XXI

Если точно соблюдать последовательность событий - если называть событиями обыкновенный банальный пикник и обыкновенные разговоры,- то дело было так: подъехали к речке, и я предложил сперва искупаться, а потом уже сесть за трапезу. Предложение было встречено общим согласием, прислуга занялась приготовлениями на лужайке, а мы втроем - я, Петр Францевич и Василий Степанович - отправились вверх по течению реки, предоставив маленький пляж в распоряжение женщин. Под ветлами, среди ветвей, вибрирующих в темной воде, не было дна, зато на солнце, на середине реки вода была теплой, под ногами почувствовалось песчаное дно; я потерял из виду моих спутников, вступивших в нескончаемый разговор о проблемах сельского хозяйства; ближе к противоположному берегу течение вновь убыстрялось; выбравшись, я лег на траву. В вышине надо мной плыли рисовые облака, и такие же прозрачные, невесомые мысли струились на дне моих полузакрытых глаз, я думал о том, что в некотором особом состоянии самоотчуждения мы способны следить за нашей мыслью, не принимая в ней участия, я думал, что для того, чтобы наслаждаться жизнью, нужно, в сущности, отстраниться от жизни. Зыбкие воды неслись передо мной - темный, дрожащий и вспыхивающий на солнце поток. "Ку-ку!" - раздался голос рядом, я отвел руку от лица, щурясь от солнечного сияния, и увидел Роню, стоявшую надо мной в полосатом, белом с сиреневым купальнике, увидел ее ноги, слишком длинные оттого, что я смотрел на них снизу, обтянутый купальником лобок и возвышения грудей. Солнце стояло у нее за спиной, лицо казалось темным в окружении пламенеющих волос. Она присела на корточки, держась одной рукой за землю, ее коленки блестели. "Мне кажется,- сказал я, приставив ладонь к глазам,- таких купальных костюмов в то время еще не носили. Если я ошибся, поправьте меня". "Вы ошиблись,- возразила она,- бикини появились в конце века". "Но мы должны договориться по крайней мере,- продолжал я,- в каком времени мы живем. Я думаю, они назывались тогда иначеї" "Разве это так важно?" "Во всяком случае,- сказал я, смеясь, и положил руку на ее колено,- их должны были носить исключительно смелые девицы". "Э, так мы не договаривались,- сказала она.- Уберите вашу руку, иначе я потеряю равновесие. У меня и так ноги затекли". "Я задремал,- пробормотал я,- может, и вы мне снитесь, Роня?" "Может быть",- сказала она. "Но ведь во сне, не правда ли, все позволено. Во сне все происходит так, как оно происходит, во сне не надо спрашивать разрешения". Она опустилась на колени, оперлась ладонями о траву, и еще заметней выступили ее ключицы над круглым вырезом купальника. Кончиками пальцев она слегка провела по волосам у меня на груди: "Как шерсть". "Человек произошел от обезьяны,- сказал я.- По крайней мере мужчина". "Эх, вы",- сказала она с упреком. "В чем дело, Роня?" "Почему вы говорите банальности? Почему мы должны вести себя, как самые пошлыеї- Она запнулась.- Или вы считаете, что я ничего другого не заслужила?" Так или примерно так происходили события, если считать событиями слова, что всегда казалось мне противоестественным. Устав сидеть на корточках, она уселась вполоборота, поджав ноги, моя ладонь покоилась на ее бедре, не пытаясь продолжить знакомство с ее телом. Она взглянула на мою руку. "Я жду",- сказала она. "Чего вы ждете?" "Я жду, когда вы извинитесь". "За что?" "Вы злоупотребили моим доверием". "Роня,- проговорил я,- во сне все разрешается". "И тем не менее". "Успокойтесьї Мы не выходим за рамки". "За рамки чего?" "Времени, разумеется". Я перевернулся на живот, подпер голову ладонями. Роня тоже изменила позу, вытянула ноги и оперлась о землю рукой, такой слабой и тонкой, что, казалось, она вот-вот переломится в локте. "Вы мне все-таки так и не объяснилиї" "Что не объяснил?" "Давеча, когда мы гуляли в лесу". "Я же вам сказал". После этого наступило молчание, ни малейшей охоты о чем-либо рассказывать у меня, разумеется, не было, но опять же я не мог подавить соблазн слегка пококетничать перед этой барышней, подразнить слегка ее любопытство. Я был искренен с Роней; моя искренность была наигранной. За кого она меня принимала? Мое замешательство подстрекало ее воображение. "Кто я такой, гмї Пожалуй, вы примете то, что я скажу, за желание покрасоваться или заинтриговать вас, но, уверяю вас, ничего подобногоїпроговорил я лениво.