразу по две трубки и прикладывал их к ушам.

— Что? Что?! Канский полк разбит? Бегут?.. Где Старобельцев? Без паники… Ачинцы будут прикрывать ваш отход. Отходите в Баджей… все в Баджей… Что? Плохо слышу. Вершино оставили? А хлеб? Зернохранилище, говорю? Белые захватили?.. И все наши обозы?..

Щетинкин был взбешен. Он бросил трубку и увидел жену, Вассу.

— Васена? Ты откуда? А дети, дети где? — обеспокоенно спросил Петр Ефимович.

— Детей в Баджей партизаны переправили. Зинаида Викторовна Кравченко за ними присмотрит. А я к тебе…

— Да ты что, не видишь, что здесь творится?.. Убьют! Отходим… Стихнет стрельба — давай сразу же в Баджей!

— Петя, не отсылай меня. За тебя боюсь. Да и сама хочу с ними расквитаться.

Щетинкин подобрел, погладил жену по волосам.

— Ладно. Да только недолго мы тут продержимся.

Он понимал Васену.

3

…Матэ Залке удалось уйти в красноярскую тайгу, соединиться с другими интернационалистами. Партизанский отряд вырос, наносил ощутимые удары чешским легионерам. Потом в Красноярске появились колчаковцы. В сравнении с легионерами, эти дрались упорно, ожесточенно и с большим тактическим умением. Белогвардейскими воинскими частями командовали опытные офицеры. В отряд Матэ вливались и русские рабочие, интеллигенты из бывших ссыльных. Партизаны делали смелые налеты на колчаковские гарнизоны, на склады с оружием и продовольствием, контролировали железную дорогу чуть ли не до Канска. Они были неуловимы.

Доводилось Залке слышать о смелых действиях партизанского отряда Щетинкина на севере Ачинского уезда. Говорили, будто отряд насчитывал не меньше пятисот, а то и семисот партизан, а это уже была серьезная сила. Когда пуржистой ночью рухнул от взрыва мост неподалеку от станции Кандат, колчаковские газеты заговорили о партизане Щетинкине.

Мосты Транссибирской магистрали охранялись гвардейскими ротами и даже полками. Возможно, поэтому заветной мечтой Матэ было взорвать мост на подступах к Канску. Весть о взрыве моста прокатилась бы по Сибири, и, безусловно, Щетинкин догадался бы, чьих рук это дело. Мост… только мост!

…Сосновый бор почти вплотную подходил к полотну железной дороги, но перед Канским мостом местность была открытая, и это сильно затрудняло задачу. Оставалось только удивляться, что до сих пор они не нарвались на засаду. Мост охранялся усиленными нарядами, круглосуточно по нему шел поток военных грузов. Конечно же, ночью его охраняют особенно бдительно…

Они шли в кромешной тьме, тащили ящик с динамитом. Сильный ветер валил с ног. Требовалось заложить динамит под каждую ферму.

И когда они были уже у цели, пронзительно завыла сирена, застрочил пулемет.

— Отходим в бор! — крикнул Залка. — Прорвемся!..

И все-таки Матэ плохо знал своего врага. Понадеялся на ночь, на непогоду. Когда завязалась перестрелка, ему бы отступить, уйти в тайгу. Но, увлекшись боем, он потерял бдительность и не сразу понял, что отряд охвачен огненным кольцом, из которого не вырваться. По-видимому, их поджидали, специально заманили в ловушку.

Потом его били прикладами по голове, топтали сапогами. Очнулся в красноярской тюрьме. Рядом на голом полу камеры лежал избитый подрывник, рабочий-сибиряк Кузнецов. Их выволокли во двор тюрьмы и стали стегать шомполами. Ночью заключенных из всех камер выгоняли на мороз в нижнем белье и заставляли рыть общую могилу. Они стояли на краю рва. Раздавалась команда «Пли!». Но стреляли в двоих-троих. То была своеобразная игра офицеров-садистов. Заключенных они проигрывали в карты: кому сегодня ночью быть расстрелянным?.. И так изо дня в день. Весенней ночью его и Кузнецова сковали цепью, вытолкнули прикладами винтовок под ледяной дождь. Кузнецов был могучего роста и большой физической силы. «Постараюсь разорвать цепь, не дергайся…» — шепнул он Залке. Было темно, хоть глаз выколи. Но вот вспыхнули фары грузовика.

Что произошло потом, Матэ плохо помнил. Неожиданно конвойный в английской шинели остановился и негромко приказал:

— Бегите!

Конечно же, догадался Матэ, садисты придумали еще одну уловку: «убит при попытке к бегству». Кузнецов бросился бежать, потащил за собой Матэ. Сзади грохнули выстрелы. Кузнецов упал, цепь лопнула. Вот тогда-то Матэ, не чуя ног под собой, кинулся в темноту. По нему стреляли безостановочно. И неожиданно он свалился в какую-то зловонную яму. Вспомнил: скотомогильник! Сюда сбрасывали павших лошадей. Его искали, сделали несколько залпов в яму. Лезть в яму комендантские солдаты не хотели. А он сидел, забившись под корягу, и лязгал зубами от холода и страха. Дождь лил до утра. С чисто животной жаждой жизни, обрывая ногти, принялся карабкаться вверх. А потом, где ползком, где пригибаясь, старался уйти подальше, раствориться в тайге, отлежаться в кустах. Замирал, заслышав собачий лай. На правой руке болтался обрывок цепи, и Матэ никак не мог от него освободиться.

Он думал, что от его отряда, наверное, немногие уцелели. Но необходимо вновь собрать уцелевших, создать новый отряд и продолжить борьбу.

Матэ совершенно выбился из сил, окоченел. Наверное, его вела подсознательная память: в конце концов вышел к лагерю венгерских военнопленных, так хорошо ему знакомому, От лагеря отделяла быстрая речушка. Если ему удастся преодолеть ее, не упасть, не захлебнуться, он, пожалуй, будет спасен. Он знал: вот за тем длинным высоким забором находится госпиталь…

Преодолев не без трудностей речку, подполз к забору, заглянул в щель. Неподалеку стояли два санитара и на венгерском языке подсчитывали, сколько за последнюю неделю умерло от тифа. Здание за их спинами и было тифозным бараком. Так он понял.

Он окликнул их. Это было спасение.

— Тебе придется побыть немного трупом, — сказал один из санитаров. — У колчаковцев здесь есть свои шпионы и доносчики.

Его переодели в чистое белье, закрыли простыней и отволокли на носилках в морг. Здесь лежали умершие от тифа, и по ним ползали насекомые. Он пролежал в морге целый день. Наконец заботливые санитары принесли ему одежду и документы кого-то из умерших мадьяр.

«Надо собирать отряд… — вновь подумал он решительно. — Даже когда человек умирает, за него должны сражаться его идеи… Эх, добраться бы до Петра Щетинкина!.. Но как до него добраться?..» И понял: добраться невозможно. Нужно действовать тут, дойти до лесоразработок. Там — свои…

И тайга поглотила его.

Он был молод. Больше всего жалел три тетради со своими стихами, которые пропали в тюрьме навсегда, — себя он считал поэтом, хотел стать таким же певцом Свободы, как Шандор Петефи.

4

Наступление колчаковских и иностранных войск под общим командованием генерал-лейтенанта Розанова началось в первой половине мая.

Ожесточенные бои были не только в Сосновке, но и в районе Вершино, Рыбинское. Противник пробивался на Баджей. Из-за предательства эсеров почти все запасы хлеба республики оказались захваченными белыми. Теперь все понимали, что дни советского Баджея сочтены. Не хватало патронов, не было продовольствия. Очень скоро баджейский лазарет оказался переполненным ранеными.

И тут вновь проявился незаурядный полководческий талант Щетинкина. Он понимал, что колчаковцы постараются провести обходное движение, чтобы зайти партизанам с правого фланга, отрезать их от Баджея, и разработал дерзкий план разгрома противника.

Этот бой вошел в историю под названием Манского, или Нарвинского.

Щетинкин отвел Северо-Ачинский полк от Семеновки и занял левый берег Маны. Густые заросли пихтача и ельника хорошо скрывали партизан. Щетинкин нашел ущелье, по которому должна была пройти пятитысячная армия белых. Сюда были стянуты почти все пулеметы и вся артиллерия партизан.

Вдоль правого берега быстрой, неширокой в этом месте реки Маны тянулось шоссе, над ним стеной вставали коричневато-серые обрывистые скалы.

Ранним утром на шоссе показался авангард белых войск. Здесь было много итальянцев в крылатках и черных шляпах с перьями. Солдаты чувствовали себя хозяевами положения. Они громко разговаривали, смеялись, поднимали с шоссе камешки и бросали в реку, орали итальянские песни. Колонна растянулась на много верст. В ней было несколько тысяч солдат и офицеров. Скрипели возы с награбленным добром. Позади колонны поднимались столбы дыма, это горела подожженная белыми деревня Тюлюл.

В середине колонны ехали на лошадях генерал Шарпантье, полковник Компот-Анжело и есаул Бологов.

— А правда, что за голову этого красного генерала Щетинкина объявлена награда в тысячу золотых рублей? — спросил Компот-Анжело у Шарпантье.

— Господин генерал, — обратился Бологов к Шарпантье, с опаской поглядывая на скалы, — прикажите пройти ущелье форсированным маршем.

Шарпантье недовольно поморщился.

— Вы засиделись в штабах, есаул. Расшатали нервы. Сперва вы предлагали вообще не входить в ущелье, теперь предлагаете пройти его форсированным маршем. — И, обращаясь уже к полковнику Компот-Анжело: — Кстати, у вас, полковник, есть возможность получить царские золотые за голову Щетинкина.

— Боюсь, мы опоздаем. Розанов, наверное, уже занял Баджей и Щетинкина схватил, — отозвался Компот-Анжело.

— Ваши страхи не имеют основания. Щетинкин — хитрая лиса: он не будет ждать Розанова, а отступит сюда. А сюда — значит нам в руки.

— Генерал, я настаиваю! — перебил полковника есаул с отчаянной решимостью. — Прикажите форсировать продвижение!

— Перестаньте устраивать истерику, есаул!

И вдруг взорвались скалы. Со всех сторон донесся оглушительный треск пулеметов. В ущелье стоял беспрестанный грохот, усиленный эхом. В панике метались по шоссе солдаты. Многие из них бросались в реку и гибли. Густо окрасились кровью воды реки. Сражение длилось несколько часов. Ни один белогвардеец не уцелел. На волнах покачивалась шляпа полковника Компот-Анжело. Рядом — фуражка Шарпантье.

— Ну вот и все… — сказал Щетинкин. — Враг разбит и уничтожен. Бородино, Канны… Что будем делать дальше, главком?

Кравченко был серьезен.

— Как звали того дядю? — спросил он.

— Его звали Пирр, Александр Диомидович.

— Знал, что догадаешься, о чем я думаю. Да, мы одержали блестящую… Пиррову победу. Отсюда нужно уходить.

— Куда?

— Вот об этом я и хотел тебя спросить.

В Степном Баджее созвали митинг. На крыльце стояли Кравченко и Щетинкин. Кравченко говорил:

— Товарищи! В последнем, Манском, бою мы уничтожили пять тысяч солдат и офицеров противника. Поздравляю с победой! — Когда раздались крики «ура», Кравченко поднял руку: — Но оставаться в Степном Баджее мы не можем.

Наступила гробовая тишина, все недоуменно переглядывались.

— У нас осталось две тысячи бойцов. Триста раненых. Белогвардейцы захватили хлеб. Запасы ничтожны…

В толпе послышался ропот.

— Снарядов нет, патронов мало. Колчак подтягивает новые силы, несмотря на свои неудачи на западе. Мы решили эвакуировать Баджейскую республику!

— А две тысячи пленных? — подал кто-то голос.

— Пленным даем свободу: идите на все четыре… Так предлагает Щетинкин.

На крыльцо вскочил Альянов:

— Вот до чего довели нас знаменитые полководцы Кравченко и Щетинкин!.. В своей баджейской яме мы защищены хребтами, рекой. А в тайге нас перестреляют по одному. Не поддавайтесь на провокацию, товарищи!

Альянова отстранил слесарь патронно-оружейных мастерских Карасев:

— Вы меня знаете! По вине этого типа — Альянова погибло наше продовольствие. Теперь он распространяет слухи, будто всех раненых отравят, а пленных расстреляют. Сам слышал. К стенке его!..

Толпа одобрительно загудела, Щетинкину пришлось вмешаться:

— Отставить! Трибунал разберется…

Щетинкин объяснил, что, хотя пятитысячная армия белых и уничтожена, оставаться в Баджее нельзя. Нужно немедленно уходить в тайгу. Куда? Есть несколько планов, их еще обсудят. А пока нужно отходить по направлению к Минусинскому уезду.

Четырнадцатого июня девятнадцатого года партизанская армия, прикрывая эвакуацию Баджея, стала отходить на юг, в тайгу. Из Степного Баджея потянулись телеги с тяжелоранеными и детьми. Везли мастерские, медикаменты, пушки. Главный штаб задержался еще на день.

Когда встал вопрос о пленных, а их насчитывалось несколько сот человек, Щетинкин предложил распустить их всех по домам. Но пленные решили по-другому.

Щетинкин стоял на крыльце штаба и наблюдал за колонной военнопленных. Шли они строевым шагом. За плечами у всех были котомки.

Колонна мимо церкви направилась к штабу.

— Слушай мою команду! — выкрикнул корнет Шмаков. — Колонна, стой! Смирно! Равнение налево! — Он подошел к Щетинкину и, приложив руку к головному убору, попросил разрешения обратиться.

— Слушаю вас.

— Военнопленный Шмаков. Уполномочен от семисот тридцати пяти пленных солдат и офицеров. Все они хотят идти с вами.

Щетинкин молчал. Шмаков был озадачен.

— Это семьсот тридцать пять штыков, — сказал он. — Они вам будут нужны.

Щетинкин по-прежнему молчал.

— Господин помглавкома, — в голосе Шмакова появились просительные нотки, — нам некуда идти, У нас с вами одна дорога. Белые все равно расстреляют. Для вас мы не будем обузой. Мы постараемся оправдать доверие.

— Хорошо, — наконец отозвался Щетинкин. — Мы обсудим этот вопрос в главном штабе. Думаю, ваша просьба будет удовлетворена.


После того как главный штаб выехал из Баджея, туда вошли белые.

В бывшем штабе партизанской армии сидели генерал-лейтенант Розанов и есаул Бологов. У есаула был растрепанный вид, лицо в кровоподтеках.

— Я предупреждал, убеждал, подавал докладные, — возбужденно говорил есаул. — Мы могли пойти в обход ущелья.

Он вскочил и принялся ходить по комнате.

— Сядьте! — приказал Розанов. — Ворона в павлиньих перьях этот Шарпантье. Погубить пятитысячную армию… Щетинкин обвел его вокруг пальца.

— Так точно. Партизанская армия ушла в тайгу.

— Это уже не армия, а деморализованный сброд, — возразил Розанов недовольно.

— Но Щетинкин с ними, — угрюмо проговорил Бологов.

— Я уверен, что он убит. Корнет Шмаков, кажется, ваш приятель? Вы сами утверждали, что он не боится ни бога, ни черта.

— Дай-то бог. Если корнет Шмаков сам уцелел…

— Будем считать, что со Щетинкиным покончено.

— Я не уверен. Он очень хитрый. У него способность обрастать людьми. Куда бы он ни покатился — в Саяны, к Иркутску, в Минусинск, он обрастет партизанами и устроит новую совдепию. Я не успокоюсь, пока не узнаю, что он убит. Я его ненавижу. У меня с ним свои счеты…

Розанов наморщил лоб, разгладил раздвоенную бороду, что-то прикидывая в уме.

— Я тоже ненавижу, — наконец отозвался он. — Колчак требует победных реляций. Сегодня же отправлю телеграмму в Омск. Ведь с Баджейской республикой покончено! Ну, а Щетинкина и его банду приказываю добить вам. Возьмите, сколько потребуется, казаков, догоните и уничтожьте партизан.

— Я об этом хотел просить вас, господин генерал, — оживился есаул. — Когда я должен выступить?

— Немедленно.

Колчаку Розанов отправил телеграмму:

«Банды красных разбиты окончательно, их руководитель Кравченко остался с группой преданных латышей, отстреливаясь, взяв сто тысяч золотом, со своей семьей скрылся в пределы Монголии. Щетинкин был ранен и застрелился, остальные разбежались, преследуются и вылавливаются. Степной Баджей после трехдневной бомбардировки и упорных боев был взят, сожжен, там оказались великолепные окопы и сильные укрепления».

Розанов понимал, что Колчаку сейчас не до расследования, в самом ли деле с Баджейской республикой покончено: красные только что взяли Уфу, Ижевск, главные силы Западной армии Колчака разгромлены. Красная Армия подошла к Уральскому хребту.


Щетинкин стоял на телеге и раздавал масло партизанам.

— Налетай! Подмазывай колеса на тыщу верст!..

Здесь же, возле телеги, Володя Данилкин читал бывшим пленным устав товарищеской дисциплины:

— «Каждый товарищ партизан должен держать себя с достоинством, на высоте своего положения. За проступки уголовно-политического характера, за грабеж и насилие, за предательство и невыполнение приказов комсостава виновные наказуются по закону времени». Что такое «закон времени», понятно?

Раскол, который давно назревал, произошел на заседании объединенного совета. Встал вопрос, куда двигаться дальше.

Щетинкин, Сургуладзе и Кравченко были за то, чтобы идти по Минусинскому уезду к деревне Григорьевке, оставляя в стороне Минусинск, и по Усинскому тракту выбраться в Урянхайский край. Если же выход в Минусинский уезд окажется запертым белыми, то нужно таежными тропами идти по направлению к Иркутску и около Белогорья свернуть на юг, пробраться в Монголию, завязать отношения с монгольским правительством, при его посредничестве купить у Китая оружие и вернуться в Минусинский уезд. Если оружия достать не удастся, через Монголию пойти на соединение с Красной Армией в Советский Туркестан, в Ташкент.

Планы были грандиозные, от них захватывало дух.

— Пойдем в Минусинский уезд, установим Минусинскую республику, — предлагал Щетинкин.

Альянов и его единомышленники возражали:

— Колчак Минусинск не отдаст, у него там генерал Попов с войском. Как пойдем? По таежной целине?.. Это сколько же сотен верст? Безумие!

— Наш поход — не во имя собственного спасения. Обрастем массами, окрепнем. А стратегическая цель — отрезать Колчака от Урянхая и Монголии.

— А если Колчак опять нас зажмет?

— Тогда прорвемся через Монголию на Туркестан.

— С детьми, ранеными, без продовольствия, по безводным пустыням, через снеговые хребты?

— Да! Военная сторона дела важна. Но сводить все только к военной стороне мы не можем. Нужно помнить о долге перед угнетенными трудящимися Востока.

Глаза Альянова округлились от изумления.

— Ваше интернационалистическое мессианство, Щетинкин, смешно! Мы разбиты, а вы кричите о свободе для других.

— Это вы разбиты, Альянов. А мы не разбиты.

Щетинкина поддержал Кравченко:

— Баджея не стало географического, но пойдет вперед за власть Советов Баджей идейный.

— А жрать что будем? — спросил командир полка Старобельцев.

— Жрите то, что вывезли в Вершино и отдали белякам, — зло отозвался Щетинкин.

— Я увожу свой полк!

— Изменяешь Советской власти, Старобельцев?

— Почему же? Мы установим Советы без большевиков.

— Старая песенка.

Двадцать пять фельдшеров заявили, что они уходят со Старобельцевым и Альяновым.

— А триста тяжелораненых на кого бросаете, гуманисты? — спросил Щетинкин.

Комендант Баджея Говорушин заявил, что он также уходит. Откололись командир Манского полка Богданов, заведующий оружейными мастерскими Гаратин, Канский полковой совет во главе со своим председателем Халевиным. Они забрали оружие, коней, полковую кассу.

— Что же это вы, господа эсеры, не подчиняетесь воле большинства? — сурово спросил Щетинкин. — Мы могли бы вас окружить и разоружить. Но не станем этого делать. Когда внутренние враги Советской власти бегут от нее — значит, она сильна. А мы лишь очищаемся от коросты. Улепетывайте, кулацкое отродье!..

Изменники ушли, растворились в тайге. Партизан осталось тысяча триста семьдесят, не считая раненых и бывших пленных. Пушки закопали в тайге, телеги бросили, имущество связали в тюки. Все, кроме разведчиков, сдали лошадей в лазарет и в обоз.

На общем собрании партизан выступили Щетинкин и Кравченко. Щетинкин сказал:

— Трусам нет места в рядах революционеров! Кто устал в борьбе, изверился в победе, пусть уходит сейчас. Ни одного тунеядца с нами не должно быть…

На военном совете окончательно решили идти по скотопрогонной тропе в Урянхай, в Белоцарск, но в целях соблюдения военной тайны на собрании решили пока об этом не говорить. Кравченко хорошо знал эту скотопрогонную тропу, здесь нечего было опасаться преследования.

