КНИГА 1

ГЛАВА 1

– Все, что я узнал про женщин, сводится вот к чему: чего бы им хотелось, это именно то, чего у меня как раз и нету, – сказал я, чтобы увидеть, какой резонанс вызовут мои слова. – Чего у меня нету и никогда не было, и чего я никогда достать не смогу, – добавил я для пущей важности.

Как всегда, все это я говорил главным образом для того, чтобы слышать самого себя. Для моей подружки заявления такого рода не имели абсолютно никакого значения, и я это хорошо знал. В этот момент она держала в руках чашечку кофе и смотрела из окна ресторана на улицу. Практически она отсутствовала – как всякая женщина, наслаждающаяся чашечкой кофе. Но это было в порядке вещей. Все происходило в полдень, в воскресенье, а в это время почти все обитатели Голливуда, если так можно выразиться, «отсутствуют». Главным образом отсутствуют фанатики, одержимые заботой о своем здоровье: они, вероятно, бегают сейчас, гоняясь друг за дружкой, где-то около Вествуда. Но их я в расчет не брал. Истинные ценители еды из лотоса пока еще не выбрались из своих огромных особняков и бунгало, расположенных на подернутых дымкой холмах. Эти люди еще полны истомы после длинной ночи, потраченной на попойки, наркотики и бесконечные телепрограммы. Если верить тому, что слышишь вокруг, кое-кто из них даже успел потрахаться, но я пари на это держать не буду. Где-то к полудню они, наверное, уже начали выбираться наощупь из своих просторных постелей. Их лица абсолютно ничего не выражают, тела безжизненны и охвачены ленью. Остается одна-единственная надежда – на телефон: вдруг раздастся звонок и их заставят снова вернуться к жизни. До первого телефонного звонка очень немногие из них смогли бы поручиться за свою собственную жизнь. Но как только раздастся этот звоночек, в них пробуждается мужество. Не пройдет часа или двух, как большинство этих людей уже будут на ногах в полной готовности опять поглощать листья лотоса.

Джилл, не отрывая глаз, смотрела на полоску заката. Я нацелился на Джилл вилкой, как бы давая ей понять, что хочу продолжить свои рассуждения о невероятных свойствах женщин. Но не успел я проглотить кусок блинчика с голубикой, как Джилл резко оторвала свой взор от окна и уставилась на меня.

– Если бы ты перестал таскаться за богатыми девицами, дела бы у тебя пошли куда лучше, – сказала она; и таким тоном, словно это было единственное разумное заявление, которое можно сделать о моей персоне раз и навсегда.

Ну что же, я всегда был сосунком в разговоре с догматически настроенными женщинами. Свойственная им абсолютная и непоколебимая уверенность, с которой они изрекают свои суждения о людском поведении, всегда очаровывает меня. Особенно сильно это действует на меня еще потому, что, как я заметил, такая безапелляционность соседствует у них обычно с полнейшей неуверенностью, когда дело касается их собственной жизни. Как бы то ни было, но мне хочется думать, что я научился скрывать, как сильно я попадаю под их чары. Правда, в последнее время слишком часто мое восхищение трактуют как снисходительность.

К великому сожалению, мои скромные попытки скрыть истинное отношение к таким женщинам в случае с Джилл Пил ни к чему не привели. Если бы ее интуицию можно было выставить на рынок, то за одну неделю можно было бы создать капитал.

– С тобой говорить хуже, чем отбивать удары на боксерском ринге, – сказал я. – Ты все время на меня наскакиваешь.

Я трагически вздохнул. На это ушло столько воздуха, будто я толкнул ядро.

Джилл по-прежнему не сводила с меня глаз, что уже вошло у нее в привычку.

– Мне кажется, ты считаешь, что стала совсем взрослой, и все только потому, что сделала фильм, – сказал я. – Мне кажется, теперь ты считаешь, что понимаешь в жизни столько же, сколько я.

– Вовсе нет, – сказала она. – Я не знаю и половины того, что знаешь ты. Я только знаю, что, если бы ты перестал таскаться за богатыми девицами, денег у тебя было бы куда больше.

– Все дело в том, что, по-видимому, все свои надежды они возлагают на удовольствия, – сказал я. – А в этом есть какая-то берущая за сердце простота, и противиться ей я не могу. Они чувствуют, что спасенья им нет, и не знают, где еще его искать. Этим они для меня очень привлекательны.

– Я думаю, ты гоняешься за ними потому, что обычно они смазливее других, – небрежно произнесла Джилл. – Я знаю, ты любишь для всего, что ты делаешь, находить философские объяснения, но только это совсем не значит, что я должна всему этому верить.

И Джилл снова стала смотреть в окно. Кофе ее был слишком горячий, и она еще не могла его пить. Однако сервис в ресторане был так навязчиво хорош, что не успевала Джилл хоть на минутку поставить чашечку на стол, как ей тут же кто-нибудь доливал, и она становилась еще горячей.

У Джилл была странная особенность – почти все ее порывы, как внутренние, так и внешние, были неуклюжими. Выглядела она складной, с тонкими косточками. Однако ее изящество проявлялось, пожалуй, лишь в одном: в работе. Рисовала она великолепно. Но уверенность, присущая ее художественному мастерству, только еще сильнее подчеркивала, насколько ей трудно просто нормально обитать в окружающем ее мире. Такие простые телодвижения, которые для других женщин столь естественны, как, например, встать с постели или взять в руки журнал, для Джилл были совершенно недоступны. Истинную грацию Джилл выражали ее глаза. А во всем остальном она была нескладеха. И эта ее неуклюжесть как бы добавляла некую грубоватость ее внутренней сути, ее духу.

Казалось, этот налет грубоватой мужественности никогда ее не покидал. Возможно, она считала, что именно это ей необходимо.

– Я совсем не такая, – нередко изрекала Джилл, когда кого-нибудь очень заносило, и ее достоинства начинали сильно преувеличивать.

Джилл такого не допускала. И, по сути дела, она даже чувствовала себя неудобно, потому что все это шло вразрез с тем физическим своеобразием, которым она действительно была наделена. Ее подружки приходили в отчаяние, когда Джилл пыталась стать проще, такой как все, более понятной для них. Вместо того чтобы что-нибудь придумать и выглядеть как можно лучше, что обычно делает любая нормальная женщина, Джилл умудрялась выглядеть насколько возможно скверно, как будто именно в этом и проявлялась ее честность. Видимо, она полагала, что если не будет ни причудливой прически, ни макияжа, ни нарядов, то кто-то влюбится в нее от чистого сердца. Джилл была противна даже сама мысль о том, что какой-нибудь мужчина мог бы полюбить ее потому, что она сумела – на какое-то время и при помощи искусственных трюков – сделать себя красивой. Она бы не согласилась на любовь, если бы ей казалось, что это чувство к ней зиждется именно на таком отношении. Во всем, что касалось любви, принципы Джилл были очень суровыми. Возможно, именно по этой причине она была столь критически настроена по отношению ко мне. Я же был ее самым старым и, как я думаю, самым близким другом.

Что до меня, то никаких принципов, о которых я мог бы что-нибудь сказать, у меня просто не было. Мне бы никогда и в голову не пришло применять слово «принципы» к такому преходящему явлению как любовь. И уж конечно еще в меньшей степени мог я относиться с недоверием к тому, что понимать под красотой. Мне доводилось любить самых разных красивых женщин: и высоких и коротышек, и молчаливых и очень болтливых, и преданных Пенелоп и неверных сук. Одному Богу известно, сколько часов своей жизни потратила бедная Джилл на то, чтобы уберечь меня от многих из этих женщин. Джилл неизменно пыталась меня уговаривать, прибегая к железной логике, а иногда проявляя настоящую мудрость. Она старалась мне доказать, что растрачивать свою жизнь я мог бы куда более разумно.

Возможно, действительно в моей жизни и были более возвышенные цели, но, честно говоря, я в этом не уверен. Моя жена, которая тоже была женщиной красивой, полагала, что я должен написать великий, или, на худой конец, просто хороший роман. А вместо этого я провел целых двадцать пять счастливых лет за пустой трепотней. А потом она умерла, не имея для этого никакого оправдания, кроме рака. После ее смерти уйма людей стала мне высказывать свои предложения по поводу того, как мне лучше всего занять свое время. Но, в силу определенных причин, я счел их предложения малоубедительными. Когда ушла из жизни Клаудия, и я уже больше никогда не мог быть с нею, мне показалось, что, пожалуй, самое лучшее из всего того, что для меня в этом мире осталось, это приударять за красивыми женщинами. Конечно, я начал это делать не сразу, но когда все-таки начал, то отдался этому если и не от всего сердца, то уж во всяком случае не по собственной воле.

Я предполагаю, что если бы меня заставили высказать свое мнение, то я был бы вынужден согласиться, что красота в женщинах значит отнюдь не все. Однако я соглашаюсь с этой мыслью не до конца и все-таки считаю, что в каком-то особом смысле – как сказал один футбольный тренер по другому поводу – в некоем особом смысле красота – это все. Я отчаянно боролся против красоты на бесчисленных зловонных простынях, наблюдал, как она вянет на проезжих дорогах. И потому не могу не думать, что красота предлагает миру по меньшей мере такую же приманку, как искусство. Разумеется, не обладая большим талантом, я не смею утверждать, что полностью испытал на себе всю силу власти, которой обладает искусство. Однако уже с очень давних пор я полностью освободился от власти женской красоты. Тем не менее, даже в тот момент, который я описываю сейчас, что-то у меня внутри сжалось от красоты глаз Джилл Пил. Правда, красота эта была обращена куда-то за окно, на какой-то безвкусно раскрашенный особняк.

Я наблюдал, как Джилл покачивает свою чашечку с кофе, потом потянулся и тронул ее за запястье.

– Ты позволишь мне кое-что тебе сказать до того, как ты начнешь читать мне свою лекцию? – спросил я. – Чуть попозже, когда в твоей жизни наступит такое время, что ты станешь знаменитым на весь мир режиссером, эти мои слова, может быть, окажутся полезными для тебя.

Она мгновенно просветлела.

– Давай, говори, – сказала она.

– Черт побери, ты становишься чертовски обворожительной, когда чего-нибудь ждешь, – сказал я. – Ты что, считаешь, я потому и сижу здесь за этими ублюдочными блинчиками, чтобы по капле выдавливать из себя тяжким трудом добытые откровения?

– Конечно, именно потому, – сказала Джилл. – Ну, так что ты сообщишь мне такого полезного?

– То, как женщины держат кофейную чашку, – сказал я. – Это упускается из виду.

– Перестань употреблять эти свои дурацкие выражения, – сказала Джилл.

– Прошу прощения. Я хотел сказать, что в том, как женщины держат чашечку с кофе, есть нечто в высшей степени женственное. Они это делают очень деликатно. Честно говоря, мужчинам хотелось бы, чтобы женщины именно так обращались с их игрушками, если ты, конечно, понимаешь, о чем я говорю.

Джилл покраснела и поставила чашку на стол.

– Ага, – сказал я. – Я говорил с чисто научной точки зрения. Конечно, это совсем не то, когда ты вдруг у себя в руке видишь мужские яйца.

– Я всегда знала, что у тебя на уме один только секс, – сказала Джилл. – А сейчас просто про это забыла.

Но произнося эти слова, Джилл ухмыльнулась. Краска сошла с ее лица, остались только крохотные красные точечки на скулах.

– Ты поедешь со мною в Нью-Йорк или не поедешь? – спросила она.

– Если я поеду с тобой в Нью-Йорк, то только по одной причине, – сказал я. – Только по одной. А тебе надо догадаться, что это за причина.

– Не хочу ни о чем догадываться, – сказала Джилл. – Я просто хочу, чтобы ты поехал со мной. Я всего этого боюсь.

Она устремила на меня свой поразительно прямой взгляд. Я же беспечно раздумывал, какую вескую причину мне выдвинуть, и к такому взгляду готов не был. Каждый раз, когда Джилл ударяет по мне своим взглядом, у меня возникает ощущение, что я снова, совершенно для себя неожиданно, нелепо оказываюсь перед каким-то нравственным выбором. «Ты действительно мне друг или нет?» – вопрошал этот ее взгляд.

Разумеется, я был ей другом. Я бы немедленно стал на любые баррикады, если бы Джилл это понадобилось. И все-таки переходить от блинов с голубикой к моральным категориям – дело довольно неудобное. Я плохо прожевал кусочек блина, он застрял в горле, и я был вынужден на какой-то миг замолчать.

– Конечно, поеду, – сказал я, когда снова мог говорить.

– Отлично. Выпей-ка воды, – решительно потребовала Джилл. – В мои планы вовсе не входит, чтобы ты задохнулся. Я действительно просто очень хочу, чтобы ты со мной поехал. Я не знаю, что может случиться потом.

«А кто это знает?» – мог бы ответить я, если бы не исполнял столь послушно ее приказ и не пил бы воду. Возле меня терпеливо стоял официант, готовый в любую минуту вновь наполнить мне бокал, как только я оторву его ото рта.

– А еще… – сказала Джилл и замолчала.

– Что еще?

Она слегка повела плечами, выражая некое смущение.

– Я плохо знаю Нью-Йорк, – сказала Джилл таким тоном, как будто она имела в виду какую-нибудь книгу, скажем известного классика, которого она не удосужилась прочитать.

Я тоже был плохо знаком с Нью-Йорком, по правде говоря. Однако, конечно же, не имел ни малейшего желания сообщать это своей подружке. В любом случае зачем говорить женщинам правду? Совсем ни к чему давать им еще больше преимуществ.

Я прочистил горло, погладил руку Джилл и вновь обрел свой обычный тон объехавшего весь мир путешественника. Разумеется, это было просто театральное действо, но действо наше, для нас обоих. И бывали такие времена, когда нам обоим почти удавалось как-то забыть наше общее неверие в меня. Порою мне почти удавалось нас обоих убедить, что я точно знаю, о чем говорю. Правда, чтобы получалось именно так, мне надо было одно – говорить как можно меньше. Если же я говорил что-нибудь слишком заумное, Джилл методически разносила мои тезисы в пух и прах. Я изрекал какие-то грандиозные, но мало продуманные высказывания, а Джилл спокойненько превращала их в пустые россыпи слов, лишенные всякой логики. Так или иначе, но таким образом мы продержались вместе в течение многих лет. И сейчас она глядела на меня в ожидании моего очередного грандиозного заявления. А в голове у нее уже был готов ответ – тонко отточенный скальпель.

– Ну скажи же что-нибудь, Джо, – попросила Джилл.

– Ну хорошо, – произнес я. – Я как раз собирался тебе сказать, что на сей раз все будет по-другому.

– Что будет по-другому?

– Нью-Йорк, – ответил я. – Это-то я помню. Нью-Йорк совсем не похож на то, что здесь.

– О! Я думала, ты хотел что-то мне сказать, – произнесла Джилл. И разрешила нетерпеливо ждущему официанту-азиату палить ей еще немножко кофе.

ГЛАВА 2

То самое «все это», чего опасалась Джилл Пил, было не чем иным, как надвигающейся на нее славой. Ожидалось, что через три дня фильму, который поставила Джилл, будет вручена премия на Нью-Йоркском кинофестивале. Эта премия называлась «По-женски мягкие способы режиссуры». У меня в душе не было ни малейших сомнений, что эта премия принесет Джилл известность, пусть даже на какое-то время и только в силу определенных обстоятельств.

Первое из таких обстоятельств состояло просто в том, что Джилл была женщиной. Киностудии страны уже безмерно устали от непрерывного давления со стороны женских движений, правда, давление это было не очень уж страшным. Тем не менее, некоторые киностудии не теряли надежду, что все-таки им удастся найти режиссера-женщину, которой можно будет хоть как-то доверять.

Голливуд живет слухами. И уже несколько лет подряд часть голливудского населения пребывала в напряженном ожидании из-за непрекращающихся слухов о том, какая же именно женщина возникнет как новый режиссер и какой фильм-изюминку она поставит. Ходили разговоры о Ширли Кларк, об Элеоноре Перри, даже о Джоан Дидион. Иногда говорили туманно: то некая Сьюзен Зонтаг, то какие-то две француженки, а то и документалистка из Швеции. Упоминались и местные кандидатки. Две из них были дамами очень яркими, всю свою жизнь они провели за монтажным столом, кромсая и склеивая фильмы. А третья леди была весьма компетентным постановщиком-распорядителем. Каждая из этих кандидаток была бы счастлива, если бы ей доверили камеру, но такого мужества никто из директоров киностудий не проявил.

Так или иначе, но ни один из прогнозов на деле не сбылся. И разговоры постепенно сошли на нет. Джоан Дидион предпочла писать романы. Сьюзен Зонтаг, Ширли Кларк и Элеонора Перри оказались отнюдь не такими простыми, каждая по-своему. И потому все сошлись во мнении, что эти три дамы были уже чересчур нью-йоркскими. Француженки же разговаривали слишком быстро, а шведской документалистке Нью-Йорк был вовсе не нужен, ей даже ехать сюда не хотелось. Нескольких талантливых молодых особ обнаружили среди выпускниц Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Но на молодых никто делать ставки не пожелал.

И, по чисто практическим обстоятельствам, осталась одна Джилл Пил. Она обитала в Голливуде уже настолько давно, что все ее знали. До того самого момента, пока не грянул ее час, Джилл тихонько создавала себе имя, выступая лишь как художник-постановщик. К этому ремеслу она шла своим, несколько окольным путем.

Впервые Джилл возникла в Голливуде в конце пятидесятых годов, сразу же после окончания средней школы. Она тут же получила работу художника-мультипликатора. Когда Джилл не была занята работой над мультиками, она околачивалась вокруг аудиторий, где проходили занятия по киноискусству. Слушала, как ведутся уроки по киноделу, по искусству, делая что придется. Через три года ей вручили премию Оскара за короткометражный мультфильм «Мистер Молекула». Этот «Оскар» вскружил головы всем, но не самой Джилл. В последующие за этим годы все голливудские продюсеры мультфильмов пытались заманить ее к себе на работу, а потом с нею переспать. В те годы я был плохо знаком с Джилл. Но получилось так, что я довольно многое разузнал о ее взлетах и падениях. Узнал о ее раннем замужестве и о ее ребенке. Потом Джилл вышла замуж еще раз за французского кинематографиста. Это замужество не обещало ничего хорошего, но на деле оказалось весьма полезным и сыграло некую терапевтическую роль. Этот кинематографист хотел стать режиссером, но в конечном счете не проявил должного упорства. Вместе с Джилл они написали несколько сценариев, ни по одному из которых не был снят фильм. Какое-то время супруги жили в Европе. Там Джилл начала работать как художник-декоратор. А когда они находились на Сицилии, снимая вместе какой-то фильм, муж Джилл оставил ее и ушел к женщине помоложе.

Джилл вернулась в Голливуд. Но заниматься мультиками больше не стала. В это время там работал Генри Беннигтон. Это был постановщик с устойчивой репутацией, за плечами у него было немало успехов, правда, не очень громких (в 1956 году он получил «Оскара» за свой фильм «Замерзая на пироге»). Генри был старше Джилл. Несколько раз он приглашал ее работать, получались неплохие картины. Генри превозносил таланты Джилл, расхваливая ее всем, кто хотел его слушать. А поскольку из почти тридцати сделанных Генри Беннингтоном фильмов плохими были всего три-четыре, люди его слушали. И путь от художника-декоратора до художника-постановщика оказался совсем коротким. К сожалению, Генри Беннингтона не было рядом с Джилл, и увидеть, как она преодолела этот путь, он не смог. Супруга Генри не очень-то уверенно вела их машину, и где-то к югу от Фресно загнала ее в ирригационный канал, где они оба и утонули.

Из всех окружавших Джилл людей именно Леон О'Рейли помог ей получить номинацию на премию Оскара за работу художника-постановщика. Леон только что пережил большую трагедию. У него была бесконечно преданная ему секретарша. Ее искреннюю привязанность к своему боссу посчитали бы за большую редкость в любой стране мира, но только не в Голливуде. В Голливуде же все хорошие секретарши привязаны к своим боссам крепче, чем стальными цепями. Так вот, эта Джуни покончила с собой необычайно глупым способом. Джуни взобралась на крышу грузового трейлера. Он перевозил три бульдозера куда-то на север Аляски. Джуни сиганула на сиденье одного из этих бульдозеров, сломала свою толстую, преданную боссу шею и умерла. А обнаружили ее лишь тогда, когда грузовики уже были далеко в пределах Британской Колумбии.

Это был Голливуд – полный романтики город, в котором секретарши умирали из-за любви к своим боссам, и каждая из них выбирала свой путь к смерти. В каком-нибудь другом месте история с Джуни могла бы послужить основой для хорошего фильма. Но в том городе, который знаем все мы, который мы в большей или меньшей степени все любим, в котором мы продолжаем работать, – в этом городе ее история не вызвала никакого резонанса.

Джуни поступила так потому, что не сумела предвосхитить нечто непредвиденное. Леон, который всегда был самым податливым для женских чар мужчиной и, вне сомнения, самым предсказуемым из всех продюсеров, вдруг совершил нечто такое, что предвидеть не мог никто, а меньше всех – его верная Джуни.

Леон тоже приехал в Голливуд в пятидесятые годы. Тогда он только что окончил Гарвардский университет. С тех самых пор он никуда из Голливуда не выезжал. Жена его, которую он привез с собой, тем не менее, уезжала отсюда несколько раз. Она считала, что нравы в Лос-Анджелесе просто невыносимы. Я слышал, как она употребляла именно этот эпитет, причем не раз и не два. И вот, проведя в Голливуде несколько лет, в течение коих, как я думаю, супруга Леона находила для себя утешение хотя бы в том, что честно пыталась здесь прижиться, мадам О'Рейли вернулась назад в Гринвич, штат Коннектикут, где, на мой взгляд, нравы должны быть ужасающими.

Леон сумел пережить отъезд жены, в чем ему помогла Джуни. В последующие затем лет тринадцать или четырнадцать она окружила Леона большим вниманием. По сравнению с заботой, проявленной Джуни, обслуживание в лучших отелях Швейцарии просто померкло бы. Однако даже и ее бесконечная любовь к Леону О'Рейли имела свои пределы. Что касается его души, здесь для Джуни никаких проблем не возникало: она знала эту душу, как свой собственный дом. Но вот с телом его дела обстояли совсем по-другому. Возможно, его настолько потряс отъезд жены, что он как бы погрузился в какую-то спячку, продолжавшуюся целых четырнадцать лет. По правде говоря, Джуни была просто не тем человеком, – а внешне она больше всего походила на морскую корову, – который мог бы вывести Леона из этого состояния.

Во всяком случае, на протяжении многих вполне спокойных и продуктивных лет Леона считали самым добропорядочным во всем Голливуде. Он не курил, не пил ничего крепкого, позволяя себе иногда лишь бренди с содовой; у него не было никаких любовных интрижек. Те восемь или десять фильмов, которые он поставил в описываемые нами годы, были признаны самыми неудачными для своего времени, но они каким-то образом делали деньги. Затем Леон выпустил фильм, принесший ему огромный доход. Это была низкопробная картина под названием «Лист клевера». В ней рассказывалось о самой страшной за всю историю США катастрофе, произошедшей на кольцевом шоссе вокруг Лос-Анджелеса, когда было полностью уничтожено триста автомашин. После этого фильма Леон, словно очнувшись после долгого сна, вдруг открыл глаза и обнаружил вокруг себя красивых девушек. И однажды ему пришло в голову, что и у него тоже могла бы быть красивая девушка. И в тот самый миг, как у него возникла эта новая мысль, он возвратился к своим корням, ни более и не менее. Леон тут же вылетел прямо к себе домой, в город Бингемтон, штат Массачусетс. Там он женился на исключительно красивой бостонской дебютантке по имени Элизабет (Бетси) Руссель. А через несколько дней Джуни, сердце которой было разбито, нырнула на сиденье бульдозера.

Джилл всегда считала, что Леон О'Рейли – типичный для восточных штатов непроницаемый проныра. Правда, когда речь заходила о непроницаемости, то особенно распространяться на эту тему она не могла, поскольку сама выросла на Западе. Джилл была родом из Санта-Марии, неприметного городишки где-то в милях ста вверх по побережью. Однако, как и все в Голливуде, Джилл любила Джуни. Джуни была очень добродушной, и ее нисколько не трогало то, что все в кинопромышленности знали о ее безнадежной пылкой любви к Леону. Джуни являла собой истинный тип студийной секретарши – у нее не было детей, не было никаких хобби, никаких дружков-приятелей. Для нее вся жизнь заключалась только в Леоне О'Рейли. Они оба трудились почти круглые сутки, вместе занимаясь его фильмами. Это была воистину пара, достойная Сервантеса: Леон олицетворял собою сумасшедшего рыцаря Города века, а Джуни – его верного оруженосца. И мне сдается, что все, казавшееся остальным голливудцам претенциозным, Джуни воспринимала как великие откровения.

Так или иначе, но появление Бетси Руссель было последней каплей. Джуни не стала искать пути, чтобы как-то к этому приспособиться. В этом городе, где изобилуют самые разные способы терапии для такого рода болезни, Джуни выбрала для себя самый простой.

Спустя некоторое время Леон предложил Джилл быть художником-постановщиком в его фильме «Горящая палуба». В память о Джуни Джилл согласилась. В шестидесятые годы, когда студия «Коламбия пикчерз» еще размещалась на Гоувер-стрит, контора Джилл находилась в одном зале с офисом Леона, как раз напротив. И потому они с Джуни нередко проводили обеденный перерыв вместе.

– Если бы Джуни была жива, я бы, ни минуты не колеблясь, его предложение отвергла, – сказала Джилл. – Она бы меня поняла. Но теперь, когда она умерла, я этого сделать не могу. Я поставлю только одну эту картину.

«Горящая палуба» взлетела как космический корабль. Как можно догадаться, в фильме рассказывалось о пожаре на корабле. Конкретно речь шла о нефтяном танкере, горящем в Персидском заливе. В фильме были террористы, было немало секса. Главный террорист, Аль Пачино, заживо сгорал во время пожара, защищая свое правое дело.

Судя по тому, какие полчища зрителей повалили на этот фильм, можно было подумать, что американцы, как нация, сплошь состоят из пироманьяков. За шесть месяцев фильм Леона собрал семьдесят восемь миллионов долларов. И этот рекорд продержался почти целый год, пока его не побили знаменитые «Челюсти». Одним махом «Горящая палуба» сразу создала три репутации: самому Леону (это, по большому счету, была его самая крупная победа), Джилли Легендре (он был постановщиком) и Бо Бриммеру. Великолепно рассчитав время, Бо сумел удрать из студии «Метрополитен» и возглавил постановочный отдел на студии «Юниверсал пикчерз». Это произошло в ту самую неделю, когда туда принес свой проект Леон.

Ни одно из этих обстоятельств особого отношения к Джилл не имело. Мало значило для нее и то, что постановщик, для которого она перестала работать, был известен миру кино ничуть не хуже, чем она сама. Имена Джилл и Джилли были настолько популярны, что газетчики, освещающие светские новости, сразу же попытались представить дело так, будто бы между ними существует роман. Если есть на свете что-нибудь, искренне восхищающее Голливуд, то это, наверняка, аллитерация. Пока шли съемки «Горящей палубы», и, несколько месяцев после выхода фильма на экраны, все ловкие журналы печатали слухи о том, что Джилл и Джилли стали – как газетчики выражаются по сей день – «больше, чем просто друзьями».

И действительно, Джилл и Джилли отлично ладили друг с другом. Но отнюдь не потому, что у них был роман, а потому, что оба они были до смерти влюблены в свою профессию. Иначе говоря, они были одержимыми профессионалами. Джилли Легендре был очень интересным постановщиком, и никогда не волновали его тесные связи с международной авиакомпанией. Джилли даже склонил одного старинного друга своей семьи, а именно Аристотеля Онасиса, сдать в аренду студии «Юниверсал пикчерз» танкер, причем за очень низкую цену.

Для Бо Бриммера «Горящая палуба» стала воистину рискованной ставкой. Фильм стоил огромных денег. И если бы он провалился, то Бо, скорее всего, оказался бы с голой задницей (просто в дураках). Но то, что сделал Леон О'Рейли, хотя и непреднамеренно, как оказалось, свело вместе двух самых трудолюбивых во всем Голливуде, самых мобильных молодых людей с кипучей энергией, я имею в виду Бо и Джилли. Джилли происходил из аристократического французско-швейцарско-креольского семейства. В то время, когда он взялся за «Горящую палубу», Джилли весил где-то за сто тридцать, а Бо – чуть больше пятидесяти, да и то если насквозь промокнет. Бо был родом из Литл-Рок, где работал газетчиком. Он и теперь выглядел как газетчик из Литл-Рок.

По иронии судьбы, в этой тасованной колоде карт совсем потерянной оказалась Бетси Руссель-О'Рейли. Она терпеть не могла Персидский залив, ей претили рощи деревьев на Холмбейских холмах, столь непохожие на бостонские. И не прошло и года, как она вернулась к себе на Восток. Вот когда могли бы повыситься акции бедняжки Джуни.

Джилл, разумеется, как всегда тщательно занялась своим кропотливым делом. Возможно, ей бы вручили за этот фильм «Оскара». Но в тот год перст судьбы указал на одного стареющего художника-постановщика из Австрии. Его звали Бруно Химмель, и он был одним из моих старых дружков-собутыльников. Когда-то Бруно работал над новой и довольной неуклюжей версией картины «Копи царя Соломона». Это был яркий пример неверного расчета, когда студия «Фокс» потратила огромные деньги. Эта афера дорого обошлась Бруно. Однажды ночью, вдребезги пьяный, он забрел в густой кустарник, а там, уставший от бесконечного рычания львов, побрел Бог знает куда, наткнулся на навес, где лежало разнообразное оборудование, зацепился за что-то и свалился на связку дротиков, в результате чего один его проницательный синий глаз оказался проколотым.

Пожалуй, я был единственным человеком, который вполне чистосердечно рассердился, узнав, что Академия нашла это неуклюжее творение Бруно достойным премии Оскара. Меня это рассердило, главным образом, потому, что я давно знаю Бруно как доброго милого песика.

Так или иначе, но когда было наконец твердо решено объявить в печати, что для режиссуры приглашается женщина, тут как раз и оказалась Джилл. Квалификация Джилл оценивалась кинопромышленностью Голливуда как дар Божий. У нее уже был один «Оскар». И если бы не злосчастная связка дротиков, наверняка, она бы получила еще одного. Все знали, что Джилл упряма. Но, честно говоря, все режиссеры упрямы. И никто из них ни разу по собственной воле не прислушивался к тому, что принято считать здравым смыслом.

Кроме того, у Джилл было нечто, намного более важное и существенное, чем ее несомненный талант: у нее был сценарий, по которому можно было тут же снимать фильм. Джилл и двое ее друзей-актеров, которых звали Питер Свит и Анна Лайл, написали этот сценарий давно, еще в шестидесятые годы. Тогда они снимали на троих крохотный пляжный домик возле Малибу. Сценарий этот так долго блуждал по разным студиям Голливуда, что все забыли о его существовании. Точнее говоря, о нем забыли все, кроме Лулу Дикки, рекламного агента. И еще его помнил старый Аарон Мондшием, патриарх студии «Парамаунт». В данном конкретном случае мистер Монд, а именно так он просил себя называть, успел на шажок опередить весьма опасную Лулу.

Аарон купил сценарий, заплатил Джилл, Питеру и Анне, и всего за какие-то день или два до того, как Лулу Дикки вспомнила о нем. Столь несвойственную Лулу забывчивость, скорее всего, следует отнести на счет ее тогдашнего дружка, доставлявшего ей немало хлопот, рок-звезды по имени Дигби Баттонз. У него была привычка к наркотикам, и раз в несколько недель он регулярно «сходил с колес». Имя Лулу постоянно фигурировало в газетах, потому что ей приходилось все время разыскивать Дигби, которого доставляли на «скорой» то в один, то в другой госпиталь. Лулу была высокого роста – почти под два метра, и любовные утехи этой парочки не давали никому покоя.

В описываемом нами случае любовь оказалась вредной для бизнеса. Говоря по существу, подкрепилось одно из самых известных высказываний Лулу: «Траханье портит мозги». Эту мудрую мысль Лулу выразила в одном из своих интервью для газеты «Ежедневная одежда для женщин», когда редакция этой газеты пожелала торжественно отметить восхождение Лулу на должность рекламного агента. В этот раз газета совершила беспрецедентный поступок – опубликовала слова Лулу в их буквальном смысле, не поставив даже крохотных кавычек. И поскольку благодаря этой фразе популярность Лулу выросла еще на один-два пункта, она превратила эти слова в своего рода девиз и даже выгравировала их на пластинке из золота и слоновой кости, повесив ее у себя в офисе.

В случае с Дигби, эти фривольные слова, пожалуй, не совсем подходили, потому как все знали, что Дигби так перебирал с наркотиками, что у него ничего подняться просто не могло, даже если он и не был в веселом состоянии. По правде говоря, Лулу просто ненавидела Джилл, и потому выбросила ее сценарий за много лет до этого. И допустила непростительную для профессионала оплошность. В ту самую минуту, когда Лулу вдруг вспомнила о сценарии Джилл, она даже не подумала, что можно легко стащить копию этого сценария и заново его перечитать. Лулу немедленно позвонила Бо Бриммеру и предложила ему свой проект нового фильма. По ее проекту, режиссура возлагалась на Джилл, переработать сценарий должен был Тул Петерс, а на главную роль назначалась Шерри Соляре. И поскольку Шерри была одной из двух звезд, еще остававшихся незанятыми, которые могли бы сразу принести финансовый успех, Бо проект Лулу заинтриговал. Сам он сценария Джилл и в глаза не видел. Ведь еще до того, как Бо приехал в Голливуд, этот сценарий превратился во всеми забытую стопку бумаги. И все же Бо был готов купить предложение Лулу, рассчитывая на возможную удачу, если сценарий можно будет хоть как-то реализовать в фильм.

И вдруг Лулу узнала, что сценарий только что купил Аарон Мондшием. Ей сказала об этом Джилл. Лулу приехала на машине домой и впала в такую ярость, что две ее горничные тут же уволились, а Дигби Баттонз решил, что ему лучше пожить в госпитале. Потом Лулу успокоилась и принялась за проведение спасательной операции. Фильм еще даже не запустили для съемок, а она уже уговорила и Питера Свита и Анну Лайл, чтобы они отделались от своих агентов, с которыми подписали контракт на этот фильм, и подписали бы его с ней.

Пит и Анна были хорошими актерами. Их карьера не вполне соответствовала их подлинным способностям. Это весьма обычно для Голливуда – слишком обычно, чтобы об этом говорить. Чаще всего они работали на телевидении, снимались в каких-то роликах по заказу фирм «Гансмоук» и «Маркус Уэлби» и тому подобное. Многие из таких роликов делали на студии «Уорнерз бразерз», и потому я время от времени сталкивался там с Анной и Питом. Анна была брюнетка с высокой грудью, полная и краснощекая. Ее лицо постоянно выражало какое-то раздражение, но у нее был особый комедийный дар. Если бы Анна появилась в Голливуде в пятидесятые годы, когда она была худой, она бы, возможно, поднялась до уровня Линды Дарнелл или даже Энн Шеридан. Анна была недостаточно красива. Питер был парень крупный, с толстой мордой и печальными глазами; он обладал шармом, но был несколько скован и излишне самокритичен.

Не сомневаюсь, они очень обрадовались, что наконец-то их сценарий купили. И были счастливы, что получат в новом фильме роли. Тем не менее, приглашение, полученное ими от Лулу Дикки, наверняка повергло их в шок. В конце концов любому актеру может повезти и он/она может получить роль в картине. Правда, для этого надо достаточно долго ошиваться в Голливуде и непрестанно работать. А вот завоевать благосклонность Лулу – это уже было совсем другое дело: у Лулу было чутье на фильм-победитель. Такой же нюх был и у старого Аарона. И этот запах победы докатился до самого Бо Бриммера, и даже перевалил через холмы студийного городка. Как это стало возможным, было загадкой для всех. Ведь почти целых десять лет сценарий никто не перечитывал. Режиссер был непроверенный. Не было отснято ни одного-единого кадра! И, тем не менее, все свершилось. Три самых чутких носа во всем Голливуде пронюхали про сценарий под названием «Так поступают женщины». А из всех троих самый острый и быстрый нюх оказался у старика Аарона.

