В густом мраке, где долгие миллионы лет медленно сжимался тугой газовый шар, родилась звезда. Она рождалась долго и мучительно, мрак не хотел отпускать от себя эту невидимую еще массу вещества, но недра звезды уже клокотали, все горячее становилась ее поверхность. Звезда хотела жить и заявила о своем желании на всю Галактику.
Будто лопнуло пространство, и на том месте, где чернела пустота, зарделось, засияло, затрепетало светило, и низкий звук, басовитый и неожиданно громкий, поплыл по вселенной.
Голос звезды застревал в горячих туманностях, извилистым путем пробирался сквозь непроходимые дебри межзвездного водорода, набирал силу в магнитных полях галактических спиралей и терялся в провалах между спиральными рукавами.
Звук убегал из Галактики в такую даль, что и сама звезда уже не была видна, скрытая темными облаками. Здесь звук умирал, затихал, он выполнил свой долг — возвестил о том, что в глуши третьего спирального рукава много миллионов лет назад родилась звезда. Рядовая звезда, одна из ста миллиардов жительниц звездного города — Галактики.
Откуда он, неодушевленный посланец, мог знать о том, что безнадежно опоздал, что слишком мала его скорость, слишком долог путь, что звезда, исторгшая его, давно состарилась, сама стала красным сверхгигантом, а затем белым карликом или невидимой нейтронной звездой?
Звук возвещал миру о торжестве рождения, а новорожденная давно умерла, прожив долгую жизнь и испытав все, что могло выпасть на долю рядовой звезды средней массы — простой галактической жительницы.
Что это было? Сон или мечта? Скорее — греза наяву, будто ожило число, воскресла формула и короткая запись в последней колонке таблицы материализовалась в музыку, в далекую звездную песню: «Всем нам радость!»
Шестьдесят шесть герц. Я написал это число на ватмане. Шестьдесят шесть герц — частота, на которой раздается первый крик новорожденной звезды. Не песня, не ария — одна нота, проходя тысячи парсеков и обрастая обертонами, становилась симфонией.
Победа моя была пирровой. Уравнения оказались настолько сложными, что для каждой звезды их приходилось решать заново. И я торопился. Ребята сдавали летнюю сессию, а я считал и считал, будто каждую минуту ко мне могли подойти и сказать: «Стоп, Ряшенцев, хватит. Вы должны учиться. Вы должны работать. В мире много дел и без этих голосов».
Каждый вечер я приходил к Олегу. Мы просматривали расчеты, толковали о заметке для «Астрономического журнала». А потом колотили по клавише старого пианино, слушали наше произведение — голос звезды, симфонию из одной ноты. Размышляли, к какой еще звезде приложить наш стетоскоп.
— Арктур, — сказал я.
— Арктур? — Олег полистал справочник. — Нет, неинтересно. Давай лучше Эр Тэ Козерога. Магнитная переменная звезда, классический случай…
Он посмотрел на меня и закончил:
— А впрочем, делай что хочешь. Тебя заставлять — все равно что плыть против течения.
Он усмехнулся, но не иронически, как обычно, а очень доброй улыбкой довольного человека.
Олег оказался прав. Арктур не звучал вовсе. Я получил в решении нуль, точно нуль. Чувствовал себя обиженным, будто у меня отняли вещь, которой я дорожил больше всего на свете.
Арктур ярко светил по вечерам над восточным горизонтом, бессловесная звезда, красивая посредственность с абсолютным нулем в звуковом спектре. Огорчение мое прошло, и последние дни перед отъездом в горы я думал уже о другой идее. Она пришла мне в голову неожиданно и заслонила Арктур, станцию, Олега.
Я думал о голосе вселенной.