Валерий Смирнов ЧУЖАЯ ОСЕНЬ (Сборник)

Чужая осень

1

Несмотря на то, что в небольшом зале ресторана «Арагви» душно, я сижу в тщательно подогнанном бархатном костюме-тройке, который надел во второй раз в жизни. Что поделаешь, в нашем разговоре импозантный вид должен сыграть не последнюю роль при определении размера моего гонорара. Давно заметил, классический костюм почему-то вызывает у людей больше доверия, чем джинсовый. Мой собеседник благоухает запахом французского одеколона, слегка разбавленного привкусом отечественного пота, и лениво ковыряет вилкой холодные купаты, полуприкрытые относительно свежей зеленью. Можно подумать пришел он сюда только из-за этих сосисок с необычным названием, ради которого и делают свои заказы приезжие. Впрочем, торопить события не нужно и я делаю совсем маленький глоток коричневого кофе, именующегося почему-то черным. Так проходит еще минута, а затем он, откинувшись на спинку стула, медленно произносит фразу, заключающую целое открытие:

— Для нашего дела вы мне кажетесь слишком молодым…

— Со временем обязательно постараюсь исправить этот недостаток, — моментально цитирую услышанные когда-то слова.

Он пожевал губами, словно раздумывая, доедать свою порцию или продолжить разговор и пробормотал, доставая белоснежный платок из нагрудного кармана:

— Невыносимая жара…

Его поведение было оправданным, только впечатление общей рассеянности портили глаза: большие, серые, умные, плохо гармонирующие с розовой, покрытой испариной, лысиной. Глаза человека, привыкшего рассчитывать ходы до мелочей, находясь в слегка расслабленном состоянии, что всегда отупляюще действует на собеседника. Промокнув платком краешки губ, он спросил:

— А не кажется ли вам, что названная сумма…

— Не нужно выдавать сомнения собеседника за собственные, это может привести к тому, что вы сами сможете поверить в нереальность суммы.

— Откровенно говоря, она мне не кажется такой уж нереальной.

— Здесь вы правы. Но только по той причине, что это — лишь аванс.

Он вскинул брови, но серые глаза не выражали ни сомнения, ни удивления.

— В таком случае удовлетворите любопытство, какова же полная сумма?

Теперь пришел мой черед потянуть время. И хотя все было определено заранее, я медленно достал сигарету, несмотря на материнское предупреждение минздрава, размял ее, как следует, пустил из ноздрей голубые струйки дыма в сторону собеседника и, не торопясь, начертил в углу салфетки четырехзначную цифру.

Он внимательно изучил листок, словно это было по крайней мере завещание в его пользу, отложил шероховатую бумажку в сторону и, слегка прищурив глаз, протянул:

— Тогда мне придется обратиться к кому-то другому.

Эти слова зазвучали торжественно, как приговор суда. И хотя я знал, что он все равно никуда не денется, не смог отказать себе в маленьком удовольствии:

— В таком случае советую обратиться в милицию.

Он снова откинулся на спинку стула, но на этот раз в состояние, предшествующее сну, не впал.

— Я бы не рекомендовал вам вести себя так нахально со старшими.

— Названная цена, — не обращаю внимания на эту нотацию, — лишь четвертая часть стоимости вещи…

— И если возьметесь за меньшую сумму — просто уважать себя перестанете, — сыронизировал он, поднося спичку к бумажке с цифрами. Уголок салфетки осветило зеленоватое пламя, цифры вспыхнули и тут же погасли, бумажка свернулась, заиграла желтыми злыми искорками и обуглилась на дне пепельницы.

— Иногда человек тратит целую жизнь, чтобы достичь самоуважения, — я не скрывал удивления по поводу традиционного обряда из плохих детективов. Он, пожалуй еще пепел разотрет на всякий случай — иди знай, может сидят в зале люди в штатском, к которым он почему-то стесняется обратиться, и только дожидаются, чтобы мы отсюда вышли. А потом сгребут осторожно остатки листка в конверт и побегут в лабораторию выяснить истину и снимать отпечатки пальцев.

Самое смешное, что он действительно растер пепел по дну зеленоватой пепельницы и лишь потом ответил:

— Но пока человек добивается самоуважения, он может потерять здоровье.

— В таком случае, сожалею, что не попросил половину…

— Ну, а если я оставлю такой шанс?

— Во всяком случае, моим он не будет. Чужие шансы слишком упрощают собственную жизнь. А лишние деньги, как сигареты — доставляют удовольствие, но забирают здоровье.

— В таком случае я согласен.

— Остается выяснить только одно обстоятельство — как он к вам попал?

— Сами понимаете, что имя этого человека я могу назвать лишь в крайнем случае. Поставщик есть поставщик.

— Будем считать, что этот случай крайний.

— Я же говорил, что вы еще очень молоды, — качает он лысиной, усеянной крохотными капельками пота. — Попробуйте все узнать сами. По этому вопросу обращайтесь ко мне в самом крайнем случае. Действительно, крайнем.

Мы вышли на щедро залитую солнцем улицу, тротуар которой, несмотря на запрещающие знаки, был полон автотранспорта.

— Вас подвезти?

— Нет, спасибо, я пройдусь пешком.

Он медленно садится в свою «шестерку», и машина резко срывается с места. В газетном киоске покупаю вчерашнюю «вечерку» и проверяю истинность прогноза погоды. Все сходится. Не спеша открываю дверь машины, бросаю пиджак на заднее сидение и так же, как он, резко срываюсь с места, хотя торопиться в общем-то некуда. Просто привычка. Эта еще ничего. У меня есть и несколько привычек из разряда дорогостоящих. Поэтому я должен возвратить товароведу Яровскому похищенный у него портрет работы Тропинина.

2

Барановский открыл дверь рывком, хмыкнул что-то невнятное и посторонился, пропуская меня в прихожую двухкомнатной квартиры, которая во все времена года напоминала склад средних размеров. Затем, подтянув не второй свежести трусы на огромный живот, сделал весьма оригинальное заявление:

— От этой жары лопнуть можно.

— Скорее, истечь потом, — не согласился я обходя многочисленные ящики, стоящие на пути. Упав в свободное кресло, с удовольствием закурил и приготовился выслушать монолог Барановского. Он начал без предисловия:

— Представляешь, сегодня пошел с утра за сахаром, битый час стоял в очереди. Почему за свои деньги я должен еще стоять в очереди? За одной пачкой… А если мне надо две? Иди в другой магазин, стой в очереди, покупай. Идиотия такая! Да, в другой стране спроси я ящик, да что ящик — вагон сахара, меня бы в зад целовали за такую покупку. А эти цены… По телевизору каждый день говорят, что мое благосостояние растет, я не понимаю, как может расти благосостояние, если мясо уже стоит шесть рублей, а зарплата как была, так и осталась. Все дорожает прямо на глазах — билеты в кино, мебель, одеяла… Ты представляешь…

Я делал вид, что сосредоточенно внимаю его пламенной речи а сам думал: спросить Барановского, как говорится, в лоб или поиграть с ним?

Насчет цен Ким Никитич мог распространяться часами, но обличительные речи он произносил только дома. В своем СКБ Барановский с такой же горячностью нес ахинею на никому не нужных партийных собраниях, благодаря чему прослыл активистом со всеми вытекающими отсюда последствиями в виде полубесплатных путевок. Правда, там он доказывал, что по уровню жизни мы обогнали все страны мира вместе взятые.

Барановский был хорошо известен многим своим умением делать деньги на чем угодно. С Уголовным кодексом он играл, что называется, в одни ворота, перепродавая книги, не отмеченные в каталогах, иконы, эмали. Периодов застоя его торговая деятельность не знала, при отсутствии антиквариата он, слегка рискуя, легко переключался на парфюмерию или икру. Лишь бы делать деньги. Не зря о нем говорили: Барановский способен снять с дерьма пену и превратить ее в наличные. Это обстоятельство меня очень устраивало.

— …Я тебя спрашиваю — продолжал обращаться ко мне Ким, отчаянно жестикулируя, несмотря на духоту в комнате, — кто здесь может прожить на одну зарплату? За все надо давать сверху. И самое страшное, что все берут. Только бронзовый Пушкин на бульваре не берет — у него рук нет.

Барановский прекратил повальное обличение, полез в холодильник и налил из запотевшей литровой банки холодную воду в большую синюю чашку. Пользуясь этой паузой, я быстро спросил:

— Заработать хочешь?

Продолжать свой монолог после этих слов Барановский уже не мог. Святое слово «заработать» легко примиряло его со всеми странностями жизни. Ким преобразился на глазах и, несмотря на огромное пузо, походил на охотничью собаку, сделавшую стойку.

— Мне необходимо одно полотно, которое может выплыть в любую минуту. Так что не пропусти. Мужской портрет работы Тропинина.

— И что я с этого буду иметь? — зажмурился Барановский.

Сейчас я мог пообещать ему все трудовые сбережения кладовщика базы курортторга или, на худой конец, начальника из ОБХСС. Но слишком щедрое вознаграждение в такой ситуации попахивало бы блефом. Поэтому я вздохнул и, словно прикидывая еще раз все обстоятельства, сказал:

— Пять процентов с продажной цены.

— А сколько ты будешь иметь?

— Пусть об этом у тебя голова не болит.

— Я забочусь о справедливости. А как же иначе: я буду бегать, искать, узнавать, а ты, ничего не делая, заработаешь в три раза больше.

— Почему именно в три?

— Я так думаю.

— Послушай, мыслитель, моя доля всего на десять процентов больше твоей.

— Работаю только за половину.

— Не хочешь, как хочешь — ходи голодным.

— А как насчет прибавки одного процента?

— Нет.

— Подумай.

— Последнее слово — пять с половиной.

Барановский ударил ладонью по подлокотнику кресла, оставляя на нем потный след, и коротко выдохнул:

— Договорились. Исключительно потому, что ты мне всегда чем-то нравился.

Я кивнул на тарелку с жареными бычками, подвел итог встречи:

— И все-таки наше благосостояние растет. Раньше эту рыбу ели только нищие и коты, а сейчас — состоятельные люди, вроде тебя.

Барановский открыл рот, чтобы достойно ответить, но за мной уже захлопывалась оснащенная замками и задвижками дверь его квартиры. Дубовая дверь с врезанным глазком.

3

Я смело ступил на потрескавшийся мрамор с хорошо сохранившейся надписью «Salve», медленно поднялся на третий этаж, восстановил дыхание и лишь затем подошел к огромной двери, усеянной разнокалиберными звонками. Позвонил три раза, как того требует приказ, вывешенный под обломанным корпусом звонка, и прикурил сигарету. Пока дед Левка доберется до двери через чуть ли не стометровую дистанцию коридора огромной коммуналки, вполне успею докурить.

Дед редко выходит из своей квартиры и мне приходится порой урывать время, чтобы пополнить его старенький холодильник кефиром, прибрать комнату и выслушать ряд ценных советов по поводу дальнейшего существования.

Собственно говоря, дед Левка — не дед мне, хотя и родственник, но что поделаешь, если я путаю понятия деверь и шурин, поэтому называю его именно дедом. Он двоюродный брат отца моей матери, следовательно, от истины я далеко не ушел.

Пока дед возится с двумя замками и цепочкой, гашу сигарету о некогда резные перила, оставляя на них круглый черный след ожога, и плавным движением отправляю окурок в пролет между лестницами.

В большой светлой комнате, кажется, навечно остановилось время: все те же старинные шкафы, набитые книгами — Плеханов, Ленин, Хьютте, Маркс, лампа с зеленым абажуром на столетнем письменном столе, резные стулья с львиными мордами. И запах — кисловато-холодный, сырой, запах стариковского одиночества, присущий квартирам пожилых людей. Некоторую дисгармонию вносит цветной телевизор, который я приволок сюда, когда деду Левке исполнилось семьдесят пять. На месте экрана телевизионного ящика зияет дыра: когда Брежневу вручали очередную, не помню уже которую по счету Звезду, дед Левка в ярости запустил в телевизор первым, что попалось под руку. К сожалению, кусок камня, который он увез из Севастополя в сорок втором, оказался слишком увесистым даже в немощной стариковской руке, густо покрытой коричневыми пятнами.

— А ну, вылазь на диван, — нарочито грубо скомандовал я, вооружившись веником. Дед не любит, когда проявляют хотя бы намек на жалость по отношению к нему. Вот и сейчас он ведет себя так, словно делает мне большое одолжение, разрешив помахать веником в своей комнате.

— Ты зачем пришел? — подозрительно спрашивает дед, следя за моими действиями.

— Соскучился по физическому труду, не по тебе же, в самом деле, — отвечаю я и прикусываю язык, но уже поздно. И отчего так бывает, ляпнешь что-нибудь вовсе безобидное, но при этом не учитываешь, что собеседник может почувствовать в словах дозу яда. Скажи я кому угодно, что не скучаю по нему — смешно, да и только, а дед…

— А верно, — говорит он потрескавшимся голосом, — разве можно иначе относиться к человеку, которого не любят родные дети.

Сын с невесткой деда не то, что не любят, просто не понимают. Сюда они приходят раз в год, да и то в високосный. Сын у него только на своем заводе фигура, а в руках жены — тряпка, хоть выжимай и пол протирай. Когда только-только появились «жигули», заявилась к деду эта пара гнедых, на торт разорившись, завели разговор о погоде и болезнях, я потом и выложили, мол, папа, дорогой, возьмите машину, вам без очереди положено. Дед отрезал: машина мне не нужна, а если вы хотите ее получить, становитесь в общую очередь. После этих слов любящих детей из комнаты, как сквозняком сдуло, и здесь они почти не появляются, несмотря на то, что дед часто болеет. Они его даже на серебряную свадьбу не позвали, начисто забыв о том, что добрый десяток лет, когда только начинали, сидели у деда Левки на шее, да так, что, наверное, на ней до сих пор следы остались. Нас с мамой, правда, звали на юбилей. Мать поблагодарила за приглашение хотя, на торжество это даже не собиралась, а я реверансов не признаю до сих пор, о юношеских годах и говорить нечего поэтому объявил своим дорогим родственникам, что с гораздо большей охотой пошел бы к ним на похороны. А пока они ошалевшими глазами ощупывали меня, присовокупил к доброму пожеланию презерватив с просьбой непременно воспользоваться этим свадебным подарком, чтобы подобные им идиоты на свет не появлялись, за что тут же получил от матери тяжелую, но формальную затрещину. Детей у них, слава Богу, и без моего подарка никогда не будет: сперва шифоньер — ребенок потом, нужно накопить на «москвич» — ребенок подождет, необходимо собрать деньги на ковер, обставить квартиру… Вечно жаловались матери что денег у них нет, как будто ее девичья фамилия Ротшильд и может она хоть чем-то помочь несчастному главному технологу с его драгоценной половиной из ювелирного магазина. А потом в этой прекрасно обставленной, заваленной нужными и ненужными вещами квартире, ребенок мог показаться чем-то лишним, да и поздно, наверное, им его заводить: сколько забот, опять же расходы, а они уже десять лет, как на «Волгу» нацелены. Словом, не люди, а две копилки глиняные, набитые медяками размененной по мелочам жизни.

И несмотря на это, дед любит своего сына. Странно, но мир устроен так, что держится он на родительской любви, слепой, безрассудной. Дети могут позволить себе не любить родителей, но родители не в силах отказаться от них — инстинкт, заложенный мудрой природой, иначе бы человечество не выжило.

— Слушай, дед, давай к девочкам сходим или тебе моральный кодекс не позволяет? — пытаюсь оторвать деда Левку от грустный мыслей.

— Где ты есть, — оживляется дед, — то, что я забыл, вы еще не знаете.

— Куда нам до вашего геройского поколения, мы даже групповым сексом занимаемся, чтобы сачковать легче было.

— А вы вообще всю жизнь просачковать хотите, — неожиданно серьезно ответил дед. — Твое поколение работать не любит, вам только готовенькое подавай. Думаешь, я не знаю, где ты сейчас вкалываешь?! Как это… Где бы ни работать, только б не работать, только б не работать, так, по-моему, вы рассуждаете? Мы шли куда труднее. А ты, считай, полжизни с саблей пробегал, а теперь и вовсе работать не хочешь: стыдно сказать, человек с высшим образованием занимает место чуть ли не сторожевой собаки.

— Дед, не трогай мою работу, она мне дорогой ценой досталась.

— Ну, конечно, ты ведь заплатил лучшими годами за право вести паразитический образ жизни.

Я промолчал о том, что заплатил за свое место не только этим, но и наличными, и спросил:

— А что, по-твоему, я должен был делать?

— По специальности трудиться, на тебя государство не для того столько денег истратило, чтобы ты, как Шарик, на воротах сидел.

— Дед, я сижу, как Шарик, за сто рублей в месяц. Это чуть меньше, чем пришлось бы получать, работай я по специальности…

— Да если бы все так рассуждали, люди бы до сих пор на деревьях сидели. Разве мы для того столько вынесли, чтобы из-за таких, как ты, все прахом пошло?

— Таких, как я, мало, так сказать, отдельные негативные явления.

— Нет, вас не мало. И самое неприятное, что ты стал как бы моим личным врагом, потому что опровергаешь все то, ради чего я жил. Мне скоро на тот свет, но все-таки я счастливее тебя. У меня была вера. А что у тебя?

— Ты сказал была…

— Извини, есть, я не мог, не имел права прожить свою жизнь напрасно; мы много строили, воевали, защищая не только страну, но и тебя, неродившегося, и верили, что твое поколение…

— Извини, дед, но мое поколение окрестило себя потерянным. Можешь верить во что угодно, но лично мне верить не во что.

— И в высшую цель нашего общества?

— Дед, пойми, что ваша ошибка и заключается в том, что вы рассматривали общество как единый монолит, забыв о том, что общество состоит из отдельных людей. И не каждый из них думает так, как ты.

— Но ведь в конечном счете разум должен победить и будущее будет у всех одно, у всего человечества.

— Человека нельзя к добру привести силой, даже при помощи правильных решений. Кстати, почему у нас любое правительственное решение принимается единогласно, под бурные аплодисменты, переходящие в овации? Неужто нет ни одного несогласного, думающего иначе?

— Ты так говоришь, как будто мы с тобой на разных полюсах жизни.

— Нет, дед, мы на одном полюсе. И если нужно будет, я, как и ты сорок лет назад, пойду в бой за Родину, как шли до меня веками все, согласные и несогласные.

— Пусть так. Но ты не согласен со мной, с социализмом, с тем, что мы рано или поздно придем к коммунизму.

— Я не считаю, что наше общество построило социализм полностью, несмотря на то что это является аксиомой для всех. При настоящем социализме нет места всем тем явлениям, которые почему-то именуются отрыжками капитализма. Кстати, социализм тоже разный бывает. Почему в Болгарии кому угодно можно покупать на доллары что угодно? Отчего в Венгрии человек имеет право держать свой магазин? А в ГДР, например, лечение действительно бесплатное: больной не приобретает лекарства, а безвозмездно получает их в аптеке по рецепту врача. О Югославии я вообще промолчу. Наш же социализм основывается на всеобщем энтузиазме и личной незаинтересованности поэтому определение «предприимчивые люди», в которых кстати, общество нуждается, как никогда, стало ругательным. Кроме того, мне надоели разговоры о светлом коммунистическом будущем, так как я до него не доживу, несмотря на уверения моей первой учительницы, когда оно еще будет — ты тоже не знаешь. Мы живем сегодня, и, может быть, я бы согласился с тобой в конце концов, но нашему поколению некогда думать о будущем, мы более прозаическим делом заняты, ломаем голову над тем, где бы достать все, что, по идее, должно продаваться в магазине.

— Только не уверяй меня, что ты яркий представитель своего поколения.

— Не буду. В этой квартире хватит одного яркого представителя. Вы начинали великие дела, но не доводили их до конца.

— Что ты имеешь в виду?

— Хотя бы культ личности. Скороговорка ни к чему не привела, и поэтому возник еще один культик, во время которого ты разбил телевизор. Жаль, что ты его не смотришь. Каждый день с экрана меня убеждают в том, какой я счастливый, создается впечатление, что они лучше меня знают, чего я хочу и к чему стремлюсь.

— Но рано или поздно с этим будет покончено. Ведь все, о чем ты говоришь, штрихи, всего лишь штрихи, негативные, но все-таки далеко не основное.

— Как сказать. Ведь ваше поколение убеждает нас, что недостатков у нас нет, а встречаются лишь некоторые нехорошие люди, которые кое-где, порой, не хотят жить, как все. А еще вы очень хорошо научились делать вид, что многих проблем вообще не существует. Что, они сами по себе разрешаются? Вот и девальвируются при этом действительно великие завоевания: в больницу человек не каждый год попадает, а продукты и одежда ему нужны ежедневно. Мало того, что и государственные цены высоки, так еще и нет необходимых товаров, за них переплачивать нужно. Кроме всего, нарушается основной принцип социализма.

— То есть как?

— Очень просто. Допустим, в одном отделе работают два инженера. Один из них умница, как Эйнштейн, а второй — тупой лодырь. Но ставки у них одинаковы. Вот и думает умный: к чему стараться, ведь я ни на копейку больше этого тупицы не получу. И больше того, сложилась ситуация, когда никому не нужен его ум, знания, энергия…

— Так уж и никому…

— Для тебя секрет, что у нас ценится не инициатива, а исполнительность? Что изобретения, приносящие колоссальные доходы, нужно пробивать, расплачиваясь годами жизни? Я бы, конечно, мог работать по специальности, но… Во-первых, я этого не хочу, потому что буду получать столько же, сколько неквалифицированный рабочий, если не меньше, а во-вторых, до меня никому дела нет. Ведь не зря все кругом утверждают «Незаменимых людей нет». А я думаю, что каждый человек незаменим. Так что с этим убеждением лучше буду стоять Шариком на воротах, нервные клетки — они не восстанавливаются, а у меня работа спокойная, а главное — очень необходимая людям.

— Я бы мог легко опровергнуть тебя, — дед кивнул на книжные полки, — но специально дал возможность высказаться. Хоть в чем-то ты прав. Хочется знать, что у вас за душой, у вас, привыкших жить на всем готовом…

Я не слушал, о чем говорил дед, и думал, что книжные полки, на которые он кивает, служат своеобразным щитом, которым он отгородился от проблем реальной жизни. Да и уверен, что дед не прочитал и половины своей библиотеки. Это не упрек, некогда всю жизнь было: после войны, несмотря на три тяжелых ранения, дед Левка работал по четырнадцать часов в сутки, вытягивая вместе со своим поколением разрушенное хозяйство, и рассуждать ему некогда было, поэтому он стал рядовым исполнителем решений, что диктовались ему сверху, и ни капельки не сомневался в том, что они могут быть не просто ошибочными, а в корне неверными. Он был искренним в своих заблуждениях, так как даже не понимал, что можно жить, не ориентируясь на цитаты руководителей страны. Его поколение привыкло не то, что говорить — мыслить этими цитатами. А главное — ни в чем не сомневаться. Увидеть разрыв между словом и делом, а главное — почувствовать его, стало уделом моего поколения.

— Ты абсолютно прав, — несколько нетактично прерываю декларирующего очень правильные тезисы деда Левку, — однако, к сожалению, мне уже пора. Очень рад был тебя видеть. И не вздумай без меня идти по девочкам. Будь счастлив и пей кефир.

Выскальзываю в коридор и совершаю легкую пробежку к туалету. А ведь я пришел сюда, сознаюсь сам себе, не оттого, что слишком соскучился по деду, а потому что мама уже несколько раз звонила, просила навестить его, понимая, что мы остаемся последней его связью с миром, с жизнью, которая продолжается, несмотря ни на что.

И тут ловлю себя: даже в мыслях своих перестаю быть искренним, автоматически нахожу оправдания деяниям дедовского поколения, о которых молчат учебники истории, искусственно подыгрываю старику, думая про себя о том, что вполне бы мог сказать вслух. Но, с другой стороны, выскажись, так моего доблестного деда еще кондрашка хватит у антикварного книжного шкафа, набитого рецептами на все случаи жизни на много лет вперед. Уверенно довели страну до ручки под гром бравурных мелодий и лозунга «Все для блага человека». Хорошо, что я знаю его фамилию.

Государство на меня деньги истратило? Так оно потом всю жизнь на моей зарплате экономить будет. Да и зачем по специальности трудиться, неполноценной прослойкой себя чувствовать?

Культ личности развенчали? И тут же другие создали, хотя, впрочем, какой там культ личности, нет его, культ кресла — это вернее. Кресел много, и каждое личностью быть хочет.

Больницы бесплатные? В них так лечат, что еще страждущим должны доплачивать: все на уровне мировых стандартов начала века — и диагностика, и методы. Как ты, дедушка, пропагандировал: «Догнать и перегнать?» Не нужно догонять, нам бы вровень бежать, плечо в плечо, чтоб не видно было, что с голым задом бежим. Поэтому у них — гниет, у нас — воняет. Да и не зря поэт высказался о самом главном: мол, постигает всегда бескровие все, что создано на крови.

А может я в душе философ, ведь во все века они рассуждали о неустроенности мира, пытались найти пути его совершенствования. Но ничего путного у этих спиноз не получилось. Да нет, не философ я, а скорее всего, просто передовой человек своего времени. Передовые люди на протяжении истории человечества тем и занимались, что выступали против порядка, существующего на родной земле. Но вслух я высказываться не собираюсь, заканчивать как остальные передовые личности мне не улыбается. Еще окрестят инакомыслящим, не дай Бог. Сразу откроется светлый путь в психушку. У нас ведь все думают одинаково и, следовательно, правильно.

Семь лампочек включаю одновременно: забыл, какая из них принадлежит деду, пусть никому не будет обидно. С такой иллюминацией особенно приятно читать свеженаписанный плакат, висящий над унитазом:

Будь ты жилец иль гость квартирный,

Запомни наш закон сортирный:

Не на пол, а в унитаз

Направляй свой меткий глаз.

Залог здоровья — в чистоте.

Ты человеком будь везде.

Стараюсь от всей души выполнить это пожелание, а затем прохожу на кухню, откуда доносится голос одной из соседок деда, имитирующей арию Чио-чио-сан.

— Марья Александровна, — обращаюсь к женщине в таком цветастом платье, что, будь я пчелой, тут же бросился бы добывать нектар, — такое дело, уезжаю, вы за дедом проследите, пожалуйста. Я ведь только вам доверяю, такую вторую отзывчивую женщину вряд ли найдешь…

— Ну что вы, — расплывается в золотозубой улыбке девушка бальзаковского возраста…

— Кефирчика, арбузик, газетки свежие, комнатку приберите, по-соседски, — теперь уже улыбаюсь я, засовывая в карман замусоленного передника двадцатипятирублевку. — Кому, как не женщине знать, что нужно одинокому мужчине даже в его возрасте — внимание и немного заботы.

— Не волнуйтесь, все будет в полном порядке, — успокаивает меня Мария Александровна.

Откровенно говоря, волноваться за деда не приходится — у него очень отзывчивые соседи, которым со временем достанется эта комната, где сейчас сидит отягощенный моими противоречивыми суждениями старик, проклятый на одиночество собственным сыном.

4

Колеса машины уверенно наматывали на себя километры дороги: когда сижу за рулем, время будто бы останавливается, растворяется в несуетном движении жизни. Я люблю свою машину. Не той сумасшедшей любовью, которой дышат некоторые автовладельцы, годами копившие деньги, отказывавшие себе во всем необходимом, разминувшиеся со многими радостями жизни, чтобы, наконец-то, стать счастливыми обладателями условного табуна лошадей, спрятавшихся под капотом. Они любят машину за то, что она v них есть, позволяет выделиться, скользнуть небрежным взглядом по лицам спешащих в сутолоке будней людей; лишний раз не выгонят ее из утепленного гаража на мороз, даже не подозревая, что не автомобиль принадлежит им, а наоборот, и тратят на нее свободную копейку, как на полнокровного члена семьи, ничего не требуя взамен от этого лакированного чуда, за которым толпились в очереди не один год. А мой боевой конек обязан отработать деньги и заботу, затраченные на него, как тягловая лошадь, оправдывающая каждую крупинку съеденного овса. Иначе ездил бы на такси — дешевле стоит. Тем более что это когда-то машина была не роскошью, а средством передвижения. Зато сегодня она именуется в официальных документах источником повышенной опасности. И, как это ни странно, с годами очереди за этим источником не редеют, а запчасти к ним продолжают служить в качестве одного из примеров нашего многоликого и неувядающего дефицита. Правда, за то время, что боевой конек служит мне, бензин успел подорожать всего на четыреста процентов, поэтому я с нескрываемым любопытством изредка слушаю комментарии журналистов-международников об энергетическом кризисе в странах капитала.

Стрелка спидометра, замершая на цифре 60, чуть дрогнула и медленно поползла вниз. Я свернул в переулок, резво поросший буйной зеленью, щедро припорошенной серым налетом пыли, и медленно подъехал к свежевыкрашенным воротам дачи Игоря Шелеста. Машину пришлось впритирку ставить к каменному забору, щедро украшенному вверху колючей проволокой и застывшими в цементе бутылочными осколками: дорога узкая, а судя по следам протекторов самосвалы на ней редкими гостями не были; вряд ли даже ЦСУ способно подсчитать, сколько грузовиков переправили «левые» стройматериалы только в район дачного кооператива «Радужный».

По дорожке, усыпанной гравием, меня сопровождает почетный эскорт: несколько кошек и облезлый цуцик, бывший, по всей вероятности, когда-то болонкой. У Игоря на даче постоянно филиал зоопарка, где он и директором, и смотрителем, и главным кормителем разномастной оравы четвероногих друзей человека. Шелест живет здесь до зимних холодов, соседи разъезжаются, у многих из них, не в пример нам, есть дети. А в чем откажешь своему ребенку? Дети живые игрушки любят больше механических, а заканчивается дачный сезон — куда их девать, не домой же везти. И остается вся эта живность на покинутых дачах, постепенно уходя от бескормицы, безошибочно находя среди опустевших участков запах человеческого обитания. К зиме у Игоря забот прибавляется: нужно девать куда-то эту мяукающе-лаюшую ораву. И тут начинается ежегодная комедия: Шелест терроризирует всех знакомых, предлагая животных; причем на ходу придумывает им такие родословные, что услышь его доги королевских кровей, от зависти бы поздыхали. И каким-то образом пристраивает всех до единого, вот что удивительно. Как-то и меня чуть не подбил на такую авантюру, притащив вальяжного кота со злым начальственным взглядом в желтых глазах. Вообще-то из всех видов домашних животных я признаю только тараканов, но почему-то сперва захотел оставить эту животину — все же не один — несмотря на то, что он нагло стянул со стола на пол почти целого цыпленка и мгновенно разделался с ним. Потом подумал, что с таким аппетитом при моих длительных отлучках кошак долго не протянет, и отказался от этой затеи. Отказался, несмотря на то, что Шелест доказывал: коты с такой мастью приносят исключительно счастье, вдобавок на последнем кошачьем конкурсе эта тварь заняла почти призовое место. Кот уже удобно залег на пуфике у телевизора, но в конце концов Шелесту пришлось потревожить его покой, и ушел мой приятель, унося это отяжелевшее сокровище, чтобы всучить его Вадику Бойко.

Только у Вадика кот долго не протянул. К неудовольствию животного и явно без его согласия, Бойко, от нечего делать, стал готовить кота к космическим полетам. При этом центрифугу заменила обычная авоська, и за вечер полосатый кандидат в космонавты, как минимум, совершал до двухсот витков. Таким образом Вадик решал одновременно три задачи: занимался физзарядкой, удовлетворял свои полусадистские наклонности и готовил кота к неземным перегрузкам, которых он в конце концов не выдержал.

Все бы было ничего, однако на свою беду, Вадик стал пространно распространяться об эксперименте над животным и завершилось это тем, что сердобольный кошколюб Шелест прибыл к нему для выяснения отношений. Последующие события развернулись так, что Бойко был вынужден в течение недели не снимать с носа очки с темными стеклами, которые придавали его лицу весьма благообразный вид.

Пройдя мимо старой «Волги», заботливо накрытой брезентовым чехлом, я буквально налетел на гамак. В тени огромной груши Игорь надежно прятался от несносной жары и городской суеты.

Шелест очень талантливый парень, но, к сожалению, его погубил родной отец. Профессор Шелест в свое время решил, что его сын просто обязан пойти по семейным следам, протоптанным в биологию еще прадедом, и все закончилось тем, что Игорь со знанием дела и некоторой долей отвращения преподает этот предмет в университете. За часами не гонится, в общественники не лезет, не стремится к защите, поэтому коллеги воспринимают его с удовольствием. После смерти отца Игорь убедился, что биология — наука серьезная, потому что семейная традиция принесла ему не только эту дачу, машину и четырехкомнатную квартиру в центре города, набитую всевозможным антиквариатом, но и сберегательную книжку, которая могла бы обеспечить менее требовательному человеку жизнь на определенном уровне. Только вот этот уровень Игоря явно не устраивал.

После смерти отца к нему обращались многие любители живописи, Игорь внимательно выслушивал их, сравнивал предложенные цены на картины из семейной коллекции, однако ничего не продавал. Со временем его оставили в покое, но он неожиданно напомнил о себе, предоставив на выставку из личных собраний несколько полотен, ошеломив именами их создателей некоторых добровольных помощников-устроителей. Затем полотна Рериха, Бенуа, Верещагина, Айвазовского заняли свои привычные места в сумраке кабинета, а Шелест стал изредка появляться в обществе коллекционеров, скорее всего, чтобы просто провести время. Многие собиратели не догадывались, что Игорь прекрасно разбирается и в живописи, и в ценах на нее. Сам он предпочитал об этом не распространяться, всецело поддерживая таким образом мнение о себе, как о дилетанте, в руки которого буквально свалилась уникальная коллекция.

И уж совсем мало кто знал, что некоторые полотна, иконы, ордена, таинственно выплывающие на поверхность рынка, предварительно проходят через его руки.

Хотя, откровенно говоря, Игорь был и коллекционером. Только в отличие от папаши, полотна его не интересовали. С собирателями старины он не делился сведениями о своих очередных приобретениях, но порой в кругу приятелей, особенно будучи под градусом, мог прихвастнуть, о чем потом всегда раскаивался: тему для мягких дружеских шуток дарил неисчерпаемую. Вообще-то собрание Шелеста могло глубоко заинтересовать только сексопатолога: на даче Шелеста в отдельной комнате была своеобразная экспозиция, составленная из трусиков женщин, над которыми он одерживал победы. При этом Шелест не старался использовать свое служебное положение, однако некоторые студенточки не то что из кожи, но из нижнего белья во всяком случае лезли, дабы завоевать благосклонность своего преподавателя, что немного помогало Шелесту пополнять свое уникальное собрание.

Игорь бережно отложил в сторону томик Высоцкого, отмеченный пластиковой нашлепкой мадридского магазина, и нехотя вылез из своего убежища.

— Кофе хочешь?

После напитка, которым потчевали в ресторане, чашка настоящего кофе не помешала бы. Игорь щедро сыпнул на дно турки ароматную коричневую горсть, дал ей как следует нагреться, залил холодной водой, добавил щепотку соли, зажег брикет сухого спирта и посмотрел на меня.

— Что нового в этом мире?

— В этом мире все старо, как он сам. Разве что весь наш народ, как сообщает пресса, несет очередную ударную трудовую вахту. Когда мы будем просто работать — пока неизвестно.

— Восторженные отклики на гениальные произведения нашего выдающегося полководца, надеюсь, по-прежнему поступают со всех концов страны? — принял игру слов Шелест.

— В том-то и дело, что нет. Более того, хронически отсутствуют сообщения, что очередной театр приступил к постановке «Возрождения».

— В таком случае, о чем же еще может сообщать пресса?

— Пресса вовсю сражается с фирмой «Адидас». И вскоре ни один футболист не выйдет на поле без заплаты на месте фирменного знака. В остальных видах спорта ношение заплат на майках обязательным не является.

— О чем же будут писать газеты завтра?

— Думаю, что это является тайной для них самих.

— И все-таки, надеюсь, ты приехал не для того, чтобы сообщить мне эти потрясающие новости.

— Ты всегда отличался феноменальной сообразительностью. Посмотри, пожалуйста.

Маленькая черно-белая репродукция переходит в его руки. Игорь бросает на нее беглый взгляд и спрашивает:

— И сколько весит этот Тропинин?

— Игорь, откуда у бедного сторожа, охраняющего в поте лица почти материальные ценности за сто рублей в месяц, может быть портрет работы Венецианова…

— Не проверяй, — качает головой Игорь, — это Тропинин. А что касается твоего социального статуса, то ты сам его выбрал. Мог бы трудиться по специальности. И главное — за те же деньги.

— Но разве деньги главное? Кстати, за отсутствие тщеславия нужно прибавлять зарплату. Я что-то не встречал Героев Труда среди таксистов, мясников и официантов, несмотря на утверждение, что все профессии важны. Может быть, поэтому я стремлюсь стать первым Героем среди сторожей, доблестно тружусь по системе: сутки через трое, но пока не добился даже Почетной грамоты. Так что просвети меня, безграмотного, чей это портрет?

— Это портрет работы Тропинина.

— Я понимаю, что не Пиросмани…

— Скорее всего, это «Портрет неизвестного». И его я не возьму.

— Тебя гнетет безденежье?

— Скорее точная информация, эта основа основ любого предприятия. Благодаря ей я еще ни разу не ошибся. Этот портрет я не взял две недели назад. Наверное, он здорово подорожал за это время?

— Ни на копейку, — торжественно заверил я. — Но любопытно узнать, кто тебе его предложил?

Игорь ответил, не задумываясь:

— Для таких случаев мой телефон известен нескольким мужчинам. Но в том-то и дело, что звонила женщина. Еще могу сказать, что полотно грязное. Советую посмотреть каталог выставки из частных собраний города за пятьдесят восьмой год.

— Как ты любишь выражаться, дела давно минувших дней… В таком случае остается только просить тебя забыть о нашем разговоре.

— Вся моя беда в том, что я никогда ничего не забываю, — вздохнул Игорь.

Мог бы не делать этого заключения. Когда-то я очень выручил его. Сегодня Игорь помог мне. Что тут такого: ведь не зря говорится, люди должны помогать друг другу.

5

Несмотря на ужасную духоту за окном, в комнате было прохладно. Я всегда закрываю окна, когда ухожу куда-то, и, быть может, потому утренняя прохлада каким-то чудом задерживается в квартире.

Холостяк в отличие от женатого мужчины обязан постоянно находиться в хорошей спортивной форме. Поэтому, как ни хотелось оприходовать добрый кусок мяса, я пересилил себя и начал быстро готовить салат «Летний», созданный по собственному рецепту. Делать его очень легко. При условии, что у вас есть хорошие знакомые в системе Торгмортранса.

Раз в неделю я отоваривался в магазине, где продукты, предназначенные работникам морского транспорта, получали работники транспортной прокуратуры, их смежники, журналисты, народные контролеры и деловые люди вроде меня, способные в отличие от первых не замечать своеобразной наценки за культуру обслуживания с черного хода.

Итак, нарезаю бананы, вскрываю банку консервированных ананасов, немного клубники, затем все это заливаю мороженым — и мой фирменный салат готов к употреблению.

С чашкой крепчайшего кофе миную проходную комнату и приземляюсь в тринадцатиметровом убежище, служащем мне кабинетом, библиотекой и спальней одновременно. Эта библиотека может, конечно, вызвать зависть у людей, собирающих корешки под цвет обоев, но для меня она лишь своеобразный инструмент. Вынимаю из стеллажа прекрасно иллюстрированную «Историю нравов» Фукса и достаю стоящие за ней скромные тощие брошюрки, среди которых есть и нужный каталог. Вот он. 1958 год. Областное управление культуры совместно с картинной галереей проводят выставку картин русских и украинских художников из частных собраний города. «Тропинин „Портрет неизвестного“ X., м., слева внизу подпись», но это детали. А главное — вот что: «Собств. А. К. Ярошенко». За эти годы изменилось многое, в том числе и понятие собственности в руках неизвестного мне Ярошенко. А может быть, и неизвестной. На последней странице каталога — список владельцев произведений, экспонировавшихся на выставке. По нынешним временам удивление вызывает то, что здесь указаны и домашние адреса. Но тогда все было проще. А сегодня бы такая «наколка» очень обрадовала моих некоторых коллег. И так как молодости свойственен недостаток жизненного опыта и, соответственно, нехватка знаний, мне придется завтра пойти к Горбунову и тем самым замкнуть круг первого этапа поиска портрета, представляющего значительную ценность как для истории нашего искусства, так и для личной коллекции гражданина Яровского, уже несколько лет вкладывающего все свободные деньги в картины, приносящие с годами не только эстетическое удовлетворение, но и солидные дивиденды.

Будильником я никогда не пользуюсь. Не знаю, чем это объяснить, но если нужно встать рано, какая-то неведомая сила подымает меня рывком с постели и стряхивает при этом остатки сна надежнее любого душа. На часах — четыре утра. Самое время посетить Горбунова, который в отличие от всех предпочитает спать днем. Хорошо, что живет Веня всего в четырех кварталах и машина не понадобится. Она и так мешает многим соседям, главным образом тем, у кого личного транспорта нет. Поэтому, не тревожа мирного сна населения нашего небольшого старого дворика, почти бесшумно сбегаю по металлической лестнице вниз и выхожу за ворота, в относительную прохладу утра, навстречу одинокой фигуре дворника, шаркающего веником по натруженному за день тротуару.

Стертые ступеньки ведут в старый подвал, официально числящийся художественной мастерской, в которой работает живописец Плавко. Однако здесь он бывает гораздо реже Вениамина Сергеевича Горбунова, превратившего эту мастерскую в свою штаб-квартиру. Сюда же он перетащил не только основную часть мебели из своей квартиры, но и почти всю коллекцию, где собраны уникальные произведения искусства, которым бы обрадовался любой крупный музей. Впрочем, делиться с музеями в планы Горбунова никак не входит, а что касается уровня закупочных цен, то музеи с ним конкурировать просто не в силах. Обшарпанные двери открылись, и я очутился в крохотном предбанничке, отгороженном от комнаты металлической решеткой с двумя створками. Горбунов щелкнул ключом, створки разошлись в разные стороны, впуская меня в убежище человека, очень не любящего контактов с посторонними людьми.

Давно замечено: человек сам кузнец своего счастья и несчастья. И молотом в руках его судьбы служит жизнь порой приподносящая такие сюрпризы, которые и в кошмарном сне не привидятся. Свой единственный срок Горбунов получил еще в детстве. Полз тогда поезд с эвакуированными, а в нем среди перемолоченного войной люда, в самом сгустке человеческого страдания, прижимался к своей маме, как к единственной защите, худенький большеглазый мальчик Веня. Кто знает, кем бы вырос он, дойди поезд до станции назначения… Беззащитный состав, наивно прикрытый одним вагоном, на крыше которого полотнище с красным крестом. Словно способен этот крест отвести удар летающих бронемашин с черными крестами на крыльях. Не отвел. Бомбардировщики легко справились с медленно ползущей целью, а истребители, прикрывающие их, косили на бреющем полете людей, напрасно пытающихся спастись в поле. И не стало у Вени его единственной защиты.

Долго тогда с ним не разбирались, жить-то мальчику где-то надо, крышу над головой найти, и наскоро сколоченную группу осиротевших пацанов временно поселили в колонию для малолетних преступников, где в связи с войной и взрослых было предостаточно. На волю Горбунов вышел через десять лет, озлобленным до предела, почти сформировавшимся художником, как пишут критики, «со своим видением мира» сквозь колючую проволоку. Уроки одного из зеков, который в прошлом был видным живописцем, даром не прошли, и Веня без труда поступил в художественное училище, почти закончил его, но работы Горбунова, писавшего то, что его волновало, получали неудовлетворительные оценки. Время было неопределенное, иначе Веня снова бы мог попасть в места, где почерпнул темы для своих работ. Теперь он считает, что тогда дешево отделался. Его преподавателям было трудно определиться: попробуй держать нос по ветру если он постоянно меняется. И действовали они по привычке. А ветер перемен продолжал преподносить сюрпризы, и прежние работы Горбунова стали получать противоположные оценки. Настолько высокие, что их было решено отправить на выставку. И Вениамин послал их, не уничтожив прежние отметки своих педагогов, жирно выведенные в углах работ. Бросил вызов, мальчишка, нашел кому… Время-то изменилось, а люди? И стал Веня первоклассным реставратором, возвратившим из небытия немало произведений искусства. Веня зарабатывал деньги, чтобы потом, запершись в своей мастерской, работать, не завися ни от каких прозаических обстоятельств жизни. Но время было упущено. Выставком мягко объяснил, что жизнь прекрасна, а прошлое ушло навсегда и незачем его ворошить. Нести массовую культуру в народ Вениамин не захотел; его тошнило от вида полотен, на которых пышущие жаром колхозницы собирали обильные, почти мифические урожаи, он громко высказывался на выставках, за что прослыл ленивой, завистливой бездарью. Приехав в наш город, Веня стал собирать подлинные произведения искусства, уже проверенные временем, зачастую предпочитая легкий ужин какой-то измызганной доске. А когда у него конфисковали небольшую коллекцию старинных сабель и кинжалов, посчитал, что легко отделался. Времена снова изменились и обвинение в хранении оружия могло стать реальным.

Он, единственный в городе реставратор, стал зарабатывать довольно неплохо, по-прежнему собирал, но коллекционирование уже становилось на промышленную основу, требовало громадных сумм, и Горбунов понял, что в одиночку многого не добьешься. А там, где начинают сходиться интересы разных людей, обязательно могут возникнуть разногласия в финансовых вопросах. И Веня, вспомнив уроки нелегкого детства, стал обзаводиться своей командой…

Вениамин кивнул гордо посаженной головой, поправил на безымянном пальце перстень с черным камнем и протянул сильную жилистую руку по направлению к свободному креслу. Другие уже были заняты. В одном из них сидела Марина, двадцатилетняя студентка иняза, с которой Горбунов сошелся год назад. Рядом с Мариной ерзал с бокалом токайского в руке полупьяный артист театра оперы и балета Эдуард Брониславский. Чуть поодаль у стены, ближе к столу, у оплывающей свечи, торчащей в бутылке из-под шампанского, расположился бородач Дюк, сверкая огромным распятием поверх кружев белоснежной рубахи с малиновым винным пятном на манжете.

— Очень хорошо, что ты пришел, — обратился в мою сторону Горбунов, — рассуди нас, если, конечно, Дюк не против.