Лично я был просто счастлив от этой сделки, отчасти из-за Джилл, но больше всего из-за Анны и Пита. Они были членами самого старого клуба в Голливуде – клуба тех, кто умеет ждать. Они не принадлежали к разряду все знающих и все умеющих. Три минуты экрана в сериале об Уолтонах, или же десять минут в каком-нибудь сверхдорогом вестерне, снятом в Старом Туксоне, – даже это, по их мнению, было удачей. Имена Анны и Пита были известны только самым отчаянным киноманам. Пит и Анна были всего лишь частью голливудского войска, которое разбивает лагеря в каньонах, а из них доходит до самой Долины, потом возвращается в Санта-Монику и снова движется в Долину. И пока все это происходит, солдаты этого войска женятся и разводятся, трахаются и опять трахаются.

Ни Пит, ни Анна не были в такой хорошей форме, как Джилл, которая с самого своего приезда в Лос-Анджелес не занималась ничем другим, кроме работы. Эти же двое находились в состоянии ожидания очень давно. А с людьми такого рода никогда ничего нельзя знать наверняка. По крайней мере, до того самого момента, когда начнет работать камера.

Бо Бриммер, при всем его быстром уме, никогда бы не стал их снимать в своем фильме. Бо в таких делах был новичок – он все еще работал, придерживаясь каких-то концепций. Старина Аарон был другим. Люди – и, разумеется, пресса – любили называть его старой лисой, что с их стороны было до абсурдного деликатно. Этот страдающий одышкой, вечно сердитый и вредный старик, у которого была самая длинная и, насколько мне известно, самая сильная челюсть во всей Америке, никогда не был лисой. Он был старым волчищем. С высоты своего освещенного прожекторами логова, расположенного над Мульхоллендским проездом, он все время взирал вниз на город, который впервые узнал еще в 1912 году. Мне нравится думать, будто старый Аарон находится там и поныне – на этих не модных теперь холмах, возвышающихся над Голливудским шоссе. Будто бы его взору открывается весь город. Дом Аарона находился на самой высокой точке холмов, откуда был прекрасный вид и на Бассейн и на Долину.

У Аарона была такая длинная челюсть, что если вы стояли к нему слишком близко и он вдруг к вам поворачивался, то ударом подбородка он мог вас запросто свалить с ног. Я сам это видел на одной вечеринке где-то в тридцатых годах. Тогда он свалил одного актера, игравшего небольшие характерные роли. Его звали Свини Мак-Каффри. Висок Свини оказался как раз на уровне подбородка Аарона. А уж если так получалось, Аарон никогда не спешил к вам на помощь – по его мнению, вам просто не следовало бы стоять от него так близко. Он был старым волчищем с Холмов. И он стал снимать Пита и Анну, только доверяясь своему инстинкту; инстинкту не в отношении их самих, а по отношению к Джилл. Аарон просто позволил ей пригласить ее друзей, потому что он хорошо знал, что, получив его разрешение, Джилл сумеет все раскрутить как надо.

И он оказался прав. Благодаря режиссуре Джилл, и Пит и Анна прекрасно раскрылись. Разумеется, никого не задело то, что эти роли они когда-то написали для себя сами.

Фильм «Так поступают женщины» рассказывал о жене автомобильного дилера, добившегося самого большого успеха в мире. Такой суперделец действительно существует; он живет в Калифорнии. В течение многих лет он был и продолжает быть слишком знакомой для всех фигурой, для тех, кто смотрит вечерние телевизионные программы. Много лет подряд этот сверхэнергичный деятель мог в любой момент прервать любимые Анной, Питом и Джилл кинофильмы и появиться на экране, чтобы пройтись гоголем перед тысячами новых машин. Наконец все трое утратили к нему всякую неприязнь, и он стал вызывать у них большое любопытство. И тут Пит придумал страшное начало фильма. Герой-делец часто вводил в свое действо львов, слонов и других экзотических зверей. Были у него на экране и ослики, и пони, и козлы, и все, что угодно. Делалось это для того, чтобы в то время, как родители заполняют свои кредитные заявки, можно было как-то развлечь детишек. Пит задумал такую сцену, когда один из львов вдруг впадает в ярость, бросается на сверхдельца и какое-то время терзает его. А потом убегает, унося в своей пасти ослика. Разумеется, все это должно было бы происходить в прямом эфире. А мы должны были за всем наблюдать, глядя на экран через плечо жены дельца, которая лежит одна в своей огромной постели в их роскошном доме в Пелисайдс.

Именно эта сценка, от которой потом отказались, положила начало милому небольшому сценарию про жен, обманутых своими мужьями. Пит исполнял роль коммивояжера, Анна же выступала в роли его зачуханной, затраханной, неунывающей, но, в конечном счете, озверевшей супруги. В кульминационный момент фильма она переодевается до неузнаваемости, приходит туда, где ее муж торгует машинами, и покупает у него новенький сверкающий «шевроле»… А потом наезжает на нем на своего мужа как раз в тот момент, когда он дефилирует в телевизионном кадре. Так мужчина-шовинист справедливо получает то, что заслужил. На мой вкус, все это было чуточку прямолинейно, но ведь фильм этот делал не я.

Поскольку все происходило в Калифорнии, где никакая публичная реклама никому принести вреда не может, наша троица безо всякого труда уговорила того самого не киношного, а подлинного коммивояжера, который вдохновил их на написание сценария, и он разрешил им снимать фильм прямо на стоянке продаваемых им машин. Когда Джилл показала мне в «Парамаунт» черновик сценария, я уже знал, что старик Аарон заключил поистине достойную сделку. На фильм ушло чуть больше миллиона (а примерно треть этой суммы стоила сама по себе Шерри Соляре).

Мне было странно, что Джилл стала режиссером. С одной стороны, у нее абсолютно не было никакого тщеславия, а режиссерам необходимо быть тщеславными, как, скажем, рыбам нужны жабры. С другой стороны, мне казалось, что Джилл всегда очень дорожила своим уединением. А уж какое там может быть уединение у режиссеров! Они все время живут в окружении толпы, совсем как политики. И, наконец, у Джилл было необычайно обострено чувство ответственности. Мне бы и в голову не пришло, что ей вдруг захочется отвечать за сумму в миллион долларов, принадлежащих кому-нибудь другому. Но, возможно, я ошибался. Пожалуй, я знал Джилл не настолько хорошо, как мне того хотелось. Ей уже было далеко не двадцать четыре, когда она была очень милой, но весьма замкнутой девушкой, и тогда ей действительно хотелось только одного – рисовать. Теперь ей было тридцать семь, и перед ней маячила слава.

Я же, напротив, как и раньше, по-видимому, не замечал ничего, кроме смотревших на меня пары настойчивых серых глаз.

– Что? Я забыл, что ты спрашивала, – сказал я.

– Мне кажется, ты начал жить в прошлом, – сказала Джилл. – Ты никак не можешь взять в толк, о чем мы говорим.

– Я бы мог жить в будущем, – произнес я.

– Если уж ты заговорил о будущем, значит, ты сейчас думаешь о том, как бы тебе подцепить какую-нибудь богатенькую девицу, – сказала Джилл. – Догадываюсь, что именно потому-то ты и согласился поехать в Нью-Йорк. Наверное, у тебя там остались две-три таких штучки и тебе надо их повидать.

Я решил быть честным, хотя бы для того, чтобы внести какую-то новизну.

– Солнышко, я не был в Нью-Йорке лет двадцать, – сказал я. – И совсем не обязательно, чтобы кто-то повез в Нью-Йорк меня. Последняя моя поездка была в Пойнт-Бэрроу, на Аляску, когда мы снимали «Индейский чум». А за несколько лет до этого мне пришлось поехать в Аргентину, потому что Тони Маури настаивал, чтобы мы делали с ним вместе фильм «Гаучо бросает перчатку».

Когда я уже произнес эти слова, я вдруг вспомнил, что действительно была в это время и некая безутешная Бетси Руссель О'Рейли; она существовала где-то там на перешейке, покрытом лесом. И мы с ней пару раз очень по-дружески поболтали.

– Ты не догадалась об истинной причине, из-за которой я согласился поехать, – сказал я. – Ну, я могу тебе сам сказать. Я согласился из-за «Разнообразия».

Джилл ничего не поняла.

– Я говорю о журнале под названием «Разнообразие», – сказал я. – Я не имею в виду разнообразие в житейском смысле. Ты знаешь эти маленькие конвертики, которые у них в этом журнале? Это те четыре категории, которые обозначают, кто куда едет: из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, из США в Европу, а из Европы – в США. Я никогда в эти конвертики своего имени не вносил. Мне кажется, этого слишком мало, чтобы что-то узнать о человеке. Особенно если учесть, что почти всю свою жизнь, черт побери, я провел в кинопромышленности. Может быть, если бы я поехал с тобой, я бы мог заполнить эти конвертики дважды, один раз – из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, а другой – из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, когда мы будем возвращаться. Мне кажется, это будет даже несколько романтично.

Джилл молча и упорно смотрела на меня. Когда Джилл молчала, все было совсем не так, как когда она была просто спокойной. Обычно она и была спокойной – такая у нее манера поведения. И мне это было очень приятно. Но когда Джилл вместо спокойного состояния погружалась в молчание, происходило нечто совсем не столь приятное. Я никогда не мог долго выдерживать молчание Джилл. Так бывает со свистком для собак – звук этого свистка переносят только собаки, хотя от него могут трескаться яйца. Я и был тем самым яйцом, которое обычно трескалось от молчания Джилл.

– Ну перестань же, – сказал я. – Я ведь пошутил. Мне на самом деле абсолютно безразлично, напечатают в «Разнообразии» мое имя или нет.

Джилл передернула плечами. Совершенно неумышленно я затронул ее сокровенные чувства. Ее до глубины души задела сама мысль о том, что вечный поденщик, день и ночь вкалывающий на пеньковой фабрике, ни разу не удостоился чести увидеть свое имя напечатанным в газете своей отрасли. В такой тонкой восприимчивости к мелким и деликатным вещам проявлялось одно из подлинных режиссерских достоинств Джилл. Однако в каждодневной обычной жизни подобная восприимчивость имела и свои недостатки.

– Ты уж слишком серьезно ко всему относишься, – сказал я. – Конечно, мне действительно было бы приятно прочитать свое имя в одном из этих списков, но это не так уж и важно. Половина моей души не даст и кусочка дерьма (это лишь действует на нервы, и все).

Джилл с отвращением вздохнула. Слава Богу, издала хоть какой-то звук.

– Вся эта заваруха меня утомляет, – сказала она. – Мне даже подумалось, что уж лучше бы я этого фильма вообще не делала.

Она и впрямь выглядела усталой, а под глазами появились маленькие темные круги. Так выглядит женщина, очень уставшая от жизни. Я это понимал. Жизнь все время чего-то требовала от Джилл, не давая особых поводов для вдохновения. Такая жизнь приносила усталость, а не удовлетворение. Отчасти в этом была виновата сама Джилл, потому что она ко всему относилась слишком серьезно, как я только что сказал. В действительности это означало, что Джилл приходилось решать бесконечное множество запутанных вопросов, разматывать огромный клубок всевозможных нравственных проблем, от которых можно было сойти с ума. И как бы Джилл ни старалась, все равно ничего никогда не получалось так, как ей хотелось.

– Вся веселая часть этого фильма кончилась, – добавила она, поджав губы.

В этом Джилл была права. Теперь ее ожидала ужасная скучища рекламы. А эта часть нашей жизни доставляет удовольствие лишь немногим королям эгоцентризма.

– Я собираюсь поехать, – сказал я. – И поеду. Не грусти! Мы там совсем неплохо проведем время. Ты только мне скажи, в каком отеле ты хочешь остановиться. Может, и мне удастся заполучить там какую-нибудь комнату в конце холла.

– Гостиница называется «Шерри» и еще как-то, не помню точно, – сказала Джилл. – А ты можешь просто расположиться у меня в номере. Как я понимаю, мне предоставят люкс.

– Так не пойдет! – сказал я. – Тебе придется постараться и хоть пару дней соблюдать все условности, это нужно ради твоего же фильма. И пусть твой люкс будет каких угодно размеров, но ты не можешь давать там пристанище такому старому брюзге, как я. Я уже слишком стар и не могу сойти ни за любовника, ни за гофера – «поди-подай». И я тебе ни отец, ни дядя. А если я буду жить у тебя, пресса не будет знать, как это все толковать, что само по себе будет фатально: пресса должна знать, как и что ей толковать. Если же я буду жить у тебя в люксе, все просто решат, что мы с тобой трахаемся, а как это будет выглядеть со стороны?

Настроение у Джилл стало чуть получше. Она с вызовом взглянула на меня.

– Ну ладно! – сказала она. – Значит что? Если, как я понимаю, я – великий режиссер, то мне разрешается питать слабость к старым хрычам с большим пузом, я тебя правильно поняла? Ладно, забудь про комнату. Об этом позаботится киностудия.

– Ты наивный ребенок, – сказал я. – Я ведь работаю на студии «Уорнерз бразерз», ты не забыла? А твой фильм – экстравагантность студии «Парамаунт». То, что ты вот-вот принесешь им огромные миллионы, еще совсем не значит, что ты можешь ублажать своих психованных дружков и бесплатно селить их в отеле.

Разумеется, Джилл не придала должного значения моему столь хорошо продуманному анализу ситуации с комнатами. Она лишь подняла на меня глаза, и рот ее скривился в презрительной улыбке. А потом она отвернулась к окну и снова уставилась на улицу.

– Ты бы в моей комнате все равно не стал жить, – сказала она. – Я тебя знаю. Тебе нужна своя собственная комната, просто на тот случай, если ты вдруг наткнешься на какую-нибудь дебютанточку.

ГЛАВА 3

Когда дело доходило до взвешенного анализа, тут мы с Джилл были на равных. Она остудила меня по поводу комнат, поскольку об этом встал вопрос, но один момент в нашем разговоре она, видимо, полностью не осознала. Она нашла слова, которые наиболее точно подходят, чтобы описать мой метод обращения с женщинами, если, конечно, это можно назвать методом: я на них натыкаюсь.

Одна из причин, объясняющих, почему я продолжаю жить в Лос-Анджелесе, заключается в том, что этот город буквально битком набит женщинами. В нем можно где угодно споткнуться и упасть, но где бы это ни случилось, ты непременно свалишься на какую-нибудь женщину. Я проделывал это тысячу раз. И нередко, если мне выпадает удача, я даже могу свалиться на таких дам, которые приехали в Лос-Анджелес совсем недавно. На тех же дам, которые живут здесь лет десять или около того, я стараюсь не натыкаться – как и у всех других цветов пустыни, у них за это время успевают вырасти шипы.

Но когда женщины попадают сюда впервые, то и солнце, и морской бриз, и расслабленность, и ни к чему не обязывающая болтовня, характерная для Голливуда оказывает на них просто завораживающее воздействие. Иногда такое состояние длится три или даже четыре года. Оно прерывается лишь периодами какого-то внутреннего беспокойства и непонятного одиночества. Такое беспокойство и замешательство обязательно проявляются острее, если дама приезжает в Лос-Анджелес с Востока – я имею в виду восточные штаты Америки. Объясняется это различием вкусов. Можно с уверенностью сказать, что на протяжении первых лет своего пребывания в Лос-Анджелесе эти милые, только что приехавшие сюда дамы окажутся чрезвычайно компанейскими. В целом, благодаря моей очевидной беспомощности и уязвимости, я с ними преотлично ладил. Очень немногие женщины могут устоять против беспомощных мужчин: это так помогает им раскрыть свои таланты!

Памятуя об этом, я всегда тщательно старался избегать каких-либо новых познаний, если для этого надо было делать нечто более сложное, чем приготовление напитков. В очень-очень давние времена я, бывало, изо всех сил старался привлекать к себе женщин, демонстрируя перед ними свое превосходство. Но это не принесло мне ничего, кроме того, что иногда я ощущал себя мазохистом. Именно моя любимая жена Клаудия, моя неизменная королева, и убедила меня, что для женщин куда более привлекательным качеством мужчины является его неполноценность, а не превосходство.

Клаудия превосходила меня во многих отношениях. Но она меня обожала. Достаточно сказать, что она была олимпийской чемпионкой по плаванию. Ее выступление на Олимпийских играх затмил один только Джонни Вайсмюллер. И он же продолжал затмевать ее и в кинофильмах. Там не менее, в лучших своих фильмах она все равно умудрялась продираться через все преграды. А кроме этого она умела и отлично готовить, и украшать дом, и выращивать цветы, и прекрасно справляться с дюжиной всяких других дел. Достичь ее уровня мне было не под силу ни по талантам, ни по чисто человеческим качествам, не говоря уже о силе духа. Когда мы с ней познакомились, у меня была опубликована пара романов, совсем небольших и очень напыщенных. Я уже решил, что писатель из меня не получится, и потому занимался на разных студиях всякой поденщиной. Я писал сценарии для вестернов, для фильмов про джунгли, для разных сериалов и короткометражек, а еще для всевозможных пропагандистских картин. Эта поденщина никак не разрушала мою чувствительную и артистическую душу просто потому, что таковой не существовало. Мне просто здорово повезло – найти такое ремесло, которое мне нравилось и для которого вполне хватало моей компетенции. Какое-то время Клаудия вела со мной беседы о том, чтобы я написал по-настоящему хороший роман. Но мне кажется, делала она это только потому, что ей хотелось надеяться, что когда-нибудь я все-таки повзрослею.

И в конце концов я действительно повзрослел – тогда, когда она умерла. А до того в этом не было никакой необходимости, пожалуй, это было даже нежелательно. Для Клаудии я всегда был ее мальчишкой-горлопаном, ее возлюбленным, ее капризным сыном.

Год или два после ее смерти, когда я без особого энтузиазма начал волочиться за другими женщинами, я изредка, вернее, почти всегда, стал замечать, что мне лучше притворяться перед ними неполноценным. Но в большинстве случаев я и был неполноценным, однако это мне мало помогало. Женщины очень точно знают, какую роль в чисто человеческих отношениях надо отводить интеллекту. Иногда благодаря уму ты можешь получить обед, но чтобы трахаться ум не обязателен. Тут всегда срабатывают более мощные факторы, скажем, красота и уродство, зависимость и независимость, жадность и необходимость. Я обычно во многом оказываюсь хуже по самым очевидным показателям, чем те остроумные и дорогие дамы, в чьем обществе я всегда нахожусь. И, тем не менее, они продолжают падать на меня одна за другой, как выброшенные за ненадобностью наряды.

Джилл это приводит в ярость. Она никак не может понять, что же такого есть во мне, чего они не замечают в своих красивых и ухоженных мужьях.

Но при этом у меня никогда не было полной уверенности, что Джилл ко мне привязана настолько, чтобы самой понять, что же эта ее привязанность значит. Ей, может, и в голову не приходит, что обычно страсть дает ответ на какой-то очень важный вопрос. В случае со мной и теми женщинами, которые, вроде бы, уж слишком для меня хороши, вопрос, на который дает ответ страсть, состоит в том, существует ли на свете что-нибудь действительно реальное, помимо красоты и денег. По крайней мере, именно на этот вопрос страсть дает ответ моим дамам. Для меня же этот вопрос скорее заключается в следующем: «Что мне делать без Клаудии?» Эти дамы решают мой вопрос на время. Но если ответ чисто временный повторять достаточно часто, он приобретает степень постоянности. А вот эта степень, разумеется, и есть все то, чего я от них жду.

У этих юных женщин такие аккуратненькие лодыжки, высокие скулы, прекрасное образование, блестящие глаза, маленькие грудки и дорогие наряды. И они по-прежнему приходят в мое бунгало, а нередко – ко мне в постель. Они приходят ко мне, невзирая на то, что я стал старым, что я растолстел, что я крепко выпиваю. Моя социальная шкала гораздо ниже их шкалы. И я до сих пор влюблен в женщину, которая уже умерла. Это их отношение ко мне лишь увеличивает раздражение Джилл против представительниц ее собственного пола. От их глупости она лезет на стену. А то, что я всегда с готовностью помогаю им творить столь очевидную глупость, неустанно служит яблоком раздора между мной и Джилл.

Неразумность человеческих поступков вызывает у Джилл нечто вроде отвращения, как я не раз говорил. Мне иногда кажется, Джилл даже не знает, что дает несовместимость. При несовместимости я получаю определенный выигрыш. Но, по правде говоря, своим успехом у женщин – а он весьма скромный – я обязан только одному своему качеству: способности быть к ним внимательным. В этой способности нет ничего таинственного, но встречается она редко, по крайней мере, у мужчин. Мне нравится думать, что особенно редка она в Лос-Анджелесе, но на самом-то деле я этого не знаю. Возможно, столь же редко она встречается везде. А, возможно, истина состоит лишь в том, что только такие мужчины, как я, которым в жизни больше уже делать нечего, могут себе позволить обращать серьезное внимание на женщин.

В этот самый момент, когда я осознавал, что настоящий писатель из меня не получится, а потому никакой важной художественной задачи мне не решить, я превратился в серьезного дамского угодника. Правда, лет двадцать пять кряду я был дамским угодником всего лишь для одной дамы. Я сделался кем-то вроде Пруста для женщин.

Где-то у меня в памяти застрял каждый ее смешок и каждый ее шепоток. Мы с Клаудией познакомились в студии «Републик», когда я писал один или два эпизода для сериала «Ниока», в котором снималась и она. Несколько раз мы с ней вместе завтракали у Шваба, раз или два в воскресенье прокатились на машине в Санта-Монику и полюбовались там волнами. И вот с таких начинаний, которые никоим образом не были ни оригинальными, ни даже очень настойчивыми, мы вдруг решили пожениться. Наша женитьба заполнила все двадцать пять лет нашей совместной жизни. Разумеется, не всегда все бывало гладко. Можно было бы сказать, что некоторые годы оказались не слишком удачными. Например, у Клаудии было три любовных связи, в то время как я за всю нашу супружескую жизнь пофлиртовал всего один раз, когда отважился уехать на одну ночь в Карсон-Сити. Но, в конце концов, ни одна идиллия не тянет на великую книгу, и ни одно даже самое великолепное супружество не может быть идиллией.

Я вернулся с могилы Клаудии, неся в себе множество воспоминаний. Тогда же появилась и эта моя способность обращать внимание на женщин. С тех самых пор эта способность помогла мне не быть в одиночестве. Именно благодаря ей я обрел Джилл. Когда Джилл приехала и начала работать на студии «Уорнерз», а это было вскоре после вручения ей «Оскара», она все еще выглядела как девочка, которая никак не готова покинуть среднюю школу. До этого я уже в течение нескольких лет был с ней знаком через Тони Маури, но это знакомство было чисто шапочным. У нас с Джилл не было одинаковых слабостей, а именно благодаря им люди обычно и делаются друзьями, будь то в Голливуде или где угодно еще.

Но как только она попала на студию «Уорнерз», мы очень скоро стали питать друг к другу серьезную слабость. Конечно же, все началось с меня, поскольку я по натуре рыцарь. Я непрестанно замечал ее у студийного буфета. Тогда она была очень тощая, с короткими волосами, в неизменных поношенных джинсах, резиновых теннисных тапочках и бумажном спортивном свитере, который надевают для бега трусцой. И почти столь же неизменно вокруг нее надоедливо кружились трое или четверо мужчин.

Джилл могла не меняться, но мужчины вокруг нее менялись. На мой взгляд, они представляли собой сборище самых мерзких идиотов во всей округе. Это была череда племенных жеребцов с большими претензиями. В социальном плане эти представители мужского пола прекрасно отражали весь спектр голливудского общества, начиная от рабочих-постановщиков, бутафоров и микрофонщиков, вплоть до директоров-исполнителей. Мое первое знакомство с Престоном Сиблеем-третьим фактически произошло именно тогда, когда он кружился вокруг Джилл, только что сойдя с самолета, доставившего его прямо из Локуст-Уоллей.

Я с одного взгляда оценил ситуацию – как когда-то писали в журналах, напечатанных на дешевой бумаге. А ситуация была такая, что целое сборище дебилов надоедливо вертелось вокруг одной умной женщины, для общения с которой – им следовало знать это заранее – они абсолютно не годились. Когда меня вынуждают обстоятельства, я по отношению к представителям своего пола могу проявлять такое же раздражение, какое Джилл проявляет по отношению к женщинам. Мне было совершенно ясно, что ни один из этих докучливых поклонников Джилл не имел ни малейшего представления, что же он будет с ней делать, если вдруг сумеет ее собой заинтересовать. Однако, видимо из чистого упрямства, ни один из них от нее не отходил, как будто Джилл была единственной из всех голливудских женщин, на которую стоило тратить время.

В те дни Джилл была еще слишком застенчивой и вежливой и не могла прямо послать их куда подальше. К слову сказать, она и сейчас такая же. А тогда, когда она работала на студии «Уорнерз», большая часть ее обеденных перерывов уходила на то, чтобы отражать сексуальные притязания со стороны непрошеных поклонников. Мне показалось, что такой способ проводить обеденные часы не мог ей не наскучить. Рассчитывая воспользоваться тем, что Джилл, как и я, дружила с Тони Маури, имевшим весьма дурную репутацию, я стал мало-помалу возникать возле ее стола. Потом я либо рассказывал какие-нибудь громкие, запутанные истории о старых голливудских делах, либо начинал читать нечто вроде короткой лекции о самой последней серьезной книжке, о которой узнал из книжных обзоров, ну, скажем, такой, как «Происхождение тоталитаризма». А претендовавших на внимание Джилл нахалов все это ужасно раздражало.

К моему удивлению, Джилл мои истории доставляли удовольствие. Ей нравилось слушать, как жили и крепко выпивали все те счастливые парни, которых я когда-то знал. Эти ребята наверняка бы сделали Голливуд воистину великим, если бы только им было это под силу. Но что еще удивительно, Джилл нравились и мои небольшие лекции.

Более того, она нашла и прочитала добрую половину из тех проклятых упомянутых мною книг. А потом меня и посрамила, или, по меньшей мере, довольно умело смешала с навозом. Джилл интересовало все, но особенно ее интересовали люди. Почему это они поступили именно так и не иначе?

Ей казалось, что я должен все знать. И, всего вероятнее, я всячески старался ее в этом убедить. Ни одно тонизирующее средство не оказывает на стареющего мужчину такого воздействия, как присутствие какой-нибудь сообразительной сероглазой студентки, которая с полным доверием будет внимать его речам, хотя он при этом может нести черт знает какую чепуху, вычитанную из книг, или изрекать заведомо ложные неглубокомысленные истины.

Тем не менее, на сей раз все сработало преотлично. К тому времени, как Джилл поняла, что я никакой не Сократ, а просто старый обманщик, она уже меня полюбила, а все остальное утратило для нее всякое значение. К тому же, окружавшие Джилл наглецы вскоре пришли к выводу, что перспектива с ней переспать совсем не стоит того, чтобы все время выслушивать мои басни, особенно, если учесть, что такая перспектива, в самом лучшем случае, могла возникнуть лишь в весьма отдаленном будущем. Прошло совсем немного времени, и за столом Джилл кроме нас двоих никого не осталось. По-моему, так это продолжается и до сих пор.

– Помнишь, как мы проводили время на студии «Уорнерз»? – улыбаясь, спросил я.

– Конечно, – ответила Джилл. – Ты тогда своими лекциями разогнал всех моих потенциальных приятелей. Кто знает, чего я лишилась из-за тебя? В конечном счете, может быть, мне бы кто-нибудь из них понравился.

– В те дни ты меня по-настоящему уважала, – сказал я. – Ты тогда считала, что я абсолютно все в жизни знаю.

– Да, – сказала Джилл и быстро кивнула головой, правда, через силу.

Такая манера была у нее давно. Она кивнула головой, чтобы показать, что в чем-то убеждена. Как-будто бы судьба – это длинный лестничный пролет, а она видит его до конца, до самой последней ступеньки.

А пока что Джилл накрыла рукой свою чашку с кофе, чтобы охладить официантский пыл притаившегося рядом азиата.

– Что это – твое мимолетное «да»? – спросил я. – Ты, как Молли Блюм, подтверждаешь разумность жизни?

– Да, ты действительно все в жизни знаешь, – сказала Джилл. – Просто ты не хочешь мне рассказывать слишком много за один раз. Это твоя книга. Если бы ты рассказал мне все, что знаешь, то бы мне больше не был нужен, и я могла от тебя уйти и оставить тебя. И тогда уж тебе бы никак нельзя было отделаться от всех твоих миленьких подружек. Как бы это выглядело, а?

– Ну, тогда мне бы не пришлось, как сейчас, по воскресеньям утруждать себя столь серьезными мыслями, в такое время, – ответил я. – Мы с тобой ведем какой-то странный разговор. Почему бы нам просто не поговорить о контрактах и о театральной кассе, как это делают все нормальные люди?

– Пойдем отсюда, – сказала Джилл. – Мне надоело нести вахту над этой чашкой кофе.

Я потянулся за счетом, но Джилл меня опередила.

– На сей раз богатой буду я, – сказала она. – А ты можешь дать чаевые.

Джилл уже стояла возле кассового аппарата. Она не скрывала своего нетерпения, пока я наконец-то с трудом выкарабкался из того, что только что служило нам ресторанной кабиной.

ГЛАВА 4

Выйдя на улицу, мы пошли пешком вниз по бульвару Сансет в сторону Ля Бреа. Стоял ранний ноябрь и было достаточно прохладно, а потому смог на холмах казался молочным. Квартал или два Джилл шла рядом со мной, держа руки в карманах джинсов. А потом, также неожиданно и неуклюже, как всегда, она подошла ко мне и взяла меня под руку. Она даже на какой-то миг прильнула щекой к моему плечу, как маленькая девочка, прижимающаяся к плечу своего папочки.

– Может быть, все обернется ужасным провалом, – сказала она. – Может оказаться, что я только зря потратила все эти деньги.

Я обнял ее за плечи и так, обнявшись, мы шли еще какое-то время.

– Интересно, сколько надо времени, чтобы дойти пешком до Сан-Бернардино? – спросила Джилл.

Я тоже не знал ответа на этот вопрос. Мысль о том, чтобы идти пешком в Сан-Бернардино, не пришла бы в голову ни одному здравомыслящему человеку.

– Мне кажется, они все считали меня фригидной, – произнесла Джилл чуть погодя.

– Кто это они?

– Да те парни из студии «Уорнерз», – сказала Джилл. – Те самые, которым ты до смерти надоел. Могу поспорить, что многие и до сих пор так думают.

– Почему ты вдруг об этом заговорила?

– Из-за тебя, – сказала она. – Я превосходно себя чувствовала, пока ты не сказал, что если я с кем-нибудь куда-нибудь еду, то все считают, что он обязательно мой приятель, с которым я сплю. А где же мне за эти-то два дня заполучить такого приятеля?

То, как она это говорила, показалось мне настолько забавным, что я сел на скамейку у автобусной остановки и от души захохотал. Джилл это смутило.

– Перестань смеяться, – сказала она.

На меня ее слова никак не подействовали. Проезжая мимо, возле нас притормозила машина, набитая мексиканцами-«чижанами». И им представилась забавная картинка – на скамейке у автобусной остановки сидит толстяк и хохочет, а на него в полной беспомощности взирает тощая женщина в джинсах. Кончилось тем, что Джилл села на скамейку рядом со мной.

– У тебя какое-то извращенное чувство юмора, – сказала она.

– Извини, – сказал я. – Просто ты очень смешно про это рассказывала. В этом вся твоя суть, а может, еще что.

Джилл подняла на меня глаза, как будто бы вдруг осознав, что и у меня тоже могут быть свои проблемы, и начала щекотать мне сзади шею.

– Да нет у меня никакой сути, – сказала она. – Раньше была, а теперь я ее потеряла. Я бы могла просто вот так вечно сидеть на этой старой скамейке и болтать с тобой. И была бы точно так же счастлива, будто ничего больше мне и не надо.

Мне кажется, смеялся я потому, что иначе бы просто заплакал, хотя в тот момент я при всем желании вряд ли бы мог точно сказать, из-за чего мне захотелось плакать. Джилл оказывала на меня странное воздействие. Во многих случаях ее высказывания – даже абсолютно невинные, хотя и чуть-чуть забавные из-за свойственной Джилл манеры излагать свои мысли, – оказывались весьма проницательными. А я, как правило, обрываю ее слишком громким смехом. Разумеется, это лишь означает, что я немножко выжил из ума, да только теперь это ни для кого не секрет.

– Ты бы могла мгновенно обзавестись приятелем, если только тебе этого действительно хочется, – сказал я. – Ведь ты одна из тех самых женщин, которых мужчины в Голливуде домогаются больше всего.

Мои слова Джилл проигнорировала.

– Я была бы абсолютно счастлива от поездки в Нью-Йорк, если бы только сумела сделать так, чтобы ты остановился у меня, – сказала она. – Но, конечно, так не получится, потому что мне, наверняка, придется участвовать в каком-нибудь конкурсе. И уж, конечно, совсем не в моем характере просить тебя на целую неделю воздержаться от твоих дебютанточек.

– Ну, хватит, прекрати, – сказал я. – Дебютанточки тоже люди.

– Прошу прощения, – сказала Джилл. – Не сомневаюсь, ты прав. Если кто-то в этом хоть что-то понимает, то уж это, наверняка, именно ты. – Джилл произнесла это отнюдь не милым тоном. На самом деле у ее фразы был такой оттенок, который просто не мог меня не задеть.

– Не говори со мною таким тоном, – сказал я. – Чего ты от меня хочешь? Я далеко не такой образец для подражания, как ты. Это ты трахаешься так добропорядочно, что даже в самую простую поездку не можешь поехать без того, чтобы не забивать себе голову всякой ерундой – а вдруг да какой-нибудь осел подумает о тебе плохо, если у тебя не будет приятеля, с кем переспать. Почему ты всегда стараешься делать именно то, чего от тебя, по-твоему, все ждут?

– Вероятно, потому что знаю – я никогда этого сделать не смогу, – сказала Джилл. Теперь ее глаза посветлели, а за минуту до этого в них промелькнула мрачная враждебность.

– У тебя какие-то перевернутые взгляды на жизнь, – сказал я. – Никого, к чертовой матери, не должно касаться, что ты делаешь. Неужели тебя действительно беспокоит, что думают люди о твоей интимной жизни? Ну, если тебя это и впрямь беспокоит, то тогда ты идешь неверным путем. Для многообещающих молодых женщин-режиссеров единственно подходящими возлюбленными могут быть только звезды рока, политики, президенты киностудии и французские фотографы. Делай свой выбор и принимайся за дело!

Язык у меня острый и злой, но и у Джилл он подвешен не хуже.

Глаза Джилл снова потемнели от злости.

– Возможно, я выберу Престона Сиблея, – сказала она. – Он возглавляет киностудию. А если я подцеплю его, то тогда, может быть, тебе придется еще на несколько недель заняться его женой.

Она встала со скамейки и направилась через Сансет в сторону холмов. Я тоже поднялся и пошел за нею следом. Там наверху был ее дом, и мой – тоже. Квартала на два Джилл опередила меня, а потом поднялась по кривой дорожке и скрылась из виду. Я пошел к ее небольшому бунгало из четырех комнат, в котором она жила последние несколько лет. Джилл сидела на розовых ступеньках своего дома. Лицо у нее было красным, но никаких слез я на нем не заметил.

– Я вел себя безобразно, – сказал я. – Да к тому же в день Святой субботы. Я считаю, что ты заслуживаешь морального возмещения и предлагаю вместе позавтракать.

– Заткнись, – сказала Джилл. – Лучше пошли в дом.

Как только я шагнул во двор ее бунгало, мимо меня пронесся на скейтборде какой-то малыш. Он мчался на бешеной скорости, и если бы наскочил на меня, мы бы оба превратились в арахисовое масло. Малыш был такой волосатый, что не будь на нем ярких подтяжек, я бы подумал, что на скейтборде несется какая-то светлая овчарка. Потом вниз по улице прогрохотали трое велосипедистов со стиснутыми зубами. Определить, какого они пола, было невозможно – я увидел только их зубы. Голливуд просыпался, хотя мне в этот час больше всего хотелось вздремнуть.

Я вошел в дом и прилег на большую белую плетеную кушетку. Она почти целиком занимала одну из стен в маленькой гостиной Джилл. Вскоре я проснулся и увидел, что в другом углу комнаты находится Джилл. Она сидела на синей подушке и тихо говорила по телефону. Вся комната была наполнена солнечным светом. Это было единственное просторное помещение во всем доме, и поначалу предполагалось, что здесь будет столовая, но Джилл устроила тут свою студию. Она поставила сюда чертежную доску, а на стеллажах под большими окнами аккуратно разложила связки журналов, книги, свои этюды и сценарии. На маленьком тиковом кофейном столике стояла бутылка «кровавой Мери». Я бы мог без труда дотянуться до нее рукой. А рядом с бутылкой лежал большой пучок сельдерея. До чего предусмотрительная женщина! Я тоже продемонстрировал предусмотрительность и стал как можно громче этот сельдерей жевать. Для меня это был единственный способ удержаться от желания подслушать, о чем говорит Джилл по телефону. Учитывая только что допущенную мною грубость, подобная попытка с моей стороны выглядела вполне уместной.

