Глава II Изображение в пещере

Мы достигли пещеры как раз вовремя. Не успели мои зулусы войти в «ворота» вслед за мной и Хансом, как град зарядил всерьез – а вы, друзья мои, знаете, что такое африканский град, в особенности же в Драконовых горах. Мне случалось видеть, как градины, словно пули, пробивали листы гальванизированного железа. Если попадешь под такой град среди открытого поля, не имея ни фургона, под который можно бы заползти; ни седла, чтобы прикрыть голову, то уже никогда не увидишь вновь ясного неба.

Погонщик, и так уже чуть не плакавший над потерей Капитана и Немца (так звали дышловых быков), совсем обезумел, опасаясь, что град убьет остальных, и собирался выбежать из пещеры в нелепой надежде загнать животных в какое-нибудь защищенное место. Я приказал ему сидеть тихо и не быть дураком – все равно беде не поможешь. Ханс, становившийся во время грозы религиозным, поучительно заметил, что «Великий-Великий» в небесах, несомненно, позаботится о скоте, ибо «преподобный отец бааса» (обративший его в некую смешанную веру, которая у Ханса сходила за христианство) говорил ему, что у Господа скот пасется на тысяче холмов – а не по тысяче ли холмов разбрелись наши волы? Но погонщик-зулус, который еще не «обрел истины» и был простым дикарем, язвительно возразил, что в таком случае «Великому-Великому» не мешало бы оказать свое высокое покровительство Капитану и Немцу, чего он, однако, не сделал. Потом, чтобы отвести душу, зулус, как вздорная шавка, накинулся на Ханса. Он назвал его желтым шакалом и прибавил, что готтентот со всеми своими потрохами не стоит бычьего хвоста и что лучше бы град пробил его никчемную шкуру вместо кожи благородных животных.

Этот дерзкий намек на его внешность рассердил Ханса. Он оскалил зубы, точно злая собака, и в не совсем почтительных выражениях отозвался о родне зулуса, в частности же о его мамаше. Не вмешайся я в эту ссору, дело дошло бы до ножей. Но я решительно заявил, что тот, кто скажет еще хоть одно слово, будет вышвырнут из пещеры под град и молнии, и после этого заявления воцарился мир.

Долго длилась гроза. Град сменился ливнем. Было ясно, что придется заночевать в пещере, тем более что ребята, отправленные разыскивать волов, вернулись ни с чем. Это было весьма неутешительно, так как в пещере было очень холодно, а ночевать в насквозь промокшем фургоне нечего было и думать.

Но опять нас выручила память Ханса. Одолжив у меня спички, он пополз в глубь пещеры и вернулся, волоча за собой несколько поленьев – пыльных, источенных червями, но вполне пригодных для костра.

– Где ты раздобыл дрова? – спросил я.

– Баас, – ответил готтентот, – давным-давно, когда я тут жил с бушменами, а эти чернокожие мальчишки (сие оскорбление относилось к моим зулусам, Мавуну и Индуке) даже еще не были зачаты своими неизвестными отцами, я заготовил большой запас дров. Думал, пригодится на зиму или же на тот случай, если опять когда-нибудь придется поселиться в этой пещере. И вот запас этот уцелел под камнями и песком. Так муравьи, ползающие по земле, запасают пищу для своего потомства. Так что теперь, если эти кафры помогут мне притащить дрова, у нас будет огонь и мы согреемся.

Поражаясь предусмотрительности мальчика-готтентота, я приказал зулусам пойти с Хансом в «погреб», на что они охотно согласились, согретые мыслью о костре. Затем я достал из фургона бутылку грога и кусок свежей баранины, который мы поджарили на угольях и вскоре занялись уничтожением превосходного обеда. Многие восстают против спаивания туземцев спиртными напитками, но лично я нахожу, что, если зулус замерз и устал, глоток джина не принесет ему вреда и даже, напротив, удивительно поднимет настроение. Но чтобы Ханс не выпил лишнего, мне пришлось лечь спать с бутылкой.