— Нам, может быть, придется идти тысячи верст по тайге, и только вперед. Назад дороги нет, — сказал Кравченко партизанам. — Мы грудью должны пробивать себе путь. Но я сейчас не скажу, куда мы пойдем. И если вы верили главному штабу в Баджее, то я думаю, что и здесь он не поведет вас в пропасть. Может быть, нам всем придется погибнуть в этой тайге, погибнуть за идеалы, которые начертаны на наших знаменах: «Да здравствует Рабоче-Крестьянская Советская власть!»

Колонна партизан растянулась на тридцать верст. Она спускалась к реке по узкому, как лезвие ножа, гребню. Среди партизан ехала на лошади Васса, жена Щетинкина; на руках у нее был сын Шурик. Дочери Клава и Надя — на другой лошади, их накрепко прикрутили к седлу. Васса переговаривалась с женой Кравченко Зинаидой.

Женщинам пришлось постричься, надеть мужские брюки и сапоги.

Тяжелораненых везли на пароконных носилках.

Началась переправа через бурную горную реку. На середине реки лошадь Вассы испугалась чего-то, шарахнулась в сторону. Шурик выскользнул из рук Вассы и упал в ледяную воду.

— Шурик! Шурик! — кричала в отчаянии Васса. Несколько партизан бросились в пенящиеся волны и спасли ребенка.

Кровавыми пятнами просвечивало солнце сквозь хвою сосен и кедров. Люди несли тюки, вещи. Вот кто-то бросил самовар, шубу, швейную машинку, бархатную штору.

Володя Данилкин нес под мышкой томики Пушкина и Лермонтова. Рядом с пареньком шагал корнет Шмаков. Вернее, он едва переставлял ноги, бормотал:

— Жэ фэ, уаллен ну? Я не дойду. На каждом привале кого-нибудь хороним.

— А за каким чертом вы увязались за нами? — сердито спросил Володя.

— Хочу погибнуть за идеалы.

— Ну, если хочешь, тогда погибай молча, не распускай панику. Кстати, какие у вас идеалы?

Корнет не ответил. Он с тоской думал, что случай убить Щетинкина ему так и не представился. Помглавкома подвижен как ртуть. А Шмаков бесконечно устал. От супа из черемши можно протянуть ноги. Куда завел всех Щетинкин? Судя по всему, партизанская армия пробивается на юг, возможно в Урянхай. Если даже Шмакову удастся убить Щетинкина — что дальше? Как выбраться из этой проклятой тайги?

И все-таки Щетинкина надлежало убить. Шмаков разработал на первый взгляд неуязвимый план. Но роковой случай все испортил.

Вечером на привале Щетинкин сидел в кругу своей семьи. Здесь же находился Володя Данилкин. Хлебали суп из черемши. Старшая девочка, Клава, спросила Володю:

— А ты командовать умеешь?

Володя в смущении поглядывал на Щетинкина.

— Если бы при штабе не держали, давно научился бы.

Щетинкин улыбнулся, но промолчал. Однако Володя не хотел упускать повод для разговора.

— А правда, Петр Ефимович, что вы в школе прапорщиков учились?

— Все бывало. Вот встретимся с Красной Армией — тебя в школу красных командиров пошлем. Хочешь?

— Еще как! Я про Наполеона читал.

— Понравилось?

— Нет. Если у буржуев такие полководцы, то как с ними воевать? Нам своих таких бы, только чтобы в императоры не лезли.

— А ты, Владимир, соображаешь. Власть-то, она, брат, хуже язвы моровой, если ее у одного человека в избытке. Тут к себе большую революционную строгость иметь нужно.

— Как у Александра Диомидовича и у вас?

— Ну, сказанул! Масштаб не тот. Мы с этой строгостью родились, наподобие тебя. Доски я строгать умею, вот инструмент с собой таскаю; разобьем белых, авось пригодится. Хочешь, буду тебя приобщать к плотницкому ремеслу?

— Нет. Я, как сознательный боец, хочу уничтожать мировую контрреволюцию.

— Ну, ложись спать, сознательный боец.

В это время к костру подошел корнет Шмаков, обратился к Щетинкину:

— У меня срочное сообщение…

— Говорите.

Корнет Шмаков огляделся по сторонам и зашептал:

— Заговор бывших военнопленных. Хотят захватить лошадей и этой ночью уйти обратно в Заманье…

Щетинкин отбросил ложку и вскочил на ноги.

— Идемте!

Они шагали в кромешной тьме. Шмаков достал из-за голенища сапога широкий охотничий нож, спрятал его в рукав шинели. Там, где тропа заворачивала вправо, корнет резко обернулся, хотел наброситься на Щетинкина, но его остановил властный голос помглавкома:

— Остановитесь!

Шмаков растерялся и не сразу понял, что окрик относится не к нему, а к двум партизанам, вышедшим из темноты и бурелома.

«Я убью его потом, — успокаивал себя корнет, — когда выберемся к первому же населенному пункту». Но случай поторопил события.

Партизаны несли человека. Признав Щетинкина, они остановились.

— На перевале подобрали урянха, — доложил один из партизан. — Раненный. Чуть живой.

— Несите к костру, — приказал Щетинкин.

Тувинца поднесли к костру. Вокруг костра сидели и лежали люди. Сюда подошел и начштаба Иванов. Он курил свою неизменную трубку.

— Иванов, поднять людей! Срочно! — приказал Щетинкин и стал всматриваться в лицо тувинца. Это был молодой человек, лет двадцати пяти, густые волосы ниспадали ему на плечи. На нем был рваный халат, гутулы с загнутыми носками, за поясом — нож в деревянном чехле.

— Кто ты? — спросил Щетинкин.

— Меня зовут Кайгал, — ответил тувинец слабым голосом.

— Куда шел?

— К Щетинкину, за помощью. Урянхи послали.

— Какие урянхи?

— Наши партизаны. Мы разбиты. От моего отряда осталось пятьдесят человек. Казаки гнались за мной. Два дня следил за вами. Догадался, что красные… Я знаю эту тропу.

— Завтра разберемся. А сейчас в лазарет! — распорядился Щетинкин.

И тут Кайгал заметил стоявшего за Щетинкиным корнета Шмакова. Внезапно тувинец выхватил нож из деревянного чехла и резким броском, с возгласом «Собака!», кинулся вперед. Щетинкин сделал прыжок в сторону. В этот миг корнет рукояткой своего ножа ударил тувинца по голове. Кайгал потерял сознание.

— Он хотел убить вас! — сказал корнет Щетинкину.

Щетинкин нахмурился.

— Приведите его в чувство, — приказал он. Шмаков отошел в сторону.

Но Кайгал уже пришел в себя. Он пытался вырваться из рук партизан, кричал:

— Куда делся он?! Где он, где?

— Кто — он? — спросил Щетинкин.

— Турчанинова адъютант!

— Про кого говоришь?

— Шмаков!

Щетинкин был удивлен. Оглянулся. Шмаков исчез.

— Немедленно объявить тревогу! Сейчас же выступаем в поход! — приказал Щетинкин начальнику штаба.

У Иванова был угрюмый вид, он смотрел на Щетинкина усталым взглядом.

— Люди выбились из сил, — после некоторой паузы отозвался он. — Не могут идти…

— Знаю… — Голос Щетинкина сорвался чуть ли не на крик. — Виноват перед вами всеми… Я начальник угрозыска и прохлопал этого хлюста корнета. Но мы не можем, Иванов, терять ни минуты: если корнет предупредит своих, они будут ждать нас. Надо сесть на хвост этому подлецу Шмакову, не дать им опомниться…

По ночной тайге на лошади, низко пригибаясь, скакал Шмаков. Вдруг он резко остановил коня, соскочил на землю. Сгреб валежник и поджег его. Занялись лиственницы, сосны. Трещало, бушевало пламя.

— Господи, помилуй, — произнес Шмаков. Перекрестился. — Ну, коняга, выручай! Адье, господин Щетинкин.

Запахло гарью. Оделась огнем сухая трава. Огненное море плавно разливалось вширь и вдаль. Вот пламя взметнулось яркими всплесками к небу, а потом над тайгой повисло багровое зарево. Окрестности зловеще приоткрылись. Небо накалялось и рдело. В партизанском лагере началась паника.

— Пожар! Путь вперед отрезан. Беляки подожгли тайгу…

— Спокойно! — раздался голос Щетинкина. — Без паники отходите к реке…

Живые огненные волны, грохоча, надвигались теперь со всех сторон. Гонимое ветром пламя перекатывалось с хребта на хребет, слизывая сосновые гривы, столетние кедры вспыхивали, как свечи, превращались в огромные огненные фонтаны. Тайга дышала пламенем, впереди была пылающая пустота. Когда ветер усиливался, огонь поднимался сплошной стеной. Горячий ветер обжигал лица. Неслись взбесившиеся лошади, сбрасывая раненых с носилок. Слышались голоса:

— Добейте нас! Уходите!.. Спасайте детей…

Беспорядочная толпа скатывалась к реке, над которой стлался плотный желтый дым. Бросались в грохочущую воду, проваливались по пояс, а то и по горло, валились с ног. Крол — река бешеная, не так-то просто было перебраться на другой берег. Им удалось-таки вырваться из охваченного огнем пространства без потерь. Все радовались этому. Только Щетинкин хмурился, тяжело ступая высокими сапогами по валежнику. Осунувшийся, в кожаной куртке, с браунингом у пояса, он, как всегда, шел уверенно, будто ничего особенного не произошло. Вот он остановился, решил проверить, все ли целы. Раненые лежали на качалках с бледными, бескровными лицами, страдальческими глазами. Кто глухо стонал, кто дышал прерывисто, с трудом. А кто уснул, истомившись. Но все уцелели, всех спасли, не бросили! И Петр Ефимович радовался братской солидарности людей отряда.

Он больше не сомневался: тайгу на пути отряда подожгли умышленно. Шмаков поджег? Кто же еще!.. Он опасался, что беглец на этом не успокоится, может снова устроить лесной пожар. Тайга в это время как сухой порох. Толстые, необхватные стволы мачтового леса и гигантские лиственницы, сухостой, бурелом в любое мгновение могут превратиться в огненную стену… Решил: нужно идти берегом горной реки, никуда не уклоняясь, иначе можно забрести в такие дебри, из которых не выберешься. Да, следует придерживаться реки, а потом — скотопрогонных урянхайских троп. Особенно трудны будут каменистые подъемы на перевалы и спуск с них по склонам обрывистых гор. В блеклом небе четко рисовались сахарные головы Саян, такие близкие и такие недоступные. И теперь задумка пройти напрямик, через главные хребты Западных Саян, показалась ему вдруг безумием. Он втягивал носом сухой воздух, пахнущий дымом, с тревогой всматривался в небо сквозь гущу ветвей. Подумал, что на первой же большой поляне необходимо устроить привал, осмотреть лошадей, их спины, смазать дегтярной мазью битые места, осмотреть потники и седла. И еще одно упущение: следует смазать глиной стволы винтовок, чтоб не блестели на солнце…

Только бы не ослабели окончательно люди и лошади! Донимают пауты, мошкара, комарье; лошади идут, судорожно дергаясь, выгибая спины, храпя от усилий. Вокруг глаз «очки» из корок запекшейся крови.

Случилось именно то, чего он опасался: через речку на их сторону упал подгоревший кедр. И впереди измученных людей вновь яркими всплесками взметнулось к небу пламя: вначале загорелась ель, а потом — пошло плясать вокруг. Деревья не просто трещали, они гудели, выли. Оба берега пылали, жар густел, прижимал к земле. Вскоре пламя обогнуло их и с тыла — отходить было некуда. Единственным спасением оставалась река. И снова голос Щетинкина:

— Все в воду!.. Пройдем полосу огня по воде…

Молочно-ватная пелена затянула Крол, люди задыхались от дыма, ничего не видели впереди себя. Кто сидел, уцепившись за камни, кто брел по грохочущей воде, то и дело теряя равновесие и с головой погружаясь в ледяную воду… И если бы не чудо… А чудо то: дождь как из ведра. Он лил и лил, словно внимая молчаливой мольбе горящей тайги. Теперь уже приходилось разводить костры, чтобы согреться, сдирать с толстых берез кору и залезать в нее, укрываясь от дождя… Лежат на земле усталые партизаны, забравшись в эти короба, можно пройти мимо, приняв все это за отпиленные березовые чурки…

…Колонна растянулась по выжженной тайге. Впереди вставала сплошная черная стена обугленного леса. Черное безмолвие. Деревья-трупы с растопыренными обгорелыми лапами. Лица и одежда партизан пропитались чернотой.

Щетинкин стоял у поваленной обгорелой лиственницы. Мимо него шли люди. Шли с низко опущенными головами, шли не разбирая дороги; падали, поднимались. Они были страшны в своем молчаливом шествии, в своем почти механическом упорстве.

Потянулся обоз. Щетинкин заметил Вассу с Шуриком на руках, девочек, привязанных к седлу, это его семья. Он пристально всматривался в худенькие замурзанные личики девочек, в их большие печальные глаза. Одежда на Вассе и на девочках висела обгорелыми клочьями. Ни жена, ни дочери не махали ему руками, не звали его. Может быть, они просто не видели его, не замечали? Им казалось, что он где-то впереди. Это он ведет их…

Двадцать первого июня авангард партизанской армии вышел в Минусинский уезд. Все вздохнули с облегчением. Казалось, самое трудное позади. А впереди был Усинский тракт, плодородная Минусинская котловина, заросшая синими ирисами. С песчаных холмов открывался широкий вид на Ароданские высоты, одетые вечными снегами.

Однако путь к Белоцарску, в Урянхай, оказался нелегким: повсюду подстерегали засады кулаков-дружинников и колчаковских частей, еще не растративших боевого пыла. Да и сама дорога оказалась такой же трудной, как в тайге. То партизаны шли по песчаным дюнам, а сверху палило нещадное солнце, и негде было от него укрыться. То начинались солончаки и болота, и кони проваливались в трясину по грудь. Степь накалялась, как железный лист, дышала жаром.

Партизаны упрямо продвигались вперед. Кулаки-дружинники, заметив бредущих, словно во сне, босых, оборванных людей с горящими от голода глазами, в страхе отступали. Партизаны Щетинкина!.. Да откуда им тут взяться?.. Не могли же поверить местные жители, будто можно пройти вот так из ставшего легендой Степного Баджея почти тысячу верст, с детьми, стариками, женщинами!.. Плетется в голодной горячке свой, партизанский поэт из маляров Рагозин, шепчет спекшимися от жажды губами:

Почто вы, женщины Баджея,

Сменили юбки на штаны?..

Хочет рассмешить своими стихами других, поддержать. Но никто даже не улыбается.

Зной, зной, колючий зной… После таежной сырости он непереносим. Движется походный лазарет, стонут раненые в пароконных качалках. Врач Вологодский и сестры милосердия Таня Барашкова и Аня Аршанская ничем не в силах им помочь, да и сами они еле держатся на ногах. И ни ветерка. Поникли алые знамена, на которых изображены плотник с пилой и агроном с саженцем — союз плотника-рабочего с крестьянином-агрономом. Но для партизан плотник — это Щетинкин, агроном — Кравченко. Незамысловатая символика. А лозунг на знаменах прежний: «Да здравствует Рабоче-Крестьянская Советская власть!» Но там, где попадаются поселения, навстречу партизанам выходят крестьяне, несут мед, масло, молоко, белый хлеб. Им хочется, чтобы красные партизаны задержались в их селе, отдохнули, пообедали. А партизаны, несмотря на крайнюю усталость, торопятся. Задерживаться, расслабляться нельзя.

— Останьтесь пообедать, — упрашивает молодка. — Куда спешить?

Уписывая краюху хлеба, молоденький партизан объясняет:

— Мы, тетенька, большевики, а большевики — это такие люди, которые могут быть две недели не евши и им ничего не делается, а потому их белые боятся, так как эти пустые брюхи слишком крепко дерутся и легко бегают.

Порядок движения был все тот же, что и в тайге. Только за авангардом теперь шел не полк особого назначения, а так называемая «Советская рота», которая, оказавшись в крупном селении, сразу же ставила посты у трактиров, казенок, кабаков, куда, вдруг ставшие гостеприимными, владельцы злачных заведений стараются заманить партизан, отколоть от основной массы. Они-то знают: за партизанами по пятам идет есаул Бологов… Кравченко и Щетинкин это тоже знают. Большой бой неизбежен. Скорее бы добраться до Белоцарска, где, по данным разведки, крупных белых частей нет.

Щетинкин прикидывал: хватит ли продовольствия на весь оставшийся трудный поход? Вызвал заведующего отделом снабжения Марутко, сказал:

— Вот что, Евстафий Тарасович, тут есаул Бологов должен подбросить нам несколько подвод продовольствия, так что приготовься.

— Шутишь, Петр Ефимович?

— Да уж не до жиру — быть бы живу.

Он и в самом деле не шутил. Приказал телефонисту подключиться к линии, позвонил в кулацкое село Ус, занятое дружинниками белых, заговорил от имени разгромленных дружинников, с которыми только что закончился бой.

— Немедленно пришлите подкрепление и продовольствие! — потребовал он и указал место, где якобы закрепились уцелевшие дружинники.

Потянулись минуты ожидания: пришлют или не пришлют? Марутко был человек хладнокровный. В недавнем рабочий-железнодорожник, он связал свою судьбу с партизанами еще в прошлом году, когда Красноярский подпольный комитет послал его для связи со Щетинкиным. Теперь в партизанской армии ведал продовольствием.

Когда показался отряд в шестьдесят дружинников и шесть подвод, нагруженных доверху продуктами, Марутко вышел навстречу.

— Сюда, сюда, хлопчики! Ждем не дождемся. Нет, нет, разгружать не треба. Так сподручнее…

Когда дружинники наконец сообразили, кто перед ними, было уже поздно. Их разоружили. Хотели взять в плен, но раздумали: зачем в походе лишние рты?

— Идите, хлопчики, до дому, — напутствовал их Марутко, — да не проговоритесь начальству, как вас ловко провел Щетинкин, а то, чего доброго, расстреляют или вздернут на самую красивую осину…

Под хохот и улюлюканье партизан дружинники бросились наутек.

— Всякое даяние есть благо, — сказал Кравченко глубокомысленно, осмотрев подводы. — Не перестаю удивляться твоей находчивости, Петро. Одним словом, военная хитрость. Такое дается, конечно, только опытом и глубоким знанием психологии врага.

— Голь на выдумки хитра, — отмахнулся Щетинкин. — Могли бы подбросить и больше, скупердяи чертовы!

Кравченко вспомнил, как однажды в Ачинске Щетинкин, затесавшись в группу офицеров в своей форме штабс-капитана, присутствовал на совещании, где обсуждался вопрос о поимке «бандита Щетинкина». Любая случайность могла стоить ему жизни. Но этот отважный человек в самом деле глубоко знал психологию той среды, в которой не так уж давно вращался, был хладнокровен и уверен в своей неуязвимости, казалось, не страшился смерти, постоянно поддразнивая ее. В обычной жизни он отличался добродушием, любил петь, а плясал так ловко, будто «на винтах ходил».

5

По пыльной улице села Шушенского проходили батальоны партизанской армии. Впереди на лошади ехали Щетинкин, Кравченко и представители местных большевистских организаций Кочетов, Квитный, Текина. У них над головами был протянут полотняный транспарант: «Свобода угнетенным народам!»

Развевались красные знамена полков с изображениями сохи и молота, плотника с пилой и крестьянина с лукошком, обменивающихся рукопожатием.

— Здесь находился в ссылке Ленин… — задумчиво произнес Щетинкин. И, повернувшись к Текиной, спросил: — Правда, что вы видели Ильича в те годы?

— Я была еще девочкой. Говорят, он брал меня на руки…

«Здесь был Ленин… Странно. В этой таежной глуши. И поднял мир… Вот человек, который его видел… Все как-то связано, и мы связаны друг с другом…»

— Нужно красную звезду прибить на том доме, где он жил, — сказал Володя Данилкин. — Как у нас на баджейском штабе… Я бы всюду, где бываем, прибивал красные звезды…

Маше Текиной было по виду не больше двадцати пяти. Простое миловидное лицо исконной сибирячки. Что она могла помнить? Ленин держал ее на руках, и был он в то время очень молод, может быть чуть постарше теперешней Маши.

Когда-то в глухом степном селе Шушенском жили ссыльные декабристы. Ильич приехал сюда в мае 1897 года, его поселили в избе крестьянина Зырянова. Взрослые рассказывали, что Ильичу по его просьбе родные присылали детские книжки с картинками. Книжки он раздавал шушенским ребятишкам.

Кто такой Ленин, Маша узнала намного позже от родных и знакомых. Случилось так, что свою судьбу она связала с политическим ссыльным. Вместе с ним вступила в отряд Красной гвардии, который участвовал в подавлении кулацкого мятежа. Колчаковцы, разбив красногвардейцев, бросили Машу Текину и ее мужа Донченко в тюрьму. Им удалось бежать. Теперь оба просили принять их в Северо-Ачинский полк.

— Думаю, Ленин был бы тобой доволен, Маша, — сказал Петр Ефимович.

В полк их, конечно, приняли.

Население радостно встречало партизан. Девушки в шапочках-повойниках, в белых, шелковых, обшитых бисером с красной ластовкой рубашках, тканых пестрых юбках и сафьяновых красных сапожках, парни в вышитых рубахах, детвора — все что-то кричали, бросали партизанам под ноги букеты таежных цветов.

