Кукла уже поджидала его там, безмятежно пуская дымные кольца своими пухлыми присосками. На этот раз ее пробило на метафизику:

— А что, — рассуждала она по пути в гостиницу, — может, я через двадцать пять лет начну монашескую жизнь. Крещусь в Иерусалиме — самое крутое место. Крестик клевый дадут, если отмаксаешь.

— Хочешь бога купить? — не выдержал Витя: хотя бога, разумеется, и не было, Витя все равно считал, что к нему надо относиться серьезно.

— А фиг его знает, есть бог или нет. Но я все равно буду последним крестоносцем. Ты знаешь, какой лозунг ислама? Наше государство всюду, где стоит мечеть. Я поеду в Афган бороться с исламским фундаментализмом.

К этому времени Витя уже усвоил, что единственно разумный способ общения с куклами — не слышать, что они говорят, а лучше повнимательнее следить за бикфордовым шнуром их сигареты, чтоб не прожгли казенный диван. Но Аня не слышать так и не научилась. К тому же она, бедняжка, так все и пыталась при каждой — иллюзорной — возможности пробудить в Юрке что-нибудь прежнее: она никак не могла понять, что Юрки уже нет.

— Чтобы бороться с исламским фундаментализмом, надо уже сегодня начинать тренироваться, перестать пить, глотать таблетки.

Это было сказано с такой беззаветностью, что даже в куклиной ухмылке показалась благодушная снисходительность.

— Правильный человек у нас мама, да?

Хорошо еще, что не правильный чувак.

Мы в чем-то провинились, твердила Аня, но Витю это только сердило: в чем провинились те, чьи сыновья попали в когти чуме в разгар ее победного шествия по миру? Им не повезло, и больше ничего. И Быстровым не повезло. И… да кучу еще можно набрать. Нести свое горе с достоинством вовсе не означает наговаривать на себя всякую ерунду, нести горе с достоинством означает… А черт его знает, что это означает. Не позволять чуме пожрать те зоны, которые ею не затронуты… да вот только есть ли такие? Нет, конечно. Мучительным и безрадостным сделалось ВСЕ, это правда. Ну так, значит, надо отвоевать у чумы побольше, по крайней мере показать ей нос, попрыгать на одной ножке, припевая: «А мне не больно, курица довольна», — как это делалось в Бебеле, когда угостят камнем или ладонью по спине. Для начала нужно хотя бы высоко носить голову, не сгибаться под бременем боли. Витя так теперь и смотрел поверх голов, когда они с Аней, поддерживая с двух сторон болтающуюся куклу, шли обедать или выпить кофе: Витя настаивал на том, чтобы сохранить этот обычай, как будто ничего не произошло. Правда, поверх голов он смотрел больше от срама, но говорил себе при этом: а что, бывают же у родителей слабоумные дети, вот теперь и мы такие. Это горе, но не стыд. И все же это был стыд. Слабоумные тем более, хотя и мычат, и пускают слюни, но, наверно, не стремятся бесконечно класть ноги на стулья, не обращаются к раздатчице по-английски, не выряжаются под лос-анджелесского ниггера. Впрочем, кто их знает, какие они бывают, слабоумные.

Тем не менее Витя досадовал, что у Ани сделалась совсем другая осанка согбенная и обреченная, как будто она на промозглой остановке уже дня три дожидается безнадежного автобуса. Хуже того, что с нами случилось, говорила она, может быть только одно — сделаться родителями сына-убийцы: ведь наркоман все-таки убивает только себя. Да, и близких, конечно, тоже, добавляла Аня, неправильно истолковав его взгляд: Витя дивился высоте ее помыслов и желал, чтобы она хоть немножко разогнулась, перестала втягивать голову в плечи. Однажды он в виде ласки положил ей руку на плечико и поразился каменному напряжению ее мышц. «Расслабься, что ты так напрягаешься», — как можно более нежно шепнул он ей (кукла была в трех шагах), и она ответила еле слышно, но очень ответственно: «Мне так легче, иначе я начну заламывать пальцы или что-нибудь вертеть, я уже пробовала», и Витя осознал, что и его самого почти до судорог мучит напряжение челюстей, как будто он борется с неотступной зевотой. Но стоило ему расслабить челюсти, как он начинал ловить себя на том, что тоже почти до судорог стискивает колени или прижимает к бокам локти.

Даже когда он смотрел на Аню, какой-то узел в нем не расслаблялся, как бывало раньше, а, наоборот, затягивался еще туже, требуя для своего ослабления уже не ласки, а коленопреклонения: когда Витя вспоминал об утрате, постигшей Аню, — мать, ему становилось не до себя, но и обычные нежности казались ему неуместными, он и в постели прикладывался к ней, будто к иконе; она отвечала обычными своими ласками, словно давая понять, что, если ему хочется, он может идти и дальше, но Витя умел понимать, когда что можно, а что нельзя. К тому же после трех-четырех-пяти часов в найт клабе в нем всю ночь продолжала греметь механическая музыка, не позволяющая ощутить что-то еще, кроме самой себя (да и постреливания во вздрагивающих пальцах тоже мешали). Волю Витя себе давал только с ее вещичками, пронзающими насквозь своей беспомощностью. Изредка оказываясь один в номере — идеальном: выйти из Юркиной комнаты можно было только через Витину с Аней, — Витя, воровато оглянувшись, доставал из тумбочки Анину косметичку, длинненький черный кошелечек, и, опустившись перед ним на колени, еле заметными прикосновениями перецеловывал никелированные ножнички, золотистый напильничек, изображавшее совершенную заурядность зеркальце в черной оправе, пластмассовую торпедочку с миниатюрным ершиком для ресниц, бирюзовую медальку под прозрачной крышечкой с надписью «waterproof» — тени для век… Витя лишь после этого обратил внимание, что веки у Ани теперь снова такие же молочно-белые, как тогда на копне. Сначала он подумал, что Аня считает неправильным краситься в таких ужасных обстоятельствах, но оказалось, у нее теперь постоянно слезятся глаза. При том, что заплакать она себе ни разу не позволила!

А что она, бедная, все еще желала не мытьем, так катаньем пробудить в сменившей Юрку кукле несуществующую глубину — так Витя теперь и сам старался как бы на цыпочках забежать впереди даже самого бессмысленного ее желания, чувствуя, что это будет окончательный ужас, если она вообще перестанет желать: пока желает — живет. Так что хочет она устроить прощальный вечер, «как раньше», в напоминающей киоск деревянной кафешке над обрывом, спускающимся к Неману, — ради бога, в найт клабе и не такое высиживали. Когда-то они все вчетвером — даже старший сын снисходил — к определенному часу стекались в эту дачную веранду для кофе с ныне исчезнувшим пирогом «Паланга», и Юрка у дверей спрыгивал с велосипеда — ладный, оживленный… Но теперь-то Витя был не дурак давать волю подобным воспоминаниям, он навеки отсек от себя даже и любовь к Друскининкаю, потому что Друскининкай был неразделимо переплетен с растворившимся в гадостной кукле Юркой, теперь для Вити уже ничего не значили волшебные слова «kirpikla», «duona», «kavine», «vaistene» («воистине», когда-то шутил маленький Юрка. И милые «Лаздияй», «Лишкява»…). И все равно — сквозь все защитные слои так вдруг полоснуло по сердцу, когда увидел рядом с кроткой Аней за привычным столиком обмякшего, только что слюни не пускающего сына — не верь, помни: это уже не Юрка кукла.

Сквозь дачные стекла был виден отшлифованный блеск струившегося Немана, алые отблески заходящего солнца, и это сочетание низкого солнца и вечерней воды, как всегда, коснулось так до конца и не заросшего нерва — Валерия… Но на этот раз прикосновение отозвалось лишь удивлением — неужто его когда-то могли волновать подобные глупости? Тогда как у него всегда была (и есть, есть!) возможность служить Ане, доставлять ей хотя бы те крохи, которые один человек в силах дарить другому! Какого еще рожна искать, когда есть возможность, изнывая от нежности и жалости, следить, как она подносит чашку к губам, как машинально поправляет волосы… Ты потеряла сына, это чудовищно, всем, чем мог, сигнализировал ей Витя, но все-таки не забывай, что у тебя есть я; да, конечно, это ничтожно мало, но ведь когда даже малозначительный человек готов отдать все, это, может быть, кое-что и значит, правда?

И вдруг — что-то грохнуло, что-то мелькнуло, — Витя ничего не успел понять, это был какой-то бред в бреду: перед глазами метнулась чья-то рука, невесть откуда спрыгнувший мужчина рывком поднял Юрку со стула (стул с грохотом опрокинулся) — и вот он уже толчками гонит Юрку вон, пихает с дачного крылечка: «На улице будешь курить!» Вот этот-то небесный глас глубже всего и запечатлелся в Витиной душе — оскорбленная справедливость и омерзение, которые звучали в этом гласе. Сквозь ошеломление, испуг — сейчас Юрка кинется в драку, вызовут полицию (чувство некой глобальной Юркиной виновности заставляло поджимать хвост перед любой форменной фуражкой) — Витя все-таки успел заметить на напряженных лицах сидящих за столиками общее чувство — брезгливость, ту самую брезгливость, которая и сконцентрировалась в голосе карающего ангела.

Мимоходом обратив к Ане успокоительный оскал, Витя поспешил наружу, чтобы удержать Юрку от какой-нибудь ответной выходки, но Юрка был настроен на удивление трезво: «В другой раз он точно получил бы от меня в пятак, но сейчас мне в полицию нельзя».

Бледная Аня была возмущена — зачем сразу хватать, толкать, достаточно же было попросить, она бы первая не позволила Юрке курить, если бы заметила, что он курит, но они с Витей так привыкли к вечной Юркиной сигарете, что стали воспринимать ее чем-то вроде еще одного органа его физиономии. А Витя помалкивал: он понимал, почему у всех возникло желание не просто прекратить курение, но именно выбросить Юрку за дверь, — потому что он был мерзок. И когда до Вити дошло, что Юрка теперь омерзителен не только ему, но и ВСЕМУ СВЕТУ, он ощутил навсегда, казалось бы, забытый спазм невероятной жалости и нежности к этой никчемной безмозглой кукле, ощутил перехватывающий дыхание порыв защитить, укутать, унести ее прочь — именно потому, что у всех людей на земле она теперь способна вызывать одну только брезгливость, одно только желание двумя пальцами отшвырнуть ее подальше.

Оказалось, что это была все-таки не кукла, — это был все еще Юрка…

Насколько же легче жертвовать тому, кого жалеешь, чем тому, кем брезгуешь!

В очень прибалтийский серо-кирпичный пансионат их поселили на первом этаже в разных концах коридора. Другой неприятный сюрприз — на этом же этаже оказалась крошечная доцентша Волобуева из Аниной конторы. Единственное, что обнадеживало Аню, — Волобуевой тоже было что скрывать: не будучи замужем, она жила в одном номере с седеющим гривастым господином.

В первый день Витя настоял, чтобы Аня, у которой обострилось давнее сердечное недомогание, не ходила с ними: каторжники, прикованные к общему ядру, по возможности должны меняться, а Витя после инцидента над обрывом чувствовал в себе новый прилив сил.

Асфальтовая дорога до уединенного стеклянного магазинчика вела сквозь нежный золотистый соснячок, который — о чудо! — показался Вите даже веселеньким. А главная улица так почти заграницей — открытые кафе за кафе с рекламой иностранных сортов пива на ярких зонтиках (музыки от соседних заведений накладывались одна на другую, однако все они были хотя и громкие, но все-таки человеческие). И еще Вите удалось на полминутки вытащить Юрку к блистающему морю — «на фига оно мне, море» — со стройными рядами белоснежных барашков за косым песчаным пляжем. Из-за резкого холодного ветра никто не купался, отчего картина казалась еще чище, — вот это, стало быть, и есть Паланга. Однако Юрка по-прежнему был не склонен для звуков жизни не щадить и влек куда-то Витю расслабленно, но целеустремленно. И на какой-то поперечной аллее словно бы нашел, что искал.

Среди небольшого, но плотного скопления публики очень молодой человек, обтянутый хромовыми штанами и украшенный пшеничным гребнем, демонстрировал, вероятно, несложный, но эффектный фокус: набирал в рот светлой жидкости из бутылки и прыскал ею на тряпочный факел, выдувая большие огненные клубы. В аллее ветра не чувствовалось, на солнце было довольно жарко, так что лицо молодого человека выглядело потным, усталым (к тому же и подавали не густо), а потому сравнительно благородным. Вдобавок его окружал трудовой запах тракторного выхлопа.

Насмотревшись на клубы, надышавшись дымом, Витя уже сыпанул молодому человеку какой-то мелочи, но Юрка стоял как вкопанный: «Сейчас, сейчас». Дождавшись перерыва, Юрка приблизился к факиру и вполголоса заговорил с ним обрывками фраз; Витя засмущался подойти поближе, но и оттуда, где он стоял, было видно, что это именно обрывки. Где-то здесь поблизости за деревьями прячется панк-бар, удостоил поделиться Юрка, и Витя понял, что именно туда Юрку и влекла неясная мечта.

С приближением темноты там они и оказались. Панк-бар — кубический о двух рядах окон кирпичный сарай с полуотбитой штукатуркой, на которой трехметровыми буквами было нацарапано международное слово «FUCK». Внутри в багряных разливах вечерней зари и пока еще неярких отсветах керосиновых ламп разливали шипучее пиво в прозрачные пластмассовые стаканы; видавшие виды дюралевые столики, крытые голубым пластиком, были явно списаны из какой-то советской столовки. Стены были тоже разрисованы угольными рожами, однако центром композиции служил гигантский коровий зад с грубым, но очень достоверным выменем, вздыбленным хвостом и вывернутым подхвостьем. Витя не успел оглянуться, как Юрка выцыганил у него два стакана пива («лишь бы не героин») и вступил в переговоры с молодым охранником в облегающей черной майке, поверх которой были рассыпаны жидкие золотые пряди. Не смущаясь Витиного присутствия, на травке у облупленной стены они вели разговор о травке (попутно Витя узнал, что гашиш зовется гашеком). «Ну вот, ну вот», через слово подытоживал Юрка. Наконец, довольные друг другом, они символически состукнулись кулак в кулак, и появился еще один молодой человек с усиками, сразу взявший быка за рога: «Откуда я знаю, может, вы менты?» «А ты сам похож на мента, — вгляделся в него Юрка и закатился дробным идиотским смехом (а японские его глазки-то совсем заплыли). — Мы их зовем усатенькие». Однако для скрепления союза тут же явилась бормотушного обличья бутылка, к которой Юрка присосался надо-олго дольше других…

«Как же я его поволоку… Еще и Волобуева…» — тревожно стукнуло Витино сердце. Волобуева, похоже, уже при первой встрече оценила застарелую Юркину нетрезвость и взвесила равноценность их секретов. Ладно, главное — не героин.