Насытившись, я закурил трубку и начал беседу с Хансом, который после грога сделался очень разговорчивым и, тем самым, интересным. Он спросил меня, много ли лет нашей пещере, и я ответил, что она так же стара, как Драконовы горы. Ханс сказал, что он и сам того же мнения, так как видел в глубине пещеры отпечатки следов, которые не могло оставить ни одно известное ему животное. Кроме того, там валяются странные окаменелые кости, принадлежавшие, вероятно, великанам. Ханс полагал, что рано утром, когда солнце заглянет в пещеру, он сумеет их найти.

Тогда я объяснил Хансу и кафрам, что тысячи тысяч лет тому назад, когда людей еще не было на свете, Земля была заселена крупными тварями – огромными слонами и гадами, такими большими, как сто крокодилов вместе, а также, по мнению некоторых ученых, громадными обезьянами – гораздо крупнее гориллы. Дикари внимательно слушали, а Ханс заявил, что насчет обезьян он готов поверить, так как сам видел такое изображение – не то гигантская обезьяна, не то обезьяноподобный великан.

– Где, – спросил я, – в книге?

– Нет, баас, здесь, в пещере. Его сделали бушмены десять тысяч лет тому назад. – (На языке Ханса это означало неопределенно давнее прошлое).

Я вспомнил о легендарном животном по имени Нголоко, которое будто бы водится где-то в болотах Восточного Берега[5]. Это животное, в существование которого я, кстати сказать, не верил, обладает ростом в восемь футов, покрыто серыми волосами и вместо пальцев имеет когти. Один мой знакомый португалец, старый чудак, охотник, клялся, что видел на иле следы этого животного и что оно свернуло голову одному его спутнику. Я спросил Ханса, слышал ли он о Нголоко. Ханс ответил, что слышал, только под другим именем – Мульхоу, – но что бес, нарисованный в пещере, гораздо больше.

Решив, что Ханс, по обыкновению туземцев, кормит меня баснями, я предложил немедленно показать мне картину.

– Лучше подождать до восхода солнца, баас, – возразил тот. – Когда будет хороший свет. К тому же на этого дьявола не годится смотреть перед сном.

– Покажи мне его сейчас, – строго сказал я. – У нас есть фонари от фургона.

Ханс неохотно пошел вперед с фонарем в руках; я взял второй фонарь, а зулусы вооружились свечами. По пути я замечал на стенах много бушменских рисунков, а также рельефы, принадлежавшие резцу мастеров этого любопытного народа. Некоторые рисунки казались совсем свежими, другие уже выцвели, или, может быть, стерлась охра, употребляемая первобытными художниками. Рисунки большей частью изображали охоту.

Один, сохранившийся, как ни странно, чрезвычайно взволновал меня. На нем изображены были белолицые люди в чем-то вроде панцирей и в остроконечных головных уборах, кажется, известных под названием фригийского колпака; воины нападали на туземный крааль; тростниковый забор и круглые хижины за ним были тщательно вырисованы. Слева несколько человек тащили женщин – по-видимому, к морю, которое было грубо обозначено рядом волнистых линий.

Я замер от удивления: передо мной было, несомненно, изображение финикийцев, совершающих один из тех набегов с целью похищения женщин, о которых мы читаем у древних авторов. Рисунок был сделан бушменом, жившим две тысячи лет тому назад, а может быть, и раньше. Было чему изумляться. Но Ханс торопился вперед, словно желая поскорее покончить с неприятным поручением, и я из опасения заблудиться был вынужден последовать за ним.

Вдруг Ханс остановился перед одной расселиной, ничем не отличавшейся от многих других.

– Сюда, баас, следуйте за мной, – сказал он, – смотрите под ноги, тут есть трещины в полу.

Я протиснулся в узенький проход, в котором человек потолще не смог бы пройти. Это был тесный туннель высотою в восемь – девять футов, может быть, промытый водой, но скорее образовавшийся вследствие взрыва газов сотни лет тому назад. Пол был совершенно гладкий, словно в течение многих поколений его утаптывали человеческие ноги, в чем я нисколько не сомневался.

Не прошли мы и двадцати шагов по туннелю, как Ханс приказал мне остановиться и ни в коем случае не двигаться. Я в недоумении повиновался, а мой проводник, повесив фонарь на шею, за спину, прижался к каменной стене прохода, словно не желая видеть, что делается за ним, и осторожно, боком, стал пробираться вперед, цепляясь за выступы. Проползши таким способом двадцать или тридцать футов, он обернулся и сказал:

– Теперь, баас, сделайте то же, что я.