- Я вообще совсем не то, чем я вам, по-видимому, представляюсь, я даже не то, чем я кажусь самому себе. Я, знаете ли, вообще не я, а он!" "Как это?" "А вот так. Он приехал в деревню, он поселился в заколоченной избе. Он взошел на крыльцої Понимаете: не я, а он". Я взглянул на Роню, или Рогнеду, или как там ее звали, и мои глаза словно под действием силы тяжести соскользнули на ее шею, ключицы, живот. Она выдержала этот невольный осмотр. "Хорошо,- сказал я,- только это сугубо между нами. Поклянитесь, что никому не скажете. Нагнитесь, я вам скажу на ухої" "Зачем же на ухо? Здесь никого нет". Она наклонилась ко мне, я мгновенно перевернулся на спину, обхватил ее за шею, так что она чуть не повалилась на меня, и что же мне еще оставалось делать? Я поцеловал Роню. Клянусь, при всей неожиданности этого события она его ждала. "Mais... vous e^tes impossible,- пробормотала она,- там, наверное, заждалисьї" Я сидел, обхватив колени руками; ну вот, подумал я ни с того ни с сего, эксперимент удался. О чувствах не могло быть и речи. Мне показалось, что она ответила еле заметным движением губ на мой поцелуй, словно полусознательно хотела подогреть желание, словно чувствуя, что температура падает. Все шло как по-писаному. Если бы я взялся сочинять подобную сцену, мне не осталось бы ничего другого, как придумать то же самое, те же реплики; мне стало ясно, что "эксперимент" состоял именно в том, чтобы убедиться в рутинности наших слов и, увы, наших побуждений. Согласно правилам я должен был выступить в роли совратителя. От меня ждали поступков - иначе говоря, от меня ждали слов. В духе того времени, которое цепко держало нас, из которого - вот смех - мы не могли выбраться, от меня ждали признаний, которым не следовало доверять, уверений в том, что я ни на что не надеюсь. "Ни на что" должно было означать, что я именно на "это" и надеюсь. Моя любовь нуждалась в риторике, как тело требует одежды, чтобы подчеркнуть свою соблазнительность. Отшатнувшись - или сделав вид, что она от меня отшатнулась,- она медлила: этого требовал сценарий. Она ждала слов. Чего доброго, она ждала клятв. Если же я молчу, значит, что-то должна сказать она: например, что вопреки тому, что "случилось", она считает меня честным человеком. И тут, я думаю, она почувствовала, что я не то чтобы не владею искусством любовного красноречия, но принадлежу времени, когда красноречие лишилось смысла. Все слетело с нас обоих - игра, и правила, и французские фразы, осталась девочка в смятении оттого, что ее впервые поцеловали, и скучающий гражданин без определенных намерений и определенных занятий. "Но вы так и не ответили",- пробормотала она. Вскочив, она побежала к реке, с плеском, с шумом бросилась в воду и поплыла к тому берегу. ХХII Любовь - словечко подвернулось само собой... Зачем она мне? Я удрал из города не для того, чтобы предаваться на лоне природы новым утехам, в конце концов для постельных надобностей у меня была женщина - к чему искать других приключений? Как выражались в старину, я "похоронил себя" в деревне. Я сошел с поезда жизни на глухом полустанке; быть может - кто знает? - это была конечная остановка. Тут мне, конечно, возразят: выключиться из жизни - как это можно себе представить в нашей стране? Жизнь тащила всех, хочешь не хочешь, как вода несет щепки. Разобраться в себе, искать смысл и оправдание своей жизни? Смешно... Это крысиное существование, безостановочное перебирание лапками в толпе себе подобных, сопение и попискивание, толкотня на улицах, теснота магазинов, теснота подземных переходов, вагонов метро, бюрократических коридоров, общественных сортиров, вечная спешка, вечная борьба за местечко - все это попросту перечеркивает всякое вопрошание о смысле жизни. Какой там смысл... Привычка к стадному существованию не располагает к рефлексии; все равно, что танцевать, идя за плугом, как сказал, если не ошибаюсь, Лев Толстой. Я убежден, что патриархальное общество облегчило переход к крысиному обществу. К поднадзорному обществу, к обществу, над которым - над этими толпами, над крышами городов, над каждой супружеской кроватью и каждой колыбелью - стояло мертвое светило, огромный мутный глаз государства. Но, слава Богу, я разделался со всем этим. Да, я спасся от этой жизни, от паутины человеческих взаимоотношений, от чувства, что постоянно задеваешь кого-то и трешься об кого-то, спасся от этой чудовищной тесноты! Я обрел счастье быть самим собой, другими словами - счастье быть никем. Так и надо было ответить Роне: я - никто. Моя третья жена, Ксения, закатила мне сцену, после которой мы больше не виделись. Замечательно, что это не была сцена ревности, для чего, честно говоря, нашлись бы основания; ничего подобного. Я отвлекаюсь, но раз уж вспомнил, надо договорить. Ее упреки сводились к тому, что я ничего не хочу делать, ни о чем не забочусь - одним словом, представляю собой, как она выразилась, законченный тип тунеядца. Замечу, что, если бы я что-то "делал", например, продолжал свою литературную деятельность, я еще больше заслуживал бы этого определения. Но, хотя главным пунктом обвинения было то, что я равнодушен к окружающим (то есть к ней), верно было и то, что все последние годы я жил, в сущности, на ее заработки. Было вполне логично требовать от меня компенсации, то есть любви во всех смыслах этого слова, включая физический. Но довольно об этом. Когда следом за Роней, помедлив ради приличия, я поднялся на берег, на лужайке была уже расстелена скатерть, Мавра Глебовна, в кружевной наколке и белом переднике, инспектировала корзину с провиантом. Я старался не встречаться с ней глазами, но она и не смотрела в мою сторону, опустив глаза, расставляла на скатерти все необходимое. Аркадий распряг