— Эки-и, эки-и! — неслись со всех сторон приветствия.

В конце улицы навстречу партизанам двигались толпы с иконами и хоругвями.

— Что за крестный ход? — удивился Щетинкин.

Придержали коней. От толпы отделился высокий, осанистый мужик с черной окладистой бородой. В руках он держал большое расписное деревянное блюдо с хлебом-солью.

— Мы, православные крестьяне и мещане, прослышав, что сюда пришли знаменитые партизаны Щетинкин и Кравченко…

Он забыл, что нужно говорить дальше, смутился и передал блюдо Щетинкину, после чего вытащил из-за пазухи красный флаг с портретом Ленина и с надписью «Да здравствуют Советы!». Флаг прикрепили на заранее приготовленное древко. Две женщины в черном отдали Александру Кравченко икону. Это был Георгий Победоносец. Кравченко бережно принял икону, сказал:

— Православные, ваш подарок будем хранить как залог наших добрых отношений с вами.

Осмелевший седенький старичок, хитровато ухмыляясь, обратился к Щетинкину:

— Объясните, гражданин-товарищ Щетинкин: ежели вера — дело добровольное, то почему с нас потребовали выкуп за попа Варфоломея?

— Кто потребовал? — недоуменно спросил Щетинкин.

— Вон ентот, в штанах из чертовой кожи. Он тутошний. — Мужичок указал на Кочетова. — Соберите, говорит, двести пудов хлеба, тогда отпустим вашего попа. Хлеб мы собрали, а попа не отдают.

— Товарищ Кочетов! Было такое дело?

— Дал маху, Петр Ефимович. Я ведь не предполагал, что они мои слова примут всерьез.

— А поп? Где поп? — забеспокоился Петр Ефимович.

Кочетов наклонился к уху Щетинкина и что-то объяснил. Гневные складки на лбу Щетинкина разгладились.

— Православные, вышло недоразумение: арестованный поп — вовсе не поп, а колчаковский агент, митрополит.

Мужики зацокали языками.

— Эге! Вон какая птица попалась! Сам митрополит!

— Он подбивал нас выдавать большевиков, поджигать дома и уходить от вас в Минусинск.

— Этот Варфоломей — блудник. Женщин на исповедь по ночам приглашает.

— Не отпускайте долгогривого, а то придется Киприяну за свою старуху трястись.

Послышался смех. Седенький старичок сокрушенно закрутил головой:

— Ну и хрен с ним, с Варфоломеем, ежели он контрреволюция.

Щетинкин рассмеялся.

— Так как же, православные?

— От греха подальше! — дружно ответила толпа.

— А хлебец заберите. Уговор дороже всего, — сказал Щетинкин.

Мужик с окладистой бородой перебил его:

— Чего уж там! Дело сделано. Такого попа не надо, а хлеб все равно берите. От этого не отступимся. Ждали вас… Ленин — нашенский, шушенский…

На взмыленном жеребце появился разведчик.

— Дорогу, православные, дорогу… Товарищ главком, сюда подходит из Минусинска большой отряд есаула Бологова. С пушками. Окружить хочет!..

Объявили боевую тревогу. Щетинкин недоумевал: откуда здесь взялся Бологов?

…Корнет Шмаков на полном скаку въехал в Белоцарск. Это был маленький городок, скорее, поселок, затерянный среди гор. Деревянная церковь, мазанки, складские помещения, много юрт, несколько домов.

Возле одного из них Шмаков придержал коня, спрыгнул на землю, взбежал по лестнице на второй этаж и без стука ворвался в квартиру.

В гостиной красивая молодая женщина, увидев корнета, бросилась к нему.

— Наконец-то! У тебя такой вид… Что случилось?

Корнет нетерпеливо отстранил ее.

— Объясню потом. Где ваш муж?

— В управлении. Где же ему еще быть?

— Срочно пошлите за ним, Мне нельзя показываться на улицах.

— Но я одна в доме…

— Идите сами! И без промедления.

— Но…

— Идите! Вера, положение очень серьезное. Над вашим Турчаниновым и над всеми нами нависла смерть!

Он взял женщину за плечи и бесцеремонно выставил за дверь. Женщина была изумлена, но повиновалась.

Шмаков брился в ванной комнате, когда появился Турчанинов.

— Откуда, корнет? Что за чрезвычайность?

— Щетинкин со своей армией идет сюда!

— Значит, вы его не убили?

— Его слишком хорошо охраняли. Не забывайте, он был начальником уголовного розыска и всегда начеку…

— Но вы должны были убить! Вы обманули нас! Я вынужден доложить верховному…

— Не говорите глупостей, комиссар. Не я обманул, а Колчак. Он обещал вам трехтысячную армию. Где она? Нет ее!

Турчанинов наклонил голову, глухо спросил;

— Когда Щетинкин будет в Белоцарске?

— День, самое большее — два.

— Все погибло! — в отчаянии проговорил Турчанинов. — С горсткой моих казаков драться бессмысленно. Впрочем, нужно мобилизовать добровольцев и послать их на утес Сахарная Голова. Этот утес — ключ от Урянхая. Не дать партизанам переправиться через реку Ус! А я тем временем поеду на границу за помощью к монголам, к князю Максаржаву. Он князь и обязан помочь…

— Я поеду с вами.

Турчанинов поморщился.

— Вы самонадеянны, корнет. К монгольскому князю я поеду с Лопсаном Чамзой. Если Чамза узнает, что вы здесь, я не дам за вашу жизнь и полушки! Организуйте оборону утеса Сахарная Голова. Это приказ…


Узорные шатры лагеря монгольского князя Максаржава были раскинуты на монголо-тувинской границе. Сюда и направились Турчанинов с Лопсаном Чамзой.

Князь встретил их сдержанно. Его лицо с тонким, не монгольским носом выражало официальное спокойствие. Одет он был в национальную одежду — халат и безрукавку-курму. Из-под шапки товь свисала толстая, туго заплетенная коса.

Лопсан Чамза с подобострастием начал излагать цель визита:

— Мы одной веры, и у нас одна цель. Просим вас, высокий князь Хатан Батор-ван Максаржав, защитить Урянхай от красных банд Щетинкина. Мы защитим наших богов, князь.

Максаржав иронически усмехнулся.

— Боги всегда на стороне сильного, — сказал он, уклоняясь от прямого разговора.

Чамза молитвенно сложил руки.

— Вы, светлейший князь, опора монгольского трона и должны помочь правителю России Колчаку.

Максаржав холодно посмотрел на Чамзу, с трудом скрывая презрение, сказал:

— Я не хочу вмешиваться в драку между русскими, — и поднялся.


Турчанинов и Чамза вернулись в Белоцарск ни с чем. Тогда комиссар подумал, что нужно бежать. Бежать, бежать, захватив все самое ценное…

В лагерь Щетинкина явились местные партизаны — русские и тувинцы, знакомые Кайгала. Они предупредили: на утесе Сахарная Голова засада, там много пулеметов.

— Дорогу в обход знаете? — спросил Щетинкин.

— По болотам? Знаем. Проведем.

— Прекрасно. Я поведу Тальский полк в тыл противника, Канский полк выступает по второму парому — будет имитировать переправу. От этой операции зависит, пройдем или не пройдем в Урянхай. Сейчас очень важно оторваться от Бологова. Если мы захватим Сахарную Голову, Бологов не посмеет переправиться через Ус, а в болото он не полезет…

Клубился туман над рекой. На вершине утеса Сахарная Голова укрылся корнет Шмаков со своими казаками и добровольцами. Они зорко следили за противоположным берегом. Там показались конные разведчики партизан. Один из них довольно громко сказал:

— Гляди-кось, паром-то целехонький!

— А куда он денется? — отозвался другой. — Бологов-то в тылу где-то болтается, а перед нами — пустынь, никого. При до самого Белоцарска — живой души не встретишь.

Разведчик пронзительно свистнул. На берегу стали собираться подразделения партизан. Шум, звон котелков, хохот.

— Первому батальону грузиться на паром! Орудие, пулеметы…

Шла погрузка. Во всяком случае, так казалось Шмакову. На самом деле на пароме было всего несколько человек. Пулеметы партизаны спрятали в кустах, направили их на Сахарную Голову.

Паром медленно двигался к противоположному берегу. Вот он уже на середине реки.

Шмаков скомандовал:

— По десанту — огонь!

А паром все так же медленно двигался к утесу, с него не слышно было ответной стрельбы. Он плыл, как черный, безмолвный призрак.

В тылу отряда Шмакова, точно из-под земли, выросли цепи партизан. Крики «ура» слились с пулеметной и ружейной стрельбой. Под ураганным огнем бегали казаки по утесу, их постепенно прижимали к краю обрыва. Теперь им уже негде было укрыться. Несколько белогвардейцев один за другим бросились вниз со стометровой высоты и разбились о камни.

И все-таки и на этот раз Шмакову удалось уйти.

В столице Урянхая, или Тувы, царила паника. Сюда, в Белоцарск, идет партизанская армия! Купцы и чиновники, местные богатеи, казаки грузили имущество на плоты, надеясь по Енисею прорваться в Минусинск.

— Я не могу рисковать, — сказал Турчанинов Шмакову. — Ну а если красные вздумают перехватить плоты?..

— Лучше всего погрузить добришко на телеги — и с богом через Тоджу в Минусинск, — посоветовал корнет и задумался.

— Вы будете меня сопровождать, корнет? Я щедро заплачу.

— Это мой долг, — ответил Шмаков. — Никакой награды не надо. Кроме того, у вас охрана…

— Всего пятьдесят казаков.

— Маловато. Ну, ладно, рискнем.

Добро погрузили на четыре воза: сундуки, ящики, шкатулки. На одном из возов на подушках сидела жена Турчанинова. Шмаков подошел к ней, раскланялся.

— Рад видеть вас.

— О, вы так любезны, корнет.

— Вы позволите сопровождать вас?

— Буду очень рада, любезный друг. Веди себя разумно, — добавила она шепотом. — Он продолжает ревновать…

— Теперь это не имеет значения.

Появилась охрана на лошадях.

— Ну, с богом, — сказал Турчанинов. — Я рад, друзья, что в час испытаний вы со мной…

Обоз въехал в ущелье.

— Можно передохнуть, — сказал Турчанинов.

Возы остановились. Казаки спешились, закурили. Корнет о чем-то шептался с каждым из них. Те согласно кивали.

— Кто выполнит акцию? — спросил корнет у казаков.

— Поручаем вам.

— Хорошо.

Шмаков проверил револьвер, сказал Турчанинову:

— Кстати, я забыл передать вам кое-что. Оттуда…

Турчанинов понимающе кивнул:

— Тет-я-тет?

— Совершенно верно. Прогуляемся…

Они ушли в скалы. Вскоре раздался выстрел. Из-за скалы появился Шмаков с еще дымящимся револьвером. — Итак, господа, можете приступить к дележу добычи.

— Корнет, что случилось? — спросила жена Турчанинова.

— Ничего особенного, Вера Петровна, — хладнокровно отозвался корнет. — Вашего супруга убили красные бандиты.

Женщина упала в обморок.

— Не обращайте на нее внимания, — сказал Шмаков. — Приступайте! Всем поровну.

— Да здравствует наш атаман! Щедрый атаман…

— Тише, дьяволы! Красных накличете.

Казаки вскрывали сундуки, делили маральи рога, серебряную и золотую посуду, высыпали из замшевых мешочков золотой песок, золотые десятирублевки и пятирублевки, жемчуг, бирюзу.

— Тибетская бирюза…

Шмаков морщился, нетерпеливо прохаживался вдоль обоза.

— А теперь, казаки, мы сами себе господа и сами себе слуги. Колчак доживает последние дни. Куда двинем?

— Лучше всего на Баян-Кол. Там есть где пошуровать…

— На Баян-Кол — марш!.. Мадам я сам утешу.

6

И в маленьких юртах рождаются великие люди.

Монгольская пословица

Монгольский князь Максаржав носил почетное звание «Хатан Батор», что означает — «Несокрушимый богатырь». Звание получил еще в 1912 году за взятие города Кобдо — последнего оплота маньчжурской династии в Монголии. Маньчжуры владычествовали в Монголии почти триста лет, довели страну до крайнего разорения. Отдаленные и ближайшие предки Максаржава участвовали в восстаниях, которые поднимали монгольские князья и араты против иноземных захватчиков. Некто Доржи, простой пастух, прославившись в боях, первым из предков Максаржава получил княжеский титул. С той поры титул переходил в роду от поколения к поколению. Максаржав считался потомственным военным, ибо главная обязанность князя воевать с врагами. Да и сам он смотрел на войну как на тяжелую, трудную, но неизбежную, а иногда прямо-таки необходимую вещь, когда приходится драться за независимость страны.

Род обнищал до такой степени, что потомственный князь Максаржав перешел в категорию «хух тайджи», что значит — «неимущий дворянин». Чтоб прокормить семью и самому не умереть от голода, он вынужден был заниматься далеко не княжескими делами: выделкой овчин и мехов, шитьем одежды. Он оказался искусным портным и сапожником. Сеял хлеб, отвозил его на продажу в столицу. Водил караваны верблюдов, пас стада правителя хошуна. Женился Максаржав рано: шестнадцати лет. В жены взял свою землячку Цэвэгмид, дочь простого пастуха. После смерти отца Максаржаву пришлось заботиться не только о собственной семье (у них с Цэвэгмид было десятеро детей), но и о матери, младших братьях и сестрах. Нужда — лучший учитель. Когда его призвали на военную службу, дела совсем пришли в упадок…

Несмотря на громкое звание «Несокрушимый богатырь», которое присваивается за исключительный героизм и полководческое искусство, Максаржав с первого взгляда не производил внушительного впечатления: был он среднего роста, кряжистый, с тонким прямым носом. Из-под шапки свисала толстая, туго заплетенная коса. Носил он простой коричневый халат, неуклюжие гутулы — сапоги с загнутыми носками, был неотличим от сотен других скотоводов, и только коричневый шарик на шапке свидетельствовал о его княжеском звании. Но не было в Монголии человека более прославленного и известного во всех аймаках, нежели Максаржав!

Тогда, в двенадцатом году, он со своими цириками[1] взял крепость, которую окружал глубокий и широкий ров, наполненный водой. Стена крепости была такой толщины, что по ней могли сверху проехать две телеги. Отвели воду из крепостного рва, попытались взорвать ворота, стену — ничто не помогло. А в крепости засел основной гарнизон Кобдо, маньчжурский наместник и его чиновники. Они могли отсиживаться за толстыми стенами до тех пор, пока не придет подмога из Китая.

Нужно было спешить. Максаржав сосредоточил вокруг крепости в два обвода восемь тысяч своих цириков. Китайцы отстреливались из пушек. У цириков имелись только берданки и по двадцать пять патронов на каждого, Подготовку к штурму крепости Максаржав готовил тщательно, целых десять дней, изучал систему огня противника. Штурмовать решил ночью. Перед штурмом сказал цирикам:

— Вам выпала великая честь завоевать монгольскому народу счастье… Я сам поведу вас на штурм…

Он отобрал тогда более двадцати цириков, самых отважных и находчивых, и вместе с ними на приставных лестницах взобрался на крепостную стену, а оттуда спустился в самую гущу врагов… Наместник выбросил белый флаг.

Потом были другие бои, отряд Максаржава дрался и на восточных окраинах Монголии, дошел до Барги и Ванемяо. В этих походах отличился командир пулеметной роты Сухэ, которого Максаржав сразу же выделил и наградил званием Батора. Мог ли он предполагать тогда, что Сухэ-Батор, сын простого кочевника, сыграет исключительную роль в его судьбе?..

Когда после всех побед Максаржав вернулся в столицу, монарх Монголии — богдогэгэн и его министры не поспешили назначить национального героя на высокие военные посты: боялись его самостоятельности и влияния на армию. Хатан Батору предложили скромную должность церемониального чиновника министерства внутренних дел. Чиновник не имел никаких прав, обязан был сопровождать князей и лам, удостоенных высоких титулов и званий, когда они являлись на поклон к монарху. То была насмешка родовитых бездельников, трусливых, никчемных, умеющих плести интриги. Оскорбленный Максаржав подумывал об отставке. Ему исполнилось сорок, он решил вернуться в свой хошун и всерьез заняться землепашеством, обучая аратов этому новому для них делу.

Однако, как только возникла опасность войны, о Максаржаве сразу же вспомнили. Он знал о событиях, происходящих в России: белого царя свергли, власть взяли рабочие и крестьяне. Красная Армия разбила Колчака, и его войска откатываются на восток. Как относился он к этим вестям? Пытался разобраться во всем. Разобраться было не так просто. Белый царь считался другом Монголии. Ведь когда решили провозгласить независимость Внешней Монголии в 1911 году, то обратились за помощью именно к царской России, а не к другой державе… Россия оказала тогда помощь оружием и деньгами… Теперь правителем России объявил себя Колчак, и непонятно было, как он относится к Монголии. Впрочем, скоро все разъяснилось. Весной 1919 года в Урянхайский край вторглись отряды разбитых Красной Армией колчаковцев. Они повели себя как завоеватели: грабили, насиловали, казнили ни в чем не повинных тувинцев и монголов. Находившиеся в Урянхае монгольские части вынуждены были отступить. Вот тут-то правительство богдогэгэна и вспомнило о Максаржаве, «Несокрушимом богатыре»: его спешно назначили командующим — сайдом на северо-западную границу. Мол, наведи там порядок, защити монгольскую землю.

Максаржав выехал с отрядом на границу. Штаб его находился в Цаган-Тологое. И тут его войска подверглись неожиданному нападению белогвардейских частей. Цаган-Тологой, то есть Сахарная Голова, — так называлась гора, где расположился было Максаржав. Колчаковцы окружили высоту и повели наступление. Сахарная Голова была командной высотой, и колчаковцы, узнав о продвижении в Урянхай партизанской армии, решили укрепиться здесь. Отряд Максаржава в конце концов вынужден был отойти на границу, понеся потери. Несколько десятков цириков попали к белым в плен. Максаржав не сомневался, что их ждет смерть.

Но произошло невероятное: все цирики вернулись. Привел их урянх Кайгал, который, по всей видимости, от своих соплеменников знал, куда отступили монгольские войска.

— Вам удалось бежать? — обратился Максаржав к цирикам. Подошел сын Максаржава Сундуй-Сурэн, сказал:

— Я разговаривал с ними. Колчаковцы согнали всех на плот и хотели переправить на противоположную сторону. Но неожиданно показался отряд русских партизан Кравченко и Щетинкина, белые были разгромлены, а наших цириков партизаны отпустили на свободу.

— Это так, — подтвердил урянх Кайгал. — Партизаны не воюют ни с урянхами, ни с монголами, они бьют колчаковцев.

— Щетинкин?.. Я слышал о нем… — проговорил Максаржав. — Я хотел бы пригласить в наш лагерь доблестных красных начальников.

Кайгал склонил голову.

7

Восемнадцатого июля партизанская армия с песней «Смело, товарищи, в ногу» вошла в Белоцарск. Встречали ее русские переселенцы, тувинцы на лошадях и верблюдах. Был яркий солнечный день, полыхали знамена, гремели, сияли медные трубы сводного армейского оркестра.

На трибуну поднялись Кравченко, Щетинкин, Кайгал, Сургуладзе, Кочетов, Квитный, Текина, Уланов.

Кравченко сказал:

— Мы, крестьяне и рабочие Канского, Красноярского, Ачинского и Минусинского уездов, восстали за свои права, против захватнического правительства Колчака, против плетей, шомполов и виселиц. Мы пришли к вам не для того, чтобы приодеться за ваш счет, а как освободители всех угнетенных народов, как защитники ваших прав и безопасности. Мы знаем, что в конечном счете победит трудовой народ, а не наемные палачи капиталистов. Да здравствует Советская власть в Сибири!

Выступил Щетинкин:

— Граждане, товарищи! Нужно без промедления созвать съезд всего Урянхайского края, организовать самоуправление в Туве.

— Это будет хурал крестьянских депутатов, — сказал Кайгал. — Аратский байыр великому Ленину!

Володя Данилкин прикрепил к зданию Переселенческого управления большую красную звезду.

В тот же день, вернее, поздно вечером Кайгал сообщил Кравченко и Щетинкину:

— Прибыла делегация от монгольского князя Хатан Батора Максаржава.

Кравченко удивился:

— А откуда он взялся, этот князь?

— Его отряд стоит на Верхне-Никольской дороге, в пяти верстах отсюда. Пока мы шли сюда с севера, он двигался с юга. Сегодня пришел.

— Гм. А он за красных или за белых?

Кайгал улыбнулся:

— Это знаменитый монгольский полководец. Он борется за независимость Монголии. Не хочет, чтобы белые в Монголию пришли. Охраняет границу.

В штабе партизанской армии появились монголы.

— Джанжин Хатан Батор-ван Максаржав приглашает вас в гости, — перевел Кайгал.

Кравченко и Щетинкин переглянулись.

— Поедем, — сказал Щетинкин. — Уланов, готовь подарки.

— Скупо или щедро, Петр Ефимович?

— Щедро. С этим князем нужно завести дружбу. Там у местного богатея ребята реквизировали карету и коней — вот и подарок!


