ЧАСТЬ III

Глава 18

Проснулся Миша Тишков, техник шестого разряда третьей экспедиции треста «Аэрогеология», и подумал: пришел ветер…

И шофер Николай Сергеевич, по автобазовской кличке Коля-Сережа, просёк, едва очухавшись: пришел ветер, видать, из пустыни…

И Володя Салтыков, в прошлом заместитель и муж, теперь простой геолог. И Вадим Орехов, вчерашний студент, ныне маршрутный рабочий третьего разряда, оклемались и решили: пришел ветер из пустыни, пришел и объял…

И Людмила Воскресенская, начальник и женщина, еще сквозь сон поняла: пришел ветер из пустыни и объял четыре угла дома моего… И пришла в себя.

И повариха Марья Федоровна, в разводе и на пенсии, еще вперед начальницы увидела то же самое, все сообразила… И была права.

И только один не проснулся. Не очухался, не оклемался. Не восстал, не воспрянул, не смог опамятоваться, но и эти шестеро, покинув сон, оказались точно в новом сне…

Глава 19. НОВЫЙ СОН

Утром, когда на дворе поочередно выло и свистело, шипело и гудело, как за окном автомобиля при скорой езде, по крыше часто и дробно застучало, будто с высоты на крышу выворачивали сор из большого кармана, в доме стояли глубоководные сумерки, ветхие стены кошары сотрясались и вздрагивали, словно облокотись на нее, кто-то большой плакал навзрыд; марличное окошко то хлопало и полоскалось, то надувалось рваным пузырем; пыль в комнате по полу и по стенам беспричинно шевелилась, а иногда слышно было, как на заднем дворе что-то обсыпается, — за столом сидели шестеро…

Несколько же прежде того с мужской половины явилась тощая фигура, прошаркала до середины большой общей комнаты и замерла возле стола, наклонилась над ним. Не было ничего проще, чем опознать ее по знакомым сатиновым поколенным трусам, по куриным с сизиной ногам, вставленным в ботинки с подмятыми задниками и скошенными каблуками, по сиреневой майке, наконец, светящейся нежно-округлыми вырезами своими на густой черноте. Физиономия шофера была темна, глаза кровавы и слепы, кадык дергался, за щеками щелкало, ибо никак не удавалось ему набрать во рту влаги достаточно, чтоб смочить переметанное сухое нёбо, смягчить засохлые губы… Оглядев внимательно всю поверхность стола, перебрав глазами все подробности и остатки, все неаппетитные следы вчерашней трапезы, и желаемого не обнаружив, с несколько театральной беспечностью привидения шофер просочился на кухню сквозь занавеску. И думал: только б дала, а то еще не даст… Звякнула на кухне одна крышечка, звякнула другая, отозвался тенорком большой чайник, чавкнул заварочный. Посуда пошла перекликаться на металлические с примесями, стеклянные, деревянные и прочие голоса. Как язык колокола, поболтался в пустой кастрюле половник. Потом раздался звук, как если бы наждаком несколько раз провели по напильнику. При определенном навыке из-под всех помех в этой, последней фразе можно было выудить и полезный сигнал. Применяя ряд эвфемизмов, подобранных по звуковому признаку к тому же, приведу такое сообщение:

— Куда ты, Федоровна, твою переехать, воду посливала, перепахать, перевеять, воды совсем нету, пережать, перебрать, рассортировать и дезориентировать!

Завозилась на коечке своей Воскресенская, забарахталась, пробудилась, возмущенными стонами пружин заявляя неудовольствие этим шоферовым лексическим набором. Разом зашушукались и на мужской половине, а Воскресенская подумала: вот наплакалась вчера, глаза опухли, нельзя, чтоб видели, а вставать надо, надо вставать… Тетя Маша же, чертыхаясь шепеляво, бормоча старчески, точно постарела за ночь, принялась искать под раскладушкой тапочки. И вдев-таки усталые ноги в обувку, начала раскачиваться на раскладушке, чтоб в выигрышный момент от нее оторваться, и крикнула сипло при этом:

— Да в кастрюле ж налито!

— Нету в кастрюле, — наждачно проскрипел шофер, — нигде нету.

Тетя Маша поднялась-таки, развела пары, тронулась с места, а при этом думала: легли поздно, с этого кружится…

Лишь койка Воскресенской приглушенно всхлипывала, точно та натягивала одежду, не вставая с постели, пока тетя Маша преодолевала дистанцию до кухни. Потом весь аккомпанемент поисков повторился до ноты, снова пусто и раздраженно перебранивалась посуда за стеной, нервно ворчали канистры и фляги, затем голосом, внезапно расчистившимся, шофер выкрикнул отчаянно: нету же, что я говорю!

Тут все повскакали с постелей. Набились, полуодетые, в кухоньку, каждый совал свой нос туда-сюда бестолково, толкались, теснили один другого, огрызались — всякому нужно было во всем и самостоятельно убедиться.

— Там нету? А там?

— Нет, вы во-он куда загляните!

— А в бидончике, в бидончике-то?

— Да нечего там смотреть: в бидончике, тоже мне. В бочке должно быть, вот где.

— Без тебя не догадались бы туда заглянуть, как же…

— Я-то оставляла, точно знаю, что оставляла. Потому в голове еще было, чтоб не дай бог всю израсходовать…

— В печке, а не в голове! Наоставлялась! — Шофер подтянул бесполезно труси. — Здесь тебе что, Федоровна? Пустыня здесь. А не у зятя на кухне. Оставляла она. А ведь я ж тебя предупреждал, когда посуду полоскала…

— Да я чуть брала.

— Вот и чуть.

— А потом соленой…

— А я, — ввинтился парень между ними, — утром вчера все дополна наливал, когда водовоз был. И бочку, и бидоны. Ума не приложу, — добавил он, но не подумал ничего: слишком уж вчера перепил, с непривычки было не до думанья.

— Ничего не понимаю! Ничего! — вскрикнула тут Воскресенская. — Будто кто-то нарочно вылил!

Все молчали. Да и ее мысли были далеко, а шумела она скорее по обязанности. И все не могла откуда-то издалека вернуться.

— Я ведь предупреждала, сколько раз предупреждала, чтоб всегда проверяли перед тем, как брать. Разгильдяйство это, вот что. А на технические нужды, — повернулась она к поварихе, — вообще всегда надо брать соленую. Вот в следующий раз…

Но что в следующий раз — не договорила, глаза ее ушли куда-то мимо поварихиной головы, и казалось, что никак она до конца не проснется…

Володя в смущении закрутил круглой своей башкой, толстой широкой ладонью принялся растирать и мять шею, а Миша думал: может, и последняя была, кто его знает, значит, последняя, во как… И он взглянул на Володю, и тот на него. Отвернулся поспешно, и показалось, что Миша нагловато ему подмигнул, мол, не бэ, не скажу никому, оба виноваты, хоть вода и пошла на твое, прямо скажем, промытье, — и он все мял и мял шею, и крутил головой, и было больно.

Но шофер и тут первым оправился.

— Ладно, — снова подтащил резинку от трусов чуть не до ребер, — переживем, погрузимся. У казахов займем. Там, глядишь, водовоз прикатит. Он, Толик-то, всякий день, а пока…

— Но у п-пастухов может оказаться тоже ограниченный з-запас, — вымолвил Володя, неприятно для себя краснея, расправившись с шеей и почесывая теперь под левой грудью.

— А пока, — не обращая внимания на Володю, а косясь на Воскресенскую, — у нас портюша есть. Водичка тютю, вышла вся, но портюша. Тоже ничего, мокрая…

Воскресенская не ответила. И шофер подумал: даст, не зверь же она, чтоб не дать, да в такую-то погодку…

За столом сидели в прежнем порядке.

А метель за окном наяривала, в комнатах знакомые некогда предметы подернулись точно вьюжной дымкой, расплылись в аквариумных, желтых с прозеленью, потемках, формы их стали призрачны, очертания матовы. На столе перед сидевшими посреди неубранных тарелок, двух пустых сковород, пленку жира в которых припорошило мелким песком, двух же дочерна прокопченных ламп, за которыми никто уж не следил вечером, так что они начадились в свое удовольствие, с запекшейся томатной приправой банок из-под консервов и чесночной шелухи, возвышалась большая бутыль, «огнетушитель», как называл ее шофер, с мутным содержимым, напоминавшим цветом слабую марганцовку, и с мощным, чуть не в сантиметр, слоем трухлявого, рассыпчатого осадка. Из бутыли выкачана была уж почти треть, разлита по вчерашним, до сих пор вонявшим сивухой стопарикам, но еще не пита. Налито было всем, даже парню, перед каждым лежали и кой-какие бутерброды, приготовленные на скорую руку вместо завтрака, который решили отложить, так как и кашу сварить было не на чем, но никто не только не пил еще, но и не жевал. Все сидели смирненько, один шофер елозил… Воскресенская же молчала. Опустила голову со встрепанными, не чесанными еще с момента пробуждения волосами — то ли думала, то ли другим давала возможность продумать создавшееся положение, не замечала томительности момента.

— Горят шланги-то? — подмигнул Миша, неуместно хихикнул и пхнул шофера коленом под столом. — А, Коля-Сережа?

Тот вздрогнул, прищурился, сморщился, отвернулся.

— Ну, хорошо. — Воскресенская тряхнула головой, точно справилась с какой-то последней незадачей, но стопарик ее по-прежнему стыл на столе, а что хорошего — она не торопилась пояснить. Она думала: что это она расклеилась, от бури, что ли, но буря больше двух дней не будет, дольше двух дней редко когда, а там закончат по быстрому, и в Москву, и глаза красные, наверное, а умыться — лосьоном…

— Д-да, — проснулся тут и Володя, — я же в-вам не д-доложил. С овцой все в порядке, они нам ее отдали…

Воскресенская подняла глаза, трудилась понять, что ей говорят.