лошадь; я заметил, что у него была припасена бутылка, тем не менее барон Петр Францевич дал знак Мавре Глебовне, она приблизилась с маленьким подносом и серебряной чаркой, Петр Францевич налил полную чарку из барского графинчика, и Мавра Глебовна поднесла ее Аркаше. Тот вскочил, утер губы и, держа чарку перед собой, истово перекрестился и поклонился господам; Петр Францевич благосклонно кивнул. Эта маленькая пантомима развлекла нас. Мавре Глебовне было наказано следить за Аркадием, после чего прислуга расположилась в сторонке. Василий Степанович разлил мужчинам водку, вино дамам, молча поднял рюмку, мать и дочь усердно крестились, глядя на дальнюю церковку, некоторое подобие крестного знамения сотворил и Петр Францевич; Василий Степанович вздохнул, насупился, поставил рюмку и, в свою очередь, решительно перекрестился. Петр Францевич несколько иронически, как мне показалось, покосился на него. Храня молчание, как положено, мы опрокинули свои рюмки, дамы пригубили из бокалов. "Вот народ,- сказал Василий Степанович, жуя бутерброд с краковской колбасой,- нет, чтобы клуб устроить или какое-нибудь полезное помещение". Петр Францевич солидно намазывал масло на ломтик белого хлеба, подцепил вилкой сыр. "Рогнеда,- промолвил он,- передай, милочка, маслины..." Некоторое время помалкивали, ели. "Вы имеете в виду церковь?" - осведомился Петр Францевич. "Ну да. Ободрали все что можно, набросали мусора, нагадили - и бросили". "При чем же тут народ? - заметила мать Рони.- Народ не виноват". "А кто ж, по-вашему?" - спросил Василий Степанович и разлил по второй. "Рогнеда, передай, пожалуйста, семгу..." "Хороша наливочка, крепенькая! Небось наша, местная..." "Смородинная",- сказала мать Рони. Чтобы не показаться невежливым, я произнес какую-то глупость - что, дескать, разрушенная церковь тоже своего рода символ. Петр Францевич моментально уцепился за это слово: "Символ чего?" "Символ исчезновения Бога". "Вы хотите сказать,- прищурившись, с рюмкой в руке, молвил Петр Францевич,вы хотите сказать: Бог умер?" "Нет,- возразил я,- эти времена уже давно прошли. Когда жил Ницше, Бог был еще где-то рядом. Как покойник, который лежит в открытом гробу, в окружении близких. Бог умер - представляете себе, что это означало? Это означало, что и мы все умрем, и вся наша мораль ничего не стоит, и все напрасно, вся суета ни к чему". "Но вы говорите, что это время прошло". "Прошло... А следовательно, прошли и все сожаления. Смерть Бога была сенсацией, теперь она уже никого не интересует. На месте Бога осталась пустота, сперва она всех пугала, а потом привыкли, оградку вокруг построили и кланяются этой пустоте. Не умершему божеству молятся, а тому, что осталось на его месте: пустоте". Петр Францевич молчал, все еще держа перед собой полную рюмку, ноздри его раздувались. "Милостивый государь,- проговорил он,- мне кажется..." "Вы просто клевещете на наш народ",- сказала мать Рони. "Ладно, умер, не умер,- сказал, держа в одной руке рюмку с темно-розовой наливкой, а в другой - золотистую глыбу пирога с капустой, Василий Степанович.- Как говорится, не пора ли! Предлагаю выпить за здоровье нашей многоуважаемой..." Все обрадовались этой реплике, а мать Рони промолвила, кисло улыбаясь: "Наконец-то в этом обществе нашелся хотя бы один учтивый человек". Пир продолжался; Мавра Глебовна, последовав приглашению барыни, скромно сидела рядом с захмелевшим Василием Степановичем; разделенные сословной преградой, мы по-прежнему избегали смотреть друг на друга. Несколько времени спустя она отвела мужа в тень, он спал, накрыв лицо носовым платком. Аркадий храпел в кустах, а конь Артюр, прыгая спутанными передними ногами, скучал на лугу. Женщины удалились. Петр Францевич неподвижно сидел в надвинутой на глаза соломенной шляпе. Он поднял голову и спросил: "Не хотите ли... э?" ХХIII "Не угодно ли вам пройтись?" - змеиным голосом сказал доктор искусствоведческих наук. Я встал. Петр Францевич быстро шел, внимательно глядя себе под ноги. Миновали перелесок. Петр Францевич остановился. "Милостивый государь,- начал он,- я полагаю, вы догадываетесь, с какой целью я пригласил вас... э... прогуляться". "Догадываюсь,- сказал я.- Вы хотели изложить мне вашу концепцию монархического строя в нашей стране". Мы стояли друг против друга. "Вы, однако ж, юморист.- Он обвел взором верхушки деревьев и прибавил: Монархия погубила Россию. Но я не думаю, чтобы эта тема вас особенно занимала..." "Нет, отчего же". "Монархия погубила Россию, не удивляйтесь, что слышите это из уст дворянина... Могу вам даже назвать точную дату, исторический момент, начиная с которого все стало шататься и сыпаться. Революция, которой вы придаете такое большое значение, лишь завершила этот процесс". "Значит, революция все-таки была?" "Конечно, была. Почему вы спрашиваете?" "Мне казалось, вы о ней забыли... Так какой же это момент?" Петр Францевич посматривал на меня, почти не скрывая своего презрения. "Знаете что,- промолвил он,- я все время задаю себе вопрос: кто вы такой?" Я ответил: "Представьте себе, и я задаю себе тот же вопрос. Но еще больше меня интересует, кто такой вы!" "Вот как? И... какой же вы нашли ответ?" "Но я хотел бы услышать сначала ваш ответ. Уверены ли вы, что можете сказать, кто вы?" "Полагаю, что да",- сказал он твердо. По узкой тропинке мы двинулись дальше, он шел впереди. "Если я не ошибаюсь..." "Вы не ошиблись",- сказал он. "Но вы же не знаете, что я хочу сказать". "Это не важно. Я все ваши мысли прекрасно понимаю, а вы, как я догадываюсь, понимаете мои". "Так как же насчет монархии?" "Монархии? - спросил Петр Францевич.