— Господина Белла, — продолжал стюард, — убили только что. На этот счет невозможно было ошибиться: кровь, вытекшая из горла на пижаму и дальше на ковер, только начала сворачиваться.
— Господин председатель суда, — произнес Виктор Дельо, поднимаясь, — разрешите задать свидетелю вопрос… Скажите нам, господин Тераль, где находился Жак Вотье, когда вы вошли в каюту?
— Господин Вотье сидел на койке… Он выглядел оцепеневшим и безразличным ко всему. Больше всего поразили меня его руки, которые он вытянул перед собой, растопырив пальцы, и, казалось, с отвращением разглядывал, хотя и не мог их видеть. Руки были в крови.
— И из этого вы заключили, — продолжил Виктор Дельо, — что убийца он?
— Я из этого ничего не заключил, — спокойно возразил стюард. — Передо мной находились двое: один — мертвый, другой — живой… Оба были залиты кровью. И вообще, кровь была везде: на ковре, на перине и даже на подушке… Неописуемый беспорядок в каюте говорил о том, что тут происходила жестокая схватка. Жертва защищалась, но убийца оказался сильнее. Присутствующие здесь могут убедиться: господин Вотье сложен, как атлет.
— Что вы сделали дальше? — спросил председатель суда.
— Выбежал из каюты и позвал на помощь одного из товарищей. Оставив его дежурить у дверей каюты, я побежал за комиссаром Бертеном. Я быстро разыскал его, и мы втроем вошли в каюту. Вотье не двинулся с места: он по-прежнему в оцепенении сидел на койке… Нам с товарищем оставалось лишь выполнять распоряжения господина Бертена…
— Какие именно распоряжения?
— Осторожно подойдя к Вотье, мы убедились, что оружия при нем нет. Возле трупа оружия тоже не оказалось. Господин комиссар сразу обратил на это внимание. Я хорошо помню его слова: «Любопытно! Судя по ране, тут явно воспользовались кинжалом. Где же он может быть? У Вотье, который, очевидно, один это знает, не спросишь, — ведь он нас не слышит и не может ответить! Ну, ладно, с этим разберемся потом… Сейчас главное — заняться этим парнем: уж очень похоже, что убил он. На всякий случай его надо сейчас же упрятать в судовой карцер… Вот только даст ли он себя туда отвести?» Вопреки нашим опасениям Вотье не оказал ни малейшего сопротивления. Он словно смирился со своей судьбой, совершив убийство, и даже нарочно остался сидеть на койке своей жертвы, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его виновности! Он, как дитя, покорно дал нам отвести себя в карцер. Мой товарищ остался сторожить каюту. Сам я встал на часы у обитой железом двери карцера и стоял там с полчаса, пока меня не сменил один из членов команды, назначенный капитаном.
— После этого вы вернулись к каюте, где произошло убийство?
— Да, но у двери я увидел, что капитан теплохода, господин Шардо, уже опечатал каюту своей печатью.
— Суд благодарит вас, господин Тераль. Вы можете идти… Пригласите очередного свидетеля…
Показания судового комиссара Бертена соответствовали рассказанному стюардом.
— Господин председатель, — начал третий свидетель обвинения, капитан «Де Грасса» Шардо, — о преступлении я узнал от старшего комиссара Бертена, который перед этим из соображений предосторожности запер подозреваемого в судовой карцер. Он спросил у меня дальнейших указаний. Хотя никто из пассажиров и команды не может быть арестован без моего личного распоряжения, я одобрил решение комиссара Бертена, действовавшего так исключительно во избежание огласки этого прискорбного происшествия. Вместе с комиссаром и судовым врачом, доктором Ланглуа, мы спустились в каюту-люкс, которую занимал господин Джон Белл. Вход в нее охранял стюард. В помощь ему я выделил матроса. Убедившись в том, что в каюте ничего не изменилось, я опечатал дверь. Передо мной стояла теперь только одна проблема: до Гавра оставалось еще семь суток ходу, так что труп нельзя было оставить в каюте из-за неминуемого разложения. После того как доктор Ланглуа самым тщательным образом, насколько это было возможно, произвел медицинскую экспертизу, я принял решение с наступлением ночи, когда все пассажиры заснут, перенести тело в ледник, имеющийся на судне: там оно хорошо сохранится до прибытия в Гавр. Затем мы с комиссаром Бертеном прошли в его канцелярию, где госпожа Вотье с тревогой ожидала известий об исчезнувшем супруге.
Мы осторожно обрисовали ей разыгравшуюся трагедию, в которой ее муж был, по-видимому, самым серьезным образом замешан.
— Какова же была реакция госпожи Вотье? — спросил Виктор Дельо.
— Госпожа Вотье упала в обморок. Только час спустя нам удалось уговорить ее пойти вместе с нами в карцер, куда был заключен ее муж.
— Как повели себя супруги в первый момент встречи? — вновь задал вопрос защитник Жака Вотье.
— Сцена была душераздирающей. Госпожа Вотье бросилась к мужу, и тот сжал ее в объятиях. В отчаянии она громко повторяла: «Ведь ты не делал этого, Жак? Это невозможно, любимый мой! Почему?»