— Отдали?

— В-вернее — подарили.

— Да?

— Даже не всем, а именно в-вам.

— Мне? — приятно изумилась Воскресенская, приложила руку к груди удивленно, нашла силы и возмутиться: — Этого еще не хватало… — И подумала: этого еще не хватало, не хватало, подарили ей… — Вы шутите? — спросила она

— На день рождения, — скартавил Володя. И подумал: нет, письмо нельзя в таком виде посылать, переписать надо, но пошлет обязательно, вот только перепишет, тоска какая, и душно, словно здесь половики всю ночь выбивали, и такая тоска, в преферанс не с кем…

— Вы меня разыгрываете?

Она очнулась, впервые взглянула на Володю, попыталась сообразить, какую свинью он ей хочет подложить, чем скомпрометировать, но не соображалось никак… Шофер кашлянул, не выдержав; кадык его дернулся так отчаянно, словно в последний раз. И Миша сказал:

— Да чего говорить-то, поздно говорить. Пусть приезжают, от своей овечки костей не соберут, ха-ха. Была, да сплыла. Ничего не докажут.

— А за водой, знаете ли, к ним ехать неудобно, — сказала Воскресенская. — Так одалживаться… — И подумала: а куда ж ехать?.. И снова на Володю глянула, точно он был виноват в растрате воды. Знала бы, сколь близки эти ее неоформившиеся подозрения к истине. — Ну, давайте, — смилостивилась наконец, поднесла к губам стаканчик с марганцовой жидкостью, думая при этом: неприятный все-таки человек…

И все схватились за стаканчики, и не оттого, что так уж жаждой были замучены, а вдруг обрадовавшись точности и ясности приказа. А уж шофер опрокинул свой стопарик и вовсе одновременно с последним Воскресенской словом. Передернулся, скорчился, протрясся, словно током долбануло, и громко восхитился — голосом, окончательно поправившимся:

— Ох, делают же турки! Ну и гадость! — И подумал при этом: а еще даст?..

Миша тоже в лад с шофером крякнул, а потом почмокал, а потом захохотал:

— Все ж лучше воды, а? — И губы его были розовы, в уголках рта — винный порошок.

И Володя, выпив свое, скривившись, почувствовал тем не менее себя нежданно свежее и уверенно смог заключить, на Мишу покосившись: а ведь нарочно вылил, подлец…

— Но чай на ем не сваришь, хоть и хорош, — возразил шофер Мише и стрельнул в Воскресенскую глазом.

Повариха же все держала, переживая с волнением дозу внутри себя, у новозубого своего рта корочку хлеба, деликатно нюхала, потом жалостливо проговорила — И супчика…

А что, собственно, супчик-то?

Парень ничего не подумал, а с застывшими глазами сдерживал тошноту… И Воскресенская позволила небрежным жестом налить по второй…

— А мне все равно… запить хочется, — сказал парень. Лицо его осунулось, побледнело, глаза вытаращились, моргали. Губы жалко шлепали.

— Ах, знают уже все про твою лужу, — досадливо отмахнулась Воскресенская, но подумала: а правда?.. — Плешь всем проел… Но за водой к казахам не грех заглянуть, а, товарищи? А по дороге можно и туда завернуть, посмотреть… Начерпаем необходимое количество, перед употреблением будем кипятить…

— Допьем и поедем, — живо вставил шофер.

— Да, допьем и поедем, — согласилась она.

И все обрадовались: допьем и поедем… И вдруг наружная дверь, которая долго крепилась, застыв в напряжении, как балерина перед первым тактом, сама собой, вибрируя, отделилась от своего места, и сидящие за столом испуганно съежились. Помедлив, дверь ударила в стену с дьявольским грохотом. Стена дрогнула, пол, казалось, качнулся, в дом ворвался серый стремительный смерч.

Глава 20. НОВЫЙ СОН (продолжение)

Все обернулись, будто ждали кого-то. Но на пороге было пусто, и только смерч, стремительно ворвавшийся, вьющийся, плотный столб, призрачная колонна, добежал почти до стола, закрутился юлой, замер и, дрогнув, подкосился, рассыпался в прах. Пыль, песок, птичий пух закружились по комнатам в темноте, расплылись клубами в воздухе, дышать стало окончательно нечем, свист и вой стояли у порога, в двери гудело, как в люке, на полу растекался неожиданно легкий, прихотливый, насмешливый узор.

— Входите же, — хрипло, срываясь, крикнула Воскресенская. И подумала: нет, не было никого, ни шороха чужого, ни топота коня — ничего, ветер только…

И ей вправду никто не ответил.

— Миш, выйди, взгляни.

— Ветер это.

Но он выбрался-таки из-за стола, другие ждали, и песчинки роились в воздухе, Мишина фигура мгновенно окуталась пыльным коконом, пропала, прошли секунды, голова тяжелела от духоты, и вместо узора на полу выстлался толстый ковер.

Ветер был совсем близко, Мишиных шагов слышно не было, он возник, как и исчез, — странный взгляд, лицо удивленное.

— Что? — спросили в один голос

— Пришла.

— Кто?

— Овца.

— Что за черт.

— Да, у самой двери… пасется.

— Одна? — спросила почему-то Воскресенская. И подумала: а лицо у него довольно глупое, совсем мальчишка…

— От бури прячется, — сказал Миша.

— П-понятно, отбилась от отары. Н-иадо ее вернуть.

— Кому?

— Т-телегену вернуть.

— Сейчас отправитесь, Володенька? Ведь вы по приблудным овечкам у нас большой и крупный специалист. Вам и карты в руки…

— Н-нет, я в-вообще…

Овца заблеяла возле самой двери, а ветер нес и нес в прогал пыль, и песок, и пыль, и песок.

— Дверь прикрой, Мишка!

— А она? Снова откроет.

— Тьфу! Ну, сюда ее загони, что ли…

Но и без приглашения овца просунула в отворенную дверь свою голову. Смотрела жалобно стоячими глазами, глазами из круглых стекляшек, неосмысленных, мертвых, окончательно глупых, к которым и слово-то «смотреть» можно применить лишь с натяжкой, — смотрела на одного, другого в нерешительности. Сама тупость, сама сонливость, сама зевота — и это действовало заразительно. Казалось, наплевать ей на бурю, не от нее спряталась, а от скуки пришла, как от скуки и уйдет, как от скуки и живет, как от скуки и помрет… Миша подпихнул ее в зад ногой, с усилием притянул дверь, ветер сделался глуше, пыль стала опадать, и тут овца заблеяла снова, но голосом не взволнованным, а будто только желая внести свою лепту в разговор, заглядывая каждому поочередно в глаза.

— Что, похожа на покойницу, Коля-Сережа?

— Точь-в-точь.

— Да что вы говорите такое! — всплеснула руками повариха.

— Глупости говорят, не слушайте, Марья Федоровна…

— Теперь квиты с казахом будем: мы взяли, мы и вернем.

Воскресенская задумчиво кивнула головой. И подумала: но откуда же ветер такой? Никогда такого не было, гудит…

Овца тем временем просеменила до середины комнаты, постояла, выкатив стекляшки, мотнула туда-сюда головой, как будто говоря, что она готова к беседе, пошамкала и медленно улеглась на пол. И Воскресенская подумала еще: и что ей надо, чего смотрит…

— Наливай, Мишка, а то пить хотца! Товарищ геолог, прежде чем отправимся, доскажите, чего там, в Австралии, люди коллекционируют?

— Может быть, оставим на потом? — Воскресенская.

— А чего здесь пить-то, Людка, нечего пить! — Миша.

— Опять вы з-заладили, — Володя.

— Хочется пить-то, хоть вчера и много чаю пили, — повариха.

— Это от самовнушения, я думаю, — Воскресенская. Она сказала это задумчиво по-прежнему, в овечьи глаза смотря остановившимися глазами, сама похожа на овцу сейчас — встрепанная, глаза притухшие, подпухлые, лицо сонное.

— Миш, а ты б вышел, на крокодила своего глянул…

— Так подох, наверное.

— Ты б поднес, может, воскреснет. Я тоже с утра что мертвый был, а как выпил — хоть куда.

— Так он ж непьющий.

— А я пьющий, что ли? Только по праздникам…

Выпили снова.

— М-между прочим, — говорил Володя, — казах нам вчера опять р-рассказывал об источнике об этом, п-помните?

— О чем? — скривила губы Воскресенская.

— Об источнике в Б-беш-Булаке. Так вот, липа оказалась, самой ч-чистой воды бред.

— Ах, не до того. Конечно, бред. Вы бы лучше о нашем положении подумали. Господи, неужели мне одной…

— Н-нет, вы не правы, — Володя, подвыпив, становился вязок, — д-до вчерашнего дня в-вероятность того, что он не врал, нельзя было со счетов сбрасывать. П-пускай одна сотая… Представьте-ка. Если бы это оказалось п-правдой, то теперь м-мы не столкнулись бы с проблемой, перед которой м-мы стоим сейчас. Мы м-могли бы разделить отряд…

— Будь у бабушки ружье, она была бы дедушкой.

— Да о чем вы все. Что вы расселись. Допивайте и… — Но сама отчего-то с места не поднималась. — С этим шутить нельзя в пустыне. Вода кончилась, шутка ли…

— А кто шутит-то. Чичас едем, — шофер.

— Бутылку с собой берем? — Миша.

— Эту? — Володя.

— Сдавать, что ль, пушнину собрался, товарищ геолог?