- Странно, что вас это интересует. Но я уже вам сказал. Я имею в виду не этого, не последнего Николая, которого теперь собираются объявить святым. На самом деле это был не государь, а фантом. Пустое место". "Мне странно это слышать от вас, Петр Францевич". "Разумеется... Впрочем, виноват не он, все равно уже ничего нельзя было изменить. Виноват, если хотите знать, первый Николай, который замыслил поставить во главе государства бюрократическую верхушку. Оттеснить родовую аристократию, заменить сословное общество чиновным. Что ему и удалось. И вот результат: страна плебеев. Общество, где естественное деление на сословия заменено искусственными этажами: наверху полуграмотные чиновники, внизу быдло. И где, конечно, простой народ, за отсутствием внутренних регулирующих и сдерживающих начал, бессознательно тоскует по строгому укладу. В этом все дело, милостивый государь! Лошадь тоже скучает по оглоблям". "Вы хотите сказать, что дворянство не оставило наследника?" "Вот именно. Не оставило. На Западе были буржуа. А мы не Запад. Откуда же им взяться, этим сдерживающим началам? От религии ничего не осталось, церковь пресмыкается перед властью, превратилась в Ваньку-встаньку, в марионетку тайной полиции. Народ... Изволите сами видеть. Или люмпены, как наш Аркадий, или хамы наподобие милейшего Василия Степаныча. Вот что значит остаться без аристократии". "Простите, а вам не кажется, что..." Он обернулся ко мне. "Нет, не кажется. И вообще, я думаю, вы понимаете, что я вас позвал не ради удовольствия вести с вами ученый спор". "Такая мысль приходила мне в голову". "Тем лучше. Итак!" - сказал искусствовед, подняв брови. "Если не ошибаюсь, вы хотите поговорить со мной о Роне..." "Вы догадливы". "Вы стояли в кустах. Я случайно вас заметил". "Случайно. Вот именно. Надеюсь, вы не думаете, что я имею привычку подглядывать и подслушивать?" "Нет, не думаю". "Но речь идет не обо мне". "Я вас слушаю",- сказал я, грызя травинку. "Нет, это я вас слушаю!" Я пожал плечами. "Милостивый государь,- сказал Петр Францевич.- Мы одни, позвольте мне быть откровенным. Я нахожу ваше поведение невозможным! Или вы объяснитесь, или..." "Или что?" - спросил я. Глубокий вздох. "Перестаньте притворяться. Вы, вероятно, знаете, а если не знаете, то я должен поставить вас в известность... Я имею в отношении Рогнеды Георгиевны самые серьезные намерения". "Угу. И что же?" "И я не допущу, чтобы честь девушки, доброе имя семьи потерпели ущерб только из-за того, что какому-то заезжему авантюристу вздумалось... Да, вздумалось!.." Я был в восхищении от моего собеседника. "Петр Францевич,- сказал я,- вы оценили мое чувство юмора, я отдаю должное вашему остроумию. Предмет, мне кажется, не заслуживает того, чтобы..." "Ага,- крикнул он, задыхаясь,- не заслуживает! По-вашему, предмет, как вы изволили выразиться, не заслуживает..." "Того, чтобы портить себе нервы. Давайте лучше поговорим о..." "Не спрашиваю вас, что вы подразумевали под этим словом "предмет". Комментировать ваше замечание насчет нервов тоже не намерен. К делу: вы не хотите объяснить мотивы вашего поведения?" "Какого поведения, Петр Францевич, что я такого сделал?" "Вы не хотели бы извиниться?" "Не понимаю, за что и перед кем я должен извиняться". "Прекрасно,- сказал он.- Вы обо мне еще услышите". Женский голос раздался в лесу: нас звали. "Убедительная просьба,- пробормотал Петр Францевич,- этот разговор должен остаться между нами". Я кивнул; мы разошлись в разные стороны. Вопреки уверениям Василия Степановича дорога, по которой он предложил возвращаться домой, оказалась много длинней; ехали уже целый час, а лесу все не было конца; солнце село, между черными деревьями разгоралось серебряное небо. Птицы понемногу умолкли, и наступила глубокая тишина; слышался мерный шаг лошади, поскрипывали колеса. Правил Аркадий. За коляской постукивал второй экипаж с Маврой и искусствоведом, пожелавшим ехать в телеге. Лес расступился, над черным полем раскрылось безлунное и беззвездное небо, лишь кое-где в темно-голубой бездне мерцали серебряные огоньки. Лошадь, кивая большой головой, равномерно работая крупом, шагала среди трав. Молча, очарованные и подавленные огромным, как мир, пустым небом, влачились мы вдоль опушки, коляска остановилась. "Но!" - сказал возничий. Лошадь стояла. Аркадий щелкал языком, похлопывал вожжами по крупу лошади. Сзади подъехала и стала вторая повозка. Что-то как будто показалось вдалеке посреди поля. Лошадь заржала. И