Тем временем из кустов, из-под деревьев, где все гуще сосредоточивала силы для скорой атаки наступающая ночная мгла, кучками, кучками к своему облупленному капищу стекались панки. Мелкие, на тоненьких черных ножках узенькие черные брючки закатаны выше высоких черных ботинок, — с крашеными гребнями и чупринами, составлявшими единственное различие полов, с болтающимися руками, болтающимися головами, бестолково галдящие, с беззлобными, но дураковатыми физиономиями, сейчас они были источником какого-то соблазна для Юрки, а потому внушали острую антипатию. «Лучше панковать, чем предаваться буржуазной роскоши», — с театральным презрением скривил губы Юрка, заметив его взгляд. Да, это как раз про них с Аней, это же они разъезжают по роскошным курортам, таскаются по ночным клубам… «Я все это хотел бы взорвать. Как Ленин в Цюрихе», — гордо прибавил Юрка.

Дальнейшее в Витиной памяти было словно залито растекшейся из-под кустов завладевшей миром тьмой. Запомнилось только, как силуэты панков и Юрка вместе с ними в кровавом свете луны сидят в кружок и по очереди вдыхают дым через пустую пластиковую бутылку, которая, как успел ему сообщить Юрка, в данной функции именовалась «бонг». Витя стоял под лозунгом «FUCK» и терзался сомнениями, правильно ли он поступает, не препятствуя Юрке курить эту нечисть вместе с другой нечистью, — или в его силах вызвать только скандал, а толку все равно не добиться?.. И все-таки эта пакость лучше героина…

Страшный лес, страшная луна, страшная музыка из трепещущих окон, черные панки шатаются, обнимаются, кувыркаются в траве, елозят на карачках — и все это происходит в действительности!..

Значит, и такой она может быть, действительность…

Когда Витя, мотаясь в непроглядной тьме, волок Юрку к пансионату, совершенно не уверенный, что движется в правильном направлении и что их впустят внутрь, а не вызовут полицию, утративший чувство, что имеет дело с куклой, Витя горько вопросил: «Зачем же ты это делаешь?» — и Юрка ответил неожиданно трезво и даже педантично: «Мир может быть обломен, а может быть приколен».

Как ни странно, утренние часы в Паланге протекали не без некоторой даже идилличности. Переживающий отходняк Юрка был мрачен, но покорен. Аня, все более воспаленно верующая, что Юрку спасет красота, усиленная свежим воздухом, вела свое семейство на ветреный берег моря: любуйся — видишь, какая красота, дыши глубже — чувствуешь, какая свежесть, только что не вслух призывала Аня, и Юрка в ответ даже не рычал. Затем шли в пансионат пить растворимый кофе со сгущенкой (во времена дефицита Аня возила сгущенку из Прибалтики целыми побрякивающими боекомплектами), а потом расходились по комнатам почитать до обеда. Аня настаивала — спасительная красота! — чтобы Юрка каждый день прочитывал по нескольку стихотворений Пушкина (том «Избранного» она предусмотрительно захватила с собой). От стихов Юрка отказывался, но вяло перечитывал «Капитанскую дочку». Мелодрама, морщился он. Правда, написано клево. Только психологии мало… Видали его психологию ему подавай. Но, может быть, это хороший признак — признак очеловечивания монопрограммной куклы?

За обедом Юрке разрешали выпить бутылку пива. Он настаивал на двух, Аня, можно сказать, льстиво (куда только девалась ее всегдашняя твердая ясность!) упрашивала подождать до ужина — иногда это у нее получалось. Даже пить нужно красиво, убеждала она, вечером пойдем в кафе, послушаем музыку… Музыку приходилось слушать не одну, а целых три, но — все три человеческие. Аня старалась быть элегантной, оживленной, словно ничего не случилось; заказывала относительно легкие напитки — иногда ей даже удавалось втянуть и Юрку в эту игру. Нельзя, конечно, сказать, что он соглашался полностью заменить водку на мартини — он предпочитал совмещать приятное с полезным, но уже одно то, что он начинал потягивать, а не заглатывать, позволяло затянуть процедуру до темноты, когда уже можно вроде бы и спать, а не колобродить.

Он и отправлялся спать. Он был готов на компромиссы. Аня просила его ночью (вдобавок нетрезвым) не ходить по коридору и тем более не стучать, поэтому Витя обреченно ждал, когда за стеклянной балконной дверью появится призрачная фигура. У Юрки было два козыря: козырный король — повышение голоса (Аня сразу же пугалась: тише, тише, услышат соседи) и козырный туз угроза скрыться в ночи, — а что, вписка у него есть (где-то на крыше, где живет огнедышащий). Его требования были скромными — две бутылки пива. Только две, он обещает. Правда, самого крепкого. Аня убеждала его потерпеть до завтра — выходить по ночам теперь очень опасно! — Юрка не соглашался, он готов был и сам прогуляться за пивом, но страх, что он растворится в ночи, отправится куда-то еще… Чем ждать, Вите было гораздо легче пробежаться до горящего в ночи аквариума уединенного магазинчика.

Во мраке магазинчик оказывался намного дальше, чем днем, — равно как на слабо фосфоресцирующем асфальте обнаруживалось намного больше выбоин и шишек, и Витя испытывал легкое удовлетворение от того, что глаза его были защищены стеклами. И в целом ему было чем дальше, тем лучше: во-первых, все это время, пока он в пути, Юрка не пьет, а ждать он может, не скучая и не раздражаясь, сколько угодно, если точно знает, что в конце неизбежно явится вожделенное вещество; во-вторых же, в движении скоротать ночь гораздо легче и приятнее, чем в сидении с оплывающей куклой (образ куклы понемногу начал стучаться обратно). Хулиганов Витя не боялся, Прибалтика все-таки, но тем не менее старался поменьше топать. И лишь однажды его ослепила легковая машина, проехала, остановилась. «Брат!» — воззвал от нее кто-то незримый, но Витя, не откликаясь, продолжал быстро идти прочь: если бандиты, пускай сами догоняют, а если хотят спросить дорогу, так Витя ничего здесь не знает.

На фоне, конечно же, неотступной тревоги и безнадежности Витя возвращался с таким прочным чувством сделанного дела, что, наградив Юрку бутылками, довольно быстро засыпал, не беспокоясь о том, что через два-три часа его скорее всего снова разбудит стук с балкона. При виде пошатывающейся призрачной фигуры за стеклом он, правда, в первый миг все равно немного вздрагивал, но быстро переходил к простому и понятному делу, а ему хотелось иметь побольше таких дел, которые точно получатся: тоже через балкон Витя бежал за добавкой, даже и не думая начинать какие-то попреки — ты же, мол, обещал, что с тебя хватит двух бутылок, и так далее: трусить по холодной ночной дороге гораздо приятнее, чем пререкаться. Что всерьез беспокоило Витю — Аня почти перестала спать. Иногда он слышал сквозь сон, как она осторожно поднимается, потом снова ложится, дыша корвалолом… «Почему ты не спишь?» — с обеспокоенной нежностью спрашивал Витя, и Аня вполголоса отвечала: «Спи, не разговаривай, а то и ты не заснешь. — Но все-таки прибавляла: — Жду — неужели и в этот раз обманет?» — «Прими таблетку». — «Я уже приняла».

Только Аню с ее высотой могли до сих пор волновать моральные вопросы обманет, не обманет… Перед Витей стояли проблемы попроще: а не припрятать ли бутылки под окном, чтобы каждый раз не бегать, а, переждав подобающее время, явиться с пивом, как будто ты его только что купил. Витя и припрятал пару бутылок в кустиках. Но они ночью оказались такими царапучими (слава богу, глаза были защищены очками), такими неотличимыми друг от друга… Пока Витя разыскивал бутылки, ему уже казалось, что вот-вот забрезжит утро, но когда он перевалился через балконные перила — «Ты что, с кем-то дрался? встревожилась Аня. — У тебя царапина на шее». «Как ты так быстро вернулся?» — вытаращил свои заплывшие японские глазки Юрка.

Без серьезной необходимости лучше не врать. Но Анина бессонница — это была серьезная необходимость, Аня по утрам бывала такая бледная… Витя подумал-подумал и решил подмешать Юрке в пиво Анину снотворную таблетку. Он попросил ее вроде как для себя, он знал, что Аня будет против подобных бесчестностей, потому украдкой растолок и завернул в бумажку. А когда пришла пора тащить для Юрки внеурочное пиво, он открыл его заранее припасенной открывашкой, сделал три-четыре глотка, в свете магазинного аквариума осторожненько ссыпал порошок в горлышко и снова напялил помятую крышку.

И правильно сделал — ему не удалось скрыть от Юрки, что бутылку уже открывали. «Я по дороге сделал несколько глотков, что тебе, жалко?» укоризненно спросил Витя, и Юрка, всегда резко добреющий с появлением выпивки, смешался: «Да пожалуйста, пей». «Так потерпел бы до дома, выпил бы из стакана», — подивилась Аня, чувствующая, что чего-то не понимает. «Недотерпеть было, ужасно пить захотелось», — развел руками Витя, и Юрке пришлось выпить откупоренную бутылку у них в комнате. «Странный какой-то вкус», — заплетающимся языком поделился он. «Да, я тоже заметил», согласился Витя.

Можешь спать спокойно, гордо объявил Витя, на цыпочках проводив Юрку по спящему коридору. Аня не одобрила: «Если он нас обманывает, это не значит, что и мы можем ему уподобляться. Тем более, что он и сам страдает». — «А то мы не страдаем». — «Мы расплачиваемся за какую-то нашу вину».

Витя даже промолчал, чтобы не заголосить двумя октавами выше обычного. Главное — Аня проспала до восьми часов. А Юрка вообще заспался, можно было выйти прогуляться вдвоем — они целую вечность нигде вдвоем не бывали.

Витя уже понял — жить нужно минутами: сейчас, в данный миг, тебя не мучают? — вот сейчас и живи. А начнешь думать о будущем — так оно у всех ужасное, только у одних через десять лет, у других через год, а у тебя через час, но в принципе никто не должен заглядывать слишком далеко, иначе никогда не сможешь вдохнуть полной грудью. Витя на берегу дышал с облегчением, и Аня, кажется, наконец разжала свои съеженные плечики.

Вот, стало быть, они и прожили полчасика. А в их отсутствие Юрка через плохо закрытую балконную дверь пробрался в их номер и выпил весь Анин корвалол. После этого — виновато вещество, а не человек — ему уже не оставалось ничего другого, как вытащить из Аниной сумочки деньги и отправиться за водкой. Так что, когда они вернулись с прогулки, он был не просто пьяный — он был совершенно одурелый, хотя бутылка с черной пиратской наклейкой оставалась еще примерно на треть наполненной ненавистной прозрачной жидкостью. Из-под бутылки пытался вспучиться мятый лист, на котором сантиметровыми буквами было написано: «Прошу вас, отпустите меня! Так будет лучше и для вас, и для меня! Я мертв! Я хочу торчать, торчать и торчать, и вы с этим никак не справитесь! PLEASE LET ME GO! Ex-your son. P. S. Все равно убегу». Юрка требовал паспорт — «я гражданин Израиля, я буду жаловаться в полицию!» — но тут же про него забывал, начинал с величайшей сосредоточенностью соскабливать ногтем пятнышко с клетчатых ниггерских джинсов. Его паспорт, кстати, Витя, постоянно его сопровождавший, на всякий случай всегда носил с собой.

«Ну конечно же, мы виноваты, — обратила Аня к Вите искаженное страданием лицо. — Мы с чего-то вообразили, что имеем право развлекаться». Не в ту же минуту, но ей сделалось нехорошо, она прилегла на казенный диван, и Юрка с горестным возгласом: «Жалко мамочку!» — вновь присосался к бутылке и дососал ее со скоростью унитаза. После этого он окончательно перешел на английский язык. Он всегда гордился, что умеет выговаривать, как настоящий ниггер, — «нига», — и, может быть, поэтому в непрожеванном потоке его речей Витя ухватывал только «фак», «мазэфакин» и «шит», произносимое на одесский лад — «щит».

Аня знала лишь одно средство против пьяной одури — закуску, так что в эти недели исхудалый Юрка разбухал на глазах. Бухал и разбухал. Она и на этот раз с усилием поднялась и начала готовить чай, бутерброды… Разумеется, только что вскипевший чай оказался слишком горячим: Юрка сделал глоток и с проклятием («Фак!») выплеснул чай на пол. «Не будь свиньей», сдержанно отозвалась Аня. «Да пошли вы…» — Юрка договорил до конца на чистейшем русском языке и, шатаясь, ринулся в дверь, затопал по коридору. «Беги за ним!» — перекошенно (в страшном сне не мог бы представить ее такой!) крикнула Аня, и Витя неловко рванул с места, в коридоре едва успев кивнуть застывшей в изумлении Волобуевой.

Юрка встретил его со сверкающим ножом в руке — на днях исчезнувшим ножом, самым острым в Анином хозяйстве. Юрка приставил острие к своему боку и вызывающе затребовал: «Хочешь, воткну себе в печень? Думаешь, не смогу?» Сможешь, сможешь, приговаривал Витя, осторожно отнимая у него нож и не зная, что с ним делать дальше. К счастью, Юрка начал долго и тупо шарить под деревянной кроватью, и Витя ускользнул в ванную. Лихорадочно обыскав ее взглядом, он засунул нож под плинтус, да так удачно, что впоследствии не смог его извлечь. Когда Витя вернулся в комнату, Юрка пил из горлышка пиво запасливый, под кроватью у него, оказалось, поблескивала целая батарея. Витя хотел было воспрепятствовать (а как? драться с ним, что ли?), но решил лучше позволить ему пить, пока не отрубится. А до тех пор надо было набраться терпения и ждать. И Витя ждал. Ждал (нудно уговаривая), когда Юрка пытался сам себя удавить полотенцем, когда пробовал повеситься на шторе, когда торжественно возглашал: «Жизнь без наркотиков слишком пресна, она не стоит того, чтобы ее прожить», — и когда начинал рыдать: «Тысячи шмыгаются героином — и ничего!»

