Более чем полувековая творческая деятельность Дмитрия Васильевича Григоровича (1822—1899) охватывает почти все основные периоды развития русской реалистической литературы ⅩⅨ века. В своих многочисленных произведениях: очерках, рассказах, повестях, романах, литературных воспоминаниях — писатель с присущей его таланту наблюдательностью сумел отобразить самые различные стороны жизни как дореформенной, так и послереформенной России, особенности литературно-общественной борьбы своего времени, возбудить интерес читателей к тем вопросам, которые тревожили передовое русское общество на протяжении второй половины прошлого века. И не случайно в 1893 году, в день пятидесятилетия литературной деятельности Д. В. Григоровича, лучшие русские писатели, в том числе и Л. Н. Толстой, отдали ему дань почтительности и признания как одному из патриархов отечественной литературы.
И всё же лучшие страницы его творческого наследия, наивысшие художественные достижения, в силу условий воспитания, особенностей дарования, среды, его окружающей, общей направленности духовного развития, были прежде всего связаны с эпохой сороковых и пятидесятых годов, с воздействием на мировоззрение писателя революционно-демократических идей В. Г. Белинского, А. И. Герцена, Н. А. Некрасова, писателей, примыкающих к кружку журнала «Современник».
Дмитрий Васильевич Григорович родился 19 (31) марта 1822 года в городе Симбирске, в семье отставного майора Василия Ильича Григоровича, служившего в 20‑х годах управляющим имениями графа А. Соллогуба, а затем приобретшего имение Дулебино в Тульской губернии, где и поселилась семья будущего писателя.
Отец Д. В. Григоровича умер, когда мальчику было всего восемь лет, и его воспитанием в основном занималась бабушка по матери, Мария Петровна Ледантю.
Как замечал в своих воспоминаниях Д. В. Григорович, «в кругу русских писателей вряд ли много найдётся таких, которым в детстве привелось встретить столько неблагоприятных условий для литературного поприща, сколько было их у меня»[1].
До восьми лет, по свидетельству писателя, в его руках не было ни одной русской книги. Конечно же, в этом была особенность судьбы не только Григоровича, но и некоторых других дворянских русских писателей, которым приходилось обучаться родному языку как иностранному. В то время, замечал Герцен, существовало как бы «две разных России», «…между образованным классом и народом — полный разрыв: иная одежда, иной язык, иные мысли.., община и дворянство, более ста лет (после реформы Петра Ⅰ.— Я. У.) противостоявшие друг другу и друг друга не понимавшие»[2]. И несмотря на этот, казалось бы, полный разрыв, русские писатели не только не утрачивали сознания своей национальности, но и оказывались в своих лучших произведениях выразителями самого духа народного. Может быть, действительно «есть какое-то химическое соединение человеческого духа с родной землёй»[3], — задавал вопрос себе и своим читателям Ф. М. Достоевский в «Зимних заметках о летних впечатлениях»,— которое не даёт нам прервать эту кровную связь со своим народом, отечеством, позволяет нам оставаться русскими.
Если такое «химическое соединение» и было, то, как мы знаем, образовывалось оно прежде всего воздействием на души дворянских детей тех самых крепостных крестьян, которыми владели и трудом которых жили их родители.
Не был здесь исключением и Григорович.
«Русскому языку,— писал он позже,— выучился я от дворовых, крестьян и больше от старого отцовского камердинера Николая; он любил меня, как будто я десять раз был его родным сыном… О нём можно сказать то же, что Филарет говорил о русском народе: в нём свету мало, но теплоты много. По целым часам караулил он, когда меня пустят гулять… водил по полям и рощам, рассказывал разные приключения и сказки… за весь холод и одиночество моей детской жизни я отогревался только — когда был с Николаем»[4].
Быть может, именно эта бескорыстная, преданная любовь крепостного, тесное общение с крестьянами и определили в конечном счёте общий пафос и тематическую направленность произведений Григоровича, до конца своих дней сохранившего верность униженному и угнетённому народу.
В 1832 году мать Д. В. Григоровича, Сидония Петровна, желая дать сыну необходимое образование, привозит его в Москву и помещает сначала в гимназию, а затем в частный французский пансион Монигетти, где он учился до 1836 года.
Переезд в 1836 году в Петербург и зачисление в Главное инженерное училище, куда двумя годами позже поступил и Ф. М. Достоевский, во многом определили судьбу писателя. Годы учёбы в училище с его строгой дисциплиной, атмосферой дружного и в то же время порой беспощадного и сурового товарищества были безусловно хорошей школой жизни для нерешительного, робкого и чувствительного подростка, которому вскоре предстояло самостоятельно устраивать свою жизнь.
Специальные лекции, читаемые в военном учебном заведении, всё же мало занимали внимание Григоровича. Во многом благодаря знакомству с Достоевским истинным его увлечением становится литература. Воодушевлённый чтением Шиллера, юноша принимается за сочинение первой своей пьесы — из итальянских нравов. Жизнь в училище всё более тяготит его. Дисциплинарное наказание за то, что он не отдал по рассеянности честь великому князю Михаилу Павловичу, и последовавшая за тем болезнь явились для Григоровича достаточным предлогом, чтобы уволиться из училища.
Заявив матушке, что его призвание быть художником, юноша поступает в Академию художеств, об учёбе в которой он напишет позже в своей повести «Неудавшаяся жизнь» (1850), но вскоре оставляет и её и поступает на службу в канцелярию директора императорских театров А. М. Гедеонова. Знакомство с актёрами и завзятыми петербургскими театралами и, «особенно, частые посещения Александрийского театра», как писал сам Григорович, невольно внушили ему мысль «принять более близкое участие в сценической деятельности»[5]. Довольно успешно он переводит французский водевиль «Шампанское и опиум» и драму Ф. Сулье «Наследство», которая вскоре даже была напечатана в журнале «Репертуар и Пантеон».