в ответ оттуда раздалось слабое, тонкое ржание. Тут только разглядели, что все поле заросло густой и высокой, чуть ли не в пояс травой. Метрах в ста от нас, среди черных трав, не то приближаясь, не то стоя на одном месте, два коня танцевали, высоко поднимая тонкие ноги, два всадника в круглых шапках, в плащах и смутно мерцающих железных рубахах, с незрячими лицами, подняв копья, плечом к плечу проплыли в высоких седлах, и на копьях колыхались флажки. Понадобились бы, как я полагаю, специальные объяснения, чтобы ответить, почему братья, убитые, как считается, в южных землях весьма далеко отсюда, явились в наших местах; одно из них основано на известной гипотезе отраженного образа, другое исходит из того, что видения, как и редкие виды животных и птиц, ищут убежища в заброшенных уголках природы. Впрочем, к чему объяснять? Постепенно лесная заросль по левую руку от нас отступила, дорога шла все ниже, клубился туман. Понурая лошадь брела по невидимой колее, седок опустил голову, равнина напоминала океан, в котором сгинули все голоса, исчезли ориентиры. ХХIV Несколько дней прошло в неопределенных мечтаниях, в утренней лени, задумчивом перелистывании заметок, планов, соображений. Замысел зажил понемногу своей жизнью и шевелился в ворохе бумаг, как рыба, которая запуталась в прибрежных зарослях, но теперь он представлялся мне средством, а не целью. Как никогда прежде, я чувствовал коварное очарование моего ремесла, которое притворяется чем угодно, на самом же деле существует ради самого себя; я капитулировал, я понимал, что порабощен литературой и останусь ее рабом, даже если не напишу больше ни строчки. Персонаж, рисовавшийся в моем воображении,- кто он был? Я узнавал в нем самого себя, но этот субъект хотел жить собственной жизнью, дышать и двигаться в особой среде; хуже того, он запрещал мне жить моей жизнью, в среде, которая называется действительностью. Он попросту отрицал за ней право считаться действительностью. Да, я удалился от мира, чтобы разобраться наконец в своей жизни. Между тем жизнь имела смысл лишь в той мере, в какой она могла служить навозом для литературы. Жизнь - в который раз приходится сознаться в этом,- жизнь сама по себе меня ничуть не интересовала. Словно окруженный воздушным пузырем, я бродил по ее дну, я разговаривал с односельчанами, с дачниками, или кто они там были, чьи голоса глухо звучали в моих ушах, и у меня не было ни малейшей охоты описывать этих людей, превращать кого бы то ни было в марионеток моей литературы. Но из них, как из прошлогодней листвы, гниющих корней и упавших растений, должно было вырасти причудливое древо моего воображения. Я размышлял на эти темы, рисовал завитушки, кое-что записывал, когда очередное происшествие вернуло меня к действительности. В избу постучались. Явился Аркаша. Я замахал руками, и он исчез. Минуты через две стук повторился. Аркадий вторгся вопреки запрету тревожить меня во время работы. Он стоял на пороге с видом совершенного идиота, между тем как хозяин, то есть я, отвечал ему тупым взглядом, ибо все еще находился в состоянии самогипноза; перо повисло в моей руке. "Пошел вон,- пробормотал я,- что это еще за новости?.." Подмигнув, он ответил: "Спокуха". Полез в подкладку, извлек помятый конверт и помахал им в воздухе, как бы желая сказать: попляши. "Что такое?" - проворчал я. Он махал письмом. Я сунул ему рубль и вернулся к столу, разглядывая герб и адрес; впрочем, адреса не было, наклонным почерком, размашистой рукой было начертано три слова: мое имя. Вестник стоял под окном. "В чем дело?" "Велели без ответа не возвращаться",- отвечал он с улицы. "Кто велел?" Он многозначительно крякнул и побрел прочь. Я вскрыл письмо кухонным ножом, там был сложенный вдвое листок, украшенный той же геральдической эмблемой. Собственно, я уже более или менее понимал, в чем было дело, лишь дата в правом верхнем углу повергла меня в задумчивость. Возможно, я все еще не выбрался из наркотических грез. Времяисчисление не то чтобы застопорилось, но попросту выветрилось из моего мозга, во всяком случае, я никак не представлял себе, что день и месяц, о котором меня уведомляла изящно-размашистая рука, есть именно тот день и месяц, который у нас на дворе сегодня, и что дата может вообще иметь какое-либо значение. Наконец, там был проставлен год, а это уже совершенно меняет дело - я бы сказал, переводит на другой уровень смысл даты: ибо если дни и месяцы периодически возвращаются - сколько их уже было с тех пор, как восемнадцатилетняя хозяйка впервые переступила этот порог, сколько раз вздувалась река, и луга покрывались травами, и к потолку подвешивали новую люльку,- если дни повторяются, то годы приходят только один раз, годы выпрямляют круг времени в стрелу, летящую вперед, и событие, помеченное полной датой, становится историческим фактом, единственным и неповторимым. "Милостивый государь...- писал доктор искусствоведения Петр Францевич, называя меня по имени и отчеству.