Мотылек в сачок без опаски летит,
Работяга пчела — на цветок,
А цыганская кровь к цыганской крови
Повсеместно, где мир широк!
Князь Георгие встал из гроба. Выругался, зацепясь манжетой за пыльную крышку. Что поделать — слуги в подвал не наведываются, его же собственной княжеской волей…
(Строго говоря, князь Георгие никакой не князь, сколько бы он ни выписывал книг и предметов обстановки от парижских и лондонских поставщиков. Дед и отец его, лет триста назад, именовались боярами. Правда, боярами знатнейшими, ибо состояли в родстве с самим господарем молдавским. Так что архаичный титул все же соответствует привычному для нас «князю», и лучше уж мы впадем в обратную ошибку, чем некий беллетрист, обозвавший его светлость Влада III, господаря валашского, всего-навсего графом. Кстати, а от чего умер этот сочинитель, вы не помните?..)
Столь же пыльно было и в узком проходе потайной лестницы. Зато в верхних покоях все сияло чистотой. Холопы вольны догадываться и держать свои догадки при себе, но избранницы, попадающие в эту спальню, не должны питать никаких подозрений — до поры… Посему решительно все здесь, от белого полога над ложем до венецианского зеркала и ночного сосуда, — все было именно таким, каким и должно быть в спальне светлейшего князя.
Контраст между показным великолепием всех вышеназванных бесполезных предметов и многовековой грязью в любимом обиталище хоть кого взбесит, и поэтому владелец замка после захода солнца обычно пребывал в дурном расположении духа. Он хлестнул камердинера по морде белоснежной рубашкой с запачканным кружевом, изодрал когтями в клочья полдюжины батистовых платков и яростно щелкнул зубами на кудрявую болонку, приветствовавшую хозяина веселым визгом. Да не подумает читатель о князе дурно — от песьей крови у него делалось несварение желудка, и его любовь к Фифи была бескорыстной. Как всегда, его позабавил яростный лай маленькой собачки, увидевшей его зубы. «Ну, не сердись, милочка, больше не буду. Пора к цыганам?»
Уже не первое десятилетие специалисты в области современной низшей мифологии пытаются разрешить вопрос: почему вблизи замка, принадлежащего вампиру из знатного рода, всегда обретается цыганский табор? В самом деле, вероятность случайного совпадения весьма мала. Всегда и везде, зовут ли вампира Влад или Страд, в нашем мире или в параллельном, или в параллельном параллельному — где он, экстравагантный господин, любитель ночных прогулок, там и они, со скрипками, шатрами и буйными плясками! Высказывались различные предположения, призванные обосновать эту зависимость: болезненное тяготение души, закосневшей во зле, к романсам и скрипичной музыке; преступная связь на почве похищения белых младенцев (эту расистскую бредятину мы оставим без комментария); шпионаж цыган в пользу вампира etc. Странным образом, ни в одной из работ не присутствует простейшая гипотеза.
Цыгане для вампиров — источник пищи.
Всякий знатный вампир рано или поздно (обычно лет этак за сто-полтораста) приходит к убеждению, что пить кровь из подданных следует лишь в переносном смысле, как делают все добрые господа: налог со свиньи, с дома, с дыма, право первой ночи, а также всех последующих… Если же в деревнях вокруг замка беспрестанно чахнут и умирают поселяне, и если ваши владения не очень велики (а управлять большой страной исключительно по ночам куда как трудно!) — рано или поздно неблагодарные смерды попытаются использовать не по назначению вилы, топоры, а то еще, чего доброго, остро заточенные колья из тына. (Князь Георгие когда-то собирался приказать управителю, чтобы все эти тыны и частоколы были заменены на плетни, но потом устыдился собственной слабости.)