Ещё будучи кондуктором (курсантом) училища, Д. В. Григорович прочитал сборник стихотворений Н. А. Некрасова «Мечты и звуки», а затем познакомился и с самим поэтом, ещё только вступившим на литературное поприще. Сближение с Некрасовым окончательно утвердило его в желании «жить также своим трудом, сделаться также литератором», посвятить свою жизнь высокой поэзии.
В литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду» появляются первые оригинальные произведения Григоровича «Театральная карета» и «Собачка», рассказы, которые, как понимал и сам автор, к сожалению, лишены были хоть каких-либо достоинств.
Столь же беспомощным оказался и рассказ Григоровича «Штука полотна», помещённый в юмористическом сборнике «Первое апреля», задуманном и осуществлённом предприимчивым Некрасовым.
И всё же, несмотря на неудачи первых опытов, Григорович не оставляет литературной деятельности. Благодаря сотрудничеству с Некрасовым он попадает в сферу действия новых идей, охвативших передовую русскую литературу в 40‑е годы и оформившихся затем в статьях и выступлениях В. Г. Белинского в целостную идейно-эстетическую программу так называемой «натуральной школы».
К 40‑м годам ⅩⅨ века со всей очевидностью обнаружилась иллюзорность романтических представлений о жизни, а вместе с тем и страшная власть над человеком окружающей его среды. Отсюда естественное стремление передовой русской литературы к неприкрашенному исследованию действительности, её «деромантизации», «депоэтизации», к раскрытию губительного воздействия её на человека и резкой её критике. Формула «литература — есть художественное познание действительности» во многом стала определять направленность творчества передовых писателей этого времени.
Наряду с утверждением необходимости трезвого взгляда на то положение, в котором оказалось в 40‑е годы русское общество, художники «натуральной школы», основываясь на идейно-эстетических принципах творчества Гоголя, заявившего, что для искусства нет низких тем, и сумевшего возвести в «перл создания» «жизнь толпы», «людей низших сословий», огромное значение придавали широкой демократизации литературы. Следуя этим принципам, русская литература окончательно становилась на путь возмужания, на путь осознания подлинной народности.
«Русская литература,— писал Н. А. Некрасов,— поумнела и быстро вступает в период зрелости… Отказавшись от изображения бурь и волнений, без сомнения возвышенных и глубоких, возникающих в благовонной атмосфере аристократических зал, при громе бальной музыки… она не гнушается тёмных дел, страстей и страданий низменного и бедного мира…. Сделав великий шаг твёрдо и сознательно, она не смущается позорными упрёками, которые, к стыду нашего времени, сыплются ещё на неё из разных углов, за то, что занимается она предметами ничтожными и унизительными для неё, роется в грязи…»[6]
Неукротимое стремление литературы к познанию, анализу, исследованию, сближение научного и художественного сознания являлись одной из важнейших идейно-эстетических установок «натуральной школы». В своей статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» В. Г. Белинский, отстаивая демократичность искусства, прямо сближает его с наукой.
«Природа,— писал он,— вечный образец искусства, а величайший и благороднейший предмет в природе — человек. А разве мужик — не человек? — Но что может быть интересного в грубом, необразованном человеке? — Как что? — Его душа, ум, сердце, страсти, склонности,— словом, всё то же, что и в образованном человеке. Положим, последний выше первого; но разве… для анатомика и физиолога организм дикого австралийца не так же интересен, как и организм просвещённого европейца? На каком же основании искусство в этом отношении должно так разниться от науки?»[7]
Естественно, что стихия научного, детального, «микроскопического» исследования человека и среды, его окружающей, наиболее яркое, чем в других жанрах прозы, выражение получило в так называемых физиологиях очерках, с возможной точностью воспроизводящих черты и свойства тех или иных социальных типов (крестьянина, ремесленника, помещика, чиновника), их быта и условий жизни.
Именно такого рода физиологический очерк «Петербургские шарманщики», написанный по заданию Некрасова и помещённый в программном сборнике писателей «натуральной школы» «Физиология Петербурга», вышедшем в 1844 году, и обеспечил первый серьёзный успех Григоровичу.
«„Петербургские шарманщики“ г. Григоровича,— писал Белинский в 1845 году,— прелестная и грациозная картинка, нарисованная карандашом талантливого художника. В ней видна наблюдательность, умение подмечать и схватывать характеристические черты явлений и передавать их с поэтическою верностью. Г‑н Григорович — молодой человек и только что начинает писать. Такое начало подаёт хорошие надежды в будущем»[8].
Влечение к изображению действительности «так, как она представляется», к созданию новых, незнакомых для прежнего искусства тем, которое, как заметит позже сам писатель, он тогда испытывал, было, конечно, не только личным влечением Григоровича. Это была общая тенденция развития передовой русской литературы 40‑х годов. Но надо отметить, что молодой Григорович был одним из первых русских писателей, в чьём творчестве она нашла своё яркое выражение.
Во вступительной части своего рассказа писатель прямо заявляет о той задаче, которую он ставит перед собой как художник.
Григорович как бы приглашает читателя вместе с ним внимательно присмотреться к такому, казалось бы, всем знакомому явлению, как петербургские шарманщики. В их «частной и в общественной, уличной жизни многое достойно внимания»,— уверяет он и тут же с большой художественной убедительностью доказывает это своим рассказом, обосновывая тем самым новым героям право на место в литературе, чуждавшейся до тех пор всего низменного, грубого, неизящного.