— Да в пустыне и без нас этого добра… Полную берем!

— А з-здесь есть еще. Как же быть?

— Вот задача так задача. Наливай!

— Орехову не надо, — только и хватило сил у Воскресенской сказать.

— А ты, Людка, тоже прими. И одевайся! — кричал Миша.

— И ты, Федоровна. Чичас я тебя с ветерком прокачу…

— Нет, нет, что это вы все. В лагере должен кто-то остаться…

На секунду вдруг все оборвались, смех притих, все недоуменно на Воскресенскую посмотрели, и вдруг Миша:

— Так Орехов же! — изумленно.

— Я? — вскрикнул парень.

— Ты ж всегда остаешься. Как же иначе?

— Так ведь… так ведь… ведь это я нашел-то!

— Ха, да все давно знают, где это, правда, Люд?

— И я з-знаю, — утвердил Володя, — м-мне вчера показали.

— О, все знают! — воскликнул Миша торжествующе. — А он: я открыл, я нашел… Чего ты открыл-то? Мы пока ездить будем — ты себе в тетрадочку попиши. Ведь ты любишь в тетрадочку писать…

А Воскресенская думала: только б не забыть, что-то такое вертелось, не забыть бы только…

Все повскакали с мест, один парень остался на месте, как приколоченный. Да овца на полу. Других же охватила точно лихорадка, так рассуетились. Миша толкал в карман штанов бутыль, шофер тащил запасную канистру с бензином, Володя топтался бестолково, повариха на голову платок искала, а Воскресенская вдруг вспомнила: ну да, перемещение воздуха, перепад давлений, тьфу ты, куцее какое объяснение, а ведь так гудит… И тоже — собираться.

Захватили и ведра, и черпачок, и две фляги.

— А с ней как быть? — вдруг остановился Миша, на овцу кивнув.

— А чего с ей, пусть будет, — решил шофер. — Вон с Вадиком посидит, чтоб ему не скучать.

Парень сидел с лицом каменным, будто глубоко в себе отыскал наконец спасение и лекарство ото всех обид, но, посмотрев на него, они только усмехнулись. Окинули взглядом последний раз стол под знакомой клееночкой, простенькую посуду, черные лампы — весь этот мирный скромненький оазис с выдохшимся розовым родничком мутного портвейна самаркандского разлива и лиловыми цветочками вокруг по полю, нехитрую закусь, сухую чесночную растительность. Может быть, подумали по контрасту о буре и мраке, застлавшем округу, и вновь оценили тихий этот уголок, укромную бухточку, вполне же ведь уютную, — и повалили из дому, заранее отвертывая от колючего ветра лица. Слышно было еще, как Миша прокричал:

— Эй, а ведь издох!

И как шофер ответил:

— Точняк! И пузо надул…

И парень остался один, и больше ничего слышно не было.

Глава 21. ПРОБУЖДЕНИЕ

Чем закручиниться, первым делом он прикрыл дверь поплотней и подпер геологическим молотком, будто боялся, что кто-то будет подсматривать за ним. Воровски оглядываясь на овцу, по-прежнему бессловесно возлежавшую посреди столовой, озираясь, вытащил парень из-под раскладушки свой мешок, порылся, извлек очки с одним целым, вторым разбитым стеклом, напялил, примерил, выковырял остатки осколков из оправы, примерил снова. Прищурил один глаз, другой глаз, спустил очки на переносицу, затем вдавил плотно и остался, как видно, доволен. Потом вытряхнул вещи из рюкзака на постель.

Он долго перекладывал вещи бестолково, наконец выбрал и засунул обратно только свитер толстой белой шерсти с коричневатыми звездочками на груди, сходил на кухню, прихватил две упаковки чаю, тоже в рюкзак сунул. Поколебавшись, сходил, не поленился, еще раз, взял сухарей и брикет гранитно-твердого киселя. Упаковав все это, взвесил на руке мешок, весом тоже остался удовлетворен и только тогда хлопнул ладонью по лбу. Нашел спички, прихватил нож, а там — и огарок свечи. Потом взял было листок, ручку — записку писать, долго ручку мусолил, но так ничего и не выжал. Решил не писать. И думал: а ее взять непременно надо… чаю и ее…

Он закинул рюкзак за плечи, огляделся в последний раз, осмотрел себя напоследок — штаны, рубаху, носки, сандалии, подтащил упрямившуюся овцу к двери, выпихнул, а следом — сам ступил через порог вон из кошары…

Холм целиком состоял из пыли.

Пыльная стена встала со всех сторон, потолок из пыли накрыл сверху, и пыль белесо светилась под невидимым солнцем. Против ветра было не взглянуть, не посмотреть, по ветру же видно было метров на сто. Свет шел ниоткуда. Время суток было упразднено. Да и в пространстве не сориентироваться, впрочем, с одной стороны несся особенно тяжкий гул — там был север. Казалось, там бесконечной чередой шли тяжелые транспорты, и земля тяжко колыхалась, перестав являть пример постоянства, округа полнилась пыльным грохотом.

Здесь, на самом юру, ветер вовсе распоясался, приступил вплотную к убогому жилищу, и кошара стояла точно из последних сил. Крыша крошилась. Обнажились концы стропил, и видно было, как они отклоняются, застывают на манер тугой тетивы. Из-под карниза, как из плена, вырывалась дранка. Щепы сперва висли на месте в воздухе — результат какого-то аэродинамического парадокса, — дрожа, как сухая трава. Потом изгибались дугами, бились в конвульсиях и исчезали с глаз в желтой мгле. Кол, торчавший из старой ограды, был повален и отброшен, глина вокруг изрыта и съедена, песок шел дождем, и по ограде, по всем ее швам и руслицам, стекали бесчисленные струйки, бежали вниз, но, не достигнув земли, закручивались и снова подхватывались. Поверхность двора была чисто выметена, но подернута рябью, как пруд перед грозой, и по ней носился катышек помета, будто его толкал перед собой спятивший скарабей.

Парень постоял, пряча лицо, перехватил шкирку овцы из руки в руку — и пошел: тощий мешок подскакивает за спиной, рубаха хлопает, щеки и лоб обсыпаны песком. Овца сперва упиралась, не желая идти в непогоду, но — только ветер прямо ударил в них — стихла и, сбитая бурей с толку, подталкиваемая коленом, пошла послушно. Они уже было миновали спуск, остановились перед подъемом — парень хотел проверить, правильно ли идет, чтоб не промахнуться мимо юрты, — как даже на фоне бури и гула различимый послышался дробный топот. Парень близоруко обертывался туда-сюда, хотел понять — откуда топот доносится, но казалось, что топочут и справа, и слева, и впереди. Наконец в одном из таких поворотов парень почувствовал, что кто-то будто тяжело дышит ему в затылок, прянул, чуть не выпустив овцу, и, окутанный клубами пыли, как паром, вырвался из мрака, точно из преисподней, и промчался мимо всадник на коне. На секунду показался парню даже какой-то крик, ему адресованный, он вытянул шею, насторожился, но конь скакал по ветру, всадник же пригнулся, словно ветер в спину пригнул его до самой гривы, и было видно, как безвольно мотается тело в седле — мотается в такт скоку лошади. Секунда — и конь исчез в грязной мгле, оставив по себе такую кучу мусора и песку, взвинченную в воздух, что парню пришлось зажмуриться. Овца, ошарашенная грозным бегом коня, точно заразившаяся его мощным прыгом, тоже было, взблеяв, бросилась на юг, но порыва ее ненадолго хватило, парень успел намертво вцепиться пальцами в ее кудряшки, она проволокла его за собой метра три, потом свяла, скисла и вновь апатично поплелась в дальнейший путь.

Так и шли они, спотыкаясь, парень — перегнувшись пополам, в неудобной позе, овца — тоже неловко, боком, закидывая зад, семеня и сбиваясь. И трудно уж было понять, кто кого вел. Овца ли чуяла дорогу к юрте и пастуху, парень ли — к очагу и ясности. Так или иначе, но они с пути не сбивались, шли напрямик.

А вот мысли парня были сбивчивы. Одно было ясно — уйти надо непременно, нельзя оставаться. Но — куда? Здесь начинался мрак, пыль, здесь ничего парень не умел разглядеть. Все в нем в какой-то момент перевернулось, и в нем буря началась — и что впереди, не различить. То вспомнились ему слова водовоза, вчера утром тем сказанные: пошел бы на рудник. И думалось парню: на рудник, во-во, туда поступлю, самое верное… То вспоминался Чино: мне хоть какое дело, силищ-то сколько. И представлялось: будут они с Чино пасти овец, оба верхом — скачут по пустыне… Он думал: лучше, конечно, на коне, но и на верблюде, не в университете же зад просиживать, и они увидят, что я верхом, не собака — дом им сторожить, и родителям напишу, что остаюсь пока, а на коне хорошо, но и на верблюде неплохо…

Странная это была, представьте, парочка. Блеющая изредка овца — шерсть свалявшаяся, под курдюком — сталактит давно не срезавшегося навоза, глаза пустые, зачем живет на свете — никак по морде не понять. И парень — впился ей в шерсть, на странном лице очки дырявые, брикет бесполезного киселя в худеньком рюкзачке, борода в разные стороны перьями… Куда идут, чего потеряли?

У юрты, разумеется, было пусто. Поодаль стояли какие-то наклонные щиты, все животные, должно быть, были там, за ними, и даже собаки не было ни видно, ни слышно. Отдышавшись, парень приблизился к самому входу, прислушался. Потом, сообразив, что отсюда овца никуда не пойдет, отпустил ее, распрямился, приосанился и похлопал ладонью по кошме. Вокруг буря выла и ярилась, а он стучался деликатно, и овца воспитанно стояла рядом, словно тоже собиралась внутрь юрты войти. Парень отпихнул ее, потянул на себя полог и крикнул:

— Можно к вам?