— Считаю своим долгом напомнить господам присяжным, — сказал Виктор Дельо, — что Жак Вотье не мог ни слышать, ни понимать горестных восклицаний своей супруги. Позволю себе задать свидетелю последний вопрос: держала ли при этом госпожа Вотье своего мужа за руки?
— За руки? — удивленно переспросил капитан «Де Грасса». — Точно не помню… Кажется, да…
— Припомните хорошенько, это очень важно! — настаивал Дельо.
— Суд да разрешит мне высказать свое удивление, — язвительно вмешался мэтр Вуарен, — той настойчивостью, с которой защита пытается набросить тень на показания свидетеля, чья добросовестность не может быть поставлена под сомнение…
— Не о добросовестности сейчас идет речь, дорогой коллега, — воскликнул Виктор Дельо, — а о человеке, рискующем головой! Здесь все имеет значение, малейшая деталь! И если я настаиваю на этой подробности, то лишь по той простой причине, что супруги, держа друг друга за руки, имели возможность поговорить между собой на пальцах — причем так, что для капитана Шардо и комиссара Бертена это осталось бы незамеченным.
— Ну и что из того, — заметил прокурор Бертье. — Даже если предположить, что супруги Вотье поговорили таким способом между собой без ведома остальных, что это может изменить в существе дела?
— Это может все изменить, господин прокурор! И в ходе дальнейшего разбирательства я берусь это доказать, сейчас же хочу только обратить внимание господ присяжных на эту деталь.
С этими словами Виктор Дельо сел на место.
— Что произошло в карцере потом, — спросил следователь суда, — когда излияния супругов закончились?
— Я тотчас приступил к допросу Жака Вотье, который по настоянию комиссара Бертена велся письменно. Госпожа Вотье переводила мои вопросы супругу, а Жак Вотье отвечал, используя пуансон, трафарет и плотную бумагу — эти принадлежности для письма по методу Брайля его жена всегда носила при себе, в сумочке. Ответы, собственноручно написанные Жаком Вотье, затем тщательно собрал комиссар Бертен.
— Все эти документы находятся в распоряжении суда, — объявил прокурор Бертье.
— Какие вопросы вы задали Жаку Вотье, господин капитан? — спросил председатель суда.
— Мой первый вопрос был таков: «Признаете ли вы себя виновным в убийстве Джона Белла?» Ответ: «Этого человека убил я. Я признаю это категорически и ни в чем не раскаиваюсь». Второй вопрос: «Чем вы его убили?». Ответ: «Ножом для разрезания бумаги». Третий вопрос: «Каким именно ножом?» Ответ: «Тем, который был на ночном столике и который компания предоставляет в распоряжение пассажиров в каждой каюте. У меня в каюте есть точно такой же». Четвертый вопрос: «Что вы сделали дальше с этим ножом — ведь в каюте его не оказалось?» Ответ: «Я избавился от него, выкинув в море через открытый иллюминатор». Пятый вопрос: «Зачем же вы выбросили его в море, раз уж все равно не собирались отрицать свою виновность в преступлении? Этот поступок был совершенно бесполезен!» Ответ: «Нож внушал мне ужас». Шестой вопрос: «Знали ли вы до этого свою жертву?» Ответ: «Нет». Седьмой вопрос: «Тогда почему же вы его убили?» Жак Вотье не ответил. «С целью ограбления?» Ответ: «Нет». Восьмой вопрос: «Не потому ли, что Джон Белл причинил вам вред или нанес серьезный ущерб?» Жак Вотье не ответил и на этот раз. С этой минуты он вообще перестал отвечать на мои вопросы. Нам с комиссаром Бертеном оставалось лишь покинуть карцер, что мы и сделали, попросив госпожу Вотье выйти вместе с нами. Обняв напоследок мужа, она безропотно выполнила нашу просьбу.
— Разрешали ли вы госпоже Вотье видеться с мужем на протяжении оставшегося пути? — спросил председатель суда.
— Она виделась с ним ежедневно в моем и комиссара Бертена присутствии. Мы нуждались в ней как в переводчице, поскольку на борту теплохода она была единственной, кто знал азбуку глухонемых и письмо слепых по Брайлю… При этом я счел благоразумным последовать совету доктора Ланглуа и не оставлять госпожу Вотье наедине с мужем. Хотя, по мнению доктора, Жак Вотье и не обнаруживал никаких симптомов умственного расстройства, возможность того, что убийство он совершил в припадке внезапного безумия, не исключалась. Никто не рискнул бы поручиться, что подобный приступ не повторится и жертвой не станет на этот раз его собственная жена.
— Как проходили эти встречи?