Писатель создаёт несколько блестящих по исполнению социальных портретов проживающих в Петербурге шарманщиков, представляющих как «класс мещан» — бедных шарманщиков-одиночек, так и «аристократию» от шарманки, устраивающую коллективные выступления на улицах. В то же время он даёт как бы национальный срез физиологии своих героев, метко подмечая национальные особенности характера итальянских, немецких и русских шарманщиков. Причём, рассказывая о приехавших в Петербург итальянских и немецких шарманщиках. Григорович даёт понять, что не только в России, но и в других странах Европы образуется целый класс обездоленных людей, готовых на всё, чтобы добыть себе и своим детям кусок хлеба.
В соответствии с идейно-эстетическими установками «натуральной школы» писатель не ограничивается лишь фиксацией тех или иных черт жизни и быта своих персонажей; он стремится выявить социальные мотивы их поведения, их психологии, выяснить, что обрекло человека на нищенское существование, что заставляет его заниматься этим жалким ремеслом.
Хотя Григорович и заявляет во вступлении к «Петербургским шарманщикам», что не рассчитывает на сострадание своим героям и хочет лишь показать, что и они достойны внимания, но то сочувственное отношение к их жизни, которое выказывает автор, безусловно, не могло оставить читателей равнодушными к судьбам этих бесправных ремесленников, не могло не заставить их задуматься о несправедливом общественном устройстве, угнетающем человека. Вникнув вместе с автором в «нравственную сторону этого человека», читатель не мог не увидеть также, «что под грубою его оболочкою скрывается очень часто доброе начало — совесть». Ведь шарманщик, замечает писатель, мог бы, как другие бедняки, просить подаяние, вместо того, чтобы за жалкие гроши, а порой и без надежды на них, таскать за собой целый день тяжёлый ящик, разыгрывать веселье, когда впору плакать, убивать месяцы на дрессировку собаки или обезьяны.
«Что же вынуждает его на такие подвиги, если не чувство, говорящее ему, что добывать хлеб подаянием или плутовством бесчестно?»
Писатель показывает, что тяжёлый, неблагодарный труд, ужасающий по своим условиям быт всё же не побороли в душе этих обездоленных людей добрых качеств, выражающихся в их отношении к товарищам, близким, в юморе, в самом их несколько грубом, однако с удовольствием принимаемом народом искусстве.
Воссоздавая своеобразный мирок петербургских шарманщиков, Григорович, кроме всего, как бы ещё раз подтвердил мысль Гоголя о социальной разобщённости русского общества. И в то же время — вызывая у читателей сострадание и симпатию к этим живущим особой жизнью героям — он безусловно своим рассказом не мог не способствовать преодолению существующих между различными сословиями преград.
В 1846 году, под влиянием резко усилившихся в передовом русском обществе антикрепостнических настроений, Д. В. Григорович создаёт повесть «Деревня», сюжетной основой для которой послужил рассказ матери писателя о безотрадной судьбе насильно выданной замуж за нелюбимого, грубого парня молодой крестьянки.
Последовательно, год за годом, от рождения в хлеву до смерти, прослеживает писатель злосчастную судьбу сироты Акулины, и от подробностей этого путешествия по кругам ада невольно стынет душа.
Если судить по ироническому обращению автора «Деревни» к своим читателям («Хотя рассказчик этой повести чувствует неизъяснимое наслаждение говорить о просвещённых, людях, хотя он вполне убеждён, что сам читатель несравненно более интересуется ими, нежели грубыми, грязными мужиками и бабами, однако ж он перейдёт скорее к последним»), автор и в этом произведении ставил перед собой, в соответствии с программой «натуральной школы», задачу создания новых для литературы социальных типов, исследования их жизненных условий, критическое изображение феодально-крепостнической действительности и т. д.
И эта задача была реализована художником. Но замысел Григоровича был всё же несколько иным, в известном отношении выходящим за рамки установок «натуральной школы» и отразившим очень знаменательную для русской литературы второй половины 40‑х годов тенденцию в литературе, в произведениях Ф. М. Достоевского, А. И. Герцена, М. Е. Салтыкова-Щедрина, постепенно намечался поворот от веры во «всеподчиняющую силу века, среды» к мысли об активности человеческой личности, её достоинстве, самосознании, а следовательно, в эстетическом плане — от бытописательства к психологизму. Постепенно «маленького человека», человека толпы, ещё ранее утвердившегося в качестве литературного героя, стали изображать не только как жертву несправедливого социального устройства или как некий необычный социальный тип, а, в некоторых отношениях, с тех же идейно-эстетических позиций, что и главного традиционного героя повестей и романов (дворянина, отчасти разночинца). Именно такую задачу и ставил перед собой художник, стремясь утвердить свою героиню — простую крестьянку — как личность, показать особенности её сознания, раскрыть богатство и поэтичность её души. К сожалению, Григоровичу лишь в малой степени удалось воплотить свой замысел.
Пытаясь представить Акулину как фигуру исключительную (то есть как истинную героиню), со своим особым, отличным от других духовным миром, он разорвал все узы, связующие её со средой и общественной, и семейной, и естественно, как реалист, отрицая идеализацию при изображении действительности, не мог показать тех оснований, на которых бы развилось или как-либо проявилось её сознание.