Разумеется, никто ему не ответил. Или ответил — да расслышать все одно было нельзя. Тогда парень сунул под кошму голову, ткнулся во что-то пахнущее резко лицом, влез туловищем, а полог рвануло у него из рук, и выход захлопнулся.

На этот раз в юрте было светлее. Посреди горел и дымил очаг, а перед ним сидела женщина, и парень сразу признал в ней ту, что им с Мишей верхом на верблюде показалась намедни. Женщина сразу же по его появлении отвернулась, опустила голову и закрыла в тень лицо, а раздался вялый, без выражения, голос Чино, будто он только парня и ждал, да уже заждался и теперь досадовал на него:

— Заходи, что ли.

Чино сидел на том же месте, где и вчера, стояла перед ним опять же бутылка из-под водки, он был, скорей всего, пьян, поскольку сперва сделал движение, будто хотел встать на ноги, но не смог даже выпрямиться и махнул рукой.

— Вот, — сказал парень и выложил две пачки чая. Женщина отодвинулась. Чино посмотрел на чай неосмысленно:

— Овец совсем… разгуляло… Он там, я — здесь! Жена, — и он показал на женщину. — Во какая! — И показал большой палец. Потом ударил кулаком себя в грудь.

— Я одну привел, — вымолвил парень, — она к нам сама пришла, заблудилась, наверное…

— Как звать?

— Ее? Не знаю.

— Тебя как звать?

— Вадим.

— Зачем привел? Бери себе.

Тут парень заметил, что Чино сегодня был какой-то надутый, спесивый, челка свесилась и блестела, точно намазанная жиром, глаза посоловели. Узнавал ли он его?

— Мне не нужно. Спасибо.

— Бери. — Чино протяжно рыгнул, кулаки предварительно прочно уперев в землю по бокам. — Ты — Володя?

— Я Вадим.

— Все равно скажу. Где ваши?

— Поехали на озеро. У нас вода вышла…

— На Балхаш?

— Нет, сюда, рядом, вы же знаете, говорили — от юрты видно…

— Водки не продаем!

— Нам и не надо.

— Ты чего сегодня такой, а, Володь? — Он мутно уставился на парня, потом прикрыл глаза и потряс головой, словно отгоняя видение. — Я из Актюбинска, понял?

— Понял.

— У меня жена осетинка.

— Вы говорили.

— Лучше этой… А сам я здесь так, — сказал он обидчиво.

Женщина отодвинулась еще дальше, повернулась спиной, дети выглядывали из-под ее рук, личики их были равнодушны.

— Пойдешь на озеро, куда скажу?

Парень насторожился.

— Водку не меняю. — Чино отпихнул чай от себя. — А куда идти — скажу. Телеген там был. Такие цветы, понятно?

— Цветы?

— Во-от такие.

— Н-но мы вчера… видели.

— Вчера вы другие видели, вчера вам из бумаги показывали. Чтоб не рыпались, понятно? Он всегда другие показывает, когда рыпаются. А сегодня я говорю, ясно? Я! — Он снова стукнул себя в грудь, наклонился и посмотрел на Вадима сквозь челку. — Пойдешь?

Он сделал знак, и парень послушно стал помогать ему встать на ноги. Чино был ниже его чуть не на голову.

— В армии был?

— Нет.

— Я тебя старше. Я на Севере служил. — Он стоял под парнем, качался, но пытался словно взглянуть сверху вниз. Челка лезла ему в глаза, и он размазывал ее по лицу ладонью, когда хотел откинуть. Мешок парня лежал на полу. Чино уставился на мешок, потом довольно трезво, несмотря на качания, приказал: — Мешок не оставлять.

Он повис на парне. Тому стоило труда, не уронив Чино, нагнуться за рюкзаком. Ухватив его, парень подчинился командирскому кивку головой, поволок Чино из юрты. И думал: теперь все разузнаю, а надо будет, свитер подарю, французский, папа из Бельгии…

Они выбрались наконец на улицу. Не отходя далеко от порога, Чино отлепился от парня и принялся расстегивать штаны. Он стал мочиться, и парню пришлось отскочить. Он мочился долго, приговаривая про себя:

— Они сидя, один я стоя…

— Так где… это место? — не утерпел парень.

Чино не отвечал, пока не дотряс до конца. Лишь заправив рубаху в штаны, объявил:

— Хочешь — скажу.

— Хочу.

— Они поехали так?

— Так. Туда. Под гору, — нетерпеливо указал парень.

— А тебе идти — так. — Чино опять чуть не упал, и парень обнял его. — Во-он туда.

— Куда? — вскрикнул парень азартно.

— Видишь — дорога?

— Ну.

— По ней.

Парень наклонился, посмотрел единственным стеклянным глазом, но что один глаз, что другой видели одинаково сухую пыльную землю. Никакой дороги не было.

— По ней, прямо, — еще раз подтвердил Чино.

— И далеко?

Чино согнул руку в локте, ребром ладони рубанул перед собой.

— Километра два. Сам увидишь.

— Я думал — далеко, — протянул парень.

— Не, рядом. — Чино надул щеки, рука его все стояла вертикально, как флюгер, он явно кого-то изображал.

Парень еще раз обследовал землю под ногами и чуть впереди — с тем же результатом. Потом посмотрел туда, куда указывало ребро флюгера. Там, метрах в ста, высилась до неба желтая ширма пыли, больше ничего.

— Ну, я пойду, пожалуй, — сказал парень. Протер пальцем единственное стекло, забросил рюкзак за спину.

Чино осклабился. Парень отошел уже метров двадцать, когда Чино крикнул:

— А хочешь — налью?

И парень: ох, я же и фляги не взял, флягу надо было попросить, или пусть в бутылку нальет немного…

— Менять не меняем. А полстакана налью.

— Водки? Не-ет, я водку не пью. Только воду.

— Как хошь.

Парень пятился, махал рукой:

— Спасибо, пока… — И думал: там и напьюсь… Потом отвернулся, зашагал. Чино смотрел вслед. Парень шел. Рубаха выбилась из штанов, полоскалась… Ветер замотал штанины, и ноги истончились. Он маячил некоторое время, издали похожий на птицу, — и мгла накрыла его с головой.

Глава 22. ЦВЕТЫ ДАЛЬНИХ МЕСТ

Лужу недолго искали. Чего там, спуститься — и все дела. Правда, Миш? Лужа-то — вот она, под самым холмом. Конечно, не сказать чтобы блестела, тут парень загнул. Прямо наоборот — тухнула, какой там блеск.

Сперва, конечно, за ветром ее видно не было. Один раз промахнулись, дали-таки кругаля, а по ветру спустились — прямо на нее наехали. Ха, для такой-то бури — и со второго захода найти, это не хрен собачий, а, Коля-Сережа? Здесь с десятого собственный дом не найдешь, а то — лужа. Это или повезти должно, или нюх иметь надо…

А как выехали, Миша выскочил из кабины, побежал вперед — щупать — и закричал во все горло:

— Слезай, приплыли!

И все хоть не услышали, но сразу поняли — есть вода, сразу вылезли.

Лужа — она в диаметре метров двадцать, формы почти правильной, темная, сырая. Сперва каждому даже немного обидно стало — что ж она такая маленькая, а, Люд? Говорили-говорили, стремились-мечтали, и на тебе — всего с ладошку. А парень вчера: озеро нашел, озеро нашел. А ведь не пил еще, и с чего ему намерещилось? И растительности вокруг никакой, но, надо справедливым быть, следы растительности — вот они, имеются. Как будто ножницами аккуратно все состригли, но щетинка осталась.

Встали в рядок на берегу, полюбовались и — первым делом, до всего другого — бутылку откупорили. Столько искали, кружили, нашли — за это грех не выпить. Так или нет, товарищ геолог?

Откупорили тоже, впрочем, не то слово. Мишке дали, он в пасть горло засунул, вжиг — и бутылка в руке, а головка полиэтиленовая — в зубах. Как фокусник. Зубы-то молодые, не нам чета, Федоровна…

Пустили по кругу.

Первой, конечно, Людмиле Алексеевне Воскресенской дали, по старшинству. Но она — даром что столько лет в геологии — пить из горла, несмотря на стаж, так и не научилась. По подбородку розовую струю пустила, на кофточку на свою портвейна налила, кофточка так и пошла пятнами бордовыми, а сама аж задохнулась. Но глоточек-то в рот попал, конечно, иначе не отплевывалась бы. Не говорила:

— Фу-ты, мерзость. Все равно пить хочется… Вторым был «товарищ геолог», Володя Салтыков, потому

что повариха Марья Федоровна наотрез вперед других пить отказалась.

— Мне, — сказала, — что останется. И никто не возражал.

Володя рот раскрыл, горлышко засунул меж губ, покрутил бутылкой, устроил половчей, локоть поднял и, отставив по-гусарски, начал хлебать, но и у него форсу больше было, чем умения. Хоть и красиво было с локтем-то, пить все равно как следует не мог, к стакану привык, сразу видно. Между глотками у него выходили паузы, как у плохого певца, да и сами глоточки были маленькие, хилые, надо сказать, глоточки, так что хоть он и долго возле губ держал, но отпить много не успел — язык его отверстие закупорил, вино больше не лилось, а внутрь бутылки слюни пошли, пузыри. Одернуть его, конечно, никто не одернул, но он и сам сообразил, что хорош, напился. Отнял горло бутылочное ото рта, да тоже не сразу: от старания губы к стеклу бутылочному так прилепились, что вышел после всего смешной чпок, Миша хохотнул даже.