– Зачем? – спросил я.

– Опустите фонарь, и вы увидите, баас.

В двухстах шагах передо мной зияла пропасть неведомой глубины – свет фонаря не достигал ее дна. Ширина выступа, послужившего Хансу мостом, не превышала двенадцати дюймов, а местами не достигала и шести.

– Здесь глубоко? – спросил я.

Вместо ответа Ханс бросил в пропасть осколок камня. Я долго прислушивался, пока до меня не донесся звук его удара о дно.

– Я говорил баасу, – заметил Ханс наставительным тоном, – что лучше ему подождать до рассвета, но баас не стал меня слушать, и, несомненно, ему виднее. Не угодно ли теперь баасу пойти спать, а сюда вернуться наутро, что я считаю самым мудрым?

По правде сказать, это было моим сильнейшим желанием, ибо место было весьма непривлекательное. Но я был так зол на Ханса, разыгравшего со мной комедию, что скорее готов был сломать себе шею, чем доставить ему удовольствие посмеяться надо мной.

– Нет, – спокойно ответил я. – Я пойду спать, когда увижу твою картину, и никак не раньше.

Тут Ханс не на шутку встревожился и начал меня упрашивать не переходить через пропасть.

– Как я понимаю, – возразил я ему, – никакой картины здесь нет, и это просто твоя обезьянья выходка. Хорошо, я пойду посмотрю, и если окажется, что ты солгал, ты у меня пожалеешь, что родился.

– Картина есть – или, по крайней мере, была в дни моей молодости, – упрямо сказал Ханс, – а насчет остального баасу лучше знать. Если он переломает все кости, пусть на меня не пеняет и пусть расскажет правду своему преподобному отцу на небесах, который оставил бааса на мое попечение. Пусть баас расскажет ему, что Ханс просил бааса не ходить, а баас назло не послушался. Кстати, лучше пусть баас снимет сапоги, так как дорога очень скользкая. Бушмены много ходили по ней.

Я молча сел и снял сапоги, думая про себя, что я с радостью отдал бы все свои сбережения в Дурбанском банке, лишь бы избавиться от предстоящего испытания. Странная вещь – самолюбие белого человека, в особенности же англосакса! Что заставляло меня подвергать свою жизнь такому риску? Только боязнь насмешек Ханса и двух моих кафров. В глубине души я проклинал и готтентота, и пещеру, и яму, и картину, и грозу, которая завела меня сюда, и все, что только мог припомнить. Однако, взяв в зубы оловянную ручку своего фонаря, я пошел по мостику, словно мне очень нравилась моя затея.

Признаться, я плохо помню, как совершил переход. Помню только, что эти несколько секунд показались мне часами. И еще помню жалобно доносившиеся голоса моих зулусов, трогательно прощавшихся со мной и, среди прочих проявлений нежности, называвших меня своими отцом и матерью, и всеми предками за четыре поколения.

Я кое-как одолел проклятый мостик, и когда уже благополучно добрался до самого края, вдруг поскользнулся и открыл рот, желая что-то сказать. В результате фонарь полетел в бездну, увлекая за собой шатавшийся передний зуб. Но Ханс протянул свою шершавую руку и, думая схватить меня за ворот, вцепился мне в левое ухо, и при этой поддержке я наконец выбрался на твердую почву, ругая его на все лады. Многим мой язык показался бы слишком грубым, но Ханс не почувствовал обиды, слишком радуясь моему благополучному прибытию.

– О зубе не горюйте, баас, – сказал он, – так даже лучше, теперь вы сможете есть сухари и жесткие коренья. Другое дело – фонарь. Впрочем, мы, может быть, достанем новый в Претории, или куда мы там отправляемся.

Совладав с собой, я заглянул в пропасть. Далеко-далеко внизу виднелся мой фонарь. Лампа разбилась, и масло пылало, разлившись по какой-то белой поверхности.

– Что там за белое вещество? – спросил я. – Известь?

– Нет, баас, это обломки человеческих костей. Когда я был молод, я однажды свил канат из камыша и шкур и с помощью бушменов спустился туда на дно – просто чтобы посмотреть, баас. Там внизу еще одна пещера, но я в нее не пошел, потому что побоялся.

– А как туда попали скелеты, Ханс? Их там целые сотни!