Но, как это иногда бывает, недостаток в одном обернулся достоинством в другом. Поставив свою героиню в столь исключительные обстоятельства полного пренебрежения к ней всех окружающих, художник тем самым настолько подчеркнул трагическую сторону её социального положения, что она превратилась в своего рода символ бесправия и обездоленности крестьянки в условиях крепостничества, испытывающей на себе гнёт помещика, управляющего, семьи мужа. Общность судеб Акулины и многих крестьянок как бы подчёркивалась и самим названием повести — «Деревня».
Повесть «Деревня» вызвала самые противоречивые отклики в печати.
«Не обошлось, конечно,— как замечает сам писатель,— без насмешек со стороны ненавистников реального направления литературы; в „Ералаше“ я был изображён в виде франта, роющегося в навозной куче, между тем как из ближайшего окна баба выливала мне на голову шайку помоев»[9].
Особое место было отведено «Деревне» Григоровича и в статье славянофила Ю. Самарина, напечатанной в журнале «Москвитянин» в 1847 году и направленной против литературы «натуральной школы».
Повесть Григоровича, так же как и другие близкие ей по духу произведения, рассматривалась славянофилами как «карикатура и клевета на действительность».
В повести молодого писателя идеологов «Москвитянина» раздражало даже не то, что в ней всё внимание было сосредоточено лишь на «тёмных сторонах жизни»,— изображённые в повести взаимоотношения крестьян и помещика, совершенно равнодушного к судьбам своих рабов, взаимоотношения селян между собой разрушали утверждение славянофилов о целостности и единстве патриархального и нравственного мира деревни.
Совсем по-иному была встречена «Деревня» демократически настроенными русскими писателями и критиками. Это «одно из лучших беллетристических произведений прошлого года»[10],— писал в 1847 году В. Г. Белинский.
Повесть Григоровича явилась не только ярким свидетельством тяжёлой жизни русского крестьянина, внеся тем самым заметный вклад в борьбу передовой части общества с крепостничеством; она имела ещё и большое историко-литературное значение: это была, как верно заметил И. С. Тургенев, «по времени первая попытка сближения нашей литературы с народной жизнью»[11], первая попытка утвердить в качестве главного героя литературы обыкновенных «грубых, невежественных» мужиков и баб.
Защищая автора «Деревни» от нападок «Москвитянина» и отстаивая право каждого писателя изображать любые, в том числе «тёмные стороны» жизни, Белинский замечает, что не «только дикость и зверство в семейных отношениях» видит Григорович в русской деревне.
«Но вот тот же самый г. Григорович, который написал „Деревню“, предлагает читателям, в этой книжке „Современника“, новую свою повесть („Антон Горемыка“), в которой на сцене опять деревня и которой герой — русский крестьянин, но уже вовсе не вроде мужа Акулины, а человек добрый, который по своему, нежно, человечески любит своего племянника, свою жену и обращается с ними по человечески»[12]
И действительно, герой новой повести Григоровича Антон был наделён многими добрыми качествами души, присущими русскому крестьянству. Антон трудолюбив, он по-доброму, отзывчиво относится к своим родным, ближним, вообще окружающим. Он любит животных, терпеливо и стойко переносит жизненные невзгоды и т. д.
Но именно эта доброта невинность Антона, схожесть его живого кроткого характера с характерами тысяч других русских мужиков и поднимали значимость его драматической истории до уровня социальной трагедии. Получалось, что весь строй жизни объективно оказывался направленным на то, чтобы сломить, уничтожить человека, низвести его до положения бесправного и безропотного животного. Стоило крестьянину хоть в чём-то воспротивиться безжалостному гнёту этой системы — и судьба его была решена. Так случилось и с несчастным Антоном, написавшим под диктовку односельчан письмо в Петербург о притеснениях управляющего.
Рассвирепевший от наглости холопа управляющий учинил над Антоном расправу. Брата, Ермолая, в первое рекрутство записал, землю отнял, вконец разорил и отправил в кандалах в Сибирь.
Этот страшный рассказ, страшный именно своей беспристрастностью, отсутствием каких-либо прямых авторских оценок, сетований, выводов, деклараций, жалоб, был воспринят многими русскими людьми как обвинительный акт существующему мироустройству.
«Ни одна русская повесть,— свидетельствовал В. Г. Белинский,— не производила на меня такого страшного, гнетущего, мучительного, удушающего впечатления: читая её, мне казалось, что я в конюшне, где благонамеренный помещик порет и истязует целую вотчину — законное наследие его благородных предков»[13].
Но рассказ о судьбе Антона-Горемыки не только вызывал сострадание, жалость к угнетённому крестьянству, он будил в лучших русских людях чувство возмущения, стыда за то, что такое возможно и до сих пор происходит в России, звучал как призыв к борьбе за освобождение народа.
«В Неаполе в 1848 году,— писал А. И. Герцен,— я впервые прочитал его „Антона-Горемыку“… Это „memento patriam“[14] было особенно тягостным в разгар революционных событий в Италии, под сладостными и ласкающими порывами ветра с Средиземного моря. Я испытывал угрызение совести, мне было стыдно находиться там, где я был. Крепостной крестьянин, с преждевременными морщинами, нищий, добрый смиренный, в кандалах безвинно бредущий в Сибирь, неотступно преследовал моё воображение, когда я жил среди прекрасного народа»[15]
Знакомя читателя со страшными картинами жизни крепостных крестьян, писатель всем ходом своего повествования как бы подводил его к единственно возможному выводу: положение крестьян настолько невыносимо и безнадёжно, что им не остаётся ничего иного, как восстать на своих поработителей. И не случайно в первом варианте повесть заканчивалась сценой бунта крестьян, выступивших против своего управляющего и сжигающих его дом, которая была затем (чтобы провести повесть через цензуру) переписана и заменена другой сценой одним из редакторов «Современника» А. В. Никитенко.