Отдал Володя бутылку ему. Посмотрели Миша с шофером на свет — дай бог на одну пятую убавилось.

— Ты того, поосторожней, — предупредил шофер.

— Чего ты, и так больше целой.

— Давай-давай, я молодым хоть и уступаю дорогу, но контроль держу.

Ногтем тогда прикинули: Мишина доза, Николая Сергеевича доза, поменьше — поварихина. Может, и надеялся Коля-Сёрежа, что Миша по молодости на полдозе остановится и споткнется, а потом дыхания не хватит продолжать, но сразу было видно — надежда, что ему лишнего перепадет, маленькая. Миша тоже устраивал бутылку не спеша, откинул голову, тряхнул прической по-музыкантски и пошел часто-часто языком тыкать в самое отверстие и часто-часто глотать. Эта техника уж совсем иная была, чем Володина дилетантская. Языком Миша как бы шлюзовал очередной глоток, потом выпускал вино, а пока проглатывал — снова зажимал, и делал все быстро, язычок только мелькал за стеклом, а уровень в бутылке так и поплыл вниз. Шофер обеспокоенно за ним следил — как бы не захлебнулся, но нет, почти ровно остановился, еще граммов десять не допив.

А вот Николай Сергеевич со своей долей не цацкался. Подставил рот, открыл пошире и слил дозу свою в открытую глотку. Ни тебе причмокиваний, ни бульканий, ни глотков. Чисто прошла, так и полилась жидкость внутрь, в самое брюхо тонкой прямой струйкой. Да так споро, что повариха сделала даже какое-то заинтересованное движение всем туловищем: то ли сочувствуя и за шофера болея, то ли страховочное… Наконец пришла и ее очередь.

Шофер утер рот рукавом, плюнул розовой слюной, ветер подхватил плевок, изъял из воздуха, шофер еще раз утерся, довольный, а Марья Федоровна уж дотягивала свою дозу, уютненько смаковала, причмокивала сухими губками, то прижмуривалась, то открывала глаза и глазами вела по сторонам, стыдливо моргая, словно девушка. Высосала свое и она. Последняя темная влага исчезла в вертикальном почти горлышке, повариха повернула бутылку вниз головой, последние капельки сцеживая на землю и будто любуясь чистой своей работой.

— Бросай, — позволил шофер.

Она и бросила. Мелкий щебень, круглые камушки гонялись по земле, перекатывались, перепрыгивали, изредка взлетали в воздух невысоко. И бутылка, покачавшись на месте, сорвалась и побежала куда-то, то и дело подскакивая от радости и с нетерпения, что вырвалась на волю, что может присоединиться к своим порожним подружкам, разбросанным по всей этой пустынной старой земле.

Каждый проводил ее глазами с сожалением.

— Ну, пошли, — сказала тогда Воскресенская.

Она оглядела свой маленький отряд, заглянула каждому в лицо, и каждый посмотрел на нее, и все были готовы, и все были — вместе. Тогда, прикрывая от ветра и пыли нос и рот ладошкой, как делают женщины рукой в варежке в сильный мороз, она пошла. Все тронулись за ней. Стали приближаться…

Однако, надо заметить, что выпитое на каждого заметно подействовало. Пока в доме пили, и собирались, и ехали — ни по кому ничего такого заметно не было. А едва на берегу выпили по глотку — каждого зацепило. То ли усваивается портвейн на открытом воздухе лучше, то ль на ветру скорей в крови растворяется? Так или иначе — организм каждого словно только и ждал этой последней капельки. Будто крепились, крепились, готовили себя к главному и наконец — прибыли, куда мечталось. Распустились, размякли… Миша зарадовался невесть чему, заиграл глазами. Володя затяжелел, лицо надулось, обрюзгло, глаза подернулись, руки обвисли. Он зашагал трудно, а шофер, напротив, завихлялся, тощий зад то стал направо соскакивать, то налево вздергивался, а ноги пошли носками внутрь, но не всегда вперед, а вбок через шаг. Марья же Федоровна и подавно спеклась: расчихалась притворно, ноги тоже колесно составила, пузырь живота выпятился, груди совсем опали, а щеки покрылись вчерашним свекольным нагаром, а вокруг глаз, наоборот, остались особенно бледные окружья. И у Воскресенской в голове что-то будто наигрывало, словно дальняя музыка из высокого открытого окна. Она думала: вот и начерпаем сейчас, все будет в порядке…

Так оно и было. Шофер первым подбежал к берегу, к самой кромке, сунул с берега ладонь, свободной рукой вытирал глаза от песка, а сам орал:

— Сыро, кажись… Точняк, сыро!

— Сыро? — переспросила Воскресенская. Самой тоже песок все в глаза летел, глаза резало.

— Точняк!

Совершенно неожиданно шофер скинул один ботинок, не расшнуровывая, отшвырнул, лягнувшись, второй — и побежал по луже босиком. Никаких брызг или всплесков не последовало, никаких указаний на уровень воды или на ее наличие, но щиколотки шоферовы оказались выпачканы в темном, а ступни сразу спрятались.

Воскресенская хотела воспротестовать, но Миша вырвался из-под ее руки, кинулся следом, едва ухватить успела:

— Да погодите вы! И так мало воды, а вы ее еще мутить будете.

— Так она мутная уже! — крикнул шофер.

— А мы потом вскипятим, — вырвался снова Миша.

— Давай, Мишаня, не бэ, не потонем. Товарищ геолог, пшли окунемся.

И тут — этого Воскресенская совсем не ожидала, — отвертывая знакомым движением голову, лицо оберегая и помаргивая, Володя опустился задом на песок и принялся стягивать рубаху.

— Постойте, постойте, как это? Купаться разве…

Тут она тоже вперед нагнулась, руку сунула вниз.

— Н-нда, — забормотала, — мокренько… Да-да, но как же?..

— А так! — махнул рукой шофер. — Полезай!

Шофер по очереди выдергивал ноги, стянул рубашку, хлопал себя по ляжкам и точно ежился от брызг.

— Марья Федоровна, хоть вы, — говорила Воскресенская в растерянности, — взгляните — сколько там воды. Что-то не могу разобрать…

— Ай? — спросила повариха. — Так ведь не видать.

— Нет, вы рукой попробуйте.

— А мне тяжко нагибаться. Пущай их, пущай купаются… — И повариха уселась на землю с Володей рядом, руку козырьком приставила над глазами, как если бы сидела на речке и смотрела, чтоб дети далеко не заплыли.

— Господи, — сжала Воскресенская виски пальцами, а у самой в голове все что-то наигрывало, напевало — дальняя какая-то мелодия.

Буря выла по-прежнему.

Володя скинул и брюки, сложил как мог аккуратнее при таком ветре-то, свернул, протянул вместе с рубахой поварихе:

— М-можно вас п-попросить?

— Я посторожу, давайте, — Она подпихнула сверток себе под зад, чтоб ветер не украл. — Я вот помню, — обратилась она то ли к Воскресенской, то ли к самой себе, — когда маленькой была, батька нас всех, человечков семь, на озеро с собою брал. Шел рыбалить и нас прихватывал. Так вот: чтоб не случилось чего, он так поручал. Ты, Николка, следи за Авдотьей, а ты, Авдотья, — за Василем. Василь же по старшинству… Вот забыла, как братца звали, помер потом зимой… Ну вот так, в общем. А сам сеть раскидывал и садился самогонку пить…

Никто не слушал ее. Да и мудрено было б услышать, даже если бы нужное говорилось. Потому — ветер свистел. Земля гудела. Даже в выемке-то вокруг лужи было недостаточно тихо для обычного разговора. А подальше от берега-то и подавно… И Володя снял носки. В одних трусах купальных остался, словно знал, что купаться будет, приготовился загодя. Носки он сунул в ботинки, ботинки пододвинул к поварихе ближе — и пошел, пошел, ступая осторожно, боясь уколоться, пошел туда, где бегали, играли Миша с шофером. Туда, к темному, расплывшемуся на земле.

Воскресенская наблюдала за ним пристально.

Он подошел к краю. Сунул сперва вперед ногу, самый носочек, пощупал. Потом убрал, постоял в задумчивости, пошлепал ладошками по плечам, сильно раздул жирную грудь и вдруг наклонился, словно собрался нырять. Руки вытянул, кисти сомкнул, но прыгать вперед головой не стал, а ухнул с места двумя ногами, как если бы скакнул с обрыва солдатиком.

— Ну как? — осведомился, бодро припрыгивая, руками молотя по бокам, скаля белые зубы, Миша. — Как водичка?

— Моемся, моемся! — орал и гикал шофер, колотя в восторге себя по пузу. — Мишка, штаны скидавай, намочишься!

Володя еще раз тяжеловесно скакнул, а потом зажмурился, потряс головой и — присел. Тут же и вывернулся вверх, фырча громко, бойко, как тетерев на току.

— Пущай, — кивала пьяненько Марья Федоровна, — пущай плескаются.

— Держи!

Миша выбросил штаны с середины лужи, ветер подхватил, перемешал с песком, швырнул в тетю Машу. Та вывернулась, ухмыльнулась, сунула и их под зад. Избавился от остатков одежды и шофер, но этот все сам на берег снес, сам под повариху подложил. И поспешил назад, словно интересное боялся пропустить.

— Жаль, мяча нет, — прокричал Володя, — а то бы с-с-с…

— Понятно.

— Сыграли бы в поло, — добавил Володя непослушное слово и снова опутал плечи руками, присел, окунулся.

Воскресенская наблюдала за ними, улыбочка кривенькая дрожала на ее губах.