— Госпожу Вотье охватывало все большее отчаяние. Я пытался задавать ее мужу вопросы, но он на них не отвечал. Напрасно жена умоляла его чуть ли не на коленях, пытаясь объяснить, что не в его интересах молчать, что мы с комиссаром не судим его, а желаем ему добра… Все было впустую. Последняя их встреча состоялась за три часа до прибытия в Гавр. Я как сейчас слышу молящий голос госпожи Вотье: «Ты слышишь, Жак, ведь тебя приговорят! Ты же не убивал, я знаю!» Вот в тот день, как я сейчас вспоминаю, пальцы госпожи Вотье действительно лихорадочно постукивали по пальцам мужа. Однако тот продолжал хранить упорное молчание. Более того, он решительно высвободил руки и сунул их в карманы, всем своим видом показывая, что он сказал уже все, а последствия его мало трогают. Три часа спустя я самолично передал арестованного в руки инспектора Марвеля и жандармов, которые взошли на борт одновременно с лоцманом…
— Суд благодарит вас, капитан. Вы можете идти…
После того как суд заслушал четвертого свидетеля, доктора Ланглуа, старшего судового врача «Де Грасса», который рассказал о результатах медицинского обследования трупа Джона Белла, в зал был приглашен следующий: старший инспектор Мервель.
— Изложите нам, инспектор, ваши наблюдения и выводы, сделанные на борту «Де Грасса» в гаврском порту, — предложил председатель суда.
— После участия в осмотре тела, находившегося в леднике «Де Грасса», я прошел в каюту, где произошло убийство. Отпечатки пальцев я обнаружил там почти повсюду, особенно много их было на перине, простыне и подушке, запятнанных кровью.
Сняв отпечатки, я провел следственный эксперимент, для чего распорядился привести Жака Вотье из судового карцера в каюту. Оказавшись перед дверью каюты, он издал рычание и попытался убежать. Жандармы силой удержали его и вынудили войти в каюту, где на койке уже лежал один из моих подчиненных, одетый в такую же пижаму, что была на убитом. Я стал понемногу подталкивать Вотье ближе к койке и к ночному столику, на который до этого положил нож. Когда руки Вотье ощутили распростертое тело моего помощника, он вновь испустил хриплый рев и отступил назад. Тогда я взял его правую руку и заставил его дотронуться до ножа. Вотье вздрогнул, но затем овладел собой: он спокойно взял нож в правую руку и занес его над головой. Сам склонился над лежавшим инспектором, который играл роль спящего Джона Белла, а левой рукой уперся ему в грудь, прижимая к койке и тем самым не давая возможности двигаться. Я вовремя перехватил его руку, иначе Вотье повторил бы свое преступление!
Больше всего в этой картине меня поразила исключительная точность движений слепого. Непонятно было одно: откуда Джон Белл, которому еще во сне перерезали сонную артерию, нашел в себе силы дотащиться до двери каюты? Приглашенный судебный врач сказал мне, что подобный рывок умирающего вполне возможен. Но, с другой стороны, опрокинутая мебель и кровавый след, ведущий от койки к двери, указывали на происшедшую схватку. Как бы то ни было, этот пункт остается неясным.
Отпустив инспектора, суд заслушал шестого свидетеля обвинения, профессора Дельмо, который доложил о результатах всестороннего медицинского обследования Жака Вотье медицинской комиссией.
Даниелла, которая с напряженным вниманием слушала все свидетельские показания, после ухода профессора украдкой бросила взгляд на своего убеленного сединами друга… Дельо сидел с полуопущенными веками и, казалось, был погружен в глубокие размышления. Девушка не смогла удержаться и шепотом задала ему вопрос:
— Мэтр, что вы обо всем этом думаете?
— Я ничего не думаю, внучка. Я жду… — сквозь зубы проворчал Виктор Дельо.
Не мог же он признаться в одолевавших его сомнениях: «Во всей этой истории, с первого же знакомства с делом, что подсунул мне старшина сословия, мне не дает покоя одно: проклятые отпечатки пальцев, которые мой клиент будто специально постарался оставить на месте преступления… С такими уликами кого угодно можно отправить на гильотину!»
Даниелла окинула взглядом публику, сидящую в зале. Лица всех были серьезны: первых же свидетельских показаний оказалось достаточно, чтобы понять, что Жак Вотье, сознательно упорствующий в своем молчании (явно не лучшая тактика!), ведет весьма опасную игру, в которой рискует головой. Смогут ли быть приняты во внимание смягчающие обстоятельства? Никто из присутствующих на процессе, в том числе и Даниелла, не был в этом уверен. Единственная надежда, что тройная ущербность подсудимого, без сомнения, сыграет в его пользу. Во всяком случае, задача защиты представлялась весьма трудной. Поневоле взгляды всех обращались на старого адвоката, о котором до сих пор никто ничего не слышал: он, казалось, лишь терпеливо дожидался завершения этого кошмара.
В противоположность этому скамья гражданского истца была очень оживленной: элегантный мэтр Вуарен, окруженный помощниками, был, несомненно, в ударе. Он знал, что в первый день слушания не преминет подчеркнуть все решающие пункты обвинения. Кроме того, он чувствовал мощную поддержку со стороны «грозы преступников» — прокурора Бертье, чье кажущееся спокойствие не предвещало для подсудимого ничего хорошего.