А цыгане — это дело другого рода. Почему бы господину, в чьих жилах течет благородная горячая кровь (так уж принято говорить, что горячая), не гулять до рассвета с цыганами? Кто его за это осудит? Менее всего сами цыгане. Они люди не подневольные, но бедные. Когда дети болеют и умирают, это, само собой, плохо. А когда в таборе гуляет настоящий князь, который за все платит золотом, за гадание ли, за пляску, за кружку вина — за все по золотому дает, а серебро, буде принесет усердный корчмарь, швыряет кому попало, жжет оно ему руки!.. — когда такое счастье привалит, это очень хорошо. Только дети — они, сопливые, у бедных людей всегда болеют, а настоящие господа не часто попадаются. Вот и стоят изодранные шатры на крутом берегу речки, в виду белых башенок замка. Один табор откочует восвояси, выгнанный упорным поветрием, — другой заявится. А если не заявится — ну, тогда уж поболеют крестьяне, не все им пироги с краденой дичью трескать!
— Сколько раз говорить тебе, барон, — не жри чеснок, не переношу этого запаха! — Как и подобает лишенному дыхания и биения сердца, запахов князь не различал. Вернее, для него это не было запахом, но ядовитые эманации чеснока болезненной дрожью проникали в самые кости, будто пила пьяного полевого хирурга.
Князь был весьма не в духе, не с тем он пришел этой ночью, чтобы пить вино и слушать вранье. Луна шла на убыль, и ему вообще ничего не хотелось — утолить бы голод да вернуться домой, валяться на софе в библиотечной зале, перебирать струны лютни…
Долговязый, сонного вида мужик с вислыми усами — вожак табора («баро» на их воровском языке) спокойно присваивал себе созвучное титулование. В прозвище «цыганского барона» пополам насмешки и почтения, и это разумно.
— Прости, пресветлый князь, — меланхолично ответил он, отворачиваясь и прикрываясь ладонью. — Не ел, клянусь матерью, — вчерашний бродит. — (Князь передернулся и сжал губы.) — Прикажи, побью бабу, пусть больше похлебку не приправляет!
— Оставь, — буркнул князь. — Говори, что тебе нужно!
— Потрафить хотел, — сообщил барон, разглаживая усы и помаргивая. — Ты, пресветлый князь, красивый собой, удалой, сильный, на дары не жадный, а все холостой. Оттого тоска у тебя. А сестренка моя все о тебе спрашивает. Слово только молви, разгонит твою тоску. А уж подаришь ее, чем захочешь, талан для нее не золото, не алмазы, а ты сам, князь. Понимаешь?
Князь Георгие возвел очи горе и скривил губы. Ему не нравились цыганки. Они не моют шеи. Они жрут еще больше чеснока, чем барон. Они носят дутые серебряные кольца и при этом постоянно хватают за руки… нет, нет! Не по извращенной жестокости он предпочитал цыганских детей. Дети, по крайней мере, не таскают на себе безделушек из этого мерзкого металла.
— Сестренка, верно, на тебя похожа? — кисло улыбаясь, спросил он. Барон расхохотался:
— Ох нет, пресветлый, нет, зачем говоришь? Красавица она, из королев королева! Поглядишь, какова, смеяться не станешь!
Князь поставил полную кружку на расстеленный плат и поднялся, отряхивая полы.
— Ну, поцелуй ее от меня. В другой раз, как к вам приеду, может быть… А теперь ухожу, поздно уже.
