Опубликовано в журнале: «Октябрь» 2017, №4
Борис Евсеев
Чукотан
арктическая повесть
Борис Евсеев – прозаик, автор более двадцати книг. В советское время печатался в Самиздате. Лауреат премии Правительства Российской Федерации в области культуры (2012), Горьковской (2005), Бунинской (2011) и других премий. Вице-президент Русского ПЕН-центра, профессор кафедры творчества Института журналистики и литературного творчества. Живет в Москве.
Огромная Серая
Щелчок, еще щелчок – и медвежий сдавленный рык:
– Уо-о-оддьсс… Уоддь… хрлл… хрлл… Уо-о-оддьсс!..
Сперва Выкван думал: как только на лед реки Казачки ступят арестованные и вслед за ними державшие винтовки наперевес конвоиры, медведица уберется куда ей надо.
Не тут-то было! Медведица опять зафырчала, тихо рыкнула, и коротко стриженные волосы на голове у Выквана встали дыбом. Он скинул оленью варежку и вмиг начавшими леденеть пальцами полез под нахлобучник. Короткие волосы, до которых Выкван раньше терпеть не мог дотрагиваться, оказались приятно жесткими, как медная, на катушках, проволока, которую летом разносили по ярангам болтливые ламуты.
Медведица смолкла, и Выкван, дрожа, опять стал всматриваться в метельную мглу. Впереди конвойных, по неровным наметам снега, облепившим лед Казачки, как струпья облепляют больное тело, тяжко ступали ревкомовские. Руки их были накрепко стянуты корабельными канатами – линьками.
Что ревкомовских поведут в Арестный дом, Выкван узнал лишь ближе к вечеру. Пьяный «колчак» сболтнул другому, а Выкван подслушал. Маленький, юркий Выкван – не зря русский доктор прозвал Чукотанчиком – тут же кинулся к себе в ярангу: хоть два куска вяленой оленины, а надо было стащить у матери для ревкомовских. Кто их в Арестном доме кормить станет? Скажут: «Ишь ты, еще корми их!» Бить будут, а кормить – это шиш…
Теперь эта оленина в сбившемся набок мешке мешала Выквану вертеться и хорошенько разглядываться по сторонам.
Еще несколько сжатых хлопков – и четверо арестованных, связанных попарно узластыми линьками, стали падать. Те, что умерли сразу, волокли на лед еще живых. Достреляв упавших, двое конвойных неловко развернулись и, не оглядываясь, пошли назад, в Онандырь, или, как больше нравилось Чукотанчику, в Кагыргын. Еще двое – замешкались.
Сбоку и сзади догорала снаружи обложенная валунами, а внутри доверху набитая оленьим кизяком нежилая яранга. Огонь то разгорался, то гас. Когда ветер снова разворошил пламя, Выкван увидел: двое отставших конвойных все еще топчутся возле убитых и смешно пихают друг друга. Один пытался нагнуться над мертвым человеком, а другой хватал его за руки и толкал в плечо головой – совсем как в чукотской борьбе тэйкэв!
Вдруг как по команде конвойные перестали пихаться и, чуть помедлив, нехотя побрели по льду Казачки назад, в Кагыргын.
– Ххррл… уо-оддьс… журлл… журлл… – сладко зажурчала медведица, и Выкван, прятавшийся от нее в узкой щели расколотого надвое тороса, понял: медведице не до него! Огромная Серая – так он сразу прозвал свирепую гостью, чтобы хоть слегка ее ублажить, – пойдет за крупной добычей!
До этого медведица рычала не так сладко. Оно и понятно: Выкван был мал, худ и от непрестанной беготни слишком жилист. Ни кусочка мяса, ни капли жира! А медведица – так говорили старшие – за последние месяцы привыкла набивать пузо доверху сладкой падалью и мясом неживых, теперь не всегда закапываемых в землю людей. И чего ей тогда гонять за мелкими костями? Потому-то, как только конвойные отошли подальше, медведица и завела свою ласково-пожирательную песню, такую же глупую и для людей ненужную, как песня белой куропатки летом в тундре. Хлюпающая ласка и тяга к неостывшей еще мертвечине перла из медведицы наружу так сильно, что волосы у Выквана опять встали дыбом. Правда, на этот раз не сама медведица его испугала, а то, как сильно походило урчанье Огромной Серой на вздохи Ёлки-Ленки. Вздохи эти журчащие, вздохи сдавленные доносились из председательского дома чаще всего по утрам, когда Выкван приносил красавице Ёлке и «приссидателю» Мандрику по махонькому куску свежей оленины.