Даниелла улавливала все это, как никто из сидящих в зале. Взгляд ее то и дело устремлялся на зверскую физиономию Вотье. Чем пристальнее она рассматривала подсудимого, тем больше убеждалась в том, что он воплощает в себе образец убийцы, достойный украсить собой галерею знаменитых преступников в Музее криминалистики. Каким образом женщина, какая бы она ни была, смогла выйти замуж за подобного субъекта? Это никак не укладывалось у нее в голове.
Из тягостных раздумий девушку вывел невыразительный голос председателя суда, вызывавшего седьмого свидетеля.
— Томас Белл, — объявил вновь прибывший. — Родился девятого апреля 1897 года в Кливленде, США.
— Ваша должность?
— Сенатор от штата Огайо, член конгресса Соединенных Штатов.
— Господин сенатор, разрешите мне прежде всего публично засвидетельствовать вам, одному из самых больших друзей нашей страны в Соединенных Штатах Америки, свое глубокое почтение… А теперь прошу вас, расскажите нам о сыне.
— Джон был у меня единственным ребенком, — начал сенатор. — С самого его рождения — он родился шестнадцатого февраля 1925 года в Кливленде — я перенес на него всю свою любовь, поскольку мать его умерла после родов. Джон, росший славным и смышленым мальчуганом, поступил в Гарвардский университет. По моему настоянию он изучал французский язык, на котором вскоре стал уже бегло говорить, и я, в целях совершенствования его в вашем прекрасном языке, давал ему читать книги ваших лучших писателей. Я старался привить ему любовь к Франции и обещал отправить после окончания университета в Париж. К несчастью, разразилась вторая мировая война. Джону едва исполнилось восемнадцать, когда мы узнали о трагедии Перл-Харбора. На следующий же день с моего полного одобрения он поступил на службу в Военно-морские силы США. Назначенный в одну из частей морской пехоты, он спустя год отправился на Тихоокеанский театр военных действий, где провоевал всю войну, удостоившись четырех наград за боевые заслуги.
Демобилизовавшись после капитуляции Японии, он вернулся в Кливленд. Война способствовала его возмужанию, как физическому, так и нравственному, и он решил отдать свои силы делу восстановления Европы. По роду обязанностей он постоянно разъезжал по стране. Я был поглощен деятельностью в конгрессе и в последние годы виделся с Джоном лишь от случая к случаю. Каждая встреча выливалась для нас обоих в настоящий праздник: мы с Джоном чувствовали себя товарищами. Я очень гордился сыном, и он, смею надеяться, платил мне тем же, доверяя во всем. Главным удовольствием, которое доставляла ему работа, было постоянное общение с французскими кругами Нью-Йорка. Однако я убедил его, что французский дух и культуру можно узнать по-настоящему, только побывав в вашей замечательной стране.
Несмотря на искреннее желание поехать во Францию, Джон решился на это не сразу, и вот почему: он влюбился в танцовщицу с Бродвея, что, признаться, совсем мне не нравилось. Лучшим способом нарушить эту идиллию было ускорить отъезд Джонни во Францию. Я посадил его на теплоход: мальчик выглядел таким счастливым… Перед отплытием я спросил, не жалеет ли он о том, что оставляет свою подружку с Бродвея. Он со смехом ответил: «О, нет, папа. Думаешь, я не понял, почему ты так торопил меня с отъездом? Ты был прав, эта девушка не создана для меня…» Тогда я, обняв его на прощание, доверительно сказал: «Может, ты приведешь в наш дом француженку? Чего не бывает… а я был бы несказанно рад!» Больше я Джонни не видел…
— Суд благодарит вас, господин сенатор.
— О чем господин сенатор Белл не обмолвился ни словом, господа присяжные, — подчеркнул мэтр Вуарен, — так это о своем душевном состоянии. Не следует видеть в нем отца, взывающего к отмщению, это прежде всего друг Франции, требующий от французского суда присяжных свершить правосудие, дабы подобная трагедия в будущем не могла повториться. Сам американский народ устами одного из своих полномочных представителей спрашивает у французского народа, могут ли отныне его доблестные сыны приезжать в нашу страну, не опасаясь, что им перережут горло. Это налагает на всех нас большую ответственность, господа присяжные… Не забывайте: когда вы будете выносить приговор, на вас будет смотреть вся Америка!
Закончив свою тираду театральным жестом, адвокат гражданского истца уселся на место. Тогда неторопливо поднялся Виктор Дельо:
— Глубоко сочувствуя отцовскому горю сенатора, защита все же полагает, что выступление господина адвоката гражданского истца имеет претензию придать нашему разбирательству чересчур всеобщий характер. Преступность, увы, к несчастью, не является исключительной привилегией какого-то одного народа…
Даниелла не осмеливалась даже посмотреть в сторону своего друга и наставника. Только теперь перед ней открылось все величие и все тяготы их профессии — то, что так часто живописал Виктор Дельо, — и она всем сердцем ощущала несправедливость того, что в эту минуту он один вынужден сносить всеобщее осуждение, которого нисколько не заслужил. Ну зачем, зачем он согласился на эту защиту?
Тем временем перед судом предстал восьмой свидетель.