Красная лакированная карета, впряженная в четверку коней, катила по степи. В ней сидели Щетинкин, Кравченко, Кайгал. Правил лошадьми Уланов. Карету сопровождал отряд партизан на конях.

Карета въехала в военный лагерь Максаржава. Здесь в одну шеренгу выстроились цирики. Приветственно прозвучал горн.

Из шатра вышел Максаржав. На нем было парадное убранство, шашка и маузер на боку.

— Мы рады приветствовать у себя знаменитых партизан Кравченко и Щетинкина, — сказал Максаржав. — Вы взяли Белоцарск без боя. Поздравляю.

— Светлый князь, полномочный министр Хатан Батор-ван Максаржав, — отвечал Щетинкин, — мы рады приветствовать в вашем лице дружественный монгольский народ. В знак уважения к вам красные партизаны просили передать подарок.

Уланов взял под уздцы лошадей, впряженных в карету, остановился напротив Максаржава и с глубоким поклоном передал ему повод.

Максаржав осмотрел коней, карету.

— Хорошие кони, красивая карета, — сказал он и передал повод одному из цириков. — Прошу в шатер, к нашему скромному столу.

Они сидели в шатре и пили из пиал прохладный кумыс.

— Великий князь, — говорил Щетинкин, — мы решили оборонять Белоцарск против есаула Бологова.

— Я знал, что вы будете это делать. Но у есаула пятикратное превосходство в силах. Он разобьет вас.

— Возможно, — согласился Щетинкин. — У нас много раненых, дети, женщины. Мы просим укрыть их в вашем лагере.

— Раненые и дети — не солдаты, — ответил Максаржав. — Мы возьмем их.

— И еще одна просьба, князь: если нас все же разобьют, разрешите пройти нашей партизанской армии через Монголию в Туркестан. Там мы соединимся с Красной Армией. Другого пути у нас нет!

Максаржав уклонился от ответа. Он думал.

В шатер в сопровождении двух цириков вошел высокий молодой монгол; у него были горячие глаза, брови срослись на переносице. Цирики внесли рулон красного шелка.

Молодой монгол низко поклонился всем. Лицо Максаржава оживилось.

— Это мой сын, Сундуй-Сурэн, — представил он. — Принес ответный подарок — красный шелк на знамена для ваших полков.

По знаку Максаржава цирики положили рулон к ногам гостей.

— Вы храбрые люди, красные партизаны, — сказал Максаржав. — Мой сын называет вас железными богатырями. — И, помолчав немного, добавил: — Если вам придется плохо, думаю, монгольское правительство разрешит вам пройти через нашу страну. Я сам похлопочу об этом.

Щетинкину князь подарил свой нож, обыкновенный монгольский нож хутага в деревянном чехле.

Не успел Максаржав проводить красных партизан, как в его лагерь пожаловал новый гость — есаул Бологов с небольшим отрядом.

— Вы должны помочь нам изгнать красных из Урянхая, — заявил он князю без всяких околичностей.

Максаржав слушал невозмутимо, курил трубку. Наконец отозвался:

— Я ничем не могу помочь вам и отхожу к реке Элегест.

— Но ведь они — красные, враги всякого самодержавия, и вы обязаны!.. Я доложу о вашем поведении в ставку генералам Попову, Розанову, Колчаку!

— Я ничем не обязан ни вам, ни вашим генералам и адмиралам. Я монгольский князь, а не русский. Будете угрожать — велю арестовать вас… Чимид, проводи господина!

Переправившись через Енисей, Бологов и его казаки тайными тропами возвращались в расположение своих частей. Все дороги были перекрыты партизанами.

Но Туран оказался свободен, и Бологов решил здесь передохнуть.

Случилось так, что в это самое время по той же самой дороге ехали Володя Данилкин и партизан Зуев. Они везли пакет в Манский полк, который находился в Усинске. От полка вторые сутки не было никаких известий, и следовало выяснить, почему прервалась связь.

Ничего не подозревая, Володя и Зуев въехали в Туран. Их остановила частая пулеметная дробь.

— Засада! — крикнул Зуев и вывалился из седла. — Все… умираю!

Володя не растерялся. Он слез с коня, подполз к Зуеву и постарался оттащить его за кучу белых камней.

— Окружают, гады! Ты жив, Кузя? Но Зуев не отозвался.

Володя отстреливался. У него было сто пятьдесят патронов. Он целился тщательно. Один за другим падали белогвардейцы.

…Сумка с патронами пуста. Володя рвет на мелкие кусочки пакет, глотает бумагу; разбирает затвор винтовки, раскидывает части в разные стороны, сгибает ствол винтовки о камень, снимает сапоги, рубит их клинком. Остался последний патрон в нагане. Володя прикладывает дуло нагана к сердцу…

Есаул Бологов склонился над телом юного партизана. Сказал казакам с непонятной горечью:

— Если бы вы были такими, как этот красный! Один, а посмотрите, что сделал… А если бы подошел к нам целый эскадрон таких?

Оказавшись в Урянхае, Щетинкин заинтересовался, как местное население — русские и урянхи — борется с колчаковцами. От Текиной и других узнал, что вооруженные выступления урянхов против белогвардейцев и китайцев, оккупировавших некоторые районы края, не прекращаются ни на день. Повстанцы разгоняют казачьи заставы. Местное русское население, насильно мобилизованное белогвардейцами в дружины, отказывается выступать против урянхов-повстанцев, недавно подняли восстание, арестовали офицеров. Из числа восставших дружинников возник Подхребтинский повстанческий отряд Пупышева. Теперь повстанцы просят принять их в партизанскую армию… Тут хорошо знали имена вожаков повстанческих отрядов: Чолдон-Эргепа, Кайгала-Тараачи, Ооржак Ортуп-Кара, Бадыжапа, Оваса, Сайноола. Отряды вели борьбу против белогвардейцев, купцов и урянхайской знати, прислуживающей колчаковцам, против всех этих дарг и нойонов. За голову Кайгала-Тараачи «маленький Колчак» Турчанинов совсем недавно назначил большую награду, в своих телеграммах начальству называл его не иначе как «знаменитым разбойником». Побаивался, что Кайгал-Тараачи срежет его голову без всякой награды.

А теперь никто не мог сказать, куда девался Турчанинов.


Урянхай… Все здесь непривычно для Васены. Люди ходят в халатах из китайской чесучи, носят гутулы — сапоги с загнутыми носками, и мужчины и женщины курят длинные трубочки — гансы. Дети бегают совершенно голыми. Девушки покрываются синими платками. Здесь почему-то не любят ярких одежд. Украшаются серебряными браслетами, кораллами, бирюзой. И обычаи своеобразные: к примеру, женщину бить нельзя, за ее провинности бьют мужа.

— Добрый обычай, — сказал Петр шутливо, — раз не воспитываешь супружницу — получай! А вот наказания у них прямо-таки жестокие: если кто украл, провинившегося сажают в юрту, заставляют высунуть руку на мороз и держат, пока рука не отмерзнет. А то еще руку водой поливают. Все эти штуки богачи с бедными пастухами проделывают. Что можно украсть у бедняка-соёта? Урянх или соёт — такой же труженик, как наш мужик. Вот принесли ему русские партизаны освобождение от мироедов всех мастей — навек запомнит…

Здесь жил в Шушенском Ленин, бывал в Минусинске, Красноярске, стоял на берегу Енисея. Именно в Шушенском вступили в брак Владимир Ильич и Надежда Константиновна, оба поднадзорные… Именно здесь он, как рассказывают, разработал программу создания марксистской партии…


Щетинкин сидел за столом и смотрел на спящих детей, которые лежали на кровати, широко раскинув руки. Васса штопала мужской носок, натянутый на большую ложку.

— А че его штопать? — сказал Щетинкин и усмехнулся. — Портянки и то не успеваем менять.

— И когда конец всему этому, Петя? Ноги до колен стоптали… Все кочуем да воюем. Детишек жалко.

— Ну, опять про свое. Вот разобьем Бологова, установим в Минусинске Советскую власть…

— А потом?

Щетинкин нахмурился.

— А потом… Потом двинем на север, на соединение с Красной Армией — сюда идет.

— Опять тыщу верст?

— А кто ж его знает? Может, тыщу, а может, и более. А ты, мать-командирша, нюни не распускай, чтоб другим бабам дурного примера не было.

— Да я уж и то стараюсь.

Васса помолчала. Затем снова заговорила:

— Троих детей нажили, а жизни-то и не видали.

— То есть?

— Не пойму тебя никак. — Васса вздохнула, отложила недоштопанный носок, задумалась.

— Сфинкс… — усмехнулся Петр Ефимович.

— Это что? — встрепенулась Васса.

— Звери всякие с человечьими головами — львы, лошади. В журнале видал.

— Не про то. Удивительный ты — вот что.

— Как прикажешь понимать? — Он старался придать шутливый тон слишком серьезному разговору.

— Вроде в тебе и жалость к нам, и в пекло первый лезешь. Тогда на германскую добровольно ушел, нас оставил. Чуть с голоду не померли.

— Чуть — не считается.

— Страшно. Я ведь все о детях. А если не пофартит нам и разобьет Бологов? Они ведь ни баб, ни детишек не щадят. Чистое зверье. Младенцев на штыки насаживают. Уходить надо, Петя. В Монголию аль куда…

Щетинкин свернул козью ножку, закурил, подошел к открытому окну. Он морщил лоб, был недоволен разговором. Его лицо сейчас казалось жестоким и властным.

— И я о детях думаю, — сказал он глухо. — Только не так, как ты, не по-бабьи. Потому и должен Бологова разбить.

— Так у него ж превосходство!

— Богат Ерошка — есть собака да кошка. Тут не фарт, а законы развития общества. Темноты в тебе еще много. Отвоюемся — займусь твоим воспитанием.

— Так я ж не виновата, Петя.

— Знаю. Потому и говорю. Сам недавно ходил как с завязанными глазами. Сперва темноту из нас господа плетьми выколачивали, а теперь пора самим за ум браться.

Щетинкин подобрел, выбросил цигарку в окно, подошел к Вассе, легонько положил ей руку на плечо.

— Ты, Васена, крепись, не допускай в себе душевной расслабленности. Все мы прошли с тобой вдоль и поперек. И всякий раз кажется: вот теперь вздохнем свободно. Ан нет… Ты думаешь, я не устал? Да ведь и другие устали. А знаешь, что самое страшное на свете?

— Что? — Васена несколько расслабилась от ласки мужа.

— Не Колчак, не его есаулы и генералы. Ответственность. Когда за все и за всех…

— Так ты ж сам, никто не заставлял…

— Да разве в таких случаях ждут особого приглашения? Головы кладут не просто так, а потому, что сознают эту ответственность.

— Красиво говоришь. После твоих слов не так сумно. А все же… берег бы себя. У людей ведь как: разорвись надвое — скажут: а что не начетверо?

Послышался осторожный стук в дверь. На пороге показался Векшин. Щетинкин шагнул ему навстречу.

— А, Векшин! А я уж заждался. Литературу для тебя подбирал. Ничего путного: все ангелы, президенты, муравьи да бегемоты. Присаживайся…

— Петр Ефимович, какой же из меня культуртрегер? Я ведь шашкой привык… — взмолился Векшин.

— Приказ, Векшин, есть приказ. Штаб партизанской армии поручил тебе обучать детишек грамоте, поскольку ты здешний и все обычаи знаешь; и есть ты, Векшин, не то, что ты назвал, а работник народного просвещения.

— Слушаюсь! — покорно отозвался Векшин.

— То-то. Завтра же открыть школу на радость всем угнетенным народам!

— А учебная программа?

Щетинкин почесал в затылке.

— Программа простая: научи петь «Интернационал». Разборка и сборка оружия. Ну, арифметика, письмо. Читай или пересказывай Горького. Про Спартака, про Емельяна Пугачева и Стеньку Разина расскажи, да только чтоб без эсерского уклона.

— Тетрадей, карандашей нет.

— Чего нет, того нет. Вот тебе мой любимый рубанок.

— Это еще зачем?

— Эх ты, культуртрегер! Труд — обязательный предмет. Дощечки строгать, березовым угольком на них писать.

— Классически просто, — удивился Векшин.

— Васса, чаю гостю…

— Увольте. Тороплюсь.

— Возьми на всякий случай пару гранат, берданку, наган, двести патронов — и с комприветом!

— Вот теперь все совершенно ясно.


Командование партизанской армии знало, что рано или поздно есаул Бологов поведет наступление на Белоцарск. Бологов ликовал. Ему казалось, что наконец-то Щетинкин попал в ловушку. Дальше — стена, Монголия… Не мог он поверить в то, что эти безумцы в случае неудачи готовы двинуться через безводные степи и снеговые хребты Монголии на Туркестан! Это было бы слишком фантастично.

Корнет Шмаков превратился в откровенного грабителя, тувинские партизаны вели с ним беспрестанную войну и в одном из боев разбили его в пух и прах. Шмаков бежал к генералу Ян Шичао. Они быстро поладили: корнет подарил генералу жену Турчанинова.

Щетинкин предложил на рассмотрение штаба обстоятельный план разгрома Бологова.

— От исхода этого боя будет зависеть все, — сказал Щетинкин, — судьба нашей армии, судьба Тувы. Мы должны разбить Бологова.

— И ты воображаешь, что с нашими силами это возможно? — спросил Кравченко.

— Невозможно, но мы должны. И если вы доверите мне проведение всей операции…

— Доверим, Петр Ефимович, докладывай.

Двадцать восьмого августа разведка донесла, что авангард Бологова находится всего в пятнадцати верстах от Белоцарска.

На второй день в три утра части белых под прикрытием орудийного и пулеметного огня начали переправу на лодках через Енисей.

Наконец-то Бологов ступил на желанный берег. И тут его огорошили докладом:

— Белоцарск пуст! Ни одного человека…

— Удрали господа пролетарии! Ничего, догоним! Послать полк на Атамановку, наперерез красным!

На белом коне есаул Бологов въехал в пустой город. Генералам Попову и Розанову отправил телеграммы:

«Красные разгромлены. Занял Белоцарск».

Он был упоен победой. Но нервы не выдержали, и есаул напился. Он вышел на балкон дома и прокричал в пустоту:

— Я победил его! Пей, гуляй! Ужинаю здесь, а обедать буду в Атамановке…

Сопки цепочкой окружали город. На одной из них стояли Щетинкин и Кравченко.

— Все вышло, как ты и предсказывал, — сказал Кравченко. — А я считал Бологова умнее. Мышка в капкане.

— Эта мышка в пять раз больше кошки.

Щетинкин пребывал в глубокой задумчивости. Он окидывал взглядом Белоцарск, лежащий внизу, Енисей, соседние холмы, где располагались командные пункты батальонов.

— С Манским полком связь установлена? — спросил он начальника штаба Иванова.

— Установлена. Выходит к Белоцарску.

— Тальскому и Канскому подтянуться. Они ударят в тыл Бологову. Сколько кобылке ни прыгать, а быть в хомуте… — И, уже обращаясь к Кравченко: — Об ударе в лоб думать, конечно, безумие. И все-таки… И все-таки… Вот замкнем кольцо… Представляется, может быть, неповторимый случай опрокинуть противника в Енисей. Ачинцев поведу сам.

— Гляди, кажется, надвигается гроза, — сказал Кравченко.

И в самом деле, небо заволокли клубящиеся аспидно-черные облака, слышались далекие раскаты грома.

— Разведчики должны порубить или столкнуть в воду все лодки, на которых переправились белые, — сказал Щетинкин. — Вот тогда можно рассчитывать на полную победу.

Вечером при вспышках молний цепи партизан с криками «ура» пошли в атаку. Ожесточенный бой завязался в разных концах Белоцарска. Ураганный огонь пулеметов, орудий и винтовок заглушал раскаты грома. Слышались стоны раненых, ржание коней, звон шашек.

На коне появился Щетинкин, он прорубался шашкой сквозь сомкнутый строй бологовцев. Белые отходили к Енисею. Триста новобранцев сдались в плен партизанам.

Ночную темь прорвал крик раненого Бологова:

— Лодки! Где лодки?

Казачьи сотни бросались в воду в сомкнутом строю, пехота цеплялась за лошадей, пытаясь плыть под огнем. Но быстрые воды Енисея поглощали людей и лошадей.

Внезапно наступила тишина.

Полыхали на горизонте далекие зарницы.

Васса Щетинкина сидела на камне с Шуркой на руках и девочками. Берегом Енисея шел Щетинкин. Лицо его было черно от пороховой копоти и грязи, глаза блуждали по сторонам.

— Васса, Васса! Клава, Надя! — иногда кричал он.

И почти наткнулся на Вассу.

— Васена!..

Она подняла голову, молча посмотрела на него. У нее были воспаленные, измученные тревогой глаза.

Щетинкин взял Шурика, прижал к груди.

— Живы!

— Дети хотят есть и пить, — сказала Васса. — Я ничего не слышу. В ушах звенит. Нас чуть не накрыло снарядом.

— Это пройдет, Васса, пройдет. Дорогие вы мои! Слушай, Васса: мы их разбили. Разбили! Завтра выступаем в Минусинск.

В Белоцарске появился отряд монгольских цириков во главе с Хатан Батором-ван Максаржавом. Максаржав легко сошел с лошади, остановился напротив Щетинкина, Кравченко и Уланова, протянул им голубые шелковые хадаки[2].

— Белые уничтожены, — сказал он. — И это великое дело совершили вы. Если бы в Монголии были такие же отважные люди — большевики, как вы, я, не раздумывая, отказался бы от своих титулов и стал революционером…

Это необычное желание знаменитого монгольского князя, как мы узнаем позже, сбылось.

А пока партизанская армия, разгромив Бологова, решила идти не в Туркестан через Монголию, а в Минусинск. Она окрепла, в нее влилось местное население. Никакой враг ей не был теперь страшен.


Раненому Бологову удалось бежать. Давно ли он, распустив ухарский чуб, хвастал в ресторане:

— Кравченко и Щетинкина пригоню в Минусинск с петлей на шее, останется их только повесить! — и стегал себя плеткой по сапогам.

Теперь он сам боялся попасть в петлю. Из восьми тысяч его солдат и офицеров уцелело всего семьдесят. И эти семьдесят, казалось бы самые надежные, бросили его в Туране, а сами убежали от наседающих на них партизан. Он скрывался в маральнике, среди благородных оленей, и участь его зависела от местного крестьянина, который приносил воду и пищу. В томительные часы полной неопределенности он перебирал письма жены, которой еще совсем недавно обещал, что заберет ее в Белоцарск. Белоцарска больше нет и, наверное, никогда не будет. Жена сообщала из Томска о бегстве армии Колчака и что ей прямо-таки некуда деться. «Возьми, возьми к себе! — настойчиво требовала она. — Уедем в Маньчжурию, в Китай — куда угодно, только бы не видеть этих кошмаров…» Постепенно он успокоился: если даже его выдадут, кто сможет доказать, что он и есть тот самый Бологов?.. Но когда по ночам чудились чьи-то шаги за изгородью, он хватался за маузер. Да и не спал по ночам. А днем погружался в тяжелую дрему.

Страшные ночи. Темень. Низкие блестящие звезды. Непонятные звуки и шорохи. Уползти бы куда-нибудь подальше, в тайгу, в горы… Но и тайга и горы были далеко. Когда он думал о Щетинкине, в нем закипала немощная ярость.

А смерть уже шла по его следу. И эта смерть предстала перед ним мерклым синим утром в облике высокого белокурого эстонца, брата которого Бологов не так давно велел повесить. Есаул сразу же узнал этого эстонца и понял: конец! Сделал несколько выстрелов, но эстонец стоял на пороге невредимый, сумрачный. Он поднял наган и не спеша сделал всего один-единственный выстрел. Больше патронов не было…

Отряд в семьдесят человек, бросивший Бологова на произвол судьбы, а это были в основном офицеры, скоро соединился с кулацкой минусинской дружиной, насчитывающей шестьсот всадников. Эти внушительные силы стали на перекрестке Белоцарского и Усинского трактов с намерением не пустить партизан, идущих на Минусинск. Город прикрывала гора Думная. Пришлось применить свою испытанную тактику. Кравченко с небольшим отрядом открыл невероятно шумную пальбу, создавая видимость широкого наступления. А Щетинкин тем часом с Манским полком пошел в обход. Зайдя в тыл белых, к Даниловскому заводу, он без боя захватил целый полк новобранцев. Часть из них отпустил, наказав предупредить передовые цепи белых, что драться-де бессмысленно, так как у них в тылу все сдались.

Белые погрузились на пароходы и отплыли, оставив город партизанам.

Тринадцатого сентября партизаны вошли в Минусинск.

Мимо торговых рядов, казарм, знаменитой минусинской тюрьмы, в которой колчаковцы замучили тысячи местных жителей, мимо театра шли люди с иконами и хоругвями — встречали красных партизан. Пустынная пристань оживилась, здесь состоялся митинг.

Наконец-то осуществилась мечта Щетинкина и Кравченко: они объявили создание Минусинской Советской республики!.. Степной Баджей пришел сюда. Образовался Минусинский фронт красных партизан, охвативший двадцать три волости. Он преградил путь колчаковским войскам в Монголию и Китай, окончательно разложил их. В город потянулись со всех сторон люди, желающие вступить в партизанскую армию. За несколько дней армия выросла до тридцати тысяч человек. Теперь у партизан было почти двести пулеметов и шесть пушек.