Наконец, уже полуотрубившийся, с падающей головой, Юрка начал прижигать руки сигаретой, оставляя круглые сморщенные ранки. Витя ждал. Заглянула Аня, успокаивающими жестами Витя выпроводил ее в коридор и там быстро набормотал, что все, мол, в порядке, он ее позовет, когда устанет, им нужно беречь силы, сидеть с безумцем только по очереди.

И они действительно сменяли друг друга, а часы сменялись часами, дни днями, а если судить по Витиному внутреннему часовому механизму, то и недели неделями. Временами безумец, ни на кого не обращая внимания, или дремал, свесив голову (и бунтуя при малейших попытках его уложить), или бродил по комнате, швыряемый из стороны в сторону, иногда со всего роста обрушиваясь на пол, который (или голова) аж звенел от этих ударов. Аня в свою смену пыталась его удерживать, а Витя уже только ждал. Тая в глубине души нелепую надежду, что какой-нибудь особенно болезненный удар хоть немного образумит сумасшедшего. Вот он, бесцельно кружась по комнате, рушится на стол, ударяясь лицом и грудью в бутылки. Они раскатываются по комнате (ночь, что там думают соседи?..), но ни одна не разбивается. А он надолго замирает на столе. Потом начинает медленно шевелиться, как водолаз в свинцовом костюме, переваливается на бок, скатывается на пол, замирает на полу. Затем приподнимается и снова шарит под кроватью. Витя уже не пытается его отговаривать — начнет мычать проклятия, угрожать перебить все стекла… Пусть лучше пьет, свалится же он когда-нибудь окончательно!

Он и сваливался, иной раз затихал на пять, на десять минут — в эти минуты Витя иногда пробовал дремать сидя (после одного особо жуткого инцидента ложиться он уже не решался), а иногда смотрел на ворочающееся на полу существо и твердил про себя: исчезни, исчезни, исчезни… Он уже не испытывал ненависти к нему, он только хотел от него освободиться. Кажется, если бы не Аня, Витя бы уже дозрел до того, чтобы бросить все, как есть, пускай пьет, пока не сдохнет. Или не сдохнет, проспится, возьмется за ум, так даже лучше, но лично ему уже все равно.

Аня подменяла его то днем, то ночью — бледная до голубизны под глазами, однако собранная и целеустремленная, она говорила, что в тридцать седьмом году следователи прежде всего не давали своим жертвам спать, чтобы сломить их волю, поспавши хотя бы два часа, человек воскресает, а она спала больше, так что будет только разумно, если Витя ей уступит, его здоровье тоже общее достояние, и Витя сначала слушался (от неизменности невесть откуда взявшихся стен он сам начинал трогаться рассудком), но после того случая… Витя тогда еще позволял себе ложиться и закрывать глаза. Вдруг он почувствовал, как существо шарит по его груди, пробираясь к горлу, и вкрадчиво бормочет: «Я киллер, мне тебя заказал Лужков. Стань смирно, у тебя есть тридцать пять секунд. Или я начну тебя бить».

Стать смирно Витя не стал, но сел и больше не ложился, внимательно поглядывая на куролесящее существо, в любой момент готовый сорвать очки и защищаться. Аню же пустить на свое место он теперь не согласился бы ни за что на свете.

Постепенно существо израсходовало весь свой подкроватный запас, и понемногу, час за часом (или день за днем), к нему начало возвращаться нечто, напоминающее разум, взгляд становился более осмысленным, а поиски более целеустремленными: оно переворачивало подушку, выворачивало наволочку, заглядывало под матрац, но не находило упертых у Ани денег, которые у Вити было более чем достаточно времени обнаружить и изъять из-под подушки. Решившись ненадолго оставить Юрку запертым, Витя даже ходил советоваться к Ане, опасаясь, что она не одобрит такого бесчестного шага, но Аня, еще больше побледнев, произнесла словно бы жертвенно: «Да, это нечестно, но мы обязаны это сделать». И теперь — все как назло — исчезновение денег дошло до Юрки именно тогда, когда Аня в очередной раз пришла с предложением сменить Витю на его боевом посту.

— Уккрали… — потрясенно повернулся к ним Юрка, и его сильно шатнуло. — Ввы уккрали… Ну, от ввас я не жжидал…

— Мы не украли, а взяли то, что нам принадлежит, — с достоинством произнесла Аня.

— Уккрали… — не слушая, продолжал потрясаться Юрка — и вскинулся: Ггоните обрытно! Ггните, слышли?!.

— Это не твои деньги.

— А я ггрю — гните бабки!

Гните бабки, гните бабки, гните бабки, гните бабки…

Это не твои, это не твои, это не твои, это не твои…

— Нне хтите?.. Ланно, я взьму ззэложников!

Довольно уверенно он шагнул к Ане и обхватил ее красиво полнеющую шею двумя руками, как если бы собирался ее душить.

— Нну, этдэдите?!.

Витя, словно во сне, почти без усилия оторвал одну его кисть и заломил ее запрещенным болевым приемом.

— Дыззюдэист хренов! — застонал Юрка, вслед за рукой припадая на колено. — Ланно, я и без ввас дэстэну ббэбки! Пстите меня, где кключ?

Ключ был у Вити в кармане, и он уже приготовился к очередным нудным уговорам, но Юрка вспомнил, что бессчетное количество раз выбирался через балкон, и, пошатываясь, побрел к балконной двери. Витя забежал вперед и стал у него на пути. Но Аня внезапным повелительным жестом указала ему в сторону:

— Пусти его, пускай убирается! — Она была потрясена, что родной сын хватал ее за горло. Не привыкла еще…

— А-а, хтите, чтоб меня без пспрта в ментуру загребли! — раскусил Юрка ее хитрость. — Ггните пспрт, ввы нне иммейте прэва, я ггрэждэнен Иззрэиля!

— Ложись спать, когда проспишься, я отдам, — заверил его Витя. Он был против того, чтобы делать благородные жесты, когда имеешь дело с сумасшедшим. Если бы тот шагнул с балкона и пропал навсегда, Витя бы еще подумал, но ведь никуда он не денется, придется снова ждать, когда он появится и в каком виде, а уехать без него Аня наверняка не решится… Нет, выгонять можно только всерьез и навсегда, но — он чувствовал — Аня еще не готова до конца следовать своему порыву. И будет ли когда-нибудь готова?.. Да и готов ли он сам?

— Нне ххчу спэть, псти! — Юрка начал отпихивать Витю, и Витя понял, что сейчас начнется борьба, ломаная мебель, битые стекла.

Он отступил, и Юрка, пошатываясь, начал поворачивать дверную ручку. На улице был не то поздний вечер, не то раннее утро. И в этот миг Витя представил их с Аней часы, а то и дни ожидания, и — он молниеносно сунул очки в карман и охватил Юрку сзади, намертво стиснув его горло локтевым сгибом, а чтобы Юрка не сумел достать его ниже пояса, поднял его поперек спины, продолжая душить, невзирая ни на какие извивы и барахтанья. Решимость его была неколебима — у него не было выбора. «Что ты делаешь, ты его задушишь!» — кажется, кричала Аня, но он не понимал, что она говорит. Когда бьющееся на нем тело окончательно обмякло, он осторожно, чтобы не стукнуть головой, опустил его на пол.

— Господи, ты его задушил! — заламывала руки Аня, но Витя по-прежнему ощущал неколебимую решимость, согласную страшиться только того, что уже случилось.

Юрка открыл глаза и посмотрел на него суровым пристальным взглядом.

— Если ты двинешься, я тебя убью, — твердо пообещал ему Витя, и Юрка поверил.

— Все, все, я ложусь, — заторопился он, но все-таки прибавил: — Если ты меня убьешь, тебя посадят.

— Ничего, это будет убийство при самообороне — ты пьяный, я трезвый, мне поверят, и мама подтвердит.

— Какая же ты сволочь!.. — Юрка не верил своим ушам.

— Да, я страшная сволочь, и ты пожалеешь, что меня до этого довел.

В Питере Юрка пришел к нелицеприятному выводу, что всему виною синий, который напрочь сносит башню, — все, нужно окончательно переходить на план: главное, чтобы не героин, а марихуану курят все левые интеллектуалы Запада.

И вот уже, развалясь на скрипучем диване алкоголика, своими пухлыми губами Юрка присасывается к толстой самокрутке, распространяя дикий степной запах какого-то ни на что не похожего дыма. «Планцу, — благодушно поясняет он. — Золотое когда-то было время у нас с Милкой: любили и курили».

А вот в пять утра длинный, хулигански длинный звонок — на лестнице в лихих малиновых беретах два милиционера с молодыми, совершенно непьющими лицами — в последнее время Витя стал обращать на это внимание, — и Юрка между ними, уронивший голову на перила. Один из беретов, белобрысый, без ресниц, предлагает полюбоваться бумажным пакетиком — что-то табачно-толченое, с недотолченной ветвистой структурой, бредовое: марихуана, до четырех лет. Сейчас мы его отвезем в «Кресты», через два месяца суд, наберется ума. «Кто же в тюрьме набирается ума! — Как умело с места в карьер сахарно-белая Аня переходит к мольбам. — Он же не преступник, он просто дурачок». — «Нарушил закон — значит, преступник». — «Но, может быть, какой-нибудь штраф?..» — «Это не для штрафа, это для срока». — «Скажите, Аня принимает прицельный снайперский вид, — триста долларов на двоих вам хватит?» Они соглашаются, даже не поломавшись для виду, — уф-ф… Аня отсчитывает последние купюры, но, как она любит повторять, это всего лишь деньги.

Когда дверь захлопывается, они вдвоем бездыханно опускаются на диван алкоголика. Они даже не пытаются что-то говорить, укорять — да он же и знал все заранее, триста бакинских у них такса, у них такая охота. Взяли на кармане, он бы мог выбросить в канал, но тогда бы избили, он и решил лучше откупиться.

Через пять минут он уже спит. Витя уговаривает Аню тоже лечь: просто полежать с закрытыми глазами — это все равно отдых. А для него лучший отдых посидеть, пораскинуть мозгами над новой модификацией своего же замка.

Назавтра Юрка через дверь наблюдал, как Аня стирает его в чем-то обвалянные штаны.

— А почему вы не купите стиральную машину, в Израиле есть такие: утром бросишь — вечером готово.

— У нас никогда нет трехсот долларов для себя, — иронически оборачивается к нему потная Аня.

— А вы кредит возьмите.

Аня по-прежнему не спала, а для Вити сон превратился в мучение: сначала заснуть мешают электрические разряды в пальцах, изводят где-то услышанные песенки, ужасающие могуществом неправдоподобной человеческой бездарности, бессмысленно повторяемое: «Я жду тебя, поезда» — или: «Уа, уа, любила, так любила, уа, уа, забыла, так забыла». Даже когда Витя пытался целовать Аню, эти песенки не выпускали его из своих липких когтей. Но было еще хуже, когда в голове начинал звучать детский Юркин голосок: «Я игаю на гамоське у похожис на виду»…

А когда он все-таки засыпал, его начинали преследовать не кошмары, но очень тягостные видения: то в каком-то облицованном розовым мрамором бескрайнем метро он бродил из туннеля в туннель и никак не находил нужную станцию, то так же безвыходно таскался по элегантному европейскому кладбищу и, приглядевшись, замечал, что на полированное гранитное надгробие натянуты плавки. А то еще ему снилась незнакомая женщина под одеялом, покрытым толстым слоем похрупывающего, как крахмал, героина, который Витя так еще ни разу и не сподобился лицезреть. Сугробы героина были щедро посыпаны марихуаной, словно петрушкой, и какие-то люди ели его ложками, а вместе с ними в пиршестве принимали участие и коты. Они вылизывали героин острыми розовыми язычками и стонали от наслаждения.

Вспомнилось: Юрке лет десять, очаровательный япончик; на внутренней стороне локтя у него высыпали какие-то прыщики. «Что это у тебя, сыночек?» беспокоится Аня. «Я колюсь», — скромно отвечает он.

Неизвестно почему Юрка вдруг согласился пойти в наркологический диспансер. То говорил, что там сразу ставят на милицейский учет, а потом приходят с обыском, что в тамошнем стационаре переламывающиеся наркоманы с утра до вечера талдычат исключительно про кайф и этим растусовывают друг друга, что, когда стемнеет, открыто толкают героин, а персонал не то запуган, не то подкуплен, — говорил, говорил и вдруг согласился.

Еще в вестибюле пахнуло бедностью и горем. Вдоль обшарпанных стен стояли ряды стульев с вращающимися фанерными сиденьями, какие Витя в последний раз видел в бебельском клубе. На сиденьях покорно ждали немолодой, располагающей внешности конфузящийся мужчина с опухшим красным лицом и немолодая же высохшая женщина, безнадежно глядящая перед собой. В сторонке с торжествующе-потасканным видом сидела вульгарно намазанная девица, сразу же устремившая на Витю сонно-распутный взор, соблазнительно заложив ногу на ногу (с коленки просияла дыра на колготках). Еще две женщины, видно было, что поймали в дверях третью, которая им сочувствовала, но ничего обещать не могла.

— Значит, мне остается только ждать, когда он умрет, полуутвердительно-полувопросительно говорила одна.

— Что вы такое говорите, вы же мать, — пристыдила ее другая.

— Все из дома повытаскано… — не слушала ее первая.

— А я вот верю, что он меня не предаст, — настаивала вторая.

«Не предаст»… Не знаешь ты, что его уже нет.

Доктор Попков — лысенький, утомленный — говорил так, как говорила бы истина, — хотите слушайте, хотите нет: печень раздулась, легкие ссохлись, селезенка вовсе отсутствует… Витю чем-то отдаленным теперь испугать было трудно, но Юрка посерьезнел, посерьезнел… А анализ на СПИД сдавал уже с явной тревогой — вспомнил один баян на всю колоду.

Попков с тем же объективизмом — хотите слушайте, хотите нет — заговорил о кодировании: кодирование объединяет клетки мозга в определенную систему, отвергающую наркотики и алкоголь, у одного закодированного пациента жена тайно от него хранила запечатанную бутылку коньяка — и он начал приволакивать ногу. От употребления же может случиться и полный паралич, а вы хотите верьте, хотите нет. Подшиться тоже не помешает, можете зайти в воскресенье в поликлинику такую-то, кабинет такой-то.