Дюк мотнул бородой влево и рявкнул:

— Он рассудит! В твою пользу…

— Значит так, — не обратил внимания на демарш Дюка Горбунов, — он предлагает «Начало мироздания» Николая Константиновича, который Рерих. Я даю четыре штуки плюс «Детей в поле» Творожникова. Нормально?

— Предложение интересное. Но к чему Дюку Творожников? Он ведь больше по Бурлюкам. Ты ведь сам говорил, что пейзаж Давыда Давыдовича тебя не греет.

— Ну так что, Веня, — оживился Дюк, благосклонно посмотрев на меня, — устами младенца глаголит…

Глаголить мне было очень легко, потому что я знал, что именно может заинтересовать Дюка из обменного фонда Горбунова.

— Но тогда доплата будет меньшей, — процедил Вениамин, явно недовольный тем, что «Дети» будут и дальше резвиться в этой мастерской.

— Нужно подумать, — устало покачал головой Дюк и, подойдя к Эдуарду, бодро скомандовал, — наливай!

Пока артист священнодействовал, я прошел в угол комнаты и толкнул вперед вешалку. Собственно, не вешалка была это, а просто двери, надежно прикрытые старой, никому не нужной одеждой. Горбунову ничего не оставалось, как пойти следом за мной. Вениамин щелкнул выключателем, и заиграла, заискрилась буйством красок стена, на которой расположились иконы, всего лишь часть его коллекции — около ста незаурядных произведений русской и украинской школ. Обойдя скульптуру Фальконе, я присел на небольшой инкрустированный столик.

— Сиди, сиди, — успокоил Горбунов, — он выдержит и тонну.

— Откровенно говоря, я пришел не для того, чтобы проверять стойкость древесины в твоем доме.

— Но, судя по всему, ты сегодня пришел пустой.

— Что поделаешь, Веня, время берет свое, старушки и их сопливые наследники не хотят уже избавляться от оков прошлого с такой решительностью, как прежде. Прежде было легче…

— Еще бы, — поддержал Горбунов, — раньше все это валялось под ногами, нужно было только не лениться подбирать. Смотри, это полотно я купил ровно двадцать пять лет назад на последние деньги, оставшиеся от стипендии, реставрировал его. А ведь хозяева сперва предлагали его музею, старуха Сосновская на тачке привезла его туда, гроши просила, но музей оно не устроило. А теперь они бегают за мной: продайте, эта картина нужна нашему музею. А почему она им не нужна была раньше? Видишь этого Бенуа — «Окрестности Версаля» — в шестьдесят седьмом купил ее в «комке» за семь рублей как полотно неизвестного художника. «Над морем» Судковского валялось в подворотне, куда его выкинули соседи после того, как умер Ладинский. А остальные полотна из его коллекции просто сожгли во дворе. Я когда прибежал, успел только вытащить из кучи полуистлевшего мусора чудом уцелевшего, но очень покореженного Фрагонара. А в той куче были, как объяснил, мне народ присутствующий при сожжении коллекции, собиравшейся на протяжении сорока лет, голые бабы, боги и дрянь всякая. Иконы мне копейки не стоили, но они были в таком состоянии, что их бы в руки никто не взял. Смотри, какие они сегодня…

— А сегодня тебе приходится давать только в доплате четыре тысячи…

— Меняются времена, меняются обстоятельства, — покачал головой Веня, — я сэкономил в среднем на моей коллекции тысяч триста, так что платить могу.

— Учитывая тот факт, что государственной службой ты себя никогда не обременял…

— Слышу негодование честного труженика, отдающего родному производству все силы. Однако я никогда в отличие от всех вас не унижусь до того, чтобы где-то «висеть». И если ты прикатил сюда на своем авто, не забывай, что куплено оно на деньги, которые заработаны благодаря мне. Я-то сам машины не имею…

— А зачем тебе машина? Ведь ты всегда предпочитал металлу полотна, на худой конец, камни определенного цвета, и я промолчу. что некоторые из них куплены на деньги, которые ты заработал на мне. Так что не будем обмениваться любезностями, тем более что скоро я тебя порадую…

— Тебе нужны деньги?

— Нет, консультация. Вот список людей. Ты, конечно, знаешь, что из себя представляет каждый из них. Начнем?

— Давай.

— Абрамов Г. И.

— Умер давно. Коллекция распродана по частям наследниками. Что не успели украсть, естественно.

— Бардахович Я. А.

— Осчастливил своим появлением всю Америку…

— Белов С. М.

— Умер. Там ничего нет.

— Бураковская М. А.

— На том свете. А полотна — у меня.

— Вишнесветская…

— Продала все.

— Копытова…

— Нет ее. И картин нет.

— Кривицкая…

— Старуха все продала.

— Попов…

— Умер.

— Раухвергер П. 3.

— Впервые слышу.

— Ярошенко А. К.

— Ее обворовали четыре года назад. С концами.

Портрет работы Тропинина значился в каталоге собственностью гражданки Ярошенко, проживающей на проспекте Сталина, дом 18. Но об этом Вене я не сказал. И не только потому, что нашу мирную беседу прервало появление Марины.

— Ласточки мои, — надув губки, протянула она, — сколько можно говорить о делах?

— Действительно, — вздохнул Горбунов, — нам бы сейчас только и щебетать о Диоре.

— Эдик совсем плохой. Требует, чтобы его отвезли к русалкам, — объявила желание артиста Марина.

— Нужно попросить Дюка, чтобы он отвез своего собрата по искусству куда-нибудь на пленэр, где в изобилии водятся русалки. Творческая натура постоянно нуждается в чем-то необычном, — улыбнулся Вениамин. — Марина, проводи дорогих гостей. Утренний воздух будет им, как нельзя, кстати.

Это предложение нашей красавице явно не понравилось, но тем не менее она ушла туда, откуда доносился властный голос короля сцены Эдуарда, требовавшего вина, женщин и творческой независимости.

— Тебе не надоело иметь дело с этим типом? — спросил я Горбунова.

— Я имею дело с разными типами. Например, с тобой, и от этого только выигрываю.

— Не думай, что посещаю тебя только из-за удовольствия увидеть этот парчовый халат, который, вероятно, носил один из тех, за чей счет ты сегодня существуешь.

— Мальчик, а ты обнаглел уже вконец. Вспомни, как ты начинал. У тебя не всегда на такси хватало. Сегодня у тебя есть все — вплоть до великолепного собрания досок, о которых ты не имел понятия лет десять назад, и ты еще смеешь огрызаться…

Господи, и этот вздумал ставить меня на место. Но мое место давно определено, и я больше не служу на побегушках у Горбунова. Только вот непонятно, откуда столько желчи? Ведь он никогда не выходил из себя даже в разговоре с людьми, которых потом по его указанию учили уму-разуму грузчики-заочники, получающие из кармана Вениамина повышенные стипендии.

Впрочем, когда за спиной у Вениамина не было его шестерок, он становился тише на полтона. Да и мне следовало бы вести себя скромнее. Хотя бы из уважения к человеку, который гораздо старше по возрасту. В конце концов не он ко мне пришел…

— Извини, Веня, я погорячился. От этой жары нервы разыгрались.

— То-то же, сынок. Забудем об этом. Мир?

— Мир.

— А раз мир, поведай мне, что привело тебя в столь поздний, а вернее, ранний час?

Врать уже было бессмысленно. Все равно максимум послезавтра, когда Барановский пророет носом весь город в поисках своих процентов, Горбунов будет знать все. Когда-то я работал на этого человека, поэтому прекрасно понимаю, что ни одна «плавающая» вещь без его внимания не остается, несмотря на то, что он редко выходит из дому.

— Ищу портрет работы Тропинина, который принадлежал этой старухе.

— Ярошенко? Ты вряд ли найдешь его. Сам знаешь, даже следственные органы, как правило, ничего не могут разыскать, когда дело касается полотен. Так что поиск твой мертвый. Да и не одни мы на свете. Скорее всего, сейчас этот Тропинин валяется в какой-то антикварной лавке славного города Амстердама или Ливерпуля. Так что лавров Пинкертона тебе не сыскать.

Я вздохнул и жалобно спросил:

— Но я хоть чуть-чуть похож на майора Пронина?

Горбунов ухмыльнулся и процедил:

— Разве что детской дурацкой непосредственностью.

6

Утро уже щебетало перед моим окном в виде серого нахального воробья. Очень хотелось спать, но прежде, чем удовлетворить личные желания, нужно думать об общественно полезном труде. Поэтому лезу под холодный душ, растираюсь полотенцем со столь любимым всеми пижонами трезубцем «Адидаса», влетаю в пумовские шорты и уже через десять минут рулю к коллеге по работе Мыколе.

Мыкола копался на огороде возле своей огромной домины, состоящей из восьми комнат. Наверное, в этом человеке погиб Мичурин, потому что Мыкола умудрялся выжимать из маленького приусадебного участка больше денег, чем какой-нибудь колхоз с поля средних размеров. А так как работа возле своего дома никаким трудовым законодательством не учитывается, Мыколе, как и мне, приходится отдавать дань официальной деятельности, и поэтому мы бесстрашно охраняем спортивный комплекс ото всех подозрительных типов, мечтающих разжиться штангами и тряпичными мячами. Но так как почему-то желающих проверить нашу бдительность не находилось, от вынужденного безделья мы творчески подошли к делу и создали во дворе комплекса нелегальную стоянку для личного автотранспорта. После девяти часов вечера до двух десятков машин заезжало во двор, а около семи утра водители выгоняли свои лимузины за ворота, предварительно каждый вручал нам рубль за доблестную охрану транспорта. Половину, правда, приходилось отдавать, но по мелочам хватало. После того как бензин подорожал в очередной раз, Мыкола наладился выдаивать ночью из каждой машины по литру горючего для собственных нужд, но со временем водители поняли, что бензин пожирают не расшалившиеся с годами карбюраторы, и поставили на баки крышки с замками.

У нас с Мыколой были еще два сменщика: один студент, который по ночам все равно не спал, а грыз гранит науки, чтобы обеспечить себе в дальнейшем безбедное существование врача-ветеринара, а второй — пенсионер, из всех видов развлечений предпочитающий накачиваться тем сортом вина, который знатоки метко окрестили «шмурдяком». И если студент сперва смотрел на рубчики автовладельцев, как на чудо невиданное, то пенсионер сразу отказался от денежной подачки, унижающей его человеческое достоинство, и требовал, чтобы при расплате эквивалентом его заботы о личном транспорте служила любимая марка вина.

Так как дед сегодня заканчивает дежурство и в настоящее время, наверняка, уничтожает свою валюту, заработанную ночью, а студент появится только завтра, мне пришлось обратиться к Мыколе. Сегодня, к сожалению, я не смогу торчать на работе, а брать отгулы даже за свой счет у нас почему-то считается дурным тоном.

— Дуй к своей бабе, — радостно осклабился Мыкола, — что я, молодым не был, все понимаю-соображаю. Хто б тебя выручил, только я. Зараз заведу свою кирогазку — и вперед, — мой напарник еще раз улыбнулся, бережно спрятал двадцатипятирублевую бумажку в старый кошелек и, не переодеваясь, побежал в гараж. За «кирогазкой», которую в народе называют просто ГАЗ-24.

Жара постепенно окутала город и, войдя в квартиру, я первым делом плотно закрыл окна, залпом выпил бутылку холодного кефира, поставил свой внутренний будильник на полдень и тут же завалился в постель.

…Тяжелые капли пота, минуя ресницы, стекают прямо на зрачки, поэтому так нестерпимо режут глаза, однако расслабляться нельзя. В сетчатом экране маски видны очертания фигуры противника, который, пользуясь моим секундным замешательством, идет в отчаянную атаку. Кровь гулкими толчками рвется в виски, сердце подскакивает, по руке пробегает дрожь отчаяния и уже, в который раз, рванула болью щедро политая хлорэтилом мышца ноги. Но внезапно отчаяние сменяется бурлящей радостью, мгновенно забывается боль и чувство усталости. И это происходит именно в ту долю секунды, когда в нескольких сантиметрах от роковой черты дорожки я перехватил его клинок и почувствовал, как изогнулась моя рапира о бешеный бросок пущенного в атаку тела противника…

Открываю глаза. На коричневом циферблате дрогнул второй нуль у цифры двенадцать и тут же превратился в единицу. Теперь — зарядка. Полчаса разминка, жим лежа, гантели, «лотос», — несколько энергичных ударов по воображаемому противнику — и, как говорится, пожалте бриться. В самом деле, не могу же я появиться небритым у заслуженного художника республики Войцеховского.

7

В мастерской Войцеховского ровной тенью лежал обычный полумрак, хотя солнце с прежней щедростью заливало город. Здесь, как обычно, толпилось немало молодых людей, только-только постигающих азы приобщения к прекрасному. Как художник Войцеховский особыми талантами не блистает, но реставратор он талантливейший, что называется от Бога. Впрочем, профессиональные качества мастера для меня сейчас никакого интереса не представляют. Я пришел к Войцеховскому как к коллекционеру.

Поздоровавшись, протягиваю художнику икону, бережно завернутую во фланель.

— Ну-ну, — оживился Войцеховский, — посмотрим, — и, развернув тряпочку, как-то совсем по-молодецки присвистнул: — смотри-ка, ребята, «Суббота всех святых».

— Не Хохлов ли? — поинтересовался высокий белобрысый парень в очках с толстыми стеклами, — мне кажется, что это палехское письмо по композиции и образному выражению близко к его работе. Я ее в Третьяковке видел.

Войцеховский вопросительно посмотрел на меня.

— Довольно спорный вопрос, — с академическим спокойствием произнес я, — утверждать не берусь. Но если это и не Хохлов, значит работал в то же время в Палехе мастер, не уступающий ему ни в чем.

Войцеховский покачал головой и задал коварный вопрос:

— Мой юный друг, а что вы скажете об этой доске? Вот, в углу, обратите внимание, «Всех скорбящих радость».

— Перевод живописи на новую основу, — не задумываясь выпалил я, как заученный урок, — доска попала в руки реставратора, если не ошибаюсь, в виде отдельных, сильно поврежденных досок. Работа кропотливая: линии рисунка могли не совпасть, нарушить целостность единого живописного произведения. Каждый кусок доски выпрямлялся путем повышения относительной влажности внутри, затем для каждой части иконы были изготовлены стусла…

— Стусла? — переспросила меня огненно-рыжая девушка, поднеся к губам мундштук с незажженной сигаретой, крепко сжатый длинными нервными пальцами.

— Да, стусла. Это специальные приспособления, облегчающие отделение красочного слоя от основы. Когда живописные фрагменты были предварительно расчищены, нашему уважаемому Евгению Евгеньевичу осталось соединить их в единое целое и сдублировать на холст. Затем икона была раскрыта и предварительно обобщена. Теперь предстоит сделать заправки и посадить живопись на новую основу.

Я мог и дальше рассуждать о работе, которая ведется над доской. Тем более, что ровно неделю назад все это уже выслушал от Войцеховского, но старик успел об этом забыть или просто делал вид, что не помнит, а может просто не обратил внимание на мой заумный монолог, потому что сейчас его больше всего занимала икона, которую я принес в его мастерскую.

— У реставраторов работы непочатый край, — наконец-то оторвался от доски Войцеховский, — и то, что мы сейчас делаем, — всего лишь микроскопическая часть труда, который так необходим для спасения уникальных произведений, относящихся к периоду драматических событий в истории России. Мы с Сергеем Александровичем готовим в настоящее время экспозицию, которую откроет вот эта «Богородица».

Сергей Александрович Вепринцев показал ребятам на одну из икон, надежно прикрепленных к стене, и, словно продолжая начатую мной лекцию, пояснил:

— Несколько лет назад икона представляла собой изъеденную шашелем доску, с обуглившимися от огня краями, едва различимыми записями неудачных реставраций. Кстати, во многих произведениях этого периода благодаря их неискаженности может быть раскрыта политическая и психологическая острота художественного образа русской иконы, ее историческая обусловленность, придававшая древним, мастерски написанным религиозным образам значение великого непреходящего, правдивого искусства. Посмотрите на «Богородицу» повнимательнее: образ богоматери трактован художником довольно своеобразно, нет привычного, почти академического спокойствия, беззаботности, легкой грустинки в глазах. Перед нами простая земная женщина, прижимающая к груди испуганного младенца. В глазах ее — страх, подчеркнутый излишней напряженностью тела.

Говоря об иконе, мы волей-неволей, исходя из прочитанного и увиденного, представляем ее в виде творческого наследия Рублева, Дионисия, Феофана Грека, Ушакова, Даниила Черного. Не умаляя достоинства искусства раннего средневековья, готовящуюся экспозицию можно расценивать не как наследие давно сложившихся традиций, а совершенно своеобразную, потому что в семнадцатом веке создаются иконы под влиянием изменения политической жизни страны. В России возникает новая общественная формация, в страну приезжают видные зарубежные зодчие. Перестраивается Кремль, потерявший утилитарное значение крепости, архитектура начинает развиваться в декоративную сторону. Внутри храмов появляются декоративные росписи, получило очень широкое распространение украшение старых храмовых икон дорогостоящими и высокохудожественными окладами из серебра и золота. Церковный раскол Руси сыграл, пожалуй, главную роль в появлении своеобразной живописи. В старообрядческих центрах стали возникать новые мастерские. На творчество живописцев, работавших в них, не мог не сказаться характер народного творчества тех мест, куда они бежали от патриарших реформ. В этой связи появляются новые, совершенно новые, обогащенные наследием народного творчества, иконы. Старообрядческая живопись как бы соревновалась с искусством мастеров государственной церкви, которая тянулась к роскоши, являлась ее образцом. Поэтому в своем искусстве живописцы-раскольники стали находить новые формы и способы выражения, которые могли бы дать тот же художественный эффект, какого достигала официальная церковь при помощи высокого ювелирного искусства. Старообрядцы этого эффекта стали добиваться за счет живописных средств, придавая максимальную декоративность своим произведениям, поэтому их художественный язык стал более народным и доступным. Вот почему этот переломный период развития средневековой живописи вызывает несомненный интерес у многих любителей искусства.

Не хватало только, чтобы молодые люди рассыпались в аплодисментах, вынося таким образом благодарность Сергею Александровичу за блестяще прочитанную лекцию. Однако этого не произошло, они только теснее окружили его и буквально засыпали вопросами.

Пользуясь этим, я тут же заговорил с Войцеховским.

— Евгений Евгеньевич, как находите доску?

— Прелестно, но, к сожалению, ничего не могу предложить взамен. Разве что эту фигурку Дхармапала.

Несмотря на небольшие размеры, грозный хранитель буддизма выглядел довольно внушительно.

— Я вас убедил? — на всякий случай спросил Войцеховский.

— Запад есть запад, восток есть восток, — сказал я не к месту, хотя моя доска родилась гораздо западнее этого бронзового уродца. — Откровенно говоря, я предпочел бы что-нибудь из живого мира.

— Драконы устроят? — лаконично спросил Евгений Евгеньевич и, не дожидаясь ответа, достал из тумбы старинного письменного стола небольшую табакерку и пиалу. Подглазурная роспись на фарфоре, дракон, витающий в облаках, плюс перегородчатая эмаль с аналогичным зверюгой на металле. Киваю в знак согласия головой и на всякий случай спрашиваю:

— Может быть, что-нибудь есть из живописи? Вы же знаете, что русский портрет прошлого века моя основная слабость…

Евгений Евгеньевич поправил седую шевелюру:

— Знаете, совсем недавно Виктор предлагал какой-то портрет середины прошлого века, конкретно не знаю, но с этим джентльменом я даже разговаривать не стал.

Что ж, я не отличаюсь щепетильностью Войцеховского и поэтому могу позволить себе поговорить с человеком, носящим высокопарное прозвище Мужик Дерьмо. С пожеланием дальнейших творческих успехов, покидаю мастерскую Войцеховского. Ключ уже был в замке зажигания, когда меня окликнул Вепринцев.

— Ну, как вам наши юные друзья?

— Выше всяких похвал, Сергей Александрович, не замечал ранее за молодежью такого неподдельного интереса к старине. Кстати, не могли бы вы сказать, чем занят в настоящее время наш уважаемый коллега Брониславский?

— Служение муз не терпит суеты, — безбожно произносит Сергей Александрович, — и поэтому спешить к нему не нужно. Думаю, что дракончики никуда не улетят. К тому же, визит в настоящее время к нему будет некстати. Ты меня понял?

— Я все понял, Дюк. Только, наверняка, русалкам придется спрятаться, когда на сцене появятся драконы.

8

Улицы мелькают, отражаясь в боковом зеркале, сменяют друг друга в калейдоскопе картинок города. Возле дома Эдика висит «кирпич», поэтому я заезжаю прямо во двор, чтобы избежать возможного объяснения с инспектором ГАИ, и не спеша поднимаюсь на второй этаж. Звонок на двери старинный, забытого типа «прошу вертеть». Приходится выполнить пожелание этого чуда начала столетия.

— Не прошло и двух веков, — пропел Брониславский, открывая дверь, — как старые друзья встретились вновь.

— Русалку разыскал?

— С трудом, учитывая мое состояние и раннее утро.

— Состояние у тебя обычное. Не боишься закончить карьеру осветителем?

— У нас, слава Богу, к талантам относятся бережно. И коллектив в конце концов не допустит, чтобы я его зарыл в землю.

— Или, вернее, утопил в бутылке.

— Я уже почти в норме, а до спектакля еще пять часов, так что все будет в порядке, — с этими словами он открыл дверь в комнату, и я увидел русалку. Она стояла на постели в позе Магдалины, только вот вид ее кающимся назвать никак нельзя. Да и пышные волосы с успехом заменяла бархатная портьера. В голубых глазах русалки светился вызов.

— В пятый класс уже перешла? — вежливо спросил я, обращаясь к Эдику.

— Успокойся, нравственность молодого поколения в пределах нормы. Она уже закончила девятый.

— Ну, раз девушка уже такая взрослая, она, наверное, в состоянии сама пройти в ванную комнату и привести себя в порядок.

— Иди, солнышко, — снова пропел Эдик, понимая, что я оторвал его от столь важного дела не для пустяков.

Русалка отбросила в сторону портьеру и, покачивая бедрами, молча удалилась, бросив по дороге вызывающий взгляд в зеркало, стоящее напротив дивана. Я поставил дракончиков на край стола. Эдик, не говоря ни слова, вышел в прихожую, вскоре вернулся, открыл витринку, поставил туда пиалу с табакеркой и только потом вытащил из кармана халата две пачки банкнот в фирменной упаковке.

Я надорвал одну из них, отсчитал десять червонцев и попросил:

— Передай, пожалуйста, Дюку. Он ведь столько времени ухлопал, чтобы вовремя доставить тебя домой. Да и эта красавица, наверняка, его работа, ты бы до Каймана Аллигаторовича сам не добрался.

Эдик было открыл рот на ширину плеч, но высказаться я ему не дал.

— Кстати, о птичках. Мужик Дерьмо сейчас в городе?

— А где ему быть, — обиженно вскинул ресницы своих артистических глаз Эдик, — пропадает, наверное, в «Лотосе».

Нет, все-таки я был прав, спросив Горбунова: зачем он имеет дело с этим типом?

Оставив машину неподалеку от дома деда Левки, пересекаю дорогу, размеченную прерывистыми белыми линиями, спускаюсь в подземный переход и выхожу на центральную улицу города. К чему, спрашивается, этот подземельный вояж, ведь строительство перехода завершилось к тому времени, когда приняли решение запретить движение транспорта по главной улице, чтобы создать своеобразный историко-художественный центр? Первым его памятником стал этот подземный переход, который здесь необходим, как лыжи в Сахаре. Как и следовало ожидать, создание комплекса не пошло дальше пустопорожних разговоров о нем, и знаменитая на весь мир улица стала походить на центральное место любой деревни. Все-таки интересно, отчего в маленьких городишках и деревнях, которых на своем веку я повидал больше, чем достаточно, местные власти считают своим долгом запрещать Даже велосипедное движение в самом центре захолустья? Может быть оттого, чтобы чувствовать таким образом свою значимость в этом мире, особенно когда личный водитель уверенно ведет персональную машину под запрещающий знак мимо стоящего навытяжку милиционера?

Синеватые плиты, некогда грозная сила вулканической лавы, укрощенная рукой человека, ведут в старый дворик к бездействующему колодцу, возле которого в тени опавшей акации чинно протирает скамеечку потрепанными брюками пенсионер Леонард Павлович Вышегородский, подперев гладковыбритым подбородком палочку с резиновым наконечником, окованным медью. Голубые выцветшие глаза старика смотрели куда-то в небо поверх двухэтажного дома. Я присел на скамеечку рядом и почти с нежностью спросил:

— Как здоровье, Леонард Павлович?

Старичок недовольно покосился на меня, словно я отвлек его от решения проблемы мирового значения, и ответил вопросом на вопрос:

— А как бы ты хотел?

Можно подумать, что от моего желания в этом деле хоть что-то зависит. К тому же старик сам понимает, что с моей стороны пока было бы глупо желать ему чего-нибудь иного, кроме еще очень долгих лет жизни.

Вышегородский, не дожидаясь ответа, медленно поднялся со скамейки, засеменил навстречу какой-то бабе и, оторвав на сантиметр от макушки шляпу, проворковал:

— Здравствуйте, дорогая. Спасибо вам еще раз. Тут недавно пенсию принесли, позвольте должок вернуть.

Старик долго копался в ветхом кошельке и, наконец, осчастливил свою собеседницу двумя смятыми рублевками, затем знаком подозвал меня и пригласил в дом.

— Ты присаживайся, присаживайся, — гостеприимничал Вышегородский, ощупывая меня глазами, — давно не заходил отчего-то. Сабина, смотри, другого найдет. Не боишься?

— Что вы, Леонард Павлович, у нее, наверняка, ваш вкус.

— Я и не скрываю, что ты нравишься мне. Только вот ведешь себя неправильно. Особенно в последнее время. Не пора ли поставить нам все точки над так называемым «и»?

— И когда же мы их начнем расставлять?

— Кто нам мешает сделать это сейчас?

Я вздохнул и с почти искренним огорчением произнес:

— Если бы все было так легко… А вы по-прежнему любите эти маски-символы?

Старик перехватил мой взгляд, устремленный на одно из полотен.

— А я всегда был однолюбом, несмотря на то, что ты увиливаешь от разговора.

— Извините, Леонард Павлович, но для начала хотелось бы расслабиться. Почему вас так интересует авангард? Ведь это цветовое пятно можно повесить вверх ногами и смысл от такого положения картины вряд ли изменится.

— Видишь ли, сынок, — улыбнулся Вышегородский, — мы сейчас находимся в том самом доме, где жил Кандинский, так что сам Бог велел мне интересоваться его творчеством. Мало кто знает, что великий Кандинский жил в нашем городе, и о его творчестве наслышаны лишь единицы, хотя в Третьяковке он представлен.

— И все-таки, несмотря на это, я предпочитаю реалистическую живопись, а ссылка на Третьяковку — не аргумент.

— Конечно, не аргумент, тем более, что Третьяковка не так давно получила очередное бессмертное реалистическое произведение. О личной высадке полковника в районе Керчи, этакое явление Христа народу в годы тяжких испытаний. А что касается реализма, то есть прекрасная сказка о том, как некий одноглазый, одноногий и однорукий царь заказывал свой портрет. Рассказать или ты знаешь?

— Расскажите, пожалуйста, — попросил я, несмотря на то, эта сказка была мне известна в мельчайших подробностях.

— Так вот, царь, потерявший в войнах левую руку, левый глаз и левую ногу, вызвал к себе художников и сказал им, чтобы создали они портреты, достойные венценосца. Портреты должны быть правдивыми и понравиться государю. Тот, кто выполнит это условие, тому достанется богатство и почет, прижизненное признание и посмертная слава.

И вот в один прекрасный день живописцы представили царю свои работы. Посмотрел он на первый портрет и сказал: «Здесь изображен старик-калека, что в общем-то, правдиво, но мне полотно не нравится». И художнику отрубили голову. Второй портрет запечатлел царя полным сил, с двумя руками и ногами, однако он не был правдив. И художника постигла участь собрата по искусству. Третий живописец изобразил царя верхом на могучем коне в профиль, с хорошо выписанными правым глазом, правой рукой и правой ногой, левой половины тела видно не было. Царь щедро наградил художника. Вот так возник метод социалистического реализма.

— Но ведь другие художники пошли на смерть, не изменив своим принципам. Если приспособляемость можно считать принципом…

— Однако и их более удачливый собрат своим принципам не изменял. Он видел царя именно таким, каким написал, каждый живописец видит мир по-своему. И больше того, ему достались богатство и почет, прижизненное признание и посмертная слава. А первые два художника канули в безвестность и о них никто не помнит.

— Если применить эту теорию к сегодняшнему дню, то все-таки кое-кто помнит. Их картины находятся в Третьяковке, рядом с работами известного художника. Правда, в запасниках.

— Но ведь знают о них единицы, они не репродуцируются ни в одном из многочисленных изданий, а об умных конъюнктурщиках выходят монументальные исследования. Ты еще молод и не помнишь, как в той же Третьяковке экспонировался ряд картин, которые сегодня еще, наверняка, валяются в тех же запасниках. Например, «Сталин в блиндаже», хотя мне известно, что на фронте он никогда не бывал. Или замечательное полотно «Утро нашей Родины», запечатлевшее гигантского Сталина на фоне поля с кажущимися букашками тракторами. Ну и что? Может быть, эти шедевры даже не хранят, а выбросили, но ведь их авторы нахватали званий, чинов, премий и, кстати, до сих пор они считаются великими как, например, Герасимов или Налбандян. Однако художник, солгавший самому себе, утрачивает право называться таковым. Что касается автора «Белого звука», может, он и ошибался в своих поисках, но себе не изменял! А это главное. Так что, применительно к сегодняшнему дню, не повторяй чужих ошибок.

— Я при всем желании этого сделать не могу.

— Можешь. Ведь каждый человек — художник своей жизни. Так что ты намерен делать дальше?

— Писать свою жизнь без готовых рецептов.

— Тогда зачем морочить девушке голову?

— Если бы человек знал, чего он хочет…

— Тогда он не вправе требовать чего-то от других.

— Я поговорю с Сабиной сегодня же.

— Не нужно. Хватит того, что ты поговорил со мной. Ты ведь человек настроения, а такие дела решаются не в одночасье. Кстати, ты появляешься в ресторанах с некой молодой особой. Это серьезно? Постой, я сам был молодым, но всему есть предел. И хочу дать тебе дельный совет — перестань играть на публику.

— Леонард Павлович, я только в преферанс играю.

— Вот что, мальчик, я прожил долгую жизнь и знаю, что в огне самых разных событий всегда сгорали яркораскрашенные бабочки, скромная окраска, как правило, помогала избежать крупных неприятностей.

— Но мне такие не грозят.

— Еще как грозят. Люди очень неравнодушны к тем, кто живет лучше их. И, как правило, всегда готовы помочь другим чувствовать себя не столь хорошо, как им бы того хотелось. Ты стал привлекать внимание. Бегаешь по кабакам, разъезжаешь на машине, соришь деньгами, не Бог весть какими, но в этом-то и все лихо. Не пора ли остепениться?

— Вы бы хотели, чтобы я вел такой образ жизни…

Вышегородский посмотрел на меня и на какое-то мгновение его выцветшие глаза обрели резкий голубой оттенок, взгляд этот не дал закончить фразу, словно вбил в глотку еще не произнесенные слова, готовившиеся вырваться наружу. Длилось это всего секунду, и снова передо мной сидел уже не человек с повелительным взглядом, а незаметненький старичок в выцветшей от времени рубахе.

С Вышегородским судьба свела меня несколько лет назад. Мы с Вениамином паслись не помню уже в какой квартире, когда вошел в нее этот трухлявенький на вид старичонка, и я сразу подумал, что приволок сюда он какую-то редкую штучку, которую хранил всю жизнь, а теперь с сожалением расстается, однако Горбунов рванулся к нему навстречу, словно это дед его родной в должности фельдмаршала и с почтением пожал небрежно протянутую сухонькую руку. До меня старичок, понятное дело, не снизошел, взял у Веньки перстень с бриллиантом-булыжником, вытащил из пиджака, покрытого сальными пятнами, толстую пачку зеленых купюр. Венька бросился в соседнюю комнату пересчитывать, дедок смотрел на меня как-то сквозь меня, потом, когда Вениамин вернулся и попытался открыть рот, что, дескать, не мешало бы немного доплатить, старик просто посмотрел на него, и Горбунов заткнулся, словно какой-то исполин сидел напротив него, а не потасканный старикашка, из которого я одним щелчком выбил бы все потроха вместе с недостающей суммой.

— Ты про него забудь сразу, — предупредил меня Горбунов на прощание.

— Уже не помню, — ответил я, как подобает человеку в моем положении.

Я действительно забыл о старике, но он, видимо, все-таки вспомнил об этой встрече, и однажды Горбунов погнал меня к нему, проскрипев на прощание, чтобы слушался его, как любящий сын. На этот раз старичок снизошел ко мне с дружеской беседой, а потом направил в столицу, откуда прибыл я через два дня с портфелем, набитым, как оказалось впоследствии, туалетной бумагой. Тогда-то мы и познакомились с Сабиной. Единственная дочь, поздний ребенок, Вышегородский вроде бы нашему роману не противился, хотя, кроме нескольких совместных прогулок, мы ничего не сотворили, а лишь затем понял я, что нужен ему как генетический код, производитель будущих внуков, потому что дочери дело не завещаешь. И еще догадался, почему на свидание с Леонардом Веня отправился со мной: смотрины, конечно, дело нехитрое, но без них не обойтись. Особенно в наших кругах. Сабина, порой забывала о наставлениях папаши, а таковые, несомненно, были, и постепенно я узнал, что представляет из себя Леонард Павлович. Узнал самую малость, но и этого хватило. Сын человека, державшего еще при царе антикварную лавку. Маленькую лавочку, в которой крутились большие дела. Незадолго до того, как нэп ушел в прошлое, от этой лавочки остались одни воспоминания. Однако клан Вышегородских продолжал держаться, потому что совбуры стали совслужащими и честно отрабатывали свои ставки. Ну, а все остальное оставалось в тени: и если уж Горбунов стелется перед Вышегородским мелким бесом, значит, старик обладает самой реальной силой, которой являются деньги, настоящие деньги — золото, драгоценности, причем такие, которые и Вене не снились. Вот и живет тихий, незаметный старичок с которого, вроде бы, кроме анализов, взять нечего, продукт нескольких предыдущих поколений, занимавшихся тем, что сбивали они капитал, не обращая никакого внимания на изменяющиеся обстоятельства жизни общества. Даже любовь и смерть были для них не чем-то из ряда вон выходящим, а обычными явлениями, которые объединяют капиталы, сосредотачивают их в одних руках. Незаметный старичок дергает за невидимые нити, после чего, как по мановению волшебной палочки, перемещаются уникальные произведения искусства или открываются подпольные цеха, изготавливающие джинсы или обувь. Проходит время, и цеха эти, как правило, сгорают, идут в тюрьму пайщики, а тихенький дедушка спокойно подсчитывает давно полученные дивиденды, потому что унаследовал от предыдущих поколений не только деньги, но и мудрость — подставлять других вместо себя, вовремя выходить из дела, не забывать даты рождения хороших людей. Были бы деньги — все остальное приложится. Это сегодня, например, вы большой начальник, а завтра вдруг снимут с работы и куда денется былое величие, привычные связи? А деньги решат все проблемы. Особенно большие деньги. Но кому оставить их? А самое главное, кому оставить дело, ради которого жизнь прожита под чучелом грязного пиджака, уверившего всех, что его обладатель самый обычный человек. Не мне, понятно, хотя волей-неволей я буду способствовать дальнейшему накоплению, а детям и внукам. Но дети для Вышегородского — это только сыновья, продолжатели рода и дела. А с сыновьями вышла осечка. И не от хорошей жизни он толкает меня в объятия Сабины, которая нужна мне в качестве женщины, как зайцу стоп-сигнал, а потому что знает — лучшей кандидатуры для нее уже не найти.

Конечно, я не против иметь тестя, у которого, наверняка, даже камни в почках измеряются каратами, но, с другой стороны, прекрасно понимаю: если Сабина станет моей женой, то придется мне надеть пиджачок а ля Вышегородский и вести скромную с виду жизнь, приумножая состояние его клана. Но только это мне не улыбается, хотя понимаю, что даже в худшие для страны времена Леонард Павлович со своим семейством не хлебом единым питался. Кроме того, Вышегородский сам видит, что свадебный хомут я даже примеряю с большой неохотой, а что тогда говорить о самом браке. Да и Сабина не та женщина, ради которой стоит портить чистую страничку в паспорте, хотя мне это уже не грозит.

Все-таки, наверное, мое поведение вызывает у Вышегородского явное недоумение: другие вон женятся на квартирах и машинах, тут такое счастье само в руки плывет, а этот недоумок даже понять не может, какой уникальный случай ему представился, чтобы устроить свою жизнь. Но врать самому себе — занятие опасное, и я понимаю, что не смогу носить всю жизнь маску, предложенную Вышегородским, мне и собственная иногда так мешает, что дышать больно. Поэтому вряд ли старичок дождется от меня внуков. Но говорить ему об этом нельзя, потому что может осерчать; комбинация его не удалась, а тут кто-то посторонний влез в его дела, и ид и знай, как он поведет себя дальше. Хотя инициативы сблизиться с Вышегородским с моей стороны не наблюдалось.

Леонард Павлович посмотрел на меня ласково, словно извиняясь за секундную слабость, когда из-под маски ничем не примечательного старика выскочила страшная фигура, привыкшая подчинять своей воле людей и события, и сказал:

— Ты можешь вести себя, как хочешь. Только вот послушай. Когда я был совсем маленьким мальчиком, мой дедушка, очень неглупый человек, показал мне курей, клевавших зерно. И сказал при этом: «Все курочки хотят есть, и все они клюют зерно. Но одну из них хозяин хватает, режет и варит бульон, а другие как ни в чем не бывало продолжают кушать. Старайся быть той курицей, которая не попадает под нож». А под нож часто попадают те, кто вызывающе ведут себя на людях. Поэтому будь осторожнее, я ведь о тебе забочусь. Особенно сейчас.

— А что такое сейчас? — оживился я.

— Время сейчас горячее, — уклончиво ответил Вышегородский, — обжечься можно. Ты меня понял?

Откровенно говоря, я так и не понял, предупреждает меня от какой-то опасности Вышегородский или просто изрекает банальные мудрости, которые годятся на все случаи жизни. А ведь я хотел посоветоваться с ним, но желание это отпало само собой. Леонард Павлович знает очень много, но вряд ли будет способствовать успеху моего предприятия. Напротив, теперь ему остается только и ждать того момента, когда жизнь со всего размаха врежет мне по зубам, да с такой силой, что вылечу я из своего автомобиля и на полусогнутых стропилах поползу к нему, благодетелю. Вот тогда-то без лишних слов наденет на меня Леонард Павлович пиджак со своего плеча — и никуда от него не деться. И больше того, при желании Вышегородский может сам направить этот удар судьбы, чтобы сбылись его нехитрые замыслы. Наверное, поэтому импонирует старику именно абстрактная живопись, что воспринимать ее можно по-любому, как житейские события с разных точек зрения. Хотя кто как любит. Просто полотна имеют удивительное свойство дорожать с каждым годом, и Вышегородскому, хоть и выросшему в антикварной лавке, все равно, кто писал картину — реалист, кубист, гомосексуалист, лишь бы увеличивалась цена холста, а что на нем, не так уж важно. Он прекрасно разбирается в искусстве, потому что этого требует дело. Если бы Вышегородский занимался морковкой, стеклотарой, обоями или еще чем-то, он бы к полотнам на пушечный выстрел не подошел. Это бы был чужой профиль, а от общения с прекрасным денег не прибавится.

— Спасибо, Леонард Павлович, — так же неопределенно ответил я, — все понял. Вы же, кроме добра, ничего мне не желаете.

— Главное, чтобы ты себе добра желал. Жаль, не получилось у нас разговора. Но торопливость присуща молодости. У стариков есть прекрасное свойство — они умеют ждать. Заходи как-нибудь.

В подземном переходе на складном стульчике сидел какой-то старик и воспроизводил на балалайке «Дунайские волны», изрядно фальшивя, но люди кидали ему какую-то мелочь. Все как в реальной жизни, где намешана фальшь и правда, где сегодняшнее белое завтра может оказаться черным, в жизни, которую, как ему кажется, уверенно оседлал Вышегородский, и все ее обстоятельства ему нипочем. Обычный старичок со стандартной пенсией, взирающий с высоты своего жизненного опыта на меня, мечущегося в поисках неизвестно чего слепого котенка, попавшего одной лапой в паутину, искусно сплетенную этим пожилым, вежливым человеком, одалживающим у соседей рубли, которых ему так не хватает, несмотря на очень скромный образ жизни.

9

В баре «Лотос» стояла привычная атмосфера учреждения такого калибра: резкий запах пива и дешевых сигарет, изрядно завозьганный рыбной чешуей пол, высокие грязные стойки, над которыми пролетали эскадрильи мух. Некоторые из них смело садились на многочисленных посетителей, однако к мухам здесь привыкли настолько, что их присутствия не замечали.

Взяв пару пива, я пришвартовался за столик, где в гордом одиночестве вздыхал, гладя на почти опустевшую кружку, небритый дядя в грязной клетчатой рубахе и ботах «прощай, молодость», уверенно надетых на босу ногу. Не говоря ни слова, пододвинул ему кружку пива и начал небрежно сдувать пену, чтобы добраться хотя бы до верхнего слоя живительной влаги. Мужик добрым глотком опорожнил полбокала, удовлетворенно почесал живот и хрипло пробасил:

— Спасибо, кирюха, выручил… А то с утра заныкал кербел, а куда дел, как склероз шибанул…

— Витюху давно видел? — как бы невзначай отметил я и на лице собеседника отразилась бешеная работа мысли. Скривив рот, он что-то вспоминал и, отогнав остатки склероза, спросил:

— Это такой конопатый, тощий, с дулей на цепке, иконы собирает? Так он каждый день вечерком перед закрытием отмечается.

Понятно, что с Витей серьезный человек дела иметь не будет. Он наладил скупку в нескольких подобных точках и пропойцы волокли к нему преимущественно разную дрянь: нательные крестики, покрытые темными зелеными пятнами прошлого, картинки на религиозные сюжеты, иконы, которые можно было продавать лишь на дрова. Но иногда среди этого мусора ярким бриллиантом могла вспыхнуть действительно уникальная вещь. Впрочем Виктор каким-то чудом успешно перепродавал даже явную дрянь и для начинающего коллекционера мог показаться редчайшим знатоком. Он пичкал молодых всякой дешевкой до тех пор, пока они не начинали понимать, что вершиной экспонирования их коллекций может служить лишь городская свалка. Тогда Виктор тихо отваливал в сторону и находил новых дилетантов. Несколько раз пытался работать на кого-нибудь из серьезных людей, но ни к чему хорошему это не привело, потому что он умел шевелить чем угодно, даже ушами, но только не мозгами. Так и парил гордый петух Виктор между небом и землей, сносно проживая благодаря людям, готовым отдать ему за пол-литра все, что угодно, поэтому он чувствовал себя еще и вершителем судеб огромного числа алкоголиков, чья выпивка часто зависела от благосклонности этого принца пивных.

И у него был когда-то шанс, после того как Виктор купил за три рубля икону, ту самую икону, о которой до сих пор ходят легенды, икону, что впоследствии была продана в Афинах всего-навсего за миллион долларов… Но если у человека не хватает ума постоянно повышать свой образовательный уровень, ему только и остается обходить питейные заведения с карманами, набитыми грязными рублевыми бумажками.

С такими мыслями я открыл дверь автомобиля, щелкнул крышкой «бардачка», вытряхнул из пластиковой коробочки приятно пахнущую беленькую подушечку, которой родина великого Леонардо очень выручает водителей во всех концах земного шара. И через три минуты уже был готов дышать на самый сверхчувствительный «пегас». В кино все проще: выпил — поехал. А может быть, при монтаже вырезают то место на пленке, где водитель принимает пилюлю, аналогичную моей перед тем, как повернуть ключ в замке зажигания?

Возле мебельного магазина проезжая часть уставлена ящиками. Мера необходимая. Потому что мои коллеги автолюбители тут же понатыкали свои машины, а как потом разгружать мебель — до этого им дела нет. Мила сидела за кассой в крохотной комнатке, служившей одновременно подсобкой и гардеробом.

— Твой заказ выполнен, — быстро произнесла она своим мелодичным голосом и тут же гаркнула октавой ниже, — гражданин, не нужно бить кулаками по софе, это же не ваша жена! Купите, а потом хоть ногами бегайте…

Грузчики, зарабатывающие здесь в среднем тридцатник в день, тут же взяли под охрану государственное имущество.

— Папаша, отойдите от дивана, очень вас просим, — обратился к покупателю один из них, — неровен час, сломаете вещь, а нам потом сплошные неприятности.

Одинокий покупатель, нервно озираясь по сторонам, вышел на пышущую жаром улицу.

— Ирина, — позвала Мила свою коллегу из «Трансагентства», откровенно мающуюся в зале за заваленным бумагами столиком, — тащи сумку…

Нравятся мне эти маленькие магазинчики. И прежде всего тем, что они могут обеспечить всем необходимым. Как-то довелось просидеть в этом крохотном мебельном царстве целый день: Мила уехала на базу за стенкой, предназначавшейся в мою только что отремонтированную квартиру, попросив приглядывать за товаром, а пуще всего за грузчиками, которые иногда могли себе позволить заработать не только горбом, но и на некоторой части древесного дефицита, всецело принадлежащего заведующей. И пока Мила выбивала на базе мебель, я провел в ее лавке ряд переговоров относительно товаров повышенного спроса. Какие-то люди с пухлыми портфелями и сумками постоянно заходили в крохотную комнатку и предлагали кофе, икру, крабы, книги, помаду, женское белье и мужской лосьон, вечернее платье и туалетную бумагу, часы и джинсы. С той поры я изредка оставлял Миле предварительные заказы.

Ирина вытащила из туго набитой сумки отливающий серебром комбинезон «Космос» и тут же акцентировала мое внимание на том, что полтинник сверху за такую вещь — просто подарок. С этим железным доводом не согласиться было просто невозможно. Алые бутоны роз, которые я купил походя у молодого человека неопределенного возраста, прекрасно оттеняли «Космос» на заднем сиденьи машины.

Оля открыла дверь сама: замок почему-то заедал, да и цветы не хотелось опускать на серый цемент парадной дома, сравнительно недавно сданного в эксплуатацию. Я протянул ей букет и, коснувшись губами свежей щеки, торжественно объявил:

— Поздравляю с праздником появления личного дорогого и всеми любимого…

Она мягко отстранила меня и спросила с оттенком утверждения:

— Ты, наверное, голоден?