Я так подло поступил с Джилл потому, что не мог позволить себе никакой подлости по отношению к Пейдж Сиблей, жене Престона Сиблея-третьего. Пейдж только что почти закончила курс обучения в колледже Джо Перси. Она изучала тему «Реальная жизнь», и вскоре должна была туда вернуться, чтобы пройти курс по теме «Красивая личность». «Реальную жизнь» вроде бы продолжать не собиралась, и именно это главным образом и объясняло мое горячее желание сопровождать Джилл в Нью-Йорк. Престон Сиблей собирался в Нью-Йорк на фестиваль, хотя его картины заявлены не были. Фестиваль просто был предлогом для поездки на восток, а для Престона вполне годился любой предлог.

В то же время вряд ли бы Престон стал уговаривать Пейдж поехать вместе с ним в Нью-Йорк, потому что там жил ее любовник, который был у нее до меня. Это был один из самых лучших художников Америки, и, как и я, намного старше Пейдж. А Пейдж было всего двадцать пять и была она огненно-рыжая.

До того как Пейдж вышла замуж за Престона и переехала в Лос-Анджелес, ее волосы такими рыже-коричневыми не были. Но теперь у них появился тот золотой оттенок, против которого просто невозможно устоять. Такой цвет волос можно встретить только у тех женщин, которым посчастливилось обитать на крохотной территории земной поверхности, расположенной между Уильширским бульваром и отелем «Бель-Эйр». В определенные сезоны отдельные личности с таким экстраординарным оттенком волос могут иногда появиться даже в столь отдаленных местах, как Вествуд или даже Санта-Моника. Однако эти образцы будут отнюдь не самыми лучшими. Любое совершенство, будь то ножки, плечи, верхняя часть руки или же диафрагма, обычно встречается исключительно у тех, кто живет в вышеупомянутом замкнутом регионе. В других же местах цвет волос скоро становится слишком светлым и наводит на размышления о завтраках, состоящих исключительно из зерен пшеницы, и о чрезмерной заботе о здоровье. А в других случаях этот цвет становится слишком темным, что указывает на сверхувлечение пляжем.

Пейдж жила примерно в четырехстах ярдах от отеля «Бель-Эйр», и кожа у нее была такая, какую только можно всем пожелать, если говорить о женской коже. Если бы ум у Пейдж был столь же прекрасным, как ее кожа, то ее помыслы никогда бы не знали предела. Но я ничуть не хочу принижать ее ум: он у Пейдж был вполне приличный. Разумеется, месяцев эдак через шесть ее ум начисто опустошил мой собственный.

Однако этот ее ум не мог претендовать на конкуренцию с ее кожей. Пейдж была своего рода Эйнштейном среди всех золотистых шатенок. А мне просто повезло видеть ее столько, сколько мне хотелось.

Престон Сиблей ничего про меня не знал, а если бы узнал, ему было бы очень трудно в это поверить. Но он знал про ее любовника-художника, который жил в верхнем районе на Вестсайд. Женитьба не принесла Престону радости. Он относился к той категории продюсеров, которые никак не хотят поверить в то, что интерес, вызываемый ими у их жен, вполне естественно может быть вызван в равной мере и любым другим художником, даже если он очень дряхлый, омерзительный и бесчестный. Совершенно очевидно, что такая женщина, как Пейдж, отдала бы свое предпочтение не большому администратору, а художнику. Так размышлял и Престон, и вероятно, был потрясен до мозга костей, когда Пейдж порвала со своим художником и вышла замуж именно за него. Престон был милым и славным, но если бы ему попытались объяснить, что инстинкты умной женщины не меняются и остаются консервативными, он бы этому ни за что не поверил.

Престон и Пейдж были женаты уже года три или четыре, но Престон до сих пор в своей женитьбе сомневался. На Нью-Йоркский фестиваль он бы Пейдж с собою ни за что не повез, если б только ему удалось от этого отвертеться. И если бы я оставался в Голливуде, мне бы выпала очень приятная неделя. А если бы я не остался, то это, скорее всего, положило бы конец тому недолгому развлечению, которое я представлял собою для Пейдж. Пейдж не могла даже слышать имени Джилл, когда я его упоминал. И вряд ли бы она обрадовалась, если бы я сообщил ей о намерении сопровождать Джилл в Нью-Йорк, чтобы создать ей там надежный тыл. Пейдж настолько же не доверяла мне, насколько Престон не доверял ей. Скажи я ей, что собираюсь в Нью-Йорк потому, что моему очень-очень старому другу нужна моральная поддержка, ее презрению не было бы границ. Когда же теперь, сидя в гостиной Джилл, я стал обо всем этом думать, оказалось, что надо принимать в расчет уйму самых разных обстоятельств. Я даже обрадовался возможности хоть как-то от этих мыслей отвлечься, хотя для этого приходилось подслушивать разговор Джилл.

Однако Джилл была куда шустрее меня.

– Мы все проиграем на слух, о'кей? – произнесла она в телефон как раз в тот момент, когда я кончил жевать сельдерей. – Ты мне позвонишь или еще что-нибудь придумаешь. А может, мы встретимся на той же вечеринке.

Потом Джилл положила трубку, и наступила тишина. Какое-то время Джилл молча сидела на своей синей подушке, а я потягивал из бутылки.

– Это был Бо, – наконец сказала Джилл.

– Эти мальчики с юга умеют быть настойчивыми, – произнес я. – Конечно, те из них, которые не ленятся быть трахарями. Старина Бо все еще пытается добиться своего.

– Я и сама не знаю почему, – сказала Джилл. – Просто смешно. Все знают, что он влюблен в Жаклин Биссет.

Джилл была права – об этом знал весь мир. Или, по крайней мере, та его часть, которая следила за сексуальными и эмоциональными терзаниями киношной колонии, назовем это так. Должен признаться, что и я сам довольно упорно слежу за всеми такими слухами, потому всю свою жизнь живу ими. Правда, я пытаюсь соблюдать хоть какие-то рамки и непрестанно доказываю, как это важно. В основном я пропагандирую эти мысли для Джилл, что стало уже привычкой. Хотя и весьма забавной, потому что у нее таких рамок куда больше, чем у меня. Но в ее случае все дело в том, что подобных рамок у нее слишком уж много.

– Наверное, это безответная страсть, которую уже так давно Бо Бриммер питает к мисс Биссет, стала самым нашумевшим нелюбовным приключением нашего времени, – сказал я. – Ты только подумай! Его считают одним из самых очевидных примеров всей западной цивилизации. И почему так случилось? Про их отношения знают жители Африки. Про это знают жители Австралии. Знают даже в Антарктике. И я снова спрашиваю, почему так получается?

– Мне кажется, это очень здоровый симптом, – сказала Джилл. – Бо – такой человек, который собирает новости, обходясь без постельных интрижек. А у женщины, как правило, единственная возможность почерпнуть новости, заключается как раз в обратном.

– О, это все дерьмо, – выругался я. – Не нагоняй на меня тоску своей полемикой. От женщин самих поступает немало новостей. Я лично Жаклин Биссет даже ни разу не встречал, ты только сама подумай.

– Ну, для тебя-то она вполне хороша, – сказала Джилл. – Она отвечает мировым стандартам с точки зрения внешности, но тебе бы лучше держаться от нее подальше. У нее и так полно неприятностей, и у тебя – тоже.

– Ты никогда не задумывалась, насколько это для всех удобно, что такое нелюбовное приключение связано именно с Бо? – спросил я. – Ведь он бы мог влюбиться в какую-нибудь секретаршу, а секретарша эта могла бы оказаться не менее красивой, чем Жаклин. И страсть его к этой секретарше тоже была бы безответной. Но только в этом случае не было бы никакой рекламы, никакой публичности. А без громкой публичности не бывает никакого психического толчка.

– С другой стороны, Бо ведь мог действительно полюбить Жаклин, и это принесло бы ему страдания, – сказала Джилл. – У них было несколько свиданий; возможно, это правда. В конце концов, Бо дей-стви-тель-но – живой человек. Такое могло случиться и с ним.

– Все южане – люди живые, – сказал я. – Тебе нет нужды мне об этом напоминать. И все-таки я подчеркиваю, что все получилось очень удобно. Это придает его страсти своего рода достоинство, да еще в придачу он может безо всяких осложнений заниматься своей киностудией.

Джилл встала и куда-то исчезла. Я взял в руки помер «Лос-Анджелес таймс», который лежал на полу возле кушетки. В передовой статье рассказывалось о поимке группы похитителей пуделей. Они крали пуделей в районе Беверли-хилз и изготавливали из них тушенку. Этими похитителями пуделей оказалась небольшая банда американских индейцев, окопавшихся где-то в Гольдуотерском каньоне. И хотя главу этой банды поймали, он не испугался. Его звали Джимми Тандер. «Если мы не можем поглотить нашего врага, мы будем поглощать его пуделей», – заметил Джимми Тандер. К настоящему времени банда съела уже шестьдесят пуделей, несколько собак породы ши-цзу и одного большого пиринейца.

По своим размерам газета «Лос-Анджелес таймс» напоминала небольшую табуретку, и я решил, что, пожалуй, не стану ее читать, а использую именно как табуретку. И потому я положил на нее ноги. Вернулась Джилл, неся кувшин с «кровавой Мери» и с новым пучком сельдерея.

– Надеюсь, ты туда добавила водку, – сказал я. – В предыдущей бутылке был почти один томатный сок.

– Ты всегда по воскресеньям такой склочный? – спросила Джилл.

– С самого младенчества. Не люблю те дни, когда не работают магазины.

– Бо предложил мне сделать фильм, – сказала она.

– Ну, и почему ты хочешь от него отделаться?

Джилл пожала плечами.

– Может, было бы лучше, если бы он по-прежнему был влюблен в Жаклин Биссет, – сказала Джилл. – Если он проявит должную настойчивость, то когда-нибудь сможет ее добиться. Тут ничего заранее сказать нельзя.

– Ни за какие коврижки! – изрек я и добавил в кувшин водки.

Джилл ушла к себе в студию и стала перебирать там груду сценариев. Она вернулась, принесла толстый сценарий в зеленом переплете и кинула его на кушетку. Взглянув на название, я прочел: «Дамская ночь».

– Бо нравится этот сценарий, – сказала Джилл. – Его написала одна женщина из Сент-Луиса.

– Я думаю, тебе не надо им заниматься, – сказал я. – Мне довелось делать несколько фильмов про Сент-Луис. И все они провалились. Мне кажется, тебе бы следовало сделать фильм обо мне.

Джилл улыбнулась.

– Это было бы здорово! – сказала она. – Ты хочешь фильм трагический или комический?

– Трагикомический, – ответил я. – Пока что еще ни разу не было хорошего фильма про сценариста. Если повезет, такой фильм принес бы огромные тысячи. Знаешь, на днях я в самом деле услышал один свой рассказ, только из него сделали народную песенку под названием «Попкорн и бриллианты». Само собой разумеется, я был попкорном.

– Напой-ка ее мне.

– Не могу, я ее слышал только один раз, – отказался я. – Я застрял в пробке на Вентурской автостраде и сначала не понял, что слышу историю своей жизни, пока песня почти не кончилась. Такая горьковато-сладкая песня.

Я поставил на стол бокал «кровавой Мери», а Джилл протянула руку и отпила из него глоток.

– Слишком много водки, – сказала она.

– Ну, ладно, – произнес я. – Может, и я буду жить в твоем люксе в этом Терри, как его там. Таким путем я смогу вблизи следить за твоими метаморфозами. Значит, придется пропустить парочку дебютанточек, ну и что?

Джилл чуть кивнула и вернула мне бокал. Больше мы ничего не сказали, но Джилл выглядела совсем счастливой. Пока она перечитывала сценарий, написанный какой-то женщиной из Сент-Луиса, я выпил целый кувшин «кровавой Мери». Весь полдень наш приемник был настроен на какую-то народную горскую станцию, и мы надеялись, что снова услышим мою песню. Но ее больше не передавали.

ГЛАВА 5

В моем возрасте – а мне шестьдесят три – любое принимаемое мною решение оказывается лишь своего рода безрассудством. Решения я принимаю легко, но только потому, что знаю – если понадобится, то в девяти случаях из десяти я могу по собственным следам убежать обратно. У меня в жизни стабильного так мало, что мне совсем редко приходится брать в расчет неминуемые последствия.

Мое решение поехать с Джилл в Нью-Йорк было не из тех, о которых можно просто сболтнуть. Приглашаемые на киностудии по контракту авторы – племя исчезающее и желчное.

По роду самой моей службы мне приходится каждый день, если не каждый час, иметь дело с теми, кто любит темнить. Киностудия темнит насчет контрактов, продюсеры – насчет подписания проектов, режиссеры – насчет сценариев, рекламные агенты – насчет условий оплаты, профсоюзы – насчет выплаты денег, актеры и актрисы – насчет интерпретации текста, операторы – насчет точного места, где должна при съемках стоять камера, писатели – насчет диалогов, и так далее. Вплоть до тех «поди-подай», которые, вероятно, темнят, прокладывая дорожки к машинам, торгующим сигаретами. И вся киноиндустрия движется благодаря только таким уловкам. А лично я никогда не понимал, почему мне надо лезть из кожи и быть лучше, чем все остальные.

Чтобы отметить принятое мною решение, в какой-то момент в тот день Джилл торжественно прошагала к своей чертежной доске и нарисовала карикатуру на наше прибытие в Нью-Йорк.

– Не могу себе представить, чтобы ты куда-нибудь поехал без своего «моргана», – сказала она.

И потому она нарисовала пузатого мужчину, который пытается вытащить из большого лимузина другую машину, размером с таксу. На рисунке я вел своего «моргана» на собачьем поводке и держал за руку тощую женщину, которая пыталась удержать у себя на голове несколько железных коробок с кинопленкой. А в это время на нас обоих с нескрываемым презрением взирает швейцар, стоящий в дверях роскошного отеля.

– Вот так все и будет, – сказал я.

Допив последний бокал «кровавой Мери», я взял рисунок Джилл и пошел к себе домой. К счастью, я жил всего в двухстах ярдах, чуть повыше в горах. Я поставил рисунок рядом с другими, а их за многие годы накопилось штук тридцать или сорок. А потом я большую часть дня просидел у себя во внутреннем дворике, придумывая фальшивые оправдания для Пейдж. У меня в распоряжении были еще почти целые сутки, и можно было бы изобрести целый вагон лживых причин, из которых я надеялся выбрать самую правдоподобную.

– Ты бы просто сказал ей все, как есть, – произнесла Джилл, когда я ненароком упомянул, что мне надо идти домой, чтобы придумать какие-нибудь оправдания.

– Да не могу я ей прямо вот так сказать правду, – ответил я. – Такая правда вызовет обиду и путаницу, не говоря уж об элементарной злости.

– Зачем же ты тогда с ней встречаешься, если так ее боишься? – спросила Джилл.

У меня рот открылся от удивления.

– Ты с ума сошла? – произнес я. – Да я ни разу еще не встречал женщину, которой бы не боялся. А разве ты никогда не боишься того мужчину, с которым у тебя близкие отношения?

– Что-то я такого не помню, – сказала Джилл. – Я по большей части имела дело с европейцами. А они не такие жуткие, как американцы.

Пока мы болтали, Джилл почти довела меня до моего дома. В этом был один из наших с ней ритуалов. Когда мы дошли до одной определенной пальмы, Джилл остановилась. Здесь был как бы гребень холма, откуда, насколько позволяла дымка, можно было охватить взглядом весь город. Нередко я у этой пальмы делал передышку, а уж потом мы могли идти дальше, невзирая на самые серьезные разговоры.

– Ты сшила себе для премьеры новое платье? – спросил я.

– Нет еще, но придется, – ответила Джилл довольно озабоченным тоном. – Похоже, мне сейчас надо будет купить уйму новых туалетов. Может, давно пора.

– Я разобрался, чем мы с тобой действительно отличаемся, – сказал я. – Ты вынуждена быть честной, а я вынужден быть нечестным. Как ты думаешь, от кого из нас больше вреда?

– О, явно от меня, – сказала она. – Все твои дамы, похоже, преспокойненько причаливают к своему закату, счастливые и откормленные.

Джилл внимательно посмотрела на пальму, будто бы собираясь на нее влезть.

– Ты слишком уравновешенный, – добавила она, словно эта мысль пришла ей в голову только сейчас. – Все, что ты говоришь, хорошо взвешено. Я бы с этим не ужилась.

Невзирая ни на что, она одарила меня поцелуем и начала спускаться с холма.


В понедельник рано утром, когда я готовил себе кофе и перебирал в уме, какую ложь мне изобрести, вдруг зазвонил телефон. Звонила Марта Лундсгаарде, женщина-резак, работающая у старого Аарона. Официально она называлась публицисткой, но в общем и целом она была именно женщина-резак.

– Похоже, на «Уорнерз» вам разрешают спать допоздна, – сказала она.

На часах было полвосьмого. Ее голосом можно было бы стричь ногти.

– Привет, Марта, – сказал я. – Вы правы. Здесь спешить не любят.

– И почему это у меня не может быть такой расслабленной жизни? – сказала Марта. – Мисс Пил говорит, что вы в Нью-Йорке будете жить у нее. Мистер Монд считает, что это выглядит не очень-то прилично.

– Джилл немножко нервничает, – сказал я. – Я же – ее старый друг. И выступаю в роли успокоительного лекарства.

– Мы ей достанем настоящее лекарство, какой-нибудь «валиум», – сказала Марта. – Мистер Монд считает, что, может быть, вам лучше остановиться в каком-нибудь другом месте.

– Например, у себя дома, вы хотите сказать?

– Где вам будет угодно, – сказала Марта.

– Марта, у меня горит на плите завтрак, – сказал я. – Мне кажется, лучше бы вы обговорили все это с Джилл.

На другом конце провода наступило молчание. Марта выбирала, какой из резаков ей применить. Точно так, как до того я выбирал, какую ложь мне придумать для Пейдж.

– Вы ведь старше, – произнесла Марта. – И могли бы дать Джилл добрый совет. Она не понимает, что такое реклама в прессе.

– Ох, мне надо бежать – горит яичница, – сказал я.

Когда я пил вторую чашку кофе, вошла Джилл. Она очень мило причесала волосы и надела синий свитер, отделанный снизу белыми ленточками. Джилл выглядела свежей и совершенно невозмутимой.

– Марта – доносчица, – сообщила Джилл. Она налила себе немножко кофе и достала из холодильника мой последний грейпфрут.

– Мне не надо грейпфрута, – сказал я. Но Джилл все равно положила передо мной половинку, а вторую съела сама.

– Ну, что же ты ей сказала?

– Я ей сказала, что любой человек может делить свою комнату с кем хочет, – произнесла Джилл. – В этом отношении она не очень-то может мне навредить. Если моя картина провалится, я смогу впустить к себе в комнату Кинг Конга, и всем будет наплевать. А если картина получится, никто даже и рта раскрыть не осмелится, хотя бы какое-то время. И потому мне можно делать все, что я хочу.

Джилл все прекрасно продумала. Те, кто кидает в людей резаки, не кидает их в режиссеров, крепко стоящих на ногах. Вот когда режиссеры спотыкаются, тогда-то и в них начинают лететь резаки. Марте просто придется выждать другой, более благоприятный случай и, разумеется, именно это она и сделает. За двадцать лет, проведенных ею у Аарона Мондшиема, она стала отличным продолжением своего босса. Марта жила для сражений, и она никогда ничего не забывала.

– Ну, ладно, – сказал я. – Мы будем вместе в одной комнате. Но если картина получится хорошо, я надеюсь, ты перейдешь в другую студию. Мне совсем не хочется всю жизнь каждый день нервничать из-за Марты Лундсгаарде.

Джилл в этот момент разворачивала мою утреннюю газету.

– Увидим, – сказала она.


Пейдж нравилось ставить свою машину ко мне в гараж, подальше от чужих глаз. У нее был коричневый «мерседес» с откидным верхом. А у меня был «морган», с правым рулем, довольно древний, но все еще вполне крепкий, чтобы возить меня ежедневно с холмов в Бербенк. В те дни я работал над эпизодом для телепостановки под названием «Линейный монтер». Это был не очень многообещающий сериал, написанный по балладе Глена Кэмпбелла. В нем рассказывалось об одном мощном парне, который работал в телефонной компании, ликвидируя разрывы на линиях. Для этого надо было часто лазить на столбы и работать под напряжением.

В эпизоде, которым я тогда был занят, угрозе попасть под высокое напряжение подвергался милый черный медвежонок. У меня этот медвежонок оказался в очень рискованной ситуации, и теперь я раздумывал, как бы его из этой ситуации вызволить. Разумеется, если бы в передаче «Семейный час» американские дети вдруг увидели, как от электрического тока погибает милый медвежонок, у них у всех сердце бы сжалось от жалости. Я уже подумывал, как кончить этот самый эпизод по-хорошему и перейти к другому, в котором банда ненормальных чудаков похищает этого линейного монтера и требует за него выкуп. А выкуп весьма своеобразный – они требуют, чтобы телефонная компания предоставила всем в Америке бесплатное телефонное обслуживание сроком на одну неделю. Иначе они этого линейного монтера убьют. Когда я писал такие отчаянные сцены, мне требовалось их тщательно обдумывать. Однако медвежата не очень-то стимулировали мое вдохновение.

Мой «морган» и я, взбираясь на холм по извилистым дорогам, добрались от «Уорнерз» до моего дома и въехали в гараж, устроенный под первым этажом. Оказавшись в тени, подальше от палящего солнца, я решил не вылезать и подождать Пейдж в машине. Можно было бы пройти в дом, что-нибудь выпить и подождать ее там. Но если я посижу в машине, решил я, то, может быть, смогу себя заставить подольше думать о медвежонке. Вероятно, в идеале его могла бы спасти какая-нибудь умница-птичка, но только птичка достаточно больших размеров, чтобы она сумела стащить бедного медвежонка с этой электрической проволоки и кинуть в озеро или еще куда-нибудь. Однако вся трудность состояла в том, что такими большими птицами, которым было бы под силу улететь, неся в клюве медвежонка, могли быть только кондоры и орлы, а ни те, ни другие особым дружелюбием не славятся.

И все же у этой идеи были свои возможности. Благодаря тому, что кондорам сейчас грозит полное исчезновение, упомянуть именно их было бы как раз кстати. Допустим, что есть очень дружелюбный кондор. Скажем, его когда-то сшибла машина, но спасла и выходила какая-нибудь маленькая старушка из Энцино. Ну что-нибудь в этом роде. Допустим, тот кондор захотел показать всей цивилизации, как он благодарен этим маленьким старушкам. Даже невзирая на то, что большие бизнесмены отправляются в леса и строят свои предприятия в местах, где гнездятся кондоры. К тому же, если уж мы будем рассказывать про кондора, можно было бы попробовать и найти такого строителя предприятий, который бы стал спонсором этого фильма. И совсем неплохо было бы назвать такую строительную компанию как-нибудь так: «Кондорский кондоминимум».

В общем, мне показалось, что эта идея может во что-то вылиться. Ну, кто еще придумает, как кондору пришло в голову спасти медвежонка от электрического тока? Конечно, это было нелепо. Но ничуть не более того, что, по моим представлениям, вот-вот должно было случиться со мной.

Пока я вымучивал решение ситуации с кондором, во двор въехала Пейдж. Возле моего «моргана» остановился «мерседес» с откидным верхом. Я нажал на кнопку дистанционного управления и за ним тихо закрылись двери гаража, более или менее надежно скрыв нас от любых взоров. Правда, при этом мы оказались в полной темноте. Поскольку я сидел с правой стороны своей машины, а Пейдж – с левой стороны своей, мы находились довольно близко друг от друга. Я протянул руку и Пейдж ее взяла. В гараже было ничуть не темнее, чем в кинотеатре, и когда у меня глаза немножко пообвыкли, я огляделся.

– Почему ты всегда такой спокойный? – спросила Пейдж. – Абсолютно всегда.

На Пейдж был костюм для тенниса.

– Потому что на своем веку я переделал уйму всяких дел, – сказал я. – Я действительно сделал очень много дел, и ни одно из них меня не прикончило. Может, это и дало мне чувство безмятежности.

– Давай трахнемся прямо в машине, – сказала Пейдж, сменив тему разговора.

– Здорово сказано! – заметил я, на мгновение почувствовав даже отвращение к той, которая была плодом моего собственного воспитания. В конце концов, такой вульгарности эту девицу научил я сам – было время, когда Пейдж это было нужно, так же как другим нужны тонизирующие напитки. Ее художник не очень-то научил ее, как выражать мысли словами. Престон, у которого никакой своей языковой манеры не было вообще, мог просветить ее еще меньше. И показать Пейдж, насколько поступки зависят от слов, выпало на долю мне.

– Да нет, я действительно хочу трахнуться здесь, – сказала Пейдж. – Я эту машину купила только что; не знаю, может, сиденья не всегда будут так здорово пахнуть.

«Мерседес» Пейдж действительно был в употреблении не больше недели. Престон подарил его жене на день рождения, чтобы отпраздновать большое событие – его комедия ужасов под названием «Гардения вурдалаков» сделала за первый месяц проката такие сборы, что все были просто потрясены. Дорогие кожаные сиденья «мерседеса» и впрямь выглядели шикарно, и так же, разумеется, выглядела сама Пейдж. Исходивший от нее запах вобрал в себя солнце, пот и чистоту кожи.

– Пейдж, я ведь мужчина толстый, – сказал я.

– Ну и что? Заднее сиденье очень поместительное, – сказала она. – И к тому же, можно не закрывать двери.

И, для пущего моего удовольствия, она встала на переднее сиденье во весь рост и начала стаскивать с себя теннисный костюм, что было достаточно сексапильно уже само по себе. Но Пейдж стаскивала его с себя так, как, по-видимому, умеют делать только молодые девицы. Она проделывала какие-то движения и проявляла большое нетерпение. Все это, разумеется, совершалось без малейшей стыдливости, как будто бы раньше никто никогда не считал, что в раздевании есть нечто романтическое. Правда, это было в те времена, когда считалось, что немало романтического есть и в самом сексе. У Пейдж и ее молодых друзей отношение к сексу стало таким же обыденным, как, скажем, у меня – к теплой ванне. Для них это было просто еще одним повседневным житейским упражнением. Свет свечей, и всякие там цветы не представляли для них никакого интереса. А такие вещи, как сознание вины или раскаяние, их абсолютно не трогали. Они воспринимали секс без всяких рассуждений, как я, например, пью хороший виски. Если же к ним проявляли хоть чуточку нежности, это вызывало искреннее удивление, как будто бы в обычный напиток добавили нечто совсем необычное.

– Послушай-ка, я ведь говорю серьезно, – произнесла Пейдж, ставя одну ногу на дверцу машины, чтобы снять носок. – Я буду в полном порядке.

Это было ее любимое выражение – «полный порядок». Каждый раз, когда Пейдж казалось, что ей чего-то очень хочется, она говорила: «Будет полный порядок, да?» К своим желаниям Пейдж относилась столь же беззастенчиво, как и к своему молодому телу. Все вокруг нее было либо «в полном порядке», либо отвратительно. Пейдж еще не достигла того возраста, когда человек замечает, что в реальной жизни многое находится где-то между тем и другим.

Беглые высказывания Пейдж о «полном порядке» все время казались мне пикантными. Для этого была своя причина. И я не замедлил сделать все, чтобы выражение «в полном порядке» у нее закрепилось. Похоже, что как только ей в голову приходила какая-нибудь фантазия, тело Пейдж начинало тут же приспосабливаться к ее смелым замыслам. Я втиснулся на заднее сиденье рядом с Пейдж, и столь отлично пахнущие кожаные сиденья тут же стали такими скользкими от пота, что будь у нас хоть чуточку побольше места, мы бы немедленно скатились прямо на холодный цементный пол гаража. С моей точки зрения, все было далеко не в полном порядке. Однако Пейдж умудрилась встать на дыбы, зацепившись одной ногой за переднее сиденье. В темноте гаража ее глаза светились.

– Видишь, я ведь тебе говорила, – произнесла Пейдж, плотно смыкая вокруг меня руки и ноги, чтобы я не мог двигаться. Равновесие у меня в этот момент было слишком непрочным, и позволить себе разговаривать я не мог. Почему-то мне было немножко грустно. Пейдж была просто чудесная, честное слово – совершенно невинная и безо всякого порока. Ей надо было лишь трахаться на заднем сиденье, где и когда ей только вздумается. На какое-то время тело Пейдж прильнуло к моему, как рыбье. И потому я подумал, что какого-то «порядка» я все-таки добился. Глядя на отдыхающую Пейдж, я решил, что мне грустно за нее, а не за себя. Я испытывал те же чувства, что вызывают стихи Китса. В свои двадцать пять лет, Пейдж была настолько идеальна, какой уже не будет больше никогда. Ей бы не меняться, не стареть, не терять румянца, не уставать, не раздражаться. И именно мысль о том, что ей тоже придется пройти через все это, и навеяла на меня грусть. Мне хотелось, чтобы жизнь, хотя бы на этот раз, сделала исключение.

Когда мне удалось выкарабкаться, оказалось, что в спешке, когда я так хотел ублажить Пейдж, я сбросил один свой ботинок под «мерседес» и теперь не мог его достать. Я стоял в собственном гараже, без обуви и без брюк, и чувствовал, что для такой глупости я уже слишком стар.

Пейдж вылезла из машины, вся потная и беззаботная, и заглянула под машину в поисках моего башмака.

– Ты чуточку подожди, – сказала она. – В конце концов, он от меня не ускользнет.

Она откинула мокрые волосы и поднялась по ступенькам ко мне в кухню, неся в одной руке свой купальник-бикини. Когда я вошел в кухню, Пейдж сидела на табуретке, за обе щеки уплетая крекер с арахисовым маслом. Она набрала номер телефона, чтобы справиться у горничной о своем годовалом сынишке. На ее молодые грудки налипло несколько моих седых волос, и, разговаривая, она небрежно смела их рукой. Когда я, без ботинок и с расстегнутой ширинкой, неуклюже вошел в комнату, Пейдж одарила меня счастливой улыбкой.

– Кажется, он сегодня сказал какое-то слово, – сказала она, положив трубку. – Правда, по-испански. Мне надо уделять ему больше времени.

– Вот теперь у тебя и будет такая возможность, – сообщил я. – Мне надо на этой неделе поехать в Нью-Йорк.

Пейдж взглянула на меня поверх банки с арахисовым маслом – это была одна из вещей, навязанных мне Джилл.

– Я не хочу, чтобы ты ехал, – сказала Пейдж. – Престон куда-то надолго собирается.

Потом она нахмурилась, как будто ей вдруг пришла в голову какая-то мысль.

– Ты ведь никогда никуда не ездишь, – сказала она.

Я обнял ее, надеясь, что это поможет мне избежать лжи. Но Пейдж небрежно сбросила мою руку и столь же небрежно запустила свою ко мне в штаны и схватила мой член. При этом она продолжала жевать крекер с арахисовым маслом. Взгляд Пейдж был глубоко созерцательным настолько же, насколько и ее ласка, коли на то пошло. И то и другое показывало, что Пейдж настроилась провести небольшое исследование.

– Ты когда-нибудь от той женщины какие-нибудь известия получаешь? – спросила Пейдж.

– От какой женщины? – произнес я, полагая, что она имеет в виду Джилл.

– От той, которая устраивала вечеринку, где мы с тобой познакомились, – ответила Пейдж. – Ты еще, бывало, оставался ночью у нее спать, когда слишком напивался. Ее звали Петси, не помню фамилию.

Пейдж имела в виду Петси Фэйрчайльд, мою старую-старую подружку, муж которой – теперь, правда, уже бывший – был по-на-сто-я-ще-му архитектором, создававшим кинозвезд. И именно в доме у Петси я познакомился с Пейдж, да и не только с ней, но и со многими из ее предшественниц.

– О, Петси, – произнес я. – Она ушла от мужа и сейчас живет в Мендосино со своими девочками.

Я очень обрадовался, что Пейдж подумала вовсе не о Джилл. Совершенно неожиданно ее ласка вдруг, к счастью для нас обоих, возымела свое действие. Да и не было причин, чтобы вышло по-другому, потому что ведь глыб я не ворочал. Пейдж же, которая, по всей видимости, не раз испытывала в своей жизни преждевременную эякуляцию, так никогда и не осознала, что я мог держаться с ней более или менее на равных только потому, что глыбы ворочать мне приходилось очень-очень редко. В «мерседесе» же я весь сосредоточился на том, чтобы не свалиться в расщелину между сиденьями. Примерно в то же самое время, когда оживление Пейдж достигло пика, мой ум уже освободился и от эмоций и от желания. И я снова погрузился в размышления над медвежонком, правда, пока еще не совсем осознанно.

Возраст может оказаться неожиданной удачей. Семя несколько медлит в стволе, но ствол тем не менее поднимается быстро. Холодный язык Пейдж еще хранил на себе вкус арахисового масла. Она уперлась локтями о край древней посудомоечной машины покойной Клаудии. Машина эта была марки «мейтаг», вероятно, одна из самых первых моделей. А Пейдж обвила своими загорелыми ногами мои старые толстые ляжки и подняла свои бедра. Она вся сжималась и мычала, и визжала, и вздыхала. Близко от меня стояла солонка. Я насыпал Пейдж на соски немножко соли и медленно ее слизывал, пока соски не стали красными, как малина.

– О, как прекрасно, – прошептала Пейдж. – Как это прекрасно!

Наверху, над ее трепещущими грудками, за окном своей кухни я мог видеть покрытые молочной дымкой холмы. Я ее действительно любил, по-особому, но достаточно сильно для того, чтобы мне хотелось снова увидеть ее здесь, увидеть, как она беззаботно вгрызается в оставленную Джилл банку с арахисовым маслом. Пейдж ушла на полчаса позже, чем задумала. При этом она, по-видимому, уже не хотела говорить про Нью-Йорк. Я вскользь упомянул о каком-то тексте, который мне надо было писать. Упомянул настолько вскользь, что Пейдж тут же решила на это время съездить в Тахое, повидать подружку. Мы расстались в полном согласии; Пейдж посасывала кусочек лимона, который она обнаружила у меня в холодильнике.

ГЛАВА 6

Джилл и в самом деле купила себе белый брючный костюм. Я никак не мог этому поверить и так ей об этом и сказал.

– Не могу поверить, что ты купила этот брючный костюм, – сказал я.

– Замолчи, даже не хочу об этом говорить, – разозлилась Джилл.

Она стояла на тротуаре и с каким-то отчаянием смотрела на свое бунгало, как будто никогда его больше не увидит. У большого белого лимузина ждал шофер, держа для нас дверь нараспашку. Джилл заглянула внутрь автомобиля с таким видом, с каким смотрят в бездну. И впрямь, внутри этот лимузин был не намного меньше бездны. В таком лимузине чувствуешь себя все равно как в кожаной синей пещере.

Сразу бросилось в глаза, что Джилл очень нервничает.

– Твой брючный костюм очень привлекателен, – сказал я со значением.

– Я тебе велела про это заткнуться, – сказала Джилл. – Ненавижу обсуждать тряпки.

Джилл была слишком возбуждена, и задирать ее я не стал. Но ничего серьезного мне в голову не шло. Поэтому мы молчали. Нас везли в аэропорт. Напряжение Джилл передалось и мне, и я тоже стал нервничать. Я вдруг решил, что совсем некстати надел это свое спортивное охотничье пальто, да и новый красный галстук тоже.

После долгого молчания мы в конце концов поднялись в Боинг-747. Места у нас были в первом классе, а это все равно, что попасть в элегантную гостиную, где грациозные горничные подают тебе разные напитки и соленый миндаль. Через какое-то время эта элегантная гостиная вдруг взревела и поднялась в небо, оставив под собой слой смога. Под нами расстилался голубой Тихий океан. Джилл сжала мне руку.

– Я всегда жду, что самолет вот-вот рухнет, – сказала она. – И именно тут это и бывает, если уж бывает.

– Раз, уж мы не стали говорить про тряпки, давай не будем говорить о катастрофах, – попросил я.