Но белогвардейцы продолжали удерживать левый берег Енисея. У них насчитывалось по меньшей мере десять тысяч солдат и офицеров.

Партизанская армия провела тридцать шесть крупных боев. Особенно кровопролитной была Новоселовско-Трифоновская операция, в ходе которой партизаны очистили от белых левобережье Енисея.

8

Поняв, что Омск не удержать, Колчак объявил новой «столицей» Иркутск и двенадцатого ноября двинулся в путь на восток вместе с отходящими частями. Впереди, пробивая заторы из составов, переполненных беженцами и штабными офицерами, двигался эшелон совета министров. Почему впереди?.. Разведчики доложили «верховному», что исчезнувший начальник Омских артиллерийских складов Римский-Корсаков никуда не девался: он проспал взятие красными Омска! Да, да, проспал. Проснулся, спокойно позавтракал, вышел на крылечко подышать свежим воздухом. И был сильно удивлен, заметив красноармейцев, расположившихся на бивак у его дома. Тут генерала и взяли. Впрочем, сопротивления он не оказал.

— По моим расчетам, вы в это время должны быть в Марьяновке, а не в Атаманском хуторе, — объяснил он свою беспечность красному командиру, отобравшему у него портфель с делами и оружие. — Эти мерзавцы вместе с Колчаком бежали из Омска, и ни один не удосужился позвонить мне, предупредить…

Как будто «верховный правитель» обязан перед бегством обзванивать всех своих генералов!.. И с такими людьми он надеялся править Россией!.. Вот так же холодно, равнодушно выдадут его красным… Обожрались властью, роскошью, золотом… Он догадывался, что половина этого золота, которым он должен был расплатиться с союзниками за оружие, осела в карманах его министров, дельцов, того же Римского-Корсакова, одно время закупавшего у англичан и французов пушки и пулеметы.

Колчак вспомнил, с каким апломбом рассуждал о сущности власти до своего прихода к власти, изображая из себя непреклонного, волевого вождя:

— Путь к созданию власти всегда один: в первую очередь нужно создать вооруженные силы, затем распоряжаться ими по своему усмотрению.

Теперь догадался: природу власти так и не понял, не разгадал ее сущность. Оказывается, осуществить «всю полноту власти» не всякому дано. Верный сподвижник и единомышленник Пепеляев как-то в порыве отчаяния воскликнул:

— Россией управлять невозможно! Тут нужен не Вашингтон, не Наполеон, а Иван Грозный!

Не склонный к умозрительности, Колчак думал, что, очутившись в его положении, Иван Грозный тоже выронил бы свой железный посох, не зная, что предпринять. Вся «колчакия» была сшита на живую нитку, и теперь кафтан расползается.

В молодости у него хорошо получалось с военно-морской наукой, с исследованиями. Он стал видным деятелем императорского морского генерального штаба, участвовал в полярной экспедиции, он был потомственным моряком, артиллерийским офицером. Может, на этом и стоило бы остановиться? Но его вовлекли в политические авантюры, вытолкнули на первое место, а по существу — на эшафот…

Нет, он не раскаивался, ни о чем не сожалел. Другие царствуют десятилетиями. Зная о том, что он беспредельно честолюбив, судьба бросила ему этот год… За этот год, вознесенный иностранными штыками на вершину, он должен был испытать все, что предназначено верховным владыкам: упоение властью, восторг побед и горечь поражений, сладостное осознание того факта, что на гигантской территории Сибири и Дальнего Востока нет фигуры значительнее его, «верховного правителя», льстивое внимание правительств, президентов и короля великих держав. В нем видели спасителя «белого дела» от большевизма, от Советской власти, диктатора, способного подавить взбунтовавшуюся чернь… А может быть, еще не все потеряно?.. Он хорошо знал историю и теперь старался понять, почему Сто дней Наполеона кончились так трагически для него? Наверное, потому, что Наполеон в глазах матери-истории исчерпал себя, стал никому не нужен. Исторически исчерпал себя… Генералы отвернулись от Наполеона. И не только генералы. Отвернулись рядовые французы. Как сибирские мужики отвернулись от Колчака, испытав на себе гнет поборов, бесчинства его армии, террор, произвол. В анонимных письмах на имя «верховного» его войска называли армией грабителей и висельников, оккупантов. В самом деле, не помышляя о последствиях, его генералы и офицеры вели себя на занятых территориях как завоеватели.

За все приходится расплачиваться. По всей видимости, история ошиблась, сделав его диктатором в минуты роковые для России: у него отсутствует государственное мышление! Государственное мышление… Он уцепился за эту мысль. Что следует разуметь под этим? Возможно, государственное мышление в высшем его проявлении — особый дар, род гениальности? С этим надо родиться. Конечно, государственное мышление может быть присуще даже рядовым государственным чиновникам и даже отдельным генералам. У министров омского правительства государственное мышление отсутствовало начисто. Теперь он понимал их как стаю жадных шакалов, догадывался об этом и раньше, но не смог взять верх, превратился в жалкую марионетку в руках алчных людей, в лучшем случае отстаивающих интересы своей партийной группки. Впрочем, каков правитель, таковы и его министры…

Не будучи человеком сильным (правда, умевшим иногда казаться волевым), он не хотел предпринимать никаких шагов. Даже для спасения собственной жизни. За этот год верховной власти, власти нелепой, иррациональной, лишенной внутренней логики, он бесконечно устал, отупел.

Вскоре стало ясно — в Иркутск дороги нет: там восстание! Большевистский губком потребовал у генерала Жаннена, который распоряжался продвижением эшелонов на Сибирской магистрали, выдачи Колчака, Пепеляева и «золотого эшелона». Колчак очутился в ловушке. И вот наступил он, роковой момент: «ближайшее окружение», вскормленное им, потребовало от адмирала подписать указ о сложении с себя звания «верховного» и передать власть генералу Деникину! Пришлось подписать указ. «Колчакия» перестала существовать. Но Деникин так и не узнал о том, что возведен в ранг «верховного правителя России»: его войска, разбитые Красной Армией, бежали в черноморские порты, а самому Деникину пришлось под давлением союзников передать «белое дело» Врангелю. Когда Жаннен попытался было торговаться с Иркутским губкомом, ему заявили: будут взорваны кругобайкальские железнодорожные туннели и войска самих союзников, а также белочехов окажутся отрезанными от Дальнего Востока и владивостокского порта. Вагон Колчака находился в Нижнеудинске. Кто-то вспомнил про урянхайцев, которых в свое время оставил в колчаковском штабе Лопсан Чамза: они проведут неведомыми тропами через горные перевалы в Монголию… Адмирал сразу оживился. Вот он, перст судьбы.

Урянхайцев нашли сразу же, и они согласились провести маленький офицерский отряд в Западную Монголию.

— Вам нужно отдохнуть перед трудной дорогой, — посоветовал адмиралу его адъютант Трубчанинов. — Выступаем ночью… Я разбужу.

Адмирал забылся тяжелым сном. Разбудил адъютант — лицо белее мела.

— Нас предали!

Их в самом деле предали: задолго до назначенного часа «ближайшее» офицерское окружение покинуло эшелон. Исчезли и урянхи.

— Это все!.. — трагически прошептал Колчак.

Адъютант был другого мнения.

— Мы переоденемся в солдатские шинели и затеряемся среди чехов…

Адмирал рассмеялся горьким смехом.

— Увольте, полковник. Я не опереточный злодей, чтоб переодеваться. Спасать жизнь? Зачем? Оставьте меня с моим Буддой… Нужно уметь с достоинством покоряться судьбе, если «в туманную даль улетели мечты…».

И он застыл в безучастной неподвижности, наконец сказал адъютанту:

— Жена пишет из Парижа: там осенью была у Порт-Версаль собачья выставка. Софи купила двух породистых итальянских вольпини…

Адъютант на цыпочках вышел из купе.

Главком союзными войсками в Сибири (а тут было, не считая чехов, более шести тысяч англичан и канадцев, более тысячи французов, свыше восьми тысяч американцев и — особая статья — восемьдесят тысяч японцев) генерал Жаннен не на шутку испугался угрозы Иркутского губкома — когда поезд с Колчаком прибыл в Иркутск, чехи по указке генерала передали бывшего «верховного правителя» и его председателя совета министров Пепеляева большевистским дружинникам.

На этом можно было бы поставить крест на колчаковщине, если бы не брат премьера генерал Анатолий Пепеляев. Он со своей 1-й Сибирской армией занял Томск, Ачинск, Красноярск, надеясь на какое-то чудо, может быть на взятие Иркутска отрядом Каппеля. Пепеляевых в Сибири называли «братьями-разбойниками». Анатолий Пепеляев решил срочно заслать в Иркутск своих людей и поднять там контрреволюционное восстание, освободить брата. Судьба Колчака его не волновала. Теперь ему, облагодетельствованному бывшим «верховным», казалось, будто именно Колчак вовлек их в эту авантюру. Кое-что Анатолию Пепеляеву удалось: он подготовил нападение на тюрьму, где сидели Колчак, Пепеляев и Темирева. Контрреволюционное восстание было приурочено к шестому февраля. Обо всем стало известно в штабе 5-й армии. Член РВС 5-й армии и председатель Сибирского ревкома направил в исполком Иркутского Совета срочную телеграмму:

«Ввиду движения каппелевских отрядов на Иркутск настоящим приказываю вам: находящихся в заключении у вас адмирала Колчака, председателя совета министров Пепеляева с получением сего немедленно расстрелять».

9

…Тридцатая дивизия 5-й армии безостановочно катилась на восток. С помощью партизан Кравченко и Щетинкина Тридцатая, Двадцать седьмая и Тридцать пятая дивизии заняли Мариинск. Впереди был Ачинск… Дивизию вел Альберт Янович Лапин. Выглядел он солидно: несколько медлительный, крупный, с широким красивым лицом, он казался воплощением силы и мужества. Происходил из семьи латышского рабочего-текстильщика Яна Лапиня. Альберт пошел по стезе отца: вначале был простым рабочим, потом стал мастером. Под Челябинском его тяжело ранило: пуля застряла в позвоночнике. Тогда Лапин командовал полком, а до этого был комиссаром разведотдела штаба 5-й армии.

Историю своего начальника рассказал Щетинкину и Кравченко командир 88-й бригады Иван Грязнов. Так вот, врачи сделали категорическое заключение: пулю из позвоночника извлекли, но к военной службе Лапин непригоден!

— Не мог он смириться с таким поворотом судьбы, — рассказывал Грязнов. — Потребовал, чтоб вернули в строй. И добился своего: назначили начальником Тридцатой дивизии.

Страшен был этот поход дивизии: лютые морозы, непролазные сугробы, вьюги, мгновенно заметающие железнодорожные пути. Правая колея забита брошенными белогвардейцами эшелонами. Тайга во все стороны, глухая, непроходимая. Но это все было бы с полбеды, если бы не «эшелоны смерти». Эшелоны тифозных колчаковцев, они сдавались без боя. На полустанках и станциях — штабеля трупов. Умерших от сыпного тифа даже не сжигали. Началась эпидемия среди красноармейцев — почти треть состава лежала в тифу.

А продвижения частей задерживать было нельзя… Лапин выбивался из сил… Особенно сложно было с военнопленными — их насчитывалось десятки тысяч. В плен попали англичане и французы, из иностранных миссий при Колчаке. Их заставили засвидетельствовать факты белогвардейского террора, присутствовать при осмотре трупов зверски замученных колчаковцами красноармейцев и местных жителей, сочувствовавших Советской власти.

У Ачинска части 30-й дивизии вновь настигли основные силы колчаковцев. С бригадой Грязнова наступал дивизион Константина Рокоссовского.

— Преклоняюсь перед мужеством и волей Лапина, — сказал Александр Диомидович.

— Он выглядит очень молодо, хоть и прошел такой длинный боевой путь, — заметил Щетинкин.

— Он в самом деле молод, — отвечал Грязнов, — ему недавно исполнилось двадцать.

Щетинкин не поверил.

— Двадцать?! Весь израненный — и начальник дивизии, идущей в авангарде армии?.. А сколько тебе, Иван Кесарьевич?

Грязнов смутился.

— Мы с ним ровесники.

Щетинкин и Кравченко расхохотались.

— Ну, Петро, в сравнении с ними мы с тобой прямо-таки глубокие старцы!

— Революция — дело молодое, — раздумчиво произнес Щетинкин, — и генералы у нее должны быть молодые… Вон Рокоссовскому — двадцать три…

Тужили о своих годах «глубокие старцы» — тридцатичетырехлетний Щетинкин и сорокалетний Кравченко. Петр Ефимович припомнил давний разговор с Матэ Залкой, который успел в мировую войну получить двенадцать ранений. А сейчас Матэ, как и Рокоссовскому, двадцать три! Люди рано созревают — время такое…

Снега и снега Сибири, колючий морозный ветер. Неуютная студеная ночь под новый, 1920 год. Кравченко и Щетинкин подтянули свою Первую Енисейскую дивизию к Ачинску. Здесь они совсем неожиданно встретили отряд Матэ Залки, подошедший со стороны Красноярска. Начдив Лапин стянул под Ачинск крупные силы.

Атака началась со всех сторон. Первым в город ворвался кавдивизион Константина Рокоссовского. Белые не выдержали натиска, сдались.

Щетинкин и Кравченко шли по знакомым улицам города, ставшего родным. Постояли на площади перед двухэтажным зданием совдепа, который снова взял власть в свои руки. Только не было больше Саросека… Они ни о чем не говорили. И конечно же, не мог знать Петр Ефимович, что находится на том самом месте, где ему будет установлен памятник. Да скажи ему такое какой-нибудь прорицатель, он дружески надвинул бы кудеснику шапку на глаза: «По миру ходи, а хреновину не городи!.. Памятники генералиссимусам ставят. А Петруха-плотник обойдется как-нибудь».

…У станции Большой Кременчуг основные силы белых попали в окружение и были разгромлены. Лапин повел свои войска на Красноярск, где началось восстание рабочих против колчаковцев. Шестого января Красноярск взяли! Первым в город опять же ворвался дивизион Рокоссовского. Во взаимодействии опять же с партизанами Щетинкина, Кравченко и Матэ Залки. В районе Красноярска прекратила существование армия Колчака. Ее больше не было, полумиллионной армии белогвардейцев и интервентов, самой сильной армии контрреволюции.

— Этак и до Читы доберемся! — торжествовал Кравченко, когда взяли Иркутск.

— Говорят, там засел атаман Семенов. А генерал Розанов удрал во Владивосток…

…При бегстве из Омска «верховный правитель» прихватил с собой и золото — золотой запас государственного банка — пятьдесят одну тонну, половину всех государственных запасов России. Этим золотом Колчак расплачивался со странами Антанты и с японцами за вооружение и снаряжение, растранжирив таким образом двести пятьдесят миллионов рублей! Партизаны и восставшие рабочие, захватив «золотой эшелон», загнали его в тупик, опутали колючей проволокой, стрелки подъездного пути разобрали, из колес вагонов вынули подшипники и поставили сильную охрану. В телеграмме в адрес Омского ревкома Ленин распорядился:

«Все золото в двух поездах, прибавив имеющееся в Омске, немедленно отправьте с безусловно надежной, достаточно военной охраной в Казань для передачи на хранение в кладовые губфинотдела».

Ильич успевал заботиться обо всем.

Как потом слышал Щетинкин, будто бы охрану «золотого эшелона» по пути следования в Казань поручили командиру Красноярского интернационального батальона Матэ Залке. Вначале «золотой эшелон» был доставлен в Ачинск 262-м Красноуфимским стрелковым полком и передан под охрану интернационалистам. Якобы Матэ Залка и его бойцы доставили «золотой эшелон» до места назначения, то есть в Казань, в полной сохранности.

Так ли все было, Петр Ефимович не знал, но с той поры след Матэ Залки потерялся.

Общеизвестным сделался другой факт: главнокомандующий всеми союзными оккупационными войсками в Сибири французский генерал Жаннен вывез за границу около трехсот ящиков, в которых находились… царские реликвии; среди всего прочего — мизинец от женской руки с перстнем (якобы палец бывшей царицы). Реликвии Жаннен пытался продать правительствам Антанты, но покупателей не нашлось. Правители Франции и Англии резонно заметили генералу:

— Надо было вывозить золото!

10

Еще седьмого февраля того же года закончилась короткая и бесславная карьера адмирала Колчака: он был расстрелян. Постановление Военно-революционного комитета привела в исполнение специальная команда в присутствии председателя Чрезвычайной следственной комиссии Чудновского и коменданта города Иркутска Бурсака. Но на свободе оставались другие министры колчаковского правительства. Бурсаку и Щетинкину пришлось вылавливать их по всей необъятной Сибири. Помогало местное население. Сибирский ревком РСФСР назначил Петра Ефимовича Щетинкина членом Чрезвычайного революционного трибунала, который судил задержанных министров. Суду были преданы двадцать три активных деятеля колчаковщины. Судебный процесс начался двадцатого мая 1920 года в Омске, заседания проходили в железнодорожных мастерских в присутствии тысяч рабочих, красноармейцев и делегатов районов, пострадавших от колчаковцев.

Внимание обвинителей было сосредоточено на четырех фигурах: министре иностранных дел Червен-Водали, министре труда меньшевике Шумиловском, министре путей сообщения Ларионове и директоре бюро печати при «верховном правителе» самарском кадете Клафтоне. Подсудимые обвинялись в

«бунте и восстании, при помощи и поддержке иностранных правительств, против власти рабочих и крестьян с целью восстановить старый строй, в организации истребительной вооруженной борьбы против советской власти, в организации системы массовых и групповых убийств трудового населения, в расхищении и передаче иностранным правительствам достояния Советской республики…».

Речь главного обвинителя, известного знатока права, профессора-юриста, звучала спокойно, деловито, но в этом спокойствии чувствовалась беспощадность и бескомпромиссность. То был суд народа, обвинитель говорил устами народа.

Бывший «рабочий министр» Шумиловский сидел на скамье подсудимых, опустив голову. Боялся смотреть в гневные лица рабочих, чьи интересы предавал холодно и расчетливо. Он зарос рыжеватой щетиной и казался покрытым ржавчиной. Пенсне безвольно висело на черном шнурочке. Кем был Шумиловский до прихода Колчака к власти? Щетинкин поинтересовался. Вид интеллигентный, лицо узкое, руки тонкие, длинные, «чахоточные». Значительность ему придавала буйная шевелюра, кудлатая, словно бы никогда не чесанная. Говорили, с делегатами от рабочих, недовольными колчаковскими порядками, он здоровался за руку, внимательно их выслушивал, обещал все уладить. А выпроводив делегатов, вызывал воинские части и устраивал облавы на заводы и рабочие слободки. По его указке были расстреляны и повешены тысячи рабочих активистов. Даже у кадетов и монархистов его жестокость не всегда находила поддержку. Выходцы из правящих классов былой России относились к нему с плохо скрываемым презрением. К «рабочему делу» он никогда никакого отношения не имел, да и не нужно оно ему было, выходцу из мелкобуржуазной среды, это «рабочее дело». На заседаниях правительства он твердо заявлял, что основная задача министерства труда — искоренение большевизма и октябрьских завоеваний пролетариата. «Экая ты вошь ничтожная, но вошь тифозная, опасная…» — с презрением думал Щетинкин. Каждый из этих колчаковских псов заслуживал высшей меры. Щетинкин меньше всего думал об участи подсудимых — каждый из них получит по заслугам. Суд был некой итоговой чертой: Красная Армия разгромила белогвардейские полчища, вооруженные капиталистами Англии, Америки, Франции и других держав! «Белое дело», столкнувшись с «рабочим делом», потерпело крах!.. Это и есть главный итог. Ставленнику Антанты Колчаку не помогла даже опора на зажиточные, кулацкие слои населения Сибири. Советская власть победила. Щетинкину казалось: победили навсегда…

— Куда теперь, Петр Ефимович? — спросил его двадцатичетырехлетний Иван Бурсак, когда трибунал закончил работу. — Вернетесь в армию или на мирную работу?

Щетинкин рассмеялся.

— Да вроде навоевались. Сыт по горло. Вот назначили уполномоченным центральной комиссии по восстановлению хозяйства в Енисейской губернии. Не отпускают в армию: избрали заместителем председателя уездного исполкома, членом Енисейского губисполкома — попробуй тут оторваться в армию! А ты, Иван Николаевич?

— Куда партия направит.

— Вот-вот, и я так рассуждаю: куда партия направит.

И обоим показалось, будто началась новая, мирная полоса в их жизни.

11

Вскоре, когда возник Польский фронт, Щетинкин и Кравченко простились: Александр Диомидович с добровольцами-партизанами уезжал на запад. Расставание было овеяно печалью и радостью воспоминаний. Удастся ли свидеться еще?.. Фронт, как бы он ни назывался, Минусинский или Польский, остается фронтом, с его оправданными и неоправданными смертями, с тяжелыми ранениями. И никто не вспомнил о том, что Кравченко болен туберкулезом, не удержал его… Мол, и без тебя есть кому воевать.

— Я тебя догоню, Александр Диомидович! — пообещал Щетинкин.