Миша с шофером схватились бороться. Обняли друг друга, шарахались, приплясывали потешно.

— И ты иди, — кричала повариха, — молодая ведь! А платьишко мне, я платьишко постерегу.

Воскресенская не откликалась. То ли не слышала, то ли увлечена была Застыла, как героиня в опере.

— Теперича долго душа не будет, — кричал шофер, — когда еще починим!

Тут Миша поднажал, цыплячьи шоферовы ноги подвернулись, оба ухнули вниз, визжа от счастья. И без того уж были перепачканы, теперь и вовсе перемазались. У Николая Сергеевича даже в волосах промеж седого — черное… Володя же, на них глядя, то надувал грудь, то сдувал. Пыжился дыхание задерживать надолго, краснел, щеки округляя, потом точно лопался, обвисал плечами — тренировался, видно, для подводного плавания.

— П-по системе йогов! — вскрикнул было он. Но ветер не дал договорить. Тогда он нагнулся, захватил полные пригоршни, облепил плечи, поеживаясь. Растер тщательно и — снова дыхание стал задерживать.

— Хватит, может, — сказала Воскресенская, но даже тетя Маша ее не расслышала.

— Это точно, что когда праздник, то можно, — сказала она.

— Какой еще праздник?

— Да ведь твой!

— О господи! — И закричала: — Да прекратите же!

— Чего? — обернулся Миша.

И шофер:

— Чего такое?

И Володя:

— С-сейчас н-наливать?

— Здесь нет воды, понимаете? — сообщила тогда она. — Нет, выдохлась, испарилась, раньше надо было…

— А толку-то? — выкрикнул шофер.

— Людка, будь попроще. Залезай, ты ж плавать любишь. Вихри песку взносились по краям лощины, как языки, как пламя, и Воскресенская кричала против ветра:

— Прекратите, слышите… И ты, ты, не сметь меня на «ты» называть, ясно?

От песка, от пыли — глаза у нее слезились.

— Будь попроще…

— А водичка в самый раз, а, товарищ геолог, не холодная?

— Это в-вам не к-колодец. Это естественные условия, д-да…

Тогда она отвернулась, сжала кулаки.

— Вот, сама виновата, пускай, так и надо, — твердила невесть кому, и плечи ее задрожали. И думала: пускай, сама виновата, что теперь…

И подняла голову. Шагах в двадцати от нее на облезшем верблюде сидела верхом женщина и смотрела поверх ее головы отрешенно, как бронзовая. Лица женщины видно не было.

С ног до головы укутывала всю фигуру какая-то тряпица, и лицо было закрыто чем-то вроде паранджи. Женщина на верблюде не двигалась, и не двигалась Воскресенская, и женщина смотрела туда, на маленький отряд из трех мужчин — смотрела не отрываясь.

Медленно обернулась и Воскресенская. Слез больше не было — она однажды размазала их кулаком, и они пропали. Но была злость.

— Это унизительно, в конце концов, — пробормотала она…

А посреди лужи — хоть и маленькой, но единственной в пустыне — купались и барахтались, и мазались, и играли, и смеялись, и припрыгивали, и все были грязные, и всем было хорошо.

Глава 23. ЦВЕТЫ ДАЛЬНИХ МЕСТ

Ветер толкал его в спицу, и парень шел.

Он шел, спотыкаясь то и дело, потому что не мог разглядеть водороин и впадин под ногами, ямок и неровностей. Иногда он вдруг глубоко увязал ногой, другой раз — больно проваливался, застревал, в чью-нибудь полузанесенную пустую нору.

Дорога вывела его сперва — так ему показалось, что она выводила, — на высокий холм, потом ухнула с холма вниз, и тот факт, что дорога эта оказалась до крайности неудобной даже для ходьбы, не то что для колесного транспорта, смущало парня. Впрочем, это ведь был кратчайший путь наверняка, так что удивляться нечему…

Тут он споткнулся основательно, тело ветер пронес вперед, нога же правая застряла. Парень развернулся вокруг своей оси, криво осел на землю. Отошел он недалеко, по всей видимости, но уже притомился. Кроме того, от голода посасывало под ложечкой, так что привал был кстати. Парень запустил руку в мешок, нащупал сухарь, принялся грызть… Несколько обстоятельств волновали его. Во-первых, при своей близорукости он и без бури видел плохо, а теперь… Он думал: вот выйду, может, к источнику прямо, выведет дорога, а увидеть не увижу, что тогда… И второе, о чем он пекся сейчас, — это как сообщить остальным о местонахождении оазиса. Он думал: найти-то найду, положим, увижу все-таки, но обратно-то как, вот ведь… Наконец, третье: нашел он источник, запомнил и обратную дорогу, явился в кошару, но как их убедить. Он думал грустно: а ведь снова не поверят, как им втолковать…

Все эти неясности были столь актуальны и зримы, что парень, размышляя, забыл от сухаря откусывать, а посасывал его в задумчивости, пока не встряхнулся. Нет, надо было идти, а там все образуется — только поскорей бы дойти, напиться, обследовать все. Тогда уж назад. Пока он грыз сухарь, песок набился в рот, скрипел на зубах, и приходилось отплевываться. И он думал: а плевать нельзя так часто, и так слюны нет, а если плевать, то пить еще больше хочется, лучше у родника, прежде чем напиться, рот прополощу, потом уж… И он представил себе до мелочи, как он сперва полощет рот, а потом пьет, пьет.

Но рот закрыть, представляя себе все это, не догадался. От мыслей о воде слюна скопилась под языком, но песку не делалось на зубах меньше, а проглатывать вместе с песком было уж очень невкусно. Так что парень еще раз сплюнул, потом еще… После сухаря появилось какое-то чувство неудовлетворения, как бывает у человека при виде первых ранних фруктов после зимы, и парень механически потянулся к карману, нащупал остатки «Примы» в пачке. Прикуривал он долго и неловко, извел полкоробка спичек, пока не согнулся в три погибели меж собственных коленей, не удержал-таки пламя на секунду. Потянул, вдохнул горький дым, закашлялся, и стало так сухо во рту после этой же, первой затяжки, что выбросил сигарету, сплюнул снова и снова облизал засохшие губы.

Потом поднялся, зашагал.

Он держался все время к ветру спиной, и ему удавалось идти почти по прямой, ровно так, как указал Чино, но незаметно для себя он сбивался-таки на восток, замечая это, лишь когда ветер начинал дуть в ухо. Тогда он снова выправлялся. Он пристально вглядывался в желтую мглу впереди, прикрывал ладонью дырявый глаз и смотрел единственным глазом, потом прикрывал зрячий и вглядывался подслеповато тем, что был без стекла, и ничего определенного в тусклой мути не мог разглядеть. Впрочем, в результате этих упражнений ему начали мерещиться впереди какие-то очертания. Он остановился, всмотрелся попристальней, Контуры построек и крыш запрыгали перед ним, но он отогнал наваждение и снова уперся в пустоту и мрак, которые обступали во всей своей неприглядности, во всей своей безнадежности… Тем слаще было знать — что они скрывают, что таят. Тем радостнее разгадать их уловки, не поддаваться на обман, а идти к цели — по прямой, дальше и дальше.

Он думал: и фляги и бочку наполним, обязательно…

И еще: или просто к источнику переселимся…

И еще: палатки-то есть… И еще; а отчего ж не сразу-то, кошара какая-то, зачем нужна… Но вспомнил, что источника этого на карте нет, а Воскресенская только картам и верит, и что для всего-то мира источник и появится, когда его откроют, когда он его откроет. И в который раз обрадовался.

Он шел и шел, и хотелось пить, и губы так высохли, что стали мелко трескаться, и чтобы не думать о них, а главное — не сплевывать, он начал напевать и шел, напевая песенку, которую слышал еще в Москве. Вот такую:

Один солдатик упал на снег,

На снег, на снег, уснул.

Друзья простились с ним в бою.

Баю-баю-баю…

Но теперь он был учен, напевал с закрытым ртом, и этот вокализ сливался с подвываниями бури. И он думал: вчера ведь целая бочка была, а я не пил… И вместе представлял солдатика на снегу, и как тот сперва лежит, а над ним свистит ветер, а потом протягивает руку, сжимает в кулаке снег, подносит ко рту, и пьет, и — пьет, а уж только потом — засыпает…

Вглядываясь, бредя невольно тише, парень видел теперь в том месте, откуда вставала стена песка, — темную полоску. Она медленно расширялась, края ее расплывались, мгла делалась ее продолжением, и все вместе — морем, и он шел по дюнам, утопая по щиколотку, а в руках у него было ведро. Море было все ближе, ближе, сейчас он нагнется, нагнется и зачерпнет, и в ведре будет вода, вода непременно, а не песок, как однажды во сне было… Парень споткнулся, упал и от удара очнулся.

Сон снился ему на ходу, но сейчас он тряхнул головой — и все пропало. Сухая земля, сухой колющий воздух, и ветер, и ничего впереди. При падении очки свалились ему на колени, он нащупал их, нацепил снова. И стал копать в песке ямку, докопал до влажного, впился во влажное пальцами, ухватил горсть, сунул быстро в рот. Принялся было сосать, но песок залепил и язык, и нёбо, и зубы и вбирал остатки слюны и последнюю влагу… Природа начала с ним свою игру, знакомую утопающим, заблудившимся, попавшим в пургу. Будто весь запас надежды, которая назначалась на будущую жизнь, а теперь может остаться нерастраченной, природа, играючи, отпускает в последний час. Вот только что под рукой был темный, влажный песок. Бессомненно влажный, потому что если сжать его в ладони — а потом отпустить, он останется одним сырым комком, слепится, не рассыплется, даже отпечатки пальцев сохранятся на нем. Но положи его в рот — капли влаги не станет на языке: ни влаги, ни даже запаха влаги.