– Да, баас, много сотен, и попали они вот как: с начала мира в пещере жили бушмены, и они устраивали здесь ловушку, прикрывая яму ветками, так что она казалась скалой, – совсем как делают западню для дичи, баас, – да, бушмены это делали, пока их не перебили всех до последнего буры и зулусы, у которых они воровали овец и быков. Когда на них нападали враги, – что случалось очень часто, потому что убить бушмена считалось добрым делом, – они убегали в глубь пещеры по этому проходу и ползли по узкому краю скалы, что они всегда могли проделать с закрытыми глазами. А глупые кафры, преследовавшие их, чтобы убить, проваливались сквозь ветки в пропасть и сами убивались насмерть. Это случалось часто, баас, потому что там масса черепов и многие совершенно почернели от древности и превратились в камни.

– Но кафры могли бы поумнеть, Ханс.

– Да, баас, но только мертвые хранят при себе свою мудрость; потому что, я думаю, когда все нападавшие входили в проход, то остальные бушмены, прятавшиеся в пещере, заходили в тыл и стреляли в них отравленными стрелами, так что ни один не возвращался назад. А если и удавалось кому-нибудь спастись, все равно через два поколения урок забывался и случалось опять то же самое, потому что, баас, на свете всегда множество дураков и новый дурак ничуть не умнее прежнего. Смерть льет воду мудрости на песок, а песок жадный и быстро высыхает. Будь это иначе, баас, мужчины скоро перестали бы влюбляться в женщин, а между тем даже такие великие, как вы, баас, влюбляются.

Изрекши эту историю, Ханс стал переругиваться через пропасть с Мавуном и Индукой.

– Живей переходите, эй вы там, храбрые зулусы, – сказал он,

– вы задерживаете вашего господина – и меня тоже.

Зулусы, приподняв свечи, заглянули вниз в зияющую пропасть.

– Ой, – крикнул один из них, – что мы, летучие мыши, чтобы летать через такие ямы, или павианы, чтобы лезть по выступу не шире копья, или мухи, чтобы ползти по стене? Ой! Мы не пойдем, мы подождем вас здесь. Эта дорога только для такой желтой обезьяны, как ты, или же для такого волшебника, как инкоси Макумазан.

– Нет, – рассудительно ответил Ханс, – вы не можете назваться ни одним их этих славных созданий. Вы только пара низкородных трусливых кафров – черные шкуры, надутые по человеческому подобию. Я – желтый шакал – перешел через пропасть, а вы, дутые пузыри, даже перелететь через нее не можете, из страха, как бы не лопнуть на полпути. Ладно, дутые пузыри, летите обратно к фургону и достаньте связку веревок. Они нам могут понадобиться.

Зулусы проворчали, что готтентот над ними не хозяин, на что я возразил:

– Ступайте, достаньте веревку и скорее возвращайтесь.

Они ушли, удрученные мыслью, что опять последнее слово осталось за Хансом. В действительности они оба были очень смелы, но в подземелье ни. один зулус ничего не стоит, в особенности же в темноте, да еще в таком месте, где водится нечистая сила.

– Теперь, баас, – сказал Ханс, – мы пойдем смотреть картину. Вы, впрочем, уверены, что я вру и никакой картины нет и не было, так что не стоит трудиться и тратить время, и лучше вам сесть здесь и заняться стрижкой сломанных ногтей, пока Мавун и Индука не вернутся с веревками.

– Ах ты, маленькая ехидна! – воскликнул я в раздражении, сопровождая свои слова грозным пинком.

Тут, однако, я допустил большую оплошность, ибо я совершенно забыл, что был без сапог. Не знаю, носил ли Ханс в своих штанах целую коллекцию твердых предметов, или же зад у него был каменный, только я пребольно ушиб палец, а ему не причинил ни малейшего вреда.

– Ах, баас, – сказал Ханс со сладкой улыбкой, – запишите, чему учил меня ваш покойный отец: не надев башмаков, не суй ноги в колючки. У меня в кармане шило и несколько гвоздей, которыми я нынче утром чинил ваш сундук.

Тут он стремглав побежал вперед, чтобы я не испробовал также на его голове – нет ли там гвоздей, а так как единственный фонарь был у него, мне пришлось галопом последовать за ним.