Я не очень-то привык путешествовать в первом классе огромных самолетов, или, коли на то пошло, в любом классе любых самолетов, потому что последние несколько лет никуда из Голливуда вообще не выезжал. На мое счастье, я всегда быстро приспосабливаюсь к почти любой роскоши. До того, как мы пролетели через Большой каньон, я выпил три рюмки водки с мартини, а после этого настроение у меня стало таким, что я готов был приветствовать все, что бы со мной ни случилось.

Оглянувшись вокруг, я сказал:

– С этого самолета мало кто пошлет свои фамилии в конвертики этого журнала «Разнообразие».

Остальные посетители этой гостиной были просторно размещены по ее периметру. Как я заметил, единственной личностью, имевшей отношение к кино, здесь была бывшая жена менеджера Мерилин Монро.

– Много ты знаешь, – произнесла Джилл. – Позади нас сидит Бертолуччи.

На самолете Джилл вновь приобрела какую-то уверенность, как мне показалось. По крайней мере, она начала перелистывать журналы. В данный момент у нее в руках лежал «Спортс иллюстрейтед», который я купил в газетном киоске аэропорта. У меня в небольшом саквояже было с собой немало книг, но читать не хотелось. Я попивал водку с мартини и смотрел, как подо мной проносится Америка.

– Мне кажется, это не Бертолуччи, – сказал я, искоса бросив взгляд на человека, сидевшего позади нас; на нем забавно смотрелись джинсы фирмы «Левис». – Я думаю, это какой-нибудь остолоп юрист.

– Много ты знаешь, – повторила Джилл. – Ты хоть что-нибудь знаешь про спортсменов?

– Был женат на спортсменке, – ответил я. – И в конечном счете, немножечко ее узнал. Почему ты спрашиваешь?

– Наверняка, они очень отличаются от меня, – сказала Джилл. – У них на первом месте тело, а не ум. Что видно уже по этим фотографиям.

Вскоре я погрузился в процесс поедания удивительно вкусного обеда. Пищу нам принесли, когда мы летели над штатом Аризона, и подавали почти до самого штата Огайо. Икра – над Каньоном, утка с апельсинами – над Скалистыми горами, мясо, запеченное по-алясски, – где-то к востоку от реки Миссисипи. Я без особого успеха попытался вспомнить, что было главным у Клаудии, – тело или ум. И то и другое всегда одерживали верх надо мной, так что я не знаю, какое это могло иметь значение.

– Конечно, ты слишком много думаешь, – заметил я, наслаждаясь десертом.

– Предполагается, что эта ремарка должна помочь? – спросила Джилл.

К этому времени земля под нами стала совсем темной, и замигали огоньки, как я подумал, там, где должны были находиться небольшие городки по берегам Аллегейни. Джилл теперь расслабилась, а я стал нервничать, как-то помрачнел, невзирая на все, что выпил и съел, и даже на бренди, который потягивал в этот самый момент.

Чувство жалости к себе самому, свойственное мне в обычных условиях, как-то всегда становится сильнее в сумерках. Иногда, безо всякой на то причины, я вдруг погружаюсь в это чувство, как-будто жалость к себе – это плавательный бассейн или же бегущая верховая волна.

Мое состояние жалости к себе было немедленно зарегистрировано на чутком радаре Джилл. Она тут же пробудилась из своего крепкого сна и спросила:

– Что с тобой?

– Продолжай спать, – сказал я, встряхивая в бокале бренди. Мне показалось, я произнес эти слова весьма весело и даже загадочно.

– Не трать на меня зря эти твои касабланковские жесты, – сказала Джилл. – В любом случае, на меня Хэмфри Бонарт никогда не действовал. Ты жалеешь, что не остался дома со своей девицей, да?

– Не так, чтобы уж очень с моей, – сказал я. – В конце концов, моя девица здесь при мне. У меня такое чувство, будто бы я слишком много раз побывал в гостях на этой вечеринке.

– Но ведь это м-о-я вечеринка, – сказала Джилл, и вид у нее был слегка обиженный. – Я имею основания позволить себе думать, что прийти в гости ко мне на вечеринку тебе было бы приятно.

– О, конечно же, приятно, – сказал я. – Иногда меня просто удивляет, почему это я сам никогда таких вечеринок не устраиваю.

– Когда ты пьешь бренди, то всегда несешь дерьмовую чушь, – сказала Джилл. – Всего-то два глотка бренди, а ты уже начинаешь строить какие-то теории и сам себя под них подгоняешь. Ты допустил только одну ошибку – ты слишком давно хандришь в этом Голливуде, и превратил его для себя в целый мир. Да и я тоже. Такая поездка должна была состояться намного раньше, и у тебя, и у меня. Когда мы приземлимся, я буду очень рада, – добавила Джилл. – Может быть, ты сойдешь с трапа и встретишь какую-нибудь дебютанточку. По мне – будь что угодно, только бы не видеть твоей хандры.

Вскоре ночь под нами еще более сгустилась. Мы с Джилл прекратили перебранку и стали ждать прибытия в Нью-Йорк. Мы перевалили через невидимые холмы и спустились еще до того, как показались огни Джерси. А я еще не очень-то восстановил свое обычное хладнокровие.

– Видишь, мы потеряли большую часть дня, – сказал я. – Мы вылетели в полдень, а теперь уже ночь. Нас надули минимум часов на семь.

– Я могу без этих семи часов обойтись, – сказала Джилл. – Они стоят того, чтобы увидеть тебя в галстуке, пусть хоть разок.

Тут наша гостиная совершила посадку. Нас очень вежливо высадили. Того малого, которого Джилл приняла за Бертолуччи, встречала целая группа миниатюрных итальянцев. Наверное, половину людей из нашего первого класса ожидали шоферы, включая и нас с Джилл. Не успели мы сойти с трапа, как перед нами неожиданно возник шофер.

– Мисс Пил, – произнес он. – Меня зовут Сэм. Пожалуйста, идите за мной. Я мгновенно доставлю вас в ваш отель.

Сэм забрал у нас багажные бирки и с поразительной быстротой получил наш багаж. Наши вещи оказались на багажном круге первыми, как будто Сэм все это устроил заранее. Несколько отлично одетых пассажиров, вне сомнения, куда важнее нас с Джилл, недовольно нахмурились, увидев, что их багаж поставили после нашего.

Мы прошли с Сэмом к стоявшему рядом лимузину и сели в него, как послушные дети садятся в школьный автобус. Не успел Сэм чуть-чуть отъехать, как со всех сторон нам начали сигналить водители такси. Сэм не обращал на них никакого внимания, в полной уверенности, что его лимузин был для них неуязвим. Мы двинулись вдоль автострады и переехали через какой-то мост. Перед нами сиял огнями Манхэттен, как сиял он много раз в фильмах.

Джилл молчала, но чувствовалось, что она волнуется. Манхеттен был для нее чем-то совсем новым, она мало что о нем знала. Это был некий фантастический мир. Глаза у Джилл излучали свет, как у Пейдж после секса.

– Посмотри-ка, – сказала она. – Давай останемся здесь на месяц.

Я изо всех сил старался не показать виду, каким провинциалом я чувствовал себя в этот момент. В конце концов, большую часть своей жизни я притворялся и держался как человек, объехавший весь мир. Я вел себя как человек, всюду побывавший и все повидавший. А поскольку во мне все-таки достаточно много от писателя, чтобы убедить себя в правоте собственных вымыслов, я без особого труда с ними сжился. И стал взаправду считать себя человеком, знающим весь мир. И нужно было испытать такое потрясение, как великолепный вид Манхэттена, чтобы вспомнить, что я всего-навсего – обыкновенный представитель среднего класса, живущий на Голливудских холмах. Что в дневное время я – простой обитатель Бербенка, а по ночам обыкновенный посетитель двух-трех знакомых баров. В Европе я не был со времен Второй мировой войны, в Нью-Йорке – тоже примерно с тех самых пор. А воспоминания о еще более ранних вояжах в моей памяти, в лучшем случае, были весьма смутными.

Для меня вся сложность заключалась в том, что мне ежедневно приходилось контактировать с людьми, которые много путешествовали. Поэтому, вполне естественно, я начал думать, что и я тоже повидал много разных мест. Те, с кем я работал, все время летели – кто в Париж, кто в Лондон, кто в Нью-Йорк или в Рим, иногда даже в Лиссабон или Марокко, а то и в Копенгаген. До меня доходил поток воздуха от их самолетов, а сам я летел по большей части лишь до Лас-Вегаса. Раз или два мне довелось побывать в Хьюстоне, в Омахе, Спокане, Пойнте-Бэрроу на Аляске и в некоторых уже совсем непотребных местах. Однако мой космополитизм, в основном, создавался при помощи тех, кто даже и не подозревал, что он свойствен им самим и что они передавали свое знание мира другим. Они и не догадывались, что я ничегошеньки за пределами Америки не знал. В этом отношении я одурачил даже Джилл. Она, честно говоря, даже и не подозревала, что я никогда не покидал своего города, но я ее убедил, что знаю весь мир как свои пять пальцев.

Чтобы это ее впечатление обо мне продержалось как можно дольше, теперь, когда мы ехали по Нью-Йорку, я придал своему лицу выражение всезнающего человека. Мне даже удалось указать Джилл на Парк-авеню, когда мы промчались по ней.

– О, – сказала Джилл. – Парк-авеню!

На какой-то миг у нее самой, вероятно, возникла иллюзия, будто она тоже знает весь мир. Ведь в Голливуде полно людей с иностранным акцентом, а когда ты говоришь с такими людьми, легче всего убедить себя, что и ты сам – человек умудренный и бывалый.

Тем не менее, персонал нашего отеля, вне всяких сомнений, мир знал хорошо. У всех его сотрудников была железная выучка. Швейцар оказался у дверцы нашего лимузина еще до того, как из него вышел Сэм, что выдавало в нем настоящего профессионала. Все-таки я предложил Сэму чаевые, но он так жестко на меня посмотрел, что я отступил. Потом я забыл предложить чаевые швейцару, который тоже посмотрел на меня весьма сурово. Джилл ухватила свой чемодан и хотела его внести, что было явным нарушением протокола. Мгновенно возник посыльный и забрал у нее багаж.

К тому времени, когда мы подошли к столу регистратора, мы совсем позабыли, зачем это надо. Регистратору пришлось нам напомнить, что необходимо записаться в журнале для приезжающих. Потом нас подхватил эскалатор, и мы оказались в люксе. Посыльный быстро проинструктировал нас, как включать кондиционер, нагреватель и телевизор. По-видимому, он решил, что с водопроводными кранами мы сумеем справиться и без его помощи. Я дал ему чаевые.

Не прошло и двух минут, как раздался звонок в дверь. Это был посыльный.

– Мадам не взяла своей корреспонденции, – сказал он, протягивая мне конверт из коричневой манильской бумаги.

Я еще раз предложил ему чаевые, но он отказался.

– Это была наша оплошность, простите ради Бога, – сказал он.

– Я думала, ты хотя бы знаешь, когда давать чаевые, – сказала Джилл. Она взгромоздилась на подоконник и смотрела из окна в парк.

– Обвиняешь меня в недостатке воспитания? – спросил я. – Читай-ка свои письма. Вдруг ты уже сейчас пропускаешь какую-нибудь важную встречу.

Джилл встряхнула конверт, и на ковер полетело писем тридцать. В большинстве своем это были просьбы от журналов или телестудий, которые хотели взять у Джилл интервью. Кроме того, выпал листок с перечнем мест, где ей надлежало быть на следующий день.

– Не хочу смотреть на все это сейчас, – сказала Джилл. – Мы только потеряем время и не увидим Нью-Йорка. Нам нельзя поехать в какое-нибудь ночное местечко?

– Не понял.

– В какое-нибудь впечатляющее место, – сказала Джилл. – Или же просто пойдем прогуляемся.

Я прошел в ванную и проверил, в каком состоянии у меня галстук. Насколько я мог судить, он был завязан как надо.

– Я подумала, ты пошел спать, – сказала Джилл, когда я вернулся.

Мы выяснили, что далеко искать ночное местечко нет необходимости, потому что одно такое, и при том достаточно привлекательное, было прямо у нас в отеле. Я выпил двойной скотч. Джилл заказала себе кампари с содовой, что, по ее представлениям, было верхом непринужденности. Глаза у Джилл все еще светились – она пила на сцене. Это ночное местечко, а точнее сказать, гостиничный бар, было битком набито отлично одетыми посетителями. Все они оживленно разговаривали друг с другом. Я был счастлив, зная, что галстук у меня завязан как надо.

– Похоже, Нью-Йорк лишил тебя обычной для тебя безмятежности, – проговорила Джилл.

Я не стал защищаться. За несколько столиков от нас сидел Джек Леммон. Он разговаривал с сыном О. Б. О'Коннора. В мое время О.Б. был необычайно толковым продюсером. Но у его сына такого редкого нюха не было. Чуть подальше, за угловым столиком я заметил Максину Ньютип. Это, несомненно, одна из самых скромных женщин во всем мире. В свое время она была настоящим рекламным агентом – если бы не Максина, никакой Лулу Дикки, или таким, как она, никогда бы не состояться. Но время Максины ушло, и она вернулась в Нью-Йорк, где занималась всякой мелочевкой с теми, кто был связан с Бродвеем. Мне лично никогда не приходилось иметь с ней дело самому, но я знал о ней немало историй. Сейчас рядом с нею сидела парочка младших агентов, одетых в синие костюмы. В профиль Максина напоминала пилу.

– Вон там сидит Максина Ньютип, – сказал я. Увидеть Максину удавалось куда реже, нежели, скажем, Джека Леммона.

Джилл взглянула на указанный мною столик.

– Я тебе доверяю, ты умеешь сразу распознавать старичков, – сказала она. – Как ты думаешь, что они все здесь делают?

– Они создают экономику всего мира, скажем так.

– Я в этом не очень-то уверена, – сказала Джилл. – Пойдем прогуляемся, пока ты еще больше не напился.

Мы расплатились и довольно медленным шагом направились вниз по Пятой авеню. Мы шли зигзагами, то вперед, то назад, через всю улицу, чтобы Джилл могла заглядывать в витрины. Где-то после четвертой витрины мое терпение иссякло. Я стал замерзать, а для моего терпения это всегда скверно.

– Ну это же абсурд! – сказал я. – Ты могла бы всю эту ерунду увидеть у себя на Беверли-хилз. – Не могу поверить, что мы пересекли весь этот затраханный континент только для того, чтобы глазеть на витрины в Бонвите.

– Я не очень-то часто выбираюсь на Беверли-хилз, – сказала Джилл. – Ты ведь знаешь, какие там дорогие вещи.

Вместо того чтобы уйти от нее, я решил позволить Джилл отвести душу. Волей-неволей мы проделали долгий путь до самого Рокфеллеровского центра. Я потащил Джилл вниз, чтобы посмотреть, не катается ли там кто-нибудь на катке. Лед был белый, и на нем никого не было. Поднялся ветер, с каждой минутой становилось все холодней. Джилл выглядела очень броско-модной в своем брючном костюме, и я решил, что на нас вполне могут напасть грабители. Когда мы шли вниз по авеню, я про грабителей совсем забыл, но как только мы двинулись в сторону Бродвея, улица стала темнее, и я вдруг отчетливо вспомнил все, что мы когда-то про них читали.

– В этом городе высокий уровень преступности, – сказал я. Джилл двигалась чуть впереди меня.

– Когда попадешь в Рим… – произнесла Джилл, видимо, желая сказать, что нам следует радоваться, если появятся грабители. Без них, вероятно, наше представление о Нью-Йорке не сможет быть достаточно полным. Невзирая на полную беззаботность Джилл, я все-таки внимательно вглядывался в прохожих. Мы встретили несколько парней, которые, на мой взгляд, вполне походили на грабителей, но, к счастью, они нас не ограбили. Может быть, они, как львы, уже достаточно насытились за этот вечер и пребывали в апатии. Я же испытывал что угодно, кроме апатии. В конце концов мы выбрались на Бродвей, и нас тут же засосал людской водоворот. Я бы почувствовал себя куда комфортнее в Африке, но Джилл совершенно утратила всякое чувство опасности. Она даже отважилась войти за один цент в какой-то пассаж с магазинчиками. Там парни с оспинами на лицах без устали играли на каких-то странных громких машинах самого разного вида. Обстановка напоминала сценки на автобусных остановках где-нибудь на окраине Лос-Анджелеса. Правда, здесь все надо было бы помножить, скажем, тысяч на десять.

– Теперь я понимаю, какая у меня затворническая жизнь, – сказал я.

– Верно, у тебя, вместе с твоими богатыми девицами, – сказала Джилл.

Мы пошли дальше, вверх по Грейт-Уайт-Уэй, и миновали район театров. Вдруг перед Джилл совершенно неожиданно возник какой-то чернокожий. Он захлопал в ладоши и исполнил для Джилл небольшой танец. На чернокожем был почти такой же брючный белый костюм, как на Джилл.

– Приветик! Здорово скроено! – произнес он и пошел своей дорогой.

По мере того как мы продвигались вверх по Бродвею, толпы народа постепенно редели. Большинство витрин, как нам показалось, были забиты фото– и кинокамерами или дешевыми дорожными вещами. Я снова насторожился насчет возможных грабителей, особенно после того, как мы оказались на улице совсем одни. Вдали, на 59-й улице, замаячили огнями ярко освещенные подъезды отелей, вытянувшихся в одну линию. Они как будто обещали нам безопасность. Однако моя спутница упрямо взирала на темный и сулящий опасности парк.

– Может, пойдем прямо через этот парк? – спросила она. – Ведь правда, ты еще не устал?

– Нет, еще не устал, да к тому же, пока еще не рехнулся, – сказал я. – Мне еще надо подумать о будущем. А если я допущу, чтобы тебя убили до того, как покажут твой фильм, старик Аарон меня убьет.

Я довел Джилл до конца улицы, почти до самого нашего отеля. Не успел я чуть-чуть ослабить свою бдительность, как Джилл вскочила в какой-то кабриолет и заставила меня сесть рядом. Вскоре мы уже ехали через парк под цоканье нашей лошадки. Извозчик наш выглядел весьма угрюмо. Он начал рассказывать Джилл, насколько хуже стал Нью-Йорк по сравнению с прошлыми временами. Мы поняли, что он уже давно потерял всякую надежду на лучшее и потому-то и осмеливается ездить по этому парку по ночам. Пока мы приближались к Вестсайд, над большими, темными, похожими на соборы зданиями можно было видеть бледноватую луну, напоминавшую грушу.

Позже, наслаждаясь полной безопасностью гостиничного бара, я очень быстро напился, просто оттого, что избавился от чувства страха. Джека Леммона уже не было, не было и Максины Ньютип. Я попытался внушить Джилл, что Нью-Йорк – город опасный, где непредсказуемо господствует насилие. Однако Джилл моим внушениям не поддавалась.

– Единственно действительно скверное, что со мной может случиться, это если я проживу дольше всех, кого знаю, – сказала она, зевая.

– Ага, а как же я? – спросил я. – Я ведь один из тех, кого ты явно переживешь. Тебе надо, чтобы меня убили в Центральном парке, и тогда ты спокойно начнешь испытывать свою судьбу?

Когда мы вернулись в наш люкс, Джилл потратила довольно много времени на то, чтобы проверить матрацы. Я устроился спать в кресле, а Джилл все еще выбирала, куда ей лечь. И ей пришлось довольно долго меня расталкивать, чтобы я встал с кресла и пошел спать в предназначенную для меня кровать. Насколько я помню, на Джилл был велюровый купальный халат персикового цвета. Она выглядела очень сладострастно. Это настолько не ассоциировалось с моим представлением о ней, что на какой-то миг я даже подумал, будто передо мною Пейдж или еще какая-нибудь другая женщина.

– Как хорошо, что я тебя знаю так давно, – сказала Джилл, пытаясь снять с меня брюки.

Я ведь свалился в кровать прямо в них, этот грех за мной водится. Джилл так настойчиво старалась привести меня в надлежащий для сна вид, что заснуть снова мне удалось с большим трудом. Мимо меня двигался по комнате велюровый купальный халат персикового цвета. Халат развешивал на вешалке разные вещи, вынимал из карманов мелочь. А может, все происходило совсем не в том порядке. Потом халат выключил свет, но почему-то из комнаты уходить отказался. Какое-то время персиковый халат посидел на краю моей кровати. Женщина внутри этого халата – ее звали Джилл – стала смотреть из моего окна на Нью-Йорк, и смотрела на него очень долго, насколько я могу помнить, а может, еще дольше. Перед рассветом, когда меня на короткое время вынудил встать мочевой пузырь, ее там уже не было.

ГЛАВА 7

– Ты даже не хочешь со мной вместе позавтракать? – спросила Джилл на следующее утро, стоя в дверях моей спальни.

На Джилл было красное платье. В этот утренний час – да и не только в утренний – я привык видеть Джилл только в джинсах и в спортивном свитере. И потому мне пришлось взглянуть на это красное платье еще раз.

– Я, что, был здорово пьян, или правда на тебе вчера вечером был персиковый велюровый банный халат? – спросил я. – Вне сомнения, слава очень изменила твой облик.

– Ты был пьян сильнее обычного, – сказала Джилл. – Вставай. Еда остынет.

– Мне ничуть не хочется есть, – сказал я. – Я просто не могу спать в незнакомом месте. Мне надо, чтобы рядом было теплое тело.

– Только никак не мое, – произнесла Джилл.

И она исчезла. В надежде еще раз увидеть ее в этом облике, я встал с постели и каким-то образом сумел натянуть на себя свой собственный купальный халат из белой ворсистой материи. За долгие годы носки этот халат много раз дискредитировал себя, и на него было пролито огромное количество самых разных веществ. На мой взгляд, купальный халат имеет лишь одно достоинство – его можно очень быстро с себя сбросить, если вдруг на тебя нахлынет порыв горячей страсти. Однако до сих пор у моего ворсистого халата карьера была не столь романтичной. Похоже, он ни единого разу не был на мне именно тогда, когда такой порыв охватывал меня. И чаще всего я надевал его только, когда выносил мусор.

Джилл сидела за столом, уставленном всякой едой. Она поглощала весьма скромный кусочек черного поджаренного хлеба. И, кроме того, пила чай. Совершенно очевидно, вся остальная еда предназначалась для меня, включая и очищенное яйцо. На столе лежал номер «Таймс», но Джилл его в этот момент не читала. Я взглянул на заголовки, но не мог их разглядеть.

– Я теряю зрение, – произнес я. – Не могу разглядеть заголовки.

– Это «Нью-Йорк таймс», – сказала Джилл. – Заголовки тут напечатаны очень мелко, буквы меньше фута. Тебе придется как-то к этому приспособиться.

Кроме очищенного яйца на столе было несколько гречневых лепешек. Почему Джилл пришло в голову, что мне захочется гречневых лепешек и очищенного яйца, я не знаю, но оказалось, что она была права.

– Что ты мне предлагаешь делать весь день, пока ты будешь давать интервью? – спросил я.

– Сходи в музеи и обогати свой ум.

– Нет уж, спасибо, – сказал я. – Мой ум и так достаточно богат. Это как на лифте – можно поехать либо вверх, либо вниз, но больше уж никто к тебе в кабину зайти не может.

Зазвенел дверной звонок, и Джилл направилась к двери. В комнату большими шагами вошла Марта Лундсгаарде. На ней был стального цвета костюм, который полностью соответствовал ее нраву. Угольно-черные волосы Марты были расчесаны на какой-то экстравагантный пробор. Я, в силу своей недоброй привычки, тут же подумал, что Марта надела парик из скунса.

– Хорошее платье, – сказала Марта, обращаясь к Джилл.

– Вы ведь знакомы с Джо, – сказала Джилл.

– Да уж сколько лет! – произнесла Марта, одарив меня, наверное, одной десятой секунды своего внимания.

– Привет, Марта, – с горячим энтузиазмом произнес я.

– Надеюсь, вы готовы, – обратилась Марта к Джилл.

Мне показалось, что Джилл была вполне готова. Глаза у нее все еще блестели. Перед тем, как уйти, Джилл меня мило поцеловала.

– Можешь прийти на пресс-конференцию, – сказала она. – В четыре, в отеле «Плаза».

Они поспешно вышли из комнаты, а я остался размышлять над своей завидной перспективой – целый свободный день в Нью-Йорке. Будь у меня определенное настроение, мне бы, наверное, захотелось, чтобы рядом оказалась Пейдж. Но, такого, или похожего, настроения у меня, по-видимому, не было. Душа моя настроилась на отдых. Ей совсем не хотелось никакого соперничества. Даже такое не вызывающее вопросов и простодушное соперничество, которое бывает с Пейдж, требовало от меня огромных усилий. Наверное, не было в моей жизни ни одного дня, проведенного с женщиной, когда бы в какой-то момент сближения я не начинал вдруг бояться, что вот-вот все у меня опустится. И этот главный факт не могли изменить ни мои надежные привычные методы, ни момент экстаза: я всегда боялся, что мой герой упадет.

За весь день мне предстояло выполнить лишь одно поручение – купить для Джилл какое-нибудь ювелирное украшение. Такое поручение в утренние часы выполнить нельзя. Поэтому я выпил несколько чашек кофе и попробовал как-то разобраться с «Таймс», правда, без особого успеха. Вероятно, все новости в «Таймс» вполне годились для печати, но это совсем не означало, что я в тот момент годился для того, чтобы их прочесть. Мне бы пришлось прочитать тысячи слов, выстроенных в тесные и длинные серые колонны. Тогда бы я мог заверить себя, что знаю, как обстоят в мире дела на данный момент. Мне показалось, что такое занятие не стоит ни моего времени, ни моих усилий. И я с легкостью заверил себя, что мне на все это наплевать. В любом случае, к тому времени, когда был бы прочитан весь журнал до конца, все бы в мире уже изменилось. Все равно за всем не угнаться, как любила говорить Клаудия. По большому счету, интерес к событиям в мире у Клаудии равнялся нулю.

– Пусть твои глаза смотрят вперед, а не назад, – говорила Клаудия. Прошлое – выражаясь сегодняшним языком – ее трогало мало.

А потом, совершенно внезапно, это прошлое ее проглотило, а те сантименты, против которых мы выступали всю нашу жизнь, стали для меня самыми дорогими. Обычно я приберегаю сантименты для того, чтобы произносить их в постели и ублажать ими ту, с которой я в этот момент эту постель делю. Если же моя партнерша не хочет их слушать, я буду произносить их за обедом или за ужином. Джилл довелось услышать уйму такого рода сантиментов, только она не обращала на них никакого внимания. Однако, невзирая на это, я собирался купить для нее какое-нибудь скромное украшение. Обычно бедняжка Джилл умудрялась связываться со скрягами, которые ей никогда ничего не покупали.

Примерно ко времени ланча я оделся и побрел на Пятую авеню, почувствовав, что готов немножко посмотреть достопримечательности. Погода показалась мне на редкость холодной. В парке с деревьев сдувало листья; они летели вдоль тротуаров и падали на мостовую, шурша под ногами прохожих и под колесами машин. По-видимому, никому, кроме меня, холодно не было. А большинству людей, двигавшихся по Пятой авеню, такая погода, судя по всему, доставляла истинное удовольствие. Эти люди выглядели крепкими, деловыми. Их лица выражали энергию. Похоже, они все разговаривали между собой – люди одного круга. Не знаю почему, но они мне напомнили индейцев – американских индейцев, тех, что, очевидно, существовали в Америке в девятнадцатом веке. Как и те индейцы, нью-йоркцы производили впечатление людей, прекрасно освоивших свою среду обитания. Они точно знали, когда надо сойти с обочины на тротуар, а когда – не надо. Они знали, где купить самую лучшую колбасу-салями и как избежать встречи с грабителями и другими опасностями городской пустыни. Ветер их ничуть не беспокоил. Для них Нью-Йорк был их собственной пустыней, их равнинами, их собственным Каньоном де Чили… Нью-йоркцы были такими же выносливыми, как индейцы из фильмов, как скажем, Берт Ланкастер в фильме «Апаш».

Однако я к манхэттенскому племени не принадлежал. И я просто замерзал. Мне пришло в голову, что сейчас я оказался лицом к лицу с осенью, а с ней мне никогда раньше дела иметь не приходилось. На мысе Бэрроу на Аляске, где мы снимали фильм «Индейский чум», было гораздо холоднее, но там мне ни разу не надо было выходить на улицу. Тогда я весь день сидел в сборном цельнометаллическом домике казарменного типа и переписывал заново какие-то нечленораздельные слова, которые, как мы считали, должны были представлять эскимосский диалект. Все съемочные группы всегда пьют без меры, но группа, снимавшая «Индейский чум» в этом отношении побила все рекорды. Эти рекорды, навряд ли кто-нибудь превзойдет. А я, естественно, тогда здорово прибавил в весе.

На Пятой авеню никаких сборных цельнометаллических домиков не было. Поэтому я пошел быстрее, к тому же меня сильно подталкивал ветер. Наконец я добрался до отеля «Сан-Режи». Там я нашел какой-то бар, погрузился в него и заказал себе скотч.

– Похоже, вы замерзли, – сказал бармен. – Наверное, вы из Калифорнии.

– Почему из Калифорнии? В этой стране есть и другие теплые места. Я бы мог быть, скажем, из Флориды.

– Вряд ли, – произнес бармен. – Б-ы-л я во Флориде.

Я никак не хотел соглашаться, что приехал из Калифорнии, хотя пока я потягивал свои две-три рюмки, бармен изводил меня вопросами. Пока я пил, у нас с ним шел такой разговор, который мог бы по праву вполне вписаться в любую из пятидесяти картин, сделанных в сороковые или пятидесятые годы. А в некоторых из этих фильмов, весьма возможно, работал и я сам. Этот бармен был очень шаблонный – я лично знал два десятка характерных актеров, которые сыграли бы его лучше, чем он сам себя. Он был невысок ростом и драчлив. Поскольку я воспринимал Манхэттен через призму индейцев, я решил, что он либо из племени юта, или из племени диггеров. Скорее всего он – из диггеров.

– Раз уж вы не из Калифорнии, то вы – писатель, – сделал вывод бармен.

– С чего это вы так думаете? – спросил я.

– Вы пьете, как писатель, – сказал он. – У них у всех – кровь жидкая, у них да у калифорнийцев.

Если бы я стал играть ту роль, которую он мне отвел, то я бы очень скоро начал давать ему щедрые чаевые и называть его «мой славный парень». Но на самом деле я подумал, что он всего лишь ничтожный подонок, и мне не хотелось давать ему большие чаевые. Когда же до бармена дошло, что его остроумный анализ богаче его не сделает, он ушел, предоставив мне возможность минут двадцать наслаждаться скотчем.

Спустя какое-то время я впал в депрессию. Мои депрессии – как плотные тучи, – сквозь них не пробиться ни одному лучу света. Мне показалось, я забрался на какую-то странную сцену. Жизнь уже больше не была реальной жизнью – она просто плохо имитировала искусство. В девяти случаях из десяти оказывалось, что я играю типовые роли, специально созданные для меня: веселый пьяница, многосторонний литературный поденщик.

Никому никогда не приходило на ум предложить мне роль ловкого нарушителя чужого супружеского счастья. А именно им я являюсь уже много лет. Но, странное дело, по непонятной для меня причине, приехав в Нью-Йорк, я вдруг стал сомневаться в этой своей ловкости. Уж слишком спокойно просидел я все утро в отеле, не испытывая ни малейшего желания что-нибудь предпринять. Кто-нибудь мог бы мне возразить, что, де, в моем возрасте можно было бы уже позволить себе от этого отдохнуть. Но подобный аргумент мне бы не подошел. Отдых себе могут позволить только молодые. А в моем возрасте стоит лишь раз допустить хоть малейшую инертность, как она может перерасти в постоянную. Немногим более года назад я прекрасно играл в ручной мяч, и это в какой-то степени уравновешивало мое пристрастие к выпивке. А потом мой любимый напарник ушел на пенсию и уехал в Ла Джоллу. Я тогда поленился и не очень-то старался найти себе другого напарника. А когда нашел, было уже слишком поздно. Буквально через пару недель я совсем потерял спортивную форму. С тех пор ни в какие по-настоящему жесткие игры я уже больше играть был не в состоянии. И если бы я пересилил себя и стал играть, это бы, наверное, меня убило.

По сравнению с прелюбодеянием, ручной мяч – просто расслабление. Кардиологи совершенно правильно говорят, что прелюбодеяние – самый изнашивающий из всех видов спорта. Оно требует куда больше скорости, чем сквош,[1] а тянется оно гораздо дольше этой игры. Для прелюбодеяния нужны энергия, пространство и огромная изворотливость, не говоря уже о периферийном зрении. Чем шире поле зрения, тем успешнее совершается процесс прелюбодеяния. Найти единственно верный стиль – не так-то просто, потерять его – очень легко.

В том депрессивном состоянии, в котором я в данный момент пребывал, у меня появилось ощущение, будто бы я вдруг начал этот свой стиль терять, терять прямо здесь, в стенах отеля «Сан-Режи». Мне бы сейчас надо было сидеть в переговорной кабине и звонить Пейдж. Женщины любят, когда им звонят из дальних мест. Если бы только я сделал над собой усилие, я бы смог все удержать на уровне до возвращения домой. Но на меня вдруг всей своей тяжестью навалилось незнакомое мне чувство фатализма, и мне не очень захотелось делать над собой какие-то усилия. Время года за стенами отеля и у меня в душе было одинаковым – наступила осень. Я прилетел на Восток и состарился. Иначе бы в это утро я не чувствовал себя таким спокойным, в этой комнате без женщин.

– Где тут самый теплый ювелирный магазин? – спросил я бармена, когда он, наконец, появился снова.

– Вам нужны совсем не украшения, – сказал он. – Вам нужно пальто. Вы бы лучше добежали до магазина Блюмингдейля и купили себе пальто. Купите такое, которое с меховым воротником.

Потом он направил меня к ювелирной лавке прямо в отеле. Благодаря ветру, я оказался более или менее как раз там, где мне было нужно. Невысокий продавец-итальянец, который двигался как леопард, показал мне несколько ювелирных изделий. Он бесшумно переходил от шкафа к шкафу. В тех сериалах про джунгли, над которыми я работал, всегда показывали одного-двух леопардов. Но уже много лет я про них не думал. На полу ювелирной лавки лежал такой толстый ковер, что кто угодно мог бы ходить по нему с леопардовой вкрадчивостью. Тем не менее хозяин лавки действительно двигался очень уверенно и плавно. С его ловких лап свисали бриллианты, и он раскидывал их на черном бархате как вытащенные наружу внутренности.

Я выбрал один сапфир, темный как ночь и подвешенный в виде брелока на золотую цепочку. На это ушла половина моих сбережений. Но в конце концов я уже устал сберегать свои сбережения. Честно говоря, я никогда особенно и не старался их сберечь. Просто они накапливались быстрее, чем я мог их потратить. При этом было одно важное обстоятельство – я почти не тратил денег на подарки для женщин. Те женщины, с кем я поддерживал компанию, обычно получали столько подарков, что уже давно позабыли о разнице между подарками и любовью. Я им об этой разнице напоминал: я сам был для них подарком. Это их страшно удивляло, и большинство из них с восторгом относилось к тому, что на какое-то время вместо множества подарков у них будет один – приятный мужчина. А как только между нами все кончалось, они могли всегда вернуться к своей старой привычке и снова получать свои обычные подарки.

Человек-леопард долго разглядывал мою чековую книжку и только после этого разрешил мне забрать сапфир. В книжке стояла сумма в 4000 долларов, так что винить его было не за что. Он вышел на несколько минут в другую комнату и взял мой чек с собою. Возможно, он рассматривал этот чек под микроскопом или подверг его химическому анализу. К счастью, у меня было столько различных примет для опознания, что найти меня не представляло бы особого труда, если бы вдруг это понадобилось. Что он, что любой другой человек-леопард, могли бы в своих «фиатах» перебраться через голливудские холмы и роем навалиться на меня в моей хижине.