Кравченко уезжал вместе с Альбертом Лапиным, который заявил о своем желании отправиться на фронт. 30-ю дивизию он передал Грязнову, а сам во главе одной из бригад 27-й стрелковой дивизии погрузился в эшелон.

Когда стояли на перроне, Щетинкин задал Кравченко вопрос, который давно не давал ему покоя:

— Объясни, Александр Диомидович, почему ты взял себе такую странную кличку или псевдоним: Конь? Ты ведь все штабные документы подписывал этим самым Конем?

— Лошадиная фамилия. Агроному под стать.

— Бык тоже под стать, однако быком не назвался.

Кравченко хохотнул.

— Ну, положим, на быке в атаку не ходят. Сугубо трудовая скотина. А конь — всегда боевой товарищ.

— А если серьезно?

— Конем окрестили жандармы, под такой кличкой знали меня филеры. Возможно, я им чем-то напоминал тяжеловоза-битюга. Ну а когда я случайно узнал, как они меня величают, то решил под этой же кличкой растоптать царское самодержавие, с его жандармами, судами и тюрьмами. Так оно и закрепилось.

— Вот теперь я о тебе все знаю.

— О себе самом даже я знаю очень мало… А ты, выходит, все знаешь! Ну, провидец в душах… Мы хорошо с тобой воевали, славу не делили, а это промеж начальников редко встречается.

— Зачем она, слава-то? Ну ее к шуту! С ней забот много. Наверное, мы просто дополняли друг друга, потому и делить было нечего.

Кравченко уехал, а Петр Ефимович продолжал думать над его словами. А что знает о себе Петр Щетинкин? Что мы знаем о себе вообще? Факты своей жизни? Реже можем объяснить мотивы своих поступков. Почему тот же Кравченко вдруг решил ехать на Польский фронт? Или в Сибири дел мало? А на Дальнем Востоке? Там продолжается разгул японской военщины и белогвардейцев.

Вскоре стало известно: на Юго-Западном фронте находится и Матэ Залка. Поехал в Казань с «золотым эшелоном», а оттуда — прямо на фронт.


Опять не по душе был Вассе деланно беспечный вид мужа: что-то замыслил… Известно что: опять на войну!.. Если напевает «Взвейтесь, соколы, орлами», значит, на войну собирается…

— К тебе Темеров час назад заходил.

— А… комиссар?

— С каких это пор Темеров стал комиссаром?

— Со вчерашнего вечера. Комиссар соединения Красной Армии из добровольцев-партизан, отправляющихся на врангелевский фронт.

У нее упало сердце.

— А командир кто? Уж не ты ли, Петя?..

Он досадливо поморщился.

— А кто же, по-твоему, еще?.. Ну, ну, что за манера оплакивать меня раньше времени! Вон Александр Диомидович уехал. А ведь — чахотка. И детки. Уехал. Добровольно. А с ним — несколько сотен добровольцев, весь Манский полк; сына взял с собой. А сыну-то шестнадцати нет… Пойми, Васена, наконец: война — дело не добровольное, если даже едут на нее добровольно. Отродясь в Крыму не был. Вот закончится гражданская война, и поедем мы с тобой на самый модный курорт, где графья всякие с графинями жизнь прожигали. А мы с тобой морем будем любоваться и кипарисами.

Она вытерла передником слезы. Сказала зло и сухо:

— Не надо сказками утешать. Береги себя… О детях помни.

— О чем это ты?..

Смотрела на него с тоской и любовью: когда уж все это кончится?.. Или так и будет кочевать с одного фронта на другой, смерти искать?..

Бои, стрельба, походы, переходы, голод, стужа и снова — бои… Завел ее в заколдованный круг, а выводить и не собирается… Господи, есть ты или нет тебя, охрани его, непутевого…

12

Добровольцы-партизаны с Енисея должны были поддерживать 30-ю Иркутскую дивизию, переброшенную из Сибири на Южный фронт, начальником которой стал Иван Грязнов. Прославленная Иркутская вошла в состав 4-й армии. А 4-ю армию Фрунзе поставил на чонгарское направление. Грязнов носил шлем со звездой, командир 21-го стрелкового полка Щетинкин — свою белую папаху.

— Что, Иванушка, не весел, что головушку повесил? — спросил Петр Ефимович у Грязнова.

Они стояли в укрытии почти на самом берегу Сиваша. Оскулившееся, исхудалое лицо Грязнова было темнее тучи, словно обуглилось за последние дни.

— Задача ясна, задача простая, а как ее выполнить, не знаю, — в растерянной задумчивости произнес Грязнов.

— И я не знаю. Давай кумекать. Был бы Лапин, что-нибудь подсказал бы, а раз нет Лапина, будем думать сами.

Несмотря на молодость, Грязнов считался опытным командиром и начальником и, конечно же, знал, что нужно делать. Но задача в самом деле была не из легких, несмотря на свою внешнюю простоту: 4-я армия должна на плечах противника ворваться в Крым и развивать наступление на Симферополь, Феодосию. Специально для штурма Чонгарских позиций из 4-й армии выделили 30-ю Иркутскую дивизию. Ей предстояло прорваться через Сивашский и Чонгарский мосты, выдержать основную тяжесть боев. Но мосты оказались разрушенными отступившими белыми. Разрушены и сожжены… Дамба во многих местах была взорвана. Две ниточки, соединявшие материк с Крымом (если не считать Перекопский перешеек, где дралась 51-я дивизия Блюхера)… Подошли начальник 6-й кавалерийской дивизии Ока Иванович Городовиков и командир батальона Матэ Залка — они тоже проводили скрытую рекогносцировку. Матэ находился на Юго-Западном фронте, преобразованном в сентябре в Южный, и мог считаться «старожилом», знал каждую высотку, каждый овражек, каждый заливчик и островок.

Встретились они со Щетинкиным пять дней назад, встреча была радостной, братской.

— Сегодня все дороги ведут на Южный фронт! — патетически произнес Матэ. Стихи он писать бросил, зато все свои фронтовые впечатления заносил в тетрадку, остро осознавая неповторимость событий.

Войскам предстояло преодолеть сильную систему укреплений — в шесть линий, каждая из которых защищена колючей проволокой в четыре кола. Здесь врангелевцы установили на бетонные основания привезенные специально из Севастополя дальнобойные орудия, насытили участок пулеметами и артиллерией. У Чонгара Сиваш достигал в ширину трех километров. Противник беспрестанно вел огонь — носа не высунешь, не то что форсировать укрепления… И все это предстояло преодолеть, сокрушить оборону противника, обеспечить ввод в прорыв 6-й кавалерийской дивизии Оки Городовикова.

Положение могли спасти саперы, но их было мало, и начдив Грязнов опасался, что они просто не успеют отремонтировать мосты и дамбу. А без этого нечего и думать об успехе наступления. Если пушки будут палить с этого берега, то их огонь не нанесет большого вреда противнику, так как не достанет до третьей линии врангелевских укреплений.

— Ну вот что, Иван Кесарьевич, — сказал Щетинкин Грязнову, — доверь это дело мне. Я — плотник, а плотник — уже сапер. Я кое-что придумал…

Грязнов обрадовался:

— Бери из 89-й и 90-й бригад людей, сколько потребуется!

Петр Ефимович подмигнул Матэ Залке:

— А ты, гусар, не хочешь вспомнить былые деньки на лесоразработках?

— Да я с тобой, Петр, хоть в огонь, хоть в воду. Так у вас говорят?

— Вот с этого и начнем: с гнилой воды и огня.

Через пять дней Матэ запишет в свою тетрадь:

«Осенний ветер волновал мутные воды Сиваша. Было начало ноября. Белые зря сыпали снарядами, гранатами, пулями, шрапнелями, в которых у них недостатка не было. Четыре дня мы боролись под Чонгаром с холодной водой и горячей смертью. Вода закипала от снарядов. А на железнодорожной линии происходило единоборство нашего броненосца с бронепоездом белых».

Вот так и происходило.

Под лучами прожекторов и артиллерийским огнем врангелевцев, в ледяной воде по пояс, Щетинкин, Матэ и их саперы наводили мосты, строили плоты для переправы пулеметов и легких пушек. Тяжелые снаряды, угодив в толстые бревна, превращали их в щепки. Гибли красноармейцы. Но над всем этим гремел голос Щетинкина:

— Веселей, ребята! Не останавливаться…

Он стоял в воде с топором, помогал рубить, ворочать бревна. Дул пронизывающий ветер, бил в лицо, руки сводило судорогой от холода. Щетинкин страдал хронической ангиной, но кто думает об ангине, когда над головой визжат снаряды и посвистывают пули? Саперы спускали в воду попарно связанные бревна, привязывали их к уже плавающим бревнам, толкали вперед. Образовалась цепочка из парных бревен, протянувшаяся вдоль обгоревших свай моста до противоположного берега.

— Нить Ариадны, — определил Матэ.

— По этой ниточке побегут красноармейцы и партизаны с винтовками и гранатами…

Как ни бесновался противник, им все же в очень короткий срок удалось соорудить два пешеходных моста и мост, рассчитанный на все рода войск.

За всеми работами лично следил Фрунзе: ведь от успеха на чонгарском направлении зависел успех войск Блюхера на перекопском — Турецкий вал был взят, но продвижение частей застопорилось… Всю авиацию фронта Фрунзе бросил сюда, к Чонгару, сосредоточил здесь в кулак всю артиллерию 4-й армии.

Наступление началось в два часа ночи одиннадцатого ноября. Необъятный черный мрак лежал вокруг. Грязнов двинул 88-ю бригаду, которой командовал еще в Сибири, в район станции Чонгар, поставив ей задачу быть в готовности к форсированию Сивашского пролива. Один из полков бригады скрытно по мосту перешел на Таганашский полуостров и молчаливой штыковой атакой уничтожил врага, занял первую линию окопов, отрезав тем самым пути отхода врангелевскому бронепоезду «Офицер». Бронепоезд вскоре был захвачен…

Бой продолжался целые сутки. Видавший виды Щетинкин и то был поражен стойкостью людей и жестокостью схватки. Стена шла на стену. Стреляли в упор, висли сотнями на проволочных заграждениях, яростно, со скрежетом зубовным, переходили в рукопашную. Людские тела сплелись в один клубок, и невозможно было отличить, где свои, где чужие. Большинство врангелевцев — офицеры, «дроздовцы» дрались до последнего, не веря, что игра с самого начала проиграна. Щетинкин хорошо знал психологию этой категории — для них сейчас наступил «последний парад». Здесь собрались отборные, самые опытные, прошедшие через все фронты, идейные, еще верящие в «белое дело». Вновь сошлись грудь с грудью «рабочее дело» и «белое дело», и «рабочее дело» должно было при любых обстоятельствах победить до «наступления зимних холодов» (так определил Ленин), завершив тем самым гражданскую войну. А белые офицеры никак не могли отрешиться от иллюзий неприступности и неодолимости «крымского Вердена».

Дымилось поле боя, усеянное тысячами трупов. Стоны раненых, пронзительное ржание лошадей, разбитые, опрокинутые английские гаубицы, пылающие мертвенно-белым огнем прожекторы… Когда партизаны Щетинкина и подразделения 88-й бригады взяли станцию Таганаш, положив половину людского состава, врангелевцы не выдержали и пустились наутек, бросая пушки, танки, бронеавтомобили, даже винтовки.

Им удалось поджечь главный мост, когда колонны Оки Городовикова вошли в прорыв. Лошади с развевающимися гривами исчезали в огненной буре. И все-таки удалось преодолеть и этот барьер. Мчались, рубили на скаку, врезались в гущу обезумевших от страха врагов…

Фрунзе доложил по телефону Ленину:

«Свидетельствую о величайшей доблести, проявленной геройской пехотой при штурмах Сиваша и Перекопа. Части шли по узким проходам под убийственным огнем на проволоку противника. Наши потери чрезвычайно тяжелы. Некоторые дивизии потеряли три четверти своего состава. Общая убыль убитыми и ранеными при штурмах перешейков не менее 10 тысяч человек…»

О Тридцатой Иркутской сочинили песню:

От голубых Уральских гор

К боям чонгарской переправы

Прошла Тридцатая вперед,

В пламени к славе…

Ивану Грязнову песня понравилась.

— Такую надо бы сочинить и о сибирских партизанах, — сказал он. — Без твоих хлопцев, Петр Ефимович, могли бы и не дойти. Видел, как они дерутся. Из камня они, что ли, сделанные?!

— Из камня, из камня. Что для них этот Сиваш?! Так, тьфу! На север от Ачинска такие урманы да топи, болота непролазные, а чалдоны партизанские базы там устраивали. Да ты переселяйся к нам в Сибирь, Иван Кесарьевич.

— Что? По урманам лазать да комаров кормить?

— По бруснику со сколотнями ходить. Сибирь нужно нутром воспринимать, тогда без нее жизнь будет не в жизнь. Сибирь, она как зеленая пучина… Мы ведь выходим из нее, чтобы снова в нее вернуться. Жаль, многие не вернутся на этот разумного сибиряков полегло в водах Сиваша и на дамбе.

И если Щетинкин, который, как всегда, шел впереди, уцелел, то это была всего лишь случайность, с которой он всегда был на «ты».

…С Фрунзе встретились в Симферополе. Михаил Васильевич подошел к Щетинкину, зачем-то стал исследовать его кожаную тужурку.

— Пробита в двух местах! — удивленно произнес он. — А богатырь жив… Вы, Петр Ефимович, напомнили мне Василия Ивановича Чапаева, с его лихостью и бесшабашностью… Нельзя так лезть вперед…

— Спасибо, Михаил Васильевич. О Чапаеве я слышал от интернационалиста Матэ Залки.

— А где он сейчас? Я его знаю.

— Кажется, в Балаклаве.

Михаил Васильевич помолчал, сосредоточиваясь, затем сказал:

— Тридцатая Иркутская особо отличилась в боях. И я не могу отделить ее беспримерный подвиг от подвига добровольцев — партизан Сибири — вы действовали в тесном взаимодействии. Прошу передать вашим бойцам мою благодарность и мое восхищение. Мне хотелось, чтобы вы лично назвали особо отличившихся…

…Да, Матэ Залка находился в Балаклаве, занимался расквартированием частей на зиму.

Позже рассказывал Щетинкину, чем обернулась для него эта солнечная Балаклава:

— Так получилось, брат Петрюха: я влюбился в нее с первого взгляда! Верочка стала моей женой. Это навсегда… Балаклава — это гранит и море… Есть еще Золотой пляж. Такого прекрасного города я еще не встречал на свете.

— Будь счастлив, Матэ!

— Я нашел свое счастье…


Есть события, которые как бы заслоняют огромность прошлого: войны и боевые походы, ожесточенные бои, когда жизнь всякий раз висит на волоске, недавнюю схватку с Врангелем и ледяные воды Сиваша — все, все, что случалось с тобой, что отгремело грозами, — и после всего этого огромный зал, сияющие люстры, мирный гул тысяч голосов. И внезапно — взрыв аплодисментов, все делегаты съезда встают, каждому хочется придвинуться ближе к трибуне, рассмотреть его как следует, слышать его… Ленин!.. Человек, который все эти годы был для Щетинкина словно бы легендой. Трудными, тяжкими тропами и дорогами шел к нему Щетинкин, и на встречу пришел прямо из окопов, в старой, видавшей виды, простреленной не раз кожанке. Рядом — другие делегаты Восьмого съезда Советов, с которыми плечом к плечу вел наступление на Крым. Сюда прибыли со всех концов страны. Ведь гражданская война окончена… Правда, еще остались контрреволюционные очажки в Закавказье, Туркестане, на Дальнем Востоке. Но они не идут в сравнение с недавним размахом контрреволюции и интервенции, когда Советская Республика находилась в кольце фронтов. Те черные времена не вернутся никогда… Лезли со всех сторон: Колчак, белочехи, Дутов, Деникин, Краснов, Врангель, белополяки, американские войска, английские войска, французские, германские, турецкие… Где они все?.. Они разбиты, эти злые силы развеяны невысоким, плотным человеком на трибуне, рассекающим ладонью воздух. Его воля объединяла сотни тысяч бойцов партии, таких, как Петр Щетинкин, Буденный, Блюхер, Фрунзе, Грязнов… и они победили, пришли в этот сверкающий московский зал.

— Вы знаете, конечно, какой необыкновенный героизм проявила Красная Армия, одолев такие препятствия и такие укрепления, которые даже военные специалисты и авторитеты считали неприступными… — звучал и отдавался в каждом сердце голос Ильича. — Таким образом, война, навязанная нам белогвардейцами и империалистами, оказалась ликвидированной…

…В президиуме Фрунзе и Буденный сидели рядом с Лениным. Иногда Владимир Ильич о чем-то негромко переговаривался с ними. Быть рядом с Лениным, разговаривать с ним… Конечно же, о подобной чести Петр Ефимович и не помышлял. Фрунзе, Буденный, Блюхер… орлы, взлетевшие высоко, красные генералы!.. Именно они одержали самые важные победы на фронтах… У Щетинкина, человека военного до мозга костей, эти люди вызывали почтительное изумление — в них в полную меру проявилась пылающая, неукротимая сила революции… Разумеется, даже сравнивать себя с ними он не посмел бы. Зачем сравнивать несравнимое?..

И вот в перерыве между заседаниями к Щетинкину подходит мило улыбающаяся женщина и говорит:

— Владимир Ильич приглашает к себе сибирских делегатов съезда…

Это почти невероятно: из двух с половиной тысяч делегатов Ленин приглашает именно их, сибиряков!..

Делегатов провели в отдельную комнату. Владимир Ильич поднялся навстречу, поздоровался с каждым за руку.

— Рассаживайтесь, товарищи. Сибиряки — почти земляки: мне приходилось бывать в ваших краях. Правда, в ссылке. Лет двадцать тому назад.

Щетинкин вспомнил поход партизанской армии в Урянхай через село Шушенское и неожиданно для самого себя произнес:

— В Шушенском вас очень даже хорошо помнят.

— Вы бывали в Шушенском, товарищ Щетинкин? — заинтересовался Ильич. — Расскажите!

Петр Ефимович, понимая, что время Ленина ограничено, попытался рассказать о Шушенском в общих словах. Но Ильич остался недоволен. Он называл имена и фамилии жителей села, и Щетинкин прямо-таки изумился его памяти. Молодых он, разумеется, не мог знать. Но фамилия Текиной ему показалась знакомой.

— Текиных помню.

— Мария Текина в ту пору была девочкой, вы брали ее на руки. Теперь — большевичка, была партизанкой в моем полку. Избрана в Усинский Совет.

Ильич рассмеялся тихим коротким смешком.

— Значит, она большевичка?! Кто бы мог тогда предполагать? Держишь на руках девчушку-синичку, не подозреваешь, что у тебя на руке сидит будущий красный партизан, депутат Совета!

Он снова рассмеялся. И откровенно расхохотался, когда Петр Ефимович рассказал о том, как жители Шушенского встречали партизан с иконами и хоругвями. Икону передали Щетинкину.

— «Георгия Победоносца» передали вам? Это примечательно!

— И не только «Георгия». Мужик с окладистой бородой вытащил из-за пазухи красный флаг с вашим портретом и с надписью «Да здравствуют Советы!». Флаг укрепили на древко.

Лицо Ильича сразу сделалось серьезным: по всей видимости, рассказ Щетинкина взволновал его. Он хотел знать историю партизанского движения в Сибири в подробностях, так сказать, «из первых рук».

— Вы, сибирские партизаны, хорошо помогли Красной Армии разгромить Колчака, а теперь вот — Врангеля, — сказал Ленин. — Большое спасибо вам за это, товарищи. — Говорил, что теперь, после разгрома Врангеля, главной задачей является мирное хозяйственное строительство. Но не следует забывать: войска интервентов продолжают топтать дальневосточную землю…

Пожатие ленинской руки, мудрый прищур его глаз, напутствие сибирякам, четкое, как программа, ощущение человеческой простоты и величия вождя пролетариата всего мира — то была не просто встреча, то было огромное событие в жизни Петра Щетинкина, некий итог прожитой жизни и борьбы. В эти минуты он мог сказать себе: «Ты не зря прожил жизнь, Петр Щетинкин, плотник рязанский — командир партизанский… Если в ней, в жизни, ничего примечательного больше не произойдет, то и прожитого вполне достаточно, чтобы до конца дней жить с ощущением исполненного долга…»

Щетинкин никогда не задумывался по-настоящему: а что же оно такое, счастье? Можно ли отделить свое счастье от счастья других людей? Теперь понял: человек только тогда счастлив в полную меру, когда борется за счастье всех людей. Самым счастливым человеком конечно же был Ленин… Величайший из всех, когда-либо рождавшихся на земле…

13

…Весной тысяча девятьсот двадцать первого года в Ачинске появился Щетинкин. Был он в военной форме с «разговорами» на груди, в буденовке, на боку, как всегда, маузер. Петр Ефимович прошел через многолюдную приемную и остановился у двери с табличкой «Уполномоченный Центральной комиссии по восстановлению хозяйства в Енисейской губернии тов. Иванов». Щетинкин улыбнулся чему-то своему и сказал, обращаясь к ожидающим приема:

— Извините, товарищи, у меня срочное дело.

Он вошел в комнату, вежливо поздоровался.

Иванов оторопело посмотрел на него.

— Что, уполномоченный, аль не признаешь?

— Петр Ефимович! — Иванов вскочил.