— Как уссурийский слон! Готов съесть все вплоть до корпуса холодильника, если при этом будет присутствовать режиссер передачи «Малоочевидное, зато вероятное». А пока я буду уничтожать продовольствие, примерь вот эту штуку.

Пара тостиков и чашка кофе пришлись как нельзя кстати. Невероятно, но факт, пока я управлялся с пищей, Оля успела не только надеть комбинезон, но и подвести глаза, пройтись помадой по губам. Раньше она тратила на это не менее получаса.

Я смотрел на Олю и почему-то думал о том, что жизнь устроена изначально как-то шиворот-навыворот. Какая-нибудь дура, ни лица ни фигуры, смолоду выскакивает замуж за интересного парня, крутит им всю жизнь, как веником, при этом еще и рога наставляет, если, конечно, желающие найдутся, а они почему-то непременно находятся; а Оля. очень красивая и, что редкость для женщины, по-настоящему умная, никак не может устроить свое нехитрое бабье счастье. Может быть, потому, что броская, дерзкая красота настораживает и отпугивает мужчин с серьезными намерениями?

Молча достаю из кармана серебряный перстенек в виде змеи с изумрудными глазами и замечаю:

— Вот с этим, пожалуй, композиция костюма будет законченной. Но откровенно говоря, без комбинезона ты смотришься…

— Прими душ и на мгновение успокойся.

Молча подчиняюсь, и холодные тугие струи воды обволакивают тело, упруго барабанят по темени, смывают накопившуюся усталость и злость на самого себя — неужели никогда не решусь жить с ней под одной крышей?

Солнечный лучик с трудом пробился сквозь крохотную щель между шторами. Золотистые длинные волосы, раскинувшиеся на подушке, малиновый сосок упругой груди, длинные стройные загорелые ноги, перечеркнувшие белоснежную простыню. И прежде чем прикоснуться губами к впадинке за ее ухом, отчего-то подумал, что она очень похожа на Эльзу Мюллер из кинофильма «Любовные грезы Казановы». Хотя какое там к черту похожа! Это Эльза просто смахивает на мою Олю… Вообще-то дальше принято говорить, что время для нас остановилось. Может быть для нее это было так, но только я никогда не позволял себе подобную роскошь, и дважды успел бросить взгляд на часы в то время как она, задыхаясь и плача, любила и ненавидела меня.

— Когда ты снова появишься?

— Не знаю, не хочется тебя обманывать.

— Знаешь, однажды я могу не открыть тебе…

— Но у меня есть ключ…

— Разве это главное? Ключом можно открыть только дверь…

Я гнал машину сквозь утомившийся город и лучи фар выхватывали из темноты силуэты вечно спешивших куда-то людей. Куда постоянно бегут они? Домой, к семье. А может быть, плюнуть на все, жениться, работать по давно полученной специальности восемь часов в день без нервотрепки и привычных ночных бдений, приходить домой, выслушивать от жены все дворовые новости, плотно ужинать перед экраном телевизионного ящика и заваливаться на боковую, чтобы завтра вся эта неторопливая круговерть повторилась снова: работа, нудящиеся перед сном дети, постоянное дыхание за спиной женщины, которая надоест рано или поздно, бодрый голос телевизионного диктора, сон в одно и то же время… Я отогнал от себя эти рассуждения мгновенно. По одной простой причине: в двадцати метрах от капота выделялся темным контуром шедевр современной архитектуры — пивбар «Лотос».

Виктор нашелся сравнительно быстро. Обремененный большой хозяйственной сумкой, он вышел на относительно свежий воздух и очень удивился, увидев меня в своих владениях.

— Говорят, у тебя есть очень интересный портрет? — без предисловия пошел я в атаку. — Хотелось бы познакомиться с ним.

— Иди ты, — деланно-безразлично развел свободной рукой Мужик Дерьмо от своего уха до моего плеча, — он уже уплыл.

— Жаль, так нужен хороший мужской портрет.

— Какой это мужик? На картинке была баба…

— А может, это был мужик в парике?

— Какой парик? — удивился Виктор. — Она же была по пояс голая.

Виктора можно исключать хотя бы по той причине, что он так прекрасно разбирается в искусстве, что в состоянии отличить мужчину от женщины, даже если они написаны в обнаженном виде.

10

Вечер плотно окутал город и в темном, затянувшемся небе холодным пронзительным блеском отсвечивали крохотные звезды, против окна сквозь густую зелень пробивалось неровное изображение серповидного полумесяца. Кресло легко приняло тело, словно это были не спрессованные древесные опилки, обтянутые поролоном, а живая тугая волна моря, возле которого в этом году так и не удалось побывать. Щелкнув дистанционным управлением, отдаю безмолвную команду чуду двадцатого века, и мужественный Клинт Иствуд оживает на экране телевизора, чтобы настичь и обезвредить маньяка, истязающего детей.

И пока продолжалась эта мастерски отснятая Доном Сигелом киносказка о мужественном полицейском и мягких законах, мешающих ему бороться с преступностью, почему-то вдруг подумалось, что безбытность Мендельштама нам уже не грозит. Вал вещей захлестывает с каждым годом все больше и больше, и остановить процесс их приобретения практически невозможно. Уж на что я давал клятвы самому себе видеомагнитофон не приобретать, как внезапно выплывший «Панасоник» тут же разбил вдребезги эти благие намерения. И приходится мне теперь смотреть его одному, потому что даже Богу известно, к каким последствиям может привести это недешевое приобретение.

Шелест недавно, смеясь, рассказывал, как за ним явились прямо на кафедру и доставили в дом, в который по странному стечению обстоятельств никто добровольно не стремится попасть. А там уже сидят, нервничают его коллеги по видеоувлечению. Задержали какого-то парня при перепродаже кассет, обыск выявил, что в его домашней кинотеке преобладают фильмы с порнографическим уклоном. И вот теперь у владельцев видеотехники выясняют: у кого еще есть в городе эти самые «Акаи»? Игорь смеялся, но тогда ему было не до смеха: почти два месяца обладатели видеомагнитофонов жили, как на вулкане. А затем собралась комиссия. В нее вошли люди, разбирающиеся в искусстве кино так же прекрасно, как я в проблемах разведения редьки на Марсе, которые не в силах отличить секс от эротики, и вынесли соломоново решение: стереть все записи. В том числе и концерт Маккартни. Наверное, не понравилась фамилия. Впрочем, удивляться не приходится, живучи потомки тех, ради кого Петр Великий ставил вооруженных гвардейцев у статуи Венеры. Это им подобные уничтожали полотна Дюфара, Клингера, Макарта, объявив порнографией эротические произведения искусства. Дай им волю — и они сожгут уцелевшие от огня прошлого столетия картины Буше, изрежут полотна Веронезе, разобьют античные камеи и проведут показательный суд над художником Джулио Романо, создавшим дошедшую до наших времен фреску «Зевс в облике дракона у Олимпии».

Можно, конечно, вспомнить и об уничтожении искусства Фонтенебло, но пример этот удачным не будет, потому что все-таки кинопленка существует не в единственном экземпляре. Решение этих видных кинознатоков, предпочитающих порнографию духа порнографии тела, выдержано всецело в духе времени: как бы чего не вышло. Пусть видеолюбители что-то другое запишут на своих кассетах, а если им что-то не нравится, могут жаловаться аж в прачечную Центрального разведывательного управления. Достойный ответ буржуазной пропаганде, разлагающей нас своими кинофильмами, которые яростно поносят не видевшие их критики, был воспринят хозяевами видеомагнитофонов противоречиво, и некоторые из них на всякий случай расстались со своей техникой. Поэтому о том, что у меня есть видео, знает только парень, снабжающий меня кассетами. На той, что я просматривал несколько дней назад, есть потрясающая порнографическая сцена: несколько гангстеров расстреливают из автоматов купающихся в бассейне обнаженных девушек. Покажи такую ленту нашим экспертам, они тут же объявят, что над головой ее владельца уже висит статья Уголовного кодекса. А так как к моим делам только ее и не хватало для полного счастья, приходится самому коротать время у экрана телевизора.

…Резкий удар в плечо отбросил меня назад на несколько метров, пошатнулся потолок, дорожка рванулась из-под ног; «каракор», словно через вату послышалось решение судьи, и с трудом отрывая ноющую коленную чашечку от пола, ищу разбитыми пальцами «пистолет» рапиры. Машинально резким движением подтягиваю карабинчик и чувствую спиной, как из пасти катушки вырывается вперед освобожденный метр провода, поправляю насквозь промокший металл маски, замыкаю пуандоре с дорожкой и на аппарате тут же зажигается желтая лампочка: все в порядке. Провожу распухшим рашпилем языка по прокушенной губе, смахивая солоноватый привкус крови, знаком даю понять рефери: к бою готов и тут же опускаю согнутую в локте руку, услышав резкий звонок…

Продираю глаза и тут же убеждаюсь, что звонок мне не приснился. Открываю дверь и отпрыгиваю в сторону: свободное пространство коридорчика уверенно таранит своим животом Ким Барановский.

— Где ты шляешься? — возбужденно дышит Ким таким тоном, что поневоле хочется вытянуться во фрунт и рявкнуть «виноват, ваше благородие!» Вместо этого поплотнее запахиваю халат, достаю из нагрудного кармана взмокшей рубахи Кима сигарету без фильтра, прикуриваю и вопросительно смотрю на него.

— Что ты стоишь, как монумент? Я нашел портрет. Бери бабки — и вперед.

— Куда идем или едем, а может, судя по твоему виду — летим?

— Протри глаза, портрет у Мужика Дерьмо…

— Слушай, Ким, тебе придется платить неустойку за то, что подымаешь с постели людей в такой ранний, кстати, который час?

— Половина десятого, — без запинки отвечает Барановский. — Сведения точные, отвечаю…

— Тогда давай поподробнее.

Ким плюхается в кресло, тут же вскакивает и тычет пальцем чуть ли не в мой нос:

— Шлангом кидаешься. Я тебе все выложу, а ты меня потеряешь, полотно выкупишь, а Мужику скажешь говорить, что он его кинул кому-то другому…

— А тебе за титанический труд достанется кукиш без масла, — продолжаю мысль Барановского.

— А что, не так?

— Нет, не так. Подумай сам, если я пригласил тебя в долю и не отвечу за это, ты же со мной дела больше иметь не будешь. И никто не будет. А это не выгодно. Потому что с таким парнем, как ты, еще не одно дело провернуть можно.

Комплимент, конечно, сомнительный. Как говорят в деловых кругах, с Кимом можно только дерьмо наперегонки жевать — он всегда норовит обогнать события. Но Барановский успокаивается, принимая сказанное как должное.

— Полотно точно у Мужика. По крайней мере было дней десять назад.

— Откуда такие ценные сведения?

— Случайно узнал, — выпалил Ким, и тут же поправился. — Зашел к Предиусу, он мне остался должен за…

— За наколку, ты ведь в кредит и копейки не отпустишь…

— И не отпущу. Вдруг завтра Предиус под трамвай попадет или отправится путешествовать в «желтом вороне»…

— Путешествуют ногами…

— Ногами вперед все пойдем. Так вот, бакланили мы с ним, а он высказался, мол, у Мужика есть хороший портрет, ханыги не одно дерьмо ему несут.

— Значит, обсуждали, кто сколько варит, перемывали кости всем подряд.

— Да заткнись ты, слушай. Витька ему портрет предложил, но у Предиуса столько бабок при себе не оказалось. Встретились потом, Мужик и говорит, мол, извини, промашка вышла, портрет уже куплен.

— Женский портрет это был.

— Никак не женский. В том-то и дело, что Витька чуть ли не ползал на коленях: мол, никому не говори об этом, в крайнем случае, портрет — женский.

— Ну а толку что, Витька ни за что не скажет, куда его дел.

— А если ему заплатить?

— Из твоей доли…

— Еще чего, — взвился Барановский, — ты мне и так пять с половиной процентов откинул, всего ничего, так я еще и должен?

— Должен. Потому что клиент — мой.

— Я не согласен.

— Тогда разбежались. Может, Витька полотно уже моему клиенту сбагрил, и тогда плюнь-разотри, бабок не получим вообще.

— Нет уж, раз клиент твой, заработок должен быть тобой же гарантирован.

— В нашем деле гарантию даже морг дать не может, а эта организация серьезная. Вот что, необходимо все-таки узнать у Мужика, куда он дел портрет. И это — твоя задача.

— А если он не скажет?

— Тогда все, не пытать же его в самом деле.

Когда Ким вынес свой живот из моей квартиры, я поставил турку на огонь и залил ее водой: натуральный кофе закончился еще позавчера, а позаботиться о себе так и не удалось. Поэтому достаю из бара банку растворимого кофе, который не очень люблю, и перемешиваю в чашке коричневые гранулы «Санко» с крохотной дозой сахара. А пока вода закипает, делаю небольшую разминку, совсем легкую, до первого пота. Запускаю воду в ванну и погружаюсь в спасительную прохладу, поставив перед собой на доске, лежащей поперек этой большой эмалированной посудины, пепельницу и чашку кофе.

Спешить пока некуда. Вряд ли Барановский доберется до Витьки раньше меня. Но даже если встретится с ним, толку от этого будет мало: Ким не сумеет выколотить из него необходимые сведения. Поэтому можно спокойно отдыхать. Шарю по полкам взглядом: Пастернак, Ахматова, Цветаева, петрополисовский Гумилев, Булгаков, Бабель и другие авторы, о творчестве которых на филфаке не упоминают, полная двадцатка Брокгауза. Двенадцать квадратных метров стеллажа надежно вмещают книги, среди которых уникальные издания отнюдь не редкость. А подборка по русскому искусству у меня вообще одна из лучших в городе: не каждый профессор может себе позволить иметь такую библиотеку — это тоже одно из доказательств, что избранная мною профессия имеет огромные преимущества. В ее многочисленные плюсы входит и наличие свободного времени. Поэтому я удобно устраиваюсь на диване с прижизненным сборником Зощенко, а уже спустя сорок минут принимаюсь штудировать фолиант Брюсовой «Русская живопись XVII века».

Наверное, через несколько дней внезапно хлынет дождь и жара спадет. Пока душно, как в сауне. И тем не менее, пора собираться: какая бы ни была погода, в этот день мы всегда встречаемся в сауне. Самой настоящей. Поэтому я складываю в «дипломат» все необходимое, заказываю такси и еду туда, где провожу часы отдыха в непринужденных беседах на вольные темы. Однако сегодня предстоит и серьезный разговор.

Отдав дань душу, наскоро растираюсь и ныряю в обжигающую духоту парилки, надев на голову шапочку, купленную по случаю в Абхазии. Мы молча сидим и истекаем потом, а когда уже чувствуем, что в легкие вместо раскаленного воздуха начинает поступать чуть ли не углекислый газ, дружно выбегаем и тут же прыгаем в ледяную воду бассейна. Некоторые пулей вылетают вверх по лестничке, словно вода сама выталкивает их, а мы с Константином Николаевичем продолжаем плескаться как ни в чем не бывало. Короткий разговор может показаться ни к чему не обязывающим, потому что заканчивается он общим хохотом, бассейн пустеет. Константин Николаевич, широко расставив ноги, заложил руки за голову, и я направляю в его мускулистый живот мощную струю воды. Затем, отказываясь от этого удовольствия, лезу в окружение металлических труб душа Шарко.

После второго захода мы отдыхаем в махровых шезлонгах, уставленных вокруг полированного столика, на котором, как по мановению волшебной палочки, выросли бутылки с заморскими названиями и лучшая в мире отечественная закуска, которой мы щедро потчуем весь мир, обделяя при этом только значительную часть своих сограждан. Дальнейшую программу знаю назубок: преферанс, анекдоты, короткие деловые диалоги. Именно после переговоров за этим столом был смещен исполняющий обязанности начальника треста столовых и ресторанов и тут же утверждена новая кандидатура на эту полную хлопот должность. С трудом дожидаюсь окончания еженедельного церемониала и добираюсь к родному дому. С некоторой долей сожаления начинаю готовиться к повторной встрече с Мужиком Дерьмо. Снимаю цепочку с массивным медальоном, часы «Сейко», перстень, натягиваю старые линялые джинсы, видавшую всякие виды майку с надписью «Монреаль», порванные кроссовки и гордо направляюсь к приюту всех страждущих, в котором устроил себе кормушку славный парень Виктор.

Мы зашли поговорить в парадное, где запах кошачьей мочи был неотделим от аналогичного аромата постоянных клиентов «Лотоса».

— Так все же, где портрет?

— Отстань ты с этим портретом, дался он тебе. Возьми лучше хорошую доску…

— Послушай, я зашел поговорить с тобой сюда не затем, чтобы так долго принюхиваться к этим божественным запахам, а только потому, что после разговора твои алкаши поймут, что никакой ты не Виктор-благодетель, а обыкновенное дерьмо, даже без мужика. Так что подумай.

— Кимку ты присылал!

— А вот ему будешь врать дальше. Только два человека: ты и я должны знать, к кому попал портрет — и больше никто. В этом я сам заинтересован.

— А больше ты ничего не хочешь? — амбициозно вытянулся Мужик Дерьмо. — Нет у меня никакого портрета и не было никогда. И будь здоров.

Я почесал левой рукой надбровную дугу и коротко без замаха въехал локтем в солнечное сплетение несговорчивого собеседника, моментально добавив удар ребром ладони по шее. Мужик, широко открыв рот, словно от изумления, медленно сползал по стене. Чтобы он наконец-то выдохнул из себя застрявший воздух и убедился, что правая рука также работает безотказно, пришлось остановить его движение вниз и добавить по почке.

Наверху открылась дверь и женская голова любопытно свесилась в пролет лестницы.

— Мама, — гнусавя, обратился я к голове, в которой запутались бигуди, — видишь… ик, кореш… дай стакан в натуре…

— Чтоб вы уже сгорели, подонки вонючие, — высказала мне сверху доброе пожелание голова, — вывезти бы вас всех за город и перестрелять. — Дверь захлопнулась и я обратился к Виктору, который уже начал понимать, на каком свете он находится:

— Уясни, что я тебя буду спрашивать, пока не ответишь. У меня в запасе есть еще и ноги. Даже если я тебя здесь прибью, то искать будут среди твоей обширной клиентуры…

— Какая разница, кто прибьет, — тяжело выдохнул Мужик, — убей, не скажу…

— И убью, — твердо пообещал я, — но для начала сделаю тебе «резиновую мордочку», чтоб в гробу ты смотрелся, как лондонский жених. Пойми, идиот, что от меня никто слова не услышит.

— А если услышит? — прошептал Витька, которому явно не хотелось походить на лондонского жениха. В этом вопросе заключалась капитуляция. Нужно было произнести только дежурную фразу и успокоить его окончательно. Дело, похоже, серьезное, иначе он вел бы себя гораздо покладистее. И после того, как фраза была произнесена, Мужик Дерьмо выложил все. Выдаю ему в виде компенсации пятидесятирублевую купюру и предупреждаю:

— Если наврал, заказывай себе музыку, а о гробе не беспокойся. И помни, Киму ты должен говорить о мифическом женском портрете.

— Каком? — переспросил пришедший в себя Виктор.

— Том самом, о котором ты трепался мне.

Тусклые лампы отбрасывали неровные тени на булыжную мостовую, невесть откуда взявшийся ночной ветерок запутался в высоких кронах деревьев, дышалось как-то совсем легко, только вот разболелась голова, как будто вместо Витьки лупили меня самого. Боль нарастала с каждой минутой и, войдя в дом, я прежде всего проглотил фенкарол с пенталгином и, не раздеваясь, вытянулся на диване, чтобы переждать, перетерпеть, пересилить эту боль, надежно угнездившуюся где-то в левом виске.

…Голова раскалывалась с такой силой, что левый глаз полузакрылся, словно защищаясь от невидимого гвоздя, монотонно вбиваемого в висок. Счет был равным, только никак не заканчивались проклятые пять минут, отпущенные на поединок строгими правилами, пять минут — мгновение скоротечной жизни, растянутые в нескончаемые века, нависшие на кончиках рапир, пять минут, ради которых мы проводили многие часы на тренировках в душной атмосфере спортзала, надежно пропитанного тяжелым запахом пота, этого признака здоровья и воли парней, побеждавших самого серьезного противника еще до выхода на дорожку.

Соперник выглядел не лучше и ему, наверняка, тоже хотелось бросить все это, лечь на голую ласковую скамью в раздевалке, вытянуть дрожащие от напряжения ноги, дать роздых натруженным за предыдущие двенадцать боев мышцам, рвануть ворот электрокуртки, добраться до кровоточащей ссадины, нанесенной моей рапирой, когда она чудом минула защитную ткань и вскользь бороздкой прошла по шее, оставляя алый след с микроскопическими лоскутами кожи по краям. Но все это осталось где-то в уже прожитом отрезке жизни, потому что судья громко скомандовал: «Готовы? Начали!»…

11

Первое ощущение было таким, что я и не ложился спать. Только вот исчезла куда-то боль, и чтобы окончательно ожить, выпиваю двойную дозу кофе вприкуску с сигаретой, параллельно размышляя над сложившейся ситуацией.

Если верить Мужику Дерьмо, полотно ему на комиссию передала некая Таня, которая известна в кругах, приближенных ко двору интуристовской гостиницы «Волна», под звучным прозвищем Крыска. Несмотря на то, что Крыска занималась одной из древнейших профессий в мире, запись о ней в трудовую книжку не вносится, потому что, как известно, у нас проституции все-таки не существует. Кроме того, светлый лик Тани не украшал страницы имеющихся в отделениях милиции толстых альбомов, на титульных листах которых крупно выписывался один и тот же заголовок «Альбом женщин легкого поведения». Итак, личность очень осторожной Крыски в них зафиксирована не была, однако от этого ее поведение тяжелым назвать было нельзя. Правда, она поддерживала какие-то связи с девушками, обслуживающими преимущественно заграничных гостей города, но сама ни в какие отношения с иностранцами не вступала, потому что единственное, к чему могли бы прицепиться правоохранительные органы, — это валюта со всеми вытекающими отсюда сроками. Поэтому Крыска развлекала преимущественно отечественных бизнесменов, справедливо считая, что хотя покупательная способность доллара выше, чем у рубля, главное все же не деньги, а соображения собственной безопасности. С Витькой Татьяна познакомилась несколько лет назад, когда она только вступала на путь приобщения к своей основной профессии. И хотя сейчас Крыска подобралась к элите девиц, ценящих себя так дорого и превратившихся в дешевое развлечение для иностранцев, с Мужиком Дерьмо отношений не прерывала. Скорее всего из-за давних впечатлений, когда он казался ей очень респектабельным человеком, умеющим делать деньги на произведениях искусства. Этому во многом способствовало и то обстоятельство, что Татьяна разбиралась в живописи примерно так же хорошо, как и Витька. Именно ему она передала портрет на комиссию, но буквально на следующий день забрала полотно, предупредив, чтобы Мужик помалкивал об этом знаменательном событии в своей жизни, что благотворно скажется на ее продолжительности.

Поэтому теперь необходимо узнать, как портрет Тропинина попал к Крыске. Я, конечно, даже не допускал мысли, что она лично произвела экспроприацию на даче Яровского, но портрет в ее умелые руки не с неба упал. А может случиться и так, что полотно побывало у Крыски до того, как им завладел этот плешивый товаровед. Тогда понятно, отчего он не хотел сказать, кто является его поставщиком. Узнай я, что портрет перекочевал к нему от шлюхи, наша беседа на этом бы завершилась. Но теперь отступать поздно. Что делать, придется расширить круг знакомств и пообщаться с Таней-Крыской, извините, учительницей русского языка и литературы Татьяной Ивановной Алексеенко. Тем более, что со временем у нее сейчас напряжения нет — счастливая пора, каникулы. Кстати, и мне бы не мешало пойти в отпуск и уехать куда-то далеко, в лес, собирать грибы и дышать воздухом, не отмеченным всеми прелестями цивилизации.

Звонок не позволил размечтаться как следует, в квартиру буквально вваливается мой коллега по работе Мыкола. Вид у этого здоровенного сорокалетнего жлоба с красной рожей довольно напуганный.

— Ночью на работе шемонали, — выкладывает Мыкола, — дид дежурил, так его мать, був пьяный, составили акт, что во дворе машины, а тот дурень старый им еще чего-то напысав. Директор еще ничого не знает.

— Кто проводил рейд?

— Милиция.

— Я понимаю, что не тренеры общества «Динамо». ГАИ?

— Наверно…

— В общем так, — втолковываю я Мыколе, влетая в джинсы, — сиди дома, жди меня. Поехали!

Ко всем делам не хватало только этого. Всегда стараюсь не допустить прокола в каких-то мелочах. Именно из-за них начинались крупные пожары, сгубившие немало деловых людей. Как с «коньячным делом», когда все пошло с двух бутылок, украденных ночью молодыми балбесами. И привели эти две бутылки в здание суда добрых полсотни людей, многие из которых получили максимальные сроки. Нам, понятно, это не грозит, но неприятности могут быть. Являйся я просто сторожем, плевать мне на все это с высокой колокольни, шаровых контор на мой век хватит, но так как профессия, указанная в трудовой книжке, основным призванием мною все-таки не расценивается, еду к фотографу-надомнику Григорию Павловичу Мельникову.

В свое время с ним произошла неприятность: ГАИ никак не могла согласиться с привычкой Гриши ездить наперекор требованиям дорожных знаков. Лишившись прав на три месяца, он все равно продолжал гонять машину по городу, справедливо полагая, что фотографа кормит не столько объектив, сколько колеса. А если кто-нибудь из работников ГАИ останавливал машину Мельникова и требовал предъявить документы, Григорий Павлович демонстрировал следующий фокус. Лез будто бы за ними в «козырек» и оттуда вместе с техпаспортом, как бы случайно, вылетала целая кипа цветных фотографий с запечатленными на них бравыми постовыми. Инспектор, ясное дело, узнавал многих своих знакомых, и все кончалось тем, что и его фотография занимала свое место в этой экспозиции. Права Грише в конце концов вернули, да и отношения с инспекторами у него оставались самыми теплыми: как-то во время рейда «Заслон» ГАИ останавливала поголовно все машины для проверки, а к Гришиной «Ладе» даже не подошли — узнали, кивнули, мол, здравствуйте, махнули жезлом — проезжай…

Где-то позади остался центр, причудливая смесь ампира, готики и барокко; дорога постепенно покрывалась выбоинами, город уменьшался, съеживался, становился откровенно серым, теряя свое неповторимое лицо. Вдоль брусчатки стелились здания, так и не вписанные в Красную книгу мирового зодчества, некоторые из них неуверенно опирались покосившимися стенами на громадные бревна. Антураж, да еще какой! Иначе где бы наши киностудии снимали фильмы о парижских трущобах и нью-йоркских задворках…

Старенький флигелек на Привозной выделяется свежей побелкой голубого цвета. Штурмую изъеденную ржавчиной лестницу с фирменным знаком «Котов и Кo» и останавливаюсь перед дверью, к которой прикреплены две медные цифры — единичка и семерка. Сзади с медленным зловещим скрипом открывается дверь и, словно чувствую пристальный взгляд, буравящий спину чуть ли не насквозь. Реальность жизни, воплощенная во многих детективах, так что по идее, будь я столь мнительным, как мой пациент Яровский, нужно бы рвануть кольт из-за пояса и, развернувшись в нападении, открыть беглый пулеметный огонь в сторону подозрительно открывшейся двери. Однако перспектива запачкать брюки не улыбается, да и кольтом не располагаю, а посему просто поворачиваюсь и в очередной раз даю возможность изучить себя Гришиной соседке мадам Куперман.

Со зрением у нее дела неважные, не то, что со слухом. Тем не менее мадам понимает, что лучше один раз подсмотреть, чем семь раз подслушать. Старуха явно принадлежит к категории людей, для которых даже оконные рамы следовало бы изготавливать в виде замочных скважин.

— Молодой человек, до кого вы имеете зайти? — сузив глаза до предела, начинает свой традиционный допрос мадам Куперман тоном, не терпящим возражений.

— Я имею небольшое дело до товарища Мельникова, — тут же даю чистосердечное показание, рассчитывая на снисхождение.

— А откуда вы? — не унимается следопыт с дореволюционным стажем.

— Из похоронного бюро.

Такой ответ мадам почему-то не нравится, и она, бормоча что-то нечленораздельное, прикрывает дверь. Полностью удовлетворенный содержательной беседой, стучу в обитую коричневым дерматином дверь.

Гриша открыл не сразу, тщательно вытер тряпкой руки, поздоровался и пригласил в фотолабораторию, которая когда-то была одной из комнат его квартиры.

Мельников слушал внимательно, не прерывая творческого процесса. Отпечатки мальчика, писающего на фоне Эйфелевой башни, летели в проявитель, тщательно вымывались в воде и продолжали свое путешествие к закрепителю.

— Вообще-то я болен, — резюмировал мое повествование Григорий, — поэтому и занимаюсь такой работой. Граверы заказали. Но за минуту я делаю четыре фото, на каждом имею двадцать пять копеек.

— Время будет оплачено, — лаконично убеждаю столь занятого человека.

Мельников удовлетворенно хмыкнул и спросил:

— А чего тебе так волноваться? Дело это, в принципе, выеденного яйца не тянет. Погорел же твой дед. В самом крайнем случае именно из него сделают козла отпущения. От силы, что грозит тебе — пойти вагончиком с выговором.

— Меня не устраивает, если в точке вообще начнут копать. Неинтересно. Кроме того, и в волчьей стае есть козел отпущения, если мы о нем заговорили. Что тогда делать бедному человеку, вроде меня?

Гриша на мгновение прекратил свои манипуляции и задал коварный вопрос:

— Ты давно читал детские сказки?

— Во всяком случае, тебе я сказку не рассказываю.

— Ты меня не понял. Когда я был маленьким и читал сказки, заметил в них одну закономерность: богач, как правило, был жадным, глупым, а бедняк — умным, благородным, бескорыстным и всегда оставлял богатея в дураках. В конце концов добро побеждало зло в лице толстосума.

— И какое отношение это имеет к нашему делу?

— Почти никакого. Только ведь твоя точка не дает того навара, чтобы за ней так убиваться. Ну уволят даже тебя, по собственному желанию, разумеется, так ты другую найдешь. То есть тебе, как тому бедняку, терять нечего. Ты запрограммирован на победу в данной ситуации, потому что спортзал — не склад, не кабак, не магазин, да и бумаг после себя не оставляешь, накладных всяких, которые легко проверить.

— Может, ты хочешь сказать, что пора бросать эту висячку и переквалифицироваться? В богачи так называемые?

— Нет, в бедняки. Но не такие, как ты, а самые настоящие, ты заметил, что у нас лучше всего живется людям, получающим небольшую зарплату? И к этому все привыкли. Кого удивляет, что бармен ездит на своей машине? Никого. А если на ней ездит сторож, да еще относительно молодой человек, это вызывает подозрение, потому что все понимают: его основной навар лежит вне поля официальной деятельности. Поэтому кое-кому может показаться любопытным, откуда ты добываешь деньги.

— Гриша, в твоем рассказе есть противоречие. Бармен оставляет после себя массу бумаг, а я — нет.

— Но бармен заранее знает, когда эти бумаги будут проверять — и в этом вся разница. Не нужно только быть жадным сказочным богатеем, делиться с ближними, и все будет в ажуре.

— Меня это не греет.

— Не греет, потому что тут за бабки надо вкалывать, а ты этого явно не любишь. Небось, вовремя прийти на работу для тебя уже трудовой подвиг.

— Может, ты и прав, однако сказки твои имеют еще и концовку, которая меня устраивает. Бедняк в конце концов становится состоятельным человеком или женится на царской дочке и берет неплохое приданое. Полцарства, если не ошибаюсь?

— Тебе это не грозит. Потому что в данной ситуации богач и бедняк — это мы с тобой. Только сказки эти сочинялись так: один из безделия выдумывал их, и соответственно ходил в дырявых штанах, а другой вкалывал, занимался практическими делами, поэтому ему, а не сочинителю доставались все блага жизни. Сказочник получал их только в мечтах.

— Богатеи жирели и от эксплуатации. Ты ведь после нашей беседы получишь свой навар.

— А я и предупреждал, что ты бедняк, а я богач. Вот поэтому ты и платишь. А эксплуатация… Она же не на голом месте возникает. Ведь богач не с эксплуатации начинает, а с труда, более тяжелого, чем бедняк. Вот, например, возьми десять мужиков одного возраста, роста, веса, никогда не занимающихся спортом, и заставь их пробежать километр. Один придет первым, другой последним, кто-то вообще не добежит. Так и здесь. И не иначе.

— Поэтому меня соревнования мало привлекают…

— От лени твоей непомерной — и не больше.

— Может быть, ты и прав, однако время идет и оплачивать его я не намерен. Несмотря на то, что я богаче тебя, потому что у меня есть свободное время, которое легко перековывается в деньги. Ты в этом сейчас убедишься на собственном опыте. Не помню, но кто-то очень умно сказал, что богатство общества определяется наличием свободного времени его граждан.

— Жди меня дома, — бросает через плечо Мельников и выключает красный фонарь в знак окончания работы.

Что ж, мне остается только ждать Гришу, помня о том, что Мыкола ждет меня.

Мельников появляется через два часа и, потребовав налить чего-то похолоднее, успокаивает жестом: все в порядке. Это была не плановая проверка, просто какая-то дура из соседнего дома с изумительной фамилией Пацюк накатала жалобу, мол, из двора вылетают машины на бешеной скорости, чуть ее не задавили, а когда делаешь замечание, водители тут же отвечают словами, воспроизводить которые на бумаге она почему-то стесняется.

— Значит так, — констатировал Гриша, — с бабой дело уладишь сам. С вами проведена воспитательная работа. И обязательно поговори с клиентами, пусть не грубят пожилым женщинам, а то неприятности снова упадут тебе на голову. А это объяснение твоего напарника уничтожишь в моем присутствии.

Я беру бумажку, заполненную моим соратником по охране спортивного комплекса, и читаю проникновенные строки: «Обеснения. Я Ткач А. Б. работаю охраником в спотзале где нет телефона и поэтому соседи машины просят поставить их во дворе. Я добрый хожу открываю ворота иногда меня благодарят сядобным иногда предлагаюд немного выпить раньше мне благодарили а теперь я денег не беру».

Аккуратно рву дедовские мемуары и сразу нахожу для них достойное место, одновременно спуская воду. После этой процедуры, проведенной на глазах единственного свидетеля, обращаюсь к нему:

— Что я должен?

— Кабак, — коротко рубит Гриша.

— Надеюсь, не «Националь»?

— А ты не можешь не выступать даже сейчас, — делает справедливое замечание мой благодетель.

Отдаю ему сторублевку, к ней добавляю десятками аналогичную сумму и замечаю:

— Хорошо, что я знаю, сколько стоит минута твоего времени.

— Плохо знаешь, — в унисон продолжает Мельников.

Считать я умею, поэтому молча прибавляю еще две десятки.

— Спасибо, Гриша, ты меня очень выручил.

— Перестань, все свои люди. Кстати, вышла книжка про черного корсара, мой малый замучил: купи да купи.

— Думаю, что смогу помочь. К тебе зайдут.

Гриша уходит, а я, как человек слова, тут же звоню на завод «Металлист» и требую к телефону бухгалтера Брунера по очень важному делу.

— Алик, — кричу я в трубку, — запиши адрес. Там ждут Сальгари. И не стесняйся попросить за него чем побольше.

Теперь к Мыколе. Тот, конечно, время даром не теряет и возится возле своей теплицы, которая обеспечивает ему в течение сезона годовой доход всех сторожей нашей конторы.

В доме у Мыколы чисто и прохладно. Он лезет в погреб, а я пока оглядываюсь по сторонам. Никаких изменений нет. Плохонький телевизор, все равно смотреть некогда, этажерка, венчанная четырьмя пустыми коробками из-под конфет с нарисованными ландышами, статуэтки, исполненные в лучших традициях пятидесятых годов: мужик с кувалдой, колхозница с хрюшкой на руках, просто свинья с поросятами, словом, все, что так близко нашему доблестному труженику личного огорода.

Интересно, где прячет деньги зажимистый мужик Мыкола? Наверняка, где-то зарыл в хлеву, близ двух огромных, предварительно кастрированных боровов или законопатил на чердаке, под стрехой: у подобных типов фантазии на большее не хватает. Копит, копит, а кому? Детей нет, сам с женой с утра до вечера уродуется в хозяйстве: живность и земля постоянной заботы требуют, но и доход дают немалый.

Только, чувствую, не пригодятся Мыколе его сбережения: помрет, так и не воспользовавшись накопленными деньгами, не побывав ни разу на курорте, не посетив без чьего-то приглашения ресторана, не отлюбив всех женщин, которые, быть может, предназначались ему судьбой. И уворуй у него кто-то эти пахнущие соленым потом купюры, вряд ли Мыкола догадается, что себя он обокрал больше, чем кто-либо.

Мыкола принес ледяной квас в старом глиняном сосуде и разлил его в керамические кружки гигантских размеров.

— Так смачнее, ниж со стакана, — поделился своими жизненными наблюдениями коллега, — ну, шо там слышно?

— Слышно хорошо, что дело плохо, — отозвался я. — Пожар горит сильный, нужно тушить. Срок может повиснуть, — фантазирую на правовую тему и с вящей радостью добавляю, гладя на перекосившееся лицо Мыколы, — с конфискацией всего майна. Будешь заниматься ударным физическим трудом не в домашних условиях, а в общественном производстве.

— Ничого не можна сделать? — испуганно вытаращил глаза Мыкола, сжав толстые красные пальцы в две увесистые кувалды.

— Есть одна зацепка, но нужны деньги. Сам понимаешь, платить будем пополам: студент располагает только заплатами на штанах и задатками к циррозу, а дед все свои сбережения носит в мешках под глазами. В крайнем случае, заставим их отработать: будут менять друг друга в течение двух-трех месяцев. Короче, нам нужно внести штуку бабок: по пятьсот с каждого.

Противоречивая гамма чувств изобразительным рядом прошла по челу Мыколы, изборожденному производственными морщинами. Мыкола думал, а я с удовольствием попивал холодный квасок. Когда уже закончится эта жара?

— Что ж зробыш, — прохрипел наконец Мыкола, — почекай.

Он грюкнул замком в сенях, стукнула лестница, и я подумал: а ведь и вправду он прячет деньги на чердаке. Снабди Мыколу обрезом — и готов объект для раскулачивания.

Мыкола сел за стол, развернул замызганную тряпицу, вынул из нее газетный сверток и медленно разрезал шпагат, перетягивающий его. Тяжело дыша, он пересчитывал мелкие купюры, которые, наверняка, прошли через тысячи рук, прежде чем осесть в тайнике этого Гарпагона с улицы Волжской. Мыкола несколько раз сбивался со счета, складывал деньги в общую кучу и начинал сначала. И оказалось, что в газетном пакете было ровно пятьсот рублей, копейка в копейку. То ли хозяин этого громадного дома исполнил при мне торжественный обряд прощания, то ли надеялся, а вдруг окажется в этой куче купюр хотя бы лишний рубль. И, наверняка, обрадовался бы он ему с не меньшей силой, каковой он будет еще долго скорбеть о навсегда ушедших неизвестно кому деньгах, которые, наверняка, будут прогуляны со срамными бабами или пропиты очень быстро вместо того, чтобы лежать где-то в укромном месте, сохраняя душевный покой и чувство независимости их будущему хозяину.

Бросаю бумажный пакет с грязными рублями, трешками и пятерками в целлофановый мешок с надписью «Мальборо» и объясняю Мыколе:

— Значит так. Проведешь сегодня собрание в нашем родном коллективе. Обязанности профорга с тебя никто не снимал. Объяснишь деду всю пагубность его поведения и предупредишь: еще раз выпьете на работе — выгоним. Поставишь его завтра на мое дежурство — буду занят с этим делом, да и дед пусть начинает отрабатывать свою долю. И скажи им, чтоб никому ничего не гавкали. Найдешь в соседнем доме старую вешалку по фамилии Пацюк, не забудь, Пацюк, сто раз извинишься, скажешь, как нас сурово, но справедливо наказали, хоть ноги ей целуй, но чтоб баба эта окончательно заткнулась. И передай друзьям-автолюбителям, чтобы потише гоняли на своих лайбах на вверенной нам территории — иначе потеряют стоянку. В районе шесть тысяч авто и всего одна стоянка на девятьсот мест: других клиентов раз плюнуть найти, сами просятся. Понял?

— А чтоб сгорела эта стоянка вместе с этим спортом, — подымается из-за стола Мыкола, — и козел этот старый вместе с ними. Ну чего я не могу просто работать на земле, хай пенсии не дають, чего я обязан еще здесь числиться?

— А ты вступай в колхоз и ударным трудом докажи свое высокое профессиональное мастерство. Будешь огребать бешеные деньги на прополке будущего урожая.

— Сам иди в колхоз, — парировал Мыкола, — ограбастаешь много грошей, ты их любишь.

— Хватит спорить, дорогой мой бессеребреник Мыкола, ты не забудешь, о чем я тебя просил? Ну и хорошо. Будь здоров.

Бросив пакет на заднее сидение машины, я почему-то подумал: распредели колхозную землю между такими Мыколами — и через год они завалят рынки. И тут же отогнал эту мысль, пусть ее кто-то другой лелеет, у меня своих забот хватает. В конце концов, я же сказал Яровскому, что хочу достигнуть самоуважения. Но разве я смогу достичь самоуважения, если буду оценивать свое время дешевле, чем товарищ Мельников?

12

Уже третий час сижу за рулем машины, боясь пропустить тот торжественный момент, когда из дома выйдет Крыска. Проверить, на месте ли она, мне стоило ровно две копейки плюс прогулка к близлежащему телефону-автомату. Терпение, как известно, вознаграждается рано или поздно и, наконец, Таня осчастливила меня своим появлением на улице. Разворачиваю машину, выезжаю на противоположную сторону проспекта имени 8 Марта, паркуюсь и пристально вглядываюсь через изрядно запыленное лобовое стекло. Крыска неторопливо идет к остановке автобуса, легкое платье как нельзя выгоднее подчеркивает всю прелесть предлагаемого ею товара: точеные ноги, крутые бедра, высокую грудь. Мордашка тоже симпатичная, но чуть удлинен подбородок. Впрочем, для ее постоянных клиентов подбородок особого значения не имеет, в крайнем случае, они к нему привыкли.

Рывком бросаю машину вперед, проезжаю мимо столбика с большой литерой «А», включаю заднюю скорость, торможу и сквозь опущенное противоположное окно салона кричу.

Крыска подозрительно смотрит на меня, пытаясь узнать. Наверное, ее душу разъедают какие-то сомнения: иди знай, может, я пользовался ее услугами, когда она по молодости лет оценивала себя сравнительно дешево. Я выскакиваю из машины и, почти искренне удивляясь, развеваю все возникшие сомнения:

— Ты меня не узнала? Мы ведь вместе занимались в университете. Помнишь, только я был на курс младше…

Крыска недоверчиво смотрит на меня, но опомниться ей не приходится:

— Саша Сырцов, неужели забыла?

И тут Таня, наконец-то, вспоминает меня, Сашу Сырцова. Правда, не уверен, что такой занимался вместе с ней, и существует ли вообще этот Саша, но не это главное. Основное, что Крыска занимает место рядом со мной, и мы не спеша едем под нескончаемый аккомпанемент моего рассказа о разводе с женой после защиты кандидатской диссертации. Единственный пробой в этой игре: Таня может начать вспоминать общих знакомых. Поэтому тут же засыпаю ее градом вопросов: как дела, замужем ли, где работает?

Почерпнув ряд ценнейших и главное правдивых сведений об интересной работе, старшеклассниках, женихе-полярнике и теннисе, я предлагаю отметить радостное для нас обоих событие в ресторанчике «Скала» на берегу моря. Так как, судя по всему, у Крыски есть запас свободного времени, она, не колеблясь, соглашается. Объявив официанту, что скорость обслуживания вознаграждается, я окончательно понравился моей прелестной спутнице…

На площади Грибоедова мы нежно прощаемся, договариваемся снова увидеться в пятницу. Конечно, при большом желании можно было лечь с ней в постель уже сегодня, но у меня такого желания явно нет, хотя в пятницу волей-неволей я буду вынужден это делать, чтобы наконец-то узнать дальнейшую судьбу уникального произведения отечественного искусства. Завтра утром я должен быть у Константина Николаевича, и, как мне не хотелось поехать к Оле, я укрощаю требовательное желание раздразненного присутствием Крыски тела, и еду проветрить свои изрядно засорившиеся за последние дни мозги партией в преферанс на дачу к доценту Тарнавскому. Друзья детства, словно сговорившись, постоянно собираются у него.

Когда-то место, где находится эта дача, называлось Английским бульваром. И хотя сегодня бульвар именуется Пролетарским, это не означает, что социальный состав владельцев дач коренным образом изменился. Правда, в настоящее время творческую интеллигенцию здесь немного потеснили люди рабочих профессий, вроде моей, которые не без основания называют себя хозяевами жизни. И хотя Тарнавский имеет ученую степень, это не мешает ему общаться с теми, кого принято называть простыми людьми. По крайней мере, за карточным столом. Не мне кажется, что простых людей вообще не бывает.

— А мы уже начали, — приветствует меня хозяин дома, — однако ты вполне успеешь сесть на прикуп.

Настоящий старинный ломберный столик, мелки, несколько нераспечатанных колод, постоянные партнеры — что еще нужно Тарнавскому для того, чтобы считать этот вечер прожитым не зря. Быстрыми движениями разбрасываю карты и осведомляюсь: почем нынче вист?

— Десять копеек, — важно отвечает Сережа, плеснув коньяк в мою рюмку.

— Знаешь, Серый, недавно был в одной компании, так там инженеры по копейке играют.

— Так то же инженеры, — ответил за Сережу Вовчик, — они прослойка, а мы — рабочий класс.

— Впервые слышу, чтобы рабочий класс ремонтировал зажигалки.

— А кто же он? — кивнул на Вовчика Серега.

— Он из разряда обслуживающего персонала.

— Может, и я?

— И ты тоже. Ты ведь не производишь материальных благ, рихтуешь давно выпущенные машины.

— Зато от меня пользы людям больше, чем от твоих инженеров.

— Инженеры двигают прогресс.

— А я двигаю инженеров. На свое место.

— Каким образом? — принял участие в разговоре Тарнавский.