Вопрос о положении крестьян в России был теснейшим образом связан и с вопросом о помещичьем праве, с вопросом о том, что же представляют из себя те, кому волею судьбы дано право распоряжаться жизнью миллионов русских мужиков. И Григорович даёт на него свой ответ, который от произведения к произведению становится всё определённее и однозначнее.
В повести «Деревня» писатель делает лишь лёгкий иронический набросок портрета помещика, который, как замечает рассказчик, конечно, никогда бы и не заехал на родину, «и на этот раз предпочёл бы чужие края скучной своей деревне, если б управляющий… не решился доложить ему… о постепенном уменьшении доходов с имений». Григорович здесь прямо не порицает помещика, не говорит о той непреодолимой пропасти, которая лежит между ним и крестьянином, он лишь показывает, как филантропическая затея помещика выдать замуж Акулину, с целью облагодетельствовать сироту, приводит её к гибели, да замечает мимоходом, что Акулиной овладевал всегда какой-то совершенно необъяснимый страх, когда оказывался перед её глазами барин, хотя и было всем известно, что Иван Гаврилович был «человек добрый, благонамеренный».
В «Антоне-Горемыке» фигура помещика вообще не появляется на сцене. И читатель мог бы предполагать, что барин и не знает вовсе о злоупотреблениях своего управляющего, о том, как притесняют простого мужика богачи мельник или целовальник. Мог бы! Хотя и настораживает читателя ирония автора, сообщающего о «слепом доверии» молодыми господами своего полуразорённого имения честности управляющего, хотя и намекало на полное безразличие владельца деревни к своим полунищим подданным замечание писателя о скопленном помещиком за несколько лет несметном множестве «скирд убранного хлеба», стоящих в ожидании всеобщего неурожая в губернии. Но это всё лишь косвенная характеристика помещиков. Истинные сущность и смысл отношения к крестьянству вроде бы действительно доброй и заботливой помещицы Григорович со всей обнажённостью раскрывает в рассказе «Бобыль» (1847), тесно примыкающем по своей проблематике к повестям «Деревня» и «Антон-Горемыка».
Конечно, мягкий юмор писателя, спокойный, объективированный тон повествователя, рисующего образ старушки помещицы, заботливо ухаживающей за забредшим в её деревню, бездомным умирающим кровельщиком, мог ввести на время в заблуждение читателя, подобно тому, как был введён в заблуждение либеральный критик П. В. Аненков, увидевший в образе Марьи Петровны портрет «доброй помещицы». Но вряд ли кого мог обмануть финал истории, заканчивающейся тем, что умирающего крестьянина выбрасывают из скотного двора на улицу под дождь,— финал полностью разоблачающий всё лицемерие помещичьей филантропии.
И царское правительство, после революции 1848 года во Франции усилившее репрессивные меры по отношению к демократической и революционно настроенной интеллигенции, совершенно правильно поняло смысл созданного Григоровичем рассказа: особым комитетом, созданным с целью наблюдения над журналами, рассказ «Бобыль», наряду с повестью «Антон-Горемыка», статьями «Об историческом развитии чести» А. И. Герцена, «Взгляд на русскую литературу 1847 года» В. Г. Белинского, был признан «особо вредным».
Повести Д. В. Григоровича о крепостных крестьянах были оценены его современниками не только как художественное открытие народной жизни но и как акт большого гражданского мужества, как открытое выступление в защиту угнетённого рабством народа.
«Имена Тургенева и Григоровича,— писал Герцен в 1857 году,— не забудут ни русский крепостной, ни вольноотпущенный. Сейчас, накануне освобождения, при более мягком режиме, против крепостного права выступают многие; а эти два художника делали это при страшном господстве Николая»[16].
Сороковые годы стали для Григоровича годами расцвета его художнического дарования, годами его литературной славы. Его имя становилось в один ряд с именами выдающихся русских писателей: Ф. М. Достоевского, И. С. Тургенева, А. И. Герцена, М. Е. Салтыкова-Щедрина; его произведения были в центре ведущихся в это время литературных дискуссий. Он был самым непосредственным участником того переворота, который произошёл в эти годы в литературе и которым окончательно утвердились в ней в качестве ведущих — идейно-эстетические принципы реализма, народности, гражданственности, окончательно определилась главная её цель — служение народу, борьба за его освобождение.
В 1848 году в журнале «Современник» появляется повесть Григоровича «Капельмейстер Сусликов», рассказывающая о драматической судьбе бедного музыканта, сына крепостного крестьянина. В ней писатель развивает параллельно сразу две очень важные для русской реалистической литературы того времени темы. С одной стороны, писатель ставил перед собой задачу воссоздать трагическую историю художника из народа, не имеющего никакой надежды на признание и успех в условиях крепостнического общества и обречённого в нём, как и героиня повести «Сорока-воровка» Герцена, вышедшей чуть раньше повести Григоровича, на гибель, с другой,— подобно И. С. Тургеневу, автору «Записок охотника»,— представить простого человека, сына крепостного мужика как личность, как человека одарённого, талантливого, куда более способного, чем использующие и присваивающие его талант дворяне, распоряжающиеся судьбой музыканта.