Он поднялся кое-как на ноги. Двинулся вперед, уже не разбирая пути, припадая на левую ногу, которую успел ушибить в одно из падений. И так идти было даже удобнее, ветер будто поддерживал его сбоку под локоток, и парень устойчивей держался на ногах, чем при толчках в спину.

Он, не заметив этого, пересек широкое плато, всхолмленное плоскими увалами, ступил на резкий спуск. Тут же осел на зад, долго, не набирая скорость, а тормозя подошвами, сползал вниз. И ползти вот так на заду показалось даже весело, что-то напоминало катание с ледяной горки, возню с товарищами в песчаном оползне на карьере неподалеку от их кратовской дачи… Песок залепил его и без того незрячие глаза, но — как ни странно — парню удалось разглядеть впереди, там, где спуск кончался, красную поверхность бескрайнего сухого такыра, даже вихри пыли над ним, но, разумеется, такыр представился ему перекрашенным морем, а пыльные смерчи, пробегавшие на юг, взвихренными барашками волн.

В мыслях парня и всегда царила путаница, сейчас же все и вовсе смешалось. Дачные впечатления, всплывшие было на удивление явственно, сменились воспоминаниями о море. Но сейчас это было не море вообще, а очень конкретное, сероватое, мрачноватое море около Паланги, где он дважды бывал с матерью в детстве. Но хоть и невесел был стоявший перед глазами пейзаж, вспоминать его было весело. И себя было весело вспоминать, и лицо матери — тогда он не знал, какая она молодая. Он думал: а письмо я ей напишу, ей, отдельно, напишу ей письмо обо всем об этом, о море напишу…

Склон стал полог, он сползал все медленнее и остановился, застрял в куче сухой пыли, которую нагреб, наволок перед собой ногами. Но подняться сил не было. Он только перекатился по мягкому еще на пару шагов вперед, оказался лежащим головой на такыре, а ногами на склоне, и, оттого, что ноги были выше, кровь прилила к голове. Очки ему не нужны были больше, и он их потерял, не заметив как. Он думал: хорошо лежать, но надо же напиться и надо увидеть, надо двигаться.

Он пополз вперед. Каждая прихотливо отчерченная плита, каждая трещинка сухого такыра, каждый неровный глиняный край он мог теперь разглядеть вблизи и подробно, и это доставляло ему радость… Лямка рюкзака сползла с одного плеча, мешок съехал на сторону, волочился рядом, но парень не замечал и этого, радость переполняла его. Он полз совсем медленно, ощупывая пальцами путь впереди, пробуя на ощупь шершавость сухой глины. Он помнил только, что должен найти, — и искал, приблизив лицо к самой земле.

Длинные ноги приходилось то и дело подтягивать к животу, потому что они отставали, будто желали остаться лежать на месте, в то время как их хозяин двигался вперед. И локти будто бы были против того, чтобы вот так неутомимо ползти. Подтягиваясь, приходилось опираться на них, они врезались больно в закаменевшую землю, подвертывались, и с ними парень вел тихую борьбу.

Рот жгло. Кроме того, заболел и желудок, в нем появилась длинная тонкая резь, словно колючий песок тонкой струйкой просачивался непрерывно сквозь него. Болели и глаза… И ясно было, что еще чуть-чуть, и ползти будет не надо, и можно будет опустить голову и вытянуть ноги, и от одной мысли об этом парня охватывало ликующее чувство счастья, и сладкая истома на миг утишала боль.

Так он полз вперед, пока не увидел впереди просвет, будто стена желтой мглы перед ним расступилась. Он поднял голову, вытянул худую свою шею, выпучил глаза.

Небо оставалось мутным и грязным. Тучи пыли рваными стаями стремились по нему, но впереди ясно виднелась полоса воды.

Такыр обрывался, прямо от края его вода начиналась. Она широко растекалась направо и налево, за водной же полосой был берег, деревья на нем, и сквозь их кроны просвечивало что-то начисто помытое, голубое.

Деревья отражались в воде. Внизу, у самого основания стволов, так буйно и густо цвели ярко-красные цветы, что можно было подумать, будто берег выкрашен красной краской. Цветы отражались тоже. И едва парень вскочил на ноги, он увидел в рамке пыльных вихрей вставшую из тумана зеркально повторенную, нестерпимо яркую, бурных цветов картину. Весь оазис, волшебно двоящийся, сияющий, влажный.

Он побежал вперед. Мешок бросил. Ветер облеплял воло-сами лицо, сорил песком в глаза, закручивал вокруг вьюжные вихри, но не до ветра было. Он разом все вспомнил. И отчего Он здесь, и что хотел найти. Он бежал. Жалкая фигурка посреди прокаленного, выметенного, линялых тонов пустого глиняного поля. Бежал задыхаясь, бежал все быстрее. Падал, поднимался, бежал. Падал, поднимался, хоть мираж и отодвигался по мере его бега. Поднимался, потому что казалось ему, что, несмотря ни на что, он приближается к цели.

Глава 24. ПРОБУЖДЕНИЕ

Верблюд опустился на передние ноги, поджав их, как если бы боялся, что на них наступят. Укутанная фигура скользнула вниз с его спины, сделала несколько шагов вперед и протянула руки по направлению к купающимся. Руки были сжаты в кулаки.

Мужчины заметили ее. Игры приостановили, но не смутились, а рассудили, что это явление — тоже развлечение в своем роде.

Фигура задрала руки — под мышками образовалось два туманного цвета веера, — потрясла ими над головой.

— А ты не смотри! — крикнула повариха. — Иди на сваво мужика зырься. Чего приехала руками махать? — А своим пояснила: — По этому делу у них строго. У нас раз один приезжий пошел на базар в этих своих трусах специальных. Так никто ничего не продал. И что? Ляжки одни видать, ничего больше…

Но на фигуру эти слова словно подействовали. Она согнулась вперед, одним жестом выскользнула из своего кокона, из-под паранджи обнаружился Чино, чуть не на карачках стоявший от хохота.

Вот теперь мужчины действительно удивились. Воскресенская же и бровью не повела.

— А, это ты, — хмуро бросила. — Зачем опять явился?

Но Чино не смутился. Он все смеялся, деланно хватал себя за бока, корчился, но выходило фальшиво.

— Снова дурака валяешь. — И Воскресенская отвернулась.

Впрочем, члены ее отряда тоже не могли ее порадовать. Она угрюмо посмотрела на них, детски довольных, перевела взгляд на повариху, сидевшую верхом на чужой одежде, как баба на заварочном чайнике. И думала: ведь ничего не боятся, а почему, собственно…

Она стояла отдельно ото всех, подчеркнуто одна, ветер колдовал над ней, волосы совсем спутались, пересыпались песком. И взгляд ее стал безразличным. Никого, казалось, не видела: ни Чино, заглядывавшего украдкой снизу ей в глаза, ни своих… И думала: даже голод испытывать скоро разучатся, даже напиться хотеть…

В последнем, впрочем, она была необъективна. Вглядевшись в лицо ее и боязливо, и презрительно, Чино боком ее обогнул, стал приближаться к луже, показывая что-то украдкой за пазухой.

А там хохотали.

— Ой, разыграл!

— А тебе идет. Ты б лучше так всегда ходил…

— Или от п-пыли завернулся?

А Чино кивал, и улыбался, и строил рожи, и покачивался спьяну на коротких своих ногах, и показывал за рубахой горлышко водочной бутылки. Увидев, заметив, и те стали подмигивать, и тоже рожи строить, и тоже украдкой знаки подавать. И Воскресенская думала: откуда ветер дует? Ясно, оттуда, где давление выше, но скучно это, и пить хочется, а главное — скучно, скучно…

Она потухшими глазами смотрела на мужчин, собиравшихся еще добавить, но уже не желала протестовать.

И думала: а ведь самой мне тоже ничего не надо, не надо ничего одной…

Чино, впрочем, в грязь не полез. Остался на берегу, купаться не стал. Только горлышко бутылочное показывал, только качался, только компанию созывал.

— Мог бы и целую прихватить, — укорил шофер, подойдя, шепотом. — Целая есть небось. Запас имеете…

— На машине съездим? — качнулся Чино.

— Куда?

— Где запас.

— Съездим.

— Тогда пей.

Шофер украдкой глотнул, ожегся, нос покраснел тут же. Подоспел и Миша. Тоже хлебнул. Володя покрутил бутылку, глянул через зеленоватое на Чино, подмигнул:

— 3-за д-дядю. Есть?

И тоже чуть-чуть вылакал…

Они обстали Чино, как лучшие друзья.

— Тоже поедете? — спросил Чино, из-под челки хитро глядючи.

— Я в-водки больше не х-хочу.

— Э, нет, не за водкой. На источник. — Чино снова качнулся.

— Куда? — Миша.

— Ты кота за хвост не тяни! — шофер.

— Не кота. Ваш туда пошел.

— К-куда?

— Кто — наш?

— Такой еще молодой, Володя.

— Я — В-володя.

— Он тоже Володя, — упрямился Чино. — И пошел. Я послал.

— Да говори толком, пацан, что ли? Да ты спутал его с кем, а? Он же в доме остался, куда он пойдет. Это мы на колесах, а ему идти некуда.

— Я говорю, значит, знаю. Он мне — чай, я ему — показал…

— П-постой, п-постой…

А Миша, тупо на Чино смотревший до того, вдруг подскочил и заорал:

— Людка! Орехов твой сбежал! Слышишь? Орехов сбежал, что я говорил…

И Миша ринулся к Воскресенской, стоявшей неподвижно поодаль и смотревшей пустыми глазами.