Именно так, в большей или меньшей степени, поступали мужчины-леопарды в тех фильмах про джунгли, когда кто-нибудь удирал с украденным бриллиантом или с красавицей принцессой. Однажды у меня был сосед по имени Макс Мэриленд. Это был профессионал высшего класса. У него было особое пристрастие к роли человека-леопарда. Он, бывало, постоянно ошивался на территории «Коламбия пикчерз» и «Републик» в надежде заполучить такую роль, чтобы продираться сквозь джунгли. Макс заработал бы куда больше денег на студии «Фокс», но он предпочитал копьям индейские когти. Один раз ему даже довелось в каком-то сериале играть человека-крокодила. И это был для него самый важный момент всей его жизни. У некоторых людей могли появиться сомнения насчет его сексуальной жизни, но не у меня. Я совершенно точно знал, что никакой такой жизни у Макса не было вообще. Жена Макса – Белинда – имела на Хайленде свою страховую контору. А это было гораздо выгоднее, чем заработки любого актера массовки. А поскольку Белинда оплачивала все фантазии своего мужа, она вполне обоснованно считала, что имеет право на свои собственные фантазии. А они в основном были связаны с ковбоями и родео. Все уикенды Белинда бродила по Долине, разыскивая такие родео, а Макс проводил время за выпивкой в дешевых погребках, иногда вместе со мной. Кончилось это тем, что однажды Макс слишком перебрал, свалился и заснул прямо на улице у поворота. А рано утром его задавил школьный автобус. Белинда очень огорчилась: несмотря на все ее пристрастие к ковбоям, она Макса действительно любила.

Это случилось в начале пятидесятых. Я старался как мог успокоить Белинду. Я пытался ей доказать, что Макс уже больше не был по-настоящему счастлив на своей работе, не говоря уже о том, что теперь сериалы отжили свое, и фильмы про джунгли тоже. Больше не надо было надевать никакие когти, не надо было носить пики. А все это, равно как и многое другое, разбило сердце Макса. Когда я последний раз получил от Белинды весточку, она писала, что живет в Орегоне с одним киноактером.

У меня осталось в памяти нечто большое и доброе, связанное со стариной Максом Мэрилендом. Он был одним из милых невинных младенцев Голливуда. Одно время их у нас было так много, что все потеряли им счет. Они просто были не созданы для того, чтобы повзрослеть и вступить в брак или чтобы стать наемными работниками. Я думаю, они все понаехали в Голливуд потому, что им показалось, будто кинофильмы удовлетворяли все их запросы – в них воплощались в жизнь игры их детства. К сожалению, многие из тех невинных детей не сумели сохранить верность дорогим их сердцу мечтам. Они предприняли трогательные попытки стать нормальными, но лишь немногие из них – те, кто был так же фанатичен, как монахи, – отказались от игр, предложенных им реальностью, будь то любовь или что-нибудь другое.

Старина Макс не мог притворяться и не мог стать взрослым. Ему не хватало фанатичности монахов. Он так и остался большим ребенком из восточного Сент-Луиса, которому нравилось играть в джунгли.

Человеку-леопарду так и не удалось обнаружить в моем чеке какие-нибудь погрешности, и потому пришлось отдать мне сапфир. Положив камень в черную фетровую коробочку и вручив ее мне, он сразу вдруг потерял к моей персоне всякий интерес.

Я постарался как можно быстрее пройти по продуваемой ветром авеню и поместил сапфир в гостиничный сейф. После этого я поднялся к нам в люкс и съел похожий на дубинку бутерброд. Картофельным чипсам, поданным вместе с этим бутербродом, как мне показалось, не хватало той свежести и мягкости, которыми славятся картофельные чипсы в больших отелях Лос-Анджелеса. Но, кто знает, может, картофельные чипсы здесь на Востоке не являются такой уж важной частью жизни. Здесь, на Востоке, существуют скрипящие под ногами осенние листья, а это нечто такое, что большие отели Лос-Анджелеса вообще-то никогда не видели.

Когда я кончил есть сэндвич, уже почти пора было идти на пресс-конференцию Джилл. Поэтому я подошел к стенному шкафу и минуту-две разглядывал висящие в нем вещи, размышляя, стоит ли мне переодеваться или нет. Бармен действительно заставил меня осознать, что я приехал из Калифорнии, и я заподозрил, что меня выдала моя манера одеваться. К сожалению, ничего, поднимающего настроение, в стенном шкафу не висело – все, что у меня было, или, по крайней мере, все, что я привез сюда, было сшито из клетчатой ткани. Путешествие, совершенно неожиданно для меня, представило передо мною мой гардероб в абсолютно новом свете – все, что я носил, было сделано из клетчатых тканей. Здесь, сейчас, всего-то один единственный раз за последние несколько лет, когда мне было так необходимо одеться посолидней и поскромнее, ничего, кроме вот этих дурацких костюмов, у меня не было. В Лос-Анджелесе они вовсе не казались такими дурацкими, но в Нью-Йорке я смотреть на них не мог, хотя они и висели в шкафу.

После некоторых размышлений я решил, что лучший выход из этого положения – надеть пальто. К счастью, когда я укладывался, какие-то обрывки воспоминаний о том, что в Нью-Йорке бывает холодно, подсказали мне, что надо бы взять с собой пальто, и я положил его в чемодан. По крайней мере, оно-то было однотонным, а именно зеленым. Ему у меня было уже лет тридцать пять, не меньше. Это была своего рода реликвия, напоминавшая об одной неделе, проведенной в Чикаго, когда я какое-то время пытался снять фильм по книге Эптона Синклера «Джунгли». Правда, попытка эта ни к чему хорошему не привела. Проект так никуда и не попал, потому что у режиссера, хрупкого англичанина по имени Моррис Сетон, вдруг появился параноидный страх, что его запрут в мясном морозильнике. Веселые поляки, работавшие на бойне, которую мы использовали как декорации, без устали рассказывали истории про замерзших в морозильнике людей. И Моррис очень уж их наслушался. В результате он решил сменить декорации и снять фильм на берегу озера. Это настолько изменило замысел Эптона Синклера, что он стал угрожать подачей в суд. В те времена от проектов отказывались с легкостью, иногда с большей, иногда с меньшей. И тогда у меня едва-едва хватило времени на покупку пальто, потому что я почти тут же должен был снова мчаться в Лос-Анджелес.

Я это пальто так никогда и не надевал, а потому оно выглядело почти так же хорошо, как и в тот день, когда я принес его домой из магазина Маршалла Фильда. Я надел пальто и стряхнул прилипшие к нему частички моих седых кудрей, которые, в основном, были сконцентрированы в пушистые пучки над ушами и на затылке. Я решил, что в этом пальто я похож на режиссера из Центральной Европы. Даже сейчас очень многие из них доживают свой век в маленьких домиках где-нибудь недалеко от Мелроуз-авеню или бульвара Сепульведа. Пальто немножко прибавило мне уверенности в себе. Тем не менее, я постарался особенно не спешить по дороге к отелю «Плаза» и двигаться только под горевшими фонарями. Мне надо было беречь свою жизнь, мне совсем не хотелось, чтобы она оборвалась где-нибудь на Пятой авеню.

ГЛАВА 8

Несмотря на мое внешнее перевоплощение в режиссера из Центральной Европы, никто в отеле «Плаза» не бросился проводить меня на пресс-конференцию. Я спросил у нескольких посыльных, где она может происходить, но они довольно грубо отсылали меня к доске объявлений. Минут десять я безуспешно пытался найти эту доску объявлений, а когда у кого-то спросил, от меня просто небрежно отмахнулись. Не знаю, что бы я делал, если б вдруг не увидел одного «поди-подай», работавшего у Эйба Мондшиема. Его звали Фолсом и он как раз в этот момент покупал таблетки «Спасатели жизни». Это был тихий никудышный мелкий человечек, но я очень ему обрадовался. Если бы у нас ценилась перхоть, то Фолсом мог бы заработать целые миллионы, делая о ней коммерческие фильмы. Перхоть была у него даже на манжетах.

– Привет, Фолсом, – сказал я. – Пресс-конференция уже началась?

– Мистер Мондшием послал меня сюда за «Спасателями жизни», – ответил Фолсом.

– Хорошо, я пойду за вами, – сказал я. Фолсом быстро помчался по ступенькам, давая мне понять, что к его миссии я никакого касательства не имею. Я это на свой счет не отнес. Работа гофера «поди-подай» висит на волоске. Если Эйб вовремя не получит своих «Спасателей», Фолсому, возможно, придется отправиться назад в Калифорнию. Эйб Мондшием возглавлял постановочный отдел, а это значило, что ни о какой задержке нельзя было и помышлять. Стоило ему только об этих таблетках подумать, как они должны были немедленно появиться перед ним. А не будет их, исчезнет и Фолсом. Прихоти Эйба имели вес категорического императива, по крайней мере для тех, кто у него служил. И потому сейчас Фолсом поступал мудро, стараясь не задерживаться.

Я попал в комнату как раз в тот момент, когда Эйб делал вступительные замечания. Эйб был мужчина крупный и отлично смотрелся в своем темно-синем костюме и белой рубашке с янтарными запонками. Зная привязанность Эйба к Лас-Вегасу, я никак не ожидал увидеть на нем такие запонки – это была очевидная дань обстоятельствам. Джилл сидела от него слева, Пит Свит и Анна Лайл – справа. Марта стояла в углу. На щеках Пита горел румянец, Анна выглядела безразличной. А Джилл нервничала, но внешне была сдержанна.

– Дамы и господа, – говорил Эйб, – вот мы все собрались здесь. Мы надеемся, что вы любите нашу картину так же, как любим ее мы. Мы очень-очень гордимся этими людьми. Очень-очень гордимся. Мы устроили эту небольшую встречу, чтобы вы могли задать им вопросы, если они у вас есть.

Эйб сел и достал из кармана темные очки, но надевать их не стал. Думаю, он чувствовал себя лучше, когда они были у него в руке.

Речь Эйба предназначалась для одетых в теплые полушинели людей, заполнивших почти всю комнату. Большинство из этих теплых полушинелей принадлежали мужчинам, внешне напоминавшим пожилых профессоров из колледжей в небольших штатах. Кто-то из присутствующих стоял, кто-то сидел, но все держали в руках маленькие репортерские блокноты. Все без исключения были плохо подстрижены – вне сомнения, из-за постоянной спешки; репортерам просто некогда заниматься своими волосами. У меня было такое впечатление, что многие из них в последний раз причесывались еще в начале недели. А так как сегодня был уже четверг, достигнутые тогда результаты уже начали терять свой эффект. Присутствовавшие в комнате женщины были, по-видимому, благодарны хотя бы за то, что им разрешили сидеть.

Из рядов поднялся высокий мужчина с напряженным потным лицом. Он огляделся вокруг, чтобы убедиться, что его никто не опередил. Видя, что у него еще не иссяк энтузиазм, несколько человек устало улыбнулись.

– У меня вопрос к мисс Пил, – сказал он. – Мисс Пил, в пресс-бюллетене пишут, что «Так поступают женщины» – ваш режиссерский дебют. А это заставляет меня вспомнить фильм «Приперченный хот-дог». Разве на самом деле не вы проделали основную режиссерскую работу в той картине?

Джилл покраснела. Думаю, она не ожидала, что именно этот вопрос окажется первым. Она была просто очаровательна. «Приперченный хот-дог» был короткометражкой, всего на 25 минут. Этот фильм для домашнего просмотра Джилл делала вместе со своими соседками по комнате в Университетском колледже Лос-Анджелеса. В фильме рассказывалось о киоске Пинка, известном на весь мир своими хот-догами. Этот киоск стоит на углу Мелроуз и Ля Бреа.

– Ну что же, – сказала Джилл. – Я считаю, что «Приперченный хот-дог» на самом-то деле вообще был безо всякой режиссуры. Скорее всего, он был учебным пособием. И я в нем немало поработала с камерой.

У задавшего вопрос настолько вспотело лицо, что он вынужден был его вытереть.

– Мисс Пил, мисс Пил, как вы только можете такое говорить? – произнес он. – У тех, кто хоть как-то связывает себя с документальными фильмами, «Приперченный хот-дог» вызывает просто бла-го-го-вение! Это было так проницательно! Так остро!

Несколько человек в знак согласия кивали головами и внимательно смотрели на Джилл. Было совершенно очевидно, что все они связывают себя с документальным кино – на мой взгляд, это гораздо менее обременительно, чем связать себя с любовницей или с возлюбленной.

Некто в первом ряду саркастически захихикал.

– Харрис опять простодушничает, – произнес некто. – Он полагает, что если в этом фильме люди едят острую еду, а именно приперченные хот-доги, то и сам фильм – острый.

– Прошу прощения, но ведь вопрос задавал я, это был м-о-й вопрос, – разгорячился Харрис.

– Мне показалось, леди на него ответила, Харрис, – вмешался третий – дородный мужчина, совсем как я; рубашка у него на животе расстегнулась, под ней видна была майка.

Тут взвился очень молодой человек из среднего ряда.

– Я полагал, что по программе нашей встречи предусматривалось обсуждение, – сказал он, вставая. – Я желаю слушать члена президиума, а не вас, затраханных обозревателей.

Коренастая женщина из первого ряда взглянула на Джилл и одарила ее доброй улыбкой милой тетушки.

– Мисс Пил, – произнесла она, – правда ли, что вы настаиваете, чтобы в следующей вашей картине съемочная группа была только из женщин?

– Я так не думаю, нет, – сказала Джилл. – У меня нет никаких определенных планов по поводу следующей картины. Было бы преждевременно сейчас подбирать съемочную группу.

– Но разве вы не считаете, что вам надо выполнять свой долг перед своими сестрами по кинопромышленности? – спросила невысокая женщина. – Как долго им еще страдать?

Снова вскочил со своего места разгоряченный молодой человек. Теперь он разгорячился еще больше.

– Ну что за кляча! – закричал он. – Да откуда ей-то знать, сколько им еще страдать?

– Я только пыталась прояснить для себя ее взгляды на феминизм, – сказала дама в некотором замешательстве.

– Ну ладно. У меня есть вопрос к мисс Лайл, – сказал разгоряченный молодой человек.

Он с минуту поколебался, как будто заподозрив, что его прервут до того, как он успеет задать свой вопрос. Но для его страхов не было абсолютно ни малейших оснований. Никто не обратил на него никакого внимания. Всем было не до него – одни читали пресс-бюллетень, другие не сводили глаз с президиума.

– Мисс Лайл, какая сцена в этом фильме у вас самая любимая? – тихо спросил молодой человек.

Анна обвела зал мечтательным взглядом.

– О, та сценка, когда я надела парик и разговаривала с продавцом, – сказала она. – Прямо перед тем, как я задавила Пита.

И Джилл и Пит почувствовали себя неуютно. Анна долго была в отъезде, снималась на телевидении в Торонто. И она не знала, что ту сценку, о которой она только что говорила, безжалостно сократили, главным образом из-за того, что Анна очень сильно переиграла.

Не успел разгоряченный молодой человек сесть на место, как поднялся худой невысокий мужчина. Пальто на нем было помято сильнее, чем у всех остальных; по его лицу тоже катился пот. У меня не оставалось никаких сомнений, что всю эту компанию мы могли бы с успехом использовать для съемок нашего «Индейского чума» – им бы понравился мороз.

– Мисс Пил, один короткий вопрос, – произнес он. – Вы считаете справедливым, избрать в качестве некоего символа постиндустриального человека именно такого продавца автомашин? Разве Вам не кажется, что можно было бы выудить рыбку покрупнее? В конечном счете, он сам автомобилей не делает. Эти автомобили прибывают из Детройта, всем известно. Я хочу спросить – ну, чтобы все было ясно, – что Вы думаете о настоящих вузах? Я хочу сказать, что воспринял этого бедолагу как жертву, именно так. И при этом такое давление, боже мой!

Саркастически настроенный мужчина, все еще погруженный в чтение, вдруг изрек:

– Сидней, ты, вероятно, считаешь, что гунн Аттила пал жертвой монгольской чесотки.

Помятый человечек пришел в ярость.

– Прошу прощения, Виктор, тебе очень хорошо тут сидеть и читать! – закричал он. – Если хочешь знать правду, ты сам – симптом. Да, симптом!

Высказавшись, и очевидно совсем позабыв о том, что он задал Джилл вопрос, помятый человечек сел. А разгоряченный юноша уже снова поднялся с места. Он весь кипел от гнева, но его поразило то, что вопрос, заданный помятым человечком, содержал в себе ответ, потому что теперь человечек поспешно его записывал. В полном замешательстве, юноша сел.

Мужчина, читавший книгу, бросил на сцену беглый взгляд. Он держался несколько смущенно, как английский нетитулованный дворянин, что никак не вязалось с его эксцентричной прической.

– Мисс Пил, – произнес он. – Вам знакомы теории Кракауера, Базина и Белы Балаша? – Последнее имя он произнес на безупречном чешском языке, насколько я мог судить.

– Нет, не знакомы, – ответила Джилл.

– Ну тогда что же, тогда так дело не пойдет, никак не пойдет, – сказал он и снова погрузился в чтение.

Эйб решил придать всему побольше веса.

– Дамы и господа, вы не уделяете должного внимания нашим звездам, – сказал он. – Здесь присутствуют наши 3-в-е-з-д-ы.

В зале наступила тишина. Она длилась около минуты. Лицо Пита Свита начало наливаться краской – думаю, от смущения.

– Я знакома с теориями Кракауера, Базина и Белы Балаша, – сказала Анна.

Она тоже произнесла последнее имя на безупречном чешском языке, если только оно на нем произносится именно так.

– Продуйте их все через задницу, – невозмутимо проговорил читатель. – Вас я не спрашиваю.

– Хорошо, хорошо! Это к делу не относится, совсем не относится, – сказал Эйб, поднимаясь.

Снова поднялся и горячий юноша.

– Бог ты мой! Что за издевательство! – рассердился он. – И это все, что здесь дадут услышать? Я добирался сюда от самой «Вилладж». Я даже ехал на м-е-т-р-о!

– Дамы и господа, у меня все это вызывает недоумение, – сказал Эйб. Он начал потеть. – Мы сделали экранизацию, вы видели фильм, а то, о чем вы спрашиваете, разве можно назвать настоящими вопросами? Я просто ошеломлен!

– У меня есть вопрос к мистеру Свиту, – раздался новый голос.

Говорила молодая женщина с длинными гладкими волосами. Она стояла в самом конце зала. У нее было вытянутое невыразительное лицо, а одета она была в такую же теплую полушинель, какие были на всех остальных.

– Мой вопрос касается того, как на экране изображается секс, – сказала женщина; глаза ее абсолютно ничего не выражали. – Не могли бы вы, мистер Свит, изобразить какое-нибудь сексуальное действие прямо перед камерой?

– О, Атене, ради бога! – раздался чей-то голос.

– Ну что ж, меня как-то сфотографировали, когда я кого-то кусал за ухо, если не ошибаюсь, – сказал Пит. – Я полагаю, что это действие – сексуальное.

– Однажды ты кусал мое ухо, – приятно улыбаясь, произнесла Анна.

– Я совсем не считаю ваш ответ смешным, – произнесла молодая дама. – Я имела в виду эротический стимул. Я говорила о сек-су-аль-ном акте. Другими словами, о половом сношении, – добавила она совершенно бесстрастным тоном.

Пит не произнес ни слова. Я бы мог доказать, что в этот миг он очень сожалел, что не поехал на скачки.

– Мы все должны радоваться, что не поехали в Рэдклифф, – изрек читатель. Он встал, засунул свою книжку в свою теплую полушинель и вышел из комнаты.

– Я говорю о цельности, – сказала дама. – Могли бы вы играть со всею цельностью, если бы это… требовалось по сценарию?

– Скорее всего, со всей нервозностью, мадам, – нервно ответил Пит.

Эйб решил, что с него хватит.

– Все это было очень интересно, – сказал он, – но мы почти вышли из графика. Осталось совсем немного времени, только на один вопрос к мисс Джилл.

Ко всеобщему удивлению, с места встал Джейм Пратто. Всю встречу он сидел вдали у колонны и переживал свое поражение так, как будто бы это был его последний шанс выжить, прежде чем закроется бар. Я до этого его не заметил, другие тоже. Но в тот момент, как он всплыл на поверхность, мы все поняли, что нас ждет. Фантом пресс-конференции разом обрушился сверху, с балкона.

– Мисс Пил, вам не кажется, что вас выставили на распродажу? – спросил Пратто. Архитипичный режиссер из Нью-Йорка снова бросал вызов филистерам из Голливуда.

– Нет, – сказала Джилл.

– О, так вы не считаете, что вас выставили на распродажу? – повторил он, изменив несколько слов. Кожа у Пратто по цвету напоминала синяк, приобретший нездоровый желтый оттенок.

– Не считаю, – снова сказала Джилл. – Я так не считаю, мистер Пратто.

– О, – произнес Пратто. – Вы меня знаете. Я потрясен! Не стану думать, что эти членолизы, для которых вы работаете, вдруг будут обо мне говорить. Если бы у них было хоть на йоту честности, они бы сгорели со стыда, зная, что они сотворили с моей картиной. Но они творят это со столькими фильмами, что про мой, наверное, уже и забыли.

Эйб был всего лишь взрослеющий мальчик – он отнюдь не был запрограммирован выслушивать столько оскорблений. Он схватился за микрофон так, словно это было горло самого Пратто.

– Мы вас помним, поганый вы осел! – заорал Эйб. – Мы помним, как вы сделали самый скверный из всех задрипанных фильмов, которые когда-либо выходили на экраны под нашим именем.

Кто-то нечаянно включил систему Агентства печати, разумеется, чтобы тут же ее выключить. Его слова загрохотали так, что мы чуть не оглохли.

Марта бросилась на сцену и схватила Эйба за руку.

– Мой дедушка едва не умер от разрыва сердца, прямо там, во время съемок, когда увидел, какая это дрянь, – брызгал слюной Эйб.

– Да ваш дедушка не мог отличить, где истинное искусство, а где бутерброд с требухой, – сказал Пратто. – Да и вы тоже, затраханный вы мясник. У меня был не фильм, а чудо-ягненок, а вы его мерзко убили. И ни единый человек не станет сидеть на одной сцене с вами, если он сам не распродается!

– Ах, так! Послушайте, мы завтра же могли бы купить и вас! – визжал Эйб. – Но только мы этого делать не собираемся, потому что вы не можете отрежиссировать даже то, как пролезает в дверь ваша собственная задница!

Как раз под эти слова Эйба Пратто вышел из комнаты.

С общего согласия объявили, что пресс-конференция закончена. И тут же толпа из теплых полушинелей бросилась к Джилл. Фолсом выглядел еще более несчастным, чем всегда. Он начал собирать неиспользованные наборы для прессы.

– Я хотел надежности, хоть чуточку надежности, а наткнулся на этого ничтожного членососателя, трахающего свою собственную мать, – совсем запутался в ругательствах Эйб. Его крупное жирное лицо было настолько мокрым от пота, что он мне вдруг напомнил молодого гиппопотама, вылезающего из водоема. Марта натягивала на себя пальто.

– Ладно, мы всех увольняем, – сказал Эйб. От этих слов Фолсом вывалил из рук несколько журналистских наборов.

– Всех не можем, – сказала Марта, – сотрудники безопасности – в штате отеля.

– Ну так что? – разозлился Эйб. – В этом отеле нас знают. Поверьте мне, знают. Скажите, что они плохо несли службу, в рот мать их, совсем плохо. А как сюда попал этот сосунок, а? Нам никаких таких сосунков не надо. Почему не было Кэнби? И где была Паулина Каель?

– С мистером Кэнби Пил встречается завтра за обедом, – сказала Марта. – А про мисс Каель мы до сих пор еще ничего не знаем. Возможно, они встретятся в субботу.

– Нам вообще не стоило привозить эту траханную картину, – рвал и метал Эйб. – Вот из-за таких-то вонючих заумных фильмов всегда оказываешься в дерьме. Надо было привезти «Убийцу младенцев», а еще лучше – не приезжать совсем.

– Ну ладно вам, не так уж и вредно время от времени делать картины для полоумных, – примирительно сказала Марта.

– Фолсом, машина здесь? – потребовал Эйб. – Вы так и не достали мне винт-о-гриновских «Спасателей жизни», как я велел. Машина здесь?

В этот момент Фолсом тащил уже столько журналистских наборов, что походил на вьючное животное, и к тому же просто отчаянное: такое животное может ринуться со скалы, прямо со всем своим грузом. Так вьючные животные иногда себя ведут в фильмах, где им приходится пересекать горные местности. Такое отчаянное состояние Фолсома было вполне объяснимо: только что ему было одновременно задано два вопроса, а мозги его могли справиться лишь с одним вопросом за раз.

– У них все Винт-о-Грины кончились, – выдавил из себя Фолсом, смиренно кладя свою голову на плаху.

– Ну и пусть! Это что, был один на весь мир киоск, и других не было? – спросил Эйб. – Я, что, велел вам не ступать на тротуар или еще чего-нибудь такое. Вместо того, чтобы хорошенько поискать вокруг нужные мне таблетки, а для этого надо проявить изобретательность, вы приволокли мне эти перетраханные, эти приправленные вишней говняные свечи. Я бы с удовольствием запихал их прямо в задницу Джейма Пратто. Всадил бы ему в зад пару приправленных вишней свечек, как бы это выглядело, а?

Представив себе это зрелище, Эйб развеселился. И до того, как он снова водрузил на нос свои темные очки, в его глазах мелькали довольные огоньки. А потом, очевидно, взгляд его упал на меня. Очки Эйба сфокусировались на мне, как дула револьверов в фильмах-вестернах. Дула револьверов никогда не дрожат, как никогда не дрожат Мондшиемы.

– Не будь таким мрачным, Эйб, – сказал я. – Пресс-конференции ровно ничего не значат. Ведь у тебя фильм-призер.

– Мы с ним разговариваем или нет? – спросил Эйб у Марты. – А зачем это нам? Он ведь не с нами.

– Возможно, ты, молодой человек, об этом забыл, но ведь я был на твоем первом дне рождения, – сказал я. – Тебе тогда было годика три.

– А это ничуть не значит, что вы собой что-то представляете, – сказал Эйб. – Это совсем не значит, что мы желаем с вами разговаривать.

– Это ты ничегошеньки собой не представляешь, ты – щенок-сосунок, – сказал я, как нельзя более удачно подражая манере Сиднея Гринстрита.

Упоминание о том, что он был ничтожеством, резануло Эйба так, как будто по нему пальнули шрапнелью. Начальникам постановочного отдела не очень-то свойственно чувствовать главенство истории по сравнению с эфемерностью людей. Моя наглость все-таки вызвала у Эйба легкое удивление, какое возникло бы у акулы, если бы на нее вдруг напал окунь.

– Вы только послушайте этого идиота, – обратился он к Марте, правда, весьма рассеянно.

Ум Эйба, разумеется, в отпущенных ему пределах, уже витал где-то в другом месте.

Фолсом, испарившись из комнаты всего за минуту до этого, возник снова. Лицо его скорчилось и выражало нечто, что я бы мог назвать гримасой. Тем не менее, оказалось, что это была улыбка триумфатора.

– Машина готова, мистер Эйб, – выпалил Фолсом. – И лифт тоже. Я его для вас попридержал.

Со стороны Фолсома это было смелой попыткой реабилитации. Эйб отнесся ко всему как к само собой разумеющемуся.

– А как насчет Винт-о-Грин? – спросил он, направляясь к выходу.

Я подошел к Питу Свиту, который нервно зажигал сигарету.

– Ну, наконец-то знамениты, – сказал я. – Поздравляю.

– О, мать твою, – сказал Пит. – Уж лучше бы я поехал на трек. – Думаю, это посильнее телевидения, – добавил он довольно меланхолично. Никому никогда не доводилось докапываться до того, что в глубине души Пита таилась грусть, но она там, несомненно, была. Именно грусть заставляла его замедлять шаги и беспрестанно смотреть в пустое пространство. Из-за нее он так скверно играл в карты. Грустный, большой мужчина, против которого не могла устоять ни одна женщина. Однако ему самому нравились женщины малоприметные, на которых он обычно очень быстро женился, чтобы потом так же быстро развестись.

Ко мне подошла Анна и быстро меня чмокнула.

– Правда, он очень милый, когда грустит? – сказала она, обнимая Пита. Она вся сгорала от нетерпения, как будто вот-вот начнет танцевать румбу. Пит обхватил ее своею лапищей, и она уютно разместилась у него под мышкой, как у себя дома. Между этими двумя уже давно был роман; он то прерывался, то возникал вновь, и тянулось все это столько лет, что мы все давно потеряли им счет.

Джилл очень спокойно, с надлежащим вниманием, слушала вопросы, задаваемые ей двумя серьезными студентами. Они каким-то образом сумели просочиться на эту пресс-конференцию. Теперь они изливали наружу то, что так долго вынуждены были держать взаперти. Им было просто необходимо поговорить с кем-нибудь из профессионалов. Пит, Анна и я взирали на эту сцену, как родители, наблюдающие за своей любимой дочерью. Анна испытывала к Джилл очень сильное материнское чувство, а Пит – своеобразное грустно-отеческое. Пит был убежден, что Джилл совершенно не разбирается в мужчинах и поэтому обязательно остановится на самом что ни на есть скверном. Я согласился, что Джилл в мужчинах ничего не смыслит, но не стал спорить о том, когда и как она остановится, особенно – на ком.

Когда оба студента наконец-то ушли, Джилл подошла к нам. Вид у нее был немножко рассеянный. Пит подтолкнул ее к себе под вторую мышку.

– Ты и в самом деле читала Белу Балаша, или как там его? – спросила она у Анны.

Анна расхохоталась.

– Я просто обезьянничала, – призналась она.

На продуваемой ветром улице наша группа распалась. Мы с Джилл остались на тротуаре и стали наблюдать, как по Пятой авеню течет желтая река такси.

– Не очень-то похоже на Малибу, да? – сказала Джилл, подняв глаза на зеленоватые башни отеля. Недалеко от нас помешивал угли торговец сухими солеными кренделями, и от его жаровни вздымался дым. До нас доносился запах хлеба. По тротуарам двигались представители манхэттенского племени; от их дыхания было столько же пара, сколько дыма бывает от древесного угля. Прошли и представительницы этого племени; те, что помоложе, были высокими, элегантными и безмятежными; старые же были скрюченными и приземистыми.

– Я так сказала потому, что это начиналось на Малибу, – сказала Джилл. – Первые десять страниц сценария я написала, сидя на полу. А Пит и Анна в это время коптили котелок. Я не представляла себе, что именно тут все и кончится.

Стрижка у Джилл была короткая, тем не менее ветер все равно умудрился растрепать ее волосы так, что они оказались в очень соблазнительном беспорядке. Щеки у Джилл теперь порозовели, и она уже не выглядела рассеянной. Она была воплощением жизни – женщина, которая упивается всей полнотой момента.

– Никто не может увидеть конца, когда все только начинается, – сказал я. – Даже я.

– Дерьмо, – сказала Джилл. Локтем она оттолкнула меня с края тротуара. – Мне бы следовало знать, что ты обязательно прокаркаешь какое-нибудь изречение еще до того, как мы перейдем улицу.

ГЛАВА 9

Джилл расчесывала волосы, когда я небрежно положил на ее туалетный столик футляр с украшением. Нам через пять минут надо было уходить, но я именно так все и задумал.

– Ого! – сказала Джилл. На ней было белое платье, прикрывавшее только одно плечо – для Джилл такой фасон был необычайно смелым.

Когда Джилл увидела сверкающий сапфир, она подняла его и прижала к груди. Потом вздохнула и благодарно взглянула на меня.

– Мы поговорим об этом позже, – сказала Джилл и надела украшение.

– Тебе бы надо было быть метрдотелем, – заявила Марта, увидев меня в смокинге.

Мне подумалось, что она начала ко мне как-то привыкать. За всю поездку в Центр Линкольна никто не проронил ни слова. Мы с Джилл раньше могли разговаривать в абсолютно любых ситуациях, но оказалось, что в лимузинах нам говорить не о чем.

Когда мы входили в Центр Линкольна, направляясь к выстроившимся в ряд фотографам, Марта сделала очень профессиональный жест. Она вдруг взяла мою руку, соединила со своей и чуть-чуть отвела меня в сторону. Неизвестно откуда появился Эйб, одетый в темно-лиловый смокинг. Эйб взял Джилл за руку. Честно говоря, я несколько удивился, что иду, взявшись за руки с Мартой, но раздражения это у меня не вызывало. Реклама есть реклама. Мы с Мартой прошли сквозь строй фотографов и, никем не замеченные, направились в большой, покрытый красным ковром, вестибюль.

Как только мы вошли в зал, Марта тотчас же отпустила мою руку. Она увидела в другом конце зала Паулину Каель и ринулась к ней, как выпущенная из лука стрела. А я сразу же заметил Мейора Линдея и Энди Ворхола, которые как привидения стояли возле драпировок. Как и у многих людей моего сорта, аппетит на знаменитостей у меня никогда не пропадает, хотя мое пристрастие к ним сводится только к тому, что я люблю на них смотреть. Но стоит с ними заговорить, как все фантазии обычно исчезают.

Перед моим взором разворачивался парад знаменитостей, а потому я проворно скользнул в уголок. Даже те немногие, кто мог меня знать, и не подумали бы, что это я и есть, если бы увидели меня так далеко от моего логова. И если бы я подсуетился и предстал перед их очами, это бы вызвало легкий шок, как выбоина на шоссе, и ничего более.

У перил стоял Джилли Легендре. Он был похож на дирижабль «Славный год», который покрасили в черный цвет и спустили на землю. На ступеньках, ведущих на балкон, расположился Бо Бриммер. Бо был гением по части нахождения ступенек. Поскольку для того, чтобы выглядеть как все люди с нормальным ростом, Бо требовалось взбираться на ступеньки, то согнать его с них бывало невозможно. На Бо был галстук-бант. Они с Джилли слушали какого-то невысокого малого. Это не мог быть никто другой, кроме как Жан Жоре-Малле, прославленный французский документалист. Жоре-Малле только что вернулся из тропических лесов и привез еще один из своих знаменитых документальных фильмов. На лицах Бо и Джилли было отсутствующее выражение, которое бывает у людей, вынужденных выслушивать монолог только потому, что человек, произносящий его, слишком знаменит, чтобы его можно было игнорировать. Замшевый смокинг на Жоре-Малле был просто сверхголливудским.

– А я ничего не знаю про Сейшельские острова, – изрек Бо несколько мрачно, но это никак не отразилось на непрекращающемся потоке французских слов.

– Я не знаю, – как эхо повторил Джилли по-французски, и пальцем провел взад-вперед по своим усам, будто желая их стереть.

Я бы мог с уверенностью сказать, что в этот момент им обоим безумно хотелось, чтобы мосье Жоре-Малле был проглочен анакондой. Во время разговора их прижала к перилам внезапно хлынувшая в зал толпа итальянцев, прибывших в таком количестве, что их вполне хватило бы на какой-нибудь фильм Феллини. В центре этой толпы выделялась сияющая Антонелла Пиза. Из-за толкотни у нее вылезла из лифчика одна грудь. Антонелла была звездой, заявленной итальянцами на этот фестиваль. Она, вне сомнения, являла собою нечто особенное. Бо, столь безразличный к красоте любых женщин, за исключением Жаклин Биссет, и тот не смог остаться равнодушным. Он смело спрыгнул в поток итальянцев, который протащил его и доставил прямо к Антонелле. Бо смог ее поцеловать. Жоре-Малле всем своим видом давал понять, что, по его мнению, Антонелла похожа на свинью. Не произнося ни слова, он отошел от Джилли и засеменил вниз по ступеням. Жоре устремился, как и все, по направлению к симпатичному Леону О'Рейли. Леон в этот момент крутил в руках свой брелок с выгравированными на нем греческими буквами фи, бета, каппа, и беседовал с какой-то высокой женщиной. Издали мне показалось, что это миссис Киссинджер. А попозже вечером я выяснил, что это была Александра Шлезингер, жена старого профессора, у которого когда-то учился Леон.

Пробиться к мадонне Ля Пиза поближе Джилли из-за своих огромных размеров не мог и потому послал ей воздушный поцелуй. Она удостоила его движением плеч, и ее унесло дальше, такую же бесстрастную, как улетающие ввысь искры.

Я обеспечил себя еще одним бокалом вина и встал в сторонку, чувствуя себя доктором Брайдоном, единственным человеком, уцелевшим во время отступления англичан из Кабула. Есть такой очень знаменитый фильм – «Отставший от армии», который хорошо знают все, изучающие Афганскую кампанию Великобритании. В этом фильме рассказывается про доктора Брайдона, последнего солдата из пятнадцатитысячной армии. На своем измученном коне он с огромным трудом пробирается в Джалалабад, чтобы сообщить в гарнизон, что на афганских перевалах навечно остались 14999 его коллег.