Провалился бы в преисподнюю этот выжига со своей сестренкой вместе! Откуда он взялся на мою голову, как выследил? Теперь притворяться, что уехал, потом возвращаться нетопырем, а ночь коротка. Поиграешь, пожалуй, на лютне…
— Что такое?! — барон живо вскочил на ноги, забежал вперед и воззрился на него. — Или сглазили тебя, золотой? На что и ночь, как не на веселье? Стой-ка, глянь на меня! — Выпуклые воловьи глаза встретились с ледяными серыми; барон как ни в чем не бывало продолжал говорить: — Зачем тоскуешь, зачем вина не пьешь? Или вино мое невкусно? Ай врешь, пресветлый: господарь пил — господарь хвалил, бояре пили — бояре хвалили! Все тоска твоя горькая, точит тебя, скоро ни есть, ни пить не сможешь!.. Изволь-ка нагнуться, бриллиантовый, я занавеску приподниму…
Князь Георгие замер на полушаге. Он, оказывается, вместо того чтобы идти к дороге за рощей, направился к шатру и теперь собирался ступить в темный вход, завешенный рогожей. Тысяча кольев мне в глотку — вонючий смертный отвел мне глаза, применил ко мне чары! Меня попытался обморочить! МЕНЯ! Да ты, паршивый мерин, еще висел в тряпичном узле на горбу у твоей потаскухи-матери, когда я манием руки останавливал бегущего! Да ты ведаешь ли, что я сейчас с тобой…
— Привел его? — пропел голос, какого не бывает у женщин других племен, — звучный и в то же время будто исходящий из детской, а не женской груди. В душной темноте, пропитанной все тем же чесночным смрадом, светились рыжие глазки жаровни. Сальная свеча затрещала, разгораясь, косматый клубок на полу развернулся и оказался женой барона, широкомордой и узкогубой ведьмой; она скользнула к выходу, за спину князя, и он понял, что стоит уже в шатре.
— Ну, здравствуй, — сказала девица. Она поднялась с колен, подобрала подол, обходя жаровню, и отвела волосы с лица. Чего и следовало ожидать… Князю случилось однажды видеть королеву, так вот баронова сестрица совсем на нее не походила. И не была она ни хорошенькой, ни даже молоденькой — впрочем, свет от низко стоящей свечи изуродовал бы и Елену Прекрасную. И не одеваются королевы в юбку, рваную лохмотьями, и бахромчатую шаль… и не стоят с таким наглым видом, когда шаль соскальзывает с голых плеч и падает, падает под ноги…
Нет, она-таки была недурна. Опущенные ресницы длиной в ноготь не дрогнули, когда она звонко хлопнула в ладоши и раскинула руки; судорога прошла от плеча к плечу, и круглые груди мелко затрепетали, как бубенцы на конской сбруе, и в самом деле что-то на ней зазвенело — должно быть, монисто. (Воистину королевские украшения: мелкие монетки на цепочке да сухие ягоды на нитках, обмотанных вокруг тоненьких запястий!)
Князь на мгновение забыл свой гнев. Нет, не то чтобы его в самом деле прельстила эта немытая девка… но зрелище, несомненно, стоило внимания. Миг или два, пока она заводила руки за голову, он смотрел, как приподнимаются дрожащие груди, — и опомнился только тогда, когда расстегнутое монисто обвилось вокруг его шеи.
Он сумел удержать рев бешенства и боли, в бессмысленной надежде, что все обернется случайностью. Двадцать пять серебряных грошей впились в его кожу каплями кипящей смолы, мутилось в глазах, и он оседал на землю. Проклятая шлюха, обежав его, оказалась сзади, он чувствовал ее руку, держащую цепочку.
— Ай умница, девочка, — послышался знакомый голос. Барон и его жена уселись перед ним, поджав ноги, и любовались, как он корчится и запрокидывается, падая навзничь, не в силах сбросить жгучие капли.
— Дочка моя меньшая хворает, пресветлый князь, — слово «пресветлый» барон язвительно подчеркнул. — Вот как привязалась злая хворь, даже наши бабки помочь не могут. Может, монисто ей надеть такое же? Что молчишь, пресветлый?
Откуда я знал, что это твоя дочь, чуть было не сказал князь Георгие; досуг мне разбираться с цыганятами, дочка ли, сыночек, и чьи они… Но боль еще не вовсе отняла рассудок.
— Что ты надоедаешь мне со своей дочкой? Лекарь я тебе?!