— Ваше имя?
— Регина Добрэй, — ответила элегантно одетая молодая женщина, положив руки на решетку.
— Кем вы приходитесь подсудимому?
— Я его сестра.
— Что вы можете сказать нам о своем брате, мадам?
Виктор Дельо принялся разглядывать нового свидетеля с пробудившимся интересом.
— Не знаю, виновен Жак или нет, — заговорила молодая женщина, — но, когда я узнала из газет о преступлении на «Де Грассе», я не особенно удивилась… Мы прожили с братом под одной крышей десять лет — первые десять лет его жизни, когда он был еще в отчем доме на улице Кардине. Могу сказать, что все это время Жак был для нас источником постоянной тревоги. Мы делали все возможное и невозможное, пытаясь обучить его чему-нибудь и хоть как-то скрасить его существование. Наша любовь подкреплялась жалостью, которую внушал нам этот несчастный ребенок, — ведь он не мог ни видеть, ни слышать, ни говорить с нами. Мой бедный отец был вынужден прибегнуть к услугам дочери нашей горничной, Мелани, чтобы подле Жака постоянно был кто-нибудь и заботился о нем. Отец решился на это, лишь убедившись, что Жак нас всех ненавидит. Семи лет от роду Жак был уже настоящим маленьким чудовищем: стоило нам только заглянуть в его комнату, как он встречал нас нечленораздельными воплями и припадками ярости. Знайте же, что присутствие в нашей семье Жака не только явилось для нас тяжким испытанием, но и послужило причиной моего собственного несчастья…
— Не угодно ли вам объясниться, мадам?
— Я вышла замуж, когда Жаку было всего семь лет. Мой жених, Жорж Добрэй, всегда был заботлив и внимателен к Жаку. Приходя в наш дом, он никогда не забывал принести для него какое-нибудь лакомство. Однако Жак не испытывал к нему ни малейшей признательности и швырял на пол все его подарки. Из опасения, как бы родители Жоржа не воспротивились нашему браку, мы решили скрыть от них существование моего неполноценного брата: они могли бы подумать, что в нашей семье плохая наследственность.
С тех пор, как Жака забрали в Институт Санака, я его не видела. Мой муж, которого я буду любить до конца дней своих, понемногу отдалялся от меня. И не потому, что разлюбил: он боялся, как бы ребенок, который мог у нас родиться, не оказался похожим на своего дядю! Это превратилось у него в навязчивую идею. Терзаемый мыслью, что может стать отцом неполноценного ребенка, он в конце концов открыл своим родителям существование Жака. Это было ужасно. Свекор со свекровью так и не простили мне и моим родителям, что мы утаили от них правду. С того дня они начали оказывать на Жоржа давление, чтобы он потребовал развода, пока я не забеременела. Кончилось тем, что муж уступил им. Мои религиозные убеждения запрещают развод. Поэтому мы просто разъехались и живем так уже четырнадцать лет. Не сочтите, что я затаила зло на Жака, но сами можете убедиться, что мой несчастный брат, пусть невольно, разбил мне жизнь.
В один прекрасный день я была буквально поражена известием о том, что Жак написал и опубликовал роман под названием «Один в целом свете», — это сообщил по телефону мой муж. Я тотчас купила книгу, проглотила ее за ночь и пришла в ужас от злобы, с какой мой брат описал семью своего главного героя. В отвратительном образе его сестры без труда можно узнать меня…
— Раз свидетель признает, что его можно узнать, — елейным голосом проговорил Виктор Дельо, — значит, описание точное.
Регина Добрэй обернулась к прервавшему ее адвокату:
— Она, несомненно, имеет со мной некоторое сходство, но какая же это чудовищная пародия! Эту книгу, где на протяжении трехсот страниц жалкое существо, всем обязанное своим близким, распинается в своей к ним ненависти, следовало бы запретить! Кстати, большую ответственность за публикацию романа несет этот самый Ивон Роделек…
— А я-то понял из ваших слов, — вновь перебил свидетельницу Виктор Дельо, — будто приезд господина Роделека на улицу Кардине явился для всей семьи освобождением!..
— Поначалу мы уверовали в этого почтенного старца, прибывшего, казалось, исключительно с благими намерениями: вырвать Жака из тьмы невежества. Со временем, однако, мы поняли, что замышлял директор Института Санака! Для господина Роделека мой брат был лишь очередным «объектом» среди множества тех, кому он дал образование. В доме наших родителей в Париже он заприметил дочку Мелани, Соланж, тремя годами старше Жака, находившегося на ее попечении. В свои тринадцать лет она была уже далеко не дитя: упрямая, тщеславная, несмотря на свой юный возраст, она хорошо знала, чего хотела. Я была весьма удивлена, узнав, что она и Мелани оставили службу у моей матери и отправились в Санак, где господин Роделек приискал им обеим место в институте! В то время Соланж превратилась в нахальную двадцатилетнюю девицу, которой посчастливилось оказаться довольно смазливой. Движимая растущим честолюбием, она с помощью господина Роделека принялась изучать различные системы общения, посредством которых изъяснялся Жак в институте, и весьма скоро приобрела такое влияние на моего брата, что тот в конце концов женился на ней. Так дочка бывшей служанки стала моей невесткой! Нас даже не пригласили на брачную церемонию, состоявшуюся в часовне Института Санака.