Поликлиника как поликлиника, пустая и гулкая по случаю выходного дня, Витя с Юркой ждут возле аудиторного стола, предназначенного для анализа мочи. Они ждут, ждут, ждут. «Надо позвонить маме, чтоб она не волновалась», — говорит Витя. «Если мне на себя наплевать, то на других тем более», — с циничной горечью усмехается Юрка, опухший, в красных точечках алкаш. «Ну и другим на тебя тоже», — думает Витя, но по своей уязвленности чувствует, что это пока еще неправда.

Наконец торопливая медсестра увела Юрку в бездну коридора, но что с ним там делали, неизвестно, Юрка рассказывать отказался — «не хочу превращать это в стёб».

И правильно. Главное — ни под каким видом не общаться с употребляющими.

Ане никак не удавалось вытащить Юрку на улицу, он даже разговаривал с трудом. А когда молчал, его губки бантиком были сложены так, как будто он только что проглотил что-то гадкое. Правда, читать какие-то ксерокопированные английские статьи, которые он привез с собой, он все-таки читал. Лежа. С мрачнейшим выражением своего распухшего личика. Разговорить его было практически невозможно.

Человек должен быть включен в какую-то систему общественных обязанностей, говорила Аня, а это у него есть только там, в Израиле. Ему надо ехать восстанавливаться в университете. Однако отправить его одного было слишком страшно: Милка неизвестно еще, переломалась ли. Но где взять денег на билет, на прожитье — хотя бы на первое время: Миле всех не прокормить. Пришлось продать бабушкин свадебный подарок — часы с золотыми резными стрелками, охваченные золотой аркой изобилия, — удивительно, но их хватило на все.

Вите было жутко оказаться одному с двумя сумасшедшими, но при мысли о том, что этим он выгораживает Аню… «Я не хочу отдавать тебя им на съедение, — внушала ему Аня. — Если они начнут пить или колоться — бросай их без раздумья». Но поди решись на такое…

Обратный билет у Вити был с открытой датой.

Попков выписал Юрке какие-то таблетки для выравнивания настроения, и Юрка «из-за тревоги» перед самолетом выпил лишнюю. А может быть, две. Или три. Если только у него не было каких-то других колес — Витя теперь не доверял никаким фактам, которых не наблюдал собственными глазами. Поэтому, не будучи уверен, чтбо причиной — чувство или вещество, Витя старался не растрогаться, когда Юрка рассказывал ему про Милку, какая она перфекционистка (как чисто моет пол и стены, докуда удается достать), какая преданная (начала колоться, чтобы умереть вместе с ним) и какая мужественная (переломалась-таки одна, без поддержки). Однако Витя теперь не радовался одним только словесным заявлениям, предпочитая ожидать развития событий.

К концу дороги Юрку развезло, но Витя уже не сердился — старался только сам не наделать глупостей: поставил Юрку — никого не замечающего, по-верблюжьи вытянувшего шею — в сторонке, пока сам высматривал их сумки на конвейере. Он уже и думать забыл, что это заграница, все поглотили заботы и тревоги. И не зря — Юрку таки высмотрел толстый усатый полицейский, отвел их в участок и там перерыл их шмотки вплоть до зубных щеток. Он никуда не торопился, Юрка тоже хранил полнейшее безразличие, а вот Витя очень мучительно переживал свою беспомощность. В России любой милиционер, разговаривая с ним, сразу бы понял, что имеет дело с приличным человеком, а здесь даже с очками его нисколько не считаются.

А что, пускай роются, у нас же ничего нет, не понимал его Юрка. На улице он немного взбодрился.

Яркое небо, яркое солнце, яркие пальмы, яркие люди — все это теперь было чужим и пугающим.

В беленой бетонной каморке, так долго представлявшейся средоточием счастья, первым, что бросилось в глаза, была Милина голая попка: под плакатом с изможденной курносой девицей «Heroin. This product is recommended for your death» Мила спала лицом вниз в задравшемся светлом платье. Трусики на ней тоже были, но их еще нужно было поискать.

— Она же знает, что мы должны приехать… — мрачно пробурчал Юрка и одернул ей платье.

Она не проснулась. Он грубо тряхнул ее за плечо. Она испуганно села, похлопала глазами — и, виновато бормоча «я только на минутку прилегла», бросилась вытирать с мраморного столика кофейную лужу. Перфекционистка… Юрка со значением посмотрел на Витю и по-милицейски потребовал показать вены (Витя с проблеском благодарности отметил, что не «трубы»). Мила с покорностью коровы, приготовившейся к доению, предоставила со всех сторон осмотреть свои руки, щиколотки и даже позволила заглянуть себе за пазуху: Витя уже знал, что и там проходит важная вена, именуемая «метро». «А это что? А это что?» Комары, отвечала Мила. «Ну ладно, посмотрим. Милка, я так в тебя верил, неужели ты меня подведешь?!.» Не подведу, бубнила она. От ее чеканной красоты осталось совсем немного — слишком сильно выступили скулы, слишком заострился подбородок и даже нос. И бледность ее была не благородная, слоновой, так сказать, кости, а какая-то покойницкая.

В общем, встречу было трудно назвать радостной.

Плата за семестр составляла что-то около четырех тысяч шекелей, то есть немного больше тысячи долларов. Аня продала свой корниловский фарфор и выслала деньги по «Western Union». Их хватило с лихвой, но Витя несколько дней мучился от совершенно неадекватной жалости к пастушкам с овечками, к придворным в многослойных юбках или коротеньких облегающих штанишках до колен — к их глазкам, складочкам, мизинчикам… Часов с золотой аркой изобилия было почему-то не так жалко, — может быть, потому, что человечки были отчасти живые? Именно их исчезновение он начал ощущать разрушением Аниного мира. В который он был допущен в качестве не только почитателя, но и хранителя тоже, — и вот не сохранил…

Он бы скучал по ней совсем непереносимо, если бы не чувствовал себя здесь ее представителем и даже защитником, потому что, если бы не он, здесь пришлось бы торчать ей, и когда становилось совсем скучно, он говорил себе: зато не Аня, зато не Аня. Словно напитавшись Аниным духом, он стал тоже возлагать серьезные надежды на красоту и свежий воздух. Когда полусонная Мила, наскоро приготовив им нехитрый завтрак на портативной газовой плитке, убегала к своим громогласным мужикам, Витя и лаской, и таской увлекал мрачного Юрку к морю. К Средиземному морю. И если бы хоть на полчаса улеглась тревога (да ведь и Юрка в любой момент мог плюнуть и повернуть обратно), по дороге было бы на что поглазеть. Сначала выгнувшийся мост через ручеек с громким именем Аялон, по шоссейным берегам которого неумолчно ревут два встречных потока стремительных машин; потом бетонные бастионы Тахана Мерказит; затем румынский променад — мощенная плиткой улочка-дуга среди открытых заведений, по вечерам обсиженных подвыпившими румынскими работягами (были там и заведеньица с вечно опущенными жалюзи — с изображениями схематичных голых девиц нога на ногу: если бы Витя был невидимкой, он бы рискнул полюбопытствовать, на что это похоже); на углу — оглушительные лавчонки, торгующие аудиодребеденью; через рычащую дорогу — крикливые зазывалы у ярких лотков с фруктами, в том числе и невиданными; за лоточным поясом — помойка, пустырек с ржавыми корпусами легковушек; за ними бетонно-мазутный промышленный район, а в двух шагах за ним — элегантный заграничный бульвар с пыльной дорогой посередине, — словом, много где можно было бы подзадержаться и подивиться или подышать пряностями из здоровенных дерюжных мешков, прежде чем доберешься до праздничной набережной со сверкающими автомобилями и стройными, ну, может, и не совсем небоскребами, но откуда-то оттуда.

Пляж сразу за набережной. Народу немного: вода, которую на Черном море сочли бы теплейшей, здесь считается холодноватой. Юрке она тоже представляется холодной: он не желает терпеть ни малейшего дискомфорта ради чего? Он сидит, обнимая исхудалыми ручками бледные колени, на левой руке выше локтя — два глянцевых рубца: резал вены, чтобы передохнуть в психиатрической клинике, а его зашили и выставили вон, выставив счет, — с наркоманами и здесь не церемонятся; он подставляет пекучему солнцу запрыщавевшую спину (у Милы теперь тоже все плечи обсеяны фиолетовыми прыщиками) и внезапно говорит с перехватывающей дух искренностью: «Играть не во что стало. Раньше сразу бы стал строить гроты, крепости, траншеи, а теперь все пошло всерьез — и такая тоска!..»

Отвечать что-то оптимистическое было бы совсем уж невозможным притворством. Но и молчать, словно ничего не слышал, было тоже невозможно. Витя как бы в рассеянности побрел спасаться в накатывающиеся на берег косматые валы. С деревянной спасательной веранды ему закричали что-то предостерегающее на иврите; он, естественно, не понял, застыл в неловкой позе — ему с усилием перевели, указывая рукой в том направлении, куда он шел: «Сюда не добре!» И указали правее: «Сюда добре».

Витя любил бороться с волнами. Вал за валом он пропускал над собой, тщательно подныривая под их рокочущие кудлатые гребни. Он подныривал, подныривал и сам не заметил, как доплыл до затишья за искусственным островком из коралловых, решил он, глыб с вылизанными кавернами, из которых бежала вода. Он перебрался на другую сторону исполинской пемзы, на которую обрушивались валы из вольного сверкающего моря, насыщая ее водой, сверканием и серебром. Когда разбившаяся волна каскадами сбегала вниз (пемза серела, бурела, желтела), вслед за ней с обнажившихся глыб поспешно разбегались какие-то черно-зеленые паучки. Крабы, догадался он. Надо же! И еще какие-то полчища ракушек размером с божью коровку…

Может, и не обязательно каждый раз нырять, расслабился он, когда ему надоело оглядываться на настигающие волнищи, и — совершенно неодолимая сила ударила, накрыла, закувыркала, — он задохнулся, нахлебался, и если бы его успела накрыть вторая волна — тут бы ему и конец. К счастью, он успел прокашляться, вдохнуть и нырнуть, прежде чем его захлестнул нависший над ним следующий гребень. Так он и поплелся с оглядкой, не торопясь, — ибо торопиться было бесполезно, все равно не уйдешь, — аккуратно набирая воздуха, аккуратно и своевременно ныряя, и, шатаясь под ударами, выбрался на берег с окончательно испорченным настроением. Бороться с жизнью можно, пока она обращает против тебя одну триллионную своей силы. А чуть пустит в ход одну миллионную — и ты уже беспомощная кувыркающаяся песчинка.

Вечером после работы Мила наелась («обожралась») Юркиных таблеток. Она заперлась в душе и что-то все не выходила и не выходила. Искушенный в подобных делах, Юрка принялся стучать в хлипкую дверь, грозить, что сорвет задвижку. «Сеичас», — мяукающим голосом, без «и краткого» отвечала Мила. Это голос насекомого, — почему-то вспомнился Кафка. Наконец Юрка выволок ее, полуодетую, обвисшую, мяукающую, и швырнул на кровать. Как опытный человек, он не пытался ей что-то говорить, только бормотал под нос бешеные ругательства — похоже, не все цензурные. А Витя, дождавшись, когда к ней вернется дар речи, стараясь не оттолкнуть, по-отечески спросил, зачем она это сделала. «Я смотрела, как Юра их глотает, и мне тоже захотелось». Но он-то ест по одной, а ты сколько, хотелось уточнить Вите, но это был бы уже упрек. «Да что ты с ней разговариваешь, она же наркоманка, — закричал Юрка. — Слышишь, ты наркоманка!» И омерзение, с которым он выговаривал это слово, внушило Вите надежду, что самое страшное уже позади. Для них с Аней. Признаться стыдно, но сын — это все-таки не то же самое, что его жена. Хотя, если вдуматься, — жуть: послушная девочка из хорошей семьи, золотая медалистка — раз уж и до таких добралась эта зараза, значит, от чумы действительно никто не защищен.

После этого инцидента Юрка каждый вечер ее обыскивал, не заглядывая разве что в такие места, в которые имел допуск исключительно премьер-министр Израиля, но по ночам, вероятно, проникал и туда. Однако ничего не находил. Весь дневной заработок у нее ежевечерне изымался, но так как ее доходы заключались в чаевых, а их могло набраться от ста до двухсот шекелей, то она почти всегда могла где-то припрятать от двадцати до сотни монет.

«Почему у тебя глаза как у курицы?» — время от времени впивался в нее Юрка — у нее веки и правда полуприкрывали глаза какой-то полупрозрачной пленкой. «Устала, спать хочу», — жалобно отвечала Мила. «Ну так ложись — что ты втыкаешь?» — «Сейчас лягу».

Но почему-то продолжала пребывать в позе полулежа с замершей в руке сигаретой, которая потихоньку, потихоньку опускалась, пока не втыкалась в покрывало или в простыню — они походили на сито из-за прожженных дырок.

Чтобы забыться, Витя каждый день садился за вычерчивание очередного замкба, тем более что в тель-авивских магазинах он обнаружил много новых комплектующих. Так что новые варианты позволяли забыться лучше прежних — он чертил и чертил. А Юрка перебирал и перебирал всю трогательную девичью мелочевку на фанерной полочке в душевом отсеке и наконец в стопочке гигиенических прокладок отыскал миниатюрный узелок… Он походил на клочок коричневого плаща-болоньи, в который (в клочок) была увязана самая крошечная щепотка белого порошка.

Мила сидела поникшая у сизого мраморного столика, а Юрка с отчаянными глазами вопиял к небесам: «Мне же запрещено иметь в доме наркотики! Она же меня убивает!!!» — и внезапно, ухватив со стола тяжелую фаянсовую кружку, замахнулся на свесившуюся Милину головку с идеальным девчоночьим пробором. Витя не успел бы его остановить, но Юрка в последний миг удержался сам. Однако остатки кефира, которые были в кружке, выплеснулись Миле на голову, так она и продолжала сидеть, белая, заострившаяся, обтекая пузырящимся кефиром.

«Что тебя заставляет это делать?» — осторожно спросил Витя, когда она отмылась и немножко ожила. «Не знаю, — убитым голосом отвечала Мила. — Когда я несколько дней этого не делаю, во мне накапливается чувство, что уже пора это сделать».