Слово «председатель» Выкван выговаривал с присвистом и неправильно. Слово это его жутко злило. Куда лучше было смешное «Мандрик»! Конечно, и оно было на вкус не так чтобы шибко приятным. Скорей, пекучим. Выквану казалось: имя это трещит и вздрагивает, как пампушка на сковороде у русской кухарки. А под сковородой – желто-серое пламя! Вот веселое имя Мандрик и пляшет, и подпрыгивает, и раскаленным жирком брызжет, как брызгали еще вчера горячими словами ревкомовские, а до них – «колчаки».
Смеяться Выквана научили русские. До этого Выкван и думать не думал, что на свете, кроме охоты, криков и плача, бывает еще и смех!
Однако, посмеявшись над пляшущим именем, он тут же вспомнил: при виде убитых нужно жаловаться и называть себя плохим, потому что только мертвые бывают хорошими. Выкван прикрыл рот варежкой. Он даже собрался заплакать, но не смог: ветер, проникавший и в разлом громадного тороса, высушил слезы вмиг.
Тогда Выкван-Чукотан снова стал думать про медведицу.
Уже несколько дней, как он знал: в их краях завелась страшно умная, непомерной величины и силы помесь бурого и белого медведей. Что это та самая медведица, про которую он знал, а не какой-то случайный медведь – даже не тот страшный пещерный медведь кочатко, которым его пугали много зим назад, – Выкван понял сразу – по горбатой спине, по вкрадчивой повадке.
Про эту медведицу отец говорил: «Отняли в прошлом году у нее медвежат. Теперь жди горя!»
Огромная Серая не могла заснуть, от бескормицы и горя перла напролом через загородки и оленьи кормушки, дразня собак, цепляя боками яранги, мимо Кагыргына-Онандыря – к заливу Креста. Там было теплей, можно было запросто найти дохлого тюленя или сунуться за рыбой в ледяной продух, оставленный для моржей…
То, что Выкван пересек медвежью тропу, грозило ему неминучей смертью. Вдруг он понял: это расстрелянные и «приссидатель» Мандрик, которого Выкван не любил, потому что тот днями и ночами держал взаперти в председательском доме шибко красивую Ёлку-Ленку, это они, убитые, крепко выручили его!
Медвежий дых
На безотложном расстреле арестованных настоял полковник Струков.
Было это еще утром. Теперь, увидав: после первых четырех выстрелов никто не упал, Струков, надсаживая горло, выхаркнул: «Стреляй! Пли»!
Правда, сам стрелять не стал.
Еще с десяток разрозненных выстрелов, и четверо конвоируемых, не успев обернуться к стрелявшим, начали медленно, словно бы отдельными частями тела, как это бывает при сильном морозе, падать.
Первым стал опускаться на лед председатель Анадырского ревкома Мандриков, до установления красной власти скрывавшийся под фамилией Безруков. Разрывающая боль в спине резко развернула его, Мандриков судорожно дернул свободным от веревки правым плечом, и с руки его наполовину съехала оленья варежка.
Позади, на берегу, пламя жадно и скоро дожирало нежилую ярангу, доверху набитую лучшим северным топливом – оленьим кизяком. Мандрикову показалось: он слышит запах навоза. В носу приятно засвербело, защекотало. Однако раздирающая боль в спине тут же запах рассеяла, лица конвоиров окрасились багрецом, потом покрылись черно-зеленой гнилью. Падая, предревкома собрал было силы, чтобы крикнуть: «Я до вас, сволочей, все равно достигну», но, получив еще одну пулю, теперь уже под левую лопатку, рухнул замертво, лицом вниз, увлекая за собой связанного с ним узластым линьком живого товарища. Конвойные подошли, выстрелили сперва в того, кто был прикручен к Мандрикову, потом занялись самим председателем, всласть попинав мертвого ногами.
Яранга с кизяком – как случается перед полным угасанием – на миг полыхнула сильней. Ближний конвойный нагнулся:
– Гляди-ко ты… персцень! Вот кабы сдернуць!
Визгливый голос, бульканье горлом, долгое с присвистом дыхание меж слов…
– Не положено.
– Так он, етот Безруков… Или как его взаправду… Мандриков… он душегубец ведь!