- Полагая, что Вы догадываетесь, какого рода обстоятельства побудили меня писать к Вам, не смею отнимать Ваше время подробным изложением причин, вынудивших меня встать на защиту чести и достоинства известной Вам особы, слишком неопытной, чтобы своевременно распознать в Вас человека, злоупотребившего оказанным ему гостеприимством. До определенного времени я не вмешивался в происходящее, довольствуясь ролью стороннего наблюдателя и рассчитывая - как выяснилось, тщетно - на Ваше благоразумие, тем не менее всякая снисходительность имеет свои пределы. Тень, брошенная на репутацию молодой девушки Вашим, м. г., поведением, которое я предпочитаю называть неосторожным, чтобы не квалифицировать его как злонамеренное, доброе имя семьи, наконец, приличия - все это настоятельно требует моего вмешательства. Я направляю к Вам моего человека за невозможностью подыскать в здешней глуши более подходящего секунданта и рассчитываю на Ваш незамедлительный ответ. Примите, и проч.". ХХV Путешественник рассмеялся. Это было все равно, что после сложной и мучительно-тревожной музыки услышать оперетку. Это было приятное отвлечение от постылой необходимости напрягать мозг, выдавливая фразу за фразой, от каторжного писательства. С удивительной легкостью, схватив перо, он отписал барону Петру Францевичу о своей готовности выйти на поле чести. Выбрать место встречи, оружие и условия поединка он предоставил противнику как обиженной стороне. Что же касается секунданта, гм... Если уж сам Петр Францевич не погнушался Аркадием, то почему бы не воспользоваться и другой стороне его услугами? Путешественник растолкал Аркашу, спавшего на куче тряпья, и вручил ему письмо. Несколько времени спустя, зевая, и содрогаясь, и почесывая укромные уголки тела, секундант выбрался из своей халупы. Ответ из усадьбы не заставил себя долго ждать. Исключения, как известно, подтверждают правило; неизбежные в данных условиях отступления от обычаев были тщательно оговорены Петром Францевичем; на его компетентность рассчитывал приезжий, который имел о дуэлях литературное, то есть весьма поверхностное представление. Искусствовед уклонился от обсуждения скользкого вопроса, могут ли обе стороны довольствоваться одним секундантом, к тому же лицом низкого звания. Это значило, что Петр Францевич согласен. Он лишь уточнил, что ввиду вышеуказанных обстоятельств секундант освобождается от обязанности, возлагаемой на него дуэльным кодексом, попытаться в последний момент, не нанося урон интересам чести, помирить противников. Равным образом отпадали право и обязанность доверенного лица добиваться по возможности менее жестоких условий поединка. Что касается подробностей, то составление правил боя - за неграмотностью секунданта взял на себя сам Петр Францевич. Но, прежде чем перейти к этой части дуэльного протокола, следовало договориться о враче. Петр Францевич полагал желательным и даже необходимым обойтись без медика. Он полагал, что установление факта смерти не требует специальных знаний. В случае же кончины обоих участников вопрос решается сам собой. Присутствие врача (которого пришлось бы для этой цели приглашать из райцентра) могло повлечь за собой неприятности для всех, кто имел отношение к делу. Со своей стороны Петр Францевич изъявил готовность сделать все от него зависящее, чтобы оказать помощь своему оскорбителю в случае, если тот будет тяжело ранен и не сможет продолжать поединок. И, наконец, условия. Тут Петр Францевич, пожелавший избрать в качестве оружия пистолеты, проявил особую неукоснительность и принципиальность; разница между правильной и неправильной дуэлью была для него никак не меньше, чем разница между дуэлью и убийством. Дуэль есть мероприятие по восстановлению поруганной чести и, как в настоящем случае, защите чести третьего лица. О том, что подразумевается под словом "честь", каковы критерии ее поругания, Петр Францевич предпочел не распространяться, полагая эти вещи общеизвестными. Точно так же он обошел молчанием вопрос о сословной чести и ее отличиях от чести несословной. Было бы в высшей степени нетактично осведомиться впрямую, дворянин ли его оскорбитель,- не говоря уже о том, что плебейское происхождение противника в случае, если бы таковое обнаружилось, лишило бы Петра Францевича возможности вести себя, как подобает дворянину в сношениях с равными себе. Впрочем, так же, как на пожарище бесполезно искать спичку, от которой загорелся дом, было бы нелепо ставить дуэльную процедуру в зависимость от причины и повода: дуэль сама по себе, независимо от повода, была испытанием чести; дуэль подчинялась собственным законам; подобно сценарию, дуэль предписывала участникам их роли. Итак, противники становятся на расстоянии двадцати шагов и по знаку, который подаст обиженный, идут, держа наготове оружие, навстречу друг другу до минимальной дистанции в десять шагов, обозначенной барьером,- например, брошенными на землю плащами. Разрешается стрелять в любое время после подачи сигнала, однако выстреливший первым должен тотчас же остановиться. Если он не попал в противника либо ранил его, но так, что тот может, в свою