Мы не сможем ее проконтролировать, ее надо отправить к родителям, пришел Витя к трудному решению, и Юрка, мрачно помолчав (впрочем, он теперь все делал мрачно), согласился. Так Мила, по-прежнему напоминающая побитую собачонку, шагнула на эскалатор аэропорта Бен-Гурион и растаяла в небесах.

И вся любовь.

После Милиного отъезда Юрка окончательно перестал выходить на улицу, а при попытках его вытащить Юркино ворчание переходило в рычание столь злобное, что Витя почитал за благо оставлять его в покое. Валяясь на тахте с сигаретой под девушкой-смертью, он том за томом поглощал собрание сочинений Курта Воннегута, и можно было подумать, что более угрюмого автора еще не рождалось в подлунном мире. Витя был доволен уже и тем, что хотя бы иногда по вечерам Юрка вскакивал с тахты и шел пройтись к Тахане и возвращался несколько повеселевшим.

Сам Витя из-за неотступной тревоги тоже не решался оставить Юрку надолго — иногда под пальмами, под неизвестными деревьями с обнаженной мускулатурой, ведя мысленные разговоры с Аней (из экономии они перезванивались не чаще раза в неделю), он добредал до сверхчеловеческих стабилизаторов стадиона, но тут же в страхе, не случилось ли чего, торопился обратно в каморку без окон и, чтобы не сойти с ума, чертил как сумасшедший. Скорее бы начались Юркины занятия в университете — можно было бы выбираться на море. А там, глядишь… Однако о возвращении домой он не смел и мечтать (но гнал и страх, что ему придется сидеть здесь до конца его дней), думать надо было о том, чтобы продлить визу. Это оказалось несложно — вместе с неграми и малайцами, в небоскребе, откуда открывался вид на угловатые бетонные волны, Витя получил право просидеть здесь еще месяц. Правда, из-за безъязыкости и беспомощности понервничать-таки пришлось, и, может быть, еще и поэтому, когда он вышел на ослепительное солнце, в его глазах по периферии поля зрения побежали серпообразные, добела раскаленные зигзаги, напоминающие какую-то неоновую рекламу. Он постоял с закрытыми глазами, и минуты через две зигзаги исчезли. Потом дня через три появились снова и снова исчезли под прикрытыми веками, — так и пошло: раз в несколько дней белоогненные серпы появлялись на несколько минут — особенно когда не выспишься или перенервничаешь. Но нервное напряжение — оно теперь было неотступно, как воздух. И спать он тоже стал неважно: с вечера старался уработаться, чтобы упасть замертво, но часов через пять-шесть просыпался, и тут уже тревога, тоска уверенно брали свое… Зато, правда, оказывали себя и преимущества напольного тюфяка: можно вертеться сколько влезет, и ни одна пружина не скрипнет.

Собственно, реальным, в данную минуту нужным делом были только приготовление еды да походы в лавку через липнущую к подошвам асфальтовую дорогу. Купленный по дешевке холодильник «секонд хэнд» был безнадежно сломан, так что ходить за продуктами приходилось ежедневно. Витя покупал в основном молоко для корнфлексов да готовые шницели для жарки. Новых блюд он избегал: ивритские иероглифы разобрать было совершенно невозможно, а тащить с собою Юрку — больше нервов потратишь на уговоры. Как-то Витя приобрел, ему показалось, кебабы, а оказалось, что это свернутые бедуинские лепешки, выпекать в золе двенадцать часов…

Временами Вите казалось, что он каким-то чудом попал и не может выбраться из колхозной автолавки где-нибудь в Грузии: все черные, громогласные, все друг друга знают, всем есть о чем поговорить помимо такой докуки, как посторонний покупатель, — можешь хоть полчаса с покупками стоять столбом перед кассой — хозяину не до тебя: то он с таким же пузаном разглядывает глянцевый автомобильный журнал, то показывает детишкам, как заряжается пластмассовый игрушечный пистолет, и стреляет цветными пластмассовыми пульками мимо твоего носа, а другие громогласные пузачи тем временем выкрикивают непонятные вопросы у тебя над ухом и исчезают, притиснув тебя животом к прилавку. Люди они не злые: он тебя притиснул — и ты его притисни, здесь на это не обижаются. Это все славный, добродушный народ — надо только быть одним из них. Не важно ведь, как ты отвечаешь через плечо или через свой собственный таз, роясь в ящике. Еще Мила, вводя Витю в курс дела, что-то спросила у хозяина, а тот именно рылся в ящике, обратив к ним наполовину выпроставшуюся из сползших штанов задницу, — так Мила к заднице и обращалась, а та ей отвечала. Добродушно, без обид.

Витя и не обижался. Но старался поскорее добраться до дома — когда чертишь, время идет не так заметно. И тревога прижимается к некоему невидимому дну. Настоящая тревога, ожидающая неизвестно чего (или, может быть, наоборот, известно чего), а не то уютное земное беспокойство, на какие шиши без Милы-кормилицы сегодня удастся поужинать. Отсутствие денег имело даже и положительные следствия — Юрка с пристанываниями поднялся с тахты и отправился искать прежнее место ночного сторожа социально дефективных подростков. Видимо, в свое время он показал себя неплохо, потому что его снова взяли на службу и вернули прежний парабеллум. Социальные обязанности сказались на нем положительно, появилось, чего ждать, — конца смены, и утром он появлялся довольно даже веселенький и дремал среди бела дня (часто с сигаретой) теперь уже с полным основанием. Но рок в образе собственного легкомыслия продолжал его преследовать и там. Дефективные подростки уже давно донимали его просьбами дать поцелиться из парабеллума (надо ли говорить, что передавать оружие посторонним было строжайше запрещено), и в одну несчастную ночь Юрка не выдержал — дал одному из дефективных свой пистолет да еще начал показывать, как его заряжать, как снимать с предохранителя… За этим занятием их и застала внезапная проверочная комиссия.

Больше такого места ему найти не удавалось — везде требовалось дежурить днем, а у него вот-вот начинались занятия в университете. И Витя решил, хотя для обладателей гостевой визы это было запрещено, идти работать сам: у Таханы был кусочек стены, сплошь обклеенный бумажными объявлениями (по-русски, с примесью, вероятно, болгарского — «интересно зазнамство»), и там среди пропавших псов и ненайденных квартир искали и неквалифицированных рабочих с многозначительным уточнением «разрешение не требуется». У него никто и не спросил разрешения в жестяном гофрированном сараище, в котором были расставлены ряды трехметровых мясорубок: в горловины засыпался белый порошок, а вместо фарша валились белые пластмассовые ложечки. Когда ими наполнялся картонный куб, следовало не мешкая подставить следующий, а предыдущий убинтовать скотчем и откатить к другим таким же кубам. И все дела. Правда, когда на тебе четыре таких мясорубки, дел хватает. Приходится сновать до пота, в туалет некогда отбежать, не то что переждать огненные серпы с закрытыми глазами. Ну, и еще когда в мясорубке кончается порошок, нужно с полуторапудовым мешком забраться по лесенке и засыпать нового. А чтобы ты не сачковал, сверху наблюдает гигантский стеклянный глаз — граненая стеклянная будка, где, словно марсианин, сидит «израильтянин», внизу же суетятся «русские». Впрочем, Вите они и впрямь казались русскими нормальные провинциальные мужики, которым очень хотелось доказать себе, что, по двенадцать — шестнадцать часов крутясь у мясорубок за двенадцать шекелей в час (ночью в полтора раза больше), они страшно выгадали по сравнению с жизнью в России. «Там, наверно, в помойках роются?» — «Роются», — отвечал сердобольный Витя. «А бандитизм? Говорят, в подъезд страшно войти?» «Страшно», — кивал Витя. Кое у кого он побывал даже в гостях, осмотрел мебельные гарнитуры, высказал все приличествующие комплименты. Его коллеги очень гордились своими гарнитурами — ну и что, что неделя отпуска, — зато можно сфотографироваться на гарнитурном фоне и отправить на несчастную родину.

Все это отвлекало Витю от тоски по Ане и вообще развлекало — все лучше, чем сидеть взаперти с беспробудно мрачным Юркой, — слава богу, занятия в университете должны были начаться со дня на день, но почему-то все откладывались. Наконец они начались, но никак не могли развернуться по-настоящему, — тем не менее Юрка и с них возвращался повеселевшим. И вот именно тогда, когда напряжение немножко спало, с Витей приключилась странная и не очень приятная история. Ему стало казаться, что он совсем недавно был по Юркиным делам у какого-то врача — вроде бы лысого, с кудрявым обрамлением, — и тот по поводу Юрки говорил некие язвительные слова, а Вите удавалось его отбрить, скромно, но с достоинством; однако где это было и когда, у Вити никак не получалось припомнить. Когда он напрягался, он уже начинал видеть и врача, и его кабинет — казалось, еще чуть-чуть и… Но тут его каждый раз начинало мутить, и он прекращал свои усилия.

Тем не менее однажды за ужином вся картина представилась ему настолько отчетливо, что он решил уж на этот раз… Но в последний миг его чуть не вырвало прямо на недорезанный шницель. Он поспешно вышел на крылечко и увидел, как сизый бетонный мир медленно погружается в черноту. И одновременно так потяжелело все тело — налились тяжестью руки, голова, — что он, не в силах удержать эту тяжесть на ногах, поторопился присесть. Но тяжесть продолжала давить так неотступно, что он почел за лучшее даже прилечь. И чуть только начал откидываться назад, вместо бетонного дома и пальмы под ним внезапно увидел неразборчивое множество лиц, и со всеми ими он лихорадочно говорил о чем-то, а перед их кишением деловито прошел Юрка, пристально поглядев на него через плечо… Витя очень хорошо запомнил его взгляд — и тут же очнулся, лежа на теплом крыльце; в окне напротив по-прежнему ругались по-русски, пальма по-прежнему шевелила своей звездчатой кроной — времени, видимо, прошло совсем немного. Он почувствовал легкую боль в макушке, там оказалась влажная ссадина, — как он только достал макушкой до цемента?

«Что с тобой, ты очень бледный?» — впервые проявил интерес к его состоянию Юрка. Надо было бы к врачу, но откуда у него такие деньги? Витя стал только побаиваться, забираясь на мясорубку, как бы на него не накатило, когда он наверху, но надеялся, что новый приступ, если он случится, оставит ему несколько секунд для спуска.

Несмотря на это, Витя наконец-то почувствовал свою жизнь достаточно стабилизировавшейся, чтобы исполнить и второстепенную семейную обязанность позвонить Аниному дяде, брату ее матери, разумеется, профессору (астрофизики). Витя позвонил и был приглашен на шабат — на субботний обед. В шабат автобусы не ходили, но Витя с Юркой доехали на маршрутке до географического, но не самого парадного, а всего лишь чистого и четкого центра. Профессорская чета жила в доме с тенистым двориком — мудрые гривастые пальмы и рваные бесплодные бананы.

Апартаменты родственников показались Вите очень просторными в сравнении не только с Юркиной каморкой, но и с квартирками его новых коллег. Профессор, японизированный (Юркина порода — как только в их роду появилась Аня с ее прямым открытым взглядом!) седой мужичок с роскошной хемингуэевской бородой и в шортах цвета хаки, долго показывал им всевозможные сувениры, которыми была увешана вся гостиная, — африканские и мексиканские маски, бумеранги, ятаганы… Несмотря на всю демократичность хозяина, Юрка, к Витиному удовольствию, держался очень почтительно и с ним, и с его женой, миниатюрной, как Волобуева.

Она оказалась большой общественницей — вела занятия по ивриту для новых «русских», «олим хадашим», собирала подержанные, но еще хорошие вещи для них же, — так по крайней мере показалось Вите, потому что она и ему предложила что-то в этом роде, но он отказался — какие вещи могли ему помочь! Еще он понял, что она часто приглашает необжившихся «русских» к себе на шабат — это вроде бы называлось «мицва», доброе дело, и Вите было приятно, что он своим посещением не слишком нарушает привычный им образ жизни. Хотя они с Юркой торопливо отказались от вина — Витя проследил за бутылкой с неприязненной тревогой: на донышке повисла капля, которая сорвалась не раньше, не позже как раз над Юркиной тарелкой. Ну да авось пронесет…

Он добросовестно старался распробовать, чем так привлекают израильтян неотступные серые пасты «хумус» и «тхина», Юрка нажимал на фаршированную рыбу, вкуса непривычного, но, разумеется, безукоризненно доброкачественную: Витя отметил это, когда Юрка начал бледнеть, покрываться потом (в прохладной квартире с кондиционером), страдальчески прикрывать веки… А затем вдруг вскочил и бросился в туалет. Витя, стараясь не поддаться испугу, последовал за ним и увидел, как Юрку, не успевшего даже прикрыть дверь, выворачивает над унитазом. Видимо, первая струя ударила совсем бесконтрольно, потому что были забрызганы и края профессорского фаянса, и прежде чем Витя сумел душевно прикрыться, его успело пронзить, что Юрка среди судорог пытается прямо руками вытереть эти края…

Но Витя был уже обстрелянный солдат — он сразу зажал все чувства и понимания сверх того, что было необходимо для немедленного действия. «Что ты съел?» — склонился он к Юрке. «Свои таблетки. Дбуду хотел снять». Витя уже знал, что дудой в Израиле называется страстное желание употребить наркотик. «Сколько ты их съел?» — «Двадцать штук». Витя понял, что вопрос его был пустой, ибо он совершенно не представлял, насколько это опасно — двадцать штук, лучше было подумать о том, как доставить Юрку в больницу. У благополучного, хотя и переполошившегося израильского семейства машина, конечно, была. Юрку под руки свели по узкой крутой лестнице, усадили, откинувшегося, на заднее сиденье, открыли окна. «Можно побыстрее?» — время от времени угасающим голосом просил Юрка, но профессор продолжал вести машину очень осторожно; Витя тоже старался не поддаться панике. Который был час, он не знал, но тьма стояла непроглядная, прорезаемая только редкими фонарями, — видимо, машина ползла через какой-то пустырь.