Ощущение, будто я – доктор Брайдон, создалось у меня после того, как я по-настоящему разглядел сверкающую вокруг меня толпу. Я увидел столько новых лиц, что стал жалеть о всех лицах старых; о тех, кого здесь не было сейчас, не было никогда раньше и никогда не будет в будущем. Вряд ли бы нашелся художник, чтобы нарисовать меня в этот момент – стоящего на роскошном красном ковре с бокалом вина в руке. И тем не менее, я действительно был последним из пятнадцати тысяч, а может, и из шестнадцати тысяч. И, как у доктора Брайдона, мои сотоварищи тоже были убиты в бойнях на перевалах. Эти перевалы назывались Каньон Бенедикта, Каньон Лауреля, Каньон Тапанга. И таких перевалов было великое множество. Мои сотоварищи на самом деле пали не в боях против орд афганцев, но все они, так или иначе, погибли. И нельзя было обвинять в этом ни Голдвин Майер, ни Мондшиема, ни Гарри Кона, равно как и ни одного из других Великих Моголов, – нет, их обвинять в этом нельзя. Мы сами безжалостно отрезали себя от наших детских разочарований. Просто в жизни все совсем не так, как в кино, я имею в виду реальную жизнь. А она заключается отнюдь не в усмешке Гарри Купера, не в красоте Полетты Годдард, не в танцах на дожде. Режиссура – скверная, постановка осуществлена очень поспешно, и ни одного компетентного человека на всю монтажную комнату. Жизнь походит на фильмы только в том отношении, что ей почти никогда не удается быть такой же волнующей.

Пожалуй, я никогда не мог бы с уверенностью сказать, есть ли на земле другие места, которые вызывают у людей столь сильные надежды, как Голливуд. Как же это происходит у людей, живущих где-нибудь в Огаллала, или, скажем, в далеком городке Роквил в Нью-Джерси – они там тоже бесконечно ждут своего звездного часа? Может быть, находясь в отдалении от всех возможностей, ведущих к сверкающей жизни киношных звезд, они куда более счастливы и спокойно приспосабливаются к своему однообразному и скучному существованию?

Ответить на этот вопрос я не мог. Но, глядя сейчас на весь окружающий меня блеск и суету, я вдруг почувствовал, что, приехав сюда, допустил ошибку. Я был человеком работающим, из гильдии работников. Что может быть у меня общего со всем этим маскарадом? Товарищество съемочных групп создавало фильмы, достойные этого маскарада, если это им удавалось; надо было изображать всю эту трепотню про возлюбленных на стороне и верных жен дома; показывать бесконечное траханье, уединенные места для тайных встреч, ничтожность мелких людишек и ничтожность личностей великих. Среди всех этих проворных парней и розовогубых девиц я испытывал глубокое чувство одиночества, погруженный в свои сантименты, я был старым, болтающимся из стороны в сторону шатуном. Абсурдны все сердечные волнения, не говоря уже об общественном положении. Члены съемочных групп повидали на своем веку столько всяческих звезд! А лично я фактически никогда и не был настоящим шатуном. Не числился я и в черных списках; я даже не был очень бедным. И тем не менее, вид всех этих обезьяньих костюмов и роскошных платьев со шлейфами вызвал у меня взрыв протеста. Мишурные украшения, притворство, потакание своим слабостям, абсолютно бесстыдное безмерное обжорство – все это тоже был Голливуд, только в каждодневной жизни про это как-то забывается. Восьмичасовая работа, наскоро съеденный в студийном буфете желатиновый десерт и случайная поездка в Лас-Вегас не очень-то готовят к кинофестивалям. У меня вдруг возникло сумасшедшее желание – взбежать на лестницу и запеть «Интернационал».

К счастью, после третьего бокала вина это настроение прошло. Я забыл о тех пятнадцати тысячах, из которых, возможно, остался в живых только я один. Мне подумалось, что, наверное, никто во всем зале «Интернационала» просто не узнает. Может быть, этот гимн знаком только молодому Бертолуччи, который неуклюже вошел сюда вместе с Ширли Маклейн и толпой людей в теплых полушинелях, накинутых поверх смокингов – вне сомнения, это были репортеры.

Я помахал Джилл, которая поднималась по лестнице, а она помахала мне. С другого конца зала мне подала знак Марта, приглашая пройти к ней. Не успел я сделать и шага, как зал застыл из-за появления Лулу Дикки. В силу своего огромного роста, она возвышалась над всеми, одетая в нечто газово-прозрачное, украшенное рубином.

Разумеется, рубин приходился ей на самый пупок. Если предполагалось, что этот рубин отвлечет взоры от огромного бюста Лулу, то цель была блестяще достигнута. Рубин действительно затмил бюст и все остальное, за исключением ее растрепанных кудрявых волос и ястребиных черт лица.

В этот вечер в эскорт Лулу входил не кто иной, как сам мистер Свен Бантинг, дружок Шерри Соляре. Как писали газеты, он был «знаменитостью по праву». На Свене был смокинг из грубой бумажной ткани – уступка для него совершенно необычная. Будучи любовником Шерри, он, фактически, являлся Принцем киностраны и мог бы появиться здесь в сандалиях и с пляжным полотенцем, никто бы и не пискнул. Ниспадавшие до плеч черные волосы Свена были отлично причесаны, вне сомнения, парикмахершей самой Шерри. Свен и Лулу сразу же поднялись на лестницу, как будто только что вернулись после прогулки со своей собачкой. Всех стоявших вокруг они удостоили лишь небрежным кивком.

Свен был надменен, как олимпиец, хотя говорить так – значило бы возводить клевету на древних греков. Тут лучше бы подошло выражение «абсолютное безразличие». Когда-то, до того, как его обольстила Шерри, Свен был известен как Боггз-Бантинг, точнее, как доктор Боггз-Бантинг. Он великолепно процветал, будучи сексотерапевтом, – прославиться до такой степени он мог только в Калифорнии. Свен называл свою работу «психогинекологической».

В данном случае речь шла о том, чтобы обсуждать вслух самые интимные вещи. Такая идея была достойна Дидро и, похоже, именно у него Свен ее и позаимствовал: перед тем, как превратиться в ничтожного панка, он все-таки прошел Сорбоннский университет.

В доброй, старой, все испробовавшей Калифорнии, беседы о гениталиях, по-видимому, могли любому предоставить широкое поле деятельности. И Свен достаточно быстро разбогател, инструктируя одиноких дам и еще не совсем «голубых» юношей, как успокоиться, например, применяя специальные средства для промывания влагалища с использованием пшеничных зерен, дикого риса и сырого ячменя. Какое-то время Свен даже выступал на телевидении. Для своих телесериалов он надевал рубашку цвета пшеницы и бриджи. В таком облачении Свен разъяснял, что такое психогинекология, широким массам Вествуда, Санта-Моники и «Бель-Эйра».

Примерно в это время Шерри Соляре поссорилась со своим тогдашним приятелем. Очень болезненно переживая этот разрыв, Шерри за совершенно баснословный гонорар пригласила к себе Свена, чтобы он научил ее, как ей утешить свои гениталии. Все считали, что Свен – «голубой», однако психогинекологические методы Свена оказали на гениталии Шерри необычайно быстрое воздействие. И буквально через какие-то считанные дни он вознесся на недосягаемую высоту, став любовником у единственной оставшейся богини любви. Чтобы отметить это событие, Свен предпринял решительный шаг и убрал из своей фамилии слово Боггз. Он отказался от телесериалов, продал свою фирму и целиком посвятил себя только одной Шерри. Разумеется, никакой привязанности «по совместительству» Шерри допустить не могла. Она считала, что только она одна поддерживает жизнь в кинокоролевстве сверхзвезд. А потому у ее королевского супруга было огромное множество обязанностей, возможно, даже весьма затруднительных.

То, что Шерри не сочла для себя нужным приехать на открытие фестиваля, никого не удивило, потому что вечерняя газета «Пост» на своей первой странице напечатала сообщение о том, что Шерри заболела – у нее был сильный насморк. Все знали, (поскольку «Таймс» и «Пост» об этом писали), что Шерри находится в Нью-Йорке лишь проездом, на пути в Лондон, где она собиралась присутствовать на аукционе викторианских шляпных булавок.

Как правило, всякий раз, когда в Белгравии проводился ежегодный аукцион Сотбис, Шерри непременно вылетала в Лондон и тратила большие деньги. Однако среди коллекционеров викторианских шляпных булавок она особенным авторитетом не пользовалась, что вызывало у нее большую горечь. Некая пожилая коллекционерка из Швейцарии, такая же богатая, как Шерри, горячо боролась за свое превосходство. Практически реализовать свои амбиции Шерри удалось только в прошлом году, когда она завоевала приз этого аукциона – окрашенную в розовый цвет шляпную булавку, принадлежавшую супруге лорда Керзона. Цена у этой булавки была ошеломляющая – 18 тысяч фунтов стерлингов.

Поднимаясь по лестнице, Свен и Лулу остановились лишь на минутку, чтобы дать Лулу возможность поцеловать Бо Бриммера, для чего ей пришлось согнуться почти пополам. Несмотря на невысокий рост Бо Бриммера, язычок у него был весьма острым, а потому даже Свен проявил достаточно хитрости и одарил Бо улыбкой. Затем вся толпа испарилась через балконную дверь. Остались только я, Марта и несколько одиноко блуждающих личностей. Мы побрели к местам на открытой трибуне.

– Почему такая задержка? – спросила Марта. – Они, что, никогда раньше не видели кинозвезду?

Наши места располагались очень низко – справа от сцены, так что мне было видно только небольшой ее край. Меня это устраивало. Это кино я уже видел, теперь мне хотелось просто понаблюдать за толпой, но это раздражало Марту.

– Проработать целых тридцать лет и сидеть сейчас на таких местах?! – возмущалась Марта. – Мистер Монд еще об этом услышит!

– Зная его большое сердце, можно предположить, что он закупит для вас весь зал, – сказал я.

Сидевшие рядом несколько удивленно взглянули на нас, по-видимому, из-за непривычных для них модуляций наших голосов. Поблизости не было ни одного видного киношника. Для нас все закончилось этими десятью самыми скверными местами во всем зале. На такие места не согласился бы ни один человек, имеющий в кино хоть какой-нибудь статус. А отсюда следовало, что такого статуса ни у кого из сидевших рядом с нами не было. Однако они выглядели вполне прилично. Как-будто собрались сокурсники из Гарвардского, Принстонского или Йельского университетов. Мужчины смотрелись так, будто им недоставало лишь бокалов мартини со льдом. А каждая из попавших в поле моего зрения женщин могла бы оказаться матерью Пейдж. Мысль об этом меня отрезвила, но, по всей вероятности, мать Пейдж действительно б-ы-л-а где-то рядом.

Пока Марта давала волю своему желчному раздражению, я наблюдал за теми, кто нас окружал. Это были жители восточных штатов, которым сейчас никуда не надо было уезжать. Я хотел понять, отличаются ли они от тех, столь на них похожих, кому пришлось уехать из дома. С жителями восточных штатов американского Запада я был знаком уже давно, по моим поездкам в Сан-Мартино и Хилсборо, Атертон и графство Марин. К счастью для меня, свет в зале еще не выключили: трудно проводить такие исследования в темном зале. Мне удалось заметить, что восточные жители восточных штатов были высечены как бы более тонким резцом. А западные жители восточных штатов, как только покидают районы Мыса Кода или скалистое побережье штата Мэн, начинают раздуваться от чванства, правда, не очень сильно, но достаточно заметно. Кожа у них на скулах становится чуть-чуть менее натянутой, а у мужчин линии рта – менее аристократическими. Разница между теми и другими, в каком-то отношении, напоминала мне разницу между оригиналом и копией.

Конечно, племя было одно и то же, будь то Запад или Восток. Тем не менее, мне было приятно смотреть на самцов и самок, которые заселяли свои коренные угодья. По тому, как жестко были сжаты их рты, было ясно, что они собирались вечно держаться в этих районах. Возможно, им бы это и удалось, если бы не армия якобинцев-сионистов, которая возникла в пригородах. Эта армия поволокла их на гильотину, несмотря на все их вопли и брыканье. Я представил себе, как все эти восковые дамы и гранитные джентльмены визжат и брыкаются в крытых двуколках евреев, швыряя в них трефное – сырные лепешки и дрожжевое тесто. Эти мысли так меня развеселили, что с первых кадров фильма я погрузился в блаженную дремоту и проснулся лишь тогда, когда раздались аплодисменты. Аплодисменты стали почти бешеными, по крайней мере настолько, насколько могла впасть в бешеный восторг подобная аудитория. Я взглянул наверх и увидел, что прожектор направлен прямо на Джилл, сидевшую в первом ряду балкона.

Все элегантные зрители повернулись в ее сторону, очень неэлегантно вытягивая при этом шеи. Меня вдруг пронзило ощущение потери, и появилось такое чувство, какое бывает у отца, дочь которого только что вышла замуж, а он своего зятя просто на дух не переносит. Или как у любовника, который в конце концов вынужден осознать, что его возлюбленная все равно уйдет к другому. Или как у человека, который уже начал грустить по своему другу еще до того, как тот уехал навсегда.

– Им фильм понравился, никто не шушукался, – сказала Марта. – Обычно такие зрители, как эти, начинают перешептываться.

Мы с Мартой покинули зал. Я не очень уверенно отправился в фойе, чувствуя себя потерянным младенцем.

Джилл была там, наверху, со всеми этими знаменитостями. Мне захотелось немедленно отвезти ее домой, посидеть в ее бунгало, и чтобы она снова вернулась к своим рисункам.

Не успел я зайти в туалет, как меня потянул за руку О'Рейли.

– Этот фильм соберет пятнадцать, а то и восемнадцать миллионов, – сказал он.

Вероятно, он сделал этот подсчет, пока был в туалете, куда направлялся я. И я оказался первым, кого он увидел, выйдя оттуда, потому-то его информация и досталась мне. У Леона было одно безусловное достоинство – он не был снобом. Он крутил в воздухе свой брелок с выгравированными греческими буквами фи, бета, каппа. А глаза его, как в давние времена, излучали горящий свет.

– Гм, а что, если этот фильм уничтожит саму Джилл? – спросил я.

Леон не мог до конца уяснить, что означает слово «уничтожить». По-видимому, испытывая теплые чувства только к своей профессии, он не мог воспринимать ее прозаически. Так, например, Леон был глубоко убежден, что Джуни споткнулась и разбилась насмерть из-за того, что упрямо предпочитала носить обувь на высоких каблуках. Скажи ему кто-нибудь, что Джуни покончила с собой потому, что он, Леон, женился на женщине, которая потом его бросила, его пуленепробиваемое сознание начисто отвергло бы такое заявление.

– Пятнадцать – восемнадцать миллионов ее не убьют, – сказал Леон. – Единственное, что ей сейчас нужно – это сделать вестерн.

– Вестерн?

– Разумеется! Первый вестерн, поставленный женщиной, – сказал Леон. – Все мужчины в Америке почувствуют себя оскорбленными, да и будет из-за чего. В их последнее владение вдруг вторгнется женщина. Вернее сказать, во владение предпоследнее.

– Ну, а что же тогда представляет собой их самое последнее владение? – спросил я.

– Бензоколонки, – произнес Леон без малейшего колебания. – Бензоколонки – это самое последнее владение, принадлежащее представителям мужского пола, строго говоря.

Поза Леона в этот момент была просто прекрасной. Леон выглядел наилучшим представителем из всех сохранившихся восточных западников, которых мне когда-либо доводилось видеть. Престон Сиблей III – муж Пейдж, который, вне сомнения, тоже находился здесь в вестибюле, был просто увалень по сравнению с Леоном.

– Оскорбление отлично сказывается на сборах, – сказал Леон.

– И о чем бы она могла сделать такой вестерн? Изобретите какой-нибудь сюжет.

– А зачем мне это? – спросил Леон. – Ведь в нашей профессии все друг другу готовы горло перегрызть. Вы тут же продадите мой сюжет студии «Уорнерз». Я лучше придумаю его завтра и сам им продам.

– А, на самом-то деле правда в том, что у вас никакого сюжета нет, – сказал я, чтобы его позлить.

– О, у меня сюжет очень простой, – сказал Леон, тут же позабыв, что я собираюсь продать сюжет студии «Уорнерз». – Это рассказ о банде домашних хозяек из пограничного района. Им до смерти надоело сидеть дома и быть рабынями кухни. Им отвратителен мужской шовинизм. И эти домашние хозяйки создают тайную организацию. Днем они, как обычно, шьют, готовят еду и скребут дом, а по ночам грабят почтовые дилижансы. А иногда и поезда. Эти дамочки изобрели свой собственный метод – набрасывают на голову жертвы шелковый чулок. Какое-то время никто даже и не подозревает, что грабители – женщины.

– Прекрасно, – пробормотал я. В глазах Леона плясали сумасшедшие огоньки, от которых пришла бы в восторг Джуни.

– Прекрасно, – эхом повторил за мной Леон. – Ко-не-ч-но, некоторые из этих женщин очень красивы, но надо обязательно сделать некрасивых. Главу их шайки зовут Кэтрин Хепберн. Она – жена всеми почитаемого местного шерифа, которого, разумеется, зовут Джоном Вейном.

– Разумеется, – сказал я.

– Дальше. Один раз, когда грабительницы убегают после ограбления, на одной из них вдруг рвется мужская рубашка и обнажаются груди. И тут все узнают, что перед ними женщины. Этот момент подводит к самой кульминации фильма: однажды ночью, после проведенной облавы, Джон Вейн обнаруживает у себя во дворе шелковый чулок. Этот чулок обронила его жена Кэт, когда возвращалась с ограбления домой. И, естественно, шериф тут же сопоставляет все факты и делает верный вывод.

– А разве его жена никак не может развеять подозрение своего мужа, хоть на какое-то время? – спросил я. – Ну, скажем, соблазнить его на траханье или придумать еще что-нибудь.

– Вы серьезно? – спросил Леон. – Да они для этого уже слишком старые. Они уже на закате жизни.

– Но не в этом фильме, – сказал Леон. – Ведь это будет семейный фильм. По мере развития сюжета подозрения возникают у все большего числа мужчин. Наши героини это понимают. И они решают, несмотря ни на что, провести еще одну, последнюю операцию. Мужчины об этом узнают. Шериф создает специальный отряд; в него входят мужья этих грабительниц. Отряд устраивает засаду. Начинается большая заваруха. Мужчины бросаются в погоню.

– Ужасно захватывает, – сказал я.

– Дальше остается немного, – сказал Леон. – Ясно, что у мужчин лошади лучше, и всех женщин ловят. Для их мужей это огромная травма. Что им теперь делать – повесить своих собственных жен? А самое худшее выпадает на долю Джона Вейна, потому что его жена в банде самая главная. За ее поимку назначена награда. И шериф разрывается между чувством долга и любовью к жене, как вы сами отлично понимаете.

– Надеюсь, побеждает любовь, – сказал я.

– Вы, наверняка, не типичны, – мягко произнес Леон. – Ясно, что шерифу надо выполнить свой долг, иначе Кэт Хепберн перестанет его уважать.

– Тогда каким же образом женщинам удается спастись?

– Они произносят страстную речь в свою защиту, – сказал Леон. – Раскрывают в этой своей речи весь ужас выпавшей на их долю однообразной и скучной домашней работы. И их обращение растрогало судью. Кажется, всех их осудили лишь условно.

– Ну, а что же со справедливостью? – спросил я. – Эти женщины совершили преступления. Ведь кто-то из них должен обязательно попасть в тюрьму, по крайней мере, на год или два.

– Пусть этим займутся писатели, – сказал Леон. – Мы назовем этот фильм «Банда – «Шелковый чулок».

Я почувствовал к Леону почти уважение. Несмотря ни на что, он действительно стал настоящим продюсером. Для сюжета, вынутого прямо из манжета, его история была не так уж и плоха.

– Позвольте мне внести небольшую лепту, – сказал я. – У вас нет главного злодея. Введите на эту роль Ли Марвина. Пусть он стремится получить вознаграждение за поимку. Он первый узнает про этих женщин. Можно сделать так, чтобы одна из них оказалась Катрин Денев, и он ее насилует.

– Эта идея насчет Ли Марвина совсем неплоха. Но что будет делать Катрин Денев в Канзасе?

– Я не знал, что все происходит в Канзасе, – сказал я. – Я считал, что мы, может быть, в Дакоте или в Монтане.

– Тем не менее, – сказал Леон.

– Все очень просто, – сказал я. – Она влюблена в маркиза де Море, французского дворянина. Но он целиком посвятил себя борьбе с лоббистами, и у него совсем не остается времени для любви. А она вынуждена работать учительницей в школе. Мимо ее дома все время проезжают ковбои и постоянно к ней пристают.

– А мог бы мимо проезжать Стив Мак-Квин и тоже к ней приставать?

– Пусть Мак-Квин, да кто угодно, – сказал я. – Дальше по сюжету все просто. Ли Марвин застреливает нескольких женщин, но единственная, в кого он не попадает, – это в Кэтрин Хепберн. На него падает конь Джона Вейна, и Мервин больше стрелять уже не может. К счастью, рядом оказывается Джимми Стьюарт, местный аптекарь. Он протягивает Мервину дробовик.

– Фортнум и Мейсон! – закричал Леон. Это были самые крепкие выражения, которые он себе разрешал. – Мне это нравится, – сказал он, засовывая брелок за лацкан пиджака. – Думаю, мне стоит попробовать это на «Александере».

Не успел я и глазом моргнуть, как Леона уже не было.

Через весь зал я мог видеть Джилл в окружении целой ограды из смокингов. Пока я за ней наблюдал, неизвестно откуда возник Фолсом и схватил меня за рукав.

– Эй, не хватайте меня за рукав! – сказал я.

– Не хотелось вас потерять, – сказал Фолсом и расположился на несколько ступенек от меня.

Перхоти на нем меньше не стало. Пока я раздумывал, зачем я ему вдруг понадобился, совершенно неожиданно появилась Джилл.

– Я в полной растерянности, – сказала она. – Ты пойдешь в ресторан «Элен»? Там будет банкет. А потом мы можем поехать вместе домой.

Джилл взглянула на меня, словно обороняясь, будто я мог здорово на нее рассердиться из-за нового ее статуса. Поскольку такой статус был для нее непривычен, Джилл преувеличивала его значение. Мне же, разумеется, на этот статус было абсолютно наплевать.

– Конечно, мне хочется пойти на банкет, – сказал я. – Предполагается, что я иду с тобой или как?

– Можешь со мной, если хочешь ехать в лимузине вместе с Эйбом, – сказала Джилл.

Это все решило.

– Нет уж, спасибо, – сказал я. – Я возьму такси и встречу тебя там.

Вдруг Джилл крепко меня обняла. Мне было очень странно почувствовать ее щеку, прижимающуюся к моей. Наверное, мне до сих пор нравится думать о Джилл, как о девчушке. Тем не менее, щека ее пахла так, как пахнут щеки женщин. Затем Джилл ушла. При этом изгородь из смокингов встала на ноги и начала пятиться, чтобы попасть в кильватер Джилл.

ГЛАВА 10

Несмотря на обещание, я сомневался – идти мне в ресторан или нет. Я бы чувствовал себя больше в своей тарелке, если бы пошел в отель, послал бы оттуда Джилл записку, как следует выпил и заснул. Во всяком случае, вокруг нее будет слишком много народа, чтобы она заскучала без меня.

К тому же, никто мне не мог сказать, когда я вернусь в Нью-Йорк. А в ресторане «Элен» был дей-ст-витель-но самый знаменитый на всю Америку литературный бар. Говорят, он как-то связан по происхождению с Глоссери де Лилас. Что ж, можно и взглянуть, даже если там будет полно голливудцев.

Тем не менее, прежде всего я прошел в раздевалку и несколько минут с удовольствием наблюдал, как дамы надевают свои меховые шубки. Некоторые из более старших дам обращались со своими мехами очень смиренно. Они надевали их с большой осторожностью, тщательно проверяя, чтобы шкурки свисали прямо. Другие, преимущественно более молодые, просто накидывали их на плечи и сразу же удалялись. Такая небрежность граничила с опрометчивостью, которая, по моим представлениям, в свою очередь граничила с чувственностью. Я бы мог целую ночь вот так смотреть, как дамы надевают на себя меха. Но удовольствие это, вполне понятно, было весьма эфемерным. Не прошло и пары минут, как в раздевалке не осталось ничего, кроме нескольких пальто, хозяева коих так напились, что про них просто забыли. И теперь эти пальто могут провисеть здесь долгие годы.

У меня поверх смокинга пальто не было: из-за своей гордыни свое старое зеленое пальто я надевать не стал. Поэтому теперь, наконец-то выйдя из Центра Линкольна на улицу, я тут же из сценариста превратился в кусок замерзшего мяса. Обочина тротуара лежала в грудах арктических остатков. Дамы в мехах преодолевали эти груды очень бойко, их поддерживали под руку джентльмены, одетые ничуть не теплее, чем я сам. При взгляде на них, я почувствовал себя дураком, но теплее мне от этого не стало.

К счастью, рядом в ожидании пассажира стояло такси. Вероятно, в нем было так же тепло, как в индейском чуме, а может – теплее.

– К «Элен», – сказал я водителю.

Водитель был молодой, темнокожий и, по-видимому, очень напуганный. Он тут же рванул с места. Я не очень-то знал, где на самом деле находится ресторан «Элен», но решил, что все таксисты этот адрес знают.

– К «Элен», – повторил я.

– Египет, – загадочно произнес водитель, не снижая скорости. Не успел я осознать, где мы, как такси уже мчалось вниз по Бродвею. Как бы смутны ни были мои сведения о ресторане «Элен», я был твердо уверен, что он не на Бродвее. К тому же, я не знал, что имел в виду водитель, произнося свое Е-г-и-п-е-т. Все, о чем я мог подумать в тот момент, сводилось лишь к одному – водитель нацелился прямо на Каир. Внутри такси были наклеены всякие знаки, освобождающие водителя от любой воображаемой ответственности.

– К «Элен», – сказал я в третий раз и добавил: – Верхняя часть Ист-Сайда. – Я был уверен, что теперь я все назвал верно.

Водитель не обратил на мои слова никакого внимания. Было ясно, что в его мозгу четко обозначилось какое-то другое направление. Ну что же, в конце концов, сейчас на меня свалилось приключение прямо в нью-йоркском такси, а в мою эру это был совершенно банальный киносюжет. Снова жизнь уступает территорию искусству.

Это приключение продолжалось довольно долго. Мы проехали мимо одного здания, я не сомневался, что это была Деревня. Но водитель и не думал тормозить. Когда же мы наконец остановились, перед нами возвышалось огромное здание. Водитель оглянулся на меня и улыбнулся – его карие глаза победно сияли.

– Торговый Центр Верла, – гордо произнес он. По-видимому, таксист решил, что именно в этом месте должны находиться люди в смокингах. Мне не хотелось его разочаровывать, и я вышел из машины. Через секунду я поймал такси, ехавшее в жилые кварталы.

– К «Элен»? – с надеждой сказал я.

– Восемьдесят восьмая и Вторая, – сказал таксист. – Вам повезло, что попали на меня. У нас в делах застой. – Таксист был такой угловатый, что походил на корень.

– Я уже начал об этом догадываться, – сказал я.

– Угу, все эти вьетнамцы – сказал таксист. – Только попади в машину к одному такому, и считай, что тебе повезет, если не окажешься в Джерси. А вы ведь из Калифорнии, и, наверное, всех этих трюков и не знаете, – сказал он. – Я вам ихние трюки покажу.

Он довез меня до жилых кварталов минут за восемь с половиной, продемонстрировав при этом виртуозную технику, особенно блестящую потому, что обладал ею такой корешок в зеленой фуражке. При малейшем признаке замедления транспортного потока, таксист запускал сирену. Так он прорвался сквозь несколько дорожных пробок, даже не нажав на тормоза. По-видимому, пешеходы чувствовали, что на них вот-вот обрушится нечто неумолимое, и поспешно пятились поближе к стенам.

– Черт побери, сегодня здесь лимузины, – сказал таксист, тормозя с визгом. – А вы работаете в этих кинах?

– Когда я вообще работаю, – ответил я.

Я еще до этого дал ему большую купюру, но сдачу он мне не вернул. Вместо этого он вперил в меня жесткий взгляд.

– Окажите любезность, – сказал он. – Жена у меня, это самое, ей все надоело. А почему надоело? Я, это самое, не знаю. В конце концов, каждый день кто знает, что может случиться? Ее могли изнасиловать, могли даже пристукнуть, но ведь, понимаете, это-то все равно не помогает. Весь трепет к жизни износился. А она сама – машинистка, понимаете, на пенсии. Как вы думаете, что она делает, чтобы не было такой скуки?

– Возможно, пишет сценарии, – сказал я. – Либо это, либо играет в канасту.

На похожем на корень лице выдавилась улыбка. Я увидел парочку зубов.

– Нет, не играет она в канасту, – сказал он и без лишних слов сунул мне в руку толстую зеленую папку со сценарием. – Понимаете, она хочет, чтобы из этого сделали фильм, – сказал он. – Вы ведь там, это самое, работаете, а вдруг да сможете помочь. Вы только возьмите это с собой, может, кому покажете. Пусть это посмотрят ихние большие шишки.

– О, хорошо, – сказал я. – А о чем тут?

– Она не хочет, чтобы я его читал, – сказал таксист с некоторой грустью. – Боится, мне будет за нее стыдно, если сценарий окажется плохим. Я только знаю, там у нее про район Бронкс. Я не думаю, что смотреть фильм про Бронкс совсем никто не захочет, но ведь я в этом деле не кручусь. А ей всего-то и надо, чтоб на ее сценарий глянул кто-нибудь оттуда.

Я посмотрел на первую страницу. Сценарий назывался «Розовый бутон любви». То, что жена этого высохшего корня могла думать о бутонах любви, растрогало меня. Мне это понравилось. Может быть, это как раз то, что нужно Леону О'Рейли.

– Прекрасно, – сказал я. – Я возьму его с собой. Только пусть она не возлагает очень больших надежд.

– А может, пусть у нее будут хоть какие-то надежды, лишь бы она об них не споткнулась, – сказал таксист и протянул мне сдачу. Мы пожали друг другу руки, и он уехал.

Ресторан «Элен» походил на водоворот. Множество людей сгрудились вокруг бара. Они напоминали тех, кого можно встретить в очередях жаждущих попасть на футбол, когда все билеты на матч распроданы заранее. Увидев меня, одетого в смокинг и держащего под мышкой большую папку со сценарием, толпа у бара растаяла. Наверное, за этот вечер им уже не раз пришлось вот так растаивать. По-видимому, здесь было безоговорочно принято, что имеющие отношение к киноэкрану должны обслуживаться вне очереди.

Я не успел даже по-настоящему подготовиться к встрече с Элен, как оказался с ней лицом к лицу. Элен олицетворяла собою «mater aeternitatis» – вечную славу Нью-Йорка. Это был литературный центр города, если не всего мира. Элен мне показалась доброй. Возможно, с первого взгляда на меня она поняла, что вряд ли из-за меня могут быть неприятности. Я сказал, что отношусь к группе мисс Пил, и она меня тут же провела в зал. Никаких писателей я не видел, но ведь писатели совершенно не умеют фотографироваться, и на свои фотографии никогда не похожи. Возможно, мне на глаза какой-нибудь писатель и попался, да только я этого не знал.

Элен провела меня в зал, где проходил банкет для киношников. И опять мне на ум пришли леопарды, но совсем не потому, что сама Элен напоминала это животное. Однако стоило мне только заглянуть в этот зал, как я нашел, что именно в таком месте наибольшее уважение вызовет тот, кого сюда введет леопард. Элен выполнила свою роль и исчезла. Я вошел в круг гостей и тоже как бы исчез. При моем появлении несколько человек подняли на меня глаза, но в них не мелькнуло ни единого огонька в подтверждение того, что меня опознали. Я почувствовал себя так, как будто был из какого-то призрачного или астрального мира, а может и из того и другого сразу.

Джилл сидела ко мне спиной, между Эйбом Мондшиемом и Бо Бриммером. Она разговаривала с каким-то мужчиной, присевшим на корточки возле ее стула. Его лица я видеть не мог, но он был высокого роста. Джилли стоял у стола, слушая Лулу Дикки. За ней стоял Свен Бантинг, нетерпеливо ожидавший, когда Лулу кончит рассказывать свой анекдот, и он сможет помчаться домой к Шерри. Престон Сиблей был единственным из всех, окружавших Лулу, кто сидел с ней рядом. Как раз когда я входил, с места встал Питер Фалк. Он направился к столику, откуда доносилась громкая болтовня. Ясно, это был столик смеха, за которым веселились Бертолуччи, Антонелла Пиза, какие-то неприметные девицы, Энди Ворхол и несколько молодых людей, похожих на хорошо подстриженных крыс, а также Жан Жоре-Малле и Роми Шнайдер.

Между столиками сновали статисты, специалисты по связи с общественностью, юристы вместе с продюсерами, репортеры, монтажники, подружки монтажников, подружки репортеров и т. д. Я решил, что здесь мог оказаться кто угодно, кому удалось бы зацепиться за фалды любого знаменитого гостя. Через это болото из пиджаков-сафари пробирались официанты. Они двигались ловко, как Каджоны на пирогах. Не знаю, чего ради официанты так себя утруждали: все вокруг настолько бурлило, что вряд ли кому-нибудь было до еды. Разве что Джилли Легендре, который мог есть где и когда угодно. А может, вся еда предназначалась именно для него.

Когда Питер Фалк встал, я направился к его стулу. Но задолго до меня на него уселась какая-то девица, весьма похожая на Пейдж, и начала разговаривать с Престоном Сиблеем Третьим.

К своему ужасу я увидел, что это и б-ы-л-а Пейдж, занявшая место рядом со своим мужем. До этого я ее не заметил в толпе подружек монтажников. Престон выглядел несколько напряженным, а Пейдж – очень оживленной. Пейдж выглядела такой же плотской, как щеночек, и тут же начала с Престоном заигрывать, но только Престону играть не хотелось.

Пейдж меня пока не видела. Я отступил на несколько шагов назад, потому что еще не решил, хочется мне, чтобы она меня увидела, или нет. Меня бесило и оскорбляло, что в этом мире нет справедливости, почти повально отсутствует порядок, стабильность и компетентность. В моем представлении, Пейдж последние два дня должна была бы находиться в Тахо. Если бы в мире был порядок, она и была там, где я предполагал, а отнюдь не в нью-йоркском баре с мужем и любовником одновременно.

Пока я приходил в себя, мужчина, с которым разговаривала Джилл, все еще сидя на корточках, повернулся, и я увидел, что это Оуэн Дарсон, бывший Всеамериканский сопродюсер. Для меня эта новость была скверной. Я немного знал Оуэна по покеру. Он когда-то приехал в Голливуд, занимался связью с общественностью, а потом превратился в заядлого игрока. Кто знает, может, он и до сих пор вынашивал иллюзии о постановке фильмов. Оуэн был остроумным и хорошо играл в покер. Но, насколько мне было известно, никто никогда не принимал его всерьез как продюсера. Или вообще за серьезного человека, невзирая на то, что он был экс-президентом Всеамериканской лиги. Я думаю, он окончил техасский Технический институт. Я заметил, что сейчас Оуэн с мрачным видом и очень напряженно смотрел на Джилл. Кроме нее, никто за столом не обращал на него никакого внимания. У Оуэна не было абсолютно никакого положения в обществе. Потому-то он и сосредоточился на одном-единственном во всей комнате человеке, который, похоже, обращается с ним как с человеческим существом. Джилл говорила очень быстро. Возможно, она сегодня и была женщиной дня, но, очевидно, что день этот ее уже разжевал и выплюнул. За столом, где восседали такие великие личности как Лулу и Бо, Джилл должна была бы считать за счастье, если бы кто-нибудь принес ей стакан воды.

Увидев Пейдж, я будто попал в автомобильную катастрофу – все мои железы, вырабатывающие адреналин, мгновенно выбросили его в кровь. Это было потрясением номер один. А увидев, как Джилл разговаривает с Оуэном, я был потрясен во второй раз. Даже не знаю, что я при этом испытывал; никаких далеко идущих предчувствий у меня не было. Чтобы собраться с мыслями, я пошел в бар и заказал себе стаканчик «Джека Даниеля». Это мой любимый напиток при всех неприятностях. Потом я вернулся в зал и на какое-то время затаился неподалеку от дамского туалета в надежде, что мимо меня туда пройдет Пейдж, чтобы попудрить носик. Надежда моя была тщетной – у Пейдж не было нужды попудрить носик. Пока я стоял в этом укромном месте, из туалета вышла Анна Лайл.

– Привет, Джо, – сказала она.

– Привет, – ответил я. – Где Пит?

– Наверное, где-то тут в толпе. Кого-то встретил и застрял с ним.

– А с кем вы?