— А вот каким, — обернулся к нему Серега, — это когда-то ты, Саня Тарнавский, доцент, мог бы снизойти до меня с таким разговором. Дескать, милый, что-то в моей карете с задним колесом творится. И бросился бы я тут же с криком «сделаем, барин» доводить твою технику до ума, а потом бы кепку снял и благодарил за гривенничек «на чай». А теперь — дудки, за мной профессора бегают, уговаривают, Сереженька, нельзя ли поскорее, Сереженька, сделайте получше, и не беру я у них чаевых, а сам называю свою цену, и не я им — спасибо, а они мне, когда платят. А инженеры эти, по копейке, да какие они инженеры, если сами машину починить не могут? Им тогда не по копейке, а на щелчки играть нужно.

— Что же ты сына в английскую школу определил? — полюбопытствовал я.

— А ему работать где угодно и со знанием языков можно. А захочет парень учиться — я и тут помогу. Пусть катается по заграницам, как дети других родителей. Не захочет — в настоящую профессию определю, чтоб человеком себя чувствовал.

— Что же, по-твоему, означает это чувство? — с любопытством спросил доцент.

— Иметь все, что хочешь. Чтобы не сидел, считая копейки, от зарплаты до зарплаты, чтобы вещи ему служили, а не наоборот. Чтобы не ставил главной целью всей жизни купить дачу и машину, потому что закончит школу — и это все у него уже будет. Пусть в свое удовольствие живет, не то, что я.

— Ты, выходит, никакого удовольствия от жизни не получаешь?

— Получаю, но нельзя даже сравнить мои требования и его. У детей все по-другому.

— Дети есть дети.

— Не скажи, Саня. У меня в детстве была одна игрушка — маялка. Ты спроси сегодня пацанов, что это такое, — они не ответят. А тогда маялка была и самокат из досок на подшипниках, самоструганный. Я недавно своего малого игрушки выбрасывал — на два детских сада с головой бы хватило.

— А мой уже третий магнитофон требует, — пожаловался Вовчик, — маленький, с наушниками, чтобы по улице идти и музыку слушать. Я ему говорю, подожди немного, сейчас трудности на работе, так он и отвечает: трудности нужно преодолевать, на то они и существуют.

— Они действительно у тебя существуют? — удивленно спросил Тарнавский.

— Говорят, что будет сокращение штатов.

— А что говорят Штаты по этому поводу? — намекнул я на место пребывания брата Вовчика. — Тебе ведь вызов сделать — раз плюнуть.

— А что я там буду делать? Зажигалки ремонтировать? Я тут больше на них имею. И жизнь там неинтересная, с тоски сдохнуть можно. Ну кто там спросит меня: сколько я дал за эти супермодные джинсы или где достал последний диск какого-то «хэви мэтла» для малого? Нет, правду говорят, что там хорошо, где нас нет. Брат мой, что тут маляром был, что там, живет неплохо, но пишет, что как вспомнит родину, так хоть вешаться впору.

— Ностальгия, — сделал квалифицированное заключение доцент Тарнавский. — Ну, а ты своему сыну будущее определил?

— Говорит, что хочет быть музыкантом.

— Ну, это ничего, — успокоил я Вовчика, — в консерваторию его будет легче устроить, чем гробокопателем или рубщиком мяса. Это, в основном, фамильные профессии.

Тарнавский подавил смешок и, подняв карты, произнес:

— Пика.

— Пас, — отодвинул карты Вовчик.

— Трефа, — начал торговлю Сережа.

— Бубна, — поднял ставку доцент.

— Семь первых, — пропустил черву рихтовщик.

— Вторых, — без колебания ответил ему хозяин дома.

Дальше я не слушал, хотя, сидя на прикупе, обязан играть «на стол». Почему-то подумалось, что жизнь наша, человеческие взаимоотношения так похожи на преферанс. Сейчас ты играешь в паре против одного соперника, но будет следующая сдача — и твой соперник станет союзником, а недавний партнер — соперником, и станешь делать все возможное, чтобы не дать ему удачно сыграть. Только время рассудит, когда и кому быть вместе с тобой или против тебя.

— Ты что оглох? — теребил меня за рукав Серега, — дай доценту прикуп. Он у меня сейчас без двух все на свете сыграет.

Я перевернул карты. В прикупе лежал бубновый марьяж. Воистину, судьба играет человеком, особенно когда он играет в карты.

13

…Правая рука с откинутой расслабленной кистью хоть чуть-чуть, но все-таки прикрывает бок: правилами это запрещено, но видеть судья такую мелочь просто не в состоянии, главное — не снимать уколы пальцами — и все будет в порядке. Мой клинок ходит по крохотной дуге, обозначенной в пространстве между плечами противника, опустившего руку с оружием вниз: прием, усыпляющий бдительность, носящий к тому же отвлекающий маневр, — достаточно одного движения кисти и кончик рапиры уже смотрит в груды Делаю ложное движение назад и тут же прыжок вперед, коротко проворачиваю пальцами рукоятку рапиры, чтобы он не успел на перехвате и, словно падая в воду, иду в глубокий выпад, переводя на движении клинок ближе к правому предплечью, потому что противник, как и я, левша. Поздно, не хватило всего одного мгновения и, будто со стороны, вижу, как, легко отталкиваясь «спецами» от пола, он взлетает в воздух, прогибаясь, уклоняясь от моего резкого движения, и его рапира принимает положение шпаги тореадора, ставящего последнюю точку в жизни быка. Вместо предплечья противника оружие режет нарастающую пустоту и, не уйдя с выпада, получаю точный укол между лопаток, эту мастерски нанесенную сверху знаменитую «горбушку», придуманную Свешниковым…

Солнечный свет застает меня готовым к встрече с самим Константином Николаевичем, у которого есть в жизни всего одна слабость — старинные русские награды. Помочь он согласился, как думаю, только потому, что я всячески способствую его желанию постоянно пополнять коллекцию, о существовании которой мало кто догадывается. И вся разница между большим начальником Константином Николаевичем и моим клиентом товароведом Яровским состоит в том, что первый действительно собирает, а второй — просто вкладывает деньги в произведения искусства. Но и у того, и у другого, хотя стоят они на разных ступеньках социальной лестницы, деньги водятся потому, что каждый из них выгодно использует свое служебное положение, оставляя себе на карманные расходы зарплату вместе с прогрессивкой.

Войдя в обшитую настоящим дубом приемную, бросаю взгляд в зеркало, поправляю галстук и улыбаюсь секретарше, держащейся с видом премьер-министра перед объявлением войны сопредельной державе:

— Я из газеты…

— Да-да, — сразу смягчается строгая дама, поправляя очки в роговой оправе. — Константин Николаевич предупреждал. Прошу вас подождать немного.

Не знаю почему, но люди испытывают к слову «пресса» какое-то почти трепетное уважение и почтение, хотя она этого, с моей точки зрения, совершенно не заслуживает. Среди моих многочисленных знакомых есть и журналист, собирающий нэцке. Причем этому занятию его оклад в грандиозную сумму сто пятнадцать рублей не помеха. Прежде он организовывал письма-отклики по поводу «Малой земли», которая, козе понятно, затмила большую, а теперь организует поступления в редакцию писем, где трудящиеся, ни разу не бывавшие за границей, вовсю клеймят ее позором. Сам он в своих опусах с неподдельным ужасом говорит о наркомании на Западе, но, наверное, рано или поздно дождется разрешения писать о наркоманах отечественного производства, которых в последнее время развелось столько, что не заметить этого можно лишь будучи слепоглухонемым.

Проходит каких-то пять минут, и я вхожу в кабинет Константина Николаевича, минуя почти двадцатиметровый стол для заседаний, крепко пожимаю его руку. Константин Николаевич ткнул пальцем в кнопку селектора и попросил:

— Ирина Сергеевна, пожалуйста, два кофе и полчаса я буду занят.

Буквально через минуту в кабинет вошла секретарша, бережно неся на подносе две чашки из настоящего фарфора, в которых истекал ароматом настоящий бразильский кофе.

— Ирочка, — обратился к ней Константин Николаевич, — если появится Постников, передайте ему, чтобы явился к четырнадцати тридцати вместе с Олешко.

Смотрящая на своего шефа влюбленными глазами, слегка увеличенными фарами огромных очков, Ирина Сергеевна кивнула головой и осторожно закрыла громадную дверь кабинета.

Константин Николаевич достал из верхнего ящика стола небольшой коричневый конверт, передал его мне и жестом указал на остывающий кофе. Щелкнув золоченым «Ронсоном», он прикурил длинную черную сигарету «Плюс», щелчком пододвинул ко мне пачку. Я, конечно, мог повести себя ровнее, но барское гостеприимство хозяина этого кабинета мне почему-то не нравилось. Дома он вел себя иначе. Нет, не зря я продолжаю карьеру сторожа, хотя, наверное, тоже мог бы со временем пробиться в какой-нибудь начальственный кабинет. Власть даже если не портит человека, то волей-неволей откладывает какой-то отпечаток на его поведение, но создан я уж, видимо, так, что предпочитаю демократические отношения, что с Константином Николаевичем, что с моим незадачливым компаньоном Барановским. Поэтому достаю из кармана пачку настоящих пахитосок с вделанными мундштуками, специально приготовленных для встреч на подобном уровне и нажимаю на кнопку зажигалки «Дук модерн», за которую можно было бы взять несколько «Ронсонов».

Умный человек Константин Николаевич видел мое желание поддержать собственное реноме, и, смягчившись, умело подыграл.

— Кстати, — сказал он, сделав маленький глоточек кофе, — сахара не в меру… да, посмотри последний номер газеты «Знамя труда», думаю, тебя заинтересует. А для меня ничего интересного нет? — чуть ли не заискивающим тоном спросил он.

— Надеюсь, скоро будет, — стряхиваю густой серебристый пепел в чистейшую пепельницу, — я должен вернуть этот материал?

— Не обязательно, — делает он широкий жест, — копия есть копия.

Открытый ветрячок посылает свежую струю воздуха прямо в лицо, но и это не спасает от изматывающей духоты, и я чувствую, как рубашка словно приклеивается к спинке сиденья. Остановив машину у газетного киоска, отрываюсь от кресла, безо всякой очереди приобретаю свежий номер газеты и засовываю его в задний карман брюк. Дома небрежно бросаю взмокшую газету на стол и, удобно усевшись, аккуратно вскрываю коричневый конверт, достаю плотно сложенные листы папиросной бумаги…

ПРИГОВОР

именем Украинской Советской Социалистической Республики 21 января 1980 года Октябрьский районный народный суд г. Южноморска в составе председательствующего — народного судьи Малого М. А., народных заседателей Трасофатова С. Е., Копа Д. М., при секретаре Юраковой Е. И., рассмотрев в открытом судебном заседании в зале суда дело по обвинению Довгулевича Олега Николаевича, 19 августа 1930 года рождения, уроженца города Киева, поляка, б/п, образование высшее, холостого, не работающего, ранее судимого:

9 июля 1973 года народным судом Чиланзарского района г. Ташкента по ст. ст. 88, 197 ч. I УК Узбек. ССР к семи годам лишения свободы, освобожденного 29 декабря 1976 года условно на три года один месяц 20 дней, без определенного места жительства, в совершении преступления, предусмотренного ст. ст. 81 ч. 2, 140 ч. 2, 193 ч. 3, 194 ч. 1 УК УССР.

Установил:

29 октября 1979 г. в ночное время, Довгулевич О. Н. по предварительному сговору с не установленным следствием лицом по имени «Игорь» проник в помещение бухгалтерии городского агентства «Союзпечать», расположенного по переулку Гоголя, 1, откуда совершил тайное хищение государственного имущества: счетную машинку «Вильнюс» — 753 руб., калькулятор «Нисса» — 82 руб. 24 коп., пишущую машинку «Украина» — 251 руб. 20 коп., различные бланки бухгалтерских документов, пломбиратор, нумератор, чековую книжку, — всего на общую сумму — 1086 руб. 44 коп.

Похищенное имущество они перенесли в кв. 24 по спуску Гарибальди, 3, где оно было обнаружено и изъято.

7 ноября 1979 года примерно в 19.00 час. Довгулевич О. Н. по предварительному сговору с не установленным следствием лицом по имени «Игорь» путем взлома входной двери проникли в кв. 4 по проспекту Мира, 18, откуда совершили хищение личного имущества, принадлежащего Ярошенко А. К.: ятаган с золотыми насечками в серебряной оправе, Иран XVII век, стоимость — 2000 руб.; шпага в виде трости из японской вишни, Испания, конец XVIII века — 1500 руб. Миниатюры: «Портрет молодой девушки», вмонтированный в черепаховую табакерку, Франция, XVII век — 2500 руб.; портрет царицы Екатерины, автор Тор. Стефано — 5000 руб.; портрет «Аннеты», акварель, слоновая кость, Франция, первая половина XVII века — 2000 руб.; «Пейзаж с руинами», Италия, XVIII век — 1000 руб.; «Портрет 3-х детей», неизвестный художник, Россия, начало XIX века — 2500 руб.; «Образ святого князя Владимира», Россия, конец XVIII века — 1000 руб., Ростовская финифть «Святой ангел-хранитель», Россия, конец XVIII века — 600 руб. Женский портрет. Франция, начало XIX века — 3000 руб. Женский портрет. Франция, начало XIX века — 800 руб. Мужской портрет, Австрия, XVIII век — 2500 руб. Иконы: «Покров, северные письма», XVIII век — 2000 руб. «Семь отроков», Россия, XIX век — 1500 руб. «Богоматерь Владимирская» — 1500 руб. «Александр Невский» XVIII век — 1000 руб. «Богоматерь Агидитрия» 1791 год — 2500 руб. Вазу бронзовую, Франция, начало XIX века — 2000 руб… Квасник розовый с крышкой, Россия, начало XIX века — 350 руб. Скульптуру «Девушка, читающая книгу», Англия XIX век — 2000 руб. Розетку с тремя амурами на дне, окаймленную розами. Франция, XVIII век — 600 руб. Портрет Ильинского, 1857 г., рельеф из слоновой кости — 2000 руб. Ростовскую финифть «Женщина, вокруг нее святые», 1857 г. — 800 руб. Картину «Женщина с детьми», Италия, XVIII век — 1500 руб. Два складня «Воскресение Христово с праздником» — 290 руб. «Портрет неизвестного» работы Тропинина — 2000 руб. Бронзовую перечницу круглой формы, Китай, XVIII век — 200 руб., деньги в сумме — 50 руб.

Всего на общую сумму — 66990 руб.

Похищенное имущество перенесли и хранили в кв. 24 по спуску Гарибальди, 3, а в дальнейшем продали не установленному следствием лицу за 1500 руб.

Об остальных подвигах гражданина Довгулевича я читал не столь внимательно. В общем, приехал в город человек, специализирующийся, в основном, на кражах в общественных туалетах. Знакомится с неким Игорем, совершает с ним пробный набег на «Союзпечать», потом, меняя окраску, бомбит квартиру Ярошенко, далее его пути с Игорем расходятся, и Олег Николаевич возвращается к прежним делам — ворует портфели в туалетах, библиотеках и других общественных местах. При обыске у него находят разные вещдоки и в том числе сравнительно дешевый складень Ярошенко, который Довгулевич совместно с не установленным следствием Игорем почему-то не продал другому не установленному следствием лицу. Словно нарочно, чтобы подкрепить доказательство: в квартире у бабуси был именно наш вещий Олег, совершающий набеги на туалеты, а не кто-то другой. А далее все идет, как по маслу: Довгулевич получает свой «пятерик» и мотает срок, владельцам возвращаются их ценности, которые преступник не успел сбыть — паспорта, удостоверения, дипломаты, авторучки. И, наконец, что самое главное: суд оставляет без рассмотрения гражданский иск Ярошенко А. К., так как нет экспертного заключения о стоимости похищенных предметов. Это, конечно, не может не обрадовать всех не установленных следствием лиц, потому что вопрос о дальнейшей судьбе произведений искусства, кроме владельца, никого не интересует. Если учесть, что владелец в прошлом году отправился в тот мир, где просто некуда повесить полотно, становится ясно: раз всплыл Тропинин, то вскоре могут появиться и другие вещи, список которых лежит передо мной. И они сами приведут к своему новому владельцу, тому самому, скорее всего, не установленному следствием лицу, на которого работал также не известный следствию Игорь. И сейчас они могут действовать практически открыто, потому что суд интересует истина, а не дальнейшая судьба каких-то икон. С ними вообще что-то непонятное творится. Принесите в комиссионный магазин статуэтку Будды или изображение одного из многочисленных древних греческих богов — и их примут без лишних слов. Но попробуйте сдать туда икону, самую уникальную — ее не примут, так как она являет собой предмет культа. Почему же в таком случае предметом культа не является бронзовый Будда — загадка за семью печатями, которую, наверное, не в силах разгадать наши деятели от культуры. И пока такое положение существует, оно не может не радовать таких ребят, как я. Попытайтесь вытащить из музея пусть даже малоценный экспонат или из обыкновенного магазина какую-нибудь тряпку под покровом ночи — и вас, как правило, обязательно найдут и помогут найти свое место в жизни севернее родного дома. А тут исчезли, растворились неординарные произведения искусства и никого это не волнует — черт с ними. В списке, к примеру, значится портрет Екатерины работы «Тор. Стефано», который на самом деле Торелли. Известно, что эту миниатюру царица подарила своему фавориту Платону Зубову. Неизвестно только, где она находится в настоящее время. Быть может, ее уже перепродали в районе какого-то Сотбиза. Уж кто-кто, а я знаю, как перековывается искусство в доллары.

В Москве у Мостягина украли лучшую коллекцию орденов в Европе. Влезли через фонарь мастерской к художнику Соколову, отобрали самые ценные иконы — и с концами; ордена и доски обрели новых хозяев за границей. Да и в нашем городе это положение не уступает столичному. Один из примеров лежит передо мной. Могу вспомнить и другие. Два года назад исчезает коллекция серебряного антиквариата у Юрия Масликова. Уникальной коллекции фарфора лишается Виктор Глайзерман. Пользуясь поездкой на симпозиум композитора Глазкова, влезают в его квартиру, но на сей раз мимо, потому что Глазков предусмотрительно спрятал свою коллекцию в доме матери. И милиция практически ничего сделать не может. То есть, иногда похитителей находят, как, к примеру, разыскали человека, обворовавшего Глайзермана, но вещи… Тем более что в последнее время к антиквариату воспылали любовью деятели вроде того, который подкинул мне этот коричневый конверт, что значительно ухудшает шансы ограбленных получить назад свои шедевры.

С этими мыслями разворачиваю газету, купленную по совету Константина Николаевича, и среди информаций о рекордных удоях, передовом опыте и прочих крайне волнующих меня сведений нахожу интервью корреспондента О. Постовщикова с начальником управления по надзору за рассмотрением уголовных дел в судах Прокуратуры УССР Б. Талабольченко. Внимательно читаю и нахожу то, что может интересовать общественность в моем лице. На вопрос «Какие юридические вопросы вас особенно интересуют?» Талабольченко отвечает:

«Меня волнуют многие правовые проблемы. Вот одна из них, на первый взгляд, не особенно важная. Я имею в виду моральные и правовые аспекты коллекционирования. Безусловно, основная масса собирателей — честные, увлеченные люди, делающие большое и полезное дело. Но тем не менее проблем тут возникает немало — и сохранность шедевров, и то, как они передаются друг другу, и нежелательное нравственное влияние, которое, порой, оказывает коллекция на ее обладателя, превращает его в стяжателя».

Дальше еще одно аналогичное рассуждение, подводящее к конкретному примеру, взятому из жизни нашего города. «Скажем, обратился недавно в милицию один собиратель — украли у него портфель. А в портфеле — миниатюры, в том числе работы Тропинина, всего на 60 тысяч. Дома же у него только записанных в музейные каталоги полотен — около полутора сотен. А зарплата 100–120 рублей в месяц.

Не верю я, когда речь заходит о таких богатейших собраниях, в сверхэкономию на еде и одежде. Ясно: это или скупка произведений за бесценок у несведущих людей и последующая перепродажа их втридорога, либо покупка краденого. Первые шаги в наведении порядка тут сделаны: шедевры, признанные народным достоянием, можно продать только с ведома государства. Но это не решает всех вопросов. Кстати, хранятся эти сокровища у того же коллекционера без сигнализации, надежных запоров. Так что думать тут есть над чем».

Думать действительно есть над чем, потому что только при тщательном размышлении и перетасовке фактов можно найти зерно истины в той куче чуши, которую городит со страниц газеты этот хранитель законности.

Ну то, что в милицию обратился коллекционер по поводу кражи шестидесятитысячного портфеля, где были работы Тропинина, объяснить просто, особенно если располагать сведениями, которые Талабольченко неизвестны, несмотря на его должность. Когда в столице пара идиотов убила известного в стране человека, чтобы завладеть его наградами, наш город здорово трусили. Один из серьезных коллекционеров, в планы которого не входили объяснения с милицией, собрал ордена в портфель, передал его на хранение брату, но у того ордена эти украли буквально на следующий день. Все это было блефом, который в дальнейшем позволил коллекционеру заявить: да, были награды, но украли их, все об этом знают.

Соединив эти данные со сведениями о похищенных шедеврах Ярошенко, понимаю, как сложилась бессмертная фраза о шестидесятитысячном портфеле, полотнах и зарплате в сто рублей. Кстати, если бы я интервьюировал Талабольченко, не преминул бы спросить: как это у человека дома могут находиться полотна, занесенные в музейные каталоги — ведь это значит, что они похищены из музеев, в таком случае шедевры нужно изымать, наверное? И, кстати, о зарплате. Зарабатывая сто рублей в месяц, коллекцию собрать невозможно — утверждает начальник очень серьезного управления. Интересно. Получается, допустим, была бы зарплата в три раза больше, тогда другое дело: иди и покупай Брюллова, Рембрандта или Тропинина, очень интересующего меня в отличие от Талабольченко. Ведь ему нет дела до того, куда уплывают украденные полотна, зато крайне заботит моральный облик коллекционеров, в основной своей массе честных людей, как справедливо сообщает читателям этот работник прокуратуры. Правда, он тут же утверждает, что честным путем собрать уникальную коллекцию невозможно, завершая этим заявлением четко выстроенную им пирамиду несуразицы.

А выводы делаются просто. Теперь можно выпить еще чашку кофе и немного размяться. Когда работают руки и ноги, почему-то легче думается.

Иногда мне кажется, что везение — это случайность. Правда, очень хорошо подготовленная. Нет, не зря связал я себя сотнями нитей взаимных услуг с самыми разными людьми. Сейчас можно считать, что время, затраченное на прошлые и последующие встречи с Константином Николаевичем, окупились с лихвой. А деньги, Бог с ними. Время дороже денег, его дивиденды куда значительнее. Почему бы, просто так, от нечего делать, не рассказать этот анекдот Горбунову, он ведь газет не читает. Веня очень любит истории, в которых наши компетентные органы проявляют такое завидное знание ситуации, ведь некоторые их представители — на его содержании. Это, наверняка, они шлют наверх подобную правдивую информацию, которая автоматически становится истиной, проверенной в последней инстанции…

14

Я привык постоянно видеть здесь Марину, словно всего за год успела стать она одной из постоянных частичек Венькиного окружения, такой же, как эти доски, полотна, статуэтки. Красивая штуковина, а главное — теплая, постоянно рядом. В капризах Вени с годами появилось что-то новое, все мы меняемся со временем.

— Кофе хочешь? — спросила меня девочка — игрушка, довольная уже тем, что хоть кто-то заглянул сюда, в этот холодный подвал, набитый принадлежащими вечности сокровищами. Горбунов не любит, чтобы Марина лишний раз выходила на улицу: то ли привычки свои прививает, то ли просто боится, что без мужского внимания такая лялька не останется. И в самом деле, сколько доводилось видеть: катят в машинах солидняки со студентками и школьницами, что во внучки им годятся. Так и Марина к ним подсесть может, запросто, чтобы обстановку сменить, ей плата за любовь ни к чему, Веня никогда крохобором не был, но с ним человек в манекен превратиться может, это я по себе испытал.

— Хочу, Марина, у меня почему-то никогда не хватает сил отказаться от этого напитка. А где наш славный Дон Кихот со своими Буцефало-Росинантами?

— Я хотела тебя спросить, — Марина пропускает этот вопрос мимо своих маленьких ушей с бриллиантовыми вкраплениями, — отчего ты постоянно сыпешь словами? Смысла никакого. То же самое можно сказать просто. По-человечески.

Ого, чудо наше с шестимесячной завивкой стало провокационные вопросы задавать. Сказать тебе всю правду, все что думаю? Этого еще не хватало.

— Видишь ли, девочка, жизнь нужно воспринимать иронически. Тогда она становится гораздо легче.

— Что, так тяжело тебе живется? — насмешливо спрашивает она, наливая кофе в крохотную фарфоровую посудину, изготовленную, судя по декоративности и пурпуровой краске, на заводе братьев Корниловых. А девочка непроста. Видимо, привык я к ней, да и к женщинам всегда легкомысленно относился.

— А кому сейчас легко, Марина? — отвечаю вполне серьезно. — Иногда так устаешь, что заснуть не можешь.

— Зачем тебе все это? Зарабатывать можно и по-другому…

Что-то за тобой, детка, я никогда не замечал трудового энтузиазма. Может, именно поэтому тебе хочется заразить им других? А дело у меня неплохое. Искусство, известно кому принадлежит — народу. Однако, те дозированные порции псевдоподобных ценностей, которые получает наш народ, меня явно не устраивают. Вот в фильме о фиалке с Монмартра как образец вершины юмора, министр кавалерии становится министром изящных искусств. Кино, что называется, жизненное: в Южноморске одним из театров руководил бывший начальник тюрьмы. Символика мрачная, но наглядно подтверждающая, кто у нас командует искусством. В такой ситуации лишь остается совмещать приятное с полезным, приобщаться к подлинному искусству и получать от этого материальное удовлетворение. Поэтому я собираю, всю стену иконами завесил, есть неплохие полотна. Мало ли на свете коллекционеров? Вон многозвездный наш маршал Брежнев, к примеру, все награды собрал, кроме ордена «Мать-героиня». Только умер, как тут же вышел Указ, запрещающий коллекционировать современные отечественные награды. Так что коллекция покойного пока вне конкуренции. Ничего, другие собирают по-прежнему, им Указ не в указ, особенно в связи с шестидесятилетием и за плодотворную работу. И даже самый главный мент страны Щелоков — тоже коллекционер. Взяли Марата с сомнительным поличняком, дело склеили, изъяли всю коллекцию — и прямиком ее на дом к министру внутренних дел. Тот, правда, совесть проявил: отдал все малоценное в Оружейную палату. Остальное оставил себе. Так что, девочка, если наши кормчие, ведущие народ по пути благополучия, поголовно собиратели: кто полотна, кто бриллианты, кто звания, кто просто бабки, то почему бы мне не следовать их личному примеру? Ты, наверное, и Венькину работу не очень уважаешь, хотя благодаря ей неплохо живешь. А твой почти благоверный когда-то в два счета доказал мне, что главное в нашей жизни — деньги. Я тогда со спортом расплевывался окончательно, а что дальше делать? Ни кола, ни двора, в одной комнате с мамой. Человеку нужно многое. И желательно не в том возрасте, когда от могилы его отделяют несколько шагов. Что я должен был всю жизнь горбить и где-то ближе к заслуженной пенсии тачку покупать, если вообще такая возможность представится? Или десятилетиями стоять в очереди на квартиру — а пока где жить? Снимать ее — никакой зарплаты на жизнь не хватит. Разве честным трудом все это заработаешь в мои-то годы? Я ведь не академик, не герой, не мореплаватель, не сын какой-то шишки. Люди работают, чтобы жить или живут, чтобы работать? То-то же. И я стал трудиться на твоего Веньку. Откровенно говоря, на все хватало — и на машину, и на квартиру, и на девочек. Поэтому не нужно мне читать морали, я и так политически грамотный, это даже во всех моих характеристиках сказано. Но при этом никогда не забываю: самое хорошее о человеке говорят в день его похорон.

Когда я только начинал работать в фирме Горбунова, довелось побывать на даче одного ответственного работника, разносящего закусон и водку в кабаке средней руки. Там-то между ним и Венькой состоялась беседа, естественно, проходившая в теплой и дружественной обстановке. Тем не менее мы, боевая гвардия Горбунова, держались не расслабляясь и были готовы в любой момент защитить своего шефа, который явно нарывался на неприятности.

Симпатичному официанту с замашками патриция прислуживал скромный парень с погонами майора, что должно было доказать Горбунову серьезность сложившейся обстановки. Только твой Венька, Мариночка, был спокоен, это благодаря ему я научился искусству подводить противника к заранее предусмотренному ответному ходу.

Требовал тогда этот половой свою долю от какой-то операции, но Веня упорно стоял на своем: чуть позже, сейчас свободных денег нет. Официант расхохотался прямо в лицо Горбунова: «Ты сделал очередную большую покупку?» Венька только и ждал подобной фразы.

— Да, — спокойно ответил он, — я купил обком.

— Всего лишь, — почувствовал, что Веня может и не шутить, противник, и ему ничего не оставалось делать, как продолжать разговор на веселой ноте, — а почему не попытался заполучить самого…

— Лучше синица в руках, чем журавль в небе, — не отдал инициативы Горбунов при помощи заранее приготовленной игры слов таким убедительным тоном, что у мента от изумления чуть звезды с погон не упали. Он, наверное, считал себя самым большим человеком, которого можно купить. Дурачок, нет человека, которого бы нельзя было прибрать к рукам, способов для этого — масса. Просто один стоит дорого, другой еще дороже, третий на бабе сломится, четвертый друга кинется выручать. И так далее.

Веня не блефовал тогда, говоря о довольно большой покупке. Правда, умолчал, что сделал ее по приказу Леонарда. Дед предпочитал оставаться в тени, независимо от уровня очередного приобретения, ни дать ни взять — капитан Немо, помноженный на Ханта. Горбунов тоже в накладе не оставался, официанту долго пришлось ждать своих денег, нервы у него не выдержали. А от несдержанности до гражданской панихиды — всего один шаг. Нашел с кем тягаться…

С Горбуновым пытался разделаться даже генерал, которого кормили все торгаши города, однако Веня нажаловался старику. Вышегородский выдал мудрый совет: если даешь льву, не обращай внимания на лай шакалов. Своей доли от антикварной фирмы этот генерал, прозванный нами «двенадцатилапым мусором», не получил. И более того, после неудачной попытки повлиять на Горбунова при помощи своих соколов со стандартными стрижками, получил ультиматум: или генерал уезжает из города, или переезжает из своей шикарной квартиры на третье кладбище. Перед выставлением ультиматума Горбунов отправил кое-кому несколько неплохих холстов, и нашего доблестного мента перевели бороться с преступностью в края с менее теплым климатом. После этого случая акции Горбунова в деловом мире возросли до небес, потому что все были уверены: мент сбежал из-за страха получить очередную правительственную награду уже посмертно. Вообще-то правильно: государственная награда, но у нас принято говорить и писать — правительственная. А какое правительство — такие и награды.

Вон Сашка рассказывал, что не только доходные места продаются, но и награды к ним, соответствующие креслу. Плати — и хоть Звездочку на грудь цепляй. Так что пока у нас коррупция, взяточничество и лицемерие в ранге государственной политики, лично мне честно работать — просто смешно. Конечно, я бы мог трудиться по-другому, но зачем, мне и так хорошо.

— По-другому я просто не умею, Маринка. А ты…

— Я женщина.

Сучка ты, а не женщина. Спишь с мужиком, старше тебя на целую жизнь, а другим нотации пытаешься читать, чтобы самой себе чище казаться. Или просто от безделья, боишься, что уйду, и снова одна останешься. Ведь для женщины одиночество просто неестественно. Она же создана для того, чтобы заботиться, сыпать нравоучениями, просто быть рядом, так отчего столько одиноких баб вокруг? Но Марина одинока и рядом с Горбуновым. А предки ее из дома выперли, когда узнали, что их функции по снабжению дочери фирменными шмутками, косметикой и прочим барахлом взял на себя их сверстник.

— Ты не просто женщина, Марина, ты прелестная женщина, очень красивая. А красота сродни таланту: не часто рождается. Вот смотрю я на тебя и даже как-то радостно делается.

— При Вене почему-то стараешься не смотреть, — вызывающе-иронично подметила Марина.

Играешься, девочка, это ничего, это в тебе еще пионерские костры горят. В ответ принимаю напряженную позу, придаю лицу самое серьезное выражение и глухо спрашиваю:

— Ты не догадалась почему?

Теперь главное, не упустить инициативы, разве идя сюда я предвидел такой ход, просто зашел развлечься. Так оно и есть. Марина, правда, оказывается не круглая дурочка, но быть может это к лучшему.

— Веня приедет завтра, — продолжила свою игру Марина, вызывая на откровение: что ж, попробуй, бывший сторожевой пес хозяина, украсть сахарную косточку, приготовленную для первого блюда, попробуй, что ты медлишь. Боишься, вдруг не выйдет, узнает о неудачной попытке Горбунов, наживешь неприятности. И рассчитать все времени не оставила, что ж, как говорится, риск благородное дело, хотя и невелик он, но все-таки играть я привык наверняка.

Наш поцелуй длился долго, несмотря на то, что целоваться я не люблю. Что делать, но так положено, любимая, неужели это свершилось, черт тебя возьми, язык же разболеться может…

На Бельмондо я не очень похож, разве что телосложением. Зато черты лица у меня правильнее. Не зря Шелест как-то добродушно-завистливо отметил, что с моей внешностью он пополнял бы свою коллекцию более высокими темпами. Впрочем, для подобных анализов время уже ушло в нули, мои пальцы шустро пробежались по пуговкам белоснежной блузки девушки, без особого труда обнажили слегка загоревшие плечи: с Горбуновым по пляжам не разойдешься. Марина прикрыла свои кукольные глазки, откинула головку на спинку кресла и, словно наизусть заученную еще в школе теорему, повторяла «Не нужно, ну, пожалуйста, не нужно», одновременно прогибаясь, чтобы мне было удобнее расстегнуть застежку кружевного французского бюстгальтера. Именно бюстгальтера, у этой девочки, оказывается, не грудь, а бюст, хоть в музее выставляй. Почему так принято восхищаться белизной холодного мрамора всяческих Фрин и Венер, когда вот она, красота, в плоти, классическая, словно открылась, овеянная легендами извечная женская загадка, любуйтесь, люди. Нет, так уж в наши головы вдолблено, искусство — оно в музее, а рядом — голая до неприличия девка. Восхищаться ею не принято, обладать — другое дело. Сами себя в скотов превращаем, воспитание для этого получили соответствующее.

Невольно опять вспоминаю Шелеста, такие трусики в его коллекции — редкость, подлинный «голден стар», что еще раз доказывает: Веня всем платит щедро. Заученным движением Марина сгибает ноги в коленях, и безо всякого почтения к такой дорогой вещи я отбрасываю почти невесомое белье в сторону, легко подымаю девушку на руки, иду к дверям-вешалке, поддеваю их носком ноги, и вот она уже лежит в опочивальне своего хозяина, девочка, купленная не за подлинную цену, постоянно ждущая, когда среди прочих дел до нее дойдет черед, а потому… Потому или по другому — разницы для меня, по крайней мере, нет. Марина внезапно проявляет инициативу, она мягко толкает меня в грудь, резким движением расстегивает «молнию» джинсов. Давно меня не раздевали с такой поспешностью, но порыв ее активности угасает так же внезапно, как и начался, и она опускается рядом, уступая мне лидерство в сложившейся ситуации.

Находясь с женщиной, я часто задумываюсь: отчего мужчины платят им, а не наоборот. Ведь уверен, они от этого получают больше удовольствия. Вот сейчас Марина и хрипит, и подушку покусывает, и так сдавливает ногами мою поясницу, что приходится мышцы напрягать, а по мне — хоть бы скорее все это закончилось. Зачем я это сделал? Сам не знаю. Подобная ситуация даже в мыслях не предусматривалась. Хотя, если бы человек мог объяснить абсолютно все свои поступки, он бы не стал этим загадочным для себя сапиенсом. В конце концов я мужчина со всеми его инстинктами.

— Тебе хорошо? — проникновенным голосом спрашиваю Марину, которая, казалось бы, лежит без сознания. Ответа нет, ее рука скользит по моей груди, пальцы слегка касаются набухшего красной полосой давнего шрама.

— Что это?

— Это нож.

— Он мог убить тебя?

Что тебе сказать, девочка? Мог, разумеется, но я, как всегда, оказался удачливее, однако ведь когда-нибудь, рано или поздно, удача отвернется. Конечно, лучше бы поздно, но кто это знает, кроме его величества Случая: единственное, во что я верю в этой жизни.

— Нет, дорогая, рана была неопасной. В детстве, еще мальчишками баловались.

Именно баловались. Лишнего ей знать не нужно, чем меньше о тебе человек знает, тем полезнее для собственного здоровья. И именно дорогая. После того, как Алик назвал ночью жену именем любовницы и по собственному признанию «имел вырванные годы», я в подобных ситуациях обращаюсь к женщинам только так — дорогая. На собственных ошибках только дураки учатся.

— Тебе было больно?

Не помню. Мне так много раз бывало больно, что я уже стал относиться к подобным ощущениям, словно родился стоиком.

— Да, — односложно отвечаю я.

— А я в детстве часто болела. Ты тоже?

Болел, конечно. Разве есть на свете дети, которые не болеют? Я ведь, девочка, родился не тем атлетически сложенным мужиком, который лежит с тобой рядом. И когда мне было три года, врачи смотрели на меня сочувственно: бедный человек, ему уже который месяц на кладбище прогулы ставят, полное истощение нервной системы. Мама, а не они, вытянула меня с того света. Рано утром тащила на себе к берегу моря под самые полезные лучи солнца; и разбегались от меня, маленького пугала с тонкой шеей, обмотанной толстым слоем ваты, родители с упитанными донельзя детьми, словно прокаженный сидел на золотистом песке, от которого болезнь заиметь — раз плюнуть.

Ноги не держали, мама уходила с пляжа, неся на одной руке меня, десятикилограммового, в другой — ведро с морской водой, дневная ванна дистрофику. И так на самый верх, в халупу, именуемую громко дачей, которую они с отцом сняли, прочно войдя в долги. В меня вливали папину кровь, но этой процедуры не помню. Врезалось в память другое: теннисный стол неподалеку от лечебницы, мячик, летающий над сеткой. Это было сигналом приближающейся боли, и я начинал тихо скулить, орать сил не было. А через несколько лет, случайно встретив нас, доктор Хаит, лучший детский врач города, вынесший мне смертный приговор, с изумлением спрашивал мать: «Это тот скелетик?» и говорил, что за такое волшебное превращение ордена мало.

Тогда я уже не был доходягой: мордатый пацан с кудрями до плеч и огромным коком на голове. С коком пришлось распроститься перед школой. Я вышел изрядно облысевшим из парикмахерской, где к общему удовольствию сравнил себя с Иваном Бровкиным. Мама вела меня в первый класс, а затем занимала очередь за хлебом. После уроков я самостоятельно переходил через дорогу и достаивал рядом с ней очередь, хотя до сих пор не могу понять: зачем я ходил в первый класс, единственный в нем ученик, умевший еще до школы читать и писать. Черную тяжелую буханку хлеба заворачивали в свежую газету, со страниц которой улыбался Никита Сергеевич с внуком Никитой на руках. Но, несмотря на временные трудности, мы свято верили, что в восьмидесятом будет построен коммунизм и любой человек сможет побывать на экскурсии в космосе. А жизнь как-то постепенно разубеждала меня во всем, постоянно доказывая, что нет ничего более постоянного, чем временные явления.

Да, дорогая, я часто болел в детстве. Любая зараза цеплялась за меня, словно был я ее палочкой-выручалочкой, и все-таки четвертый класс закончил круглым отличником. Судьба часто так распоряжается: у кого слабое тело, тот вынужден делать ставку на голову. Потом все изменилось. Зашел ко мне Рыжий, принес какую-то книжку — я с детства их залпом глотаю, в руках у него была обыкновенная авоська, в которой лежали старенькие кеды. Рыжий с гордостью отметил, что идет на тренировку и даже взял с собой, за компанию.

Тренировались мы в школьном спортзале, пацаны с одной улицы, тридцать человек. А через два года, как-то постепенно отсеялись все, кроме меня, попавшего сюда совершенно случайно.

Я ходил во дворе гордый донельзя тем, что уже участвую в настоящих соревнованиях, пояснил корешкам, как держать в руках деревянные клинки; двор растил нас, растила и улица, та самая, влияния которой сегодня почему-то боятся. Выползал из подвала вечно пьяный Ленька-Маркиз, — в прошлом армейский разведчик, прошедший три года фронта, полгода концлагерей на Западе и десять лет лагерей на Востоке, лишенный всех добытых кровью наград и начинавших тогда плодиться привилегий — и заунывно тянул песню: «Рано утром проснешься, на поверку постройся, вызывают — „Васильев!“ — и три шага вперед. Это Клим Ворошилов и братишка Буденный даровали свободу, их любит нарр-од…» А потом, мочась в штаны, не сходя с места, поучал нас «Деритесь, пацаны, жизнь — борьба, кто сильнее — всегда прав». Два раза нас просить не приходилось, дрались с удовольствием.

У меня уже не было отца, а распаскудить к тому времени свое чадо родители успели: все самое лучшее — ему. И трудно, ох как было трудно отвыкать от сравнительно хорошей жизни. Мама запрещала мне играть в футбол, моментально рвались ботинки, купленные в магазине; запрещала мне, который уже привык к туфлям с модными острыми носами, сшитыми по индивидуальной колодке. Вся радость: школа, спортзал, двор. Куда ушли болезни? Бегали на близлежащий базар, воровали дары полей. И Витька Пономарев с нами бегал, несмотря на то, что он, как шарик, в добре катался, даже папина машина за ним в школу приезжала. А когда его, самого неповоротливого, поймали во время базарной экспроприации, тут же всех заложил. У нас это считалось самым серьезным преступлением, и отлупил я тогда Витьку за милую душу. Что с детей взять, не понимают, что у взрослых стукачество уже стало обычным явлением, не зря нам все время напоминали о Павлике Морозове, не случайно в Уголовном кодексе есть статья, воспринимать которую каждый нормальный человек должен с омерзением — «за недонесение».

И напрасно потом я пытался удержать свое лидерство во дворе, куда там; нанялись к Витьке вечно голодные сыновья Маркиза — «хочешь быть нашим королем?» Пономарев, понятно, хотел. «А раз король, кормить обязан». Кормил их Витька преимущественно конфетами и украденными у отца папиросами «Аркадия». Работа у короля для маркизовых отпрысков была несложной: лупить меня, где бы ни увидели. И дубилась моя шкура под их кулаками, хоть пытался я отбиваться, куда там, они вдвое старше были. А перекупить тогда их я просто не догадался, да и чем перекупать? Отучал меня Витька боли бояться, постоянно отучал. Мама спрашивала, откуда синяки, я все на тренировки списывал, и жизнь шла своим еще неспешным тогда ходом.

Спасибо тебе, Витька, за нелегкую науку. Заканчивая школу, я уже мог сравнительно легко справиться в драке сразу с двумя соперниками, и как-то постепенно отстали получавшие серьезные повреждения маркизики, пристававшие ко мне по инерции, уже будучи женатыми. И думал я, выслушивая на уроках обществоведения слова о социальной справедливости: где же она? У моего вечного соперника есть все, даже собака по последней моде, а у меня не всегда на кино хватает.

Детство, детство… Любой ценой вернуть давнее лидерство. Витька пришел на выпускной вечер во всем с иголочки, туфли на нем — папа двести колов отвалил. Да разве один такой Витька был в нашем классе. Целый клан, особняком держалась маленькая элита, попробуй к такой приблизиться. А я до выпускного так и не дошел: сшили мне на заказ первые в жизни брюки — на целый костюм у мамы денег не хватило. И забился я от такой несправедливости в старый подвал нашего дома, прикуривая одну сигарету от другой. Как мне хотелось побывать на том выпускном вечере, который раз в жизни только-то и бывает. Не довелось…

В вузе конкурс — десять человек на место, у меня аттестат с одной «тройкой», естественно, по физкультуре. Не ходил я в школьный спортзал, наивно намекнул учителю, мол, чему мастера спорта перворазрядник научит? А в результате получил заслуженной оценкой по носу.

Поступил все равно, бесплатно, кстати, спортсмены в гуманитариях — редкость. Витька для проформы ходил на экзамены в медин: у его папы все схвачено. Стал наш Витька доктором, только к такому попадать, лучше самому повеситься. Не тот сейчас Витька, не тот. Папашу его доблестного несколько раз из кресла в кресло перебрасывали, чтоб очередное дело развалил, а потом и вовсе выгнали на персональную пенсию.

Витька все привык из его рук получать, поддержка внезапно закончилась, а что он сам умеет? Встречались мы редко, но несколько лет назад я увидел стоящего на остановке трамвая своего старинного неприятеля в костюмчике явно не от Кардена. Победил его в жизненной схватке, но не знает никто об этой победе, как и о том, чего она мне стоила. А тогда, упиваясь свалившейся радостью, подъехал к нему на недавно купленной машине и подвез домой. Странно, будто исчезли долгие годы глухой вражды и мы вспоминали родную улицу, потерявшихся на жизненном пути пацанов: кто ходит в море, кто в шофера подался, кто в зону загремел, а очкарик — тихоня, за которого даже девчонки заступались, говорят, вообще в донельзя засекреченном заведении создает какую-то бомбу, чтобы осчастливить человечество очередным научным открытием.

Разъехались ребята, особенно наиболее толковые. Потому что наш город создан, чтобы производить таланты, а его меняющиеся отцы, словно сговорившись, во все времена стремились довести их до общего знаменателя. И расцветают теперь эти литературно-музыкально-художественно-научно-экономические таланты в Париже, Нью-Йорке и даже в Москве. И расплакался тогда Витька, что врач из него, как из рыбы шашлык, а я неожиданно для самого себя очень скоро устроил его заведующим книжного магазина. И не напоминает о себе моя дубленая не без его помощи шкура, когда захожу к Пономареву за очередной партией литературы, а Витька, как само собой разумеющееся, принимает от меня в презент конфеты. Только конфеты. В громадных подарочных коробках. В память о том, что во времена его королевания именно этот шоколадный арсенал долго служил делу моего физического воспитания. Может, это мальчишество, только понимаю — не Витька причина, что я тот, кем стал. Сам во всем виноват. А отступать поздно. Да и незачем…

— Ты спишь?