Тьма внезапно оборвалась, и в электрическом сиянии предстало необъятное элегантное здание. Юрку доволокли до вестибюля с людским кишением и множеством окошечек в чистом банковском стекле. «У него есть теудат зеут?» докричался профессор до отрубившегося Вити. «А что это?» — «Удостоверение личности». Юрка был практически без сознания, но сумел вывернуть из джинсов залитый в пластик документ. Профессор сунул его в окошечко и начал объясняться на иврите. Витя был безумно ему благодарен, но тут жена профессора начала тащить его прочь — у нее у самой разболелся затылок. Витя ужасно боялся остаться один в своей безъязыкой беспомощности, но пришлось.

К счастью, конвейер был уже запущен. Юрку на каталке по сверкающему коридору покатили двое бодрых санитаров, которых Витя даже не разглядел, он старался только не отстать. Они докатили Юрку до какого-то слияния нескольких коридоров и исчезли. Витя продолжал топтаться рядом: он понимал, что если отойдет, то уже больше никогда не найдет это место. Ему казалось, что он находится в трюме исполинского парохода, тем более что поблизости виднелись и круглые иллюминаторы, скованные надраенной латунью.

Юрка приоткрыл мутные японские глаза. «Прости», — еле слышно прошептал он. «Иди ты к черту!» — от всего сердца ответил ему Витя, и Юркины глаза, прежде чем снова закрыться, оскорбленно сверкнули: раз уж он в кои-то веки собрался попросить прощения, его просто обязаны простить. А у Вити в душе, наоборот, нарастал протест: да до каких же пор?!.

Наконец Юрку покатили снова, и Витя снова следовал за ним, как баран, страшась только одного — отстать. Прикатили в отделение с запирающейся дверью, но и Витю пока что пропустили. Здесь, как и в России, койки стояли и в коридоре, но открывающиеся взгляду палаты были небольшие, в одной из них мерцал осциллограф. Юрка стенающим голосом стал просить сосуд для рвоты, но не успел, выдал очередной фонтан прямо на пол. Пришла красивая седая женщина восточной внешности, все вымыла и ушла. Витя снова остался один. Бред принял новые, зарубежные формы.

Наконец кто-то разбудил дежурную — не то врача, не то старшую медсестру (ее слушались), очень по-домашнему заспанную курносенькую обаяшку, которая на чистейшем русском языке попросила Витю удалиться на лестницу, где он прохаживался еще час, или два, или четыре, пока эта обаяшка не вышла к нему и не сообщила, что опасность миновала. Потом поинтересовалась, из какого города Витя приехал. «Из Петербурга», — ответил он, зная, что обычно это вызывает симпатию. «А я из Киева, — сообщила обаяшка и прибавила: — Тбак вот в Ленинграде и не побывала». — «Так приезжайте», — изнемогающий от благодарности, заторопился Витя, уже начиная лихорадочно соображать, где бы ее поселить, но она ответила с таким видом, будто ставила его на место: «Я и в Париже не была, и в Лондоне». — «Ну, правильно, правильно», — поспешно закивал Витя, и она ушла, а он остался прохаживаться и прохаживаться. За окном стояла кромешная тьма.

У стены примостился белый пластмассовый столик, и Витя попробовал было на него полуприсесть, но столик оказался слишком хрупким. Оставалось прохаживаться и прохаживаться — да он бы и не усидел на одном месте. Красивая седая женщина восточной внешности поставила для него на столик пластмассовый аэрофлотовский подносик с пластмассовой же чашечкой кофе и белой ложечкой из Витиного цеха, там же были расставлены пластмассовые коробочки с несколькими видами паст для бутербродов. Вите было не до еды, но он начал жевать, чтобы не показаться неблагодарным, а благодарен он был буквально до слез, ему даже трудно было отвечать на сочувственные вопросы красивой седой женщины. Сама она была из Ташкента.

Когда рассвело, его научили, как называется отделение, в котором лежит Юрка (сам он спал), и где останавливается ближайший автобус до Таханы. Он тупо дошел до остановки, тупо прохаживаясь, дождался ревучего автобуса. В автобусе раскаленные серпы вдруг побежали с такой неотвязностью, что почти до самой Таханы пришлось сидеть с закрытыми глазами. Добравшись до опустелой конуры (даже кот, не снеся ненависти к хозяевам, уже давно вернулся на родную помойку), он свалился на свой тюфяк только потому, что после бессонной ночи, он это помнил, полагалось спать. Он был уверен, что не заснет, однако отключился и проспал до часу дня. Он чувствовал себя совсем разбитым и, переступая на холодных плитах, вытерпел перехватывающий дыхание душ. Поглотал растворимого кофе с хлебом и только после этого сумел почувствовать не чисто умственное удовлетворение от того, что Ани здесь нет и она ничего не знает.

Затем побрел через мост к Тахане, откуда шел до больницы уже известный ему автобус.

Нужную остановку он узнал и нужное отделение отыскал довольно скоро. В отделение его пропустили, но ночные знакомые теперь наотрез отказывались его узнавать — не то посчитали, что он уже и так получил достаточно тепла, не то поняли, почему Юрка здесь оказался, а наркоманов нигде не жалуют. И то сказать, для настоящих больных мест не хватает, а тут из-за своей дури… Поди объясни, что им доставили заболевшего чумой!

Юрка уже разговаривал слабым голосом и смог назвать том Курта Воннегута, который хотел получить. Витя мог бы съездить за Воннегутом и сегодня, ему было совершенно нечем заняться, но он побоялся вызвать раздражение персонала еще одним визитом.

Из больницы Юрка вышел осунувшимся и просветленным — на его лице была написана благородная решимость человека, отважившегося на какое-то опасное, но достойное дело. Когда они добрались до каморки, он открыл Вите, в чем заключалось это дело.

«Я должен тебе сказать: я снова начал колоться». — «Как, когда?..» толчок ужаса, мгновенно прихлопнутый мрачной решимостью. «Помнишь, я нашел у Милки пакетик с черным? Я хотел выбросить, а потом вдруг подумал — всегда успею, все-таки денег стоит… А тоска все время нашептывает: ну, завязал ты — и много ты выиграл? Нужна тебе такая жизнь? Ну и как-то раз не удержался: думаю — ну что от одной вмаз… от одного укола сделается?.. Ну и пошло. Но ты не бойся, я еще не успел серьезную торб… серьезную дозу нагнать». — «А когда ты кололся? Когда ходил гулять?» — «В том числе. Я иногда и колесами закидывался. Ну а потом, ты же и на работе бывал». — «Я тебя освобождал от работы, чтобы ты ходил на занятия, — может, ты и туда не ходил?!.» — «Ходил немного. А потом подумал, что пока не завяжу…» «Понятно. А где ты деньги брал?» — «Ты сам их оставлял где попало. Ты же никогда не знаешь, сколько у тебя денег. Но сейчас ты должен мне помочь». «Ах, я должен!.. И что же я должен?» — «Я буду переламываться, а ты не давай мне сбежать. Я, может быть, буду рваться, материть тебя, а ты меня все равно не выпускай». — «Ах, вот как! Ты меня будешь материть, может быть, бить, а я должен это терпеть. Понятно. А тебе не приходило в голову, что я пошлю тебя ко всем чертям и поеду домой, билет в кармане, а ты хочешь ломайся, хочешь ремонтируйся, а я сыт по горло! Понимаешь — по горло!»

Витя никогда в жизни не испытывал такой холодной ярости. И решимости.

Тем не менее поддаться ярости или отчаянию — это был конец. Но Витя не мог и ясно соображать в присутствии своего губителя. «Сейчас вернусь», пообещал он — ни к чему было пускаться в преждевременную грызню — и вышел на улицу, чтобы остаться одному: уж здесь-то он был один так один. Если не считать зигзагов горящего магния, которые побежали сразу же, как только он услышал проклятую новость, и теперь только раскалялись и раскалялись. Но Витя не обращал на них внимания: бредя по проклятому бетонному городу, заложившему окна стиральными досками жалюзи, он думал с таким напряжением, что мозгу становилось тесно в черепной коробке. Хотя сейчас он и не имел права думать о себе — не признавать ограниченность своих сил тоже было малодушием: начать с того, что он может просто физически не удержать Юрку, сковородкой его оглушить, что ли?.. Так еще кто кого… И правильно ли доводить дело до смертоубийства? Не безопаснее ли своевременно расстаться с зачумленным?

Для него самого безопаснее. Но принимать столь масштабные решения в одиночку он не имел права.

Так или иначе — нужно было для крайнего случая приготовить аварийный выход. Но какой?.. что он мог сделать в этой чужой стране, где он беспредельно одинок и беспомощен?.. Нет, в крайнем случае нужно везти Юрку в Россию. Вот только где взять денег на билет?.. Где, где — у Ани, больше негде. Пусть продаст еще что-нибудь, сейчас не до церемоний, церемонии могут именно для нее и обернуться новыми несчастьями. Уж конечно, до мук, до отчаяния хотелось скрыть от нее подступающие ужасы, — но, скрывая, можно было их приблизить.

Получалось, все, чем он мог помочь Ане, — это был бодрый голос в телефонной трубке да бодряческие интерпретации случившегося: ничего страшного, разовый срыв, через неделю все будет в порядке, но лучше перестраховаться… Ее высота, как всегда, оказалась на высоте. Она держалась так, словно он сообщил ей хотя и неприятное, но вполне бытовое известие. Строгий тон она приняла, только давая инструкции относительно его самого: «Не надрывайся! Ты слышишь? Не надрывайся! Ты мне дорог не менее, чем он. Как только почувствуешь, что больше не можешь, бери его в охапку и вези сюда. Вдвоем все-таки не так тяжело».

У Вити гора свалилась с плеч, но только наполовину: все же, строго говоря, никогда не бывает так тяжело, чтобы ты не мог выдержать еще секунду… Вите хотелось бы получить более конкретное отпущение.

Сумма, которую прислала Аня, показалась Вите настолько огромной, что, увидев ее в зеленой плоти, он едва не крякнул и застыдился негра, только что отправившего перед ним свои трудовые в Нигерию по той же «Western Union». (Витя, сталкиваясь с неграми, всегда принимал особо приветливое выражение лица.) Что же она продала? Вряд ли она вынула кресло из-под финна — наверно, взялась за сервизы: майсенский фарфор, китайский фарфор — черт его знает, сколько это может стоить.

Теперь-то он не будет дураком: деньги держать только в брюках, брюки на ночь сворачивать под подушку. Однако по возвращении из «Western Union» Витю ждал новый сюрприз. Юрка орал слишком громко и слишком возмущенно, чтобы можно было поверить в его искренность: он задолжал банку кругленькую сумму, и теперь она округлилась до чрезвычайности из-за того, что он ее вовремя не вернул. «И что же будет?» — «Так и будет расти. Да пошли они к черту! Милке на старой работе две с половиной тысячи шекелей задолжали, и суд подтвердил, а они скрылись и не платят. И никто их не ищет, Милка должна сама их разыскать и вручить решение. А где она их разыщет! Зато когда им понадобилось — сразу и детективы, и…» — «Подожди, подожди, что, Миле этот же банк задолжал?» — «Ну, не этот, так такие же козлы… Ты знаешь, сколько директор снифа получает?» — «Какого еще снифа?» — «Отделения банка. Это что, не воровство?!.» Он снова уходил от своей конкретной вины если не к веществам, то к абстрактным классовым обстоятельствам. Пошли они к черту, неуверенно орал он, и Витя попросил разъяснить твердо и недвусмысленно, что будет, если Юрка не заплатит свой (разумеется же, несправедливый) долг. «Ну, передадут в суд, будут разыскивать с детективами… Но можно еще очень долго прятаться». — «А долг будет расти?» — «Ну конечно. И за детективов с тебя взыщут… Да пошли они!..»

Однако Витя сомневался, будет ли это правильно — позволить сыну перейти к жизни травимого зайца. А уж если судьба снова обернется к ним лицом, во что он, правда, теперь слабо верил, и Юрка закончит университет, станет серьезным человеком, а ему по-прежнему придется бегать от грозно нарастающего долга… Но последнюю точку поставила Аня: «Что мы, воры?! Если нас кто-то обокрал, это еще не причина нам самим обкрадывать других!» И Витя в сопровождении Юрки, у которого ломбы еще не начались, на турбореактивном автобусе доехал до мавзолейно-полированного особняка с малахитовыми стеклами и отдал жизнерадостному молодому человеку в промасленных черных кудрях все, что положено, после чего шекелей у Вити осталось — только добраться до России.

А потом началась ломка.

Эти дни Витя запомнил плохо — он чертил и чертил, так часы ползли более незаметно. И даже отрываясь от черчения, он старался не видеть, как Юрка рыскает взад-вперед, подобно рыси в зоопарке. В первые дни его как будто бил озноб и пробирал понос, он то и дело бегал в сортир, хотя практически ничего не ел, и Витя должен был ненавидеть его, чтобы не дать волю состраданию: какое сострадание, если не завтра, так послезавтра это неотличимо схожее с человеком устройство начнет рычать и кидаться на людей из-за нехватки веществ, на которые оно запрограммировано. В Друскининкае, в Паланге было куда ужаснее, но тогда Витя еще готов был терпеть, а теперь почему-то больше не желал. Может, уже не верил в успех, а может, еще и не хотел расточать любовь и заботу перед тем, кому на них плевать, кому требуется только вещество. И когда ночью Юрка ворочался с боку на бок на скрипучей тахте (казалось, ему больше всего мешала голова — он ее клал то на подушку, то под подушку, то на тумбочку рядом с тахтой), Витя с опережающей ненавистью рычал на него: «Хватит вертеться, ты мне мешаешь спать!» Юрка пока что боялся остаться один и отвечал кротко и жалобно: «Мне же плохо». — «А мне, что ли, хорошо?!.» — срывался Витя, не желая страдать еще и от жалости (бессмысленной).

И был прав: в один прекрасный день Юрка закончил аплодировать ступнями и потребовал прогулки. «Пойдем вместе», — уступчиво, но твердо (а что делать, если Юрка не согласится?..) кивнул Витя. «Пошли», — поколебавшись, согласился Юрка. Молча обошли бетонный квартал, размеченный незнакомой лакированной зеленью, молча вернулись в конуру. В следующий раз Юрка потребовал пройтись один. «Нет», — изобразил неколебимую решимость Витя, и горящий магниевый осколок молниеносно пересек каморку. «Давай ключ — что мне, в полицию звонить?..» — «Звони», — делая вид, что готов идти до конца, отрубил Витя и снял очки. Юрка постоял, щуря припухшие веки, повзвешивал, выбирая между страхом и страстью. Страсть победила — Юрка взял с мраморного столика нержавеющий нож-пилу, которым однажды уже резал себе вены. Витя почти обрадовался: ему не верилось, что Юрка так-таки и убьет его, ну а если просто порежет, это будет только отдыхом — пока он будет валяться в больнице, ответственность с него будет снята (уж раненого-то авось возьмут в больницу и при капитализме). Но Юрка приставил лезвие к собственному горлу: «Если не выпустишь, сейчас полосну», — и какой-то бесстыдный циник в глубине Витиной души чуть не зааплодировал от радости: давай, давай режь — насмерть он вряд ли зарежется, а все остальное опять-таки будет только отдых. А если и зарежется… Но тут додумывать до конца не смел уже и бесстыдник.