Попытка была напрасной. Голос прозвучал дико, глухо и сорванно, и даже в свете свечи было заметно, что аристократическая бледность князя пошла трупными пятнами — с серебром не шутят. Барон неторопливо разломил луковицу чеснока, очистил один зубец, бросая шелуху в жаровню, отправил его в рот и тщательно разжевал. Тело вампира сотрясали корчи.
— Ты не лекарь, пресветлый князь. Ты та самая хворь и есть. Мудри с боярами да с холопами, а цыгана не обманешь. Мне бабка сказывала о том, кто живет чужой кровью. Есть такому шесть примет: прекрасен собой, да кровь на щеках бела; лют до женщин, и которая с ним слюбится, та скоро умрет; золото ему вместо солнца, и днем не кажет лица; луна — его серебро, и не коснется гроша, а коснется — сгорит; опричь серебра боится чеснока, осины да боярышника; и где он, там погибель. Точь-в-точь ты, пресветлый, а? Только осины еще не испробовали. Да и не надо осины, сгодится серебро, твое же золото на него разменяем. А на крайний случай поможет солнышко…
— Гореть будешь, сатана, — пообещала баронесса, не хуже пленника оскаляясь и показывая когти. — Как дерево гореть будешь, дочерна сгоришь!..
— Молчи, — сказал барон. — Хватит нам говорить. Пусть теперь он говорит.
— Что вам от меня нужно? — процедил князь, обнажая клыки; боль разрасталась, проникая в самые кости.
— Хорошо. — Барон, благоухающий чесноком, наклонился к нему со свечой. — Говори, что делать, чтобы дочка была здорова!
— Убейте меня, — шевельнулись губы над клыками. «Если тебя пытают несведущие в пыточном деле, признавайся сразу в том, что хочешь скрыть, ибо они неминуемо сочтут ложью первое сказанное». Старый еретик, как обычно, оказался прав: барон недоверчиво нахмурился.
— Она выздоровеет, если ты умрешь?
— Попробуйте и узнаете, — чувствуя себя на верном пути, князь сумел усмехнуться. Маленькая удача как будто разжала жестокие тиски боли, телесные и душевные силы отчасти вернулись к нему. Теперь он заметил, что раскаленный ошейник в одном месте истончается и сходит на нет, что он, собственно, почти разорван. Это был шанс, который надлежало использовать с умом.
— Смеешься над нами, тварь, — говорила меж тем баронесса. — Скоро перестанешь смеяться, когда глаза твои поганые вытекут. Я за мое дитятко сама из тебя душу проклятую выну, вот этими руками! Говори правду!
— Отпустите меня.
— Хэ, — сказал барон. Девица за спиной у князя тоже испустила смешок и накрутила цепочку на палец. Так, я не ошибся.
— Больно… Не могу говорить… — Князь очень надеялся, что его лицо не выражает ничего, кроме предсмертного распада.
— Это не боль, бриллиантовый, это полболи, — ласково проговорил барон. — Боль будет, когда я вот этот кошель над тобой развяжу… понимаешь? Ты уж потрудись себе же на пользу…
— Добро… я скажу… сейчас… — Князь пробормотал несколько невнятных слов: цыган, как и ожидалось, наклонился ниже, стараясь расслышать, и тут он рванулся — и разорванное монисто бросило девчонку навзничь!
— А, чтоб ты сдох! — глухо вскрикнула она, имея в виду не столько вампира, сколько скаредного дарителя, подвесившего серебряные монетки к посеребренной медной цепочке. Барон захрипел, придушенный холодной рукой; женщины шарахнулись, но вторая рука князя Георгие оледенила их члены, заперла дыхание и крик заклятием дурного сна.
Бросив заклятие, князь вытащил из кармана платок и провел им по горлу, стирая ожоги и раны — проклятая цепочка резанула, как тупой нож. Брезгливо осмотрел батистовый лоскут, уронил на пол и ободряюще улыбнулся своим обидчикам. Сине-багровому барону было уже все равно, зато обеих женщин так поразил ужас, что и заклятие, пожалуй, было излишним.