— У защиты больше нет вопросов к свидетелю? — осведомился председатель суда.
— Вопросов нет, — ответил Виктор Дельо, — зато есть одно маленькое замечание для господ присяжных… Находят ли они нормальным, что госпожа Регина Добрэй выступает в лагере обвинения? Старшая сестра, знавшая брата только несчастным, отрезанным от мира ребенком, пришла сюда, чтобы засыпать его упреками с опозданием на семнадцать лет!
Не добавил ничего существенного к показаниям свидетельницы и ее бывший муж, биржевой маклер Жак Добрэй. Следующей свидетельницей оказалась Мелани Дюваль, скромно одетая женщина лет пятидесяти.
— Госпожа Дюваль, — спросил председатель суда, — в течение восьми лет вы были в услужении у семьи Вотье, не так ли?
— Да, господин председатель…
— Что вы думаете о Жаке Вотье?
— Да ничего не думаю. Ведь он убогий, что с него возьмешь?
— Сделал ли он вашу дочь счастливой?
— Мою крошку Соланж? Да что вы! Слава Богу, что его посадили: хоть теперь я за нее спокойна!
— Значит, замужество вашей дочери не обрадовало вас?
— В том-то и беда, что у моей Соланж слишком доброе сердце… Провозилась с Жаком, когда он был еще дитем, а потом дала обвести себя вокруг пальца этому Ивону Роделеку: он нас уговорил поехать работать в Институт Санака. Я там заведовала бельем, а Соланж — ее господин Роделек обучил языку слепоглухонемых — помогала Жаку готовить занятия. Что из всего этого вышло, вы знаете: они поженились. Я тысячу раз твердила Соланж, чтобы она не сходила с ума, но она и слушать меня не хотела… Посудите сами! Такой умной да пригожей, ей ничего не стоило выйти замуж за нормального парня, красивого и при деньгах. Я уверена, она вышла за него из жалости! Какая уж тут любовь, к убогому-то… Потом они уехали в свадебное путешествие. Помню, как через месяц вернулись… Видели бы вы мою бедную малышку! Когда я спросила ее, как дела, она только разрыдалась… Я рассказала об этом господину Роделеку, а он мне в ответ: надо, мол, подождать, они поедут в Америку, и все сладится, в общем, плел всякие басни, как и раньше бывало… И что же в конце-то вышло: стою, жду в Гавре на пристани — уж пять лет, как их не видела, — гляжу, зять-то мой сходит с корабля в наручниках… А доченька, бедняжка, вся слезами заливается!.. Уж я-то по-всякому ее утешала в поезде, пока мы в Париж возвращались… но она отказалась жить в доме, где я работаю, а ведь хозяева такие хорошие люди, комнату для нее приказали приготовить… Обняла она меня на прощание на вокзале Сен-Лазар, и больше я ее не видела… Где-то прячется. Только открытку иной раз пришлет: у нее, мол, все хорошо. Ясное дело, ей стыдно на глаза показаться. Еще бы — жена убийцы!
Председатель суда вызвал очередного свидетеля, декана Тулузского филологического факультета.
— Господин декан, суду хотелось бы услышать ваше мнение о способностях подсудимого.
— В стенах нашего факультета Жак Вотье сдал свою первую сессию на степень бакалавра двадцать восьмого июня 1941 года с оценкой «очень хорошо», которой у нас удостаиваются весьма редко. Его сочинение оказалось воистину образцовым. На следующий год он с той же легкостью сдал и вторую сессию. На обеих сессиях он писал такие же письменные работы, что и обычные кандидаты, но под наблюдением преподавателя, специально прибывшего из Института Валантена Айюи, чтобы выступить в роли переводчика. Жак Вотье писал сочинения символами Брайля, а преподаватель слово в слово перелагал их на обычный алфавит и отдавал проверяющим. Для проведения устных экзаменов, которые представляли для меня большой интерес, посредником между экзаменуемым и экзаменаторами выступал другой преподаватель, приглашенный из национального института глухонемых. Могу со всей ответственностью заявить, что воспитанник Института Санака Жак Вотье оказался одним из самых блестящих бакалавров, которых знавал Тулузский факультет.
Следующий свидетель был слеп, и его подвел к решетке судебный пристав.
— Ваше имя?
— Жан Дони.
— Дата и место рождения?
— Двадцать третье ноября 1920 года, Пуатье.
— Род занятий?
— Органист в соборе Альби.
— Господин Дони, на протяжении одиннадцати лет вы были соучеником и товарищем Жака Вотье в Институте Санака. Вы сами вызвались выступить в суде в качестве свидетеля, когда узнали из газет о преступлении, в котором обвиняется ваш бывший товарищ. Суд слушает вас…
— Господин председатель суда, не будет преувеличением сказать, что на протяжении шести первых лет пребывания Жака Вотье в Санаке я был его лучшим другом… Втройне неполноценный, он показался мне бесконечно несчастнее меня самого, лишенного только зрения. Новичок был на три года моложе.