Если в «Деревне» социальный антагонизм между крестьянами и помещиками-дворянами Григорович раскрыл лишь косвенно, через исключительную ситуацию, в которой оказалась героиня, через изображение её несчастной судьбы, то в «Капельмейстере Сусликове» и в других произведениях конца 40‑х — начала 50‑х годов писатель представляет этот антагонизм уже в открытом противостоянии двух сословий, как нечто обычное, как характернейшую черту современной ему действительности. Причём эти противоречия художник стремится подчеркнуть, обозначить и композиционно: параллельным изображением барской пустой, бессмысленной жизни и тяжёлой, безотрадной мужицкой доли. Приём социального контраста становится одним из важнейших сюжетно-композиционных приёмов в творчестве Д. В. Григоровича 1850‑х годов.
Именно этот принцип во многом определяет поэтику таких его повестей, как «Кошка и мышка» (1857), где рассказывается о мытарствах крестьянина Савелия, оказавшегося в лапах прохвоста откупщика Пукина; «Пахотник и бархатник» (1860). о разорении семьи трудолюбивого мужика Карпа; и, наконец, романа «Переселенцы» (1856), в котором даётся параллельное изображение жизни господ и их крепостных.
Сопоставление быта и занятий мужика и барина, естественно, невольно приводило читателя к мысли о недопустимости, невозможности, да и просто бессмысленности такого положения вещей, когда один трудолюбивый, честный, но полуголодный и несчастный человек всю свою жизнь с утра до вечера трудится для того, чтобы другой человек, чьё бесцельное существование (как жизнь, например, Слободского — героя повести «Пахотник и бархатник») и оправдать-то ничем и никак нельзя, мог нежиться в довольстве и роскоши.
Писателю удаётся с особой художественной убедительностью показать всё бесправие, всю неустойчивость жизни крестьянина — намеренным введением в сюжет повествования элемента случайности. Он как бы ещё раз подчёркивает тем самым, что жизнь, благополучие мужика совершенно не зависят ни от результатов его труда, ни от его старательности, рассудительности, ума, таланта. Его судьба оказывается в полной подчинённости прихоти помещика и слепой воле случая. Самая пустая, элементарная случайность начисто разрушает создаваемый нечеловеческим трудом крестьянский быт, ведёт мужика зачастую к полному разорению и даже гибели. Случайно барин, скучая, взглянул на бедную сироту Акулину и ей была тут же уготована мученическая жизнь и преждевременная смерть. Случайно, раньше срока, помещику Слободскому («Пахотник и бархатник») понадобились на какие-то пустяки деньги — и деревня разорена. Случайно в провинциальный городок приезжает значительное лицо — и жизнь капельмейстера Сусликова оказывается изломанной. Племянник Савелия Гришутка («Кошка и мышка») случайно купил для готовящихся крестин бочонок водки не в том, в каком нужно было, кабаке, за пределами уезда,— и Савелий оказывается на грани разорения, попав в хищные лапы исправника, писаря, откупщика, готовых содрать с него за нарушение положения об откупах три шкуры. Правда, в конце концов жизнь в семье Савелия вроде бы налаживается. Но надолго ли? Не сметёт ли вновь всё благополучие семьи какой-либо нелепый случай — невольно думает читатель, вспоминая встречу откупщика Пукина со становым приставом, когда писатель ясно даёт понять, в какой зависимости находится судьба мужика от минутного настроения помещика, богача.
Вообще мастерское умение организовывать отдельные сценки, вводить в начале или в середине повествования те или иные детали, которые неожиданно «срабатывают» в финале произведения,— одна из важнейших особенностей творческого метода Григоровича. Читая о том, как бежала по снегу «в мутных волнах между сугробами» маленькая Дунька за гробом матери, вспоминаешь вдруг горестные размышления писателя в первой главе повести «Деревня» о том, как много гибнет в раннем детстве предоставленных родителями на волю судьбы детей, и уже перестаёшь сомневаться в трагическом исходе и этого эпизода рассказанной истории.
Значительное место в творчестве Григоровича в эти годы занимают и так называемые нравоописательные повести, рисующие жизнь и быт городских обывателей. К такого рода произведениям, продолжающим и развивающим традиции Гоголя в изображении самодовольства, тупости и никчёмности жизни паразитирующих слоёв общества, снедаемых завистью чиновников, городских обывателей, бездарных и самодовольных литераторов и т. д., обращались в это время многие русские писатели — И. И. Панаев, В. А. Соллогуб, А. Н. Плещеев, М. Е. Салтыков-Щедрин.
В посвящённых этой теме повестях «Похождения Накатова, или Недолгое богатство» (1849) и «Свистулькин» (1855) наиболее ярко проявляется сатирическая сторона дарования писателя. И хотя критика Григоровичем дворянско-чиновничьей среды и не подводила читателя к тем глубоким социально-значимым выводам, которые подготавливались сатирическими произведениями Герцена, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, всё же художник создаёт в них целый ряд запоминающихся карикатурных образов беспутно живущих богачей, франтов, резонёрствующих либералов, заражённых патологическим тщеславием чиновников, лицемеров, авантюристов.
Гоголевские традиции сатирического изображения быта провинциальных помещиков Григорович продолжает разрабатывать и в романе «Просёлочные дороги», в котором отдельные эпизоды провинциальной жизни объединяются в повествовании, как и в «Мёртвых душах» Гоголя, мотивами путешествия, дороги. Роман этот, напечатанный в 1852 году в журнале «Отечественные записки», успеха не имел. Им не был доволен и сам автор, не сумевший должным образом «распределить материал» в произведении.
Однако для характеристики общей направленности романа «Просёлочные дороги» следует упомянуть тот факт, на который особое внимание обращает в своих мемуарах и Григорович: роман был приостановлен цензурой сразу после публикации первой части, ввиду того, что дворянство в нём было выставлено «в слишком карикатурном виде».