Ну вот, по крайней мере, голодным нынче ночью он не останется. Трое не в меру ловких цыган сами подписали себе приговор. Вожака с женой придется прикончить здесь, а девицу можно будет взять в замок… разгонять мою тоску. Днем холопы постерегут, а ночью я ей покажу монисто.
Теперь он мог позволить себе и рассеянность, и некоторую задумчивость. Полуобнаженная женщина, такая же беспомощная и униженная, как если бы ее держали двое дюжих лакеев, — что, кстати, ей предстояло в самое ближайшее время, — справилась с ужасом, губы ее растягивала дерзкая усмешка. Странное дело, только теперь при взгляде на нее пришло воспоминание, давнее, но необыкновенно отчетливое. Лет семьдесят тому назад. Сморщенные, темные ягоды бересклета, нанизанные, как бусины, на черную нитку. Девчонка лет двенадцати или четырнадцати… О, да — та, что не испугалась! Я ее не убил, но сейчас она, конечно, мертва или старая старуха… А, чтоб мне дождаться рассвета — это же их бабка! Цыгане уходят и приходят на старое место, и вот вы, ваша светлость, уже герой их сказок!.. А внучка-то похожа на бабку, да и внук похож, та тоже была тощенькая, как лягушка. Так вот как мне аукнулось добро. Доверился ей, оставил жить… сказки сказывать детишкам.
Додумать до конца он не успел. Что-то было не так. Нет, баронесса по-прежнему корчилась на месте, открывая и закрывая рот. А вот девка опустила руки со стиснутыми кулаками и клонилась вперед, пытаясь шагнуть. Этого не могло быть, но это было. Барон держался за его руку, пытаясь освободиться от захвата, этого тоже не могло быть — но и это было. На князя накатила дурнота, прежде не испытанная.
Да нет же, нет — чеснок, серебро… они люди, живые, смертные!.. И тут его хлестнули по лицу будто огненной плетью.
Сухие черные ягоды на нитках, которыми украсила себя эта девка, были не бересклетом, а боярышником. Теперь князь убедился, что цыган не зря назвал боярышник третьим после осины и чеснока.
«Ав орде, на дикх!»[1] — Сквозь боль и дурноту пробились слова. Их убогое наречие он научился неплохо понимать еще век назад — барон приказывал своим бабам не смотреть на него, князя. Разумно. Едва ли в сию минуту он являл собою подходящее зрелище для дам.
— Что с ним теперь будет?
— Сказано — он перестанет быть.
— Но мы только внуки.
— Отец наш был сыном.
— Чьим сыном? — простонал князь. С ним происходило что-то странное. Капли текли по шее. Кровь? Чья?.. Ладонь осталась чистой.
— Но если он помрет, — голос жены барона отвратительно вонзался в уши, — что будет с дочей?
— Не знаю. Да, может, правда, что надо его убить?
— А если нет?
— Он не умрет, — это сказала сестрица, ее гортанный детский голос. — Я дам ему кровь.
— Стой, дурная.
— Отстань.
Теплые пальцы — он чувствовал их тепло — толкнули его в щеку, коснулись губ: шершавая ладошка, запястье… кровь, много крови. Но первый же глоток отозвался судорогой во всем теле.
— Что, дед? — голос исполнен дрожи, будто дунули в пустой кувшин. — Худо? Ничего, потерпи.
Все трое засмеялись.
— Да ладно ли?..
— Ничего. Он больше не мулло.
Князь снова оскалил зубы, пытаясь напряжением мышц унять судороги — вполне безуспешно.