– Все одно, не положено. Слышь? Натяни ему варежку, Флюс. Кому говорю – не положено!
– А как не нацяну? Нахер ему, мертвому, варежка? А персцень дорогой, вижу… Продадим – поровну поделим!..
– Мертвых обирать не положено. Не трожь перстень, контра! Пошли отсэда!
– Да цихо ты. Я, етто самое… Я солдат армии Колчака… Верховного правителя России… Смекаешь, чем пахнет, Росомаха?
– Знаем мы вас, «колчаков»: брешешь, как пес. Не солдат, милицай-полицай ты! Полковнику Струкову прислужничал… Тьфу на твою службу! Что Мандрик охмуряло и вор – мож, оно и так. Только не ты, а новый ревком про Мандрика все как есть разбирать будет… А тебя недаром Флюсом прозвали. Ишь, расперло! И воняешь – за версту слышно. Ничего. Скоро ты у нас сам снег носом клевать станешь. Шевелись, контра, застрелю!
Четыре чуть сгорбленных силуэта – два впереди, один немного сзади и последний, далеко отставший, похожий в долгополой шинели на игрушечную пирамидку рядовой Нищук по прозвищу Флюс, – были минуту-другую еще видны, но мало-помалу в желтовато-серой, черной по краям мути пропали.
Пожар утихал, распадался на угольки. Огромная Серая, мало похожая на медведя бурого, зато имевшая все признаки медведицы белой, осмелела. И здесь мальчик-охотник, слушавший каждое ее движение, но на время потерявший местоположение зверя, увидел медвежий дых.
В отсветах дотлевающей яранги грязно-розовым продолговатым лепестком слетело с медвежьих губ и вмиг заледенело морозное облачко. Облачко – легкое, прозрачное – скоро пропало. И тогда Огромная Серая, превосходящая силой и смекалкой всех своих сородичей, как бурых, так и белых, выпустила долго сдерживаемое дыхание еще – раз, другой, третий… Выкван знал: крупней и умней помеси бурого с белым – один только пещерный медведь кочатко. Но его Выкван никогда не видел. Может, потому что боялся увидеть это чудище, о котором вечерами рассказывали старшие, а среди сверстников не раз хвастался дружок его, Мэмыл. Мэмыл был трусоват и поэтому многое выдумывал. И про то, что видел здесь, неподалеку, короткомордого, выше яранги и шире моржа пещерного медведя, Мэмыл, поплескивая себя ладошкой по мясистым, блестящим от жира губам, тоже, конечно, врал напропалую!..
Продолговатые облачка унеслись, а Выкван все смотрел им вслед. Ему казалось: в этих набитых огоньками и приятными скруглениями облачках вдруг обозначились юркие медвежата, еще какие-то фигурки…
Выквану было десять лет, и на медведя охотиться ему было еще шибко рано. Медвежий дых на морозе он видел впервые. Не испугавшись, но и не обрадовавшись новому знанию, он на всяк про всяк стал отползать назад. Медведица ползущего услыхала, журчливо рыкнула. Чуко задержал дыхание – медведица прошла мимо. Она торопилась ступить на речной лед, торопилась к распластавшимся на нем двуногим, еще согреваемым током собственной крови!
Буран завертело сильней, небо окончательно слилось с торосами, и полковник Струков, не ушедший вместе с конвоирами на пост Мариинск, а зачем-то наблюдавший за Выкваном и желто-серой медведицей, пробормотал только сейчас пришедшее на ум: «Берингия, Берингийский перешеек! Опустись летом вода хоть на пятьдесят метров, обнажилась бы Берингийская суша. По той суше – хоть пешком на Аляску ушел бы!..»
Полковник Струков, не принимавший участия в расстреле, но его подготовивший и предрешивший, легко скользя на широких охотничьих лыжах, двинулся сквозь пургу на угольные копи, откуда сегодня утром на пост Ново-Мариинск тайно и явился.
Выкван вылез из ледяной щели – штаны мехом внутрь и поверх них штаны мехом наружу вместе с длинной, выдубленной из оленя кухлянкой грели славно. Однако Выкван засобирался домой. Радостные мысли про заслоняющую от ветров и злых духов теплую часть яранги заставили его подпрыгнуть. Но он сразу себя и окоротил: нагнулся, бережно поправил лыжные крепления. Еще раз глянув на спешившую к убитым медведицу, быстро заскользил в Кагыргын. Правда, так же внезапно и остановился. Теперь грозно-журчливый рык толкнул Выквана прямо в спину!