– Думаю, я без эскорта, – сказала Анна. – Да и толпы возле меня тоже не собираются.

– Давайте сделаем вид, будто мы вместе, – сказал я. – Если же спросят, кто я такой, скажите, что я – Сейкс Готта.

– А это кто, какой-нибудь трюкач? – спросила Анна, не проявляя особого интереса к моим уверткам. – Взгляните на вон тех людей, – сказала она, указывая на столик в заднем ряду, за которым сидели пятеро или шестеро мужчин и две-три молодые девицы. – У них у всех голова плохо скроена, – изрекла Анна, выражая суть дела в ее понимании.

Действительно, мужчины в этой группе и вправду выглядели как-то странно. На них были джинсы Левис или рабочие спецовки, а на ногах – ковбойские сапоги или туфли на резиновой подошве. Эти мужчины производили такое впечатление, будто они все собрались вместе в ожидании Фритца Лэнга или еще кого-нибудь, кто засунет их в какой-нибудь экспрессионистский фильм, где будет полно призраков и зеркальных отражений. Они пили очень размеренно и не отрывали глаз от столиков с истинными голливудцами, как будто бы само их присутствие было уже публичным оскорблением.

– О! – сказал я, вдруг начиная что-то узнавать. – Мне все ясно. Эти люди – писатели. Я знал, что они где-то тут. Вон того, которому девчонка-подросток лижет ухо, зовут Вагнер Бакстер.

Анна еще раз мечтательно изучила всю группу.

– Они выглядят как с трудом родившиеся, – произнесла она и потянула меня к главному столу.

К тому времени, как мы туда попали, состав гостей за этим столом несколько изменился к лучшему. Эйб перебрался за столик в углу, занятый представителями рекламы и каким-то французом в норковом пальто, – по-видимому, деловым партнером Эйба. Эйб подмигивал Мери Меркер – молоденькой актрисе с телевидения. Она сидела за соседним столом, но на подмигивания Эйба не отвечала.

Анна села на стул Эйба, а я из-за этого оказался прямо рядом с Пейдж. Если уж собираешься плевать на все правила, то и плюй, решил я. Пейдж на секунду прекратила треп с Престоном, ненароком бросила беглый взгляд на меня и захихикала. Хихикала она как-то сипло и очень заразительно. Вне сомнения, весь день до самого вечера она курила травку со своими друзьями, а теперь не проявляла ни малейшего стеснения, что сидит зажатая между мужем и любовником.

– Я не знала, что вы здесь, – сказала она. – Вы великолепно смотритесь в этом смокинге. Прямо как мой дядя из Филадельфии.

– О, боже! Да у тебя в Филадельфии сорок два дяди, – произнес Престон, пожимая мне руку. Вероятно, он предположил, что откуда-то меня знает, а я не стал его разубеждать.

– О, дядюшка Фарджеон! – сказала Пейдж. Джилл быстро повернулась и приняла к сведению, что я нахожусь близко от Пейдж. На Джилл по-прежнему снизу вверх взирал Оуэн Дарсон. Лицо его излучало волны томления, как тепловые волны от электронагревателя. Было даже как-то неловко находиться рядом с человеком, которому так хотелось, чтобы его признали. Но Джилл никакой неловкости не проявляла. Анна, которая, по-видимому, никогда ничего про Оуэна не слыхала, попросила его подвинуть ей стул.

– Спасибо, мисс Лайл, – сказал Оуэн.

Он принес стул. Бо Бриммер с раздражением огляделся, почувствовав, что в его ауру вторгся кто-то посторонний. На Оуэна он не обратил никакого внимания, но протянул свою маленькую руку мне.

– Привет, я – Джо Перси, – сказал я. Я решил, что мне не стоит притворяться, будто я какой-то там Сейкс Готта. Я мог бы провести кого угодно, но только не Бо.

– Он живет на Голливудских холмах, – сказала Анна, как будто бы это могло помочь установить мою личность.

Пейдж испускала, как бы это сказать, какие-то перезвоны. Престон не скрывал раздражения, испытывая неловкость за то, что его жена не может удержаться от марихуаны. Мой сапфир выглядел на Джилл так, словно она носила его всегда. Джилл одарила меня одним-единственным взглядом, как бы желая убедиться, что я не распался на кусочки, а потом решила строго соблюдать нейтралитет. Возможно, ее куда больше интересовал Оуэн, нежели мои неприятности, которые я сам навлек на себя. Она повернулась ко мне спиной и продолжила прерванный разговор.

– А, да, – сказал Бо, когда я назвал себя. – Вы написали сценарий к «Надежде Нейлсена». Милый фильм. А потом, не вы ли работали над сценарием к фильму «Долгий след поворота»?

– Точно, Маурин О'Салливан, – сказал я, как будто это могло что-нибудь значить.

Слева от меня находилась Лулу Дикки. Она была до странного молчалива. И даже всегда болтливый Джилли сейчас говорил очень мало. Лулу и Джилли оба сидели согнувшись, укрывшись скатертью. Мне вдруг пришло в голову, что под столом он ее щупает… Ни на одном другом столе скатертей не было и в помине. Я было решил, что хорошо бы уронить под стол зажигалку, чтобы подтвердить свои подозрения, но я не курил, и зажигалки у меня не было.

– Боже правый, нас облагодетельствовали – положили скатерть, – сказал я.

– Это я-я-я настоял, – сказал Бо.

– Мы ведь пьем шампанское, – сказал Престон.

Пейдж выпила остатки шампанского из бокала мужа и небрежно держала бокал в руке. Голова ее откинулась назад, а влажные мелкие зубки сверкали. Подошел официант и ловко наполнил бокал Пейдж.

– И мне, – вдруг произнесла Лулу, подавая свой бокал.

Так я никогда и не узнаю, насколько обоснованы были мои подозрения.

– Мне показалось, Свен на сегодняшнем вечере был очень мрачным, – добавила Лулу после глотка шампанского.

Вне сомнения, Джилл никакого интереса к Свену не проявляла, как и ни к кому из нас. Поэтому Свен подтащил свой стул на другую сторону, чтобы примкнуть к общему столу.

– Свен со мной и двух слов не сказал, – произнес Престон. – Не уверен, что я ему симпатичен. То есть мы ведь делаем их картину – надеюсь, я ему нравлюсь.

Он извинился и пошел в туалет. Не успел он отойти, как Пейдж начала мурлыкать у моей шеи, как котенок. Ни одна душа не обращала на нас ни малейшего внимания.

– Мне кажется, Свен действительно был очень мрачным, – повторила Лулу. Совершенно очевидно, ей очень хотелось обсудить эту тему.

Бо резко повернул к Лулу свое маленькое кроличье личико, но ни слова не произнес.

– Вы к нему несправедливы, – изрекла Лулу. – На самом деле его положение очень непрочно.

– Непрочность у Свена Бантинга почти такая же, как у бронзовой статуи Джона Сесиля Родза, – решительно сказал Бо. Когда-то он изучал Родза и знал, насколько непрочны были его статуи. Сейчас южный акцент у Бо исчез, как это иногда с ним случалось, и появился новый – более похожий на оксбридский (смесь оксфордского и кембриджского).

Небрежно, через плечо, нас всех окинул взглядом Джилли Легендре.

– Свена просто слегка отхлестали, – сказал он.

– Мне бы хотелось, чтобы она его удушила, – сказал Бо. – Придавила бы ему нос и задушила.

– О, вы все так безжалостны к Свену, – сказала Лулу. – Безжалостны, безжалостны, безжалостны!

Тем временем Пейдж дышала мне прямо в ухо.

– Ничего удивительного, что все всегда получается, – сказала она.

– О чем ты говоришь? – спросил я.

– Чтобы трахнуться с тобой, – сказала Пейдж. – Мне всегда хотелось трахнуться с моим дядюшкой Фарджеоном. Почему мы не уходим?

У меня было сильное желание ее одернуть. Мне не хватало эгоизма, чтобы вызвать сенсацию за таким столом, как этот. Только на самом деле все истинные эгоисты вокруг меня почему-то выглядели весьма унылыми. По-настоящему радовался один-единственный Оуэн Дарсон, да и то лишь исключительно благодаря Джилл. Складывалось такое впечатление, что Бо и Лулу, да и Джилли, оказались в ситуации, которая им была явно не по вкусу. Возможно, они все друг другу смертельно надоели. По-видимому энергия оставалась только у Бо, но снаружи это никак не проявлялось. Бо был глубоко погружен в свои мысли. Вдруг ему попалась на глаза итальянская закуска, и он, как дикий кролик, набросился на морковку.

Джилли встал, обошел вокруг стола и поцеловал Джилл.

– Любимая моя, приветствую тебя, – сказал он и добавил по-французски: – Очень красив, очень ясен и очень предан.

Затем он подошел к Антонелле Пиза и водрузился возле нее. Джилл несколько смутилась, но повернулась к своему собеседнику и продолжила разговор.

Как бы я ни старался, мне никак не удавалось подслушать, что она говорила этому высокому слюнтяю. Лицо у него было длинное и прямоугольное и сильно смахивало на коробку от обуви.

Пейдж все дышала и дышала мне в ухо. Все, происходящее за столом, не очень-то интересовавшее меня и до этого, вдруг стало как-то расплываться. Меня несколько беспокоила Джилл, но ведь, в конце концов, ей ведь уже не семь, а тридцать семь лет. Она знала, как позаботиться об Оуэнах Дарсонах всего мира. А если она этого не знала, то сейчас как раз и настало время этому научиться. Если б Джилл хоть на секунду взглянула мне в глаза, я бы почувствовал себя намного лучше – нам с ней всегда удавалось чувствовать друг друга при помощи вот таких зрительных контактов. Однако в этот момент Джилл была настолько увлечена разговором, что на меня даже ни разу как следует и не взглянула. Появилось нечто такое – то ли Оуэн Дарсон, то ли Элен, то ли весь этот вечер сам по себе, из-за чего наше ощущение присутствия друг друга как-то сломалось. И мне показалось, Джилл будет все равно, если я уйду.

Так или иначе, но трудно было представить себе сидящих вместе людей, более далеких друг другу, нежели те, кто в данный момент находился за этим столом. Все были оторваны не только друг от друга, но и от того, что любой нормальный человек назвал бы реальностью. И все же когда-то многие из них были обыкновенными людьми. Бо распространял газеты в одном из районов Литл Рокка, Джилл выросла в обычных условиях в Санта-Марии, а Лулу была родом из Висконсина, из тихой пастырской семьи. Престон и Пейдж учились в школах. Анна же, до побега в Голливуд, ходила в последний класс неполной средней школы в пригороде Финикса штата Аризона. Из всех них только у одного Джилли жизнь была ненормальной с самого рождения. Но со временем он, наоборот, становился все более нормальным. Конечно, может быть, они все казались мне сейчас такими унылыми потому, что я недостаточно выпил. Для меня выпивка – все равно что розовые очки.

– Пожалуй, я отколюсь, – сказал я Анне, как только Пейдж направилась в дамский туалет.

– Я бы пошла с вами, да у меня ноги болят, – сказала Анна.

Я встал и тронул Джилл за плечо. Она в удивлении подняла глаза.

– Увидимся в Шерри, – сказал я. – Я просто без сил. Слишком много музеев.

– Хорошо, – сказала Джилл. – А я, пожалуй, останусь и еще немного поболтаю.

По дороге к выходу я прошел мимо столика, за которым сидели писатели. Они продолжали напиваться. Неожиданно для себя самого я почувствовал прилив храбрости и решил проверить, действительно ли я был для всех невидимкой.

– Вы не Вагнер Бакстер? – спросил я у Вагнера Бакстера. Та девица, которая вначале лизала ему ухо, теперь спала у него на коленях. Писатели все одновременно взглянули на меня с удивлением. У Вагнера Бакстера голова напоминала по форме колбу электролампы, а щеки выглядели так, будто какой-нибудь мул много лет с удовольствием швырял в них гравий.

– Конечно, я Вагнер Бакстер, – сказал Бакстер и поглядел на девицу, спящую у него на коленях. По-видимому, его удивило, что она спит. Возможно, он полагал, что она его должна обмахивать.

– Я знал вашего дядю, Босвелла Бакстера, – сказал я.

Вагнер Бакстер воспринял эту новость спокойно.

– А вы забиваете свои романы на бойнях, как и он? – спросил Вагнер.

У всех писателей при этих словах раскрылись рты, но никто не засмеялся. Все просто разинули рты. Рты у них так и не закрылись, будто те родовые травмы, о которых говорила Анна, как-то повлияли на мышцы их челюстей. Возможно, они так и не смогут закрыть рты, пока Вагнер Бакстер не изречет свою следующую фразу.

– Забиваю только литературную конину, такую же, как и ваши сценарии, – сказал я.

Я ожидал немедленного нападения и даже отчасти на него надеялся. Если побьют, может быть, жизнь покажется не такой нереальной. Но писатели отреагировали на меня очень странно. Они мгновенно поднялись, как будто бы мой ответ был тем самым сигналом, которого они давно ждали.

– Дядюшка Босвелл – голливудский штрейкбрехер! – закричал Вагнер Бакстер, проходя мимо меня. Все остальные подхватили свои меховые куртки от Левиса и ветровки на гусином пуху, раз или два стукнулись о стол, и всей группой вывалились из зала, на ходу бросая гневные взгляды на пирующих голливудцев. Вагнеру Бакстеру удалось расшевелить спящую у него на коленях девицу; она вроде бы проснулась, и теперь он волочил ее за собой.

– Эй, Вагнер, не будь г-р-у-б-ы-м! – сонным голосом проговорила девица.

Я прошел вслед за ними в другую комнату. Там все они сгрудились вокруг Элен и стали громко жаловаться, пытаясь одновременно влезть в свои куртки. Элен слушала их с материнским спокойствием. А поскольку мне до сих пор так никто по носу не заехал, я подошел к Вагнеру и вставил еще пару слов, чтобы его позлить.

– Ваш дядюшка Босвелл был честным художником, – сказал я. – Я чувствую, что обязан его защитить.

Это была дешевая фальшь, воистину не дороже двух центов. Босвелл Бакстер слыл в Голливуде одним из самых худших его снобов. Он мог годами не обменяться ни с кем ни одним словом, кроме как с Рональдом Колманом. Тем не менее, он хотя бы не носил зеленой спецодежды.

Вагнер Бакстер пропустил мои слова мимо ушей, но повернулся и взглянул на Элен.

– Ненавижу ваш майонез! – раздраженно заявил он и ушел, оставив свою длинноволосую девицу, которая тут же разразилась слезами. Элен увела ее и как потерянного котенка усадила за стол, за которым в тесном кругу пировали веселые типы с Бродвея.

Я нашел Пейдж у дамского туалета.

– Твоего мужа не видно? – спросил я.

– Я не смотрела, – ответила Пейдж. – А разве надо было его искать?

Казалось, суматоха вокруг все возрастала. В зал вваливались новые толпы. И даже писатели уже оказались зажатыми между столиками. Какой-то невысокий и тощий мужчина с бородкой клинышком вдруг швырнул на соседний стол даму раза в два больше его самого.

– Валяйся в своих помоях, паршивая п…а! – завизжал он и бросился вон из комнаты. Дама же спокойно слезла со стола и начала снимать с волос кусочки торта.

– Думаю, никто по нас скучать не будет, – сказал я. – Ты приехала в пальто?

– О, да-а, в шубе, – сказала Пейдж.

Она легко проскользнула сквозь толпу и вернулась с шубкой из серебристой норки. Пейдж набросила на себя шубку с такой небрежностью, словно она стоила не больше пяти центов. Мы вышли на ледяной ветер. Оказалось, к стоявшим невдалеке такси прохода не было – нам преградила путь целая стена черных лимузинов.

– Мы можем взять машину Престона, – сказала Пейдж. – Наверняка, один из этих лимузинов – его.

– У меня более удачная мысль, – сказал я. – Давай возьмем машину Эйба.

Я уже разглядел, что около одного лимузина топчется Фолсом. Я схватил Пейдж, укутанную в мех, и мы ринулись вперед.

– Откройте дверь, – приказал я Фолсому в надежде, что он среагирует чисто рефлективно. Вид джентльмена в смокинге и дамы в мехах – для гофера «поди-подай» все равно, что павловские рефлексы для собаки. И не успел Фолсом осознать, кто мы такие, как мы с Пейдж уже сидели в теплом лимузине.

– Послушайте-ка, – сказал Фолсом, всовывая голову.

До него дошло, что ни Пейдж, ни я, не были Эйбом.

– Не болтайте, – сказал я. – Только скажите водителю, чтобы побыстрее отвез нас в «Алгоквин». У миссис Сиблей что-то с копчиком. Понятно, что мистер Мондшием хотел ей помочь.

– А-а, – сильно смутился Фолсом.

– О, боже, значит – копчик! – сипло произнесла Пейдж.

Фолсом не мог оказать длительное сопротивление. Он с тоской оглянулся на ресторан, потом влез в машину и закрыл за собою дверь. Водитель оказался безмятежным парнем, явно средиземноморского происхождения. Он тут же тронулся. Фолсом еще раз оглянулся на ресторан, на сей раз с некоторым отчаянием. Он понял, что жребий уже брошен. Может быть, ему удастся вернуться до прихода Эйба, а может быть – и нет.

– Представь, как было бы здорово трахнуться прямо здесь, в лимузине, – зашептала мне Пейдж куда-то в шею. Дыхание ее слегка отдавало марихуаной.

– Слушай, ничего не придумывай в машине, – сказал я. – Я ведь не акробат.

Пейдж ничего не ответила. Пиза у нее сверкали. В свете уличных фонарей они искрились, как мех на ее шубе. Запах меха смешивался с запахом, исходившим от самой Пейдж.

Я посмотрел на Пейдж еще раз и увидел, что ее глаза, сиявшие от возбуждения всего несколько минут назад, были закрыты. Пейдж заснула; она засыпала гораздо быстрее, чем младенец. Чуточку травки, чуточку секса, чуточку вина – чуточку всего, что угодно, и Пейдж сразу же могла погрузиться в сон.

Наверное, в этом лимузине она была самым безмятежным существом.

Фолсом опустил стекло, отделявшее передние сиденья от задних, и взглянул на Пейдж.

– Она умерла? – спросил он с надеждой. В его представлении, угон машины выглядел бы законным, если бы кто-то умер.

– Боюсь, это кома, – сказал я.

Я не очень-то понимал, почему мне пришло в голову назвать именно «Алгоквин». Это слово сорвалось у меня с языка независимо от моего сознания. Не успел я привести свои мысли в порядок – что, честно говоря, мне не очень-то часто удавалось за все мои шестьдесят три года – как мы уже приехали. Пейдж прошествовала в здание, но нельзя было бы сказать, что она совсем проснулась. Джентльмен за столом регистрации очень любезно предложил нам комнату. Пока я расписывался в журнале для приезжающих, Пейдж слегка похрапывала на моем плече.

Вместо ключа от комнаты мне дали какую-то странную карточку. Комната, открытая этой карточкой, напоминала по форме кусок пирога, но мне было не до сравнений. Пейдж свалилась на постель, а я стал стаскивать с нее шубку. Поскольку я не был пьяным и спать мне совсем не хотелось, я решил, что пусть Пейдж немножко подремлет, а сам вышел в фойе, чтобы взвесить наши возможности.

Фойе оказалось таким местом, в котором мне когда-то в воображении хотелось бы жить после того, как я стану знаменитым. Сейчас здесь сидело несколько человек, пришедших после спектакля. Они потягивали какие-то зеленые напитки и обсуждали достоинства пьес. В фойе было так уютно, что я и не заметил, как пропустил пару стаканчиков бренди. И только потом вспомнил, что собирался взвешивать возможности. Взвешивать их надо было бы так же спокойно, как взвешивали достоинства пьес сидевшие рядом со мною.

Наверное, после четвертого стаканчика бренди наконец-то, впервые за весь вечер, мой взгляд на происходящее сфокусировался. И тут я понял, что мне, в сущности, вовсе нет нужды ничего взвешивать. Мне показалось, что в этом моем смокинге я вполне гожусь для того, чтобы вот так сидеть в фойе «Алгоквина» и попивать бренди. В конце концов, я сам представляю мир развлечений. Если не считать зеленых напитков, то все в этом фойе было именно таким, как я когда-то мечтал. Вот такое же элегантное фойе, милые панели на стенах, уютные кресла. А в них сидит несколько хорошо сохранившихся филинов вроде меня. Кто-то из них предпочитает сидеть в одиночку, размышляя о жизни, а кому-то больше нравится вести оживленные беседы о жизни и искусстве. Единственный раз за всю жизнь я почувствовал себя в своей тарелке. Даже если бы я выбрал из своего устаревшего огромного гардероба любой костюм в клетку, любой жилет, любой галстук, любое спортивное пальто, любые носки – все равно в этом фойе гостиницы «Алгоквин» я бы выглядел вполне уместно. Может, есть смысл на все оставшиеся у меня сбережения снять тут какой-нибудь угол и дожить последние годы?..

У меня была одна единственная вещь, которая не очень-то подошла бы для фойе гостиницы «Алгоквин». Это было самое дорогое для меня, единственное мое сокровище – старушка Клаудия. В те дни она всегда и везде выглядела как у себя дома. И когда сидела в своих пятнистых купальных трусиках на фоне декоративных джунглей и леопардов. И когда попивала паршивенькое вино с низкорослыми мужчинами, с кем можно было от души потрепаться. Клаудия никогда бы не могла испытать такого удовлетворения, какое испытывал я сейчас, сидя в своем вечернем костюме здесь, в уголке, и невозмутимо попивая бренди.

Пожалуй, наше с Клаудией законное место было там, где мы жили, а именно на Голливудских холмах. Почему-то в мои фантастические грезы о том, как я провожу свои последние дни в фойе гостиницы «Алгоквин», Клаудия никак не помещалась.

И вдруг, как это часто со мной случалось при воспоминании о Клаудии, я вспомнил и Стравинского, и Веру, его спокойную жену. На глаза набежали слезы, и мне пришлось утереть их моей французской манжетой. Семья Стравинских жила не очень далеко от меня, и иногда я видел их на прогулках. Мне очень нравилось смотреть на этого костлявого, болезненно чувствительного невысокого мужчину, неизменно одетого в мешковатый костюм цвета хаки. Он всегда останавливался на краю тротуара и близоруко разглядывал проносящихся мимо него грохочущих скейтбордистов, которые иногда чуть не наезжали на него. И если бы кто-нибудь действительно на него на-е-хал, Стравинский его бы укусил, как хорек кусает крысу. Так мне тогда казалось. Его жена Вера, величественная, словно галеон, плыла рядом с мужем. Рука композитора всегда искала руку жены, и всегда ее находила. Наверное, тогда именно так и выглядел мой идеал любви в преклонном возрасте.

Как многие посредственные мастеровые, к истинно великим людям я относился с сомнением. Мой собственный труд был всего лишь своего рода безвредной требухой. Вряд ли можно было рассчитывать, что мне когда-либо выпадет шанс сотворить нечто превосходящее то, что я уже создал. И, возможно, именно поэтому я высоко чтил великих людей и буду их чтить до конца моих дней. Мне Стравинские даже снились – будто они летят над Голливудом. По крайней мере, эти сны были такими же романтическими, как мои сны о Клаудии. Клаудия являлась мне во сне неизменно где-нибудь на студии «Коламбия», в одном из тех больших ангаров, которые у них там были.

Это мое недолгое погружение в прошлое прервал официант, сообщивший, что мне можно выпить еще один стаканчик бренди. Я не преминул этим воспользоваться. А потом, слегка шатаясь, направился назад в похожую на пирог комнату. Шатало меня не от выпивки, просто я чертовски вымотался. Пребывание в Нью-Йорке было для меня занятием настолько же утомительным, как, скажем, хождение по комнате с тяжелыми гирями на ногах. Мне было совершенно очевидно, даже после одного-единственного дня, проведенного здесь, что для жизни в Нью-Йорке нужна тренировка. Человеку в моем возрасте и с моим характером прожить один месяц в Нью-Йорке было равносильно участию в двоеборье на Олимпийских играх. Возможно, такой спортивный подвиг и вызвал бы у меня интерес, когда я был помоложе. Но теперь я твердо знал, что для меня Олимпиады уже позади.

ГЛАВА 11

Разумеется, Пейдж все еще спала. Снимая с себя смокинг, я вдруг подумал, что будет просто глупо снова надевать его завтра утром. Будь я человек со здравым смыслом, то, наверное, вернулся бы в «Шерри» и восстановил мирные отношения с Джилл, если бы, конечно, она оказалась там. А потом, наверное, выбрал бы какой-нибудь милый костюм в клетку и спокойненько влез в него утром. Для Пейдж это все не имело бы никакого значения. Она все равно бы, проснувшись, надела свою серебристую норковую шубку и через две минуты снова окунулась в обычную жизнь.

Однако, вместо того чтобы следовать такому разумному курсу, я начал снимать с Пейдж одежду, чтобы она не измялась. Пока я возился с ее свитером, Пейдж внезапно села и стянула его с себя сама. На какой-то миг мне показалось, что она вот-вот придет в нормальное состояние. Пейдж вытянула руки и приподняла свои молодые грудки, а потом упала на спину и снова погрузилась в сон.

Несмотря на весь тяжкий груз Нью-Йорка, который, как мне казалось, навалился мне на плечи и икры, я проспал всего несколько часов. Когда я проснулся, Пейдж лежала возле меня, свернувшись калачиком. Она была теплая и слегка посапывала. У моего изголовья было окно. Я раздвинул шторы, и мой взгляд уперся в грязную кирпичную стену, всего в полутора метрах от окна. Никаких признаков Калифорнии! И тут я вспомнил, что нахожусь на другой стороне континента, совсем не той, которая нужна мне.

Чтобы восстановить ощущение реальности, я немножко посмотрел телевизор. Программа «Сегодня» почти закончилась, когда Пейдж начала проявлять признаки жизни.

– Ты смотришь программу «Сегодня»? – спросила она с недоверием. Пейдж села прямо, откинув назад свои пышные вьющиеся волосы.

– Отвратительная программа, – добавила Пейдж. Я не стал защищать программу, хотя хорошо знал, что в лексиконе Пейдж слово «отвратительно» было просто противоположно слову «превосходно».

Не произнося больше ни единого слова, Пейдж растянулась на мне. Не по причинам сексуальным, как я было предположил, а просто потому, что она явно отдала предпочтение мне, а не матрасу. Очень скоро Пейдж снова заснула. Я не возражал. И где-то в течение получаса слушал передачу и смотрел на волосы Пейдж. Потом она проснулась и начала чихать.

– Это все твои усы, – сказала она. – У меня на них аллергия.

– Никакой аллергии на мои усы у тебя нет, – сказал я. – Просто нечего было засыпать, уткнувшись в них носом.

– А я не согласна, – произнесла Пейдж и посмотрела на меня так, как будто я сказал нечто ужасно глупое. Потом она вылезла из кровати и пошла в ванную. Вернувшись в комнату, Пейдж зевнула, наклонилась над кипой своих вещей, извлекла оттуда колготки и снова зевнула.

– Где это мы, в каком-то отеле? – спросила она рассеянно.

В тот самый миг, когда я увидел, как под колготками исчезают завитки на ее маленьком лоне, я сразу же почувствовал желание. Но как только я протянул руку, Пейдж смерила меня таким взглядом, словно мои представления о жизни весьма и весьма странные.

– Уже слишком поздно, трахаться некогда, – сказала она с оттенком раздражения. – Предполагалось, что я вернусь на Лонг-Айленд еще вчера вечером. Сегодня мать Престона дает бранч.[2] Спорю, лимузина уже здесь нет, – сказала Пейдж, когда оделась. – Ты бы дал мне немного денег. Я имею в виду на такси.

Я дал ей пятьдесят долларов. Пейдж надела свою серебристую норковую шубку и повалилась прямо поверх меня. Раздражение ее исчезло, глаза широко раскрылись, а взгляд был серьезным. Так смотрят дети, еще не совсем пробудившись от сна.

– Я бы могла заглянуть сюда во вторую половину дня, если ты собираешься здесь появиться, – сказала Пейдж.

– Ты только назови час, – сказал я.

Пейдж сказала, что придет в три часа, а прибыла без четверти пять. А в «Шерри», куда я пошел, чтобы отнести смокинг, я нашел записку от Джилл:


«Значит так: я весь день занята. Придумай ч-т-о-н-и-б-у-д-ь новенькое – почему это вдруг музеи для тебя стали скверными? Я знала, что это случится.

Джилл.

P. S. Хотела поблагодарить тебя за сапфир, но тебя здесь не было».


При виде этой записки я ощутил приступ паранойи. Может быть, мы с Джилл больше никогда не будем друг с другом разговаривать, а то и вообще знать друг друга перестанем. Мы ступили на ледник, и перед нами разверзлась трещина, которая сегодня не шире ручейка, завтра может увеличиться до ширины Пятой авеню, а через неделю-две достичь ширины Большого Каньона. И скоро, быть может, мы отдалимся друг от друга на огромное расстояние.

Я сел и написал самооправдательную записку.


«Дорогая Джилл!

Пока ты отсутствуешь, я приложу все усилия, чтобы провести время предельно интеллектуально. Я, конечно же, посвящу много часов музеям и постараюсь распределять свое время как можно разумнее.

Будь осторожна. Именно так – осторожна.

С любовью. Джо».


Записка показалась мне глупой и я выкинул ее в мусорную корзину. Писать хорошие записки я не умел никогда.

Естественно, «Таймс» опубликовал о Джилл восторженный обзор. Для меня было ясно, что теперь фильму Джилл все станут взахлеб давать сверхвысокие оценки. А лет через десять те, кто сейчас эту картину так восхваляют, даже не смогут ее вспомнить, но урон, нанесенный ими, возместить будет нельзя.

Я обедал один и настолько напился, что грызущее ощущение, будто все от меня ускользает, постепенно исчезло. Во вторую половину дня я вернулся в «Алгоквин» и увиделся с Пейдж.

А вечером я немножко выпил в баре у Шерри и рано лег спать, надеясь, что вдруг появится Джилл. Но она в ту ночь не пришла; записок тоже больше не было.

Следующим утром я провалялся в постели допоздна. К концу дня мы с Джилл собирались попасть на самолет, улетавший на побережье. Телефон за весь день так ни разу не зазвонил. Это означало, что все звонки перехватывались на коммутаторе. Наконец я встал и, слегка одурманенный, побродил по комнате. Я думал о Т. С. Элиоте, точнее, об одной известной всем строчке из его стихов: «будет время и убить и творить». В моем же случае времени творить уже не оставалось, возможно, не осталось времени и для того, чтобы убить, потому что для убийства, вероятно, нужно столько же страсти, сколько и для творчества.

Надев на себя что-то клетчатое и свое старое зеленое пальто, я пошел на Пятую авеню. Улица была такой же холодной, как всегда, и, как всегда, битком забита румяными нью-йоркцами. Где-то ближе к центру несомненно находились великие музеи. Однако я бодро повернулся к ним спиной и весело поскакал в «Алгоквин». Там мы с Пейдж вместе пообедали и постарались еще раз трахнуться.

– У тебя дома мне это больше нравится, – сказала потом Пейдж несколько мрачно.

В этот момент мы оба разглядывали кирпичную стену за окном. День был серый, промозглый. Нам пришлось потратить немало усилий, чтобы привести в порядок покрывала на постели. Для нас обоих это было чем-то новым. Дома постельные покрывала нам редко бывали нужны. А у Пейдж в этом отношении был какой-то пунктик, даже если она сама его и не осознавала. Если бы мы были в адюльтере новичками, или если бы чуть больше устали, то нейтральность этой гостиничной нью-йоркской комнаты была бы для нас просто прекрасна. Но Пейдж и я были здесь случайно – еще ни разу на нашем пути не встречались баррикады, подобные этим. Может быть, иногда – козлы для пилки дров, но никогда ничего более серьезного.

– Некоторым нужны ритуалы, – сказал я. Пейдж тупо уставилась на меня.

А я всего-то хотел сказать, что мы оба скучали по дому. Нам не хватало запаха Калифорнии: открытых окон, солнечных бликов на простынях, моих цветов в горшках и пыльных холмов над нашими головами.

– Разве ты забыла? – спросил я. – У нас есть ритуалы. Мы встречаемся у меня в гараже, а там прохладно. А потом иногда мы занимаемся этим наверху и наслаждаемся солнышком. После этого мы плаваем в бассейне – самом маленьком во всем мире. Ты съедаешь половину моих запасов арахисового масла и идешь домой.

– Правда? – спросила Пейдж, и лицо ее просветлело при воспоминаниях о таком приятном ритуале.

– Да-а, это было прекрасно, – добавила она.

Я сразу почувствовал себя лучше, просто оттого, что Пейдж произнесла свое волшебное слово. Я опрокинул ее на подушки и занялся тем, что, по мнению Пейдж, было самым прекрасным. Я начал нежно лизать крохотный бледный язычок в ее лоне. Так длилось десять или пятнадцать минут. Могло бы быть и дольше – мне никогда не удавалось лизать такой язычок и одновременно следить за временем. Тем не менее, сколько бы это ни длилось, наше с Пейдж удовольствие было обоюдным. Пейдж тесно прижала руки к глазам, а мышцы на ее плоском животике резко дергались и дрожали. Я же в это время пытался вызвать в себе хоть какое-то самоугрызение, как будто бы вместо того, чтобы увлажнять сейчас свой нос о плоть Пейдж, я бы мог, допустим, взирать на полотна Джотто или еще кого-нибудь. Однако Пейдж приближалась ко мне несколько раз, а самоугрызение так ни разу и не возникло. Язычок ее лона был такой же солоноватый и такой же скользкий, как мидия. Он был розово-малиновый, как внутренность завитка у раковины. Спустя какое-то время я положил щеку на ее курчавую золотистую шерсть и вытащил из зубов несколько волосков. А Пейдж еще раз погрузилась в короткий сон.

На этом и кончился для меня Нью-Йорк. Когда я вернулся в «Шерри», багаж Джилл уже упаковали, но ее самой не было. Пока я упаковывал свои вещи, раздался звонок в дверь. В комнату вошел Фолсом и начал двигать чемоданы.

– Мы уезжаем, – сказал он таким тоном, будто он – Тонти, передающий поручение для Одинокого Рейджера.

– Не могли бы вы присесть на мой чемодан? – спросил я.

Фолсом нахмурился – просьба показалась ему необычной.

– Зачем? – поинтересовался он.

– Потому что иначе он не закроется.

– Вот что. Меня чуть не уволили, – произнес он, отступая к холлу. Это означает, решил я, что Эйб узнал, что я брал его лимузин. И на чемодан я сел сам.

Когда мы отъезжали, я наблюдал за серыми зданиями Манхэттена. Наблюдал за спешащими пешеходами на тротуарах; некоторые из них слегка отступали назад, в ожидании, когда лимузин проедет мимо. И я вдруг почувствовал почти сожаление, что нет у меня еще одной жизни, которую можно было бы прожить, – наверное, решил я, чтобы стать истинным гражданином Нью-Йорка, понадобилось бы не меньше целой жизни.

И на этот раз водитель был тоже выходцем из Средиземноморья. Он решил, что разумнее поехать через округ Квинз. Настроение мое от этого не улучшилось. Есть определенные улицы и дома, которые вызывают в воображении жизнь обитающих там людей. Возможно, район Квинз мало чем отличался от района Ван-Ньюз, разве что тут было чуть холоднее и не так чисто. Но зато он представлял собой полную противоположность Беверли-хилз. Вместо ровных улиц, зеленых лужаек и новых машин, район Квинз предлагал вам кривые улочки и полное отсутствие лужаек; скверно покрашенные – как старые шлюхи – здания и автомобили в таком состоянии, будто все они соревновались в гонках на уничтожение.

На переднем сиденье разместился Фолсом. Он посасывал губу, что делал всегда. На широком заднем сиденье я был один. При полном отсутствии между нами каких-либо человеческих контактов, наша совместная поездка напоминала перевозку трупа в катафалке. Я твердо решил, что больше никогда никуда не поеду: я был совершенно выбит из колеи. Когда куда-нибудь едешь, это значит, что ты перетекаешь из одной жизни прямо в другую. Кого-то, возможно, это и стимулирует, но меня это лишь сбивает с толку. Такая перемена увеличила возможность выбора, но таких возможностей у меня и до того было предостаточно.

В аэропорту, приближаясь к выходу на посадку, я увидел из окна огромный белый Боинг-747, который ждал меня и еще несколько сотен пассажиров. В тот самый момент, когда я изо всех сил пытался заставить себя быть любезным с Оуэном Дарсоном, я увидел Джилл. Она стояла рядом с Мартой у какой-то бархатной веревки. На Джилл был тот самый белый брючный костюм, в котором она летела вместе со мной в Нью-Йорк.