Он никогда не предавал значения их суевериям. Просвещенный дворянин XIX столетия (а князь был превосходно знаком и с французской наукой, и с немецкой философией — долгими зимними ночами у него только и было занятий, что чтение) может ли всерьез принимать предания темного дикого племени, которое поклоняется луне, наковальне, детородному члену и дурацкому многоглавому котопсу?! Как у холопов князя, как у любого народа, были и у цыган предания о кровососущих мертвецах, что получаются, само собой, из неправильно похороненных покойников. Как и у любого народа, на сотни глупых выдумок приходилось горстка бесспорных истин, каковые барон только что вкратце изложил князю. Не упомянул лишь одну маленькую подробность, которой не было в преданиях других народов.
Вампир-мулло из цыганских сказок, ложась с женщиной, мог сделать ее матерью. Дети, происшедшие от этого союза, имели власть истреблять вампиров.
Князь Георгие всегда относил это к глупым выдумкам. Он не полагал это возможным, потому что этого быть не могло. Положим, время от времени его и впрямь интересовали сами женщины, а не только их кровь. Бывало такое, он знал, и с другими. Однако женщины вампиров никогда не становились матерями, они становились покойницами или вампирами же. Неужели та девчонка… Но, правду сказать, он толком не помнил, что произошло семьдесят лет назад между ним и девочкой в ожерелье из сушеных ягод. Только ли вскрытие жил, беседы и снова упоение горячей кровью… или же упоение другого рода?
Судороги стали слабее, зато чаще. Словно удары. Как будто билось что-то запертое у него в груди… Как будто?!
Он сел, тряхнул головой. Провел ладонью по лбу, освобождая лицо от волос, пропитанных потом. В глазах теперь было ясно, как если бы здесь горело шесть свечей вместо одной. Он оглядел всех троих, задержал взгляд на девице, перетянувшей лоскутком порезанное запястье, но так и не прикрывшей соски. Попытался засмеяться — и подавился воздухом.
Воздух резал легкие, ударял в голову. Едкий чад от жаровни, запахи пота, распущенных волос, чеснока…
Чесночка в каком-то теплом вареве!
— Умираю… — Старшая цыганка так и подалась вперед. — Умираю с голоду. Мерав тэ хав… щавале… щейорра![2]
В шатре воцарилась полная тишина. Должно быть, бабка не объяснила внукам, как именно «перестанет быть» поверженный вампир. Может, она сама этого не знала. А теперь не все ли равно?
— Что у вас в том горшке?
Над горшком поднимался парок. Он вздернул рукава до локтей, сильнее порвав манжеты. Цыгане почтительно наблюдали, как вампир поедает вареную баранину, круто посоленную, с целыми зубцами чеснока. Будто триста лет не ел.
Холопы князя были в смятении. Его светлость вернулись за три часа до рассвета, сразу заперлись в кабинете и через некоторое время уехали, вместо того чтобы отойти на покой, — чего ни разу не случалось и на памяти старейших слуг. Уехал князь на кровном жеребце, другого жеребца и двух кобыл конюхам было велено отогнать в табор. Более ни князя, ни лошадей никто не видел. К великому разочарованию наследника — правнучатого племянника князя Георгие — из замка исчезло все золото. Спасибо, хоть ценные бумаги остались на месте.
Пришельца барон именовал «братом», и то сказать, «дед» звучало бы чудно: светлоглазый «гаже» (нецыган) казался его однолетком. Бывший князь быстро усвоил обычаи табора. Хоть и «гаже», ни в чем не был хуже ромов. Говорили, что он на дух не выносил поножовщины и не любил даже, когда при нем резали кур. Впрочем, когда кто-либо смотрел не как следует на его жену (не сестру барона, другую девку, но тоже красавицу — из королев королеву), бывал страшен, хоть и без ножа в руке. А маленькую дочку барона любил без памяти до самой своей смерти. Учил ее, говорили, изъясняться по-господски.
А много говорили о нем оттого, что он играл на скрипке. Хорошо ли играл? Да что толку рассказывать!..
Так играл, как будто жизнь — пустое и смерть — пустое.
2003