Изгой

Роман как-то не вписался в небольшое солдатское общежитие, сложившееся в ходе боевого дежурства резервистов в горах. Ребята на посту были опытные, наторелые в военном деле. Многие из них имели по несколько ранений на фронтах длительной войны, которая еще пару лет назад полыхала вовсю. Они гордились своими шрамами и часто рассказывали о собственных подвигах. Рассказывали хладнокровно, будто не придавая своим геройствам особого значения. Роман же всю войну находился в России, а вернувшись месяц назад на родину, был призван вместе с другими военнообязанными на трехмесячные сборы. И суровый солдатский быт с тысячами своих неписаных законов оказался явно не для него.

Роман совсем растерялся: ему претили вяжущая на вкус, однообразная солдатская похлебка, сырость блиндажа и дымящая печка. Нещадно кололись грубые, сколоченные из наспех очищенных стволов молодых деревьев и ветвей нары, обложенные сухой листвой, кусали насекомые. Но главным неудобством был тяжелый ручной пулемет, который, вместо автомата, как у других, почему-то поручили именно ему. Он не только не знал как с ним обращаться, но и как поступить — таскать ли все время с собой или спрятать где-нибудь? «А вдруг потеряется…» — Романа пробирал ужас от этой мысли. То и дело натыкался он на осуждающие взгляды сослуживцев и слышал за собой обидные слова, лучшими из которых были — маменький сынок.

Чтобы получить досрочное освобождение от сборов, Роман пошел на хитрость — решил не снимать ботинок и не мыть ноги до тех пор, пока они не покроются чиреями.

Однако, вопреки ожиданиям, искусственные грибки не произвели впечатления на видавших виды сослуживцев и не вызвали у них жалости. Наоборот, Романа совсем «зачморили», загрузили всяческой работой, переложив каждый часть своих обязанностей на него.

Он должен был в день три-четыре раза таскать воду из родника, находящегося глубоко в ущелье, убирать блиндаж и территорию вокруг него, вырезывать квадратиками дерн саперной лопатой для укрепления земляной крыши блиндажа, вычерпывать золу из печки, убирать со стола и мыть посуду… В общем, выполнять самую непочетную, черную, но необходимую в солдатском быту работу. За это сослуживцы прозвали его Мамой, и это святое для каждого в отдельности слово звучало в отношении Романа кощунственно, некрасиво, с нескрываемой издевкой.

Перед отбоем Роман садился дежурить у печки. Он должен был поддерживать огонь, периодически бросая в железное зево впрок расколотые им же дрова, и рассказывать засыпающим сослуживцам анекдоты до тех пор, пока они не затихнут на грубых нарах, заснув тяжелым солдатским сном.

Роман давно уже исчерпал запас анекдотов и, чтобы не повторяться, каждый раз выдумывал что-то от себя. Тайно надеясь возвыситься в глазах сослуживцев, рассказывал небылицы о своих похождениях в России, в которых он выступал крутым и дошлым парнем. Он кормил ребят мнимыми своими авантюрами на «гражданке» в отместку за их геройства на войне, рассказы о которых Роман всегда слушал со скрытой завистью. Бывалые товарищи относились к байкам Романа, особенно к его успехам у слабого пола, весьма иронично, но слушали от нечего делать, изредка грубо прерывая, когда тот особенно зарывался в своих фантазиях.

— Негодяй, у тебя гарем что ли был? Каждый раз новое имя… — уже засыпая, вяло бросил Вардан.

— Да этот новоявленный Дон Жуан наверняка в жизни к женщине не прикасался, — тоном, не допускающим сомнений, возразил Лева. — Ты не выпендривайся, а следи за огнем. Если замерзну — не сдобровать тебе!

Если Роман засыпал невзначай и печка остывала, то на него сыпались не только брань и проклятия — летели ботинки, каска и другая нехитрая солдатская утварь. У него всегда были красные глаза и опухшие от бессонницы, а вернее, от недостатка и жажды сна веки. Он худел день ото дня, постоянно снедаемый чувством голода, хотя, давно уже переборов отвращение, ел больше всех — в обед ему оставляли чуть ли не полкотла овсяной или гороховой похлебки.

— Да у него совсем нет аппетита! — иронизировали ребята, наблюдая как Роман с жадностью поглощает то, что другие едва осиливали с полмиски.