Утоптанный тысячами ног коридор шел сперва прямо на десять шагов, а потом сворачивал направо. На повороте я заметил над головой свет и убедился, что стою как бы на дне воронки, начинающейся на поверхности горы футов на сто над нами и имеющей в поперечнике около тридцати футов. Не знаю, как она могла образоваться – в точности такой же формы, как воронки для разливания пива по бочкам, причем мы, конечно, стояли в узком ее конце. Чистое, омытое грозой небо было усеяно звездами.

– Прекрасно, Ханс, – сказал я, осмотревшись в этой странной естественной западне, – где же твоя картина? Я что-то ее не вижу.

– Подождите немного, баас, месяц выйдет из облака, тогда вы увидите картину, если только ее никто не стер со времени моей молодости.

Я смотрел на облако, наблюдая зрелище, которое мне никогда не могло бы надоесть – восход великолепной африканской луны из потаенных чертогов мрака. Уже серебряные стрелы света пробивали небесную твердь, затмевая звезды. И вдруг выплыл загнутый край месяца и начал расти с необычайной быстротой, пока весь блестящий шар не встал со своего чернильного ложа. С минуту он еще покоился на краю тучи – дивный, совершенный! В одно мгновение наша яма наполнилась таким сильным и ярким светом, что при нем можно было прочесть письмо.

Я все забыл, поглощенный красотой этого зрелища. Наконец Ханс хрипло кашлянул и сказал:

– Теперь, баас, обернитесь и полюбуйтесь этой милой картинкой. Его протянутая рука указывала на обращенный к востоку склон скалы. Скажу без преувеличения, друзья мои, я чуть не упал. Случалось ли вам в кошмарном сне увидеть себя в аду и вдруг столкнуться enteteatete[6] с дьяволом? Так вот, передо мной был дьявол, какого не могло бы выдумать самое буйное, самое безумное воображение.

Представьте себе чудовище вдвое выше человеческого роста, то есть десяти – двенадцати футов, блистательно написанное той замечательной охрой, что составляет тайну художников-бушменов – белой, красной, черной и желтой. Глаза были сделаны из отшлифованного горного хрусталя. Представьте себе существо, подобное огромной обезьяне, перед которой самая крупная горилла показалась бы просто ребенком.

И все-таки это была не обезьяна, а человек – и не человек, а бес.

Как и обезьяна, оно было покрыто длинными серыми волосами, которые росли пучками. У него была красная косматая борода, как у человека. Самым ужасным были его конечности. Руки были ненормально длинны – как у гориллы. Пальцы были как бы соединены перепонками, и только на месте большого торчал огромный коготь.

Впоследствии мне пришло в голову, что эта картина могла изображать существо в беспалых перчатках, какие употребляются в этой местности при срезании тростника для заборов. Однако ноги, изображенные босыми, имели то же строение и также снабжены были когтем на месте большого пальца. Туловище было громадно. Если оно было срисовано с натуры, оригинал должен был весить не менее четырехсот фунтов. Мощная грудная клетка указывала на гигантскую силу. Живот был выпуклый, и кожа на нем собиралась в складки.

Однако – одна из человеческих черт – чудовище было опоясано вокруг чресел чем-то вроде негритянской мучи.

Таково было чудовище. Теперь о голове и лице. Не знаю, как их описать, однако попробую: на бычьей шее сидела отвратительная маленькая голова, которая, несмотря на растущую на подбородке длинную рыжую бороду и большой рот с торчащими на верхней челюсти павианьими клыками, имела странно женский вид. Это было лицо старой-престарой чертовки с орлиным носом; массивный, нависший, неинтеллектуальный лоб был непропорционально велик, а под ним горели жуткие, неестественно широко расставленные хрустальные глаза.

Это еще не все, ибо чудовище жестоко смеялось, и художник показал причину этого смеха: одной ногой оно попирало тело человека, огромный коготь глубоко впился в мясо. В одной руке оно держало мужскую голову, по-видимому только что оторванную от туловища. А другая рука волокла за волосы живую нагую девушку, нарисованную небрежно, как будто это деталь мало интересовала художника.

– Хорошенькая картинка, баас? – ухмыльнулся Ханс. – Теперь баас не скажет, что я лгу, целую неделю не скажет.

Загрузка...