очередь, выстрелить, этот последний вправе приблизиться к барьеру и, спокойно целясь, расстрелять своего врага. Дуэль возобновляется в случае безрезультатности и должна быть продолжена до тех пор, пока один из партнеров не будет убит или по крайней мере ранен столь тяжело, что не сможет сделать ответный выстрел. ХХVI Я велел Аркадию немедленно возвратиться и передать Петру Францевичу, что буду на месте в назначенный час. Стемнело; я расхаживал по скрипучим половицам, приятно возбужденный, думая о том, что следовало бы привести в порядок мои дела,- впрочем, какие у меня дела? - написать два-три письма на случай... на случай чего? Несмотря на поздний час, спать мне не хотелось. А надо бы выспаться, как говорит Печорин: чтобы завтра рука не дрожала. Было ясно, что барон шутит. Было ясно, что он не шутит. Тут, я думаю, все соединилось: прошлое и настоящее, и желание утереть нос воображаемому сопернику, и желание отомстить гнусному времени. Дон Кихот не шутил, когда облачился в заржавленные доспехи; но каким оскорблением, еще одной обидой было бы для Петра Францевича это сравнение! Странным образом я испытывал к нему симпатию; в его амбиции было что-то почти трогательное. Словом, что оставалось делать? Я ходил взад и вперед по комнате, от печки к столу и обратно, перо и бумага вновь призывали меня. Прощальное письмо есть литературный жанр и в качестве такового требует от автора найти необходимое равновесие между новизной и условностью; новизна заключалась уже в том, что на рассвете я буду, по всей вероятности, убит на дуэли, тогда как традиция презирала всякие новшества; традиция запрещала уделять этому весьма возможному факту слишком много внимания; традиция предписывала сдержанность, здравый смысл, сухую красоту слога. Услышав тихий стук в окошко, я вышел в сени. Роня, в легком платьице, закутанная в темный платок, озираясь, стояла на крыльце. Признаюсь, я был весьма удивлен. Я даже был ошарашен. Мы вошли в избу, она подбежала к столу, прикрутила фитиль керосиновой лампы. Я успокоил ее, сказав, что никто нас не увидит: деревня почти необитаема. "Да, да, знаю,- пробормотала она.- Сразу передадут маме, дяде... Послушайте, я ужасно испугалась". Оказалось, что она встретила Аркашку возле своего дома и подлец показал ей мое письмо. "Ну и что?" - сказал я спокойно, стараясь припомнить, что же конкретно сообщалось в моем письме, кроме того, что я согласен и явлюсь вовремя. Она возразила: "Вы думаете, я не догадалась? Дядя устроил нам вчера сцену". "Кому это - нам?" "Мне и маме. Он говорил, что проучит вас. Послушайте, ведь он шутит, да? Скажите: он шутит?" В полутьме блестел циферблат ходиков, блестели ее глаза, дом населили наши тени, кивавшие нам с потолка бесформенными головами, не мы, а тени жили своей независимой жизнью и заставляли нас подчиняться их воле, как огромные темные фигуры кукловодов управляют куклами, держа невидимые нити. Я охотно ответил бы Роне: разве тебе не ясно, что все это игра? Но что-то останавливало меня, игры, которым предавались они там, в усадьбе, грозили превратиться в действительность, Дон Кихот не шутил. И я чувствовал, что сюжет начинает разворачиваться сам собой. Я предложил ей сесть. Тень Рони заставила Роню опуститься на табуретку. "Видишь ли, здесь это, может быть, и шутка,- проговорил я, невольно переходя на "ты". Она приняла это как должное.- Здесь это выглядит как шутка. Но там, за рекой... Ты говоришь, он устроил вам сцену. А, собственно, за что он собирается меня проучить?" Она подняла на меня глаза. "Как за что?.. Неужели вам непонятно?" И умолкла, но кукловод-тень потихоньку натягивал нитку. "Умоляю вас, откажитесь, ведь вы, наверное, даже не умеете стрелять. Сознайтесь, наверное, ни разу не держали в руках оружие". Отчего же, возразил я, держал. "Вы?" Мне пришлось ей ответить, что я стрелял когда-то на военных сборах; правда, ни разу не попал. "Вот видите. А дядя Петя - настоящий стрелок. Он ходит на охоту. Он вас убьет!" Я объяснил, что правила чести не разрешают мне уклониться от боя; разумеется, я не стану целиться в Петра Францевича, но, если бы я ответил на его вызов отказом, это было бы новой обидой. Да и сам я не простил бы себе трусости. "Трусости? - вскричала она.- Какая же это трусость? Да ведь дуэль - это... Подумайте: в наше время!.." "Ага,- я усмехнулся,- а как же правила игры?" "Это уже не игра". "Может быть. Но, знаешь ли,- назвался груздем, полезай в кузов! В крайнем случае можно извиниться перед тем как... В конце концов эта ссора - чистое недоразумение". "Недоразумение? - проговорила она.