Прошел год индивидуальных занятий с вновь прибывшим, и вот наш директор, господин Роделек, вызывает меня однажды и говорит: «Я заметил, ты интересуешься успехами своего младшего соученика и всегда к нему очень внимателен. Теперь, когда он освоил дактилоазбуку и письмо Брайля, ты будешь его товарищем — на прогулке, в играх и даже во время занятий: он уже умеет выражать свои мысли и понимать чужие, так что сейчас для него начнется настоящая учеба». Начиная с этого дня я стал в некотором роде помощником господина Роделека, и так продолжалось шесть лет — до тех пор, пока Жаку не исполнилось семнадцать. В ту пору мое место подле Жака заняла та, кому суждено было стать его женой. Должен сказать, появление в Санаке Соланж Дюваль и ее матери было с неудовольствием воспринято в институте, где до тех пор не было ни одной женщины. Тем не менее я уверен, что директор, господин Роделек, пригласил Соланж Дюваль в Санак из самых лучших побуждений.
— Какое впечатление произвела на вас в то время Соланж Дюваль?
— Лично на меня — никакого, господин председатель. Ведь я не мог ее видеть… Но от своих товарищей-глухонемых я узнал, что девушка очень красива. Мы же, слепые, могли наслаждаться лишь музыкой ее голоса. Однако по некоторым интонациям чувствовалось — слух нас никогда не подводит! — что под этой кажущейся кротостью, способной обмануть лишь зрячих, завороженных ее внешним обликом, скрывается недюжинная воля, способная довести дело до конца…
— До конца чего? — спросил Виктор Дельо.
— До замужества с Жаком Вотье.
— Что свидетель хочет этим сказать? — вновь задал вопрос адвокат защиты.
— Ничего… вернее, свое мнение по столь деликатному вопросу я предпочитаю оставить при себе.
— Господин Дони, раз вы сами так настаивали на даче свидетельских показаний, суд вправе ожидать от вас конкретности, а не туманных намеков, — заявил председатель суда. — Благоволите довести вашу мысль до конца.
— Что ж, ладно! — произнес слепой после некоторого колебания. — Соланж Дюваль, которая в свои двадцать лет была уже вполне созревшей молодой девушкой, не могла любить Жака — в то время всего лишь подростка, безусого семнадцатилетнего юнца. Я уверен.
— Можете ли вы чем-либо доказать это суду?
— Она сама неоднократно так говорила.
— Господин Дони, обращаю ваше внимание на важность подобного утверждения.
— Понимаю, господин председатель… Мы с Соланж одногодки. Она знала, что я лучший друг Жака в институте. Поэтому и поверяла мне некоторые вещи, которые не решилась бы сказать ни господину Роделеку, ни матери… Бесспорно, Соланж питала к Жаку привязанность, но чтобы она переросла в любовь — это абсурд!
— А он? Как, по-вашему, любил он эту девушку?
— Относительно него трудно что-либо утверждать, господин председатель… Жак очень скрытен; никогда нельзя сказать с уверенностью, что он думает на самом деле. А человек, в столь юном возрасте умеющий быть до такой степени скрытным, впоследствии может оказаться способным на многое… Одна история побудила меня потребовать разрешения выступить на судебном разбирательстве… Когда суд узнает ее, он поймет, почему я не удивился, услышав по радио, что мой бывший протеже обвиняется в убийстве… Я долго колебался: должен ли я оставлять всех в заблуждении, что Жак Вотье не способен на преступление, или же, наоборот, показать, что он не впервые покусился на человеческую жизнь? Мой долг, как он ни тягостен — ведь речь идет о товарище юности, к которому я испытывал, да и до сих пор испытываю, привязанность, — повелел мне открыть глаза правосудию.