– Смотрите-ка, он возвращается, – сказала Марта, когда я к ним подошел. – А мы подумали, может быть, вы нашли себе на Востоке работу.

Тон, каким Марта произнесла эту фразу, был куда хуже самих слов. Кроме того, она смотрела на меня как-то искоса, и оттого глаз ее не было видно, но зато дико выделялись бирюзовые линии макияжа вокруг них. Я уже почти забыл, что Марта – страшней войны, но сейчас вернулся к действительности при виде ее скунсового парика, бирюзовых век и отвратительно толстого слоя помады.

– Пойди и трахнись сама с собой, Марта, – сказал я, возвращаясь к калифорнийскому стилю разговора.

Слово «ненависть» было слишком слабым, чтобы передать то чувство, которое вызывала у меня Марта. Точно так же оно не могло выразить и ее отношение ко мне.

Джилл взглянула на Марту и на меня, неодобрительно покачала головой и взяла меня под руку.

– Пока, Марта, спасибо, – сказала Джилл и повела меня в самолет.

ГЛАВА 12

Мы снова оказались в изящном воздушном салоне. И нам снова предлагают орешки. Мне подали первый, но далеко не последний бокал мартини с водкой. И все это в полном молчании: Джилл явно давала понять, что ее покоробила моя грубость по отношению к Марте.

– Ладно, я извиняюсь, – сказал я. – Ненавижу ее! Если бы только она могла, она бы сделала все, чтобы меня уволили, чтобы я подыхал с голоду. Я ее всегда ненавидел. Ты ее не изучила так хорошо, как я.

– Ты выглядел бы гораздо более достойно, если бы просто ее проигнорировал, – сказала Джилл. – В конце концов, счастья у нее нет.

– О Господи! – сказал я. – О Боже милосердный! Ты хочешь сказать, что я нагрубил несчастному человеку? Разумеется, есть люди, которые сохраняют прекрасные манеры и достоинство даже в несчастье, но ведь для этого надо, как минимум, такие манеры иметь.

Джилл сжала руку в кулачок, но бить меня им не стала. Она просто выглядела обиженной.

– Меня не удивляет, что ты грубишь Марте, но я никогда не думала, что ты будешь грубить мне, – сказала она.

С минуту я не спускал с Джилл глаз. Казалось, она не так уж и изменилась. А все то, что я себе о ней вообразил, возможно, было игрой больной фантазии. Может быть, она никуда от меня и не ускользала.

– Извини меня, – сказал я.

Мы долго смотрели друг на друга и не стали перегружать словами и без того сложную ситуацию. Думаю, Джилл с благодарностью восприняла мое извинение. И как только тусклое солнце начало скрываться в облаках над восточным побережьем, наш большой белый самолет оторвался от земли. Я бросил последний взгляд на серые башни Нью-Йорка. Потом мы взвились вверх, в сверкающий хрустальный воздух. Основания у облаков были мрачными, а верхние их слои искрились блестящей белизной. Они были еще белее, чем наш самолет. Яркий голубой воздух настроил меня на более дружелюбный лад.

Джилл смотрела в окно. При всех нередких у нее приступах резкости, она была удивительно утонченной женщиной, настолько утонченной, что иногда с ней было просто невозможно общаться, если только об этом задуматься. Взгляд ее глаз, очертания рта выражали огромный интеллект, развитое самосознание и отлично сдерживаемые эмоции. Все это проявлялось в такой степени, что временами, когда я замечал этот ее взгляд, устремленный в никуда, меня переполняло чувство любви и душевного трепета.

Время от времени Джилл посматривала на меня, но при этом не произносила ни одного слова. А глаза ее говорили: «Ну ладно, скажи что-нибудь, не жди ничего от меня». Люди, которым для дружбы требуется стабильность отношений, связей или еще что-то такое же постоянное, эти люди никогда не могли быть друзьями Джилл Пил. И вот теперь мы сидим здесь с нею – знакомые уже лет пятнадцать и добрые друзья лет восемь-девять. Мне шестьдесят три, Джилл – тридцать семь. Можно было бы сказать, что мы оба – люди зрелые, устоявшиеся, и все такое. И тем не менее, какое-то время и она, и я боялись произнести хоть одно слово. Дружба тоже поддается разрушению и ее можно уничтожить так же быстро и так же окончательно, как и любовь. Разрушить нашу дружбу не хотелось ни Джилл, ни мне. И это молчание скрывало бурлившие в нас эмоции так же, как клубящиеся вокруг облака окутывали врезающийся в них самолет. Появилась высокая, крепко стоящая на ногах стюардесса со столиком, уставленным икрой, крекерами и паштетами.

К счастью, нам помогло расслабиться яркое небо. Я взял немного икры, Джилл положила себе паштету. За пределами Аллеганских гор облака начали редеть, и я увидел, что мы выходим на солнечный закат. Скорость полета в этот момент совершенно очевидно равнялась обороту земли. Где-то далеко внизу промелькнули очертания оранжево-золотистого леса – как всплеск вечера на осенней земле.

– Как это мы вдруг потеряли друг друга? – наконец отважился я.

Джилл повела плечами.

– Я была занята, и ты тоже, – сказала она. – И ни тебе, ни мне не хотелось быть в одной компании.

– Ничего страшного; можно сказать, что во всем виновата твоя премьера, – сказал я. – Ведь не каждый же день у нас бывает премьера всемирного масштаба.

– Верно, – сказала Джилл. – Не сомневаюсь, что именно моя премьера дает тебе право три дня не слезать с очередной бабы.

А вот это уже чересчур, подумал я. Конечно, в какой-то степени, этот выпад Джилл был блестящим. Сделав его, Джилл продолжала спокойно есть свой паштет.

– Ради всего святого! – взмолился я. – Почему это ты так враждебно ко мне настроена? Ты никогда еще такой не была!

– Ерунда! Просто у меня состоялась премьера, – хладнокровно произнесла Джилл. – Мы, знаменитости, славимся своей жестокостью. Однако ты ничуть не менее враждебен, а ведь ты – не знаменитость. Может быть, ты сам мне это объяснишь?

– Я ни чуточки не враждебен, – сказал я, хотя на самом деле враждебность по отношению к Джилл у меня все время возрастала. Тон Джилл приводил меня прямо-таки в ярость.

– Ты бы мог мне сказать, что привез с собой в Нью-Йорк свою подружку, – сказала Джилл. – Конечно, я сама могла бы додуматься, что так и будет; но я не додумалась. И тебе совсем ни к чему все время мне напоминать, какая я наивная.

Я почувствовал некоторое облегчение. Мужчины порой перестают на какое-то время быть мужчинами и занимают нейтральную позицию, но женщины никогда не перестают быть женщинами. На мой взгляд, постоянно быть женщиной – занятие утомительное, по если это их и утомляет, то они этого не показывают.

– И только из-за этого ты и бесишься? – спросил я. – Я ничего такого не организовывал. Я так до сих пор и не знаю, каким образом Престону удалось ее привезти. Она вообще собиралась на озеро Taxo. Я даже представления не имел, что она в Нью-Йорке, пока не пошел в кафе «Элен». И когда я ее увидел за тем столом, для меня это было просто шоком, поверь мне.

– Ты его достаточно спокойно пережил, – сказала Джилл. – Шок был легким.

Оказалось, чувство облегчения было несколько преждевременным. Я считал, что Джилл терзалась из-за нашего недопонимания. Стоит все объяснить, и снова воцарится гармония и симпатия, верно?

Неверно. Неправильно. Женщины – это те же адвокаты и палачи, – их больше интересует сам процесс следствия, нежели его результаты. Объяснения, разумеется, могут составлять часть следствия, но на его результат они влияют редко.

– Джилл, это портит мне пищеваренье, – сказал я. – Я ничего не планировал. Пейдж просто мне подвернулась, вот и все. Откровенно говоря, мне казалось, что ты очень занята, и мне даже и в голову не пришло, что ты заметишь мое отсутствие.

До этой самой минуты я даже и не знал, что мое отсутствие б-ы-л-о замечено. Джилл покачала головой.

– Ты преподнес мне самый милый подарок из всех, которые я вообще получала за всю свою жизнь. И как же ты не мог догадаться, что мне захочется прийти домой и тебя за пего поблагодарить? Если я разговаривала с Оуэном, это еще ничуть не значило, что я позабыла про э-т-о. Я не собиралась болтать с ним всю ночь, не собиралась тут же выскочить из комнаты и побежать с ним трахаться. А именно это ты и подумал.

– Пожалуй, я заслуживаю расстрела на месте. Но ирония ситуации в том, что Пейдж побежала за своей травкой и единственное, чем я мог себя занять, так это посидеть в фойе «Алгоквин» за рюмкой коньяка. Ты бы могла туда прийти. Отличное место!

– Прекрасно. Значит, ты не слезал с бабы не три дня, а всего два с половиной, – сказала Джилл. – Несколько лучше, чем я думала.

Но тон ее был вполне мирным. Наверное, она уже насосалась моей крови. Теперь в ее взгляде появилась даже некоторая нежность. Я очень неуклюже повернулся, чтобы ее поцеловать. Объятье наше получилось не совсем удачным только потому, что ремень безопасности давил мне на живот.

На пути к восстановлению дружеских отношений нам пришлось преодолеть несколько долгих, враждебных пауз. Самолет уже почти долетел до Миссисипи. По сравнению с моментом нашего вылета, солнце сейчас было не намного ниже, но оно увеличилось в размерах и стало более золотым.

– Что дернуло тебя купить мне тот сапфир? – спросила Джилл. – Ведь ты же не богач.

– Просто подошло его время, – сказал я.

И мы, как добрые приятели, обсуждали мой поступок почти весь наш полет над Западом, в данном случае, благодаря солнцу, буквально над Золотым Западом. Казалось, солнце неподвижно висит в нижней четверти неба. Оно придавало золотой оттенок снежным Скалистым горам и простиравшейся за ними розовато-лиловой, темно-красной пустыне. Я здорово наелся, а Джилл ела мало. Мимо нас в задумчивости бродили наши соседи по отсеку для первого класса. Они вели разговоры о Лас-Вегасе, Байе, Акапулько и других южных местах.

В течение часа мы были оба счастливы. Джилл поведала мне о своих званых обедах, о сделанных ей предложениях, о своих приключениях. Однако она ни разу не упомянула Оуэна Дарсона и ни словом не обмолвилась о той ночи, когда ее не было в отеле. Конечно, мне и неразумно было бы об этом говорить. Я ведь тоже не очень-то распространялся о том, чем занимался с Пейдж. Мы с Джилл как вместе в Нью-Йорк уезжали, так теперь вместе и возвращались – более или менее вместе, конечно, – а все остальное, честно говоря, особого значения для нас не имело.

На самом-то деле, вместе мы были скорее менее, нежели более. У Джилл появились от меня секреты, у меня же от нее не было никаких. В нашей профессии всегда принято говорить «более или менее», или же «в каком-то смысле», или просто «как бы то ни было». Иногда мне кажется, что «как бы то ни было» надо сделать истинным девизом Голливуда. Я полагаю, эти слова следует написать на бортах надувного дирижабля «Славный год», а потом укрепить его на канатах перед отелем «Беверли-хилз», чтобы он нам всем постоянно напоминал о бренности нашей жизни.

По мере того, как снижался самолет, понизился и мой дух. Джилл напрочь замолчала. В конечном счете, нам не удалось продержаться столько же, сколько продержалось возле нас солнце. Лишь где-то над прибрежными горами оно оставило нас и, перевалив наконец через хребты, мы оказались погруженными в туманные сумерки, отливавшие пурпурным цветом на горных склонах. Такие люди, как я, обычно испытывают параноидальный страх перед спуском с высоты. Я, правда, мало об этом беспокоился, но лишь потому, что привык придумывать для себя совсем другой конец—какой-нибудь совершенно неожиданный, случайный, и, разумеется, безболезненный. Я начал готовить себя к такой абсолютно непредвиденной смерти с тех пор, как мне стукнуло шестнадцать. А то, что за все прошедшие с тех пор долгие годы я, можно сказать, и пальца-то не порезал, на моем столь странном ожидании смерти никак не отразилось. Наступит день, и меня унесет с этой бренной земли, каким образом – не ведаю: то ли меня бросит на скалу большая волна и я превращусь в идиота, то ли выскочит из скейтборда подшипник и попадет мне прямо между глаз, убив меня наповал. Стравинскому удалось избежать скейтбордов, но вряд ли я окажусь столь же везучим. Естественно, я все равно ничего бы не почувствовал. Что-нибудь обязательно должно будет случиться, и совсем скоро, только пусть это произойдет мгновенно, лишь бы миновали меня импотенция, старческое слабоумие, одиночество, артрит и скверный запах изо рта.

Мы спускались с небес в туманные грохочущие сумерки Лос-Анджелеса. Под нами сверкающими злобными змеями извивались автотрассы. По мере приближения к земле, я вдруг в какой-то момент перестал верить в собственные фантазии. Возможно, мне уготована отнюдь не внезапная смерть. Возможно, меня ждет самая обычная старость. Поездка в Нью-Йорк была явной ошибкой. Сколько людей на недельку уезжает из дому, возвращается и снова спокойно входит в обычное русло своей обычной жизни. Таков самый нормальный ход вещей. Будучи когда-то нормальным, я сам поступал точно так же. Но на сей раз все было по-другому. Жизнь моя казалась такой же неустойчивой, как декорации в кино. Не успеешь на две минутки отвернуться, как кто-то уже подцепил эти декорации к трактору и тащит их на другой конец съемочной площадки. Так что жизнь моя могла в любой момент рухнуть в неизвестность, потому что не было в ней надежды, которая, подобно цементу, скрепляет кирпичики любой жизни.

Я совсем не хочу сказать, что я жил в полном отчаянии, как герои трагедии. Отнюдь нет! Отчаянию в моей жизни места не было. Не было у меня никакой боли, не было даже особой грусти. Однако где-то на жизненном пути я утратил надежду. Все, что я делал, было повтором; не было сил на что-нибудь новое. Пейдж в подобной ситуации быстро побежала бы танцевать. И я бы не смог ее остановить, да, наверное, даже не стал бы и пытаться. Всего вероятнее, она будет у меня в жизни последней. Пейдж была прекрасна, хотя сама она этому никогда бы не поверила. И я сомневался, что сумею приспособиться к кому-то другому. Б-а-с-т-а! Хватит трахаться. Пусть стебель увядает.

Мы с ревом пронеслись вдоль одной из этих золотистых змей, наполовину скрытой в болоте из смога и сумерек, и коснулись земли. Мы были дома, вернее, не мы, а то, что от нас осталось. Джилл совсем притихла, я тоже. Совершенно неожиданно на меня навалилось ощущение старости. Казалось, нам никогда не выбраться из этого молочно-белого туннеля, ведущего в зал прилета. Нас встретил шофер. Он забрал наш багаж, и наш автомобиль превратился в одну из многочисленных чешуек на спине извивавшегося автомобильного змея.

– Я хочу у тебя спросить одну вещь, – сказала Джилл, когда мы свернули на автотрассу к Сан-Диего. – Как это получается, что ты всегда трахаешься с чужими женами? Я удивился.

– Уж не собираешься ли ты выступать в защиту целостности семьи? – спросил я.

– Не собираюсь. Я просто хочу понять эту твою особенность, – сказала она.

– Я не всегда был таким, ты же знаешь. Я стал таким потом.

– Это не объясняет мне причину, – сказала Джилл.

– Потому что я больше не хочу никого целиком, – сказал я. – Я хочу только те части, которые, кроме меня, никому не нужны. А большинство замужних женщин остаются наполовину ненужными, может, даже больше, чем наполовину, не знаю. А эти ненужные части обычно оказываются самыми интересными, не понятно почему.

Мы проехали еще какое-то расстояние.

– Во всяком случае, часть любого человека в действительности куда более интересна, чем любой человек целиком, – продолжал я. – Например, какой-нибудь одной части меня вполне хватило бы любому. Пробыть со мной два часа – забавно и весело, но целую неделю – тоска смертная.

Джилл меня внимательно слушала, но я не мог понять, о чем она думает. Мы поднимались на Ля Бреа.

– Не знаю, почему мы с тобой ведем такой разговор, – сказал я. – Ведь в данное время этот город – полностью твой. И я надеюсь, ты намереваешься ему радоваться, пока он принадлежит тебе.

– Ну и сколько же он будет моим? – спросила Джилл.

– Недель шесть. Если тебе повезет, у тебя будет свой офис с отдельной ванной.

– Лулу Дикки попросила меня сделать один фильм, – сказала Джилл. – Продюсер – Леон О'Рейли. Это своего рода вестерн.

– О, ясно, – сказал я. – Я об этом знаю. С участием Дьюка Вейна и Кэт Хепберн. Я способен на кое-что получше. Я могу предложить тебе современный сценарий.

Я открыл портфель, вытащил «Розовый бутон любви» и передал тетрадку Джилл.

– Где ты это взял? – спросила она.

– Это побочный продукт твоей премьеры, – сказал я.

– А что тут?

– Про этот самый Бронкс, – ответил я.

Когда мы поднимались на холмы, вечер только начинался. При виде пурпурового неба над такими привычными пальмами, я вспомнил, что мы снова в Калифорнии, в той Калифорнии, куда никогда не приходит осень. Мы опустили стекла. Вместо завывания холодного ветра, до нас доносилось журчание поливочных фонтанчиков.

– Пожалуй, пусть он сначала подъедет к моему дому, – сказала Джилл. – Мне надо кое с кем встретиться.

В глазах у Джилл появилось новое выражение, виденное мною уже тысячу раз, – характерное для женщины, у которой возникла новая перспектива. Это выражение придало Джилл какую-то остроту, оттенок чего-то зарождающегося, не чисто телесного, но и не совсем духовного. У нее появилось выражение какой-то самоудовлетворенности. Наличие такого ощущения у Джилл, которая всю свою жизнь была вечно недовольна собой, доставило мне большую радость. И столь же большое неудовольствие вызывал у меня тот слюнтяй, который пробудил в Джилл это ощущение. Теперь глаза у Джилл сияли так, как у Пейдж, когда у той все было «прекрасным». Джилл возвращалась домой в предвкушении чего-то важного, и на сей раз это важное означало для нее не только еще больший объем работы. Я никогда прежде не видел ее в подобном состоянии.

Я не стал ничего выяснять у нее о причинах такой перемены. Я почувствовал, что мне будет лучше вовремя убраться с ее дороги.

Я помог шоферу снести вещи Джилл до ее квартиры, подождал, пока она достанет ключи, и перед тем, как удрать, ласково ее обнял.

– О, Джо! – произнесла Джилл, заставив себя ровно на миг сосредоточить свое внимание на мне. – Извини, что я была такой резкой. Я очень тебе признательна за то, что ты поехал. Не уверена, поехала ли бы я вообще, если бы не поехал ты.

– Врешь, – сказал я и пошел к машине.

Костлявый коротышка-водитель, не выдавивший из себя ни единого звука после того, как назвал свою фамилию, вдруг заговорил.

– Давно вы знаете эту дамочку? – спросил он на диком жаргоне.

– Да, достаточно давно, – ответил я.

– Милая дама, – изрек водитель. – Поверьте мне, я-то в людях разбираюсь буквально с первого взгляда. А эта дама и правда милая. Она за всю дорогу ни разу не критиковала меня. Бог мой, я возил мисс Соляре, когда снимали «Фантастические штаны», и у меня тогда появилась эта кровоточащая язва. Целый год мучила, дрянь растраханная, и все из-за нее. Думаете, она это учла? Черта с два! Ни она, ни этот ее дерьмовый панк, с кем она тогда спала. Один раз вез ее домой, проехал светофор, так этот гад стал меня по всякому обзывать, черт бы его побрал.

– Откуда вы, приятель? – спросил я.

– Вообще-то из этого самого Бронкса, – сказал он. – Я был шофером мистера Монда в Нью-Йорке, в те старые времена. Ну, в сороковые, сами понимаете. Тогда он там много бывал, в сороковые. Очень скоро он не захотел никакого другого шофера, кроме меня. Я ездил очень здорово ровно, знаете, безо всяких там толчков. Мистер Монд толчков не любит. И вот один раз, а был сорок седьмой год, он говорит: Берни, иди упакуй вон те сумки, поедешь на Запад, – моя миссис была рада, вот так все и вышло. С тех пор я стал его личным водителем. Конечно, мне нужно было время, чтобы изучить город.

Он выпрямился и теперь уже напоминал не скрюченный корень, а скорее телеграфный столб: тощий, прямой, в черном костюме. Не хватало только проводов, тянущихся из ушей. Но город он действительно знал. Он довез меня прямо до дверей моего дома, а я живу в глухом переулке, в котором всего несколько домов.

– Как поживает мистер Монд теперь? – спросил я, вынимая багаж.

– Он вызывает у меня тревогу, – сказал Берни. – Он все время сидит на солнце. Больше в офис не ходит. Все сидит и сидит на солнце, а он и без того уже слишком загорел. Потому мне много ездить не приходится Больше всего, как сегодня – поездка в аэропорт за знаменитостями.

– Но он совсем не спит, – спохватившись, добавил Берни. – Мистер Монд, он держится. Он читает книги, знаете, и весь день у бассейна, и ему туда звонят по телефону. Он пока хорошо слышит, это верно. Может услышать, как булавка упадет.

– Меня зовут Перси, – сказал я. – Раньше я для него время от времени писал. Передайте ему самые лучшие мои пожелания.

– Перси, когда же это было? – спросил он.

– В стародавние времена, – сказал я. – Он вспомнит.

– Ага, мистер Монд, у него-то память хорошая, – сказал Берни. – «Берни, может, махнем на Восток и просто прокатимся вокруг, ты да я», – сказал он мне на днях. «Пирожные там совсем не такие уж хорошие. А мне хочется настоящего сэндвича до того, как я умру». Я как это услыхал, так мурашки побежали, понимаете? Хочу сказать, Нью-Йорк, я ведь этот город уже забыл. И по дороге из аэропорта просто бы заблудился. А вот мистер Монд, он до сих пор помнит одно место на Восьмой авеню, там ему очень нравятся маринованные огурчики. Вот это память!

Водитель приподнял шляпу, и его длинный черный автомобиль исчез в ночи.

Никогда не думал, что мой язык когда-нибудь повернется, чтобы передать привет Аарону Мондшиему. То ли меня смягчил мой преклонный возраст, то ли расслабила внезапно накатившая меланхолия. Его дом находился всего в миле от моего. Возможно, сейчас он сидит у себя под кварцевой лампой, и все усыхает и усыхает, приобретая еще более темный загар. Он разглядывает разные деловые бумаги, телеграммы, отчеты студий. И всячески старается задержаться на них подольше.

Я свалил свои сумки на пол в гостиной, принял стаканчик и выволок сумки во внутренний дворик. Меланхолия, подкрадывающаяся ко мне на протяжении всех трех тысяч миль перелета, ничуть не ослабла. Вот-вот жизнь вовлечет в свой водоворот Джилл; Пейдж не скоро крепко встанет на крыло. А моя старая закадычная подружка Петси Фейрчайльд развелась с мужем и укатила на север. Большинство моих собутыльников или уже отошли в мир иной, или же были так заняты погоней за бабами, что времени на выпивку у них теперь просто не оставалось.

Может, мне стоит найти какую-нибудь женщину моих лет и жениться, заключив чисто дружеский союз. Но мне этого не хотелось. В последние годы у меня появились достаточно скверные привычки, такие, например, как развлекаться с молодыми женщинами, которые все без исключения поддавались моему влиянию. Вероятно, произвести впечатление на женщину зрелую мне уже было не по силам. Больше того, меня это совершенно не трогало. Я представил себе семейную жизнь: ежедневные перебранки, надувательство, бесконечные переодевания, все эти крохотные наступления и отступления; необходимость общаться, когда тебе хочется только одного – тихонько посидеть за пасьянсом; неизменный секс в субботу вечером и столь же неизбежные поездки на пляж после воскресного обеда. Все это мне абсолютно не нужно. Одиночество напоминало нью-йоркские ветры – они, возможно, и обжигают щеки, но зато и разгоняют кровь, по крайней мере, мою. Стоит добавить к одиночеству чуть-чуть алкоголя, и сразу почувствуешь себя и мудрым, и противоречивым.

Я сидел возле своего карликового бассейна, устроенного в заднем дворе за грядкой светло-голубой фасоли. Этот бассейн можно было переплыть в два гребка. У меня было такое ощущение, будто бы я выплыл на поверхность, освободившись от всего и вся. Или же будто все и вся постепенно покинули меня, даже память, а уж это самое последнее, что есть у человека. Мне не хотелось умирать, но я не мог не признать, что интерес к жизни у меня чертовски уменьшился. Я не из тех, кому нужен либо только прилив, либо только отлив. Я жил где-то посередине, и продолжал жить из любопытства к тому, что происходило с моими друзьями.

Даже этот дом перестал напоминать мне о Клаудии, о ее жестах и движениях, о ее уверенном голосе и еще более уверенных поступках. Прошло уже четырнадцать лет – вполне достаточный срок, чтобы даже эти воспоминания испарились. Старушка Клаудия, моя тигрица, моя королева джунглей, и сейчас иногда посещала меня во снах. Но я больше не слышал ее голоса в спальне, когда она скромно переодевалась за дверью туалетной комнаты. Призрак Клаудии, как и призраки Стравинских, теперь появлялись у меня очень редко. Разве что в те ночные часы, когда я, пьяный в стельку, начинаю посапывать перед экраном телевизора. Но я еще помнил, как порой косили ее глаза, если на вечеринках ненароком упоминались имена ее приятелей; двое из них были трюкачами, а один – рабочий из постановочного цеха. Но ведь глаза всегда запоминаются легче всего, глаза и запахи. Особенно, если речь идет о женщинах, потому что запах у каждой женщины так же индивидуален, как соусы, – некоторые пахнут прохладой, как глиняные кувшины; другие – как горячие кирпичи, раскаленные на солнце; или как младенцы с высокой температурой. Некоторые целомудренные женщины всегда немножко пахнут мускусом. А некоторые дамы, постоянно и невоздержанно занимающиеся сексом, никакого телесного запаха не имеют вообще, хотя как-то умудряются оставлять после себя на простынях запах мокрых губок и молочая.

Раньше мне представлялось, что как-нибудь я сяду и напишу книгу под названием «Вспоминая женщин», или «Женщины, которых я помню», или «Из любви к женщинам», а может, еще что-нибудь в этом роде. Однако, несмотря на то, что подобные фантазии посещали меня довольно часто, мне ни разу не удалось придумать для такой книги по-настоящему хорошее название, не говоря уже о самой книге. Во всяком случае, мне уже больше не хотелось быть Прустом в отношении женщин. Мне даже не особенно хотелось их помнить, у-ж-е не хотелось. Когда атрофируется память, тогда же атрофируется и желание. Возвращение домой бередит душу, и куда легче – и ничуть не менее интересно – вспоминать мужчин, с которыми был когда-либо знаком. Тех парней, чей мальчишеский смех, веселивший меня в сотне или даже тысяче баров, был звуковым фоном всей моей жизни в Голливуде. Должен согласиться, что эта музыка нередко перемежалась другими звуками. Ее прерывали вздохи и причитания, рыдания и ругань, даже зубовный скрежет – обычные проявления женских эмоций. Но в конечном счете, после очередного разрыва, в жизни оставались только мужчины и бары.

Мне пришло в голову, что я всегда могу позвонить тому старому одноглазому бабнику Бруно Химмелю и вытащить его хоть сегодня же ночью. Мы бы выпили и поболтали про старые деньки, когда мы с ним работали по большей части на ужасного Тони Маури. В те времена нам ничего не надо было принимать всерьез. Бруно ничем не отличался от множества других мужиков, не имеющих другого занятия после работы, кроме беготни за женщинами. И он всегда радовался любому приглашению приятелей, чтобы хоть ненадолго скрыться от баб.

Я уже выпил три рюмки, но внутренняя тревога не уменьшалась. Я бездумно глядел в сине-зеленую воду своего крохотного бассейна, но она меня не завораживала. Не очень-то помог хороший, крепкий виски. Какое-то время над холмами висела луна. Ее цвет напоминал овсяную кашу, правда, с некоторой примесью смога. Мне никак не удавалось вытеснить из сознания образ Джилл – моей дочки, соседки, любимицы, задушевной подружки, моей совести и моей последней любви. Мне нравилось вспоминать о ней, о том, как она качает головой, какие у нее ясные глаза, как она вдруг прерывает разговор; она была для меня самой светлой из всех женщин. Возможно, Джилл и была самой светлой, но ее талант был одновременно ее проклятием. Мы все рождены, чтобы умереть, и лишь немногие рождены, чтобы творить. Одной из этих немногих была Джилл. Я таким не был, и потому мне никогда не приходилось класть на разные чаши весов любовь и работу. Единственное, на что я был способен, так это на погони: в моих сценариях нацисты преследовали доблестных бойцов Сопротивления; созванные шерифом ополченцы гнались за конокрадами; леопарды – за заблудившимися белыми девицами, самолеты которых, к счастью, терпели крушение возле дома Тарзана, устроенного на дереве. А теперь я опустился до уровня решительных телефонных монтеров и попавших в беду медвежат. Однако качество моих изделий значительных изменений не претерпело.

А Джилл была по-настоящему то что надо. Она не была гением, но не была и посредственностью. Ее отличала одержимость, свойственная монахам. Как же я допустил, чтобы в ее жизнь ворвался этот вандал? Конечно, Джилл двумя руками схватилась бы за любое предложение обменять свое одинокое сумасшествие и милые реплики на что-нибудь более заурядное и более обычное. Это было совершенно естественно. Возможно, те, кто живут одной работой, воображают, что в один прекрасный день к ним явится любовь, которая спасет их от этой работы. Разумеется, для Джилл было бы очень важно хоть на какое-то время почувствовать себя женщиной, даже если не все получится, как ей того хочется. Но как и что могло получиться с Оуэном Дарсоном?

У меня было такое же чувство, как у несчастного опекуна. Чувство абсолютно неразумное, но преодолеть его мне было очень трудно. Проведя в таком состоянии три четверти часа, я пошел и позвонил Анне Лайл, надеясь, что она окажется дома и в плохом настроении. Но, нетушки! Дома ее не было. И потому, пусть все катится к чертовой матери, я взял и позвонил Бруно. После нескольких гудков он поднял трубку. Со своей обычной резкостью он коротко рявкнул: «Кто это?» и потом громко задышал в трубку. В трубке звучала «Луна над Майами». Вероятно, в его представлении такой должна быть музыка для обольщения. Бруно еще более устарел, чем я, – эта мысль меня несколько воодушевила.

– Второй глаз тебе еще не проткнули? – спросил я, зная, что именно такая манера ему нравится – «рубить с локтя». Бесполезно было доказывать ему, что надо говорить «рубить с плеча».

– А, Джойчик, – сказал он. – Руби с локтя! Ну что, пули еще отливаем?

– Мотор в порядке, но барахлят запальные свечи, – сострил я. – Давай пойдем чего-нибудь выпьем.

– О, старый мой друг, – сказал Бруно. Я почувствовал, что он решает для себя дилемму. Пока он размышлял, я слушал «Луну над Майами».

– Да конечно же, Джойчик, – сказал он через минуту ровным и конфиденциальным тоном. – В конце концов, ты едешь в Рим, я в Рим не еду. Так сколько же лет прошло – десять, двенадцать? Я узнаю новости только от Тони Маури, а ты ведь знаешь, он – псих. Я с удовольствием приеду, может, через полчасика. Где ты хочешь встретиться?

– В «Жимолости», – сказал я.

– Отлично, Джойчик, – сказал он. – Ах, наши старые времена! Дитрих. Помнишь, когда тебя стошнило от перно? Ты ведь никогда не умел пить, Джойчик.

Его игра наверняка оказалась не очень-то убедительной и не очень-то тихой, потому что перед тем, как повесить трубку, я отчетливо расслышал девичий голос, произнесший «Бабник!»

Я раскрыл одну из дорожных сумок, но распаковывать вещи мне не хотелось. Я только вытащил свое зеленое пальто и отправил его обратно в кладовку. Даже если мне повезет, вряд ли ему, бедняжке, когда-либо придется снова поработать. Потом я натянул на себя все, что попалось мне под руки: спортивную куртку, брюки в мелкую, как собачьи зубки, клетку; рубашку в горошек, синий шейный платок и твидовую маленькую шляпу, которую мне когда-то выдал Джон Форд, потому что ему она не шла. С минуту я помедлил на крыльце, вдыхая в себя запах ночи. Соседские дети включили магнитофон, и через ограду плыла музыка:

Все разъехались, кто куд-а-а-а.

Говорят, что в Лос-А-а-ан-джеле-с.

В песенке говорилось про гуляку Чарли, у которого было плохое настроение. Немного послушав эту песню, я вытащил из гаража шланг и включил кран. На выжженную солнцем траву нежно полилась вода. От лужайки в воздух поднялся сладкий запах пыли и мокрой травы.

Сердце, сердце мое, все ноет и ноет в груди,

А я уже не дитя, мне уже тридцать три…

Добавь к этому еще тридцать. Я подвинул шланг ближе к краю лужайки, а потом отправился вдоль синеватой улицы – искушенный сценарист возвращается к себе после случайной увеселительной поездки в Нью-Йорк. Меланхолическая песня в какой-то мере подняла мне настроение. Я и был тем самым гулякой Чарли и уже вернулся в Лос-Анджелес. Так что, кто бы там куда бы ни уезжал, как пелось в этой песне, он должен очень скоро приехать и составить мне компанию.

А тем временем я буду почаще навещать мои старые любимые места. Невдалеке в доме Джилл светился огонек, она его оставляла на всю ночь. Лампа висела над ее заброшенной чертежной доской. Мы с Бруно посидим в «Жимолости». На самом-то деле, этот бар предназначен для любителей грубых развлечений. Он находится на улице Норт-Уилконс. В него никогда не заглядывала Дитрих, а перно там никто бы не смог отличить от ваксы. Мы с Бруно осушим не один стаканчик. И притворимся, будто мы в Лондоне, на Блитце. Мне бы надо было надеть костюм для скачек в Эскоте. Бруно, конечно же, вообразит, что летит в «мессершмитте» бомбить Лимей. На самом деле один раз он бросил разряженную гранату на Керол-Рид, за что его уволили. А пока он будет притворяться, что имеет дело с Королевскими военно-воздушными силами, я притворюсь, что нахожусь в бункере с хорошенькой сестричкой, похожей, скажем, на Анну Нигле или на Вирджинию Мак-Кенна.

Синяя улица под молчаливыми пальмами, извиваясь, шла вниз. Она напоминала безлюдную реку в пустыне. Для полноты картины надо было бы, чтобы по ней сейчас тащился Ли Марвин. А с ним его раненый товарищ, а может, Клаудиа Кардинале, привязанная к мулу. Я весело спускался, в любой момент ожидая появления рокового для меня скейтборда. Их тут проезжает штук девяносто в минуту. А если не скейтборда, то хотя бы леопарда, нацистов, камикадзе, ныряющих сквозь облака за авианосцем. Или просто пули, рикошетом отлетающей от булыжника. Или плывуна. Или же крокодила, уплыть от которого может только Джонни Вайсмюллер (поскольку я был верным оруженосцем, а не хорошенькой девочкой, спасение мне не грозило). Или я вдруг потеряю равновесие, и, размахивая руками, буду долго катиться со скалы. Или же вниз по склону промчится неуправляемый школьный автобус (кто-то испортил тормоза) и сомнет меня, как старину Макса Мэриленда. Но всего вероятнее, это будет какой-нибудь гадкий подросток, наркоман, снайпер или просто псих, который заберется на эвкалипт со своей рогаткой и отравленными пистонами. Все будет в полном порядке – я ничуть не беспокоился. Наш город – стремительный, здесь не приходится долго ждать конца. Луна цвета овсянки исчезла, вероятно, направившись светить над Майами. Возможно, Бруно уже в «Жимолости» и даже успел напиться. Мне было все равно. Сейчас каждый был занят своим делом. Все, что может потребоваться, это лишь одна мелкая уловка – тогда Голливуд о чем-то призадумается. Гость, уезжавший на вечеринку, которая ему и впрямь очень пришлась по душе, – как и присутствовавшие на ней зубастые девицы и очумевшие выпивохи, – этот гость действительно стал ощущать, будто возвращается к себе домой.

Загрузка...