Несмотря на разносторонность творческих интересов писателя в 50‑е годы, главная цель его литературной деятельности по-прежнему — исследование народной жизни. Хотя к этому времени и появилось немало произведений из народной жизни, крестьянин во многом продолжает оставаться для русского общества той же загадочной, непознанной фигурой, что и раньше. И не случайно в 1853 году сам автор «Записок охотника» писал:
«Мужички совсем одолели нас в литературе. Оно бы ничего; но я начинаю подозревать, что мы, так много возившиеся с ними, всё-таки ничего в них не смыслим»[17].
Некоторые представители так называемого просвещённого общества знали о жизни крестьян не более, чем знакомые помещика Слободского («Пахотник и бархатник»), считавшие, что мужик только и делает, что «хлебает себе щи, пичкает с утра до вечера пироги и сметану да на печке валяется…», или имели о мужике совершенно извращённое представление (как о существе примитивном, неспособном на проявление человеческих страстей, чувств, желаний), подобно толстому господину из рассказа Григоровича «В ожидании парома», в котором писатель сатирически заострённо раскрывает подлинную сущность отношения дворян к своим крепостным.
В романах «Рыбаки» и «Переселенцы» писатель ищет новые пути постижения души русского крестьянина, разностороннего исследования его отношений к своим ближним, к барину, к труду, окружающей его природе.
Роман «Рыбаки» (1853) привлёк внимание читателей и критики уже одним тем, что это был первый роман, центральной фигурой которого стал мужик — крестьянин-рыбак Глеб Савинов, умудрённый жизнью, наделённый сильным, решительным характером.
И этот важный для развития русской литературы факт был особо подчёркнут А. И. Герценом в статье «О романе из народной жизни», посвящённой «Рыбакам». Несмотря на то что в общей оценке великим русским критиком и писателем романа и тех надеждах, которые он у него вызвал, отразились во многом его народнические иллюзии. Герцен всё же верно отметил главное достоинство «Рыбаков», указав на эпичность характера Глеба Савинова и на то, что в нём впервые жизнь крестьянина изображена «не в условиях неравной борьбы с помещиком и его деспотическими нравами или с крючкотворными притеснениями администрации, это жизнь крестьянина в себе»[18].
Новый роман Григоровича — «Переселенцы» как бы подытоживал, художественно обобщал на широком полотне повествования накопленный писателем опыт исследования крестьянской жизни, взаимоотношений крестьянина с помещиком, его подневольного, рабского, бесправного положения. Роман был высоко оценён Н. Г. Чернышевским, который писал в 1856 году в «Заметках о журналах», что в «Переселенцах» Григоровича «есть живая мысль, есть действительное знание народной жизни и любовь к народу, у него поселяне выводятся не затем, чтобы исполнять должность диковинных чудаков с неслыханным языком: нет! они являются, как живые люди, которые возбуждают в себе полное ваше участие. В этом и причина постоянного успеха его повестей и романов из сельского быта»[19]. Общественная значимость романа «Переселенцы», раскрывшего непримиримость социальных антагонизмов между помещиками и угнетаемым ими крестьянством, определялась не только верным, объективным изображением народной жизни, но еще и тем, что он был создан в годы усиления массовых крестьянских выступлений, в то время, когда вопрос об освобождении мужика от крепостного ига стал важнейшим, коренным вопросом русской жизни.
Очень часто исследователи творчества Д. В. Григоровича, опираясь на замечание Н. Г. Чернышевского в статье «Не начало ли перемены?» о том, что предшественники Н. В. Успенского (то есть и Григорович тоже) идеализировали мужицкий быт, изображали простолюдинов такими благородными, возвышенными и добродетельными, кроткими и умными, упрекают автора романов «Рыбаки» и «Переселенцы», а также таких повестей, как «Пахарь» (помещённую в настоящий сборник), в сентиментальном любовании духовной цельностью крестьянина, в том, что он идеализировал патриархальные отношения в деревне и, отображая социальное расслоение крестьянского мира, не понимал его общественного значения и т. д. Но можно ли действительно признать, что Григорович идеализировал своих героев из народа? Л. Н. Толстой, например, видел «недостаток Григоровича и его рыбаков» в том, что писатель показывает не только хорошее, но и дурное в народе[20]. Иначе оценивал творчество художника и такой знаток русского народа, как Н. С. Лесков.
«Я не понимаю,— писал он,— почему пейзанские рассказы Григоровича подвергаются осмеянию, а рассказы целой толпы позднейших народников, напечатанные в самом огромном количестве и прошедшие без всякого следа и значения считаются чем-то полезным. По-моему, пейзаны Григоровича не только гораздо поэтичнее, но и гораздо живее, чем сахарные добродетельные мужички Небольсина, или дураки Успенского (имеется в виду Н. Успенский.— Н. У.), или ядовитые халдеи Левитова…»[21]
На самом же деле, конечно, Григорович не идеализировал народ, во всяком случае, такого рода поэтизация героев не была его творческой установкой. Он просто с любовью писал о крестьянах, видя, безусловно и отображая вполне объективно и дурные стороны их характера и быта. Так, он с горечью писал о бездушном порой отношении крестьянина к собственным детям, инертности его сознания.