Это случилось — я помню совершенно точно — двадцать четвертого мая 1940 года в десять вечера. Тот весенний вечер выдался на редкость погожим. Я в одиночестве прогуливался в глубине парка, каждый уголок которого знал до мельчайших подробностей, и сочинял в уме фрагмент органного произведения. С головой, полной звучащих аккордов, я направился к дощатому сарайчику, где имел обыкновение уединяться, чтобы с помощью пуансона и карманного трафарета запечатлевать на бумаге первые наброски рождающейся композиции. Этот сарайчик служил Валантену, институтскому садовнику, кладовой для его незатейливого инвентаря. Дверь запиралась, но Валантен всегда оставлял ключ на вбитом рядом гвозде. Внутри, если не считать инструментов и ящиков с рассадой, стояли грубо сколоченный деревянный стол да колченогая табуретка. Окон в сарае не было, и Валантен зажигал старую керосиновую лампу, обычно стоявшую на столе рядом с большой коробкой серных спичек. Мне-то она, естественно, была ни к чему…
В тот вечер, взявшись рукой за гвоздь, я с удивлением обнаружил, что ключа на нем нет, он почему-то торчал в замке. Едва я отворил дверь, как изнутри донесся приглушенный вскрик. Я двинулся вперед, но тотчас получил сокрушительный удар по голове, от которого зашатался и потерял сознание. Очнувшись, я ощутил едкий, удушливый запах и услышал потрескивание горящего дерева. Меня изо всех сил трясла обеими руками за плечи Соланж Дюваль, испуганно крича: «Скорее, Жан! Мы горим! Жак опрокинул лампу и устроил пожар! А сам убежал и запер нас на ключ!» В тот же миг я вскочил на ноги. Ощущение грозной опасности придало мне силы: я бросился на дверь, пытаясь ее выломать. Насмерть перепуганная Соланж могла только рыдать. Жар становился нестерпимым: к нам уже подбирались невидимые языки пламени… Наконец дверь поддалась, и мы выскочили наружу. Навстречу нам уже бежали брат Доминик, привратник, и брат Гаррик, старший надзиратель. Вскоре от сарая садовника осталось лишь пепелище. «Как это случилось?» — спросил брат Гаррик. «По моей неловкости, — быстро ответила Соланж. — Я из любопытства заглянула в сарай, но там было очень темно, и я зажгла керосиновую лампу, но нечаянно столкнула ее на пол, и тут же вспыхнул огонь. Я страшно перепугалась и стала кричать. Жан Дони — он, видно, гулял тут неподалеку — бросился на помощь и вытолкал меня наружу».
В тот момент я был настолько поражен услышанным, что не смог проронить ни слова. Когда мы шли к главному зданию института, мне удалось шепотом спросить у Соланж Дюваль: «Зачем вы сочинили эту историю?» Она ответила: «Умоляю вас, Жан, повторите мою выдумку! К чему навлекать лишние неприятности на бедного Жака? Ведь он просто был не в себе!» Я не нашелся что ответить и подумал: в конечном счете Соланж права, потеря сарайчика с граблями — не такое уж несчастье, а из людей никто не пострадал. Я направился прямо в комнату Жака и с удивлением обнаружил, что он уже в постели и притворяется спящим. Вернувшись к себе, я отдался размышлению о происшествии, которое могло бы закончиться трагически. Видимо, Жак с гнусными намерениями затащил девушку в сарай, стоявший в безлюдном уголке парка. Мое неожиданное появление спутало его карты. В ярости он чуть не убил меня и сбросил лампу на землю, чтобы поджечь сарай. Учуяв запах дыма, он выскочил и запер нас с Соланж на ключ, чтобы мы сгорели заживо. Таким образом, ровно за десять лет до убийства, совершенного на борту «Де Грасса», Жак Вотье уже делал попытку уничтожить сразу двоих…
При этих словах раздался хриплый, нечеловеческий вопль, от которого у присутствующих кровь застыла в жилах. Подсудимый, выпрямившись во весь свой огромный рост, выбросил вверх руки и потряс пудовыми кулачищами, затем рухнул на свое место меж двумя стражами.
— Имеет ли подсудимый что-либо сказать? — обратился председатель суда к переводчику. Спустя несколько секунд тот ответил:
— Нет, господин председатель. Он ничего не говорит.
Председатель суда объявил перерыв в заседании.
Когда члены суда удалились, в зале вновь поднялся возбужденный гул. Мэтр Вуарен не скрывал своего удовлетворения. Виктор Дельо поспешно нацарапал несколько слов на клочке бумаги, затем, впервые за все время процесса, обратился к своей соседке:
— Милая Даниелла, сбегайте на почту и отправьте эту телеграмму в Нью-Йорк… Разберете мой корявый почерк? Тогда вперед! Как раз успеете вернуться к концу перерыва.
Выходя из зала, девушка оглянулась: старый адвокат забился в уголок на скамье защиты, которую она только что покинула, и, слегка запрокинув голову, полузакрыл глаза за стеклами очков: это была его излюбленная поза для раздумий…
Разлепив веки, Виктор Дельо заговорил с переводчиком:
— Дорогой директор, как бы вы ответили, если бы я заявил, что Жак Вотье не убивал Джона Белла?
— Боюсь, дорогой мэтр, вам трудненько будет заставить суд в это поверить… Только если вы предъявите ему настоящего убийцу…
— Попробую это сделать, — безмятежно ответил адвокат. — Все будет зависеть от ответа на коротенькую телеграмму, которую я попросил отправить в Нью-Йорк…
Телеграмму приняли без задержек, и девушка заняла свое место рядом с наставником в тот самый момент, когда к решетке подходил первый свидетель, представленный защитой: женщина лет пятидесяти с еще не утратившей стройности фигурой, одетая в строгий, но изысканный черный костюм.
— Мадам, суд просит вас призвать на помощь все ваше мужество и рассказать о своем сыне Жаке… — сказал председатель. — Вы не можете не понимать, что свидетельство матери имеет особо важное значение, тем более в данном случае, когда ваша дочь и ваш зять выступили с показаниями на стороне обвинения…
— Я знаю, господин председатель, — ответила Симона Вотье хриплым от волнения голосом.
— Суд слушает вас…