— Нет, дорогая, я думал о тебе.

Почему бы не сделать женщине приятное? Тем более, что она позволила мне огромную роскошь хоть немного побыть самим собой.

— К чему все это? — начинает искать пути к отступлению Марина, — все равно у нас ничего не получится. От Вени не уйти.

Конечно, не уйти. Только тебе ведь и уходить не очень хочется, привыкла ты к роскоши, девочка, быстро привыкаешь. Но вот добровольно от нее отказаться — мало кому по силам. Клетка, зато золотая, ты ведь, наверное, уже начала считать себя наследницей Венькиных сокровищ. Женщина всегда остается женщиной, поэтому может переоценить свои возможности. Венька даже в лице меняется, рассматривая новое приобретение, слегка скользя пальцами по шероховатости холста. Разве с такой же любовью его пальцы касаются твоего тела? Нет, девочка, ты для него не любовь — привязанность, не больше. И самое главное, что понимаешь ты это не хуже меня. Куда тебе уходить? Закончишь университет — иди, работай, заколачивай свой стольник в месяц. При твоих запросах как раз на сигареты, белье и косметику, если на все это вообще зарплаты хватит. И замуж ты вряд ли захочешь, ведь деловой на тебе не женится, у них только любовницы, словно сошли со страниц «Пентхауза», жены другие, совсем другие. А за инженера ты не выйдешь, слишком хорошо к себе относишься. Понимаешь, что жить с ним глупо: будешь вкалывать, словно ломовая лошадь, ходить пешком, вечно обвешанная тяжелыми сумками и при нашем неустроенном быте к сорока годам начнешь превращаться в развалину. Но даже если ты решишь уйти, что тебя Веня так и отпустит? Долго ждать будешь. Наверное, ко мне ты сегодня так хорошо относишься, чтобы насолить ему. Поняла ли ты главное, девочка? Что не женщина ты для Вени, а всего лишь запасной вариант. Ты же по распределению не в деревенскую школу поедешь, а прямым ходом в «Интурист» отправишься. И будешь делать, что Веня скажет. И если в пробивании нового канала за рубеж ему твоя помощь понадобится даже в сексуальном варианте, он тебя, не задумываясь, к любому хронцу уложит. Потому что так дело требует, оттого что себе к тому времени очередную куклу найдет.

— Мы ничего не в силах изменить, — подтверждаю я рассуждения Марины, и по ее реакции видно, что этот человек все понимает до конца. Будь я на месте Вени, ее близко бы к себе не подпустил. Ошибся Горбунов, меня разгадал, а ее — нет. Если возникнет необходимость, с Мариной можно играть в одной команде. Но не дай Бог, чтобы такая необходимость представилась как единственный вариант.

— Мы будем видеться? — ее пальцы продолжают изучать шрам на моей груди.

Будем, конечно, будем, только в присутствии Горбунова. Здесь не место для подобных свиданий, сегодняшний случай — лишь исключение, подтверждающее, как обычно, какое-то правило. И вряд ли у нас еще когда-нибудь найдется возможность повторить то, чем мы занимались сегодня. К чему мне усложнять жизнь непонятными отношениями даже с такой женщиной? Вон их сколько — молодых, красивых и сравнительно дешевых.

Марина прикуривает дамскую сигарету с золотистым ободком, слегка затягивается и вставляет ее в мои губы. Слаба иноземная махра, никак не привыкнешь к ней, тлеет быстро.

— А Веня «Приму» курит, — говорит она, подымаясь во весь рост, и я еще раз получаю возможность полюбоваться прекрасным произведением искусства, которое изваяла природа.

— Веня всегда курит «Мальборо», — механически вслух отмечаю я, следя за неохотно одевающейся Мариной. Молодец, девочка, уловила беглый взгляд на часы.

— Ты когда-нибудь бывал в маленькой каморке за кухней?

— Нет, Марина, твой почти благоверный никого не пускает в свою пещеру имени Лехтвейса.

— Он там «Приму» курит и водку пьет. Один. Я как-то зашла и испугалась немного: лицо такое необычное, растерянное. Нет там ничего, только мольберт, краски разбросаны…

Марина продолжала рассказывать, и я легко представлял себе: пальцы Горбунова, ломающие в бессилии уголек, он подскакивает к девушке, словно застукала она его за чем-то непотребным, и, схватив цепкой пятерней за плечо, говорит:

— Я пытаюсь вспомнить лицо своей мамы. Иногда кажется — все, но вспоминаю — что-то не то, не так, а что именно — не могу.

А потом отталкивает ее, подбирает складки рта, и цедит, как обычно:

— И чтоб тебя здесь я больше не видел.

Вот почему Горбунов запирается в этой комнатушке, я думал, что там его главная сокровищница, а все объясняется просто. Вспоминаю, как часто уходил в эту каморку Веня, через комнаты, увешанные драгоценными экспонатами. А теперь знаю: там, при свете керосиновой лампы, он мучительно вспоминал лицо своей матери, бросал быстрые штрихи на чистые листы бумаги, рвал их и начинал снова эту часто повторяющуюся пытку, на которую добровольно обрек себя.

Мне уже не нужно играть с тобой, Марина, бедная девочка, спасибо тебе. И извини, мне пора уходить, расставаться с тобой и с самим собой, хотя, кажется, самим собой я уже остаюсь только во сне; всю жизнь куда-то спешу, не замечая, что она проходит мимо.

15

Делаю шаг вперед и тут же натыкаюсь коленкой на острый угол ящика, которого во время прошлого визита к Барановскому в передней не было.

— Слушай, Ким, — растираю рукой ушибленное место, — ты бы ячейки на вокзале бронировал, так же инвалидом остаться можно.

— Вот ты и бронируй ячейки, — отбивается Ким, — а я уже привык. Слушай, я виделся с Витькой, он ничего не знает, говорит — портрет женский был.

— А ты бы спросил, кому он его сбыл…

— Витька дурак, но не такой же, чтобы отдавать своего клиента. Ты лучше послушай, что сегодня со мной было.

Все, пять минут можно отдыхать, сейчас Барановский выговорится и тогда его можно озадачить снова.

— …начальник ЖЭКа так и говорит: труб у меня нет. А зачем нужен такой ЖЭК, где всегда ничего нет — ни материалов, ни ремонтников? Почему я должен ремонт за свои деньги делать, положено, чтобы его производило домоуправление, — завершил Ким свой рассказ, начало которого я прослушал.

— Ты абсолютно прав, — подтверждаю справедливость сказанного Барановским и добавляю, — память у тебе хорошая?

Барановский втягивает пухлые щеки и, по всему видно, обижается.

— Тогда запомни.

И выборочно называю ему вещи, похищенные у Ярошенко. Потом предупреждаю:

— Никому ни слова. Как что-нибудь всплывет — тут же бери и пулей ко мне.

— Денег совсем нет, — жалуется на тяжелое материальное положение компаньон, — я недавно отоварился, теперь ждать нужно.

В машине до сих пор лежит пакет, полученный от Мыколы, и я с легким сердцем расстаюсь с этими мелкими засаленными купюрами, которые могут лишь служить упреком мощным организациям, никак не могущим составить конкуренцию сторожу-единоличнику.

— Здесь полштуки. Придется добавлять. Если захочешь наварить — найдешь что добавить, — говорю на прощание Киму и быстро отъезжаю от его дома. Но тороплюсь напрасно, хотя бы потому, что меня останавливает сержант, вооруженный полосатым жезлом и чувством собственной непогрешимости, и требует предъявить документы. Убедившись, что все в порядке, он обходит машину и тут, наконец, находит, к чему бы можно прицепиться.

— Резина у вас лысая, — говорит он, постукивая моим удостоверением по свистку, — придется снимать номера.

— Где же лысая, товарищ сержант? Смотрите, следы протектора почти видны. Лето ведь, к зиме обязательно сменю, — пытаюсь уговорить его.

— А что сказано в Правилах — знаете? — вкрадчиво спрашивает инспектор.

Я-то знаю, что там сказано. И весь смех в том, что Правила эти составляли люди, которые прекрасно понимали, что купить резину в магазине так же реально, как вытащить из моря слона или, по крайней мере, приобрести банку черной икры в гастрономе. Тем не менее, Правила существуют. Поэтому я прошу сержанта поверить мне в последний раз, не снимать номера и торжественно обещаю, что послезавтра на машине будут новые колеса.

Сержант мне почему-то верит. Но в том-то и дело, что новой резины у меня нет, а если он еще раз остановит меня в этом районе, где я разъезжаю почти ежедневно, это может кончиться такой беготней и нервотрепкой, какую можно лишь пожелать работникам автомобильной промышленности. Тут же звоню на станцию техобслуживания и властным голосом прошу подозвать к телефону товарища Сокова.

— Миша, — кричу я в трубку, стараясь перекрыть гулкий треск в мембране, — ты завтра работаешь?

— Нет, сегодня заканчиваю, потом два дня отдыха, так что, выходит, через три дня.

— Меня устроит сегодня. Нет, делать ничего не надо. Нужна резина. Я знаю, что нет. Но нужна.

Через полтора часа полкомплекта резины лежит в багажнике. И кто это выдумал, что сервис у нас оставляет желать не только лучшего, но и вообще чего-нибудь? Подошли ко мне два интеллигентных человека, одни взял ключи от машины, другой провел меня между гаражами, показал на один из них, попросил опустить деньги в прорезь на двери и как истинный джентльмен, ничего не проверяя, удалился. Бросаю необходимую сумму в жадную пасть большой металлической копилки, возвращаюсь к машине, ключ торчит в дверце. Стараюсь немного походить на этих славных ребят и поэтому даже не заглядываю в багажник, куда они должны были положить два колеса.

У соседа напротив машина уже год на приколе — ждет, когда же появится резина для нее. Но мне в отличие от него ждать некогда: если машина куплена за пятилетний заработок инженера, она обязана постоянно быть на ходу. Я уже в который раз обеспечил ей такую возможность, и те сто тридцать сверх цены, что были даны ребятам за быстрое и качественное обслуживание, мой боевой конек обязан отработать. Спасибо анонимной службе сервиса, делающей все возможное, чтобы автовладельцы моего пошиба соблюдали правила дорожного движения. А к тому, что в этом мире за все нужно платить, я привык давно. Платят все без исключения, и если я за необходимую вещь выкладываю наличные, то мой знакомый Константин Николаевич в такой ситуации рассчитывается своим положением. В этом и заключается разница между результатами нашей деятельности.

С такими мыслями я подъезжаю к книжному магазину имени Пономарева, дверь которого перегорожена шваброй, легко прохожу это препятствие и уже через десять минут выхожу из него с аккуратным свертком, в недрах которого надежно покоятся несколько книг из разряда тех, что никогда не доходят до прилавка, и флакон французских духов, затем совершаю еще один бросок за продовольственным подкреплением, приезжаю домой, меняю колеса и подымаюсь наверх, отягощенный свертками и сомнением — столь уж удачным может показаться прожитый день.

За окном треск огненных полос разрывает беззвездное небо и это вносит хоть какое-то равновесие в суетность жизни, заставляет немного отвлечься перед тем, как зажжется бра и в отличие от прочих жаждущих я смогу начать читать нашумевший роман Ирвина Шоу «Вечер в Византии».

16

…Рука немеет, но ответ моментально следует за защитой и хотя я успеваю имитировать укол с переводом, он мгновенно реагирует на эту маленькую хитрость и делает шаг назад в тот момент, когда пуандоре должно найти уязвимую точку на отливающей прожилками металла светлой курточке. Два шага вперед, рывок, парад-рипост, шаг назад; мы продолжаем танцевать вприпрыжку, вызывая друг друга на откровение, но в тот момент, когда я собирался отскочить и тут же начать атаку, он резко набирает скорость и сразу становится ясно: перехватить клинок соперника не успею, остается только отступать или тыкать навстречу в слабой надежде, что соперник промахнется. С яростным гиком он посылает вперед оружие, в эту же долю секунды мое тело прогибается в дугу, рука резким кистевым движением сверху вниз всаживает пуандоре в узкое пространство между краем плеча и шеей противника, его клинок в это плотно спрессованное мгновение проходит в каком-то сантиметре от моей груди; зал шумит, но даже этот гул не в силах заглушить дробные удары пота, падающие на пол свинцовыми каплями…

За окном ревел дождь, избивая струями брусчатку мостовой. Я посмотрел на светящийся циферблат часов и закрыл глаза, чтобы снова увидеть продолжение этого сна, который преследует меня с той поры, когда в дальнем углу комнаты навсегда заняла место экспоната прожитого старая, побывавшая в сотнях боев рапира с французской рукояткой.

Утро приветствует меня свежей прохладой, такой непривычной после долгодневного зноя. Подпоясываясь халатом с задорным французским петухом на груди, варю двойную порцию кофе и высыпаю созревшие бананы из плотно закупоренной кастрюли в вазу с серебряным ободком. Эту вазу я купил случайно у какой-то бабушки из бывших, которая тщетно пыталась продать ее через комиссионный магазин, потому что там могли отдельно принять только вазу без серебра. Ювелиры, конечно, с радостью купили бы серебряный ободок, но им не нужна ваза. И пока с произведениями искусства существует такое положение, я могу позволить себе ссыпать десерт в антикварную вещь, стоящую больше моего полугодового оклада.

До встречи с очаровательной Татьяной остается еще немало времени, поэтому разрешаю себе такую роскошь, как два свидания в один день и, пользуясь тем, что на дворе стоит время повальных отпусков, направляюсь к Вадиму Петровичу Бойко, который в свободное от приобретения русской старины и мучения котов время преподает историю в одном из вузов города.

Как все-таки похожи квартиры людей, собирающих всевозможный антиквариат; имею в виду не метраж и планировку комнат, а ту обстановку, которую создает присутствие старинной мебели, картин, всевозможных статуэток, подсвечников и других признаков того, что за свое увлечение хозяин дома всегда готов заплатить наличными. Вот и у Вадика стены надежно прикрыты полотнами, а не теми клееными коврами, которые встречаются на каждом шагу, что аж не верится, с какой энергией доставали их всего несколько лет назад люди со вкусом, не испорченным даже налетом культуры. Есть, правда, и у него коврик в передней, но к нему прикреплены пара скрещенных сабель и старинные седельные пистолеты. На полке огромного бездействующего камина хранят высокомерное молчание работы Федора Шопена, на протяжении десяти лет создававшего историческую серию в бронзе от Рюрика до Александра Второго. Полная серия — шестьдесят четыре бюста, однако у Бойко одного не достает. Именно того, который в настоящее время покоится в моем «дипломате». Откровенно говоря, мы с Вадиком друг друга недолюбливаем, однако дело есть дело, и тут не до эмоций. Иногда наши стычки заканчиваются тем, что я, как и он, даю себе слово больше никогда не встречаться ни под каким предлогом, но как только возникает возможность очередного взаимовыгодного делового соглашения, мы на удивление быстро находим друг друга. Поэтому я щелкаю царя Иоанна по бронзовому носу и без предисловий невинным голосом спрашиваю:

— А где же наш доблестный Святополк, или ты не берешь его по морально-этическим соображениям, потому что он Окаянный?

Вадик, конечно, понимает, к чему я веду, но пока молчит, потому что без предварительного разговора еще никогда не заключалась серьезная сделка. Пока идет пустопорожний обмен мнениями, можно все до конца взвесить и, оценив реальную обстановку, решить: делать скидку или нет, придержать товар или отдать немедленно.

— Не попадается, — честно отвечает Бойко своим хорошо поставленным голосом, — но я бы его сразу взял…

— И за любую сумму, — утвердительным тоном не даю ему закончить фразу.

— Сумма сумме рознь. Надеюсь, ты знаешь, что это удовольствие недорогое.

— Конечно, стоимость одного бюста колеблется от двухсот до трехсот рублей. Но при наличии полной серии ее стоимость резко возрастает. А ты будешь единственным человеком в городе, чья серия…

— Поэтому ты намерен получить больше.

— Не намерен, потому что точно получу. Или ты еще лет шесть будешь искать?

— Не буду. Сколько?

— Торопиться не нужно. Сперва посмотри, вдруг дефект найдешь…

Конечно, никакого изъяна и при желании найти нельзя — вещь в идеальном состоянии. Но когда Святополк попадет в его руки, холодный металл этой фигурки, за которой Вадик охотится столько лет, даст ему почувствовать себя ее полным хозяином, а следовательно, сделает гораздо сговорчивее.

— Все в порядке?

— Как будто.

— Так вот, чтобы облегчить тебе жизнь, сразу отмечу: в деньгах я не нуждаюсь. Нужно что-то из наград.

— Медаль «За ревность и усердие к Российской империи» подойдет?

— Если она серебряная…

— Медная.

— И между этими медалями, одинаково исполненными в разных металлах, лежит небольшая разница в каких-то полутора тысяч рублей. Ты что меня за идиота принимаешь?

— Ладно. Дай подумать. Значит… значит, так. Возьми «Победителю над пруссаками»…

— И стольник доплаты.

— Но медаль тяжелее твоего бюстика.

— Зато Святополк тебе нужнее, чем мне эти «пруссаки».

— Договорились, — соглашается Вадик, достает из книжного шкафа коробку, обтянутую черной потрескавшейся кожей, вынимает из нее нужную медаль, отсчитывает новенькие хрустящие пятерки.

— Ты бы еще рублями дал, — замечаю я и тут же готовлюсь к атаке Вадика, ставшей доброй традицией наших отношений.

— Что ты, рублей не держим, это привилегия сторожей сшибать рубчики по месту основной работы, откуда такие купюры у скромного кандидата наук.

— Нынче может каждый атом стать науки кандидатом, — неуверенно парировал я при помощи фольклора и тут же получил в ответ:

— У тебя и на это ума не хватает. Впрочем, для бывшего спортсмена даже куриные мозги — комплимент, хотя ты несколько и отличаешься от своих коллег задатками интеллекта ученика церковно-приходской школы. Только с тем отличием, что от него хоть какая-то польза была, а ты, возомнив себя умником, паразитируешь на проблемах общества и еще кичишься тем, что не зависишь от него.

— Да, — почти кричу ему в ответ, — я не завишу от общества, хотя имею с ним точки соприкосновения. Я привык за все платить и в благотворительности не нуждаюсь. Когда мне нужны материальные блага, создаваемые этим обществом, рассчитываюсь за них щедро. Например, заплатив за машину в двадцать раз больше ее себестоимости, считай, прокормил такого деятеля, как ты, толку от которого, как с козла молока.

— Все верно, только такой ограниченный тип может считать, что от ученых толку нет. Слышал я, как тебе подобные требуют разогнать научные институты, вооружить сотрудников лопатами и заставить заниматься каким-нибудь полезным делом.

— Я, конечно, туп от природы, но никогда не говорил, что наука вредит человечеству. Если это наука, а не твоя история.

— Все правильно, что с тобой говорить, если ты даже не считаешь историю наукой.

— А с каких пор история стала наукой? В лучшем случае, она просто шлюха, готовая лечь в постель с первой попавшейся личностью. Кстати, как насчет личности в истории? Ведь личности в нашей истории вытворяют, что хотят. Слушай! А ты прачка, отмывающая грязные простыни этой шлюхи. Ну-ка, историк, расскажи мне о выдающемся мудром отце народов Сталине, сгубившем больше людей, чем инквизиция за всю историю своего существования, о друге народа Кагановиче и примкнувшем к нему Шепилове, о засеянной кукурузой стране, о лженауках генетике и кибернетике, о решающих сражениях второй мировой на Малой земле, о реабилитированных посмертно писателях, чьи книги не переиздаются десятилетиями, о русской старине, которую ты так любишь, и о которой сегодня никто ничего практически не знает…

Ты прав, я не очень люблю наше общество за ту ложь, в которой оно купается, за его ханжество, уникальную экономику, когда покупатель бегает за продавцом, но я этого не скрываю. А ты…

— А я в отличие от тебя стремлюсь принести людям хоть какую-то пользу, чтобы заблуждения, о которых ты говоришь, больше не повторились.

— А случись новые заблуждения, ты вовсю будешь ковать для них металл и найдешь этому исторические обоснования. И вдобавок будешь врать своим студентам, вызывая у них отвращение к своей будущей профессии. Кстати, просвети немного, кем сейчас числится в вашей науке Шамиль: народным героем или агентом английской разведки?

Не дожидаясь ответа, рву на себя дверь, выхожу на улицу, дав себе слово никогда больше не видеться с Вадиком, хотя знаю: будь это выгодно ему или мне — наша встреча станет неминуемой.

Телефон-автомат легко проглатывает две копейки и эта потеря компенсируется тем, что я слышу голос уважаемого Константина Николаевича. Почему-то сегодня обошлось без услуг секретарши.

— Здравствуйте, Константин Николаевич, большое вам спасибо за интервью… Хотелось бы кое-что уточнить. Конечно… Хорошо…

Через сорок минут подъезжаю к парадному дома, у которого торжественно застыла персональная «Волга» Константина Николаевича, еще минута — и жму его тяжелую властную руку.

— Большое спасибо, Константин Николаевич, вот ваша бумага.

— Я же сказал, что ты можешь оставить ее у себя.

— Думаю, что мне она уже не пригодится. Тем более, вдруг кто-то случайно найдет ее дома, могут возникнуть нежелательные вопросы.

— Ничего страшного. Что у тебя еще?

— То, что вы просили. Пришлось, правда, побегать, но учитывая ту помощь, которую…

Мой собеседник расплывается в добродушной улыбке, мол, пустяки. Действительно, пустяки: весьма сомнительный банальный комплимент, а как он поможет решить сразу несколько проблем.

— Вот. Единственная, кстати, медаль, выпущенная во времена Елизаветы Петровны с изображением императрицы. Андреевской ленты, правда, нет, но не это главное, хотя сбить цену ее отсутствие мне помогло. Конечно, было бы желательнее иметь медаль без ушка, но их всего тысячу штук начеканили.

Вижу, что Константину Николаевичу некогда вникать в такие подробности, и закругляюсь:

— Хотели за нее 700, но выторговал за 600.

— Не дорого? — на всякий случай недоверчиво переспрашивает он.

— Вспомните мои слова, что через десять лет она будет стоить втрое больше.

— Через десять лет, может статься, нас не будет, — вздыхает Константин Николаевич, достает из заднего кармана бумажник и отсчитывает шесть сотенных. Затем из другого кармана вытягивает две двадцатипятирублевки и подает их небрежным жестом:

— А это твои комиссионные.

— Константин Николаевич, я могу обидеться, еще не хватало, чтобы вы подумали, что я на такое способен, — дрожат трагические нотки в моем голосе.

Константин Николаевич, пожимает мою руку, и я выхожу из его квартиры с чувством до конца исполненного долга. Красная цена этой медали рублей четыреста. Плюс сто полученных от Вадика. И никакой спекуляции. Ведь спекуляция есть скупка и дальнейшая перепродажа с целью наживы, но факта скупки нет. Есть факт обмена на окаянного Святополка, которого я купил на прошлой неделе в опте у Борьки-Инженера вместе с другими интересными вещами.

Самое смешное, что в наши производственные отношения никак не может вписаться инструкция Министерства культуры, сочиненная сравнительно недавно. Уж чего-чего, а инструкций у нас хватает, особенно тех, которые несут в массы любимое слово сочиняющих «низзя!». Так вот, Министерство культуры решило, что все коллекции нумизматов должны быть зарегистрированы в органах культуры. Есть у вас коллекция серебряных монет, что по каталогу двенадцать с полтиной, спешите ее регистрировать, ну а если вы располагаете какой-то там коллекцией полотен пусть даже Делакруа с Пуссеном вперемешку с Гоей и Тинторетто, их регистрировать не обязательно. Но что-то не припомню, чтобы после выхода в свет этой инструкции, коллекционеры ринулись наперегонки регистрировать свои сокровища.

Кроме того, инструкция требует, чтобы на каждый случай обмена, дарения, купли или продажи коллекционер запасался разрешением в местном управлении культуры, а если таковое отсутствует, то ему нужно сразу же брать приступом само министерство и там решать организационный вопрос, к примеру, подарка старинной серебряной монеты своему другу ко дню рождения. И больше того, чтобы совершить такой подарок, если такая монета стоит чуть больше пятидесяти рублей, нужно еще успеть заскочить к нотариусу, чтобы зарегистрировать этот факт. Но даже если представить себе, что собиратели решили не плевать на эту инструкцию с высокой колокольни, а следовать ей во всем, то времени для работы у них просто не останется: будут целыми днями совершать пробежки от нотариальной конторы до управления культуры, и это без учета нашей традиционной волокиты, сопровождающейся обычно вежливой фразой «зайдите завтра».

Потому, чтобы не отрывать министерских работников от составления подобных инструкций, беру на себя нелегкий труд, который состоит в том, что сперва я в качестве местного органа культуры разрешаю себе продавать, покупать, менять все, что угодно, затем вместо нотариуса фиксирую эту сделку и храню деньги с неменьшей надежностью, чем государственный банк. В конце концов, государство наше народное, а я тоже частица народа, не Бог весть какая, но все-таки.

С этими мыслями направляюсь обедать в облюбованный давным-давно ресторанчик «Прибой», который сейчас многочисленные отдыхающие берут, что называется, с боя. Участвовать в их баталии так и не удается, потому что к моим услугам стол, на котором несколько минут назад красовалась табличка «служебный».

И уже через час, вооруженный огромным букетом цветов и верным «дипломатом», в недрах которого позвякивают две бутылки «Камю», еду брать приступом мою «соученицу» Крыску. А чтобы вспыхнувшее к ней чувство скорее нашло понимание красавицы Татьяны, в карманчике-пистоне лежит обыкновенное колечко, которое штампуется массовыми партиями из металла пятьсот восемьдесят третьей пробы…

Вторая бутылка, выпитая уже в постели, настроила Таню на сентиментальный лад. И вызывать ее на откровенный разговор труда не составило.

— Иногда я себя ненавижу, — пробормотала Крыска, неуверенно ставя на тумбочку пустой фужер, — но разве можно иначе, грязь кругом. И ты все врешь. Какой ты кандидат, голодного блеска в глазах не достает, наверное «зеленкой» торгуешь, глаз у меня наметанный.

— Что делать, Таня, иначе как бы я смог так близко познакомиться с такой прелестной девушкой.

— А как все, — с вызовом произнесла Крыска, прикуривая сигарету, и посмотрела на меня краснеющими от выпитого глазами, — ты знаешь, какая мне цена? Да…

— Погоди, — перебил я, вынимая из ее пальцев тлеющую сигарету, — у меня есть кое-что получше. — Роюсь в «дипломате», стоящем рядом с двуспальной кроватью и, наконец, достаю пачку «Данхила».

— Каждый человек что-нибудь стоит, — сказал я, разрывая золотистую оболочку фольги, — но ты, наверное, стоишь очень дорого. Давно не видел женщины, сложенной так хорошо.

— А ей знаешь, какая красная цена? Двести рублей. Пять клиентов в месяц от силы. Противно. Что вылупился? Не нравится? Может, жениться на мне хочешь, так я тебе верность до гроба хранить буду, потому что на мужиков уже смотреть не могу, скоты все. Господи, меня ж раньше любой подонок за пятерку купить на ночь мог.

Я тактично промолчал о том, что сегодня ее любой подонок может купить за несколько большую сумму, и спросил:

— А в школе как относятся к твоему увлечению?

— Ты что, с ума сошел? Кто об этом знает, школа у нас образцовая, дети меня любят, сейчас десятый класс веду.

Пошло-поехало. После исполнения своих обязанностей по отношению ко мне, Крыска ударилась в воспоминания о своих профессиональных обязанностях в родной школе.

— Послушай, — перебиваю ее рассказ, плеснув остатки коньяка в фужеры, — может, пойдешь в долю к путанам, а то заработок в твоем деле не гарантирован…

Крыска молча опрокинула в себя коньяк, как будто это был не тонкий французский напиток, а обыкновенная водка, к которой женщины ее профессии питают слабость, и пройдясь рукой по остаткам помады, ответила:

— Мне эти суки предлагали в свое время. Вступительный взнос две тысячи — и вперед, Франция. Нет, я сама по себе, и клиент мой, как и я, светиться не любит. У меня уже постоянный круг знакомых. А с тобой легла, потому что понравился чем-то, человеком хотелось себя почувствовать, чтоб переспать просто так, не за деньги…

Этой информации вполне хватает. А душевные метания изрядно опьяневшей Крыски больше интереса не представляют.

17

Я уже был возле двери, Таня откровенно зевнула, ждала только, чтобы захлопнулась за мной эта легонькая перегородка из прессованных опилок, отделяющая ее от остального мира, и тогда можно будет завалиться на постель, еще хранящую тепло человеческих тел, и отоспаться после проведенной в неплохо оплачиваемых трудах ночи. Поворачиваюсь к ней, разбивая одним вопросом этот план на ближайшее время:

— Послушай, Таня, все хотел тебя спросить, откуда ты знаешь телефон Игоря Шелеста?

Зрачки ее глаз суживаются, однако она не протрезвела настолько, чтобы сразу понять, в чем дело.

— Какой Игорь, я такого не знаю.

— А если подумать…

— Чего ты хочешь?

— Я так хочу, чтобы лето не кончалось, — и тут раздается голос моей милой собеседницы «Меня ж раньше любой подонок за пятерку купить на ночь мог». Все-таки прекрасное это изобретение — японские диктофоны, легко вмещающиеся в небольшой сумочке рядом с пачкой сигарет. О «дипломате» и говорить нечего.

Пока Танька изумленно таращит глаза на портфель, из которого раздается ее собственный голос, я, не дав ей опомниться, спрашиваю:

— Так ты вспомнила Игоря Шелеста?

— Иди ты вместе с ним, — не поняв ситуации до конца, контратакует Крыска, — а то…

— А то что?

— Увидишь!

— Ты собираешься натравить на меня родной коллектив? Вызовешь на ваш педсовет?

— Скотина ты, Сашка.

— Ну, хватит. Слушай внимательно и думай. Конечно, о проституции речи нет — ведь она у нас просто не существует, ей корни подрубили. Но не думаю, что твоя директриса, которую ты называешь Стервой Михайловной, и вся эта школьная компания обрадуются, что рядом с ними обучает и воспитывает подрастающее поколение такая чудная Татьяна. Они ведь не знают, что в свободное от сеяния разумного и вечного время ты собираешь урожаи в качестве надомницы. Правда, Крыска?

Татьяна трезвеет прямо на глазах. И теперь ее зрачки расширяются.

— Поэтому договариваемся на джентльменских началах. Ты отвечаешь на несколько вопросов и в течение пяти-шести дней не делишься ни с кем по этому поводу своими впечатлениями. В благодарность за это я не только не стану посвящать Стерву или как там ее Михайловну в подробности твоей интимной жизни, но и подарю тебе эту дорогую кассету.

Через час дома спокойно взвешиваю полученную информацию. К Таньке, зная, что ее клиентом является Яровский, обращается некий Толик, также пользующийся учительскими услугами. Толик этот просит продать по дешевке портрет Яровскому. Скорее всего так и случилось бы, но, как на грех, Танька встречает своего давнего приятеля, носящего кличку Дерьмо, и тут закручивается чуть ли не шпионский сюжет. Витька дает ей телефон Шелеста, но Игорь отказывается дать сумму, которую требует Таня, он вообще не хочет брать этот портрет. Тогда его забирает на комиссию Дерьмо, звонит о вещи по всему городу, но показать портрет никому не успевает: Толик, придя за деньгами, узнает, что Танька решила на этом деле немного заработать, тысячи три, не больше. Этот парень сам ее подвел к такому решению, расхваливая свой товар: мол, вещь дороже стоит, но срочно деньги нужны. Портрет у Мужика изымают и продают товароведу. И самое интересное, что Толик этот работает на моего приятеля Горбунова. Но ведь не Веня в самом деле послал продавать его этот портрет? Он, в отличие от Толика, сдал бы полотно за пять минут и без помощи жрицы любви из средней школы. И по всему выходит, что именно мой бывший соратник Толик и есть тот не установленный следствием Игорь, верный напарник грозы туалетов Довгулевича. А значит, кроме портрета Тропинина, должна всплыть целая масса интересных вещей, которые раньше хранились в квартире на проспекте Мира. И если умело играть дальше, то черт с ним, с Яровским, почему бы мне не стать полноправным наследником в отношении бывшей коллекции гражданки Ярошенко? Впрочем, торопиться пока не следует, потому что после того, как я выпил очередную чашку кофе, меня озарила интересная мысль, заставившая посмотреть на происходящие события несколько иначе.

18

Звонок прозвучал властно, не так, как обычно, когда его кнопку нажимают, кротко касаясь подушечкой пальца, а отрывисто, сильно, словно в приказном порядке. Распахиваю дверь — и удар в плечо отбрасывает меня на исходную позицию. Тут же наношу короткий ответ в четверть силы и крепко обнимаю человека, которого знаю столько лет, что будь женщиной, сказал бы: страшно сколько.

— Какими неисповедимыми путями попал ты в этот город? — с интересом задаю вопрос человеку, которого многие знают, как Александра Острова, даже не подозревая о том, что этот такой мужественный с виду парень носил в детстве прозвище Сашка Плакса. — Да вы, милорд, несколько пообтряслись в столицах, как может показаться на второй взгляд.

— Можешь называть меня просто мистер, безо всяких лордов, — милостиво разрешает Сашка и тут же поясняет, — зашел домой, мамы нет, так что первый визит к кому как не к тебе.

— Домой? Насколько я понимаю, твой дом далеко отсюда, по месту основной прописки. Но, несмотря на то, что ты дезертировал, я буду тебе как мама. Сиди тихо, дыши носом, иду готовить завтрак. И перестань рыться в своем чемодане, с голоду не умрешь.

На скорую руку готовлю легкую закуску: быстро вскрываю зеленую банку с красной икрой, наношу тонкий слой масла на хлеб, укладываю сверху кусочки копченого мяса и колбасы, завершаю эту композицию голландским сыром и запихиваю бутерброды в тостер, мою зелень, достаю специи и бутылку армянского коньяка с надписью «бренди», пока варится кофе, вытряхиваю на тарелку консервированные сосиски, прибывшие к нам из далекой Японии. Погружаю снедь на столик и вкатываю его в комнату.

— Узнаю родной город, — смеется Сашка, — витрины магазинов глаз не радуют, зато холодильники у всех ломятся.

— Допустим, не у всех, — возражаю я, — например, мои соседи, которые по выражению наших знаменитых земляков, куют на своем заводе чего-то железного, вряд ли смогут себе позволить… ну хотя бы пить коньяк. Они больше самограй предпочитают: дух, опять же дешево и дурдом недалеко. Ну, Бог с ними. Видел тебя в прошлом месяце по телевизору, орлом летаешь, пьесы твои в центральных театрах, а чувствуешь ли себя счастливым, как когда-то, когда мы жрали картошку с вареной колбасой и мечтали о будущем. Так достиг ты, чего хотел?

— Пока нет, но все-таки…

— Дай тебе Бог, дружище, единственный и неповторимый. Помнишь, всех помнишь? Иных уж нет, а те далече…

— Севка, Славик, Сережка давно в Москве, только видимся редко.

— Понятно, телефон — высшая форма человеческого общения…

— Опять заладил, ты хоть с годами изменись немного, вальяжнее стань, все, как пацан.

— А я и есть пацан, недавно иду мимо инженерного института, подходит ко мне этакий уже опохмелившийся дядя и спрашивает: хочешь, парень, в институт, так у меня есть хорошие «шпоры» и недорого, а главное здорово помогают при поступлении, все предметы учтены. Не сказал я ему, что мне до полного счастья только третьего высшего образования не хватает, а он, конечно, и предположить не мог, что за спиной у меня университет и Школа высшего спортивного мастерства.

— Ну, а работа как?

— Доблестно охраняю вверенное мне помещение.

— Скажи, а зачем тебе это нужно?

— Это профессиональный вопрос? Для будущего произведения, где наряду с героями нашего времени будет выведен сторож-ренегат с врожденными пороками как яркий пример родимых пятен капитализма?

— Вполне может быть. Честно говоря, я удивился, когда узнал, что ты начал карьеру сторожа, ведь надежды когда-то ты подавал большие, да и талантом…

— Извини, что перебиваю, но о талантах и поклонницах говорить не хочется. Я вернулся на круги своя, на место, которое, быть может, предназначено мне судьбой. Только так. И не иначе.

— Поясни.

— Представь себе, что ты являешься, нет, не известным писателем, а хотя бы не менее известным журналистом. То есть стоишь на предыдущей ступеньке своей трудовой деятельности. Работаешь, как все, и вдруг, не дай Бог, с тобой случается несчастье…

— Влюбляюсь?

— И такое может быть, но, к примеру, попадаешь ты под суд и честно отбываешь свой год срока. А дальше что? Можешь ты вернуться к своей прежней деятельности?

— Конечно, нет.

— Вот тебе и финал. А почему? Ведь ты честно искупил свою вину перед обществом и будь ты каменщиком, слесарем или сторожем, вернуться к своей профессии имеешь право. Вот и выходит, что придется тебе в случае житейской неудачи испытать падение, не имея даже надежды на взлет. А мне что? Из сторожей не разжалуют. Есть еще причины…

— Объясни их, если нетрудно.

— Только для тебя, потому что ты мне очень нравишься, как говорят мои коллеги. Твои друзья довольно часто в своих статейках высказывают такую мысль: дескать, молодой и здоровый мужик, как ни стыдно — работает сторожем, а это стариковское дело. Но ведь при малейшей критической ситуации старик этот бессилен, его кулаком на тот свет спровадить можно. А ведь сторож, он страж, прежде всего, готовый дать отпор любому нападению. Так как насчет переоценки ценностей? Это добрая наша традиция: отправлять калек в стражи государственного имущества, издавать книги, которые никто не читает, запускать в космос межпланетные корабли и при этом не уметь выпустить нормальную детскую обувь, говорить о перевыполненных планах и не замечать пустые полки в магазинах, вернее, не пустые, а забитые такой дрянью, что даже непонятно, как ее производить решаются. И в принципе объяснить это можно, потому что создалась ситуация, когда производитель диктует волю потребителю, а значит — ничего путного из этого не получится. Ведь в конечном итоге обувная фабрика, выпускающая заведомо никому не нужную продукцию, в трубу не вылетит — помогут за счет передовиков, не липовых, конечно, может быть, из другой отрасли. Вообще, кажется, экономики у нас как таковой, нет, потому что то, что происходит в сфере производства, можно назвать чем угодно, если хочешь, дурономикой, но не экономикой. Но главное, что это понимают и старательно делают вид, что все в порядке. И чем дольше продержится эта ситуация, тем труднее вам будет из нее выпутываться в дальнейшем.

— Нам?

— Вам. Я ведь свое дело туго знаю, хотя никогда не отождествлял себя с рабочим классом, который вы именуете хозяином страны. Что это происходит, получается, хозяин заинтересован жить в условиях постоянного дефицита чего угодно — от батарейки к фонарику до автомобиля и его это положение очень устраивает, выбрасывать миллионы на ветер… Во все времена экономика управляла политикой, а у нас самый уникальный вариант: политика управляет экономикой…

— Говори, говори…

— Извини, немного отвлекся. Так вот, главная причина: моя жизнь позволяет чувствовать себя свободным и даже быть необходимым людям. Не всем, конечно, но все-таки. Я доставляю им немало удовольствия, за которое они платят сравнительно дешево.

— А за что платишь ты?

— За все. Но честно говоря, лучше я буду за все платить, но не чувствовать себя кому-то обязанным. Я не заглядываю в рот торговцам дефицитом от бакалейной лавки до театральной кассы, зато для них я гость, которого ждут с радостью, не то, что других, потому что я оплачиваю разницу между их заработной платой и реально существующими ценами.

— То есть, ты даже не допускаешь мысли, что можно все-таки прожить на зарплату?

— Смотря на какую и смотря как. Можно, наверное, неплохо жить, будучи летчиком-испытателем, но скажи: разве девяносторублевая ставка кладовщика склада, набитого каким-то товаром повышенного спроса, не прямой намек на то, что он может использовать его часть по своему усмотрению? А таких должностей — десятки, сотни. Вся так называемая сфера обслуживания, к которой, как это не может показаться странным, принадлежишь и ты.

— Я?

— А как же? Скажут тебе веское слово и ты будешь лепить образы своих героев на фоне доменной печки или в другой обстановке, но на производственную тематику. Только вот за этими домнами и тракторами людей не видно. Зато какие проблемы приходится решать этим ходячим штампам — хоть бы одна была реально существующей. Впрочем, в последнее время тебе, наверное, этим уже недосуг заниматься: возникла острая необходимость доказывать, насколько я счастливее какого-то сторожа из Оклахомы. Ты будешь оперировать точными цифрами, только полуправда — это все-таки изысканная форма лжи.

— Смотря что ты называешь полуправдой…

— То, что вы несете в массы. Например, что Америка отстала от нас по производству чугуна, стали. Но при этом почему-то вы забываете сказать, что из меньшего количества сырья она выпускает больше продукции. И скота у вас больше, а мяса нет. Я уже не говорю о том, что при желании могу раскрыть газету и узнать, сколько тратит любая страна, кроме собственной, на космические полеты и вооружение. С каким азартом все клеймят молодежь, носящую майки с так называемыми чуждыми эмблемами. А что противопоставляет им наша самая легкая в мире промышленность, кроме хронических объяснений о временной нехватке оборудования, сырья? Поэтому проблемами молодежной моды у нас с одинаковым успехом занимаются сразу два министерства: легкой промышленности и внутренних дел.

— Ты не очень-то жалуешь свою отчизну…

— Родина и существующие на ней порядки — понятия разные. Кстати, те, которые сейчас распинаются в любви к ней, врут, потому как, кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизну свою. Только не впадай в менторский тон и не делай дурацкого заключения, что я ем отечественное мясо и хлеб, потому что суда под либерийскими флагами регулярно выгружают эти продукты в порту. В общем, как говорят у нас в городе: сеем на целине, убираем в Канаде.

— А ты не допускаешь возможности, что жизнь круто повернет. Ведь уже сейчас она постепенно начинает меняться…

— А почему она не менялась раньше? Но даже, допустим, что все изменится к лучшему, не боишься, что спросят тебя: где же ты был прежде, почему не изображал все это в своих бессмертных произведениях?

— Не боюсь, потому что такие вопросы никогда и никто не задавал. Зачем задавать вопрос, зная, что ответа на него получить невозможно. Тебя, конечно, никто ни о чем, даже теоретически, вопрошать не будет — это еще одна привилегия сторожа. Но представь себе, что жизнь действительно круто изменилась — повысилась заработная плата, больший маневр получили производственники, сельское хозяйство заработало нормально, полки магазинов полны. Что тогда будешь делать ты?

— Во-первых, не верю, что полки будут полны. А во-вторых, даже если такое случится, то всегда найдется категория людей, которым во что бы то ни стало нужно что-то этакое, чего в магазине нет, для них же любая дрянь с этикеткой «мэйд ин» надежнее всех знаков качества. И, как это ни парадоксально, жизнь, описанная тобой, многим не по вкусу будет, потому что сегодняшнее положение дел позволяет им…

— А теперь, извини, я тебя перебью. Ты ведь не одинок в изображении окружающей действительности. Но как ни странно, другой жизни вы просто не хотите, потому что из всех общественных недостатков легко устраиваете достоинства лично для себя, живете в них, как рыбы в воде. В этом весь парадокс. Согласен, двуличие стало опасной нормой жизни, но если завтра нужно будет говорить только правду, вы взвоете, потому что не нужна она вам, мешать будет. И больше того, сделаете все, чтобы правде этой напакостить.

— И ты тут же перекуешься и станешь глашатаем этой правды, раскроешь глаза общественности на прошлые недостатки и билеты на твой новый спектакль будут с трудом доставать по старому «блату». И ты прав, жить по-новому мне не улыбается, не для того я в сторожа пошел, чтобы в этой должности встречать нарисованное тобой будущее, как, кстати, и все заправщики шариковых ручек, продавцы, фотографы и прочие бравые ребята с высшим образованием.

Ты ведь уехал отсюда, а жизнь в столице, наверное, отличается от нашей. Вспомни, как тебя, наш светоч, чуть ли не на лопате вынесли из родного города именно за то, что так нравится московской публике. Даже такой дурацкий пример. В прошлом году зимой был я в Москве…

— И не зашел.

— Извини, звонил, но тебя не было. Так вот, смотрю, едет по дороге снегоуборочная машина и отбрасывает снег на тротуар. А здесь в это время дворники бросают лопатами снег с тротуара на мостовую. У нас периферия, это раньше, помнишь, Ленинград называли Северной Пальмирой, а наш город — Южной. Ленинград так остановился в своем развитии, а мы от третьего города Российской империи уже доросли аж до четвертого города Украины. И нравы наши стали деревенскими. Так что не обессудь, твоя будущая правда может и устроит столицу, зато провинция с ее традиционным укладом, мышлением, кумовством, взяточничеством ее не очень-то воспримет, потому что живет она по закону «как бы чего не вышло», и если завтра нужно будет принимать самостоятельные решения, то ничего путного из этого не выйдет: думать периферия разучилась, может только выполнять указания сверху. О правде и речи нет — боится, и правильно делает — сожрут тут же. Ну, хватит спорить о несуществующем будущем, кофе остывает.

— Ладно, уговорил, все равно спорить с тобой бесполезно. Давай завтра сходим на море, побродим по музею, вспомним молодость.

— Сашка, извини, но завтра никак не могу. Ты ведь не на день приехал, успеем еще. Только ты, наверное, из всех музеев предпочитаешь музей 18-й армии, так и у нас, конечно же, есть такой, чуть ли не в музее-квартире Пушкина открыли…

— Наверное, горбатого могила исправит. И когда ты разучишься выступать?

Когда Сашка ушел, я не стал убирать посуду, а рухнул в кресло и подумал над тем, как общественная жизнь вскоре изменится к лучшему и откроются передо мной ее новые светлые горизонты. Но это будет не раньше, чем закончится история с портретом работы Тропинина.

Изменения к лучшему… Саша, ты начал врать самому себе. Да кому они нужны? Никому. Ни мне, ни тебе. У нас и так все великолепно. Это Америка стоит на краю пропасти. И смотрит, что мы в ней делаем… А талант надо давить в себе поскорее, потому что на протяжении всей своей, и особенно новейшей истории Россия-матушка только и делала, что регулярно била и зарывала таланты в свою щедрую землю. Поэтому если была во мне искра божья, я ее быстренько погасил при помощи низменного инстинкта самосохранения.