«Потерпи немного, я схожу за билетом, поедем домой», — как можно убедительнее сказал Витя, понимая, что билет не может служить заменой даже самым слабым колесам или порошкам. Но Юрку предложение почему-то успокоило. Он положил нож, а Витя отпер дверь, быстро шагнул наружу и мгновенно запер снова. Юрка прорваться не попытался.

Витиного английского было достаточно, чтобы произнести «Раша» и «Сэйнт-Питерсбург» и ткнуть пальцем в ближайшее число в календаре. Когда с билетом в кармане он добрался до ненавистного Юркиного дома, оказалось, что Юрка вынул пластинки из сортирного жалюзи и выбрался наружу.

Витя сам удивился, с каким безразличием он обнаружил эту черную дыру: он сделал все, что мог (более или менее), а там как выйдет, так выйдет.

Только бы Аня… Вот эта зона болела не ослабевая.

Зато честь, гордость все больше и больше становились предметами, без которых при нужде можно и обойтись. Когда служба безопасности компании «Эль-Аль», мгновенно выхватив из публики Юрку с его взглядом барана и осанкой верблюда, на глазах всего честного народа перетряхивала их сумки, Витя, сосредоточенно глядя поверх голов, ощущал эту процедуру не как непереносимый и несмываемый позор, а всего лишь как неприятную, но неизбежную операцию, которую нужно перетерпеть и забыть.

Перетерпеть и забыть — это умение очень ему понадобилось в психиатрическом барачном городке, обметанном останками золотой осени. На улочках этого городка попадались только торопливые медсестры да поношенные прогуливающиеся тени — выдыхающие все-таки клубочки нестойкого пара. Другие тени в линялых пижамах через решетки, вмазанные в дореволюционный звонкий кирпич, просили закурить — мне самому скоро понадобится, бурчал Юрка.

Главный врач — прокопченный, но еще крепкий мастеровой-металлист, перебрасывающий из одного угла рта в другой жеваную беломорину, — мгновенно оценил измученного папу (Аня не могла пропустить занятия) и только что поднятого с корточек сыночка, угрюмого и опухшего (лозунг «Лишь бы не героин» в действии: когда Витя попробовал пива «девятка», на которое пересел Юрка, он ужаснулся этой сивушной мерзости). Старый металлист знал максимум того, что он может сделать для ежедневно текущей мимо него вереницы человеческого горя, и давно научился не сострадать без пользы, а то и с вредом. Прописка есть? Нет. Значит, на платных основаниях. Да ради бога, на платных так на платных (Анины фарфоровые сервизы оказались просто золотыми россыпями), только возьмитесь, только сделайте что-нибудь. Но тут вмешался бдительный Юрка: «А сколько у вас человек в палате? Как — двадцать, вот в Израиле…» Ну так и катитесь в Израиль, уже, холодея, ожидал Витя, но бывалый мастеровой только глянул чуть повнимательнее и оценил, с кем имеет дело, — он и таких повидал.

Зато молодой доктор в приемном покое, пахнущем уже настоящей больницей, одутловатый не хуже Юрки, снисходить не желал, — швыряя Юрке линялые обноски, он бурчал с такой же ненавистью: «Если не понравится, завтра его отсюда выкинут». «Вы ведете себя не как врач, а как обыватель, вы становитесь на равные позиции с больным», — хотелось сказать Вите, но, разумеется, он не посмел, пробормотал только в сторону: он же больной… «А мы и больных насильно не держим, — злобно ответил врач. — Права человека…»

Он прибавил это с таким видом, будто говорил: хотели? вот и лопайте.

А Витя на многое и не замахивался, и, может, именно поэтому неоновые серпы не бежали в его глазах: две недели можно будет ложиться спать в уверенности, что тебя не разбудят, — чего еще надо для счастья.

Правда, изумленно-презрительный вид, с которым его сын, его крест, демонстративно разглядывал свои обноски, не сулил долгого покоя. Но и короткий покой — тоже ничего. Для него, а главное, для Ани: она совсем перестала спать без снотворного. Да и Витя долго не мог уснуть, в голове вертелось: «Я игаю на гамоське у похожис на виду»… Но все равно, большая разница, сам ты не можешь спать или тебе не дают.

Предчувствие его не обмануло: когда они с Аней, затарившись бутербродами и апельсинами, наутро пришли навестить страдальца, он, уже во всем своем, дожидался их в пропахшей больницей комнате для свиданий с выражением презрительной гадливости: что вы, мол, мне подсунули? Какую воду вы мне сделали?!. Спать здесь все равно что в сумасшедшем доме — у одного ломка, у другого белка (белая горячка). Но ты же лечиться сюда пришел, а не наслаждаться жизнью, не сказал Витя, зная, что это бесполезно, и добела раскаленный метеорит чиркнул по приемной и угас за ее стенами. «Ты должен сказать себе: я должен все это перетерпеть ради того, чтобы снова сделаться…» — проникновенно начала Аня, но даже она не договорила до конца, сообразив: уж что-что, а слово «долг» более чем неуместно перед лицом этой царственной брюзгливости.

Однако их растерянности было не суждено остаться гласом немого, взывающего к небесам, — немолодая желтоволосая женщина с материнским лицом и материнскими манерами (которых Витя никогда не видел у собственной матери) шепнула им, что Надежда с капельницей будет приходить им на дом всего за пятьсот рублей. Сумма была по их доходам не маленькая, но если мерить сервизными блюдечками, вполне приемлемая.

Надежда, уверенная, забубенно горбоносая искусственная блондинка, споро подвешивала на спинку шаткого стула дяди-алкоголика прозрачную торпеду живительной влаги, умело отыскивала вену («по веняку», всякий раз отзывалось у Вити в голове: он опасался Юркиных ассоциаций), ловко погружала иглу — и не преувеличивала значения того, что делала. Она не говорила, что догадывается о том, как Юрка после капельницы мольбами и угрозами добивается одной, другой, третьей «девятки», она говорила только о своих бесчисленных клиентах: «Хочешь — живи, а не хочешь…» — Надежда делала списывающее движение рукой. «Когда режешь здоровую печень, чувствуешь плотность, — с уважением говорила она. — А у алкашей, наркоманов, — ее лицо приобретало выражение презрительной гадливости, — одна рыхлость, тухлость…»

Витя тоже понимал, что капельницы в сочетании с «девятками» вряд ли дают заметный эффект. Но он был все равно готов платить и платить — платить за надежду, — потому что нужно же было делать хоть что-нибудь…

Кооператив «Надежда» подарил целых десять дней надежды всего по 30 у. е. за день, неподдельной надежды, несмотря на то что его объявление АЛКОГОЛИЗМ И НАРКОМАНИЯ было окружено ПОРЧАМИ И СГЛАЗАМИ. В бывшей санчасти котельного завода им. Жданова, отделенной от мира стальными решетками на окнах и железной дверью фирмы старшего Витиного сына, царила сонная тишь: кто переламывался под наркозом, кто чуть ли не на ощупь шаркал в курительную или в уборную. Юрка, успокоенный таблетками и невозможностью выбраться, лежа на деревянной гостиничной кровати, читал какую-то английскую книжку по социологии (ух как больно — еще надеется на что-то…), а его сосед по двухместной палате, коротко остриженный подросток с жалобным выражением на незначительном сереньком личике, в основном сидел согнувшись, пока наконец не уволок новенькую Юркину куртку и, каким-то чудом ухитрившись открыть железную дверь, не отправился ее продавать. Юрка счел эту цену вполне умеренной за избавление от «микроцефала». (Витя каждый раз удивлялся, насколько Юрка лишен чувства солидарности с товарищами по несчастью.)

Эти десять дней и для Юрки были отдыхом. А у Вити за это время появилась если не охота, то по крайней мере согласие заниматься и собой: он уступил Аниным настояниям и взял номерок к невропатологу, чтобы поведать о своей кратковременной потере сознания, сопровождавшейся ложным воспоминанием. Молодая женщина с белыми азартными глазами и вставшим дыбом бледно-рыжим ежиком, услышав его короткую повесть, пришла в восторг: вы так хорошо рассказали — прямо хоть в учебник: кислородное голодание левой височной доли мозга, вызвавшее эпилептоморфный приступ. «А… а от чего возникает это кислородное голодание?» — «Причин может быть много. Первая опухоль мозга, вторая — склеротические бляшки, — радостно начала перечислять невропатологиня, но с неудовольствием остановилась. — Сначала проверим вас на опухоль, я вам дам направление на томограф, а энцефалограмму сделаете в Военно-медицинской академии».

И вот они с Аней гремят из одного конца света на другой, и Аня среди давки ободряюще сжимает его руку; и Витя отвечает ей тоже ободряюще, но как-то уж очень хорошо понимает, что если жизнь захочет, то никакие пожимания не помогут. Бесплатно, в огромном больничном комбинате говорят им люди в белом: можно будет сделать через два месяца, а за деньги — прямо сейчас. Конечно, сейчас, возмущается Аня: залежи фарфора далеко еще не истощились. Витю укладывают на металлическое ложе, и оно, постукивая, вводит его голову в белый батискаф, который — так Вите кажется — на могучих велосипедных цепях начинает вращаться вокруг его головы. Это длится целую вечность — Витя успевает забыть, что он когда-то играл с Сашкой, любил Аню… Затем его, постукивая, вывозят наружу, предлагают подождать в коридоре. Аня сжимает его руку, и Витя понимает, что нужно сосредоточиться на ближайшем — на Аниных пальцах, на белом колпаке торопящейся мимо сестрички, на серых клетках линолеума… «Опухоли нет», — наконец выносят ему приговор, а он уже успел так сосредоточиться на ближайшем, что не может даже понять, о чем идет речь. Зато Аня сияет как девчонка, и только в ответ на ее сияние в его глазах начинают бежать добела раскаленные зубчатые серпы.

Зато при снятии энцефалограммы они побежали с самого начала, с самого величественного гулкого коридора, по которому он шел мимо буро-глянцевых неразборчивых психоневрологических генералов: он не сумел сосредоточиться на ближайшем — на собственном ногте, на чужой пуговице, — и пока ему натягивали на голову резиновую авоську, он успел понять, что для этой не очень красивой, но все равно счастливой, как все здоровые люди, не имеющие детей-наркоманов, девушки он уже не человек, а неодушевленный предмет. И когда в кабинет заглянул молодой усатый мужчина в подполковничьих погонах, она игриво обратилась к нему: «Сергей Модестович, выгляните в окошко, дам я вам горошку» — Витя остро почувствовал, что никак, даже в качестве зрителя, не участвует в этой игре: его отсек от мира надежнейший в мире замок несчастье.

Девушка, судя по запаху, не жалела спирта, мазала голову, подкладывала мокрые ватки под резинки. Откройте глазки, закройте глазки. Дышите глубже, вдыхайте через нос, выдыхайте через рот, плечиками старайтесь не двигать. В глазах по черно-багровому фону плавает золотое напыление. Очень красивое, если не вдумываться…

На энцефалограмме эпилептические зубчики скакали в достатке, и во избежание будущих припадков ему было велено высыпаться и не нервничать, а также глотать финлепсин: каждый новый приступ прокладывает дорогу следующим, с энтузиазмом разъяснила ему невропатологиня, так что если будут неприятные ощущения, не нужно обращать на них внимание, в препарат нужно вработаться. Витя и врабатывался — не выходил из дому без паспорта, чтобы, если что, его могли опознать, и, передвигаясь, постоянно выбирал место, куда упасть, чтобы по крайней мере не в лужу. Что его особенно смущало — при эпилептических припадках возможно непроизвольное мочеиспускание — этого только не хватало… Тем не менее он постепенно привык жить и с этим «авось пронесет»: на океанский прибой шума в ушах не нужно вообще реагировать, а вот если побегут мурашки по левой щеке, тут нужно к чему-то прислониться и постоять минутку с закрытыми глазами — ну, примерно так же, как если в глазах побегут неоновые зигзаги. Однако Аня не позволила и зигзагам бегать, как им вздумается, она заставила Витю сходить в глазной центр. Витя отправился туда один — уговорил Аню без крайней нужды не пропускать занятия, а крайней нуждой был, разумеется, Юрка. Витя и в центре не сумел сосредоточиться на ближайшем, невольно зачерпнул из глубины: он ощутил себя погруженным в три могущественнейшие жизненные стихии, чьи имена бедность, старость и болезнь. Пенсионеры и здесь продолжали бороться за места, не желая понимать, что жизнь уже давно проиграна.

Центр, несмотря на свое громкое имя, оказался учреждением до крайности занюханным, и Витя, примеряясь к возможной будущей слепоте (а может, и неплохо — зато наконец ничего больше не должен… Фу, стыдные мысли), вглядывался и вглядывался.

По ступенькам как будто били шрапнелью. Гардероб не работал, все ходили с комками пальто под мышкой. Заплаканные белой масляной краской часы показывали двадцать минут четвертого неизвестно какого числа, месяца и года. Из-за многослойных натеков той же масляной краски на стенах казалось, что стены дышат жабрами. Криво намазанная надпись «Туалет» указывала в ту сторону, какую и без того можно было определить по сгущению хлорного запаха. Немазаные-сухие плафоны, корабельные кабели, черные батареи — и современный, в западном стиле, рекламный плакат, открывающий унылым профанам, как весело, красиво и престижно лечиться от аллергических заболеваний половых органов. С яркой нездешностью плаката соседствовал уж до того посюсторонний пожелтевший план эвакуации.