Огромная Серая, не сдерживая больше голода, хотела скорей глотнуть жирку и еще теплой крови. Пищи вокруг не было никакой: ни рыбы – ее еще осенью спровадили в другие места владельцы крупных рыбалок, перегородив русло Казачки по дну сетью, – ни песца, ни лахтака, морского зайца. Только двуногие! На одного из них, лежащего бездыханно, медведица кинуться и собралась.
Выквана вдруг взяло зло: зачем это надо, чтобы медведица драла мертвых, даже Мандрика? Мальчик-охотник подобрал валявшийся неподалеку шест, отломившийся от пустующей яранги, и уже набрал было воздуху, чтобы начать кричать – длинно, громко.
Вот только крик застрял в горле.
Обернувшись к реке, он увидел: мягко переступая передними короткими лапами и чуть вскидывая лапы задние, длинные, медведица двинулась прямо к нему. Она правильно рассчитала: мертвые двуногие теперь никуда не уйдут. А небольшая, но верная и, главное, еще живая добыча – ускользнет! Выкван развернулся, чтобы умчаться от Серой на лыжах, но споткнулся, упал лицом в снег.
– Пилячуч, хозяин зверей! – повизгивая от страха, позвал он лучшего своего помощника и заступника. – Пилячу-уч!..
В росомашьей парке, летящий на трех белых, почти невидимых над снегами куропатках, верткий, пронырливый Пилячуч – человечек меньше и легче самого Чукотана – сразу к нему на выручку и прибыл.
Покружил немного, то приближаясь, то отдаляясь, потом гикнул, свистнул и улетел снова. Только перышко белой куропатки, упавшее прямо на Выквана, осталось. Почувствовав щекой мягкий пух, Выкван от радости тихо рассмеялся, боязнь пропала, глаза раскрылись, голова сама собой повернулась. Стало ясно: медведица возвращается на лед Казачки, к мертвым людям.
Сзади опять что-то загорелось. Пламя за спиной Выквана росло, разгоралось, медведица заторопилась на лед, подальше от огня.
Она была уже почти рядом с убитыми, когда один из лежащих вскинул руку. Медведица приостановилась. Выкван от страха опять зарылся носом в снег. Но любопытство пересилило, и он еще внимательней стал смотреть на реку. От нетерпения узнать все как есть, а не так, как об этом будет врать ни черта не видевший толстошкурый Мэмыл, он даже пополз вперед.
Тот мертвый, что вскидывал руку, вдруг, шатаясь, встал. На другом рукаве тулупа трепыхнулся обрывок веревки. Тень человека, высвеченная пляшущим пламенем, сперва появилась, а потом куда-то исчезла. Что вставший был насквозь, до последнего волоска мертвым, Выкван понял сразу: глаза закрыты, движения слишком плавные, как под водой, но и судорожные, как у слепого Суула, волшебного старца, каждую весну выходящего из океана на сушу. Руку к черному от крови виску мертвый человек тоже нес неуверенно, как безглазый.
Вдруг мертвый человек сделал шаг вперед. Медведица напряглась всем телом. Однако поднявшийся со льда Огромную Серую не видел и потому ее не боялся. Он жил теперь в другом мире, в мире мертвых, перед которым Выкван раньше дрожал как олений хвост, а теперь вдруг понял: может, не так в мире мертвых и страшно. Много слышавший от старших про этот самый мертвый мир, Выкван ждал, что будет дальше. Ждал, когда Огромная Серая кинется на убитого, чтобы сразу после ее прыжка самому рвануть наутек.
Но внезапно поднявшийся со льда человек мертвым быть перестал. Он ожил: лицо жутко искривилось, губы вздрогнули – раз, другой...
– Збб…луххх… Зябббл… – выдохнул вставший, не разлепляя век.
И почти тут же изо рта его вылетело светло-синее, с рваными краями облачко. Облачко было совсем не таким, каким был медвежий дых! Вытянутое в длину, с неровными краями, оно имело чуть повернутую набок сплюснутую головку, еще и ручки-ножки смешно трепыхались по краям.
– Зяблл… уххх, – выдохнул поднявшийся еще раз медведице прямо в морду непонятное слово и тут же рухнул на лед, на этот раз уходя в мир мертвых бесповоротно.
Дико взревев, Огромная Серая попятилась, ловко, как в воде, развернулась и, широко раскидывая в стороны задние лапы, словно к ним были привязаны тюленьи ласты, кинулась наутек.