И работать, как другие, я не буду. Потому что наш рубль при всех своих достоинствах имеет маленький недостаток: им трудно воспользоваться в сортире. К чему мне эта нарезанная бумага со лживой надписью: обеспечено золотым запасом. Лучше я вложу эти так называемые деньги в музу валюты. Это, говорят, только академик Сахаров устраивал инфаркты у продавцов «Березки», пытаясь им доказать преимущество рубля перед долларом. И если я буду работать, то только тогда, когда мне станут платить настоящими деньгами. Чтоб не выкладывать за видео четыре штуки, а перевести честно заработанные деньги, этак рублей двести двадцать какой-то «Тошибо» — пусть с радостью на лице шлет мне свою продукцию. А я в свою очередь государству — пошлину, хоть даже двести процентов, в виде платы за его нерадивость и вечно пустые прилавки. И не ждать, когда у нас хоть что-то появится, а иметь возможность получать нужный товар из любой страны мира. Потому что человек рожден потребителем, а не доставателем. А у нашей самой экономной экономики формула проста: как только начинается спрос, тут же заканчивается предложение. Так что работать здесь в общепринятом смысле слова экономически невыгодно.

Лучше ничего не делать и петь: где бы я ни был, чего б там не делал, перед Родиной в вечном долгу. Только не ведаю: когда и чего успел задолжать своему Отечеству?

Но ничего, эта жизнь, как уверяет Саша, скоро начнет меняться к лучшему. Значит, цены подымутся в связи с повальным ростом благосостояния. Однако на моем рынке это может вызвать временное падение цен. Впрочем, нет, наоборот. Вот Пономарев как брал два номинала за книгу, так и берет. Но раньше она стоила рубль, а теперь — три. Налицо рост Витькиного благосостояния. Или Алика. Что после того, как цитрусовые резко подорожали, он хуже жить стал?! Нет. У Алика всегда весы подкручены. Это компенсируется тем, что он еще и обвешивает. И не просто обвешивает, но и обсчитывает. Или еще один корешок детства, мой главный консультант Дюк. Тот в музее работает. Картины, понятно, оттуда не вынесешь, это вам не мясо-мол-рем-строй-прод и прочие комбинаты, но и его благосостояние увеличивается. И пусть Горбунов скрипит «Понасажали в музеи ветеринаров с филологами», толк от них все равно есть. Как говорится, одна голова — хорошо, а деньги счет любят. А я потом гонорар за консультацию все равно в стоимость вещи включу согласно закону о прибавочной стоимости, и свое благосостояние увеличу. Так что пусть растут цены, это нам выгодно. У нас ведь нет эксплуатации человека человеком, на это существует монополия государства. Мне есть с кого брать пример, чтобы оправдаться в твоих глазах, Сашка. Но нужно ли было оправдываться перед проституткой? Впрочем, это грубо, извини, Саша, жить-то тебе нужно, не всем же талантам зарываться в землю или покидать родину. Интересно, что бы делал я, будь у меня желание уехать отсюда? Размечтаться как следует не позволил звонок. Только с той разницей, что на сей раз от раздумий меня оторвал телефон.

— Ты еще дома? — слышу в трубке бархатные нотки голоса Игоря Шелеста.

— Какой порядочный человек выходит из дому раньше четырех? — вспоминаю фразу одного из героев Уальда.

— Как насчет пообедать вместе?

— Прекрасная идея, — воодушевляюсь я, — знаешь, давным-давно ничего не ел.

— В таком случае жду тебя в «пескаре».

Конечно, пообедать Игорь может и без меня, от этого аппетит у него не ухудшится, но почему бы не составить компанию хорошему человеку, тем более что обед этот ни к чему не обязывает. Пока не обязывает.

Поэтому ловлю машину и уже через пятнадцать минут иду по главной аллее парка, миную колоннаду памятника Александру Суворову, который раньше назывался памятником просто Александру Второму, и вхожу на открытую веранду ресторанчика под названием «Море». Его мы давно окрестили «Харчевня „Три пескаря“». Вход внушительно перекрывает фигура в белой куртке с жирными пятнами на животе; она расположилась как раз под табличкой «Вход в пляжных костюмах запрещен».

— Не напирайте, гражданин, — приветствует меня скромный труженик общепита, — свободных мест нет.

На мне длинные брюки, поэтому криминала за собой не чувствую и с достоинством спрашиваю:

— А вот за тем столиком, видите, так всего один товарищ сидит?

— Столик заказан, сейчас люди подойдут.

— Ну, считайте, что один уже подошел.

Он переводит взгляд на Игоря, тот командно кивает, и тут же разглаживаются начальственные морщины на невысоком челе белой куртки, лицо приобретает доброжелательный оттенок, и с ноткой уважения он бормочет:

— Проходите, пожалуйста, приятного аппетита…

Судя по тому, с какой скоростью уничтожается здесь съестное, аппетит поголовно у всех приятный. А раз хорошо клиентам, то обслуживающему персоналу еще лучше.

— У меня здесь встреча, так что извини, — Шелест жестом предлагает присесть рядом.

— А если найдутся желающие занять свободные места за твоим столиком?

— Не волнуйся, за троечку этот цербер ляжет костьми, но никого к нам не пустит.

— А потом настучит об этой встрече…

— Ты какой-то издерганный стал. Разве настоящие люди будут обсуждать громкие дела в какой-то забегаловке? Все хочу тебя спросить, Андрюшка к тебе не заходил?

— Нет, вообще давно его не видел.

— А если он у меня появится, что передать?

— Скажи, что соскучился. Сколько ему стукнуло?

— Пятьдесят, но держится молодцом, как молодой совсем.

— Ты смотри, я думал, что он все-таки моложе. В общем, передавай привет.

— Слушай, давай на футбол сходим.

— Ты знаешь, я футболистов не люблю.

— Отчего так?

— Много лет назад был в Харькове на соревнованиях. Пошли мы с Сеней Капраловым в ресторан. А там табличка на дверях, вроде той, что здесь, мол, в джинсах вход запрещен. С дураками спорить бесполезно, поворачиваем назад, а тут смотрим — мимо швейцара спокойно прошел в зал Леня Буряк во «Вранглере», тогда еще просто мастер спорта. Швейцар перед ним чуть ли не по стойке «смирно» дверь распахивал. Узнал. А вот Сеню Капралова, чемпиона мира и Олимпийских, заслуженного мастера спорта в упор не увидел. Так что не люблю я футболистов; к тому же выбрыки они себе позволяют какие хочешь: чуть что — плюнул на тренера, на команду — перешел в другую. Попробовал бы боксер так себя вести — канул бы в неизвестность. А тут, любой кандидат… Да что говорить, недавно читал сборник фельетонов, старый, там «Звездная болезнь», Нариньяни писал. Мол, ату футбольную звезду Стрельцова, зарвался, получил двенадцать лет, всем урок на будущее. Стрельцов плевал на фельетон и на эту книгу, срок полностью не отмотал, продолжал играть. А правдолюбец Нариньяни вскорости и сам сгорел…

— Дела давно минувших дней, — выслушал мой монолог Игорь. — Значит, футбол откладывается.

— Значит так. Пойду домой. Посплю пару часиков.

— Три часика, — уточнил Игорь, бросив взгляд на свой «ролекс».

— Будь здоров, — сказал я и прошел мимо цербера, сдерживавшего наплыв посетителей мощным корпусом.

Придя домой, я действительно завалился спать: Игорь будет через три часа, и я должен отдохнуть перед разговором с ним, потому что дал согласие помочь реализовать орден Андрея Первозванного за не такую уж бешеную цену, какой может показаться кому-то пятьдесят тысяч рублей.

19

…Работай, работай, — посылал мозг короткую команду измученному телу, — работай! — шевелил губами я, пытаясь заглушить нарастающую боль в левой ноге: как будто вселилась в мышцу какая-то злая сила словно, застрял там невидимый осколок, который не нащупать и глазу рентгена, и рассекает тело острющей бритвой да так, что хочется взвыть, сбросить маску, распластать ножом короткие белые брюки, вскрыть ногу и извлечь эту ни на секунду не отпускающую боль разбитыми пальцами правой руки, свободной от перчатки. Работай, работай — продолжаю отдавать команду рукам и ногам, отбиваю очередную атаку противника, контратакую, уклоняюсь от ответа, отступаю, на мгновение забывая о рассекающей ногу боли и тут же вспоминаю о ней: соперник громко топнул ступней о дорожку, поднял руку, и судья останавливает поединок…

— А у тебя за это время ничего не изменилось, — огляделся вокруг Игорь, — тем не менее — еще год долой из жизни. Все по-прежнему, разве что меняются календари. Повесишь, кажется, еще привыкнуть не успел, а уже выбрасывать пора. — Шелест еще раз вздохнул и легонько щелкнул пальцем по розовому заду натурщицы с календаря «Монтана», разлегшейся на капоте автомобиля.

— Знаешь, я часто слышал выражение: время работает на нас, но только сейчас понял, что время постоянно работает против нас, что ни день — ближе к могиле. Спасибо, Игорь, помог разобраться в самой сути жизни.

— Положите ваше спасибо в мой карман, — резюмировал Шелест, и мы рассмеялись. Именно эту фразу выдал представитель горгаза моим соседям в нашем присутствии несколько лет назад. Да, Игорь не зря подчеркивал, что память у него идеальная.

Шелест достал из заднего кармана джинсов пластмассовую мыльницу и открыл ее. В слабых лучах солнца блеснули бриллианты.

— Первый российский орден, учрежденный Петром, — с гордостью сказал Игорь.

— Допустим не первый, — возразил я, — бриллианты появились на Андрее только в 1797 году, а насколько мне известно, царь Петя умер несколько раньше.

— Орден учрежден в 1698 году, его девиз «За веру и верность», — продолжил Игорь таким торжественным тоном, что могло показаться, будто он собрался пришпилить его на мою майку с американским флагом, которую я продолжал носить, несмотря на огромные старания местного телевидения.

— Игорь, давай оставим историю в покое. Ты сейчас наградишь меня информацией о лентах, статусе, звезде. Кстати, где звезда?

— Звезды нет.

— Это меняет дело. Хотя орден с мечами, а значит цена его максимальна, но я думал, что и звезда входит в этот комплект.

— И, конечно, ты думал, что звезда с мечами, лучи и бортики украшены бриллиантами…

— Нет, конечно, тогда цена была бы круче, но на восьмиконечную серебряную, откровенно говоря, рассчитывал.

— Я лишнего не прошу. По каталогу Алексеева он стоит…

— Алексеев твой сумасшедший. Не зря его малоразвитый каталог никто всерьез не воспринимает, поэтому раздарил он свой титанический труд и кочует тот по городам и весям, смущая нестойкие умы, заражая их жадностью. Сорок, больше не выжмешь.

— Ты так говоришь, будто собираешься сам купить его.

— Не собираюсь, но сам пойми, если сумма уменьшается, значит больше взять нельзя. Кстати, уменьшается моя доля — пять процентов.

— Пять процентов я тебе еще не предлагал.

— Предложишь, потому что никуда не денешься. Или я не прав?

— Прав, но зачем же так грубо?

— Может быть и грубо, но мне не нравится, что ты корчишь из себя мецената, осчастливившего своей подачкой несчастного раба рыночных отношений. Ты прав, орден твой, но сбыт мой и ответственность перед клиентом — моя. Так сколько?

— Пятьдесят. Иначе нет смысла.

— Пусть так. Мои условия ты знаешь. Орден чистый?

Игорь обиженно смотрит на меня, дескать, вроде не дурак, а глупость несет. Придется удивить его еще больше.

— Как попала к тебе эта бляшка?

Игорь от удивления чуть на пол не садится: назвать бляшкой Андрюшку еще куда ни шло, но задать такой бестактный вопрос мог только наивный дилетант, а таковым назвать меня нельзя даже при большом желании.

— За окном довольно прохладно, — задумчиво тянет Шелест, — а у меня такое впечатление, что ты перепарился.

— Видишь ли, сынок, — торжественно отвечаю я с некоторой долей горечи в трагически звучащем голосе, — хочу поведать тебе одно старинное предание. В некотором царстве, в некотором государстве жил да был один король. Странно, не правда ли, король, а живет в царстве? Но не это главное. Не военными подвигами прославился этот король, а своей страстью собирать разные побрякушки, статуэтки, картинки. И жил в этом царстве некий герцог, который также увлекался приобретением разных бляшек, досок и прочей ерунды. Это было давным-давно и на подобные забавы никто особого внимания не обращал. Король действительно пылал неподдельной страстью к этим предметам, а герцог собирался со временем переехать в заморскую страну и поэтому все свои приобретения с оказией переправлял туда. И вот однажды, когда король уехал с войском в соседнюю державу, чтобы пополнить свое собрание, кто-то очень уверенно грабит его фамильный замок. Король, естественно, огорчился: пропала уникальная часть собрания с Анями, Володями, Жорами и Андрюшей. И в гневе, подозревая, что этот набег — дело рук герцога, он объявляет чрез трубадуров: если герцог не вернет принадлежащие ему сокровища, то он сделает все, чтобы герцог смог увидеть столь милую ему сердцу заморскую страну, скажем, только со стороны Аляски. Разгневанный герцог посылает к королю своих телохранителей, которые зачитывают ему послание: дескать, ваше величество, своими неумными речами вы подрываете мой фамильный авторитет, а посему придется наложить на вас штраф в размере десяти тысяч золотых. Если ваше величество откажется сегодня заплатить эту сумму, то завтра она удвоится. В гневе наш король сорвал со стены алебарду и чуть было не зарубил посланцев, но те вовремя взяли ноги в руки и поспешно удалились. Продолжать это старинное сказание или хватит?

— Продолжай, — требует Игорь, у которого старинная легенда вызывает неподдельный интерес, — что же было дальше?

— А дальше была война. Но длилась она недолго. Герцога внезапно берет царева стража. За то, что в свободное от своих увлечений время, герцог наладил хищение некоего рыжего металла из государственной казны. И когда на царевом суде, скором и правом, дали герцогу слово для прощания, он объявил о своем раскаянии и о стремлении во чтобы то ни стало отдать со временем все, что должен царству и его обитателям. Король понимал, что он имел в виду — когда герцог выйдет на свободу, война возобновится не на жизнь, а на смерть, ведь герцог был уверен: царевой страже выдали его люди короля. Пока же король совершает набеги на владения герцога, гоняет его поредевшее войско, но своих вещей не находит. Со временем он склонен был поверить, что герцог переправил награбленное в заморскую страну. А когда в сырой темнице не без помощи стражников умер герцог, так и не дождавшись часа свободы, король и вовсе успокоился. История эта стала забываться. И хорошо помнят о ней только некоторые люди в стране короля да еще один вольный стрелок, который в свое время присягал на верность королю, но потом ушел из его войска в поисках лучшей доли.

— Интересная история, — прикуривает очередную сигарету Шелест, — только к нашему делу она отношения не имеет. Я понимаю твои сомнения. Андрей — редкий орден, но в конце концов он не один на свете. Это не тот.

— А откуда ты знаешь?

— Могу дать честное слово, — говорит Игорь с таким видом, будто слово его золотое, для всего мира важнее разных договоров, скрепленных авторитетными печатями.

А вот это уже интересно. Можно было догадаться, что Игорь в общих чертах наслышан о старинном предании, но последняя фраза, произнесенная милым собеседником, убедила: Шелест знает окончание моего повествования, и более того — где находится королевский Андрюша. Что ж, попробуем тебя немного расшевелить.

— Я понимаю, что мой вопрос ты оставил без внимания нарочно. Но и твое честное слово мне до лампы. Ставить голову против слова даже такого человека, как ты, я не намерен. Да и отступать тебе поздно. Эти старинные ордена имели глупость нумеровать, как и всякую другую награду. Номер твоего Андрюши примыкает ко дну мыльницы и меня он совершенно не интересует. Но, наверняка, королю очень захочется посмотреть на него.

С Игоря слетают остатки преподавательской вежливости и врожденной интеллигентности, вплоть до четвертого колена ученых-биологов.

— Не гони пену! Я не думаю, что тебе было бы выгодно трепаться об этом кому-то вместо того, чтобы заработать.

— Прав ты, Игорь, куда ни поверни. Только мне еще выгодно хорошо себя чувствовать, а посему поведай мне окончание моего предания о старине глубокой.

— Не знаю я никакого окончания. Дело это дохлое. Орден — только начало, скоро будут еще несколько полотен — и все, что я могу тебе сказать.

— Тогда назови полотна.

— В основном неизвестные художники XVIII века. Германия. Есть еще «Городской пейзаж» Ван Зигена, «Боги Олимпа» Макарта, «Пастух со стадом» Вербукховена. Все. А орден, кстати, принадлежал бывшему владельцу полотен.

— Тогда договоримся так: отдавать все оптом.

— А ты не допускаешь мысли, что я могу продать полотна без твоей бескорыстной помощи?

— Еще как допускаю. Но беря оптом, я не рискую навлечь внимание короля. Если он узнает, что я продал андреевский орден, он из меня котлету сделает и многие девушки будут громко плакать.

— Мне всегда нравилась твоя манера казаться трусливее, чем ты есть на самом деле. Но на большее, чем я тебе предложил, не рассчитывай. И кто об этом будет знать: все равно в нашем городе продать орден невозможно. В настоящее время.

— Это точно. И больше того, я отказываюсь от своего процента в твою пользу с одним условием…

— Каким? — спросил Игорь чуть быстрее, чем это положено правилами хорошего тона.

— Только не перебивай. Мне очень хочется узнать окончание старинного повествования. И ты мне можешь в этом помочь. Я ведь не трепло, ты знаешь. Думай, это дополнительно две с половиной тысячи. Неплохой гонорар за короткий рассказ.

— Завари еще кофе, — просит Игорь, — похолодало что-то. Ветерок поднялся, дело к осени идет. Осень в этом году ранняя будет. Может, на рыбалку съездим?

— Это лучше, чем футбол, — отзываюсь я уже из кухни. И пока заваривался густой черный напиток, Игорь принял решение.

— Я приглашаю тебя завтра на рыбалку. Будет там со мной один парень. Говори с ним о чем хочешь, но я при этом разговоре и присутствовать не собираюсь. Меня за последние десять минут предания перестали интересовать.

— Ты так легко сдаешь мне своего человека, что это странно по крайней мере.

— А он мне уже не нужен. Прежде — другое дело. А теперь его отправили, как это смешно они формулируют, в народное хозяйство. Только он рыбак настоящий, попытайся взять его именно этим. И еще, раз ты играешь в непонятные игры, я не могу оставить орден у тебя.

— Деньги вперед?

— Желательно.

— Получишь завтра на рыбалке.

— Там же отдам орден.

— Кстати, куда едем? На море?

— Нет, на речку. Щука уже должна брать.

— Ты знаешь, я больше на поплавок ловить люблю.

— Придется с утра поохотиться. А поплавок днем пригодится. Встретимся в районе Черновки, за мысом.

Ночь все равно пропала: нужно доставать деньги и готовиться к рыбалке. Конечно, достать деньги не проблема, особенно если знать, где они лежат. Мне это известно. Поэтому приношу в спальню выдвижную лестницу, легко взбираюсь под самый потолок на пятиметровую высоту и аккуратно тяну на себя крышку старинного вентилятора, надежно замаскированного обоями. Разглядеть тайник можно, лишь находясь, что называется, впритык к нему, и очень сомнительно, что в мое отсутствие кто-то будет брать на вооружение лестницу вместо того, чтобы рыться в многочисленных полках стенки, где можно найти, что угодно, только не настоящие деньги — рублей двести, конечно, гарантировано, но не больше. Даже если кто и доберется до моего тайника, не представляю, сколько времени понадобится, чтобы вскрыть намертво замурованный в нем маленький несгораемый сейф.

Другое дело — подготовка к рыбалке. Она связана с определенными трудностями. Ведь не зря говорится: без труда не вытащишь рыбку из пруда. Поэтому я забираюсь в кладовую и начинаю просматривать мое рыбацкое хозяйство. Лодку, понятное дело, не возьму. Прекрасная отечественная надувная лодка «Нырок-4» мне досталась без особых хлопот. Год назад магазин «Старт» получил их всего восемь штук. А очередь за этой лодкой по списку, в который мне по молодости лет ни за что не попасть — ветераны и инвалиды войны. Моему приятелю Севе дед взял такую лодку. Он воевал, и главное — вернулся с войны. А оба моих деда погибли в первые месяцы, поэтому мне приходится самому заботиться о себе. Дал тогда тридцатник сверху и сразу стал впереди этой очереди за лодкой, которая, по моему глубокому убеждению, пожилым людям ни к чему. А их близкие сами пусть заслужат право получать дефицит в первую очередь, а то привыкли… Сева вот заезжает на станцию техобслуживания без очереди: мол, машина принадлежит инвалиду войны. Да, записана она на деда, но ведь тот даже не знает, на какие педали нажимать, чтобы автомобиль с места тронулся. А Сева уже так привык ко всем этим благам, что, наверное, сам себя ветераном войны считает…

Тщательно отбираю все необходимое, чтобы произвести первое впечатление: не случайный человек забрел от вынужденного безделья черт знает куда, а настоящий рыболов, которому перед предстоящей поездкой азарт не дает спокойно засыпать в течение нескольких ночей, живущий предвкушением вытащить на зорьке из воды крутобокую рыбину. От снасти зависит многое, некоторые, правда, утверждают: если ловится, так на что угодно поймаешь. Но эти предания слишком авантюрны, потому что в последнее время рыбаков стало гораздо больше, чем рыбы, и поймать ее совсем не просто, как может показаться человеку непосвященному. Поэтому откладываю легонький телескопчик «Дайва», пятьдесят сантиметров, двести пятьдесят граммов, два с половиной метра в рабочем состоянии, фарфоровые кольца — несбывшаяся мечта многих любителей-рыболовов. Спиннинг оснащен катушкой, сделанной в стране восходящего солнца. Правда, японская леска мне не нравится: жестковата немного, да и на узлах дает слабину. Вкусовщина, конечно, но предпочитаю ей западногерманскую мененую нить «дамиль», легко справляющуюся с повышенными нагрузками. Блесны все самодельные, магазинными пользуются лишь самоуверенные новички, не имеющие опыта. Отбираю длинные щучьи и судаковые, золотистые и белесые, проверяю подогнанность карабинов. Все в порядке: кольца не поржавели, тройники украшены ярко-красной натуральной шерстью. Достаю еще одну удочку со скользящим поплавком, обеспечивающую клев на любом водоеме, сетку, коробочку для наживки и прочие мелочи. Все это укладываю в рюкзак, где уже лежат закидушки на карпа, и отправляюсь на кухню. На сковороде трещит рапс, сдобренный ложкой кукурузного масла: по тем местам лучше приманки не бывает, чуть-чуть недовариваю картошку и быстро готовлю перловку. Кажется, все, только двух часов времени как не бывало. Сапоги с высокими голенищами и самосшитую куртку защитного цвета с огромным числом карманов надену в последнюю очередь. А пока нацепливаю широкий пояс, на котором в строгом порядке разместились нож-пила, экстрактор и автоматический багорик, работающий по принципу кнопочного ножа, утопаю в обволакивающем кресле и прокручиваю еще раз те вопросы, которые между ухой и водкой буду задавать неизвестному пока собеседнику. В конце концов за право задавать эти вопросы заплачено щедро. А если не удастся получить ответы… Впрочем, две с половиной — деньги даже для Шелеста.

Ветер гонит разрывы легких облаков, еле выделяющихся на темном фоне неба. Машина слегка гудит, плавно уходит вверх на ухабчиках трассы, и лобовое стекло быстро заполняют причудливым рисунком разбитые тела комарья и ночных бабочек. Всего каких-то полчаса — и я уже далеко от застывшего нагромождения домов большого города, торможу и медленно спускаюсь по грунтовой дороге вниз, въезжаю, минуя глубокую яму, заполненную водой даже в самые жаркие дни, на врезающийся широким клинком в простор реки полуостров, тянущийся несколько километров. Впрочем, так далеко мне не нужно. Проезжаю несколько десятков метров и ставлю машину возле лимузина Шелеста. Игоря и его спутника пока не видно, видимо, ушли вперед.

Тем, кто хочет поймать щуку, предстоит охота, поиск, а не мирное ожидание возле неподвижно лежащего удилища. Наношу на лицо и руки добрый слой «дэты», подвязываю капюшон, выдвигаю коленца спиннинга, пристегиваю к металлическому поводку небольшую блесну, которую одни зовут «серебристая», а другие «чудесная». Грузилом намеренно не пользуюсь: леска тонкая, вес металлической приманки около пятнадцати граммов, значит, ее без труда можно забросить метров на тридцать, а больше и не нужно. Вокруг полным-полно травы, груз только будет наматывать ее на себя, не помощь, а помеха сегодня эта «оливка». Пасмурное небо, ветер гонит небольшую волну — все в порядке: после стольких дней жары щука должна зашевелиться и выйти на охоту. Словно подтверждая эту мысль, сзади раздается резкий удар по воде, у затянутой ряской неровной поверхности расходятся круги. Посылаю блесну чуть дальше этого места и неровными, пульсирующими движениями подтягиваю ее поперек волны. Пусто. Ничего, было бы удивительно, если бы щука взяла приманку с первого заброса. Очищаю тройник от намотавшейся зелени водорослей и резким движением возвращаю блесну на прежнее место. Медленно подматываю леску, затем рывком отвожу удилище назад, тут же возвращаю его на место и в этот момент свободного падения блесны щука атакует приманку. Теперь самое главное: нужно не просто вывести ее на берег, но постараться сделать это так, чтобы вместе с рыбой не тащить травяные заросли, в которые она судорожно пытается уйти. Стоит дать слабину и щука может сойти. Поэтому продолжаю подматывать леску, идти в воду, подминая резиной водоросли, и тут щука делает еще одну попытку освободиться. Она взлетает в воздух, подымая каскад брызг, но я не даю ни на мгновение ослабеть, свободно нависнуть над водой леске; натягиваю ее и принуждаю щуку идти на меня, быстро отвожу спиннинг назад, выхватываю багорик из ножен, нажимаю на кнопку, он со щелчком выпрямляется, мягко входит под жаберную крышку. Я отступаю на берег и вот уже бьется в тяжелой мокрой траве зеленовато-коричневое белобрюхое чудовище с острой пастью, украшенной мелкими бритвочками зубов. Слегка прижимаю сапогом неудачливого хищника и экстрактором вырываю блесну из широко открытой пасти. Почин есть. По старой рыбацкой традиции формально поплевываю на добычу и укладываю ее в мешок за спиной. И иду дальше, вдоль бурлящей волнами речки, внимательно приглядываясь к торчащим из воды корягам, нависшим над поверхностью кустам, чтобы увидеть, услышать внезапный всплеск охотящейся за мелочью рыбины, на какое-то время забыв о том, что приехал сюда не только затем, чтобы вести в свою очередь охоту за ней. Есть на реке и объект посолиднее…

Уха булькала в котле, висящем на прокопченной треноге, гоня в огневом вихре шарики перца и расправившиеся лавровые листы. Воду Игорь привез с собой. Еще лет десять назад мы кипятили речную, она отдавала каким-то привкусом, но пить вполне было можно. Сегодня речную воду станет употреблять только явный самоубийца, а мы все, в том числе и мой новый знакомый гражданин Федорчук, на него совсем не похожи.

Не рвал пока с этим типом Шелест скорее всего потому, что надеялся, что, может быть, со временем вернется свежеиспеченный специалист народного хозяйства к своей прежней деятельности и станет снова полезным и незаменимым человеком. А сегодня он кто? Тяжело, наверное. Еще вчера те, кто заискивающе желали ему доброго здоровья, уже сегодня при встрече наверняка не узнают. Так уж жизнь устроена, и грех на нее Федорчуку обижаться, сам виноват, что вылетел из седла на полном скаку: водка и бабы делают человека жадным до деньги, а монета просто так никому не дается.

Еще совсем недавно Федорчук был заместителем начальника ОБХСС Днепровского РОВД и рьяно воевал со всякой воровской нечистью. Конечно, наверняка, и раньше за ним были звонкие дела, но в течение одного месяца Федорчук сумел отличиться дважды. Сперва он взял с поличным книжного спекулянта. Часть книг, изъятых во время обыска, Федорчук сдал в торговую сеть, остальные оставил себе в качестве памятного сувенира о проделанной работе. Руководство Федорчука могло бы смотреть на подобную шалость сквозь пальцы, но это каким-то образом стало известно всем, и пришлось наложить на Федорчука взыскание. А буквально через несколько дней жадность Федорчука окончательно поставила точку в его карьере.

Конечно, в детективных романах и кинофильмах, где действуют мужественные лейтенанты и бескомпромиссные майоры, которым для окончательной характеристики только ангельских крыльев недостает, методы работы ОБХСС не освещаются. Но в жизни все происходит несколько иначе, и оступившиеся люди, к которым Федорчук проявил снисходительность, становились его информаторами, а по-настоящему говоря, стукачами. И вот с их помощью пытается этот герой покончить со спекуляцией обоев. Директор магазина, где развернул свою бурную правоохранительную деятельность Федорчук, самым естественным образом ищет к нему концы. И находит их. Федорчук через третье лицо поясняет, что закрыть уголовное дело за пять тысяч — это просто чуть ли не проявление дружеских чувств. Конечно, никакого уголовного дела не было, да и состряпать его было бы нелегко, однако директор, как и каждый работник торговли, обязательно должен был за собой что-то чувствовать.

Только не учел Федорчук, что у директора небольшого магазинчика крепок задний ум, вдобавок в свое время он получил юридическое образование, да и связи кое-какие были. Короче говоря, пришлось нашему мужественному воителю за справедливость уйти со своей нелегкой службы. Правда, по состоянию здоровья. Однако, судя потому, как он прикладывается к стакану между порциями духовитого варева, здоровье у него не расшатано настолько, чтобы из-за него покидать фронт борьбы с расхитителями социалистической собственности. Эти соображения, конечно, я вслух не высказывал и терпеливо стал дожидаться, пока Федорчук дойдет до состояния, которое позволит ему вспомнить былые подвиги и снова ощутить себя значительной фигурой хотя бы в глазах случайного человека. А мне лишь остается направлять эти повествования в нужное русло, восхищаться боевым прошлым Федорчука и осторожно задавать ничего не значащие на первый взгляд вопросы.

Зерна от плевел принято очищать вручную. Но для того, чтобы разобраться в том обвале информации, который высыпал на меня изрядно подвыпивший собутыльник, без какой-то завалященькой ЭВМ, наверное, не обойтись. Игорь сперва без интереса внимал рассказам своего приятеля, а потом и вовсе ушел ставить закидушки с макухой. Умный, расчетливый Шелест даже слышать ничего не хотел о делах, его не касающихся, а поэтому всегда чувствовал себя спокойно и уверенно. И конечно же знает он, куда подевались старинные ордена, о которых я толковал вчера, только сам не скажет ни за что, хоть тупым ножом его режь.

Федорчук мягко посапывал, подложив под слюнящийся рот подушку ладони. В голове изрядно шумело от выпитого и я, неуверенно ступая, отправился к Шелесту, расположившемуся у кромки воды.

— Ну как?

— Слабо. На картошку вообще брать не хочет.

— Возьми у меня приманку. Ловить совсем не хочется.

— Тогда отдыхай. Вид у тебя импозантный, ты хоть что-то соображаешь?

Немного соображаю. Поэтому мы идем к машинам, и, отдав Игорю пять тугих пачек, надежно завернутых в целлофановый кулек, засовываю во внутренний карман куртки мыльницу. Шелест честно получил мою долю. Но внакладе я не останусь.

Игорь протягивает прозрачную удлиненную пилюлю.

— Не бойся, не отрава. Подарок корейских друзей: быстро снимает любой вид опьянения, без особой разницы — алкогольное оно или наркотическое.

Спустя полчаса употребляю еще одну таблетку, на этот раз итальянскую, и убеждаюсь, что я не только трезв и бодр, но и не распространяю запах перегара. Великая вещь химия, а биологи и в ней неплохо разбираются.

Темнеет, что называется, на глазах. Мягкие тени скользят по прибрежному камышу, солнце, невесть откуда взявшееся в конце дня, кажется, так и не сняло позолоту с пожухлой травы. Мы погружаем бывшего защитника правопорядка на заднее сидение «Волги», я молча жму Игорю руку и, резко дав газ, вылетаю вверх по грунтовке на синюю ленту асфальта, стелющегося под колеса вплоть до самого дома. И буквально в двух шагах от него натыкаюсь на здоровенную «пробку». Привычная картина: столкнулись автомобили и вокруг них тут же образовывается плотное кольцо истомившихся по зрелищам прохожих. Странное дело: буквально минуту назад они бежали по своим неотложным делам, чуть ли не поглядывая на часы, а тут спрессовались две машины — и все заботы побоку. Стоят, глазеют, обмениваются очень квалифицированными мнениями насчет того, кто из водителей виновен. Некоторые откровенно радуются: мол, доездились, частники. Частной собственности у нас нет, однако почему-то владельцев машин называют именно так, причем с каким-то оттенком недоброжелательности. Но в отличие от этих зевак я сам частник, а следовательно веду себя не так, как все люди: подаю звуковой сигнал, раздвигающий толпу, выруливаю на тротуар и объезжаю столкнувшиеся машины, ожесточенно спорящих водителей, гудящий человеческий рой, чтобы, наконец, попасть домой, принять ванну и отдохнуть. Все знают, что рыбалка — отдых, но забирает она немало сил. А силы еще понадобятся для решающей фазы моей почти недельной работы.

Усталость наваливается внезапно, тело каменеет, слипаются глаза; так и не приняв ванну, валюсь на диван и забываюсь в тревожном мираже отдыха.

20

… Он поправлял амуницию непослушными, дрожащими пальцами, перемотанными липкой лентой пластыря, но этих долей минуты хватило, чтобы отдохнуть, перевести дыхание; не отводя глаз от согнувшейся фигуры противника, вытягиваю вперед ногу, скользнувший со скамейки врач вырвал на ходу крохотный черный комочек резиновой пробки из удлиненной стеклянной колбы, и я почувствовал, как струйка хлорэтила, пущенная прямо поверх гольфа, быстро пропитывает ткань материи и кожу леденящим холодом, заставляющим спрятаться рвущую боль, хотя знаю: очень скоро действие наркоза стихнет и снова начнет пылать огнем место травмы. Но это случится после того, как закончится бой…

Говорят, что зарядка еще никому не мешала, во всяком случае мне — точно. Поэтому с удовольствием манипулирую десятикилограммовыми гантелями, качаю пресс, отжимаюсь на согнутых пальцах и бегу в ванную: скоро завершится утро, а вместе с ним приток воды в этот старый дом. Кажется, пора завтракать. Однако продовольственное подкрепление находится далеко не в удовлетворительном даже для такого непритязательного, как я, человека состоянии, поэтому отправляюсь в «Прибой». Конечно, мои портреты не печатают в газетах, телевидение тоже вниманием не балует, но встречают меня в ресторане как очень заслуженную личность. Вот и сейчас мэтр Аркадий приветливо здоровается и скорее утверждает, чем спрашивает «как обычно?», кивает головой и с гордостью удаляется в противоположную от своего рабочего места сторону. Неподалеку от меня ведет прием Кравчинский: он ежедневно бывает здесь с двенадцати до пятнадцати и все, кто хочет его увидеть, идут в «Прибой». Иногда, правда, приходится ждать за соседними столиками своей очереди, что очень радует администрацию ресторана, особенно зимой.

В свое время это был любимый ресторан знаменитого Лени Лушкица. Когда он появлялся на пороге, оркестр тут же прерывал даже заказанную мелодию и начинал наяривать горячо любимую Леней песню о жемчужине у моря. При этом все сидящие в зале деловары вставали и приветствовали скромного человека Лушкица поднятыми фужерами. Леня, правда, не всегда был доволен кухней «Прибоя», несмотря на то, что для него тут очень старались; тогда он обижался и улетал ужинать в Ленинград вместе со своими телохранителями. Ушло то время, давно расстреляли удачливого Леню, словно в штыковой атаке, поредели ряды деловаров, да и стали они чуть потише, и только Кравчинский, как прежде, ведет свой прием, не обращая внимания на то, что в «Прибое» перестали играть наши любимые песни. В других городах чуть ли не поисковые экспедиции за народными песнями снаряжают, чтоб не растворились они во времени, не исчезли, а у нас — низзя! Мол, песни эти не с тем духом, а вернее, даже вред от них, потому как они в своей массе не о трудовых свершениях, а совсем наоборот — о нетрудовых доходах. Но пел эти песни мой прадед во всю свою широкую морскую грудь, которую разорвал залп английских винтовок под Волочаевкой, пел мой дед, раздавленный танком с тяжелым крестом под Смоленском, пел мой отец, которого я плохо помню: шел на помощь рыбакам из Каталонии, спас их, да сам сплоховал, море тело не отдало, теперь я изредка пою и споет их мой сын, если будет он у меня — вот и весь сказ о преемственности поколений, невзирая на запреты.

И стало чего-то грустно в этом уютном прохладном зале, словно шел я по солнечной улице, а на голову кто-то вылил миску помоев. И противно стало смотреть на суетящийся столик Кравчинского: самопальные кофточки из Грузии — в Прибалтику, батники ждет Ереван, привезли деньги из Свердловска, товар прибыл из Москвы, билет на самолет в конверте; люди отходили радостные или огорченные, шептались, передавали друг другу хрустящие целлофановые пакеты, и захотелось вскочить, швырнуть стул в стеклянную громадину окна, чтоб сквозняком выдуло из ресторана эту накипь, остаться одному и хоть немного посидеть просто так, безо всяких дел, отдохнуть, мечтая, быть может, о чем-то зряшном, но не выйдет. Сквозняк этот вместе с бандой Кравчинского выдует из «Прибоя» и меня, а значит мебелью разбрасываться не стоит, а нужно просто заняться делом. Оно у меня в отличие от этих ребят очень серьезное. Поиск Тропинина — это не скупка модных тряпок, тут, кроме напора, смекалки и нахальства, еще ум со знаниями необходим. А вот этим, успокаиваю себя, отличаются немногие. Так что, работай!

Сразу приступить к трудовой деятельности не удается: не успеваю проехать и квартала, как стоящий у бровки тротуара инспектор повелительным движением направляет жезл прямо в мой лоб. Немедленно подчиняюсь и не нервничаю, потому что знаю: ничего не нарушил. Хотя как сказать, то, что мне кажется в порядке вещей, милиционеру может показаться нарушением правил дорожного движения. А так как он в одном лице совмещает в данном случае прокурора, адвоката и судью, то ясно, что водитель всегда не прав, даже если он прав. В самом деле, не скажет же инспектор, что остановил машину скуки ради или в лучшем случае — ошибся. Тем не менее, из автомобиля не выхожу, обычно инспекторов это бесит, и они забывают о своих обязанностях. А умело пользуюсь тем, что в отличие от многих автомобилистов знаю не только права, но и обязанности постовых.

Так мы в течение нескольких минут испытываем нервы друг друга, наконец, ему надоело ждать, пока я выйду из машины. Не привык, наверное. А то ведь как водится — небрежный жест и водитель вылетает из-за руля, будто его какая-то сила оттуда выталкивает, чуть ли не с поклоном бежит навстречу этому богу дороги, протягивая в сжатой руке удостоверение и техпаспорт, а тут такая непочтительность. С констатации этого факта он и начал беседу:

— А что это вы, гражданин, не выходите? — насупленно спрашивает инспектор, раскатывая фрикативное «г» хорошо устоявшимся командным голосом.

— А разве я должен выходить? — вежливо интересуюсь на всякий случай.

— Конешно! — удивляется моей тупости постовой. — Это только женщины могут сидеть, а мужчины обязаны выходить. Ваши документы.

Вот и все, что я хотел услышать, хоть это что-то новенькое. В прошлый раз его коллега утверждал, что выходят все, кроме инвалидов. А год назад формулировка работника ГАИ, остановившего меня глубокой ночью, скорее всего скуки ради, звучала так; в капстранах водители не выходят из машины навстречу инспектору, а в соцстранах — выходят. Не зря шоферы со стажем убеждали меня, что постовые сами с правилами не в ладах.

— Мне хотелось бы узнать, какое нарушение правил я допустил? — обращаюсь я к инспектору через окошко автомобиля.

Тот сперва опешил, потом немного подумал, а потом веско заявил:

— Машина у вас грязная.

— Посмотрите внимательно, — обращаю его внимание на проезжающий грузовик, грязный до такой степени, что моя машина рядом с ним может показаться только что сошедшей с конвейера, — почему вы не остановили этот КАМАЗ?

Подобная ссылка воспринимается любым должностным лицом, как личное оскорбление.

— Он, между прочим, работает, — достойно ответил инспектор, намекая на то, что перед ним бездельник. — Где ваши документы?

Хотелось ему ответить, что тоже работаю, да и со стороны, наверное, выглядел я, как начальник из молодых да ранних: строгая прическа, прекрасно сшитый костюм, со вкусом повязанный галстук, но не стал этого делать.

— Знаете что, не дам я вам документы. Спокойно, сначала выслушайте. Видите ли, если я и нарушил правила, то только один раз, а вы уже три, по крайней мере.

От такой наглости постовой теряет дар речи, но опомниться ему не даю.

— Прежде чем потребовать документы, вы обязаны поздороваться, представиться, объяснить причину задержки, а лишь затем требовать права. Желаю вам всего доброго и примите мои слова к сведению, чтобы не пришлось впоследствии жаловаться на вас товарищу Ставраки.

С этими словами медленно трогаю с места. С товарищем Ставраки, кстати, я не знаком, просто знаю, что он занимает должность начальника городской автоинспекции. Смотрю в зеркало: инспектор провожает меня взглядом и идет занимать свое место за светофором. Ничего, на ком-то другом отыграется. Да, как говорил один из авторов усопшего КВНа, это не беда, что в колхозе работать некому, зато есть кому охранять порядок.

Барановский встретил меня радостно: видимо, сорвал хороший куш и просто не в силах скрыть настроение.

— Можно подумать, что ты выиграл «Волгу» по лотерейному билету, — пытаюсь настроить на деловой лад Кима.

— Ее скорее в преферанс выиграешь, чем в лотерею, — открывает мне глаза на истину Барановский. — «Волга» — не «Волга», а пару стволов — тоже деньги.

— Я счастлив за тебя, но ты не забыл в радостях о нашем деле?

— Пока ничего. Я особенно не выспрашиваю, так вокруг да около, но мимо. А чего ты волнуешься, всплывает так всплывает.

Временная удача может ослепить человека. Даже такая крупная — двести рублей, с ума сойти! И тогда он непременно чувствует себя самым хитрым, умным и фарфоровым, но это еще ничего. Когда такой деловой начинает раздавать советы, его сразу нужно окунуть в реально существующую обстановку.

— А ты не допускаешь мысли, что у нас могут быть конкуренты? — с деланной злостью шиплю я на него. — Тогда прощай дело, а оно выгодное. Или бабки тебе уже лишними кажутся.

Сказано сильно. Лишним Барановскому может показаться, что угодно, но только не деньги. Помню, он дошел до того, что декларировал: с деньгами и в зоне хорошо, хотя в тюрьме не сидел и вряд ли мечтает там побывать.

— А что, еще кто-то ищет?

— Слушай, все хочу спросить: у тебя мозги есть?

— Спроси себя, — не обижается Барановский, — а за меня не переживай.

— Может, ты хочешь слететь? Давай тогда разбежимся. До следующего раза.

Так и разбежимся. Разойтись в разные стороны означает, что Ким должен вернуть мне деньги, а вот их, несмотря на сорванный куш, у него явно нет. Барановский давно уяснил нехитрую формулу: деньги рождают деньги, и старается от нее не отступать.

— Ну что ты волнуешься, — успокаивает меня Ким. — Все будет о‘кэй. Что ты меня не знаешь?

Знаю, Ким, знаю. И поэтому подставляю вместо себя на тот случай, если не установленное следствием лицо станет обижаться на того, кто захочет просто посмотреть на его сокровища. Подставляю на всякий случай, скорее по привычке, потому что я уже догадываюсь, где находятся похищенные туалетных дел мастером полотна, доски, миниатюры. И самое главное, понимаю, кому понадобился портрет работы Тропинина.

— Конечно, знаю, — важно произношу именно ту фразу, которую ожидает услышать Ким, и неожиданно для самого себя добавляю, — ну кто тебя не знает, такую светлую личность. Окончательно засветиться не боишься? На спекуляции всякой дрянью, помеченной твердыми государственными ценами, горело немало людей. Не пора бы остепениться? Антиквар хотя реже, но дает более солидный доход, а главное — безопасный, и спекулянтом никто не назовет.

— Ты, наверное, думаешь, что я очень стесняюсь этого? — спросил Барановский, вытирая замусоленным платком короткие толстые пальцы. — Вовсе нет. Потому что в основе каждого предприятия лежит извлечение прибыли. Если эту прибыль извлекает государство — это в порядке вещей, а если я — то уже спекуляция.

— Не пори чушь, ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.

— А я говорю, что думаю. Если закажешь в государственном магазине что-нибудь с доставкой на дом — ты платишь за услугу, кроме номинальной стоимости товара. А если эту услугу оказал тебе я, так это что, не то же самое? Я потратил время и доставил товар в лучшем виде. Кстати, если не приплатишь грузчикам, доставляющим мебель в твою квартиру, они ее так занесут, что ты и шкафы, и стены потом ремонтировать будешь. Или я не прав? Так что, если ты считаешь, что мне зазорно доставить для кого-то что-нибудь по мелочам, тогда, как говорится, на тебе дулю — купи себе трактор.

— Ты ее лучше колхозникам покажи, им трактор нужнее. И желательно, чтобы кукиш этот был в экспортном исполнении, тогда на их полях, соответственно, появится более надежная импортная техника…

— Которую они очень быстро доведут до состояния отечественной. Я и так колхозу больше чем надо помогаю: то еду сено косить, то помидоры собирать, то хранилище строить для подшефных.

— Но ведь за эту заботу они тебе платят сполна…

— Вернее, сполна плачу я им. На колхозном рынке, который правильнее было бы назвать «Приусадебным». И раз здесь все поголовно на мне зарабатывают, то и мне не грех обеспечить свою жизнь. Для меня слово спекуляция — не ругательное. Кстати, для многих других — также. Ведь говорят обо мне не как о спекулянте, а как о человеке, который многое может достать, обладающем деловыми связями. В конце концов моряков никто спекулянтами не называет, а за счет чего они так хорошо живут? За счет зарплаты сторублевой? Или за счет товаров, которые здесь перепродают? Вся жизнь любого человека — сплошные пять копеек.

— Ты так дешево ее ценишь?

— Нет, это просто формула жизни.

— Интересно, как ты ее вывел?