— Сбежал, сволочь. Я так и знал. Я говорил… — орал Миша, не умолкая.

Повариха пошевелилась на своем месте, отогнала что-то от щеки и снова застыла, как ватная. Шофер чесал и чесал в голове, а Володя вдруг потянулся к Чино, приобнял его за плечи, привлек к себе:

— С-снова за с-свое, да?

— Почему? — пытался удивиться тот.

— С-снова б-бредятину п-пороть? Ну-ка д-доставай цветок. Доставай, д-доставай…

Володя сгреб его и принялся переминать в толстых своих руках. Чино хныкал:

— Это он сам. Это не я. Он сам спрашивал, куда идти. А я не знаю ничего. Хоть так, говорю, иди, хоть так. Может, где и есть. А он: я, мол, дорогу знаю…

— Врешь, не уйдешь, — тискал его Володя все больней, с неподдельной неприязнью глядя прямо в глаза, под челку. — Где его в-видел? С-сам в кошару заезжал?

— Нет, нет, — завизжал и забился тут Чино, — он сам пришел, ты чего в натуре? Сам.

— Убежал, гад, — все орал, кликушествовал Миша. — Все своровал небось. Я его знаю, все украл. Деньги забрал и утек. Ловить его, вперед, я знаю…

Он держал уже Воскресенскую за руку.

— Вперед, за мной, далеко не уйдет, вор, сволочь, такие всегда…

Он сжимал руку Воскресенской выше локтя своей перепачканной пятерней, и на ее коже оставались грязные разводы от его пальцев.

— В машину, за мной! Все по местам! — Наконец-то Миша дорвался до своего дела. — Коля-Сережа, слушай меня! Ты за руль. Этого с собой бери, — кричал он Володе, — я знаю, они договорились. Этот пришел бдительность усыплять, а тот… Бери, бери его! — кричал Миша на Володю. — Чего ждешь еще? Но мы догоним… с поличным… теперь не отвертится…

Предплечье Воскресенской сделалось вовсе черным, разводы уже проступили и на кофточке. Но она внимательно смотрела на Мишино лицо. И только когда он обхватил ее за плечи густо-грязной своей рукой и поволок к машине, она отстранилась, сильно отвела назад свободную руку и что было сил ударила его в лицо. И думала: а ведь сколько раз, сколько раз, и только теперь…

Он отскочил от нее. По щеке она не попала, но — по уху. Миша даже удивиться не смог, казалось, а тут же деловито сунул в ухо грязный палец и стал прочищать.

Она перевела взгляд на Володю, все тискавшего казаха.

— Ц-цветок не покажешь? — спрашивал он его. — А вот так? — нажимал он на какую-то косточку, и Чино орал благим матом. — Снова не п-покажешь? А так вот лучше, а?

Шофер тем временем, спеша, надевал штаны. И говорил сам себе, но глядя на сонную повариху:

— А на чем пацан поедет-то? Сама посуди, никакого транспорта здесь нет. Значит, никуда не доберется, если решил в город-то. Нас дождется, чтоб я его повез.

В первую штанину он попал, но не продел до конца ногу, а наступил на нее посередине. Защемил вход для другой ноги. Поэтому он слегка подскакивал, на лету во вторую штанину пытался залезть. Вконец запутавшись, он грохнулся на песок с поварихой рядом.

— А он пацан неплохой, чего там… А если что, то конечно, но только это ничего…

Повариха же кивала свекольной мордой, согласная была, ничего не имела возразить.

— Салтыков, отпустите его! — приказала Воскресенская.

Володя разжал руку, боднул Чино головой напоследок.

— Где он? — спросила громко она, унимая дрожь.

— Там, — махнул рукой Чино на юг, глядя и затравленно, и дерзко. И медленно отступал назад. — По ветру он отправился. Больше ничего не знаю… Сам пошел, как же, — добавил он, — цветочки собирать, купаться тоже… — Он оглянулся и побежал, утопая своими ножками в песке, наверх по склону. И, только когда решил, что его уж не догонят, остановился: — Из Москвы, да? Все имеете? — Он отбежал еще немного, обернулся снова: — Все вам можно, да? Вот вам. — Он выставил руку с грязной шишкой кулака. Верблюд чинно тронулся за ним следом. Ветер рвал слова, а Чино пятился и кричал: — А вы тоже… и мы… не Москва…

И все хлопал себя ладонью левой руки по правой, и сжатый кулак его подпрыгивал…

— В машину, — сказала Воскресенская, голову опустив. Первым рванулся Миша. Он выскочил откуда-то из-за нее, распахнул дверцу услужливо, но, видя, что она не торопится, сам жадно полез внутрь.

— Назад!

Он живо оглянулся.

— Я назад. А ты вперед…

— Не ты, а вы. Людмила Алексеевна, ясно? Пошел, говорю тебе…

Она дернула его за рубаху и оглянулась на других.

— Дождались? Дождались своего, Володенька. Будете начальником! И отряд у вас будет, и все…

Володя прижимал к пузу сверток с одеждой.

— Но не в том дело, мне плевать… Мне другое интересно: кто-нибудь из вас понимает — что произошло?

Шофер поскакал по песку, в брюки вставляясь, Володя же стал спешно свои скатанные штаны разматывать. Она вырвала их у него и бросила в машину.

— Орехова я найду, Орехова я из-под земли выкопаю. Сама в пустыне этой треклятой подохну… И воду найду. И не потому, что за себя испугалась…

Шофер уж сидел за рулем, повариха же осталась на месте, только на сторону покосилась.

— С оазисом я никогда не сбрасывал со счетов… — говорил Володя, полезая в машину. — К-кроме того, т-такие и им п-подобные случаи описаны в литературе…

Она оборвала его:

— Взгляните же вы на себя. Пусть пустыня, пусть кустика чахлого не расцветет, но унижать-то себя зачем… Поехали.

Шофер тронул. Миша бежал с машиной обок.

— А ты домой.

— А мне куда ехать? — спросил Коля-Сережа.

— Будем искать.

— Правильно, — согласился он и дал газ.

И они поехали.

Это, во всяком случае, верней, чем топтаться на месте. Пусть едут.

Пусть едут, а мы прощаемся с ними. Прощаемся, подавив невольное желание вспрыгнуть-таки в последний момент на подножку.

Глава 25. ПОСЛЕДНЯЯ

Пыль улеглась, бури как не бывало. Все тот же холм, остатки некоей построечки на юру. Две фигуры, усталый конь, всадник на нем, припавший к самой гриве. И все, пожалуй, если не считать завивающегося из-за ближнего взлобка рыжевато-седого облачка.

Ждать не приходится долго.

Доносится то и дело садящийся, охающий голос разбитой машины, показывается и сама водовозка, следующая к кошаре напрямик. Шофер все тот же — ни в отпуск не ушел, видно, ни просто не уволился. Пыльный вылезает он из кабины в черной на спине и под мышками рубахе, в линялую полоску на этот раз, в рыжей угловатой кепочке, сбитой наперед. Обводит взглядом место действия, лезет в голову, окликает всадника: эй, Телеген.

Всадник не отвечает. Медленно клонится набок, скользит по потной шкуре коня, ноги его не попадают в стремена, он валится на землю, сильно храпит.

— Здравствуй, Толик, — говорит повариха Марья Федоровна, высовывая голову изнутри развалин.

— Привет, теща. Повалило?

Повариха кивнула.

Вьючники с лысоватыми крышками, новые, тинно-зеленые, и старые, выцветшие баулы полузасыпаны песком. И сям и там разбросаны мотки веревок, мятые ведра — алюминиевые и одно оцинкованное, две новенькие фляги закатились какая куда. Из-под груды торчат то крышка эмалированной кастрюли, то край черной, в густой давней саже, сковороды… Повариха, согнувшись тяжко, выковыривает по штучке ложки да вилки, ситечко, мерочку, два забитых глиной стопарика.

И Миша неподалеку. Приселся на край бетонной давней поилки, выпотрошил варанью шкуру пеструю, кишки неподалеку свалил. Сидит, доскребывает, жмурится.

— Ты чего? — водовоз спросил.

— А сеструха просила.

Закурили. Солнышко печет, тени нету никакой, как и ни ветерка — дымок от сигарет вьется прямо кверху. Щурится Миша, жмурится водовоз, следит за дымком, видит — черная точка одинокая плывет прямо над головой. Или кажется только, что прямо над ними…

И орлу их хорошо видно.

Их, тетю Машу среди руин, коня усталого, всадника на земле…

Видно ему и тельце человека посреди широкого линялого цвета такыра. Распростерто оно, придавлено, припало к глине сухой, утихло. Стало уж падалью, тленом, трупиком. И ветер нанес с одного боку горку песка, так что сделался одинокий барханчик, длинненькая могилка, невысокий холмик, который скоро сровняется и исчезнет, как все исчезает в пустыне.

Видна и юрта, верблюд возле, несколько овец, дымок из крыши.

Виден и ржавый кубик, ползущий куда-то по выжженной, как сношенный брезент, плоскотине.

Виден и маленький красный островок в стороне. Два-три деревца, склонившиеся к круглому озерцу, отражающиеся в нем. Цветы у оснований стволов разрослись так ярко и пышно, что кажется, будто берег покрасили яркой краской.

Трудно только его разглядеть, разве что с птичьего полета, очень хорошим зрением, потому что красный этот Островок — совсем крошечный, вокруг же — сухая и бескрайняя, мертвая земля. И он — капелька крови на песке, мельчайшая крапинка на верблюжьем одеяле.

1976–1979

Загрузка...