Трехпалубный «Томск»
А за пять с половиной месяцев до расстрела и появления близ Арестного дома Огромной Серой, в десятых числах августа 1919 года, трехпалубный, с двойным дном товаро-пассажирский пароход Добровольного флота «Томск», выйдя из Владивостока, взял курс на пост Ново-Мариинск.
Это был последний рейс перед долгой зимой. Пассажиры на «Томске» подобрались разношерстные и отчаянные: подпольщик Мандриков и его приятель Берзинь, оба с поддельными документами, Мандриков – на имя Сергея Безрукова, Берзинь – на имя Дмитрия Хавеозона; вновь назначенный глава Анадырского уезда Громов, секретарь уездного правления Толстихин, мировой судья Суздалев, десять милиционеров, которых Громов продолжал упорно звать полицейскими, как и начальника их полковника Струкова. А кроме них – краса ненаглядная Елена, ее муж, коммерсант Павел Бирич, ну и людишки попроще.
По временам Елене Бирич казалось: трехпалубный «Томск» как сама Россия – палуба верхняя, палуба нижняя, трюм… А под трюмом – нечто ревущее, страшное! Сердце Елены временами обрывалось и упрыгивало по железным ступеням – вниз, ниже, ниже… И тогда являлась на ее губах странная, даже блаженная, обожженная льдистым ветром улыбка.
На пассажиров отдраенной до блеска верхней палубы, как и на многих людей чистой, верхней России, наваливалась по вечерам – а иногда днем, а иногда утром – скука смертная. Играли во что придется, крепко пили. Мировой Суздалев гадал на костях. Мешочек с костями всегда носил при себе, часто его вынимал, держал на весу в тонких нервических пальцах. Днем от нечего делать, а также имея в виду «револьтивные» события последних лет (так переиначил постылое словцо глава уезда Громов), знакомились с членами экипажа и пассажирами нижних палуб. Скуки такие знакомства не развеивали, а вот тревогу, ту просто гнали валами, сильно схожими с океанскими – рваная пена по гребню, а глубже, под ней, уставшая от себя самой глухая толща веры в неразрушимость Российской империи…
Ближе к вечеру в каюте Струкова садились за карты. Вист надоел быстро. Дурачки – тем паче. Тут у секретаря управы Толстихина, в своей нелепой одежде похожего на знак треф – под маленькой головкой широкие рукава серой блузы, ниже брюки клеш, – внезапно обнаружились «цветочные» карты. Это всех на время распотешило.
– Пол-России такими «цветочками» забавляется, когда не воюет, – убеждал равнодушного Струкова, застревая подолгу перед зеркалом, смутно видимый в гаснущем электричестве трефовый секретарь, – оно и понятно! Времена-то грубые, времена смертельно-пьяные, а в цветке нежность, в цветке наслаждение! – то и дело взглядывал он на дверь каюты в ожидании раскрасавицы Бирич.
Толстихинских карт было по счету ровно сто. На рубашке каждой изображен цветок с краткой референцией свойств. На внутренней стороне карты свойства цветка описывались шире и в стихах.
Играть в цветы в чисто мужской компании было неинтересно. Удерживая себя от легкомысленных замечаний, ждали госпожу Бирич. Елена Дмитриевна запаздывала. Возможно, ее задерживал муж, несносный кисляй, не игравший сам и супруге позволявший со скрипом.
Секретарь Толстихин для игры приготовил котиковую шапку.
– За неимением польской шляпы скинем карты в мою рваную шапчонку, господа! – Кривляться и ерничать Толстихину порядком надоело, но остановить себя он уже не мог. – А как пожалует госпожа Бирич, так мы ей незаметненько самую роковую, самую многообещающую картишечку…
Елена солнечная, Елена каштановая – еще несколько месяцев назад выпускница закрытой школы, а теперь негоциантка Бирич – вошла внезапно, не дожидаясь ничьей помощи, сбросила на высокий, с навесными якорями морской рундук меховую накидку, улыбнулась.
Все встали. Громов приложился к ручке. Остальные ограничились поклонами. Мировой Суздалев, слегка оторопев, не успел поклониться и от этого чувствовал себя неловко. Исправляясь, он на цыганский манер пропел:
– А у нас для вас, молодая-красивая, сурприз, а у нас для вас – карта недозволенная! Секретарем управы из шапчонки извлеченная…
…