Они обнялись, долго смотрели друг на друга.

— Рассказывай, Арсений.

— А что рассказывать? Вот, налаживаем хозяйство. Одна утеха, что все свои, бывшие партизаны. Соберемся, вас вспоминаем, Кравченко. Где он теперь?

— Был на Польском фронте. А теперь, как и ты, на мирной работе. В Москве, в Наркомземе. Заворачивает сельским хозяйством в государственном масштабе!

— А вы?

— А я что? Воевал против Врангеля. Вместе с Михаилом Васильевичем Фрунзе. А теперь получил назначение на новый фронт. Сам без рубахи пойду, а с ворога порты стяну.

Иванов был удивлен, в глазах появилось жадное любопытство.

— На новый фронт? А где же он, Петр Ефимович?

— Есть такой. А если нет, то скоро будет. Барон Унгерн захватил Монголию. Монгольское правительство Сухэ-Батора обратилось с письмом к Ленину: просит помочь. Так что будут дела, Арсений. Корпус бросают в Монголию.

Иванов поднялся, сказал умоляюще:

— Петр Ефимович, возьмите меня с собой! Замаялся я на мирной работе.

— Да как же я тебя возьму, Иванов, ежели ты уполномоченный? — хитро улыбнулся Щетинкин.

— А вы меня призовите на военную службу.

Щетинкин рассмеялся.

— Уговорил. У меня на руках специальный мандат-предписание: собрать всех бывших партизан в отряд. А этот наш отряд поступит в распоряжение командующего корпусом. Ну, а меня назначили начальником и военкомом этого отдельного красного добровольческого отряда.

— Значит, и я?

— А тебя, Иванов, назначаю начальником штаба отряда. Собирай народ!

— Можно считать, что я уже приступил к исполнению служебных обязанностей?

— Можно.

— А правда, Петр Ефимович, что вы на съезде с Ильичем разговаривали?

— Святая правда, Иванов. Ленин очень интересовался партизанским движением в Сибири. И о нас он слышал. Благодарил…

Иванов в тот же день созвал всех бывших ачинских партизан.


В Маймачене на полигоне шли строевые занятия с монгольскими цириками. У каждого цирика на шапке алела звездочка. Занятия проводил высокий, стройный монгол с умным, строгим лицом. Звали его Сухэ-Батор. Это имя в последнее время приобретало все большую известность. Сухэ-Батору недавно исполнилось двадцать восемь лет, он был полон огня, энергии. Угнетенные стран Дальнего Востока видели в нем вождя монгольской революции, решительного, преисполненного государственной мудрости. На нем был обыкновенный халат, остроносые гутулы, белый шлем джанджина[3] с красной звездой.

К Сухэ-Батору подвели лошадь, он легко вскочил в узкое монгольское седло. На полном скаку преодолевал барьеры, рассекал одним ударом шашки глиняное чучело.

На колоде сидел Щетинкин, курил самокрутку, наблюдал за Сухэ-Батором и улыбался. Сухэ-Батор спрыгнул на землю и, разгоряченный, сказал цирикам:

— Так нужно рубить белого барона Унгерна!

Послышался дружный смех.

Со стороны городка появился всадник. Это был сын Максаржава Сундуй-Сурэн. Он остановился около Сухэ-Батора, сошел с седла.

— Здравствуй, Сухэ-Батор!

— Ты из Урги, Сундуй-Сурэн? — спросил Сухэ-Батор.

— Да. Ургу захватил Унгерн. Всех членов нашей партии казнил. Белые гнались за мной.

— А твой отец — Максаржав?

Сундуй-Сурэн опустил голову.

— Отец — военный министр правительства богдогэгэна[4]. Он не может без разрешения святейшего бросить свой высокий пост.

Сухэ-Батор нахмурился.

— А твой отец знает, что здесь, в Кяхте, мы создали народное правительство?

— Да, знает.

— Что он думает об этом?

— Он не верит, что мы долго продержимся. Унгерн раздавит нас. Он не верит, что красная Россия придет нам на помощь.

— Очень жаль, Сундуй-Сурэн, если мы вынуждены будем воевать против твоего отца. Но мы будем уничтожать любого врага, кем бы он ни был!

— Да. Но я все равно с тобой, Сухэ. Придет нам на помощь красная Россия или не придет, я все равно с тобой. С тобой, Сухэ-Батор, идет весь наш народ. Твое имя известно в самых далеких кочевьях, к тебе тянутся сердца и думы аратов[5]. Приказывай!

Выражение лица Сухэ-Батора смягчилось.

— Ты прав, Сундуй-Сурэн, — сказал он. — Выбирают не между отцом и другом, а между народом и его угнетателями. Я познакомлю тебя с одним человеком, ты будешь в его распоряжении, будешь связным между Красной Армией и нашей народной армией. Помощь уже пришла, Сундуй-Сурэн. Пришла!

— Где тот человек? — с жаром спросил Сундуй-Сурэн.

Сухэ-Батор подвел его к Щетинкину.

— Вот этот человек, — сказал Сухэ-Батор.

Лицо Сундуй-Сурэна расплылось в широкой улыбке.

— Так это же Щетинкин! — закричал он. — Красный богатырь Щетинкин! Он подарил моему отцу карету…

Щетинкин поднялся, подошел к Сундуй-Сурэну, пожал ему руку.

— Здравствуй, Сундуй-Сурэн, сын моего друга Максаржава, мой друг! Я давно мечтаю встретиться с твоим отцом.

Сундуй-Сурэн ничего не сказал.

В Маймачене Щетинкин, к своему удивлению, встретил бывшего коменданта Иркутска Ивана Николаевича Бурсака.

— Опять наши дорожки сошлись, — сказал Щетинкин весело. — Наверное, по тому же самому делу, что и я?

Бурсак усмехнулся.

— Да у нас с тобой, Петро, дело-то одно: пролетарское.

— Рабочее дело.

— Назовем так. Назначен я, к твоему сведению, командующим троицкосавской группой войск Народно-революционной армии Дальневосточной республики.

— Значит, будем бить барона Унгерна сообща. Вот ты, Иван, мужчина с большим политическим опытом, через все тюрьмы прошел, объясни: сколько их, этих баронов? Что за напасть на Россию? Бьем, бьем, а они все лезут и лезут.

— Будем надеяться, Унгерн — последний.

— Хотелось бы.


Банды барона Унгерна фон Штернберга захватили столицу Монголии Ургу четвертого февраля 1921 года. Марионеточное правительство «независимой Монголии» во главе с богдогэгэном пожаловало Унгерну звание хана и княжеский титул чин-вана. Так выходец из прибалтийских немцев, есаул казачьего жандармского полка в Забайкалье сделался монгольским ханом. На германском фронте он ходил в скромном звании штабс-капитана. Правда, штабс-капитану Щетинкину встречаться с ним не приходилось: Щетинкин находился все время на передовой, а барон околачивался в штабах. В свое время есаул Унгерн охранял царское консульство в Урге, знал обычаи монголов, расстановку политических сил, дворцовые интриги. Поскольку китайская военщина уничтожила монгольскую автономию, установив свирепую диктатуру, Унгерн со своей «азиатской дивизией») появился в Урге как «освободитель». В это время богдогэгэн находился под домашним арестом в своем зимнем дворце. Максаржава и его сподвижника Дамдинсурэна китайские военные власти бросили в тюрьму. С этими двумя у китайцев были особые счеты: вспомнили, что именно Максаржав и Дамдинсурэн взяли в двенадцатом году Кобдо. Кроме того, оба полководца были связаны с революционерами Сухэ-Батором и Чойбалсаном. Было доказано, что именно Максаржав заверил печатью богдогэгэна письмо, которое делегация во главе с Сухэ-Батором повезла в Советскую Россию. На допросе в китайском военном штабе Максаржав заявил:

— Мы, монголы, добились государственной автономии. Однако наши правители, преследуя корыстные цели, вступили в тайный сговор с китайскими властями, предали автономию. Генерал Юй Шучжен привез с собой много войска и, устроив в Урге демонстрацию военной силы, настолько запугал всех, в том числе богдогэгэна и премьер-министра, что смог легко распустить правительство. Это вызвало глубокое недовольство всех аратов. Могу открыто довести до вашего сведения, что если угнетение монголов не прекратится, то революционная борьба усилится.

Максаржава и Дамдинсурэна подвергали пыткам. Дамдинсурэн умер в тюрьме. И вот китайцы оттеснены из Монголии Унгерном, Хатан Батор Максаржав — на воле. Желая найти поддержку у монгольской знати, Унгерн назначил Максаржава главнокомандующим монгольскими войсками, привлек к операции по разгрому китайцев-гаминов в районе Чойра, близ Урги. Хатан Батор уничтожил китайских оккупантов.

Но гамины не были главными противниками Унгерна. Он усиленно готовил набег своих банд на территорию Советской России. Реквизировал у населения лошадей, мобилизовал в свои отряды монголов.

— Я хочу восстановить три монархии: русскую, монгольскую и маньчжурскую, — заявлял он. Всех, кто противился его планам, расстреливал, вешал. Всех, кто казался подозрительным, расстреливали без суда и следствия. Монголия покрылась виселицами. Этот белый барон, ставленник японцев, был ничуть не лучше гаминов генерала Юя.

В своих планах нападения на Советскую Россию Унгерн решил использовать Максаржава, убедившись в том, что цирики ему беспрекословно повинуются.

В то время когда Сундуй-Сурэн разговаривал в Кяхте со Щетинкиным, в кабинете барона Унгерна сидел Максаржав. Разговор между бароном и Максаржавом шел через толмача, лицо которого казалось очень знакомым князю. У него была хорошая память на лица, но сейчас он не мог вспомнить, где и когда раньше видел переводчика.

— Досточтимый князь, — говорил Унгерн, — через несколько дней мы выступаем на Кяхту и Троицкосавск. Монголы будут воевать с монголами, русские с русскими. Ваши войска, высокий князь, должны уничтожить партизан некоего Сухэ-Батора и его так называемое народное правительство. А я пойду дальше, в Забайкалье.

У Максаржава были холодные, непроницаемые глаза.

— Вам не нравится мой план? — спросил Унгерн с ехидными нотками в голосе. — Кстати, вы знакомы с этим Сухэ-Батором?

— Очень хорошо знаком. За храбрость в боях с маньчжурами я присвоил ему звание Батора. Он мой друг.

— Понимаю. — Унгерн улыбнулся. Но это была зловещая улыбка. — А правда ли, что ваш сын Сундуй-Сурэн служит в войсках Сухэ-Батора? — спросил барон.

— Мой сын вправе сам выбирать себе дорогу.

— Ваш сын на ложном пути. Я назначил награду за голову Сухэ-Батора. Он враг престола, он мой враг. Он поднял на ноги всю голытьбу, стал ее вождем. В своей гордыне этот вахмистр, сын пастуха и сам пастух, вознесся выше вас, светлейший князь. Истинный национальный герой Монголии вы, а не он! А Сухэ-Батор действует так, будто не существует ни вас — военного министра, ни главы государства — лучезарного богдохана. Он от имени монгольского народа обратился за помощью к Ленину. Кто дал ему такое право? Он друг Ленина, а не вага!

— Каждый вправе сам выбирать себе друзей!

— Против нас красные хотят бросить десятитысячный корпус. Известный партизан Щетинкин со своим конным отрядом уже перешел монгольскую границу и соединился с Сухэ-Батором. Все они будут уничтожены. Мне жаль вашего сына, досточтимый князь. Еще не поздно вернуть его…

— Я уже сказал: мой сын вправе сам выбирать себе дорогу.

— Да, разумеется, — поддакнул Унгерн, — но вы военный министр и обязаны выступить против Сухэ-Батора.

Максаржав поднялся.

Унгерн тоже поднялся. Укоризненно покачал головой.

— Высокий князь, мне понятны ваши чувства: монгол не может идти против монголов…

Лицо Максаржава сделалось гневным.

— Я снимаю с себя полномочия военного министра! — перебил он Унгерна.

— Успокойтесь, высокий князь. Вы должны заботиться о благоденствии и безопасности Монгольского государства. Ну а если мой план рухнет и красные полчища ринутся в Монголию? Вы отказываетесь идти на Кяхту? Прекрасно. Но, как военный министр, вы обязаны заботиться об увеличении войска на случай вторжения Красной Армии. Поезжайте на запад, в Улясутай, и займитесь мобилизацией монголов в армию. Такова воля светлейшего богдогэгэна. Вам поможет начальник моего гарнизона в Улясутае подъесаул Ванданов. Не будем ссориться, высокий князь. Не будем ссориться…

Максаржав, не попрощавшись, вышел из кабинета. Унгерн в бессилии упал на спинку кожаного кресла. Толмач молча наблюдал за ним.

— Догони его и вручи предписание! — приказал Унгерн толмачу. Толмач проворно схватил конверт со стола, выскочил из кабинета. Но Максаржава он догнал только на улице, протянул ему конверт.

— Здесь предписание, высокий князь. Унгерн надеется, что в Улясутае вы сразу же займетесь мобилизацией.

Максаржав молча смотрел поверх головы толмача.

— Высокий князь, — сказал толмач, — советую вам не торопиться в Улясутай.

Максаржав удивленно поднял брови.

— Как понимать твои слова?

— Я советую прибыть в Улясутай не с вашими пятьюдесятью цириками личной охраны, а с большим, хорошо вооруженным отрядом. Мобилизуйте войска по дороге.

— Таков совет барона? — спросил Максаржав.

— Нет, высокий князь. Есть письмо барона Ванданову убить вас в Улясутае!

Максаржав молчал. На его лице были написаны подозрительность, недоверие.

— Почему я должен верить тебе? — наконец спросил он.

— Мне можно верить, можно не верить, — отозвался толмач с улыбкой, — но есть человек, которому мы верим оба.

Максаржав, казалось, был заинтересован.

— Кто он?

— Ваш старый знакомый Щетинкин!

Максаржав пристально вгляделся в лицо толмача.

— Твое лицо мне знакомо. Как тебя зовут, любезный? — спросил Максаржав.

— Мое имя вам ничего не скажет. Зовут меня Кайгал. Я не монгол. Я урянх. Мы с вами встречались раньше, возле Белоцарска. Я был переводчиком у Щетинкина.

Теперь Максаржав вспомнил.

— Мой совет: соберите как можно больше войска, оно может пригодиться другу вашего сына Сухэ-Батору, — сказал Кайгал.

— Спасибо за совет, друг! — с чувством отозвался полководец.

Щетинкин всегда придавал особое значение организации разведки. Кайгал и Албанчи сами явились к нему в штаб и вызвались быть разведчиками. Оба они в совершенстве владели монгольским языком.

Албанчи, как племянница Лопсана Чамзы, считалась родственницей и монгольского богдохана. И Лопсан Чамза и богдогэгэн были выходцами из Тибета, люто ненавидели друг друга, но перед паствой притворялись добрыми родственниками. Во всяком случае, Албанчи очень часто сопровождала своего дядю, когда он отправлялся в Ургу, в гости к высоким князьям желтой церкви. Не без протекции самого богдогэгэна Кайгал получил доступ в штаб Унгерна, где считался самым квалифицированным толмачом.

Все шло гладко, пока в Урге не появился корнет Шмаков. Откуда он взялся?

Когда тувинцы в одном из боев захватили штаб Шмакова, сам он едва унес ноги. Перешел монгольскую границу и примкнул к унгерновскому атаману Казанцеву, который был известен среди монголов и тувинцев под кличкой Атаман Серебряная Шапка, так как носил шапку, расшитую бисером.

Шмаков и Казанцев приехали в Ургу по приглашению Унгерна. Переход в буддийскую веру барон хотел обставить как можно пышнее, помпезнее. Это должно было привлечь внимание всех народов, исповедующих буддийскую веру. Унгерну нужны были войска, и ради привлечения в свою армию новых солдат он готов был молиться богам всех религий сразу.

Принятие веры состоялось в храме Арьяволо монастыря Гандан.

У подножия гигантской золоченой статуи Будды, восседающего на цветке лотоса, стоял барон Унгерн с непокрытой головой, в желтом монгольском халате. У барона был благочестивый вид. В храме шло богослужение. На плоских подушках восседал глава Монголии богдогэгэн, пожилой, обрюзгший человек с подслеповатыми глазами. Его окружали бритоголовые ламы — монахи, разодетые в праздничные желтые и красные одежды. По обе руки от Унгерна стояли офицеры при полном параде. Среди них были корнет Шмаков и атаман Казанцев. Оба в парадных мундирах, при орденах и медалях.

Просторный двор монастыря был запружен конноазиатской дивизией Унгерна.

В храме завывание раковин и грохот барабанов постепенно затихли. Поднялся с подушек богдогэгэн и, обращаясь к Унгерну, торжественно произнес:

— Сегодня вы, барон Унгерн фон Штернберг, родственник русского царя, спаситель Монголии от маньчжуров, наш спаситель и брат, принимаете буддийскую веру и тем самым оказываете великую честь всем верующим в святое учение всеблагого Борхон-Бакши[6]. Вы посланы нам богом, и пусть через вашу десницу проявится воля его, а мы — ваши верные слуги в этой жизни и в жизни грядущей, в бесконечных перевоплощениях души.

Барон смиренно склонился. Два тучных ламы надели ему на голову остроконечную монашескую шапку. В этой шапке барон походил на шута.

— Жалкая комедия, — брезгливо произнес Шмаков.

— Ему можно все простить, — строго сказал Казанцев, — он идет в поход против Советской России. И мы связаны с ним одной веревочкой.

— Боюсь, веревочка эта рано или поздно затянется вокруг шеи барона. Да и нас всех тоже повесят. Известно ведь: кто ветрам служит — тому дымом платят.

Шмаков оглядывался по сторонам и вдруг в свите богдогэгэна заметил Албанчи и ее слугу Тюлюша.

Албанчи теперь уже не выглядела девочкой. Она была убрана соответственно торжественному моменту: черный халат, в волосах жемчуг, на руках серебряные браслеты с кораллами.

— Вон видишь ту, в браслетах? — прошептал Шмаков на ухо атаману. — Она была невестой известного партизана Кайгала!

Казанцев безразлично пожал плечами.

— Ну и что?

— А то, что у меня с ней был нечаянный… — Шмаков многозначительно хмыкнул. — После этой истории брат богдогэгэна, почтенный Бандид Лопсан Чамза, потребовал моего расстрела…

— Племянница самого богдо? — заинтересовался атаман.

— Ну да…

— Однако ты фрукт… — неопределенно заметил Казанцев. — Дам добрый совет: смывайся отсюда. И немедленно!

Но Шмаков привык играть с судьбой, слепо веря в свою счастливую звезду; заметив, что Албанчи и ее слуга пробираются к выходу из храма, устремился за ней. Атаман не успел удержать его от безрассудства. Какое-то непреодолимое любопытство влекло Шмакова за Албанчи. Нестерпимо захотелось заговорить с ней, заглянуть в ее горячие, влажные глаза. «Ах, прекрасная Албанчи, почему бы мне не жениться на тебе? — подумал корнет с печальной самоиронией. — Покорная жена, серо-зеленые кибитки кочевников, где всегда, даже в зной, прохладно, ковры, покой… и нет больше «белобандита» Шмакова…»

На монастырском дворе стояли войска. Почувствовав, что кто-то ее преследует, Албанчи обернулась и вскрикнула от неожиданности. Их глаза встретились. На какое-то мгновение. Затем Шмаков исчез.

Она долго не могла успокоиться, рассказала обо всем Кайгалу, боялась за него.

— Успокойся, — произнес он мягко. — Я их не страшусь. Еще посмотрим, кто кого… А вот ты должна немедленно выехать, пока город не оцеплен. Пакет цел?

— Цел.

— Если схватят, уничтожь. На словах передай Щетинкину: двадцатого мая Унгерн выступает всеми силами на Кяхту и Троицкосавск… Поторопись. Они, наверное, уже всю контрразведку подняли на ноги. Прощай, Албанчи…

Через три дня Щетинкин уже знал о намерениях Унгерна.


Бои против белогвардейцев Щетинкину приходилось вести в тесном взаимодействии с монгольскими революционными войсками, которыми в районе Желтуринского караула и караула Моден-куль командовал Чойбалсан.

Так отрядом Щетинкина и монгольскими частями была разгромлена банда генерала Казагранди.

Двадцать седьмого июня тысяча девятьсот двадцать первого года объединенные силы Красной Армии и Народно-революционной армии начали исторический освободительный поход на Ургу.

Войска двигались в двух направлениях: основные силы — на Ургу, столицу Монголии, а конный отряд Щетинкина, специальный монгольский отряд Чойбалсана, Сто пятая пехотная бригада, Тридцать пятый конный полк Рокоссовского шли на юго-запад — именно отсюда следовало ожидать нападения Унгерна, который, потерпев поражение под Алтан-Булаком, уполз в глубь Западной Монголии, где соединился с потрепанными частями Резухина.

После вступления народного правительства в Ургу началась полная ликвидация унгерновцев по всей Монголии.

В далеком Улясутае, на западе страны, поднял восстание Хатан Батор Максаржав. Он уничтожил банду Ванданова и его самого. Разгромил банду Казанцева.