«Простым классом народа,— замечал он,— вообще управляет рутина: его пугают всякие нововведения он боится идти новым путём…» и т. д.[22]
Для того чтобы объяснить противоречивость оценок творчества Григоровича и изменившееся вдруг отношение к его произведениям Чернышевского, следует вспомнить о том, что в годы создания писателем его романов «Рыбаки» и «Переселенцы» передовая русская литература вступила уже в новый этап своего развития. Несмотря на то что к середине 50‑х годов литература сделала очень многое в изображении крестьянина, ремесленника, «простолюдина» вообще (герои из народа стали изображаться в свете больших нравственных, общественных, государственных проблем, раскрывалось богатство их внутреннего мира), всё же отношение многих художников к крестьянину, мужику, как отмечал Чернышевский, продолжало оставаться «сострадательным», на народ продолжали смотреть только как на жертву несправедливого социального устройства. Поэтому пафос многих произведений приобретал часто не столько социальное, сколько общегуманистическое звучание. И самое главное — в народе не видели той общественной силы, которая только одна и способна сломать, уничтожить несправедливый, основанный на рабстве общественный строй.
Кризис феодально-крепостнических отношений, рост демократических тенденций, усиливающееся «движение народных масс за решительную ликвидацию старых порядков» (Г. И. Успенский) ставили перед литературой совершенно новые задачи.
Наряду с поэтизацией трудовой жизни народа, его высоких нравственных качеств, перед литературой (главным образом демократической) встала задача критически трезво и серьёзно отобразить действительное состояние народной жизни, узнать, в чём же реальные причины её «тяжёлого хода». Для того чтобы решить эту задачу, должны были явиться на смену представителям передового дворянства писатели, представляющие другие слои русского общества, наделённые иным, чем писатели прежней эпохи, сознанием. И такие писатели явились в лице братьев Успенских, Ф. М. Решетникова, В. А. Слепцова, Н. Г. Помяловского, А. Ф. Писемского и многих других художников-разночинцев.
Многими узами связанный с прошедшей эпохой, с грузом прежних литературных пристрастий, идеалов, упований, писатель не сумел, да и не мог перейти на новые идейно-эстетические позиции и всё более отставал от общего поступательного хода литературного развития. Он пытается как-то изменить свою жизнь и даже принимает предложение А. Б. Головина, управляющего канцелярией морского министерства, совершить на корабле кругосветное плавание, с тем чтобы описание путешествия было помещено в «Морском сборнике». Но его путевые очерки, созданные по впечатлениям путешествия на корабле «Ретвизан», публиковавшиеся сначала в периодических изданиях, а затем объединённые в книгу, не имели успеха.
В 60‑е годы Д. В. Григорович почти полностью отходит от литературной деятельности, изредка напоминая о себе как о писателе публикацией отдельных рассказов или повестей, не вызывающих уже прежнего интереса.
В эти годы Григорович возвращается к юношеской своей привязанности — к занятиям искусством, живописью. Он изучает историю художественного образования в России, пишет статьи о творчестве выдающихся художников, подготавливает своего рода путеводитель «Прогулки по Эрмитажу». Как признанный всеми тонкий ценитель и знаток искусства (не случайно в 1858 году И. И. Панаев писал в «Современнике», что «никто лучше его не знает императорского Эрмитажа и всех замечательных частных галерей в Петербурге»), Григорович выбирается секретарём Общества поощрения художников. Много сил и времени он отдаёт общественной работе, являясь несколько лет подряд председателем Театрально-литературного комитета, членом Комитета литературного фонда.
Лишь через два десятилетия Д. В. Григорович как писатель вновь привлекает к себе внимание литературной общественности повестью «Гуттаперчевый мальчик» (1883), в которой рассказывает печальную историю маленького сироты, мальчика Пети, безжалостно эксплуатируемого жестоким цирковым акробатом Беккером. В этой повести, сразу вошедшей в самые разнообразные школьные хрестоматии и сборники для чтения и ставшей одной из любимых книг для многих поколений детей, как бы вновь возрождались все лучшие свойства художественного дарования писателя, та благородная и мощная сила социального протеста против угнетающих человека жизненных обстоятельств, которая составляла пафос прежних его лучших произведений.
В 1880—1890 годах Григорович работает над «Литературными воспоминаниями», начатыми ранее и завершёнными в 1892 году, в которых, в живых и ярких картинах, воспроизводит писательский быт и литературно-общественную борьбу 40—60‑х годов, представляет целую галерею портретов виднейших русских писателей — Тургенева, Толстого, Островского, Гончарова, Некрасова; но уже не создаёт более ни одного сколько-нибудь интересного художественного произведения.
И тем не менее творческое наследие Д. В. Григоровича ни в конце прошлого века, ни позже не утрачивает своего значения. Его произведения постоянно переиздавались как в отдельных сборниках, так и в собраниях его сочинений. Для многочисленных поколений русских читателей он оставался интересен прежде всего как историк целой огромной области ушедшей в прошлое российской жизни, как тонкий и глубокий знаток крестьянского быта 40—50‑х годов ⅩⅨ века. Не могут не волновать современного читателя и общая гуманистическая направленность произведений писателя, его любовь к родной земле, к простым людям, чьим тяжёлым, самоотверженным трудом подготавливалось будущее России, яркие, живописные картины русской природы, придающие особую лирическую тональность его повестям из народной жизни. «Я глубоко убеждён, что пока на Руси существуют леса, овраги, летние ночи, пока ещё кричат кулики и плачут чибисы,— писал Д. В. Григоровичу А. П. Чехов, ещё только начинавший тогда свой путь в литературе,— не забудут ни Вас, ни Тургенева, ни Толстого, как не забудут Гоголя. Вымрут и забудутся люди, которых Вы изображали, но Вы останетесь целы и невредимы. Такова Ваша сила…»[23]
Н. Утехин