— Очень просто. Вот смотри, пачка «Опала», сейчас она стоит пятьдесят копеек и продается, где угодно. А несколько лет назад она стоила тридцать пять копеек. Но для того, чтобы ее купить, нужно было дать пять копеек сверху. Причем, не в установленном месте, а в любой торговой точке города, у первого попавшегося продавца, из-под полы, естественно. Так это сигареты, мелочь. Но в основе всех прочих человеческих взаимоотношений лежат все те же пять копеек.

— Что-то малоубедительно…

— Зачем ты притворяешься кретином? Ты купишь себе распредвал, не дав ни копейки сверху, сунешься к хорошему врачу без подарка, сделаешь номер в гостинице за свои прекрасные глаза? Даже в основе наших взаимоотношений лежат все те же пять копеек.

— Вот это точно. Ну, Бог с ней, с торговлей, там просто не воровать невозможно, это я и без тебя знаю. А во всем остальном те же пять копеек, что ли?

— А как же! Все деловые взаимоотношения строятся на этом принципе. Ты — мне, я — тебе. Даже без всяких сверху. Но я-то знаю, что в основе этого лежит все тот же пятачок. А что касается спекуляции, то она наверняка заранее планируется. Поэтому и идет борьба с так называемыми фарцовщиками, а не с причинами, позволяющими им извлекать свой навар.

— Вот это уже что-то новое. Я имею в виду не последнюю фразу, а слова насчет запланированности спекуляции.

Барановский встал, решительно подтянул на пуп резинку трусов, подошел к книжному шкафу и вытащил ежегодный сборник «Зарубежный детектив».

— Тираж двести тысяч, — прочитал Ким и хлопком закрыл книгу. — Ты же собираешь литературу, поэтому легко ответишь — сколько из них дойдет до прилавка?

— Ни одного, думаю.

— Правильно думаешь. Я не намекаю на то, что все они будут проданы из-под полы, как этот, который, кстати, куплен в магазине за червонец сверху. Но благодаря теории пяти копеек судьба проданных по номиналу или подаренных уже решена. Потому что эту книгу можно было бы выпустить большим тиражом, тогда бы никто ее не перепродавал.

— Бумаги не хватает.

— А на всякую дрянь хватает. К тому же, если у нас нет бумаги, у кого тогда она должна быть? У Аравии, наверное, там самые громадные лесные массивы…

— Ты мне курс географии не читай. Сам же говоришь, что не весь тираж книги перепродан, кое-что…

— Что это кое-что попало на прилавок? Может, и попало. В торговой точке, обслуживающей каких-то уж очень номенклатурных работников. Магазин, в котором я взял детектив, получил всего четыре экземпляра, а работает там пять продавцов, не считая заведующей и кассира. То есть даже своим не хватит. Чтобы никому не было обидно, заведующая один экземпляр оставляет себе, один по очень старой дружбе продает мне. А два других уходят на моих же глазах. Сейчас лето, жарко, но зимой в магазине холодно. Поэтому девушки включают отопительные приборы. А это не положено. Штрафовать за это их хоть каждый день можно. Поэтому пожарник получает свои книги круглый год. А оставшуюся забрал скромный человек в штатском, который может сделать неприятности или может и не сделать. Все зависит от его желания. Я уже молчу о том, что у заведующей этой масса друзей по интересам — портниха, парикмахер, гинеколог и тэ дэ.

— Ты снова говоришь о торговле. Но должен заметить, что я встречал людей, которые прошли через всю жизнь без пресловутых пяти копеек.

— Такого быть не может. Потому что даже кристально чистый человек совершает в своей жизни компромиссы, маленькие или большие. На компромиссы с совестью люди идут даже ради дела своей жизни. Парадокс? Как бы не так! Пять копеек. Председатель колхоза ради будущего урожая дает взятку за новую технику, чтобы получить причитающиеся ему станки, директор завода держит целый штат толкачей, а они не только при помощи складных речей выбивают оборудование, без которого предприятие полетит вниз. Или обмен: вы нам — полагающийся кирпич, а мы вам — места на нашей базе отдыха. Но это действия. А компромисс — это уже то, что человек просто молчит, делает вид, что ничего не замечает. Потому что пять копеек превращаются в лепту за его душевное спокойствие. Мой сын тоже кристально честный человек. Кстати, твой ровесник…

— Не нужно рассказывать. Мы с тобой ровесники, а не с ним.

— Да я почти на двадцать лет тебя старше.

— Ну и что? Огромная разница лежит между десятилетним пацаном и двадцатилетним мужчиной. А пятидесяти- и шестидесятилетние люди — уже ровесники. Так что твой сын против меня ребенок.

— Да их поколение будет в этих ребенках ходить, пока родители не поумирают. Ведь не считается зазорным помогать тридцатипятилетним детям. Кстати, которые, как ты говоришь, живут без пресловутых пяти копеек. Так вот, мой сын в жизни не наварил ни на ком, не совершил ни малейшего поступка, который бы граничил с безнравственностью в общепринятом понимании. Больше того, он иногда раздает мне советы, мол, папа, как тебе не стыдно. А ему даже не приходит в голову, что стыдиться мне нечего. Его пять копеек — это отношение к жизни, и ко мне в частности.

Год назад женился. После института он бы, конечно, не успел. Учится хорошо, что правда, то правда. И жена его, сокурсница, тоже. Имеют вдвоем восемьдесят рублей стипендии. Со мной или с моей бывшей женой жить не хотят, говорят, что желают быть самостоятельными. Я тебе сейчас подсчитаю, что мне эта самостоятельность стоит — так волосы на руках дыбом пойдут. Плачу семьдесят рублей в месяц за их квартиру, мать ее вместе с моей дорогой бывшей половиной через день туда сумки со жратвой тянут, аж ручки трещат. Если еще что им нужно — мне это сообщается прямым текстом, а нужно им очень многое.

И вот лежит на своем диване, купленном за мои деньги, мой дорогой сынок и тешит себя тем, что он очень нравственный. А что я ему помогаю, так все же так делают, ничего особенного.

— Но есть же другие чисто человеческие отношения, которые не зависят от твоих пяти копеек. Друзья, например…

— А ты заметил, что это понятие сильно изменилось? Теперь друзья, это прежде всего люди, объединенные единым интересом. Даже если не иметь в виду, что они вместе что-то крутят. Люди чаще встречаются с друзьями, чем с родственниками, потому что в основе дружбы — пять копеек. Я даже не говорю о дружбе поверхностной, когда друзья связаны взаимовыгодными интересами. Настоящая бескорыстная дружба тоже покоится на пяти копейках. Это плата за радость простого человеческого общения, за возможность открыто высказаться, поделиться своим горем и радостью. Ты заметил, что в разговорах типа нашего речь, как правило, идет о том, как плохо всем живется…

— Потому что на людях все утверждают, что живется хорошо. Если бы у нас обо всех недостатках говорилось бы открыто, то мы бы беседовали о чем-то другом. Может быть, даже не о твоих поганых копейках. Мне эта теория и в печенке уже застряла. Это только бездельники часами могут трепаться о чем угодно, а заставь их работать — руки отвалятся. Вот ты и мелешь, потому что делать больше нечего.

— А ты, кстати, все это слушаешь по той же причине. Небось, спешил бы куда, давным-давно бы убежал. Время есть, вот мы с тобой и трепемся. И это общение — тоже пять копеек.

— Тебя уже совсем зациклило. Был такой радостный час назад.

— А чего мне радоваться? Я же несчастный человек…

— Ну да, приготовься, сейчас жалеть начну. Семь-восемь! Бедный, несчастный, как мне тебя жалко. Никто тебя не ценит, не любит, не понимает, разрываешься ты на куски в трудах праведных, не высыпаешься…

— И не высыпаюсь иногда. Можно подумать ты этого по себе не знаешь? Когда я в последний раз был в театре или просто отдыхал? Даже не помню. Все время бегаешь, крутишься…

— За наличный расчет. Сейчас ты мне начнешь петь, что зарплаты не хватает. А плати тебе в три раза больше — все равно бы варил бабки. Ты ж от этого удовольствие получаешь. А за удовольствие нужно платить. Вот и оборачиваются пять копеек ценой за не купленый билет в театр или не совершившуюся прогулку за город. И жизнь, как я понимаю, для тебя — это дело, которым занят наш Ким после того, как отсидит в своем бюро. Наверное, сегодня дай тебе в месяц штуку зарплаты, так очень скоро состоится гражданская панихида по умершему от тоски гражданину Барановскому.

— Можно подумать, ты живешь иначе.

— Почти так же. Однако теорий о всеобщем поганстве не сочиняю, потому что рассматриваю жизнь как борьбу, в которой нет места твоим пятикопеечным выкладкам.

Ким отбросил свою тушу на спинку кресла и довольно заржал:

— Ага, жизнь — борьба. Сколько себя помню, она не затихает. То боролись с саксофонами, то с длинными прическами, то с джинсами, теперь вон с роком каким-то тяжелым. Хотя знаю наперед, что впоследствии рок этот станет в общем-то нормальным явлением. Потому что все, с чем прежде боролись, со временем оказывалось не столь уж плохим, а в чем-то даже прогрессивным.

— Ты меня в эту борьбу не мешай. Ею, в основном, бездельники заняты. Поэтому и до решения всех проблем, не выдуманных, а настоящих, руки у них не доходят. Выгодное занятие. Но в отличие от них и тебя, мне пора заняться делом, я и так здесь засиделся. В общем, не расслабляйся, — напутствую Барановского на прощание, — но особо не высовывайся. Если что, сразу ко мне.

По дороге домой отбиваю телеграмму в город Тбилиси: ничего существенного, обычное сообщение о том, что тетя Зина доехала нормально.

Вечер уже коснулся темными крыльями города, я включаю телевизор. Перепугаться можно: во Франции поезд сошел с рельсов, камера выхватывает неподвижно лежащие тела, накрытые мешковиной, разбросанные под откосом вещи, пустое нутро какого-то чемодана, суетящихся медиков. Хорошо, что подобную картину у нас увидеть просто невозможно — техника безопасности прежде всего!

Телевизор не очень люблю. Конечно, я далеко не самый умный человек даже в нашем городе, но мне не нравится превращаться в среднестатистического дурачка, которого пичкают при помощи «ящика» чем угодно, хотя есть в этом деле одна закономерность: у нас, понятно, все в порядке — досрочно убранные хлеба, сданные объекты, рекордные показатели, а там соответственно — безработица, столкновения с полицией, на худой конец — землетрясения. И главное, делают эти программы отнюдь не кретины, неужели им просто приятно как бы самим с собой играть в поддавки на разлинованной обстоятельствами жизни доске международных отношений, где только белые и черные клетки, безо всяких оттенков? Выслушиваю прогноз погоды, и если ведущий меня не обманывает, то через несколько часов раздастся телефонный звонок. Так и есть, погода не должна помешать Тенгизу прилететь ко мне, хотя, откровенно говоря, сейчас этот визит некстати. Но что поделаешь: я не привык откладывать на завтра то, что можно сделать послезавтра. Значит, послезавтра.

Погас экран телевизионного ящика, отстегиваю золоченый браслет часов и ставлю их под углом на журнальный столик: за то время, пока Тенгиз получит телеграмму и дозвонится ко мне, нужно продолжать работу над собой, проштудировать пару каталогов и небольшую книжечку по древнерусской пластике.

От чтения отрывают длинные с короткой передышкой звонки «междугородки». Послезавтра в десять утра гость из солнечного Тбилиси осчастливит своим посещением наш город.

…Зал плывет, как в тумане, чувствую, что просто могу упасть, упасть и лежать не подымаясь, зная, что не осудит меня никто за эту слабость — силы человеческие не беспредельны, а воля — хоть и есть ей сопутствующее слово железная — тоже не из металла кована, но противник атакует, и я уже не думаю ни о чем, а просто автоматически включаю в действие отяжелевшие руки, чувствую, что не успеваю взять защиту, быстро отступаю назад и закусываю линию. «Метр», — определяет судья, оставляя за моей спиной пропасть штрафного метра; вот и все, шаг назад— и бой закончится без нанесения последнего укола. Напряженно врастаю в дорожку, чуть приподняв пальцы левой ноги, чтобы сразу после команды рефери броситься вперед — вряд ли достанет сил точно среагировать на атаку противника, который, наклонив чуть вперед маску, ждет сигнала к возобновлению поединка; ему во что бы то ни стало нужно идти на меня, не экономя уходящие силы, стараться нанести укол или заставить отступить на гибельное пространство рокового метра…

21

Просыпаюсь в звенящей тишине. Да и кому шуметь под окном тихой улицы: взрослые давно на работе, а детям в школу еще рано — пионерские лагеря, поездки к родным в деревню, но вот грохочет, набирая движение вверх, какой-то автобус в двух кварталах, заставляя рывком подняться и приступить к зарядке. К весьма уважаемому человеку с занятной фамилией Маркарян-Айвазян еще рано, сейчас у него наплыв страждущих клиентов и вряд ли можно будет с ним серьезно говорить на интересующую нас тему, хотя его она волнует куда больше, чем меня. Пора съездить к морю, тем более что жаркие дни давно миновали, а чем дальше, тем меньше шансов искупаться в этом сезоне. Если чем и отличаются жители нашего города от приезжих, то только тем, что бывают на море гораздо реже их, несмотря на то, что самое синее в мире совсем рядом. Но то, что привлекает туристов, нам привычно с детства; помню, под Киевом я любовался осенним лесом, а местные граждане этого восхищения не принимали, потому что для них лес, что для нас море.

Подхожу к машине и тут же отпрыгиваю в сторону: буквально в метре проревел один из этих сумасшедших мотоциклистов, что бесцельно гоняют по городу целыми стаями; этакий затянутый в кожу суперкэвин с глухо закрытым шлемом, усеянным разноцветными нашлепками, человек без своего лица, оседлавший «Яву» с наклеенной на баке полоской «Харлей».

«Жигули» мчались по направлению к причалу под порядковым номером 146. К городскому пляжу на машине не приткнешься, а тут можно при желании проехать по самой кромке песка, вздымая залпы брызг соленой воды. Причалом заведовал мой старый знакомый Вася Колупаев, бывший шпажист, а ныне директор заведения, которое именуется водно-спортивной станцией. К услугам отдыхающих не только морские ванны и свежий воздух, но и футбольная, волейбольная площадки, теннисный корт, маленькие уютные домики, разбросанные в живописном беспорядке, и разные мелочи вроде телевизоров, магнитофонов и прочих признаков цивилизации на некогда пустынном берегу. И, конечно же, весельные лодки плюс два моторных катера, которые никогда еще не извлекались из ангара.

Вася сидел за столом в своем рабочем кабинете и внимательно изучал таблицу первенства страны по футболу.

— Слава советскому спорту! — рявкаю с порога трубным гласом, потому что Вася плохо слышит, мелочь, набрал когда-то в уши морской водицы, а вот как откликнулось. — Пусто у тебя, как в вузе во время сбора урожая.

— Конец сезона, — радостно сообщил Вася, — мамы с детьми в родные края посмывались, им в школу скоро, папы тоже разъехались, особенно те, что с чужими невестами отдыхали. Да и погода ссучилась. Смотри, как затянуло, дождь может пойти.

— Ни за что, — успокаиваю я его, — гидрометцентр обещает, что осадки не омрачат наше свидание. Пузырь скатаем?

— Так компании нет, только матрос спит на вышке. Давай партию в теннис.

— Гениальная идея. Только я сперва искупаюсь.

Вася в знак согласия кивает головой, и сквозь кучеряшки волос просвечивает начинающаяся тонзура: стареем значит, когда-то Колупаев, причесываясь, расческу сломал, такие волосы были.

Золотой парень Вася, а главное — исполнительный. Когда на этом причале сгорел исполкомовский деятель Барабанов, использовавший его для свиданий преимущественно с брюнетками, не достигшими критического двадцатилетнего возраста, над головой директора Васи сгустились тучи, но прошли мимо: исполнительных и надежных людей не так уж много, как может показаться на первый взгляд, а водной станцией не только Барабанов пользовался.

Быстро переодеваюсь, несмотря на прохладную погоду, засовываю в директорский холодильник бутылку «Старки», надев старые кеды, бегу к морю, влетаю в воду, иду по камням, посылая поочередно вперед то правую, то левую половину корпуса, и ныряю. Больше тридцати метров проплыть не могу. Под водой, естественно. Плескаюсь, как юный дельфин на фоне одинокой фигурки, застывшей под забором причала. Наверное, как обычно, кто-то из заводчан, трудящихся поблизости, сбежал на пленэр раздавить бутылочку — картина привычная. Выхожу из воды и убеждаюсь в пагубности поверхностных впечатлений: бутылка отсутствует, жесткое волевое лицо не напоминает даже отдаленно набухшие рожи со смазанными чертами или резкую заостренность морд ярых поклонников Бахуса. И какое-то, даже не шестое, чувство подсказывает мне: парень этот не случайно оказался на пустынном берегу, чтобы провести время вдали от шума городского. Хорошо, что у меня профессия сторожа, она заставляет быть собранным, готовым в любую минуту отразить нападение лихих людей, покушающихся на материальные ценности, хотя, кроме себя, никаких ценностей на берегу не замечаю. Тем не менее, медленно выхожу из воды, успевая восстановить дыхание, и все ближе приближаюсь к фигурке, которая вблизи выглядит парнем с внушительными бицепсами. Он, как бы нехотя, делает шаг навстречу, поигрывая спичечным коробком в левой руке, и внезапно подбрасывает спички высоко в воздух.

И тут снова подтверждается истина: поймать человека можно и при помощи всем известных штучек. Ну разве я не понимал, зачем он подбросил вверх коробок, и тем не менее скосил на долю секунды глаза и тут же не увидел, а скорее почувствовал, как летит прямо в челюсть железный кулак незнакомца. Успеваю отшатнуться, но все-таки он цепляет скулу. Кулак у него и в самом деле железный, с кастетом шутки плохи, вдобавок парень, в отличие от меня, не в плавках, а в костюме под натуральную кожу, и поди знай, что лежит у него в карманах. Но, видимо, он считает, что особой угрозы я для него не представляю или железяка, примявшая слегка край губы, — единственное, чем располагает этот парень, поэтому кожаный, шумно выпустив из ноздрей сжатый воздух, возвращается на исходную позицию. Я делаю шаг назад, перепуганно таращу глаза и судорожно перекашиваю рот — еще секунда и начну орать как сигнализация промтоварного склада. Потому он спешит разделаться со мной, но поспешность, как известно, губила и более способных людей: я тут же делаю шаг вперед навстречу его резкому движению, проворачивая тело, подбиваю правой руку с кастетом, и, завершая полный оборот, наношу сильный удар ребром ладони левой в поросший редкими колючими волосками кадык. После этого мой противник самым естественным образом принимает горизонтальную позу отдыхающего пляжника. Ощупываю краешком языка зубы и убеждаюсь, что левый клык шатается. Ко всем делам не хватало только загружать работой дантиста, и с нескрываемой злостью толкаю носком ноги противника в пах; парень шевелится, мужественное лицо начинает терять синюшный оттенок, и через несколько минут он будет способен снова соображать. Если, конечно, я отпущу ему эти минуты. Подымаю кастет, торчащий из песка, примериваю эту двустороннюю литую игрушку для детей старшего возраста — великовата. Ничего, чтобы выбить мозги из этого мальчика, размер кастета не так уж и важен. Только вот выбивать подобным типам мозги можно из костей, в головах у них явно негусто. По выложенным на песке плитам ко мне спешит Вася, что и говорить, подкрепление солидное, главное — своевременное.

— Видишь, Вася, до чего любовь доводит, — поясняю ему, — у меня тут с дамой одной роман, муж у нее хилый, инженер, одним словом, ну вот и нанял этого чмура, чтобы проучил. Понять его не трудно: семью человек спасает.

Пока мой друг в кожаном не пришел окончательно в себя, можно рассказать Васе и не такое. Еще не хватало, чтобы Колупаев был в курсе моих дел. Парень открывает глаза, и я вопросительно произношу всего одно слово:

— Толик?

Он молчит, приходится повторить вопрос, одновременно нажимая на его римский носик холодной тяжестью кастета, и очухавшийся противник начинает понимать, что очень скоро вместо носа на лице будет торчать невыразительный остов костей, подернутый клочьями окровавленной кожи, поэтому он кивает головой. И как ни хотелось вдавить кастет в его лицо, так, чтоб рука почувствовала стенку затылка, сдерживаюсь и обращаюсь к Васе:

— Вот видишь, что такое любовь. Не люби, Василий, красивых женщин, особенно если они замужем. Предлагаю вместо тенниса партию в волейбол.

И чтобы Колупаев не раздумывал, быстро помогаю подняться отяжелевшему наемнику и хорошим ударом с локтя отправляю его по направлению к Васе, который в свою очередь проверяет на прочность его живот. Еще несколько перепасовок, не оставляющих на теле ни единого пятнышка, и мы оставляем кожаного в гордом одиночестве любоваться морским пейзажем.

— Извини, Вася, но с меня волейбола вполне хватило, в теннис как-нибудь в другой раз сыграем, нужно ехать семейные конфликты улаживать.

Вася понимающе качает головой. Быстро переодевшись, выхожу за изрядно поржавевшие ворота, где возле кустов давно опавшей сирени сиротливо стоит мотоцикл с наклейкой «Харлей» на баке. Резким движением вырываю провода, примыкающие к рифленой поверхности у педалей, и, с чувством до конца выполненного долга по отношению к кожаному, гоню машину, постоянно ощупывая языком шатающийся зуб. Волей-неволей теперь нужно ехать к дантисту. Тем более, если у него сразу две фамилии в одном паспорте — и Маркарян, и Айвазян.

Поэтому уверенно паркую машину у районной поликлиники, где трудится ас от бормашины, и чуть не сталкиваюсь с этим вечно спешащим правнуком Гиппократа у самых дверей.

— У тебя что-то срочное? — на лету спрашивает человек гуманной профессии, поднося руку с часами чуть ли не к переносице.

— Да понимаешь, собираюсь в турне по Средиземноморью, подумал, дай загляну, может, «Мерседес» закажешь.

— А тебе что, так много валюты поменяют? — любопытствует стоматолог.

— Обязательно. Завтра же пойду в банк и совершу высокий гражданский поступок — поменяю все имеющиеся у меня рубли на доллары. Скажу, что решил внести личный вклад в укрепление нашей экономики, меняя этот вечно шатающийся доллар на не подверженный инфляции рубль.

— А у нас инфляции быть не может, — бросает в мою сторону Маркарян.

— И самое главное — цены стабильны. А если они и повышаются, то только благодаря заботе обо мне. Выросли цены на табак — и я стал меньше курить, поднялась цена на бензин, опять же для экономии, и мы сейчас поедем к тебе на трамвае.

Аркадий на секунду замедлил свою пробежку и запыхавшись выдавил:

— Езжай за мной. Времени в обрез, серьезно говорю.

Еду следом за «Жигулями» цвета «дипломат» и думаю, нехорошо ухмыляясь: деловые все люди, у всех времени не хватает, один я бездельник.

— Иди, я догоню, — предлагаю Маркаряну, когда мы подъехали к его дому, облицованному плиткой так талантливо, словно не жилое это здание, а городской туалет. Роюсь в багажнике, в куче ветоши отыскиваю коробку, вытряхиваю старые свечи «чемпион», подымаю крышку, достаю пластмассовую мыльницу и резво подымаюсь на четвертый этаж.

— Можно подумать, что спешу я, а не ты, — обращаюсь к Айвазяну, выходящему из дверей лифта. Ответом он меня не удосуживает, приходится терпеливо ждать, пока Аркадий откроет дверь замысловатым ключом. Попав в квартиру, он тут же бросается к телефону и докладывает в ближайший пункт милиции, что лично прибыл домой. Не зря, конечно, эта квартира под сигнализацией: кражи, обычно, происходят в новых районах города, а у Маркаряна есть чем порадовать глаз, душу и скупщиков явно ворованных вещей.

Молча протягиваю дантисту-фалеристу мыльницу, он вскрывает ее и тут же достает лупу, болтающуюся в виде брелока на связке ключей.

— Хароший, очен хароший, — от волнения Аркаша заговорил с акцентом своих давно обрусевших предков.

— А главное дешевый, — насмешливо пытаюсь поддержать восторг Айвазяна.

— Сколько?

— С тебя лишнего не возьму. Строго по государственным расценкам.

— То есть?

— По каталогу Алексеева.

— Алексеев твой сумасшедший, — делает стремительное врачебное заключение Маркарян, — его цены тоже сумасшедшие. Сейчас не те времена…

— Ну да, капуста на рынке резко подорожала, зубы у всех в норме, и ни одна сволочь не пытается оскорбить тебя рублем…

— Хочешь…

— Не хочу, честное слово. Лучше дай обмен.

Айвазян приносит кучу старинных орденов, мы торгуемся до хрипоты, но уступать никто не желает. Никак не идет в обмен нужный мне Александр Невский со звездой, уперся Аркаша рогом в землю, хоть сдвигай его трактором к столу.

— Ты пойми, — горячо доказывал Маркарян, ослабляя удавку галстука на вспотевшей шее, — Андрюша редкость, конечно, но Невский тоже не каждый день встречается. Тем более со звездой. Я за него черт знает когда десять штук отдал, теперь он минимум вдвое тянет.

— Загибаешь Аркаша, пятнадцать штук — хоть лопни, больше не стоит. А Андрюша? У кого в городе есть Андрюша? Многие музеи располагают таким орденом? А состояние? Как будто вчера вылепили. А Сашка твой тусклый, и камни какие-то стремные.

— Что? Я по-твоему, фуфель подсовываю? Я ж тебе не только Невского, но и Анну, и Станислава, и «Виртути милитари».

— Вертуты этой хоть пруд пруди…

— Хочешь, возьми еще картину. Как раз по твоей части.

Да, Маркарян делает хорошие комплименты при плохом торге. «Вакханалия» Мюллера как раз то, чего мне не хватало для полного счастья.

— В музей снеси свою «Вакханалию», они тебе с ходу рублей пятьсот скомиссуют, на большее права не имеют.

— И ты тоже можешь Андрюшу в музей отдать, много выручишь: областную комиссию созовут по такому поводу, штуку отвалят. Слушай, я тебе еще «Голову Христа» Макса подброшу, подумай.

— Ты еще свой знаменитый «Женский торс» Штокера предложи, чтоб я надорвался по дороге…

Аркадий забывает, что он куда-то спешил, мы торгуемся еще добрых полчаса, но к согласию не приходим. В конце концов, дело заканчивается тем, что Маркарян продает мне орден Невского: красная финифть, золотой крест, двуглавые орлы под короной, скачущий Александр, на оборотной стороне ордена он уже лишился коня, зато числится святым. Ничего, Александр, ты к Тенгизу и без коня доскачешь. А оттуда, быть может, и переплывешь куда подальше, святые ведь пешком по воде ходят. Правда, когда мы определяли цену ордена, Маркарян уверял, что Алексеев не такой уж идиот, однако больше пяти с половиной тысяч Айвазян на мне не заработал.

Мы отдыхали после длительной перепалки и, наконец, я вспоминаю, что пришел к Аркадию по делу.

— Слушай, Аркаша, посмотри мне в зубы, что-то шатается, как мой сосед после аванса.

Маркарян тщательно моет руки и приступает к своим прямым обязанностям.

— Пасть пошире открой, — бурчит он, направляя в рот короткую блестящую палочку с заостренным концом. Пошатав слегка зуб, он радостно сообщил:

— Клык твой треснул, удалять надо. Подожди…

И делает какое-то короткое движение.

— Иди плюнь своим счастьем в унитаз.

Перед тем как проделать эту процедуру, смотрю в зеркало: куска зуба как не бывало, да еще на таком видном месте. Придерживаюсь совета врача и спускаю воду.

— А что дальше? Мне ходить со сломанным зубом не улыбается, примета плохая.

Аркадий тщательно моет руки, сразу видно, культурный человек, настоящий доктор, пальцем даже не коснулся рта, а такую баню устроил. Представляю, что бы он вытворял, если бы к нему с геморроем обращались.

Маркарян-Айвазян насухо растирает сильные пальцы махровым полотенцем и дает ответ на мой нескромный вопрос:

— А дальше придешь ко мне, я тебе укольчик сделаю, зуб сточу, нервы удалю, а то они у тебя и так взвинченные, а потом вставлять надо. Ты рыжий зуб хочешь?

— Очень надо солнечные зайчики изо рта пускать, я еще в цирке не работаю. Фарфоровый давай.

— Это только в стоматинституте делают. Возьмешь на работе справку, что по роду трудовой деятельности тебе щербатый рот помеха, и в очередь, двадцать пять в кассу, столько же врачу, и зуб на месте.

На моей работе такое письмо вряд ли получишь, даже если стану намекать: мол, зубы нужны, чтобы намертво вцепиться и держать ими людей с уголовным блеском в глазах, если те посмеют влезть на вверенную территорию.

— А без письма, без очереди?

— Без очереди вдвое дороже. Без письма никак нельзя. Да возьми в какой-нибудь конторе с солидным бланком бумагу, позвонишь мне — и все будет хорошо. Рано или поздно человеку приходится заботиться о зубах.

— Рано или поздно человеку придется сложить свои зубы на полку, — отвечаю ему, направляясь к выходу.

— Значит, среди этих зубов будет один фарфоровый. Ты ведь этого сам хочешь. А я всегда готов помочь приятному человеку, — прощается Маркарян.

Я выхожу на улицу в предвкушении встречи с не менее приятным человеком. Правда, он привык не удалять, а выбивать зубы, но сейчас это особого значения не имеет. Более того, если после нашей встречи у него останутся целые зубы, я буду крайне удивлен. Даже на Крыску, заложившую меня Толику, не так злюсь, как на него. А все от отсутствия элементарной логики. Не зря его хозяин только за кулаки и ценит. Крыса, сучья морда, все правильно рассчитала. Пока я кассету отдам, Толик может так поблагодарить, что после этого ей не то что своих клиентов не обслужить, а в «комнате страха» экспонатом работать. Да и магнитофон — скорее психологический эффект, на трезвую голову лучше соображается. И понимает она, что в лучшем случае эту кассету запишу какими-то приятными песнями. Сам виноват, подумал, что Танька дура беспросветная, а она, оказывается, еще варианты рассчитывать умеет, нужный отобрать. Истина старая: не считай никого глупее себя, а обжигались на ней люди умные, не в пример мне, сам виноват. Хорошо хоть напоить сумел эту Крысу, мозги затуманить. Чтоб этой Таньке, мать ее, трехэтажный дом иметь, стокомнатный, и чтоб в каждой комнате телефон стоял. И пусть ходит эта Крыса по комнатам с утра до вечера и постоянно звонит: 01, 02, 03.

Проклинать кого-то хорошее времяпровождение, особенно когда чувствуешь, что сам виноват. Так как-то совсем быстро я очутился у своего дома.

Все-таки странное существо человек. Знаю, что куска зуба у меня уже нет и, тем не менее, постоянно ощупываю то, что осталось от клыка, краем языка. Так, будто никак не могу поверить, что оставил частицу самого себя в Аркашином унитазе. Впрочем, слава Богу, еще легко отделался. И пока я не знаю, что дальше придет в голову моему другу Толику, нужно форсировать события. Переодеваюсь, на плите заваривается лошадиная доза кофе, обедать не придется, потому что, когда желудок полный, голова варит примерно с тем же качеством, как у парня, которого я собираюсь проведать. Пока кофе немного остывает, набираю номер его телефона и оставляю без ответа нескромный вопрос «Але, кто это?» А впрочем, куда ему деться, сидит в своей берлоге, ждет не дождется кожаного с рапортом о выполнении боевого задания. Но так как своего дружка Аржанов может ждать еще очень долго, потому что после волейбольного матча кожаному в лучшем случае предстоит свидание только с людьми в белых халатах, придется хоть своим появлением сократить время ожидания Толика.

А чтобы сделать нашу встречу более приятной, открываю верхний ящик письменного стола и выбираю, каким бы сувениром его порадовать. С Уголовным кодексом у нас отношения дружеские, потому что в доме нет огнестрельного оружия, а из холодного располагаю только секачом, которым никогда не пользуюсь. Впрочем, это оружие продают кому угодно в любой базарной лавке. А вот «дубинка» оружием не считается, потому что выбрасывает она из весьма условного ствола не тупорылые пули, оставляющие заметный след в жизни человека, а всего-навсего нервно-паралитический газ, но главное — оружием никак считаться не может, в кодексе об этом нет ни слова. И захватываю ее с собой только из уважения к заслугам мастера спорта Анатолия Аржанова, не тем, о которых когда-то писали газеты, а совсем другим — о них знает очень узкий круг лиц. Хотя уверен, что в открытом бою боксер может отразить только два моих удара, нанесенных в течение секунды. Два из трех. Но в том-то и дело, что Толик стреляет быстрее, чем соображает, а против его автоматической «беретты», заботливо снабженной уродливым конусом глушителя, любой прием каратэ может показаться детским копошением, особенно с расстояния нескольких метров. Правда, и ножом я владею лучше, чем бывший напарник, но сейчас моя почти интеллектуальная работа не предусматривает даже намека на совмещение с физическим трудом.

Поэтому надеваю не стесняющую движений замшевую куртку «стратос» с отстегивающимися рукавами, за которой сейчас гоняется вся страждущая молодежь, мечтающая только о самоутверждении, прикуриваю сигарету от громоздкой зажигалки, прячу ее в карман, примыкающий к подмышке, допиваю остатки кофе, смениваю тяжеловатые кроссовки «тренинг» на более легкий «адидас», прихватываю огромный альбом Ильи Глазунова, напечатанный в Италии, и уже через двадцать минут, минуя подъезд старого дома, уставленный урнами с пищевыми отходами, щедро пересыпанными битым стеклом и кусками фанеры, стою перед облезлой дверью крохотной квартиры, прислушиваясь, пытаясь понять — один ли в своей берлоге этот красавец или вместе с ним находится там еще какой-нибудь интеллигент, из всех видов развлечения предпочитающий тупое созерцание опорожненной бутылки.

За дверью тишина, как будто обитатель квартиры вымер еще до динозавров. Осторожно стучу и слышу звуки его давно знакомой шаркающей поступи. Наверное, когда человек, открывая дверь, вместо «здравствуй» получает удар, заставляющий усомниться в силе притяжения и некоторое время лететь в пространстве, сбивая на своем пути стулья, он крайне удивляется. Впрочем, высказать удивления я Аржанову не даю, и, плотно прикрывая за собой дверь, тут же продолжаю предварительную часть визита при помощи пятки правой ноги, направленной в лоб пытающегося подняться Толика. И пока он находится в состоянии активности туго спеленатого младенца, подтягиваю его к окну и нейлоновой удавкой затягиваю запястья за спиной, предварительно пропустив шнур между секциями батареи водяного отопления. Теперь, если хозяину квартиры захочется по каким-то причинам приблизиться ко мне, ему нужно сперва всего лишь оторвать эту металлическую гармошку, но, кажется, такой подвиг ему уже не по силам.

И пока мой бывший напарник приходил в себя, почему-то стало жалко его, как будто не Толик подпирал своей спинищей батарею, а я сам. Жил себе хороший парень, успешно занимался спортом, пригласили сразу в несколько вузов, он и выбрал тот, который тренер посоветовал. В институте, понятное дело, преподаватели от такого студента не были в восторге, но спорткафедра легко улаживала все вопросы, диктовавшиеся сессиями, а Толик исправно молотил на рингах своих противников во славу родного института и общества «Буревестник», чуть было не выполнил норму мастера международного класса. Только несведущие считают, что у боксеров меньше извилин, чем у них. Однако Толик в этот неудачный пример явно вписывался, а значит, далеко пойти не мог. А потом жизнь круто изменилась — диплом вроде бы есть, а о специальности представления нет, тренер интерес потерял, исчезли талоны на питание и прочие материальные блага, и нужно было подумать самому о будущем, человеку, который привык, что все заботы о нем берет на себя тренер-представитель и администратор команды. В прошлом оставалась жизнь без особых хлопот, сменяющие друг друга города, гостиницы, рестораны, спортивные комплексы, промежуточные звенья самолетов, поездов, автобусов, возможность не задумываться над тем, что будет завтра. Завтра наступило неожиданно и к встрече с ним Толик не был готов. Он опускался все ниже, начал пить, и наверное, лет через пять — десять истлел бы, как папиросная бумажка, но тут его подцепил Горбунов, устроил для вида грузчиком, и началась у бывшего боксера новая жизнь, та самая, которую ведут некоторые люди, занимавшиеся прежде силовыми видами спорта при таких деятелях, как Веня или его приятель Горбис, выколачивающий с помощью своих толиков карточные долги из незадачливых партнеров. Тогда-то мы с ним и познакомились.

В комнате, несмотря на прохладу за окном, стоял спертый воздух, в углу расположилось отделение стеклотары и как-то непривычно было видеть бутылки из-под дорогих коньяков вперемешку с посудинами, в которые наливают гадость вроде «Солнцедара», огнетушители дрянного столового вина чередовались с «золотым» шампанским, подчеркивая разнообразность вкусов хозяина этого убежища, насквозь пропитавшегося кислым запахом давно немытой посуды. Я погасил окурок в тарелке, наполненной кусками вареной колбасы, огрызками помидоров и пеплом дешевых сигарет, и плеснул в лицо Толика добрую дозу домашнего вина из громоздкого кувшина.

— Вот принес визитную карточку твоего приятеля, — приветствую возвращение к действительности боксера в отставке и бросаю перед ним на пол литую тяжесть кастета. — Скажи, как ты додумался до того, чтобы нанять этого идиота, сам уже не можешь разобраться? Сколько ему заплатил?

— Четвертак и столько же потом обещал, — пытается распрямиться Толик, — я только пугануть, сказать, чтобы ты не лез в мои дела.

— О, да ты стал большим боссом, у тебя уже свои дела, того глядишь, Венька скоро шестеркой перед тобой завьется. Интересно, как он отнесется к твоему поведению? Молчишь? Правильно молчишь. Спасибо, что не убить меня решил, а просто попугать в виде благодарности за то, что в Ярославле я вытащил тебя полудохлого с пикой в предплечье. Ну теперь я рассчитаться должен. С тобой и Крыской.

Толик напряг руки, но, как ни странно, батарея с места не сдвинулась.

— Ты, конечно, очень поумнел с того времени, как мы разбежались, — на секунду прерываюсь и провожу языком по неровному осколку зубов, — решил, что Веня тебя обманывает, эксплуатирует на всю, и потому принял гениальное решение обмануть его на энное количество штук, обеспечить себе настоящее, потому как о будущем у тебя голова не болит. Правда, Игорь? Чего вылупился? Ты ведь не Толик Аржанов, а не установленное следствием лицо Игорь. В каком туалете ты потерял своего друга Олега, который, в отличие от тебя, имеет счастье пользоваться всеми удобствами лесоповала? Я, конечно, могу намекнуть после всего случившегося следствию, кто есть таинственный друг Игорь, и тогда твоей жизни цена три копейки в базарный день — ведь Веня не даст тебе даже варежку открыть, будешь в море купаться с куском рельса на ноге. И зачем тебе столько денег, если умом тебя Бог обделил?

— А ты, ты отвалил, а мне что делать, Венька притих, последнее время дел никаких, как в гробу сиди, дает столько, что ноги вытянуть можно, по мелочам много не сшибешь…

— Раньше нужно было думать.

— А я жил раньше, не то что ты.

— Значит, неправильно жил. Иначе Горбунов по-прежнему бы доверял тебе серьезные дела. Ты что, не понимал, что Веня — твой последний предел, что, если отпустит он тебя на все четыре, то остается Толику только под мостом с топором работать? А теперь у тебя и этого шанса нет. Впрочем, один шанс я тебе могу оставить, маленький, но его заработать нужно, а там пусть Венька твою судьбу решает. Почему ты заныкал портрет?

— Венька сказал, что какую-то мелочевку на хате той обязательно оставить, ну а я думаю, возьму себе одну картинку, и так ему тогда навалом досталось, а потом пережду и кину кому-то.

— И ты доложил Вене, что оставил Тропинина вместе со складнем на хате этого сортирных дел мастера? И Веня тебе поверил, что самую дорогую вещь ты подсунул ментам, как наколку на Довгулевича? Чтобы ты понял, что я на пять копеек умнее тебя, расскажу тебе сейчас одну историю. В чем ошибусь — поправишь. Когда ты притаскал Вене бабкины картинки, он очень удивился, что портрета нет. Ты начал вешать лапшу на уши, мол, не нашли вы его, да и времени в обрез было. А когда Венька узнал, что картину вы все-таки помыли, было поздно, и ты тут же свалил все на Довгулевича, дескать, наверное, эта сволочь зажала портрет втайне от меня, пока я иконы паковал. А теперь портрет всплыл. Больше трех лет прошло, а что, Веня забыл о нем?

— Не забыл, говорит, выйдет Олег, так у него надо портрет забрать, да рассчитаться заодно.

— Правильно, не забыл. А у тебя, тем не менее, хватило мозга кинуть его Танькиному клиенту да еще вмешать Дерьмо в это дело. А если Дерьмо Веньке расколется?

— Венька на него смотреть не будет. Говорит, что, рано или поздно, Дерьмо сгорит и, пусть у него иногда вещи стоящие бывают, не с руки деловому человеку даже разговаривать с ним. Да и Дерьмо ни за что не скажет, что это за портрет был.

— А ты знаешь, что Танька твоя любезная еще одного человека в это дело посвятила? И Мужик трезвонил кому ни лень. А что было потом — ты сейчас расскажешь. Вдруг после этого выживешь…

— Веня все узнал. Не ругался, не грозился, говорит, мол, ошибся ты, прощаю, но портрет надо вернуть, из-за него большие неприятности быть могут. Танька говорит, что портрет на даче у этого. Пока она его там развлекала, я и вытащил картину. Венька сказал, чтоб пока не высовывался, все тихо было, а тут ты лезть начал. Я думал пугану, чтоб отцепился, да и Венька не против был, только, говорит, это твои дела, знать ничего не хочу.

— А ты не боишься, что Танька тебя сдаст?

— Не, не сдаст.

— Но мне же сдала.

— По пьянке ты ее взял, да и не мусор ты. А потом мы жениться хотим.

— Что, ты собираешься жениться? Да еще на проститутке? В сутенеры перекрашиваешься, дальнейшее существование обеспечиваешь…

— У нас проституток нет. А Танька мне вернее всех будет, ей мужики уже поперек горла стоят. Да и не это главное, чем я ее лучше? Уехать хотим куда-то, вот и решил я картинку продать, в чужом городе с ней враз сгоришь, не в магазин же ее нести, а на стукача налететь — вся недолга.

— Венька уже перекинул портрет?

— Не знаю я, отдал — не спрашивал.

— Значит, так. Развязывать я тебя пока не буду, а то ты очередную глупость сотворишь. Посидишь пока так, зато целый. Это тебе мой свадебный подарок: лучше сидеть связанным дома, чем развязанным в другом месте.

Подарок предстоит сделать не только Толику, и поэтому я закрываю его на ключ и еду в мастерскую художника Романа Дубова. Волоку на себе фундаментальное исследование о творчестве Глазунова по крутой дореволюционной винтовой лестнице на самый верх дома и радуюсь, что прежде небоскребы не входили в планы градостроителей. И что у нас за отношение к художникам: мастерская обязательно либо на чердаке, либо в подвале, третьего не дано. Рывком открываю дверь и попадаю в плотно заваленную полотнами, красками, книгами, причудливыми корягами комнату, где творит этот высокий атлетически сложенный живописец, у которого на волосатой груди вполне может заблудиться золотой скорпион, висящий на шелковом шнуре. Роману за сорок, но выглядит он значительно моложе, не знаю, правда, отчего: то ли из-за того, что постоянно употребляет женьшень, то ли из-за того, что три раза в неделю ходит на тренировки по каратэ в секцию с этаким невинным названием «Восточная гимнастика», а может, от того и от другого вместе.

— Я, конечно, свинья, — нахожу точное определение своей особе, — но хоть с опозданием поздравляю тебя с днем рождения и, как водится, желаю творческих успехов в личной жизни.

Пока Роман рассматривает мой скромный сувенир, интересуюсь, над чем он сейчас трудится. Так и есть, заказная работа. У мольберта лежит пачка фотографий, а вдоль стен стоят набросанные углем физиономии. Понятно, колхозный заказ; полтинник за единицу, двадцать портретов — штука в кармане. Если, конечно, заказчику понравится. Сравниваю фотографии с бессмертными полотнами и понимаю, что заказчик будет доволен. Дубов убирает ненужные подлинной красоте бородавки, разглаживает морщины, делает лица более значительными, вот хотя бы этот селянин. Ну, кажется, ничего запоминающегося в лице нет, а Роман изобразил его таким, что, ни дать ни взять, — Македонский да и только, сейчас, кажется, отдаст приказ и его войска пойдут на завоевание Согдианы. И нечего винить Дубова в том, что вместо портретов он создает раскрашенные картинки, у нас вообще художники существуют за счет заказов, а значит, творчество уходит на второй план. Конечно, есть категория художников, живущих за счет творческой деятельности, но их по пальцам пересчитать можно, даже не разуваясь. О фотографах и говорить нечего: известные всему миру мастера живут на зарплату штатной единицы музея или института, одним творчеством сыт не будешь, да и платят за него мало до обидного, если вообще платят.

— Ну, как дела? — оторвал меня от этих размышлений Дубов.

— Как у всех: чувство юмора уступает чувству долга, а встречные планы опережают производственные.

— Ты по-прежнему не изменяешь своему призванию?

— Видишь ли, Рома, наградил тебя всевышний талантом, и деваться уже некуда. А нам что терять, кроме чувства собственного достоинства, да и то оно пропало в какой-то очереди за копчеными сосисками.

— Вот люди, все вам мало, живи и радуйся, что солнце светит, птички поют, а вы все ноете и ноете, как будто умирать к вечеру.

— То-то ты от радости халтуру лепишь.

— Я приобщаю людей к прекрасному. Им, понимаешь, все равно, кто напишет портрет, — я или какой-то Эль-Греко, о котором они и не слышали. Более того, мои портреты понравятся больше, потому что правда — это то, что люди хотят услышать и увидеть. Другая им не нужна. И за нее они платят, кстати, не так уж и дорого. Я беру за портрет в десять раз меньше, чем Соколовский, а удовольствия натуре столько же.

Не стал я распространяться, что не только потрафляет Рома вкусам людей, не испорченных культурой, но и щедро потчует при этом суррогатом, который выдает за истинное искусство, а попросил его:

— Ты сегодня со мной не прогуляешься?