Щетинкин и Рокоссовский в это время преследовали Унгерна. В хошуне Ахай-гуна, в местности Дух-Нарсу, советско-монгольским войскам удалось окружить отряды Унгерна и Резухина. Бой длился несколько дней.

Пустынная монгольская степь была укрыта туманом. На земле сидели и лежали солдаты. В шатер Унгерна вошел генерал Резухин.

— Чем порадуете, генерал? — обратился к нему Унгерн.

— Мы разбиты и снова окружены отрядом Щетинкина, кавполком Рокоссовского и монгольскими партизанами. Все кончено!

Унгерн покачал головой.

— Эх, Резухин, Резухин! Выковывайте в себе буддийское спокойствие.

— Мне сейчас не до шуток. Нас все покинули.

— Японцы говорят: у постели паралитика не найдешь почтительных детей. Кто эти все?

— Кодама удрал в Китай под защиту Чжан Цзолина, Чжалханза хутухта привел свои войска под начало Сухэ-Батора. Ваш богдо публично отрекся от вас и устраивает богослужения в честь Красной Армии. Верный вам Казагранди задумал перейти на сторону Щетинкина.

— Я приказал убить Казагранди. Его убили. — Унгерн испытующе посмотрел на Резухина. — Так будет со всяким…

Резухин усмехнулся:

— Со мной так не будет. Меня убьют солдаты. Полковник Хоботов подбивает их на это.

— Хоботова повесим на первой же осине.

— А дальше?

— У нас единственный выход: прорваться в Забайкальскую тайгу, на станцию Мысовая. Разведчики нащупали узкий проход на стыке советско-монгольских войск.

— Что ж, попытаемся. Погода за нас. А значит, и бог.

— Все образуется, генерал! Мы прорвемся на станцию Мысовая и поднимем местное казачество. С богом!

И они прорвались.

С нечеловеческой настойчивостью пробивался Унгерн по долине реки Джиды к железнодорожной станции Мысовая.

Отряд Щетинкина и полк Рокоссовского настигли Унгерна у Гусиного озера.

Разбитый наголову, барон с остатками своих войск бежал в Монголию.

14

По степи скакал всадник. Это был сын Максаржава Сундуй-Сурэн. Конь выбивался из сил, храпел. Сундуй-Сурэн остановил его у одной из юрт Улясутая и вошел в нее. Здесь на войлоках за небольшим низким столом сидел Максаржав, что-то писал.

Солнечный свет падал сквозь открытое верхнее отверстие на его лицо.

— Отец! Я скакал три дня. Великие новости, отец. Красная Армия и армия Сухэ-Батора вошли в Ургу.

— Сядь, — спокойно произнес Максаржав. — Твои новости в самом деле велики. Говори.

— Меня послал к тебе Сухэ-Батор. Белые войска разбиты. Они откатываются сюда, грабят, насилуют, вешают и расстреливают аратов. Сухэ-Батор просит тебя отрезать путь белому войску на запад и на юг.

Максаржав поднялся с войлоков, задумчиво посмотрел в верхнее отверстие юрты, откуда лился солнечный свет, наконец спросил:

— Где барон Унгерн?

— Бежит сюда. Щетинкин гонится за ним.

— Я восхищен действиями Сухэ-Батора и Красной Армии и рад вашим успехам. Передай это Сухэ-Батору.

— Значит, ты согласен, отец?

Максаржав помолчал, потом сказал:

— Я всеми силами буду участвовать в этом благородном деле. Белые войска не пройдут ни на юг, ни на запад. Я уже давно веду с ними войну.

— Я всегда знал, что ты будешь с нами, отец! — произнес Сундуй-Сурэн радостно.

Максаржав вызвал цирика Доржи и сказал ему:

— Проберись в лагерь к Унгерну. Скажи князю Сундуй-гуну: народ простит ему все злодеяния, если он схватит барона и передаст его Щетинкину. Возможно, тебя ждет смерть.

— Я готов.


И снова монгольская степь. Серые юрты. Унгерн возлежал на подушках, возле него суетился князь Сундуй-гун.

— Эй, Доржи, принеси генералу кумыс, — распорядился Сундуй-гун. — Пусть несут борциги[7], баранину, гурэльтехол[8].

— Все будет исполнено! — Доржи заговорщически подмигнул князю.

— Наконец-то я снова дома, — произнес Унгерн расслабленно. — Спасибо, Сундуй-гун, за верность. Все покинули меня. Резухина убили солдаты. Хороший был генерал. Я решил возвести на ханский престол тебя. Сундуй Первый… А? Неплохо?

Сундуй-гун стал часто кланяться.

— А пока будем прорываться на юг, в Гоби. Соберем силы…

— Мужчина семь раз падает и восемь раз поднимается.

— Недурственно, — одобрительно сказал барон.

— Высокочтимый барон, я давно хотел познакомить вас со своими новыми друзьями…

Что-то в голосе князя насторожило Унгерна, он поднял голову. Затем безразличным тоном произнес:

— Я буду рад приветствовать твоих друзей.

— Эй, вестовые! — крикнул Сундуй-гун. Вошли вестовые.

На пунцовых губах Сундуй-гуна заиграла загадочная улыбка, в узких глазах был недобрый смех. Унгерн потянулся к оружию, заткнутому за пояс, но князь неожиданно сделал скачок и навалился толстым животом на барона.

— Вяжите белую собаку!..

Унгерна опутали веревками. Сундуй-гун спокойно просунул пальцы в его потайной нагрудный карман и извлек пузырек с ядом.

— Уложите господина барона на телегу. Мы отвезем его в подарок красному богатырю Щетинкину.


Девятнадцатого августа Щетинкин направил командиру 104-й бригады донесение:

«Доношу, что авангардом кавгруппы захвачены пленные монголы, 90 человек, в том числе и барон Унгерн, коих при сем препровождаю. Вся банда разбилась на части, кои преследуются. Высланы разъезды для преследования; подсчет трофеев производится, преследование продолжается. Начотряда военком Щетинкин».


В боях с казаками Резухина Константин Рокоссовский был тяжело ранен: пуля перебила кость ноги. Сдав дивизион своему заместителю Павлову, Рокоссовский отбыл в госпиталь, в Мысовку, где находился целых два месяца. Нужно было лежать еще, но Рокоссовский не утерпел, сбежал. С небольшим отрядом решил догнать свой дивизион. Еще в Троицкосавске Константин Константинович получил приказ о развертывании его дивизиона в кавполк и подчинении ему отряда Щетинкина.

И вот они встретились в монгольской степи — тридцатипятилетний Щетинкин и двадцатипятилетний Рокоссовский. Суровые, закаленные воины.

Получив приказ передать отряд в распоряжение Рокоссовского, Щетинкин собрал своих партизан и объяснил, что их отряды вливаются в новую часть. Вот он, командир этой части, дважды награжденный орденом Красного Знамени! Первый орден получил за бой под станицей Вахоринской, второй — за бой под станицей Желтуринской — места, знакомые партизанам…

— Большая честь быть под началом такого отважного командира! — закончил Петр Ефимович.

Они обнялись перед строем. Вновь сформированный полк двинулся к монгольско-советской границе. Под сильной охраной катил по степи крытый фургон.

— Он там? — спросил Рокоссовский.

— Теперь за его доставку отвечаете вы! — сказал Щетинкин с хитроватой улыбкой. — А я могу немного подремать в седле…

Последний барон пойман, сидит в клетке…

Так для Щетинкина закончилась гражданская война. В наградном листе командования 5-й армии и Реввоенсовета Республики отмечались его заслуги:

«Огромные успехи партизанских действий т. Щетинкина, достигнутые им в районе Минусинска в марте 1919 года, в значительной мере содействовали полному разгрому и массовой сдаче в плен армии Колчака. В августе 1921 года своими действиями против отряда. Унгерна содействовал захвату в плен Унгерна…»

— Петр Щетинкин… — сказал Фрунзе. — Сибирский Чапаев. Я очень хорошо его помню. Можно сказать еще: своими действиями на чонгарском направлении содействовал разгрому Врангеля.

Всего этого не знал Петр Ефимович. И наградного листа не читал. Радовался: конец войне!..


На допросе в штабе 5-й армии в Иркутске Унгерн вел себя нагло, вызывающе.

— Суверенитет Монголии?.. — разглагольствовал он. — Я о нем не думал. Я мыслил судьбы Монголии только в подчинении маньчжурскому хану. Это вполне удовлетворило бы верхи Монголии, а о низах я и не думал, ибо полагаю, что они существуют затем, чтобы ими повелевать.

Во время слушания дела барона Унгерна Чрезвычайным военным трибуналом в Новосибирске общественный обвинитель Емельян Ярославский как бы подвел черту под гражданской войной. Он говорил:

— Суд над бывшим бароном Унгерном является судом не только над личностью барона Унгерна; он является судом над целым классом общества, который привык властвовать, который от этой власти не может отказаться и хочет ее удержать, хотя бы для этого надо было истребить половину человечества!

Так думал и Щетинкин. Все события, начиная с баррикад Пресни, теперь предстали для него в их внутренней, железной взаимосвязи; даже мировая война включалась в эту гигантскую социальную схему.

Чрезвычайный суд РСФСР приговорил Унгерна к смертной казни. Барон был расстрелян в Новосибирске.


Сухэ-Батор и Щетинкин в сопровождении командиров, красноармейцев и красных цириков ехали по степи. Широкая долина, сквозящая сухой синевой, была покрыта высокими травами. Доносились звуки моринхура[9]. Низкий мужской голос пел:

Пусть сияет имя доброе твое!

Пусть хашаном будет у тебя долина,

Пусть играют дети и внучата в юрте,

Табуны пасутся на степных просторах…

Живи долго, как в горах марал…

Всадники остановились на холме, неподалеку от монастыря Гандана. Здесь же на холме выстроились красноармейцы и красные цирики. За ними чернела огромная толпа жителей Урги. Раздался возглас:

— Едет, едет!..

По степи катила карета. Вот карета остановилась, и из нее вышел Максаржав. На нем была буденовка о красной звездой, гимнастерка с «разговорами» и петлицами. Ординарец подвел к нему иноходца в серебряной сбруе. Максаржав легко вскочил в седло. Подъехал к Сухэ-Батору, доложил:

— Товарищ главком, задание партии и народного правительства выполнено: Западная Монголия очищена от врагов.

— Товарищ Максаржав, — отозвался Сухэ-Батор, — народное правительство Монголии присваивает вам звание народного героя и назначает вас на пост военного министра!

Они обнялись.

Подъехал Щетинкин. Сухэ-Батор уступил ему место.

— Щетинкин! — Забыв об официальности момента, Максаржав сжал в объятиях Щетинкина. Они похлопывали друг друга по спине, смеялись. Но пора было вернуться к церемонии. Щетинкин приложил руку к козырьку шлема.

— Товарищ народный герой, булатный богатырь Максаржав, герой гражданской войны! Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет, высоко ценя ваши заслуги в совместной борьбе по разгрому общего врага, наградил вас орденом боевого Красного Знамени. Поздравляю!

Он приколол орден к гимнастерке Максаржава.

Красноармейцы и цирики приветствовали Максаржава продолжительным «ура».

— А правда, что вы отказались от всех титулов? — спросил Щетинкин, когда они остались наедине.

— Зачем революционеру титулы? — спросил Максаржав и усмехнулся.

Максаржав при жизни превратился в легенду. О человеке, которого Щетинкин знал близко, рассказывали невероятные истории, какие рассказывают разве что про богатырей древности, наделяя их сверхъестественной магической силой. Говорили, будто пуля его не берет: участвовал в тридцати боях — и не убит! Будто бы во время боев в Суланкере Максаржав вынул из-за пазухи еще горячую пулю от винтовки и выбросил ее. Всех поражала его военная проницательность: он легко разгадывал замысел врага и всякий раз упреждал его. Вступал в бой в старинной шапке товь, в коричневой шелковой курме; идя в атаку, передавал свое знамя одному из коноводов, а сам вместе с цириками вступал в драку. Другие военачальники обычно оставались при знамени и наблюдали за ходом сражения с высокой горки. В мирное время он считался тихим, добродушным. А накануне битвы становился резким, требовательным, даже вспыльчивым. В такие часы его страшились.

Случалось, во время похода к нему специально приезжали верующие, чтобы поклониться и преподнести дары: все были уверены в том, будто накануне боя, ночью, клинок Хатан Батора сам выходит из ножен. Он понимал простых людей, не отказывался от их скромных подарков, в свою очередь одаривая каждого во сто крат.

Дни Максаржава были заполнены походами, службой, обучением цириков. Он стремился сделать монгольскую армию современной, внимательно слушал русских инструкторов. Но у него выработалась и своя тактика. Перед атакой строил боевые порядки своих полков и эскадронов таким образом, чтобы они двигались на определенной дистанции, а не скученно. Большое значение придавал разведке, захвату и угону вражеских лошадей. Полк состоял из трех или четырех эскадронов — это двести конников. У каждого цирика было по два коня. Хатан Батор не терпел грязи. Обнаружив в юрте или палатке грязь, раздраженно говорил цирикам:

— Грязь унижает достоинство воина. В грязи сидят все болезни.

Следил он и за питанием бойцов. На десять цириков в день отпускался один баран, а на пятьдесят — один бык. «Так воевать можно», — думал Щетинкин, припоминая голодные дни тяжелого перехода до Белоцарска.

Однажды они с Максаржавом выехали в воинскую часть. Приезд военного министра — событие. И вот военный министр подошел к группе цириков, которые пытались завьючить верблюда. Верблюд противно ревел, плевался, пытался встать на ноги. Подошел Максаржав — и произошло чудо: верблюд сразу утихомирился. Хатан Батор что-то говорил ему, вынул из сумки мешочек с солью. Потом показывал, как нужно накладывать на бока и спину верблюда потники и как навьючивать груз. Лица цириков и их командиров побагровели от стыда. А Максаржав заставил их навьючивать тюки; обнаружив малейшую неаккуратность, сердился. А заметив расседланных коней, сказал командирам:

— Сегодня очень жарко. В такие дни на перевалах расседлывать коней нельзя: могут простудиться и заболеть. В безветренную пасмурную ночь тоже расседлывать не следует. А вот когда подует ветер, принесет прохладу — тогда расседлайте. Знайте: если в небе парит орел, ветер не перейдет в бурю…

Щетинкин попытался было завьючить верблюда, но у него ничего не вышло, и это вызвало общий смех. Смеялся и он сам. Во всем требуется сноровка…

— А мы намеревались подарить вам быстроходного верблюда, — говорил Хатан Батор, вытирая набежавшие от смеха слезы.

— Был бы верблюд — остальное придет само собой. Поручу Иванову ездить на нем, — весело отозвался Петр Ефимович.

О личной жизни Максаржава Щетинкин знал мало. Однажды Хатан Батор пригласил его к себе в гости. Петр Ефимович уезжал на Родину, у обоих выдался свободный час.

Максаржав жил в юрте. Неподалеку, за частоколом, находилась юрта Сухэ-Батора.

— Я родился в юрте, — сказал Максаржав, — в доме жить не могу: задыхаюсь. Привычка.

Юрта была просторная, белоснежная. В открытое верхнее отверстие шел с гор Богдо-ула смолистый воздух. Тут все было по-монгольски. Даже мясо Петру Ефимовичу приходилось отрезать у своих губ тем самым ножом, который подарил ему Максаржав тогда, под Белоцарском.

Жена Максаржава Цэвэгмид была приветливой, улыбчивой. Как-то не верилось, что эта стройная, моложавая женщина родила Хатан Батору десятерых детей.

Щетинкин обратил внимание на семейный алтарь, где стояли бронзовые статуэтки богов. Наверное, в богов верила Цэвэгмид, а Максаржав относился к этому терпимо. Лам-монахов глубоко презирал, считая их бездельниками и обманщиками. Он был духовно здоровым человеком, в чудеса не верил, в некие перерождения — тоже. Особый смех у него вызывали утверждения ученых лам, будто в прошлых жизнях Будда восемнадцать раз был обезьяной и два раза — боровом.

— Слышал, будто есть хорошие религии, есть плохие, — говорил он. — Религия не может быть хорошей, она заставляет человека верить в помощь богов, лишая его тем самым личного мужества. Противно видеть, когда здоровые молодые люди, вместо того чтобы трудиться или служить в армии, бормочут в своих дацанах «Ом мани», или:

Наму будгяа,

Наму дармаяа…

Щетинкина усадили на почетное место, на котором обычно сидит сам хозяин. Петр Ефимович хоть и бывал до этого в юртах, но его интересовало, как живет Максаржав. Справа от входа — большая железная кровать с шишечками, застланная атласным одеялом. Над ярко раскрашенными сундуками — портреты Ленина и Калинина, фотографии родственников. Сидели за низким столиком на туго свернутых кошмах. Жена Максаржава Цэвэгмид, миловидная черноглазая женщина, поднесла Щетинкину пиалу с чаем, держа ее двумя руками. Он принял ее так же церемонно, обеими руками. Кирпичный чай без сахара был черный как деготь. Чай пили небольшими глотками, не торопясь. Петр Ефимович вспомнил, что точно таким чаем угощал его Максаржав в своем шатре-майхане близ Белоцарска. Хатан Батор улыбнулся. Сказал:

— Все было совсем недавно. И так давно…

— У нас принято говорить: все хорошо, что хорошо кончается.

После чая начался обед. Петру Ефимовичу сам Хатан Батор подал лучшие куски, вынув их из дымящегося котла: баранью лопатку и крестец. После мяса Цэвэгмид подала в пиалах суп-хоршо. Суп заедали молочными пенками, пили из серебряных пиал кумыс.

Щетинкин знал главную беду Монголии: почти треть ее населения, молодежь, была загнана в монастыри, а их насчитывалось несколько сотен, а то и тысяч. Лучшие земельные угодья принадлежали духовным владыкам.

— Теперь народ проснулся, землю, пастбища отберет, — говорил Максаржав.

В общем-то немногословный, он любил говорить о политике, даже начинал спорить с теми, кто с ним не соглашался. Он мог терпеливо слушать, спорить. Но становился нетерпимым, если кто-то пытался вмешиваться в его дела. Тут пощады не было даже любимой жене. Однажды Цэвэгмид посетовала:

— Ты совсем не бываешь дома. То ты воюешь на южной границе, то на западной. Я очень беспокоюсь за тебя.

Свидетелем этой сцены был Сундуй-Сурэн, который лежал на войлоке, притворившись спящим. Максаржав вспылил, сказал строго:

— Жена не должна вмешиваться в государственные дела мужа.

Таким был народный герой Хатан Батор Максаржав, прославленный полководец монгольской революции, новый друг Петра Щетинкина.

О чем они говорили в последний вечер? Да ни о чем. Им приятно было сидеть вот так, вдвоем, в мирной тишине, осознавать, что главное дело их жизни сделано. Ну а то, что будет — может быть или не быть — не так уж важно… Люди общаются не словами, а душой, пониманием важности момента. А слова каждый произносит про себя.

Вышли из юрты. Бескрайняя ночь тяжело лежала, распластавшись над горами и котловиной, в которой утонул город. На холме, в северо-западной стороне, мрачно проступал силуэт гигантского пирамидального храма с крылатой крышей. Заливисто лаяли собаки. Лишь редкие огоньки в окнах домов да звезды освещали глухую, как стена, темень.

Странное чувство овладело Щетинкиным: он вдруг ясно осознал, что в самом деле завершилось главное в его беспокойной биографии. И словно бы все последние годы не сам он продвигался вперед, а что-то неукротимое вело его. Окопы германского фронта, тысячи смертей, потоки крови, Ачинск, борьба с контрреволюцией, Баджей, переход через горящую тайгу, бои за Белоцарск, врангелевский фронт, встреча с Ильичем, поход в Монголию, погоня за Унгерном…

…Наутро он покидал Ургу. Был удивлен и обрадован, когда увидел Максаржава. Пришел попрощаться…

— Здесь не прощаются, — сказал Хатан Батор, посмеиваясь. — Для прощания существует специальное место.

Он пригласил Щетинкина в свою машину. Когда отъехали от Улан-Батора километров тридцать на север, военный министр приказал остановить машину. Они поднялись на высокий холм, откуда на многие километры просматривалась степь.

— Прощальная горка. Так называется эта сопка… — произнес Максаржав с печалью в голосе.

Здесь они и простились. Щетинкин уезжал в Москву, и обоим казалось: простились навсегда.

Максаржав в самом деле подал правительству заявление, в котором говорилось:

«Народное правительство ликвидировало тиранию и предоставило нашему народу подлинную свободу, положив начало просвещению и прогрессу. В соответствии с идеалами народной власти настоящим отказываюсь от присвоенных ранее мне титулов бейса, чин-вана, а также от княжеского титула. Как член Народной партии, верный своим клятвам, я заверяю партию, что буду и впредь, не жалея своей жизни, бороться за дело народа».

Государственные умы стали в тупик: получалось, будто у прославленного полководца отбирают все его титулы, некоторые из которых были присвоены ему опять же народным правительством. Вскоре выход был найден:

«Считая необходимым отметить подвиги Максаржава и руководствуясь существующими правилами награждения соотечественников и иностранцев, народное правительств во постановило наградить Максаржава тысячей ланов и добавить к его званию Хатан Батора слово «ардын» (народный) и впредь именовать его «Народный Несокрушимый богатырь».

Максаржав только развел руками.

Загрузка...