Когда все засыпали, Роман тихо колупал кожуру от черствых хлебных батончиков, выданных блиндажу вперед на целую неделю, ложил их в рот и перед тем как проглотить долго смаковал их. Он старался не чмокать, прекрасно зная, что товарищи не простят ему тайного его чревоугодия.

К утру Роману разрешалось соснуть на два-три часа. Свернувшись калачиком, он засыпал в углу блиндажа, который несмотря на крайнюю тесноту никто не занимал — кто-то брезговал, а кто-то считал ниже своего достоинства ложиться там, где спит изгой. Роман не спал, а вырубался в продолжение этих быстолетящих часов, и ему не снилось ничего: ни дом, ни мать, ни девушка, которая, быть может, была у него.

А если нечаянно и приснится что-нибудь — не сон, а что-то непонятное, как будто пролетит большая черная птица, коснувшись своим тяжелым крылом — то все тот же повседневный для него кошмар: натыкающиеся друг на друга в темноте тесного блиндажа солдаты, их злые лица и ругань, дымящая печка и булка вечно не хватающего хлеба. Сон и явь у него слились в одно…

Едва брезжил рассвет, Романа будил часовой, и он, полусонный, привязывал к себе на спину и грудь фляги и термоса, брал в руки два больших бидона и спускался в ущелье к роднику. Шел он босой — ребята запретили ему надевать ботинки, уверяя, что утренняя роса лечит от грибков. Роман возвращался весь в царапинах и ушибах от колючих кустарников и острых камней. Он наполнял котлы водой для приготовления завтрака и чая, разжигал огонь, и если время позволяло, дремал прямо у костра.

Но однажды Роман опоздал. В горах уже рассвело. Обещая жаркий день, летнее солнце все выше поднималось над убогими блиндажами, из которых уже вышел последний солдат. А Мамы все не было… Это грозило отсутствием воды, перед которой все были равны и от которой в равной степени зависел каждый, независимо от заслуг и опыта.

Ребята курили молча, но чувствовалось, что терпению их приходит конец. Наконец напряженную тишину нарушил Гагик, зло процедив сквозь зубы:

— Сволочь, дрыхнет, наверное, где-нибудь под кустом. Вернется, тут же отправлю снова, без завтрака.

И снова зловещее молчание…

— А может в заложники взяли? — пошутил Самвел, желая как-то разрядить ситуацию.

— От такого всего ожидать можно — и сам добровольно к врагу переметнется, — мрачно произнес всегда веселый Левон, и никто не понял, шутит он или говорит серьезно.

Наконец Джон — самый старший в группе — бросил сигарету и, окинув всех одним быстрым взглядом, сказал:

— Надо сходить за ним…

Давид и Гагик молча взяли автоматы — перемирие перемирием, а возможность диверсионных вылазок из вражеского стана не исключалась. Старательно переставляя ноги, чтобы не поскользнуться в росистой траве, они медленно спускались по крутому склону к роднику, осматривая каждый куст и буерак.

— Куда он мог запропаститься, не испарился же?! — не выдержал Давид.

— Сквозь землю что ли провалился?! — в лад ему произнес Гагик.

Наконец в кустах что-то заблестело.

— Дурак, бросил флягу и дал деру, — в невольном восклицании Гагика больше сквозило удивление.

— А может сорвался?.. Он должен быть где-нибудь поблизости, — возразил Давид.

Ребята все больше углублялись в ущелье. Под кустом шиповника они нашли вторую флягу и термос. А откуда-то из ближайшей поросли послышался тяжелый храп.

Ребята приблизились. Роман лежал, распластавшись на росистой траве и широко раскинув руки, словно старался обнять ясное, без единого облачка небо. На его черном от гари лице стояла печать какого-то неземного блаженства.

— Сволочь, кимарит здесь, а там ребята от жажды умирают, — Гагик собирался пнуть спящего Романа, но Давид неожиданно удержал его.

— Пусть поспит, а мы пока покурим…

Гагик нехотя подчинился.

Они сели поодаль и закурили, стараясь не смотреть в сторону Романа, будто там происходило нечто неприличное…

Солнце медленно спускалось в ущелье, наполняя его светом и теплом. Ласковый луч на миг остановился на прокопченном лице Романа, и тот улыбнулся. Что-то необычное снилось ему…

2002 год


Загрузка...