— Надолго?

— Минут на двадцать.

— Сейчас идем?

— Нет, ты работай, а я посижу.

— Тогда вари кофе, чтоб я руки не мыл.

И пока я заваривал напиток в турке, окованной настоящим серебром, пил густую черную жидкость, не чувствуя ее вкуса, прокрутил еще раз в памяти события, связанные с портретом работы Тропинина, и, анализируя все подробности, склеивая обрывки фраз в единое целое, наконец-то понял, почему Горбунов благословил Толика на подвиг ратный и, главное, кто предупредил Веню, что я догадываюсь о том, что он и есть то самое второе неизвестное лицо, установить которое не могло следствие.

Ай да Шелест, ай да сукин сын! Впрочем, какой он сукин сын, сын профессора — уважаемый человек. И знал он все с самого начала, только играл наверняка, подставил Веню как бы ненароком, а потом намекнул ему, что я подхожу слишком близко к цели, и со всеми сохранил прекрасные отношения, талейранчик маленький. Вдобавок еще и наварил на мне, а может и на Веньке. И чист со всех сторон, как ангел божий. Подомнет меня Веня — и Игорю хорошо, выиграю я — Шелест тоже не в накладе. Потом будет ясно, с кем иметь дело, а кого потерять в прожитом отрезке жизни.

И хотя понимал я, что делать этого нельзя, захотелось выложить перед Венькой орден святого Андрея и сказать, что все остальное лежит на квартире Шелеста. Представляю, какой бы порядок навело в его антиквариате Венькино воинство! Да и Игорь потом не на «Волге» разъезжал бы, а в лучшем случае в «Запорожце» с ручным управлением. Только делать этого никак нельзя, потому что, в конце концов, Шелест отвертится при помощи своего приятеля Федорчука, а значит, резко увеличатся мои шансы побывать на выступлении духового оркестра, который я так и не услышу. И это еще в лучшем случае. А в худшем будет как с тем парнем, о котором я читал листовку возле отделения милиции под заголовком: «Помогите найти человека». Этот лесник всего-навсего пять лет назад пошел в свой лес и до сих пор оттуда не вышел. Поэтому его ищут в нашем городе, хотя отсюда до ближайшего леса трое суток степью добираться нужно. И есть у этого парня столько же шансов найтись, сколько у меня стать министром здравоохранения.

Минутная стрелка уперлась в цифру десять на светящемся циферблате, часовая прилипла к единице, когда я громко постучал в убежище Горбунова. Открыл дверь один из его мальчиков с очень приятной внешностью и я еще раз почувствовал всю серьезность предстоящей беседы.

— Подождите меня здесь, через час выйду.

Роман понимающе кивнул головой и растворился в ночи. Ждать он, конечно, не будет, уговора такого не было, но впечатление эта фраза должна произвести.

В подвале было все по-прежнему. Разве что поменялся состав присутствующих. Два телохранителя Горбунова играли в нарды в углу комнаты, третий закрывал дверь, на кушетке умостилась Марина и еще какая-то баба с почти свежим номером «Плейбоя» — не теряют времени девушки, повышают свою языковую квалификацию, а за большим резным столом в вышитом золотом халате восседал с лупой в руке Горбунов, словно шах посреди гарема, только евнуха не хватает для полного счастья. Вполне возможно, что он из меня его попытается сделать, и согласия при этом не спросит.

— Какие люди без конвоя, — развел руками Веня, откладывая эмальку. — Старые друзья встречаются вновь. Ты оставил своих мальчиков за порогом, большим человеком стал, раньше сам за порогом оставался, а теперь…

— Меняются времена, меняются обстоятельства.

— Ты сменил место работы?

— Да, перешел массажистом в женскую сборную по волейболу, — я не собирался смягчать тон предстоящего разговора, однако после этих слов девки зыркнули на меня из своего угла, что стало немного смешно — и эти туда же, видно, Веня совсем заработался.

— И какие обстоятельства заставили тебя в который раз переменить профессию? — полюбопытствовал Горбунов, хотя, по всему видно, ему уже начала надоедать предварительная часть разговора.

— Судьба играет человеком, даже если он не играет в преферанс — так, по-моему, говорил один наш общий знакомый. А обстоятельства — всего лишь посланники судьбы.

— Знакомый тот, по-моему, уже умер.

— По-моему, тоже. Но перед смертью просил меня передать тебе привет.

А мальчики его не зря свой хлеб едят. После этих слов зары перестали кататься по доске.

— Я слушаю, — гордо сказал Веня таким тоном, будто в его гарем явился гонец с важным сообщением.

— Он сказал, что раскаивается и хочет вернуть тебе все, что мы так тщательно, но напрасно искали.

Веня на мгновение задумывается, а вдруг я блефую, потом решает, что, видимо, здорово испугала меня возможность предстоящей расправы и приполз я сюда с неоценимыми сведениями, чтобы мой бывший хозяин простил меня и забыл обо всем.

Я толкнул вперед вешалку и Вене снова ничего не остается, как идти за мной. Мальчики спешат за ним следом, но Горбунов останавливает их.

Медленно опускаюсь в старинное кресло, оставляя в поле зрения неплотно прикрытую дверь.

— Так что же он просил передать?

— Не нужно спешить. Ты ведь знаешь, что я ищу Тропинина. Интересно, где он может быть?

— Тропинин здесь. Ты все-таки не ответил на мой вопрос.

— Не спеши, отвечу. Он точно у тебя, ты не успел переправить его в Баку или?..

— А какое тебе дело до этого? — не выдерживает Вениамин, ставя в который раз меня на место. — Может, я перед тобой отчитываться должен? Ты вспомни, каким я тебя подобрал…

— Помню, ты многое для меня сделал. Но понимаешь, меня как гражданина с высоким сознанием волнует судьба уникального произведения искусства. Нельзя допустить, чтобы навсегда ушло от нас бесценное наследие прошлого.

Веня смотрит на меня, как на полоумного и потом с яростью шипит:

— И давно тебя стали волновать такие вопросы? Раньше ты их почему-то не задавал…

— Я прозрел.

— Понятно, сперва наелся деньгами до отвала, теперь и прозреть можно. Но, к твоему сведению, я спасаю произведения искусства. Там они будут в полной сохранности, в отличие от нашего поганого города.

Вот тебе раз. Я думал, что Веня, наладивший контрабанду похищенного, зарабатывает таким образом на пропитание целой ораве мародеров во главе со своей драгоценной персоной, а он заботится, оказывается, о произведениях искусства.

— Посмотри на эти иконы, — продолжал Горбунов, — если бы не я, они бы давно погибли, рассыпались в прах. Это я нашел, отреставрировал их, подарил им вторую жизнь. А такие, как ты, граждане с высоким сознанием делали все, чтобы уничтожить их. Это они взрывали памятники Бородино и снимали это варварство на кинохронику, сбивали кормушки для коров из работ древних мастеров. В нашем городе стоял памятник Екатерине, произведение искусства, каких мало, сломали, и установили на его месте то, что памятником язык не повернется назвать. В Питере точно такой памятник не тронули, а у нас сломали в два счета. А сейчас граждане завопили — бесценные произведения искусства. Причем стали они бесценными только тогда, когда запахло от них валютой, а раньше это был религиозный опиум. И я на эту валюту имею права больше, чем все, потому что я уберег множество работ в то время, когда их уничтожали.

— А разве я тебе не помогал в этом? — горячо поддерживаю Горбунова. — Вспомни, сколько произведений древнерусской живописи мы спасли из церквей, из квартир несведущих старушек, после смерти которых эти иконы скорее всего обратились бы в прах, родственники выкинули бы их гнить на помойку. Но к Ярошенко ты отправил людей уже без меня.

— А что Ярошенко, она все равно помирала. Пока была жива — вещи жили, а померла — и они расползлись бы, как тараканы, и многие бы исчезли навсегда. Мало ли ты знаешь примеров, когда после смерти коллекционера все, на что уходила его жизнь, исчезало бесследно?

Все-таки хорошо, что Веню всегда можно увести в сторону от разговора, дать возможность полюбоваться собой хоть бы в театре одного зрителя, а потом, когда возникнет необходимость, развернуть его светлым ликом к факту. Пусть высказывается…

— И если я спасаю произведения искусства, пусть даже таким путем, то все равно делаю святое дело, — продолжал Веня, расхаживая по комнате, — я знаю, что они там не пропадут, раз за них деньги плачены, и, в конце концов, какая разница, где находится произведение искусства. Главное, им наслаждаются, оно живет, а не валяется, в лучшем случае, в запасниках какого-то областного музеишки — в Сызрани или Саратове, где во всем городе не найдется и сотни людей, чтобы по-настоящему оценить непреходящее значение произведения искусства, понять его суть. В конце концов, продали знаменитую «Венеру перед зеркалом», чтобы тракторный завод построить, а сегодня за эту «Венеру» можно десятки таких заводов на корню закупить. Да только ли «Венеру»? Я, между прочим, произведения такого масштаба за границу не переправляю, а…

— Себе оставляешь… — продолжил я, чтобы напомнить о своем присутствии. Веня посмотрел на меня внимательно и закрыл рот. Ну как тут развивать мысль о своей благородной миссии в этом мире, когда указательный палец правой руки собеседника прижат к губам, а аналогичный палец другой руки лежит на дуге курка немного громоздкого пистолета «Люгер», направленного в твой живот. Его Веня не раз видел в моих руках. Только он думает, что это пистолет, а я знаю, что это зажигалка. Когда-то это действительно было боевое оружие, но пришло время уходить из-под Вениного крыла, и я понял, что, кроме неприятностей, обладание пистолетом ничего не может принести: в конце концов, у меня руки есть. Продавать его было глупо, еще хуже, чем хранить без дела, поэтому дал я «люгер» Славке Капону, присовокупив к нему две десятки, и через неделю он вернул мне пистолет, переделанный в зажигалку. Только вот Вене я об этом не сказал. В конце концов, если не договоримся, на всю эту компанию «дубинки» хватит.

— А теперь слушай, Веня, внимательно. Я отсюда все равно уйду, положу вас всех и уйду. На улице ждут меня, так что, в крайнем случае, подкрепление обеспечено. Все тебя, понятное дело, не интересуют, поэтому поговорим о тебе лично. Тебя я положу первым, а главное ведь тебя даже искать никто не будет. Ты же человек, нигде не числящийся. Обратись в горсправку: как найти гражданина Горбунова, — не ответят. Ты миф, Веня, а мифы развеиваются, оставляя следы только в человеческой памяти, но не на страницах официальных документов.

— А их куда денешь? — спросил Веня, кивнул на дверь-вешалку.

— Куда они денутся, ты уже не узнаешь. Поэтому хочешь — договоримся мирно, не хочешь — отправляйся к Павке, он тебе поведает, куда подевалась коллекция орденов. Вместо меня.

— Стрелять ты, конечно, не будешь. Не скрою, очень хочется узнать, где мои вещи. Но откуда я знаю, что ты меня не обманешь?

— Ты этого действительно не знаешь, но зато ты знаешь, что я всегда говорю только правду. Правда — это мое состояние души. Вот ври все с три короба, и тебе все обязательно поверят, но говори людям правду, и они будут уверены, что их обманывают. К тому же, во лжи легко запутаться, а в нашем деле — это проигрыш. Договариваемся так: я получаю Тропинина и немного денег, а ты — человека, которому Павка оставил на хранение твои ордена. Только сразу предупреждаю, сведения двухлетней давности. Так что думай.

С этими словами прячу зажигалку в карман куртки, но так, чтобы Веня видел: ствол и через плотный материал смотрит в его сторону. Хотя понимаю, что мы, в конце концов, договоримся.

— Олег, — обращается к прикрытой двери Веня, — принеси коньяк.

Коньяк приносит Марина.

— Мальчики, вы скоро? — задает она свой традиционный вопрос.

— Пошла вон, — рычит Веня и Марина исчезает, не успев обидеться.

Сейчас начнется самое главное. Хотя мы оба большие специалисты в области искусства, но деловая хватка у нас не в пример разного рода критикам и художникам.

— Понимаешь, — начал Веня, наливая коньяк в высокие стаканы с надписью «Феррари» на цветных наклейках, — Тропинин уже обещан, деньги получены, я его должен отдать.

— Думаю, что мои сведения стоят дороже Тропинина.

— Конечно, но я не могу расплачиваться уже проданным товаром. Возьми бабки за наколку — и все дела.

— Мне нужен Тропинин. Чтобы не пострадала моя репутация, она тоже чего-то стоит.

— Портрет ты не получишь по-любому. Хватит того, что я тебе предлагаю мирно забыть то, что ты позволил себе засунуть нос не в свое дело и вдобавок — деньги.

— Меня это не устраивает. Послушай, Веня, давай так. Ты все-таки даешь мне портрет, я отдаю его своему клиенту…

— А я плачу неустойку вместо того, чтобы дать тебе деньги?

— Нет, но я думаю, что твои дармоеды легко принесут сюда этот портрет через пару дней.

— Вариант неинтересен тем, что хватит портрету плавать. И так о нем знают все, кому ни лень.

— А кому он нужен? В городе живопись двадцать человек берет, о том, что портрет принадлежал Ярошенко, из них трое-четверо знают, милиция о той краже давным-давно забыла, да и не интересуют ее картинки, она со спекуляцией сражается, и весьма успешно. Чем больше сидит — тем лучше работа. Так что — дело дохлое. Тем более, кто там понимает: Тропинин — не Тропинин, что он один портреты писал?

— Сколько ты хочешь за человека?

— Десять кусков и портрет, разумеется.

— Да, аппетит у тебя не то, что прежде, потолстеть не боишься?

— Нет, я благодаря тебе в боях местного значения участвую, без зубов остаюсь. А знаешь, как дорого вставные зубы стоят?

— Ну, это ты с Толика получи. Его идея.

— А ты поддержал.

— А чего я должен тебя жалеть? Ты же не на меня работаешь, больше того, сбежал отсюда в свое время…

— А ты бы хотел, чтобы я и дальше руками работал. Слава Богу, и у меня голова есть.

— Если б была — десять штук не просил бы. Может, твой человек подох давно или все это продал кому…

— Разве ты не знаешь, что бывает с тем, кто не сохраняет порученное? Ведь ему хорошо заплачено.

— Кто же с него получит? Уж не Павка дохлый?

— Можно подумать, ты забыл об Агидарове. Его срок через четыре года кончается. А вдруг амнистий подоспеет? И раньше тебя он к тому человеку подойдет. Агидаров с Павкой в одной доле плавал. И прошу я так мало, потому что человек тот железный, менты его не раскололи. Больше того, даже не пытались.

— Все равно, риск есть. Да и цены на ордена упали. Бери две штуки и хватит.

— Знаешь, сколько мне обошлась эта наколка? Две с половиной! Это тебе еще одно доказательство, что я всегда говорю правду. Можешь спросить у своего стукача Шелеста.

— А что, Игорь знал об этом деле? — подтверждает мое предположение Веня.

Конечно, очень хочется сделать Игорю ответную подлость, но сдерживаюсь, потому что он мне еще пригодится.

— Нет, он не знает о деле. Только о наколке.

— Тогда штуку ты заработал. Не больше. И выход отсюда на улицу. А это немало.

— Ты забыл о Тропинине.

— Это само собой разумеется. Но мои мальчики к твоему клиенту не пойдут.

— Штука есть штука, но я еще не согласился. А кто туда пойдет — мне все едино, твои дела. Ордена твои дороже десятка Тропининых.

— Получи полторы — и все. Ты меня знаешь. Слово.

— Слово. Кстати, пути к моему клиенту известны твоему Толику, он все равно уезжать собрался, пусть вернет тебе полотно — и в путь-дорогу. Ты же его не будешь задерживать?

— Я еще подумаю.

— Думай, но поскорее. А то он ведь дурак, еще раз может попытаться меня чему-то научить.

— Не волнуйся.

— Тогда возьми ключ от его хаты, он там к батарее привязанный, наверное, проголодался.

Веня, не таясь, достает из укромного места трубку холста, девять пачек трехрублевок и одну десятирублевую. Вот что значит иметь дело с человеком, который говорит только правду: полное доверие.

— У меня к тебе еще одно предложение, — говорит Веня, — возвращайся ко мне. Такие дела предстоят, а мои орлы головой работать не могут.

— Я счастлив, что ты, наконец-то, признал мои умственные способности, только извини, я к тебе не вернусь. В нашем деле колхоз — могила, как говорится, рано или поздно на тебя тоже выйдут.

— Чтоб у тебя язык отсох, подонок неблагодарный. Выметайся отсюда, пока я добрый.

— Раз ты такой добрый, проводи меня до дверей. Я и сам спешу, а то мои ребята там нервничают.

— Ну, конечно, твои ребята… Ты всегда умел намешать правду с ложью, поэтому блефуешь правдоподобно. Сам понимаешь, что благополучно уходишь отсюда не благодаря собственной смелости и пистолетику вшивому, а потому, что есть у тебя главный козырь, который ты так и не вытащил.

— Интересно, какой же?

— Ну да, ты же смелый человек. Даже в этой ситуации не можешь не потешить свое тщеславие, хотя бы при помощи хлопушки. Держал ее в руке и сам себя уговаривал: дескать, вот, как я запугал Веньку, я самый умный, самый смелый, я все рассчитал, и никуда он не денется, все будет, как я хочу. Сплошное «я» у тебя на первом месте. А на самом деле, как думаешь, уж настолько ты значительная фигура, чтобы передо мной вытворять такие постановки? Это ты перед своими дурачками вроде Кима ходи тузом, для меня ты был шестеркой и пока ею остаешься.

— А ты значит туз? А не знаешь, что шестерка туза ухлопать может?

— Туза может ухлопать козырная шестерка. А тебя бы я об стенку размазал, если бы не одно обстоятельство, которое, в конечном счете, и позволит тебе выйти отсюда на улицу в первозданном виде. Только, наверно, у тебя и сейчас духу не хватит признаться, хотя бы самому себе, что я прав. Ведь, в конечном итоге, именно благодаря мне ты держишься так независимо.

— Спасибо, Веня, за все, что ты для меня сделал. Буду помирать — не забуду твоей отеческой заботы.

— Можешь не скалить зубы. Это я, как видно, напрасно, дал тебе блестящую рекомендацию, когда твоя внешность так понравилась Леонарду. И ты понимаешь, что из-за тебя мне с ним ссориться не хочется, потому что очень скоро вы станете родственниками. У тебя хватит ума совершить такую сделку, не всю же жизнь тебе плыть, как дерьму по течению.

— Спасибо, Веня, еще раз. Ты же только обо мне заботился, когда посылал к Леонарду, не о себе. Какая забота о ближнем! А я понимаю, что просто хотел ты иметь человека в кругу Леонарда, который будет многим обязан Горбунову. Тебя-то, даже если бы ты очень хотел, слишком близко к этому кругу старик никогда не допустит. Выгодная сделка. Только Леонард не настолько глуп, чтобы сразу же посвящать меня в свои дела — это тебе очередное доказательство, что я всегда говорю правду. Ты выплыл на поверхность сравнительно недавно, а Леонард — это огромное дело целой эпохи, и не тебе тягаться со стариком. Как мне это ни прискорбно, но признаюсь, догадывался — если бы со мной случилось что-то серьезное, Леонард Павлович тебе бы этого не простил. Правда, приятно чувствовать себя нужным человеком? Кстати, хотел пригласить тебя свидетелем на свадьбу, но ведь там паспорт у тебя потребуют, так что от этой идеи пришлось отказаться.

— И, все-таки, мне кажется, ты не собираешься играть в его команде. За последние годы твое самомнение выросло до небес. Не боишься мордой о грешную землю удариться?

— Еще как боюсь. Особенно если упаду прямо на твою голову.

— Можешь выпендриваться сколько влезет, но суть твоя от этого не изменится. Впрочем, к нашему делу твои личные качества пока отношения не имеют. Итак?

Называю имя человека и мгновенно выскальзываю из мастерской, в которой оставил километровый комок нервов, с легкостью вдыхаю свежий ночной воздух. Вроде бы все? Если бы…

22

Четыре утра. Самый разгар работы у делового человека Гены. Кличку ему долго не подбирали, после мультфильма про Чебурашку у всех Ген прозвище одинаковое. К тому же наш Гена даже ликом своим прекрасным — вылитый крокодил, однако при этом обаятелен настолько, что не распугивает многочисленных клиентов.

Когда-то это была огромная коммунальная квартира со множеством дверей, выходящих в коридор. Путем каких-то невероятных операций, тройных-четверных обменов, фиктивных браков и подлинных разводов, дутой прописки и других хитростей, Гене удалось прибрать всю эту гигантскую жилплощадь к своим рукам. Денег он в нее всадил немало, но и отдачу, конечно, тоже получает. И не только от комнат.

Гена встречает меня, как самого желанного на свете гостя.

— Что-то ты давно не заходил, — ведет он меня в свой шикарный кабинет, отделанный под модерновый стиль.

Можно подумать, что прежде я тут дневал и ночевал, а потом вдруг забыл дорогу к этому почти родному дому и теперь должно стать мне так стыдно перед Геной, что впору краснеть. Однако краснеть я не умею, поэтому тяну за ухо пластмассового осла, стоящего на столе, заваленном бумагами. Осел тут же подымает хвост и на стол падает белая стомиллиметровка «Пэлл-Мэлла». Прикуриваю от бутафорского дуэльного пистолета, лежащего рядом, и обращаюсь к Гене с просьбой.

— Завтра ко мне приезжает друг. Когда я был у него, воистину убедился, что восточное гостеприимство не знает границ. Не хотелось бы, чтобы наш родной город выглядел плохо в глазах такого замечательного человека. Только он парень серьезный, здесь светиться ему не нужно.

— А что предпочитает твой друг, какие его любимые цвета?

— Вообще-то, наверное, белые, помня о том, откуда он родом.

— Прекрасно, — констатирует Гена, — у твоего друга хороший вкус.

Ну, конечно, если бы я назвал другой цвет, то Гена тут же бы заявил, что у него вкус испорченный? И зачем нужно набивать цену товару, зная все равно, что за него будет заплачено? Привычка, что ли?

Гена достает из книжного шкафа солидный энциклопедический том и вынимает из него конверт.

— Выбирай.

Выбираю я быстро, хотя бы потому, что сегодня еще предстоит много работы. Выбор, конечно, обширен, но я торопливо перекладываю цветные фотографии, на которых застыли обнаженные блондинки в очень раскованных позах, отбираю три кандидатуры и протягиваю их фотографии Гене.

— Эта уже занята, — объявляет он, откладывая одну из них в сторону, — выбирай любую. Или берешь сразу двух?

— Что ты, там вкусы патриархальные. Одной — за глаза. Значит, квартира, соответственно, коньяк, шампанское, закуска на твой вкус, а он у тебя хороший.

— На сколько? — лаконично спрашивает Гена.

— На день. Где-то с двенадцати до шести. Потом у него самолет.

— Понял. С тебя триста — и все будет на лучшем уровне.

Гена понимает, что торговаться не буду, хотя предложи я на полста меньше, и он бы никуда не делся. Но крохоборничать нельзя, потому что известно: скупой платит дважды, а дважды платить я не намерен. Оставляю на столе одну из пачек, полученных от Вениамина, и направляюсь к выходу. Гена догоняет меня с листком бумаги в руке.

— Вот адрес. Все будет в порядке. Ты не хочешь отдохнуть? Для такого клиента, который платит не размышляя, могу поставить свежачок, прямо сейчас, четырнадцать, третий размер…

Мне только сейчас свежачка не хватает до полного счастья, поэтому я не даю Гене завершить рекламу ходового товара и открываю дверь, забыв попрощаться. Навстречу мне поднимается парень, которому завтра, по всей видимости, лет сто исполнится. Вот ему, пожалуй, четырнадцатилетний свежачок будет кстати. А мне нужно еще домой.

Спать сегодня все равно не придется, и я то ли завтракаю, то ли ужинаю, пью неизменный кофе, принимаю холодный душ, накрепко растираюсь, снова кофейничаю и бодро встречаю первые лучи солнца. Базы начинают работу раньше магазинов, поэтому в восемь утра звоню человеку, требовавшему обратиться к нему только в крайнем случае.

— В час на том же месте, — назначает мне свидание скромный труженик мебельного прилавка после того, как слышит мой голос с пожеланием доброго дня. Ну, этот день для тебя будет добрым, а насчет следующего я пока не уверен. Пора переодеваться. Бодро влажу в скромненький костюмчик-троечку стального цвета и начинаю накрывать на стол. Вскоре предстоит легкий завтрак и для друга Тенгиза нечего жалеть остатки продовольствия. Завтра придется поехать к моей торгмортрансовской Светлане и зарядить этот простецкий холодильник «Розенлев» непритязательной снедью, к которой давно привык.

Звонок в дверь заставляет выскочить из халата, надетого поверх костюма, и я встречаю Тенгиза как самого дорогого гостя. Действительно, не каждый день в мою скромную обитель входит человек, имеющий при себе тысяч сто на мелкие расходы. В любой валюте.

Мы целуем друг друга в свежевыбритые щеки, и я сразу предупреждаю:

— О делах ни слова, сперва перекусим. Как долетел?

— Хорошо, дорогой, жалко, не могу остаться хоть на день, сегодня вечером должен быть дома, — с сильным акцентом произносит Тенгиз.

— Слушай, Тэнго, что за спешка, я ведь обидеться могу.

Конечно, обижаться я не собираюсь, более того, сегодняшний отъезд Тенгиза только приветствую, да и знал о нем заранее, но хозяин по правилам хорошего тона обязан произнести подобную фразу. Иначе гость обидится. Что поделаешь, условности эти придуманы не нами, и не нам нарушать их.

— Тэнго, я пригласил тебя, чтобы порадовать редкими вещами. Есть Андрей, Невский и орден Белого орла. Андрей без звезды. Смотри, думай.

— Что я мальчик? Говори цену, но не очень грабь, я человек небогатый.

Что правда, то правда. Откуда взяться богатству в семикомнатной сакле бедного Тэнго, ведь он, наверное, последние гроши ухлопал на свою скромную машинку «Бонневиль». При этом мог бы сэкономить, продать «Волгу», чтобы хоть как-то окупить расходы, но, наверное, сильно привязался Тэнгиз к этой машине, да и сына не хотел обидеть, хороший мальчик, поступил в один из самых престижных вузов, почему бы папе не сделать ему подарок ко дню совершеннолетия. Тем более, что его поступление в институт обошлось Тэнго чуть дороже стоимости Андрея. Ничего, он свое наверстает. Ведь не для себя берет он эти переливающиеся бриллиантами награды.

— Тэнго, я с тебя, как с брата, лишней копейки никогда не брал и не возьму. Девяносто штук, из них двадцать «зеленых», чтоб сразу, без скидок.

Тэнго уже прикинул стоимость орденов, поэтому легко соглашается с моей ценой, он знает — лишнего я никогда не просил. Интересно, сколько принесет ему визит в мой город? Мой заработок — ровно десять штук плюс «зелень», минус накладные расходы, связанные с приездом друга. Но это ничего, прошлый раз я летал к нему, и хорошо там отдохнул, а даже брюнетки в Тбилиси куда дороже наших блондинок.

Тэнго аккуратно складирует ордена в небольшой «дипломат» из натуральной кожи. Знаю я эти чемоданчики, их даже автоматная очередь не прошибает. Но в том-то весь фокус, что нужен этот «дипломат» Тенгизу только для транспортировки по городу. Есть у него здесь своя точка, парень он тертый, оттого соколом летает.

— Возьми двадцать и двадцать, — Тэнго вынимает из дипломата туго упакованные пачки и закрывает портфель, — вот тебе бумажка, там все написано. Дорогой, билет возьми, я очень спешил, так что прошу, как брата, оставишь его в ячейке. Там сумка с деньгами, возьми ее себе на память.

— Тогда нужно ехать за билетом, у нас сейчас с этим сложно. Так что прости.

— Что ты, дорогой, а где с билетами легко?

— Кстати, вот тебе тоже бумажка. В полдень тебя ждет такая девочка, закачаешься, белая, как горный воздух, у вас такая девочка — редкость.

— Не волнуйся, дорогой, к нам белые девочки из Прибалтики заглядывают.

Я не волнуюсь. Потому, что все вроде бы предусмотрел. У Тэнго есть еще время перенести свой товар на точку, подумать: брать его с собой или попросить перевезти машиной, а потом попасть во вполне приличный дом, чтобы хорошо отдохнуть после трудов праведных.

— Приезжай, дорогой, обязательно. Не приедешь — буду обижаться, — говорит Тенгиз на прощание. Еще как будет обижаться, особенно, если я приеду пустой. Но виду, правда, не подаст: гость в дом, радость в дом. Прекрасный обычай необычайно талантливого народа.

Набираю номер кассы Аэрофлота и быстро договариваюсь с моей дорогой и любимой Наташей о билете на сегодня. Она меня знает, поэтому не предваряет беседу рассказом о трудностях в связи с отъезжающей массой курортников, берущих сегодня билеты на рейс, планирующийся минимум через две недели.

Боевой конек сыто урчит, я проезжаю мимо длинного хвоста очереди, растянувшейся чуть ли не на квартал возле кассы. Вот что значит хорошо налаженная реклама. Как пишется, «Летайте самолетами Аэрофлота», как будто «Боинг» может составить конкуренцию.

Наташа встречает меня во дворе.

— Еле выскочила, столько людей, наверное, помещение разнесут. Дай сигарету.

Мы прикуриваем, и я рассказываю Наташе всякие небылицы, украдкой взглянув на часы: до встречи с Яровским еще полтора часа, но нужно успеть на вокзал, в камеру хранения. Дела хорошо завершать одним ударом.

Наташа жадно затягивается, бросает окурок на землю, растирает его своей модной «мыльницей» и достает из кармана форменного халата билет на самолет. Опускаю в ее нагрудный карманчик мимо белоснежного платочка с кружевами аккуратно сложенную в четыре раза сторублевку, нежно обнимаю, по-братски целую в щечку и провожу средним пальцем по дрогнувшему бедру. Без этого последнего штриха наше прощание наверняка полноценным бы не было.

Из помещения вокзала выхожу с синей сумкой, на которой застыла в прыжке пума, и безо всякой проверки небрежно швыряю ее в багажник автомобиля на тубус: Тэнго очень порядочный человек, впрочем, как и я. Но из всех моих знакомых самый порядочный — Константин Николаевич — он платит алименты даже со взяток.

23

Захожу в «Арагви»: ни дать ни взять — вылитый инженер, с черной трубкой, в которой носят чертежи, только вот костюмчик немного портит впечатление. Инженеры в таком не то что на работу — в театр не ходят. Другое дело мы, сторожа, с гордостью думаю о своей профессии, присаживаясь за столик, где расположился сверкающий розовой лысиной любитель живописи Яровский.

— Я не сильно постарел за это время, что мы не виделись? — осведомляюсь у него, подзывая официанта.

— Что ж, рад отметить: первое впечатление было ошибочным.

— Сациви и двойной кофе, — заказываю скользнувшей к столику фигуре.

— Пить что будете? — не унимается человек из ресторана, где я почти не бываю.

— Пить во время рабочего дня? Да вы что, товарищ?

И решительно отпугиваю его вопросом: «„Боржоми“ есть?»

Официант посмотрел на меня так, как будто я сбежал из психоневрологического диспансера, где так и не прошел окончательный курс лечения, и с достоинством ответил: «Есть „Куяльник“».

Киваю головой в знак согласия и добавляю:

— Только я очень спешу. Срочность выполнения можете внести в стоимость заказа.

Теперь официант смотрит на меня, как на вполне нормального человека и с достоинством скользит вдаль от столика.

— А вы серьезнее, чем я думал, — делает выводы из короткого разговора Яровский. — Буду рад, если знакомство наше продолжится.

Это для меня, конечно, большая честь. С кем только не водишь знакомство в этом мире, даже с подобными типами, именующимися поставщиками кого угодно.

— Может, в свою очередь, я могу быть чем-то полезен? — продолжает Яровский.

— Большое спасибо, — вежливо отвечаю ему, — если что-нибудь понадобится, я вам обязательно позвоню. — И быстро прячу во внутренний карман пухлый конверт.

— Может быть, вас подвезти? — проявляет внимание Яровский. — Я подожду, время пока есть.

— Нет, спасибо, я лучше пешком. Всего вам самого доброго.

Яровский с достоинством удаляется, унося портрет работы Тропинина, а я, как и положено человеку, мечтающему достичь самоуважения, не спеша пью кофе и думаю над тем, как долго этот портрет будет ему принадлежать? Впрочем, это меня не касается. Ведь не стал тактичный человек Яровский выяснять, откуда я выцарапал его вещь, хотя видно было, что это ему крайне любопытно. Но, как говорит Саша, зачем задавать вопросы, на которые ответ все равно не получишь. Саша. Я же обещал зайти к нему. Бросаю купюру на стол и быстро иду к выходу, впрыгиваю в машину, заезжаю домой, водворяю деньги на место, убираю лестницу, переодеваюсь — и уже через пять минут стучу в двери Сашкиной квартиры.

— Здравствуйте, мама Соня, — говорю я женщине, знающей меня почти столько, сколько собственного сына, — где Сашка, мы с ним на море собрались пойти, по музею побродить…

— Смотри, у тебя уже седые волосы, — неожиданно говорит она, — ты давно не был у меня, раньше часто заходил, а теперь пропал.

— Мама Соня, извините, но время как-то незаметно летит. Не успеешь оглянуться, а дня уже нет.

— Время летит… Посмотри на себя, у тебя в глазах сосуды полопались…

— Пройдет, мама, обязательно пройдет. А что, Сашка ушел?

— Нет, он уже уехал. Ждал тебя, звонил, но никто не брал трубку. Он же всего на два дня прилетел. На годовщину.

Что за жизнь, я впервые не пошел с ними на кладбище в этот раз, забыл, скотина, навестить могилу человека, заменявшего мне отца в детстве, надравшего уши Кольке Варенику, обзывавшего меня байстрюком, человека, научившего разжигать костер при дожде, ловить рыбу, самого дорогого человека, не считая мамы. А когда я был последний раз у матери? Да я там с весны не появлялся, а она ждет меня, самую распоследнюю свинюку, дороже которого нет у нее ничего на свете. Сегодня же поеду к маме. Нет, лучше завтра.

24

Барановский встретил меня настороженно, видно понял, что я пришел за деньгами. Да я и не скрывал этого.

— Ким, гони капусту, дело сдохло.

— Как сдохло? — расширяет глаза до предела Ким. — Я столько бегал…

— Ну да, прямо значкист ГТО, когда не придешь, вечно ты дома.

— Зато дело туго знаю.

— Тогда поведай, что ты выяснил.

— Пока ничего, но ведь так мало времени прошло, тебя что скипидаром смазали?

— Уксусом. Там для тебя тоже доза есть. Короче, дело сдохло. Ты все понял?

— Не понял, — не сдается Ким, — я тебе не мальчик, чтобы порожняком ходить.

— А если не порожняком? — расщедриваюсь я.

— Сколько оставляешь? — ликует победу Ким. Рановато обрадовался, дорогой компаньон. Не зря с тобой лишь дерьмо хорошо наперегонки жевать.

— Могу оставить все. Но мне нужны шмутки, косметика. Можешь заработать на этой операции сколько совесть позволяет.

— Совесть, совесть, — бормочет Ким, капитулируя, — а где эта совесть, ее еще ни одно вскрытие не обнаружило.

Ким роется в своем домашнем складе и постепенно осчастливливает меня французской «неделькой», несколькими наборами парфюмерии.

— Какой размер? — спрашивает, он, копаясь в другом углу прихожей.

— Самый ходовой.

— Сорок восемь… — бормочет Барановский, достает английский костюм для деловой женщины и тут же компенсирует его строгость белыми шортами «Вранглер». — Хватит.

Как ни странно, я тоже считаю, что хватит, и удовлетворенно засовываю эту продукцию в сумку Тэнго. Захлопываю дверь с врезным глазком и покидаю Кима в самый торжественный момент его жизни: сейчас Барановский начнет считать, сколько же он на мне заработал? Потом порадуется и сразу же огорчится, а вдруг можно было содрать больше?

Замок двери заедал, и я твердо решил: в следующий раз обязательно его заменю. Оли дома не было, и мне пришлось самому немного похозяйничать. Придет Оля, а на столе обед, приготовленный заботливым мужиком, который, правда, исчезает надолго, зато добычлив, тянет все в дом, как в муравейник, и если пьет, то в меру, по необходимости. Ровными кружочками поджариваю картошку, разлохмачиваю свинину для биточков молоточком с металлическими пупырышками, добавляю муку, желток, свертываю податливое мясо в трубочку и опускаю на сковороду, не фандю, конечно, но есть можно. Быстрыми рубящими движениями насекаю лук, огурцы, нарезаю помидоры, посыпаю крупной с синим оттенком солью и щедро заливаю, подсолнечным маслом, овощи пускают сок, осталось только заварить кофе и приступить к сервировке стола. Настоящий мужчина должен уметь все, но при этом стараться ничего не делать. И хотя не спал я всю ночь, чувствовал себя на редкость бодро, работал по хозяйству быстро, словно пытаясь загладить свою вину перед Сашкой, матерью, мамой Соней и ее давно умершим мужем, перед Олей, которую я так часто оставляю одну, здесь, в этой квартире в новом районе, где все дома так одинаковы, что мне, выросшему в старом районе города, впору заблудиться.

От мамы я переехал в свою квартиру, когда женился по любви к самостоятельности из расчета шестьсот рублей за квадратный метр полезной площади. Наш медовый месяц не затянулся, несмотря на то, что мы с моей Ларисой переспали даже не для конспирации, а просто от нечего делать. Семейная жизнь быстро разладилась, и уехала моя дорогая жена, получив развод, в город Николаев, где очень скоро устроила свою жизнь и до сих пор, наверное, счастлива в браке с заместителем директора швейной фабрики.

Перебирал я четки прожитых лет, ожидая Олю, так и не выделив ничего существенного, будто легкий весенний ветерок пронесся над зазеленевшей землей, не оставляя следа на ней, так и течет пока моя жизнь к извечному концу, когда наконец-то мы спешащие, прикидывающие, урывающие друг от друга, успокоимся, слава Богу, навеки.

В передней занервничал замок, я быстро встал из-за стола и, когда Оля вошла, гаркнул бодро деланным голосом:

— Прошу к столу, накрытому лично дорогим… — и тут же осекся, потому что Оля была какой-то не такой, как всегда, словно навалилась на нее гора еще не прожитых лет и прижала с силой к нашей грешной земле, что, как не пытайся, распрямиться нет мочи. Я обнял ее, но Оля не пошевелилась, ее руки висели вдоль тела, безучастные к моему порыву.

— Оленька, — пытался расшевелить ее я, — посмотри, что я тебе привез.

Она подошла к столу, тяжело присела возле него и глухо сказала:

— А ты знаешь, я выхожу замуж…

Сказала бы она мне это хотя бы в прошлом году, можно было веселиться. Ведь не раз я объявлял ей: «Выдам тебя замуж за хорошего человека, и ты будешь самой прекрасной из всех моих замужних любовниц». И самое главное, Оля почему-то принимала эти слова, как должное. А теперь вдруг стало как-то не по себе, понял, что теряю ее, что решение это стоило не одной бессонной ночи и главное, вспомнил, как странно вела она себя в прошлый раз.

— И когда ты это решила?

— Я загадала, — не ответила на этот вопрос Оля, — если ты не придешь вчера…

— Вчера! А ты знаешь, что было вчера! Если я тебе скажу правду, ты все равно не поверишь. Ты знаешь, что сегодня я уже мог вполне остыть до нулевой температуры?

— Год назад ты всю ночь прокричал, я сидела возле тебя и думала, что даже мне ты все время врал, потому что страшны были твои слова, произнесенные во сне. Если и во время отдыха человек продолжает ненавидеть…

— Но ты ведь любишь меня, а я тебя, что нам мешает?

— Ты любишь меня… — тихо повторила Оля, — только ты ведь никогда не любил, а теперь, значит, любишь. Разве может любить кого-то человек, который и себя-то не любит? Я люблю, а не люблю тебя — в этом все дело.

— Оля, — кажется, впервые в жизни взмолился я, — давай все забудем, поженимся, я не могу без тебя…

— Раньше мог, приходил, одаривал, как последнюю девку, и исчезал, говорил, что свобода дороже всего на свете и настоящий мужчина с ней не расстанется. Выходит, ты не настоящий, только львом ходишь, а суть какая?

— Оля…

— Не нужно, не продолжай. Я все решила. Ушел твой поезд, не догонишь.

— Оля, давай, ты все еще раз обдумаешь, а завтра я приду, поговорим по-человечески.

— Вот-вот, впервые за все годы ты решил поговорить со мной по-человечески, а раньше, что ж ты, дурак такой, раньше молчал, когда я любила тебя, что скажи слово и без раздумий отсюда вниз головой на тротуар, а теперь, когда все перегорело, прах один в душе, ты пытаешься найти слова убеждения. Поздно, мой хороший.

— Оля, я приду завтра, — пытаюсь унять дрожь в голосе.

— Как хочешь, только ни к чему это. И очень тебя прошу, оставь ключ от этой двери, придешь, я не прогоню, открою, но не больше того.

За моей спиной тяжело захлопнулась дверь с заедающим замком, который, по всему видать, чинить придется кому-то другому. Можно, конечно, найти его, смять в лепешку, но разве этим вернуть Олю? Что придумать, как быть, к чему мне все это, если не будет ее? Почему так по-дурацки устроен мир, что когда один любит, другой еще до ответной любви не созрел, а когда приходит она, то… Поздно, поезд ушел. И вдруг захотелось завыть, обрушить удар на стену парадного, как будто после этого упадет она, увлекая за собой выросшую внезапно стену между мной и Олей. Нет, не внезапно. Эту стену я выложил собственными руками. И теперь об нее хоть головой бейся, хоть всем этим тренированным телом с подскакивающим сердцем, не поможет. Не поможет… Я машинально бросаю взгляд на часы, хотя торопиться мне уже некуда, просто привычка, въевшаяся с годами, постоянно держать на контроле время. Но сегодня я опоздал, несмотря на свою пунктуальность и точный ход механизма, беззвучно отсчитывающего секунды и годы неизвестно зачем прожитой мной жизни. Не зная почему, рву с руки браслет с вдавленными фирменными знаками и швыряю в стену хваленую японскую технику, не боящуюся пыли, воды, ударов; тонко хрустнуло стекло, вмялись в циферблат светящиеся стрелки, остановив навсегда мгновение, когда поезд, ради которого, быть может, только и стоит жить, укатил в неизвестном направлении, куда билет ни за какие деньги, ни по хорошему знакомству не купить. Перрон площадки раздвинулся, подошва нашла отливающий золотом корпус часов и с силой вдавила его в серость цементного пола.

25

Я ехал, плохо разбирая дорогу, и водители встречных машин кричали что-то непонятное, крутили пальцами у висков, пока, наконец, каким-то чудом успеваю затормозить, да так что конек завизжал почти человеческим голосом, замерев в нескольких метрах от коляски с ребенком. Все. Все ли?! Нужно вернуть тебя, Оля, чего бы это ни стоило. Я ведь уже привык иметь все, что хочу, а тут, словно в далеком детстве, забрали у мальчика любимую игрушку. Так любимую или игрушку? Да какая разница…

Выхожу из машины и бреду сквозь город, людей, памятники и площади, сквозь внезапно наступивший вечер и останавливаюсь перед дверью, запомнившейся с давнего детства прибитой снизу фанерной полоской.

— Здравствуй, мама, — говорю с порога, — извини, давно не был, много работы… Мама, мне очень плохо, так плохо, как не было даже тогда, когда я подыхал в детстве, а ты, только ты, не врачи спасла меня. Лучше б ты этого не делала, мама…

— Ты переутомился, сынок, — говорит мама и проводит рукой по моей вздрагивающей щеке, — давай поужинаем. Потом поговорим.

Внезапно усталость накатывается на меня, как снежный ком горного обвала, поднимая все, что попадается на пути.

— Мама, я немного прилягу. На минуточку. У тебя выпить есть?

— Откуда? — отвечает со своей неменяющейся с годами улыбкой мама, — могу только валокордин предложить. Ложись, сынок.

— А где моя кровать?

— Соседям отдала, внук у них вырос, а я, видно, своего так и не дождусь.

— Дождешься, мама, — малоубедительно пытаюсь обмануть ее, — скоро дождешься. Мы вот с Олей поженимся, переедешь к нам, все будет хорошо. Как у людей. А сегодня у меня в душе осень, но только сегодня. Мама, правда, все будет хорошо?

— Это чужая осень. Свою тебе еще предстоит выстрадать.

— Мама, я очень виноват перед тобой. Ты только прости меня, мама…

Мама опускает на мой вспотевший лоб прохладную ладонь, ласково поглаживает, успокаивая.

Кто простит, если не мать? Никто больше. Ни дети, ни любимая, ни друзья, только она…

…Я словно чувствовал спиной, как нарастает гибельное пространство штрафного метра, понимая, что атака — мой последний шанс выиграть поединок, поэтому, как только судья даст команду, я не буду экономить силы, которых уже нет, прыгну вперед, промахнусь или попаду, бой будет закончен, и ненужным станет давящий нагрудник, чугунная тяжесть маски, слой курток и патронташ подтяжек белых брюк с бурыми пятнами давно засохшей крови. Усталым движением головы стряхиваю пот, и он летит, разбиваясь о металлические квадратики забрала, распыляясь, растворяясь в воздухе алмазной пылью; нет, я все-таки обязан попасть в этой последней атаке, иначе зачем все это, к чему выходить на дорожку — драться стоит только ради победы и жить нужно ради нее. Судья отдает короткую команду, мы прыгаем навстречу друг другу, наношу укол, заваливаясь вправо, и не чувствую ответа: невероятно, на таком расстоянии он все-таки промахнулся, клинок прошел над моим плечом, и забывая о том, что я уже не могу двигаться, подпрыгиваю, подбрасываю вверх рапиру, но она волочится за мной, не отпущенная поводом шнура, срываю маску и швыряю ее за спину; судья что-то говорит, но я и так знаю, что выиграл этот бой и навстречу ко мне уже прихрамывает противник, держащий в левой руке непослушавшуюся в последнем движении рапиру с французской рукояткой, протягивает нерабочую правую, поздравляя с победой, снимает маску и я вижу, что у него мое лицо…

Мама сидела на стуле возле кровати и с тревогой смотрела на меня.

— Мамочка! — закричал я, как когда-то в далеком детстве, и протянул ей руки…

1983–1986 гг.

Загрузка...