Витя сидел на скрипучем стуле, уставившись в линолеум, на котором четкие грани кубиков были размыты туманами протертостей. Бело-огненных серпов не было, и, чтобы удостовериться в этом, Витя время от времени перечитывал на дверях кабинета имя врача — почти тезки: Вита Сергеевна Вакулинчук. От Виты Сергеевны все выходили заплаканные, переукладывая поудобнее свои — хотелось сказать — польта.

Кабинет Виты Сергеевны был заурядный глазной кабинет со сценично подсвеченным плакатиком, на котором черные буквищи от величайшей отчетливости сходили в полную неразборчивость. Вита Сергеевна, такая уютная, словно копошилась у русской печи, что-то капнула Вите в оба глаза и своими добрыми негритянскими губами попросила подождать на кушетке, а сама вновь обратилась к старухе, прильнувшей глазом к окуляру как бы перископа. Вита Сергеевна направила в ее глаз пучок света, и глаз засиял, как драгоценный камень, — уж его-то выковырять для маленького Юрки-старшего был бы серьезный соблазн! Вита Сергеевна припала к окуляру с другой стороны и начала пристально вглядываться в сияющий перед ней драгоценный камень, а Витя принялся осматривать плакаты по стенам. Огромный разноцветный глаз неземной красоты планета, с лучезарным морем радужки, с великолепно облупленным тугим яйцом склеры, искусно охваченная полосатыми жгутами мышц, проплетенная дивными реками сосудов… Какой неземной мастер мог задумать и исполнить все это — чтобы поиграть и выбросить, даже ничего не выковыряв хотя бы для коллекции!..

Атрофия, говорила Вита Сергеевна и укоризненно интересовалась: «Когда вы почувствовали ухудшение?» — «Летом, на даче». — «Что же вы сразу не обратились?» — «Консервов хотелось побольше закрутить». — «А сейчас уже зима… Ох, артисты!.. Это же ваш глазочек!» — «Да мой, уж конечно, мой, чей же…»

Витя читал еще один плакат — глаз вздрогнул на неуместном слове «седло», — оказалось, речь идет о рентгеновском обследовании черепа придаточных пазух носа, слезных путей, турецкого седла… Расценки государственные. Он взглянул в окно сквозь струистое стекло, нарубившее край крыши неровными зубьями, — блеклые сосульки неба вонзались в коричневую жесть. А через полминуты он уже лежал на кушетке, стараясь не отвести глаз от опускающейся на него гирьки: гирька легла прямо на зрачок и тут же взлетела обратно, оставив мир в угольном тумане, немедленно смытом новыми каплями. Отпечатки этой гирьки, догадался Витя, и характеризуют его внутриглазное давление.

Потом — к перископу. «Положите подбородок на бумажку, прижмитесь лбом». В глаз ввинчивается лупа, в упор ударяет белое солнце. Мигать нельзя, и Витя видит огненную растрескавшуюся пустыню, огненный такыр, его трещины ветвящиеся жилы, — неужели можно видеть собственную кровеносную систему?.. «Давно это у вас? Ну, ваши светящиеся зигзаги? Почему же вы сразу не пришли? Ох, артисты…»

Если не считать капель катахрома, рецепт и здесь был тот же самый спать и не нервничать. И еще не поднимать тяжестей.

Витя сидел, обливаясь слезами, но уже различая, что на его прежнее место сажают полную интеллигентную девушку — ведь раз в очках, особенно таких толстых, значит, интеллигентная; а она, оказывается, еще и плохо слышит, ей кричат прямо в ухо, в мочке которого Витя, поднапрягшись, разглядел сережку… Бр-р… Тоже хочет быть красивой, бедняжка… Удивительно, несчастными бывают и те, у кого нет детей-наркоманов, — кто бы мог подумать?..

А Вите тем временем уже делали укол в нижнее веко в миллиметре от глаза. За скромную плату (меньше одного дня «Надежды») ему прокололи целый цикл таких инъекций. Вита Сергеевна склонялась к нему так заботливо, что однажды Витя осмелился у нее спросить, не страшно ли ей работать так близко к глазу. «Страшно, — очень просто ответила она. — А когда начинала, совсем было страшно. Хорошо еще, что пациенты жаловаться не могли, мы же учились на младенцах: двое держат, третий колет. И оперировать учатся на детях, на детдомовских, за кого вступиться некому. На ком-то же надо?» Вроде бы да, на ком-то надо. Но тогда бы уж учились на наркоманах — все польза была бы от них…

Когда заплаканный Витя выходил из центра, ему за шиворот с крыши упала капля. Слезный путь, подумал он.

Слезному пути не было конца.

А потому об окончании его запрещалось даже мечтать — нужно было лишь преодолевать каждый день, каждый час и каждую минуту, как преодолевают боль, жару, стужу. Ни на что не надеясь, собравшись в кулак.

Вот только кулак не может быть орудием любви. Когда Витя на улице, в метро наталкивался на балдеющих подростков, какой-то с некоторых пор поселившийся в нем зверь сразу настороженно приподнимал уши. А если Витя успевал разглядеть в них что-нибудь рокерское, хипповское, панковское, настороженность мгновенно переходила в ненависть. Однажды при виде пигалицы лет пятнадцати в намеренно сваливающихся огромных рабочих штанах и бейсбольной кепке задом наперед в нем даже возникло отчетливое чувство «Куда смотрит милиция?!». Если когда-то убийство казалось ему чем-то немыслимым, запредельным, то теперь он вполне понимал, что человека можно убить и из-за того, что он систематически мешает спать, — что же еще с ним делать? Нет, сам он, конечно, пока что еще не убил бы, но если раньше он просто не понимал убийц, то теперь — понимал. Однажды услышал по телевизору, что где-то в Башкирии, что ли, в давке на рок-концерте погибли семь подростков, и подумал раздраженно: жалко, что не семьдесят придурков. А потом показали эту самую давку — какой-то башкиренок, прижатый животом к перилам, страдальчески морщится, как младенец, собирающийся чихнуть, — Витя сел и беззвучно заплакал. И плакал долго-долго… Так и стояло в глазах это страдальческое личико.

Ну так что же, прикажете плакать с утра до вечера, с утра до вечера биться головой об стенку? Нет, выжить можно было не влажными обманщицами-надеждами, но только ссохшимся ожесточением. Прежде всего по отношению к себе — ну, плывет в глазах, ну, бегают мурашки по левой щеке, ну, сверкают магниевые зигзаги, ну, бьют электрические разряды в кончики пальцев, ну, боль в середине груди дергает, подобно нарыву, — ничего, не велик барин, не сдохнешь, а и сдохнешь, так тоже ничего. Но тогда уж и остальных приходится возлюбить как самого себя. Когда Юрка с трагически значительным видом — вот, мол, и он ходит в двух шагах от гибели! — сообщил им о смерти Лешки Быстрова («передознулся»), Аня схватилась за виски: господи, какой кошмар, я же помню его мальчуганом, а Витя успел отбить свой ужас где-то на задних подступах: «Он сам этого хотел», — Витя жил с твердым чувством «или мы их — или они нас». «Но у него же остались родители…» — «А он о них подумал?!.»

Не только врагов — Витя всех опасался жалеть: пожалеешь другого, а там, глядишь, дойдешь и до себя. Только Аня оставалась исключением. Ее трогательные девичьи прибамбасики, всякие там кисточки-пинцетики он старался обходить взглядом — чтобы не завыть от боли; но на зубную Анину щетку смотреть почему-то мог, — может быть, потому, что щетка была немножко растрепа, выбивалась из Аниного стиля. На щетку он поглядывал до чрезвычайности нежно: она очеловечивала Анин образ, но не затрагивала ее высоту. Не затрагивала ее высоту и теперешняя ее манера ходить, словно съежившись от холода. Даже нынешнее ее выражение лица, когда она утрачивала контроль над ним, — покорно-тоскливое личико больной обезьянки, — даже оно каким-то образом сочеталось с высотой духа: просто больно было видеть скорбные старушечьи морщинки у губ, мятые веки, напоминающие скомканную бумагу, — просто больно и больше ничего (веки она теперь не красила из-за постоянной их воспаленности). Пожалуй, затрагивало ее высоту одно только ее упорное нежелание жить без надежд: цепляться за надежды, когда их нет, — к этому можно разве что снисходить.

Витя и снисходил. Но это чувство по отношению к Ане он испытывал впервые в жизни.

Ее внезапно возникшее почтение к церкви — это еще куда ни шло, церковь и самому Вите представлялась хотя и бесполезной, но все-таки солидной организацией. Был случай, когда он и сам, изнемогая от душевной боли, выбрел к желтому собору, окруженному перевернутыми пушечными стволами, и что-то толкнуло его войти в двери, над которыми очень чисто выбеленные ангелы держали такой же выбеленный крест. В детстве он прочел несколько антирелигиозных статей, в которых верующие заражались всевозможными отвратительными болезнями через целование образов, и потому церковный запах — воска? ладана? — представлялся ему чем-то негигиеничным. Много больших картин религиозного содержания, много тусклого золота, сводов — в этом было еще и что-то устрашающее. Справа от входа говорил по мобильнику совершенно обыкновенный молодой человек, стоящий за прилавком, на котором были разложены маленькие иконки богоматери с младенцем («избывательница от плохого», прочел он на сопроводительной бумажке) и пучки тонких, неопрятно-желтых свечей. Их покупали самые обыкновенные люди и тут же шли устанавливать их в латунные гнезда — сначала зажигали от уже горящих свечечек, затем расплавляли тупой конец… Они это делали с такой старательностью, обычные люди в самой обычной уличной одежде (все больше женщины, женщины…), что Витю скорчило от жалости. Да к ним, конечно, но от них один шаг и до себя: все мы несчастные брошенные дети, никак не находящие сил смириться с тем, что никому выше нас самих до нас в этом мире нет ни малейшего дела…

А потом он увидел священника в черной рясе, и на его умеренно бородатом лице была написана озабоченность столь земная, что Витя почувствовал — еще чуть-чуть, и он начнет молиться. Возвышенное выражение на лице священника показалось бы ему шарлатанством, а тут человек не изображал больше того, что имеет, — хотите верьте, хотите нет, — и уж так захотелось верить!.. И просить, умолять кого-то, целовать любые сапоги — только помогите, дайте хотя бы передышку!..

Однако Витя понимал, что в его власти лишь примешать к чистому ужасу нечистое шутовство, — ничем иным свои коленопреклонения и мольбы он ощущать бы не мог. Но если кто-то ощущает иначе, Витя мог только порадоваться за него.

Так что, когда Аня во время летних каникул на три недели повезла Юрку в какой-то специализированный монастырь под Вологдой, Витя отнесся к этому с полным пониманием. Аня покупала бесполезный товар, зато по крайней мере солидной фирмы. Да и кто знает, что может подействовать на одержимого чумою духа… Но когда Юрка по возвращении немедленно начал колоться снова, Витя воспринял это как самое естественное дело: с чего было и надеяться на что-то другое? Все, что Юрка вывез из монастыря, было слово «пбослушник» (а не «послбушник», как прежде полагал Витя), маленькое кожаное Евангелие с медными уголками да неприятная повадка широко креститься в тех случаях, где нормальным людям достаточно просто сказать «не дай бог». Вот когда Витя нечаянно застал Аню на кухне перед малоформатным изображением Христа, бормочущую, кося в шпаргалку: «Господи, спаси моего сыночка, хочет он этого или не хочет, господи, открой его сердце к покаянию, отверзи ум его на те бездны адовы, в которые он устремился, господи, сам будь ему отцом, ибо мы не смогли ему стать настоящими родителями, не дай погибнуть сыночку нашему, не нашими, но своими путями спаси его, аминь», — Витя начал пятиться медленно-медленно, осторожно-осторожно (проклятый паркет алкоголика!): эту молитву отчаяния он ощутил как таинство, не предназначенное даже для самых близких глаз и ушей. Но вот когда — открыто! — крестился Юрка… Или вовсе не крестись, казалось Вите, или если уж крестишься, так и живи по-божески! А Юрка жил совсем не по-божески. Как-то с неким своим «тховарищем», как, похныкивая в нос, сообщил Вите финн, Юрка навестил его и, ссылаясь на Аню, вывез два кресла красного дерева с львиными подлокотниками, — пришлось, обмирая от стыда, просить финна больше ничего Юрке не давать (а самому перетерпеть и изгнать из головы). Однако и добытой заначки Юрке при экономном расходовании могло хватить надолго. Особенно если учесть перерывы на целителей.

Целители, маскирующиеся под древние, солидные фирмы — церковь, наука, все-таки, представлялось Вите, соблюдали некие минимальные приличия. Так что, когда Аня, погруженная в очередную брошюру, спрашивала у него, не знает ли он, что такое «интракраниальная транслокация», он отвечал «не знаю» с полной серьезностью. И хотя от слова «энергия» его уже начинало подташнивать, все же, когда Аня собиралась в Бишкек, чтобы испытать на Юрке курс энергострессовой терапии, он не возражал: им с Аней как раз отвалили неожиданно крупную сумму за расписанную пышными цветами фарфоровую пластину сорок на шестьдесят. (Не вылезающий из телевизора бишкекский экстрасенс Бешеналиев поместил Юрку на недельный неохраняемый карантин в специальное общежитие рядом с восточным базаром, где совершенно свободно продавалась анаша; Юрка сбежал на четвертый день, за что был объявлен недостойным энергострессовой терапии с удержанием внесенного — весьма кругленького задатка, — эти задатки, как понял Витя, составляли едва ли не главный источник доходов экстрасенса.)

Астрологи выглядели еще более сомнительно — где звезды и где мы! И что же, все дети в роддоме, родившиеся в один и тот же час, должны иметь одинаковую судьбу? Поэтому, когда Аня зачитывала, что Нептун отвечает за легкие наркотики, а Плутон за тяжелые (на Плутоне также лежала ответственность за секс и венерические болезни), Витя старался не поднимать глаз. Космобиологический синтез, гармонизирующий вселенную, — этим излечивались не только наркомания, но и прочие пагубные пристрастия: пьянство, табакокурение, лунатизм, увлечение азартными играми, псориаз, ожирение; та же фирма снимала и негатив в помещениях. Тем не менее Аню они обнадеживали, а брали не слишком дорого. «Врачи вам не помогли, а только причинили вред. Зато наши методы совершенно безвредны, потому что мы лечим по фотографии. Мы восстанавливаем баланс всех систем организма». Ясное дело, жулики, но все же словами «баланс», «система» и они пытаются соблюсти какие-то приличия!

Загрузка...