- А я думала..." "Что ты думала?" "Вы правы. Конечно, недоразумение". Мы молчали, я предложил проводить ее до дому. Она рассеянно кивнула, но тут же поправилась: "Нет, ни в коем случае. Нас не должны видеть. Лучше я одна... Тут все друг за другом следят, это только кажется, что никого нет... Тут живут старухи, которых никто не видит, они вылезают по ночам, когда нет луны, и бродят вокруг. Мертвые старухи, которых некому было похоронить, вот они и сидят в своих развалюхах. А ночью вылезают. Я уверена, что кто-нибудь стоит под окном... Ну и пусть стоит!" Она умолкла, смотрела на чахлый огонек в стекле, и тени над нами застыли в ожидании. "Роня, о чем ты думаешь?" "О чем я еще могу думать? Эта дуэль ни в коем случае не должна состояться. Если вы ничего не предпримете, я сама приму меры. Вы меня не знаете. Я способна на решительные поступки". Она нахмурилась, глядя в одну точку, как школьница, которая решает сложную арифметическую задачу. "Вот что: я остаюсь у вас". "У меня, здесь?" "Я вас не стесню, я лягу на полу". "Не в этом дело, Роня..." "Могу даже вовсе не ложиться. Но, когда он узнает, что я провела у вас ночь, он подумает, что я стала вашей женой, и уже ничего не поделаешь!" Насвистывая, я прошелся по комнате и сел на порог. Она рассеянно поглядывала на мои бумаги. Очевидно, ждала ответа. Вдруг ни с того ни с сего на стене пошли часы, а может быть, я до этого не обращал внимания на их стук. Я взглянул на циферблат: минутная стрелка не спеша вращалась по кругу. Моя гостья в некотором остолбенении взирала на сумасшедшие часы. Я потер лоб. "Роня, ты в самом деле готова стать, как ты сейчас выразилась... моей женой?" "Представьте себе, не готова. Вы разочарованы?" Она смотрела на часы. Стрелка остановилась. "Ты меня совершенно не знаешь,- сказал я.- Ты не знаешь моих обстоятельств..." Она передернула своими узкими плечами: дескать, какое это имеет значение? Очевидно, сказала она иронически, я хочу ей сообщить, что я женат. Печально, но это не важно. Теперь уже ничего не важно. "Я хочу вас спасти. Поймите вы! Он вас убьет! Подстрелит, как рябчика, и глазом не моргнет". "А как же следствие и все такое?" "А что ему следствие? Он живет в другом веке". "Ну что ж,- сказал я смеясь,- в таком случае и я для него неуязвим. Ты думаешь, что наш век лучше?" Чувствуя, что я по-прежнему подчиняюсь какому-то этикету, я заговорил о том, что, с одной стороны, польщен ее вниманием, но, с другой стороны, даже если бы между нами произошло что-нибудь такое... "Вы хотите сказать,- перебила она,- если бы мы переспали!" "Странно слышать эти слова из твоих уст, Роня",- заметил я. "Что же тут странного, ведь мы не за рекой. Слушайте, мне все это надоело". "Что надоело?" "Да все это... А кондом вы приготовили?" "Что?" "Кондом". "Зачем?" "Чтобы не дать шансов СПИДу",- объявила она с торжеством. "Но я здоров, уверяю тебя",- пролепетал я. "По статистике три процента здоровых - носители вируса". "Три процента. Угу. М-да. Так вот, я хотел сказать...- Я прочистил горло.- Я хотел сказать, что ты меня совершенно не знаешь. У меня нет никакого положения в обществе". "Какое общество?" - подумал я. Между тем большая стрелка часов снова двинулась: чудеса с пружиной. Вскочив, я попытался ее унять, это удалось мне не сразу; я стал тянуть по очереди за обе гирьки, словно доил аппарат, но время иссякло; наконец стрелка вздрогнула и двинулась снова, только в обратную сторону. "Дай-ка мне...- пробормотал я,- что за чертовщина..." Роня подала мне со стола лист бумаги, я скрутил его жгутом, подпихнул его под стрелку. Под обе стрелки. Часы реагировали на это громким возмущением: они стали куковать. Часы прокуковали неизвестно сколько раз. "Начать с того, что у меня нет никакой профессии. Это во-первых. А кроме того, у меня, в сущности, нет пристанища. Не знаю, говорил ли я вам... тебе. Моя бывшая жена выгнала меня из комнаты. Я поселился временно у брата, перетащил туда свои книги. Но, сама понимаешь, сколько можно? Он ютится с семьей в двухкомнатной квартирке, приходится ночевать на кухне". Она кивала, но, кажется, была погружена в свои мысли. "До осени я пробуду здесь, а там надо будет что-то придумывать. Как-то решать. Но дело не в этом. Дело в том, что я... видишь ли. Я не только жилплощадь потерял. Жилплощадь - хрен с ней. Я себя потерял. Нет, это тоже не то. Уж очень литературно звучит, проклятье какое-то..." Теперь она пристально смотрела на меня. Казалось, она силилась что-то прочесть на моем лице. Не знаю, слушала ли она меня. "Я потерял самого себя. Ядро моей личности растрескалось. Раньше я жил в городе, сейчас здесь, утром встаю, одеваюсь, что-то там перекусываю, хожу на речку. Что-то такое пытаюсь писать. Но во всем этом меня самого нет. Я как будто куда-то делся. Осталась моя оболочка, и остался некий воспринимающий механизм, который все это регистрирует. При моем положении все это может показаться просто блажью, ведь мне надо думать совсем о другом: где жить, как дальше существовать? Писатель, х-ха! Какой я писатель? Писатель - это тот, у кого нет никаких забот! А я... И вообще, не находишь ли ты, что наша жизнь, на этом берегу, так сказать... наша гнусная жизнь просто-напросто отменила все эти вопросы о смысле жизни и так далее, так же, как она отменила страсть, гордость, романтику, таинственность женщины, отвагу мужчины. Какая там романтика, какая там страсть, когда здесь - заколоченные избы, развалившиеся сараи, поля, заросшие бурьяном, а там - одна только мысль о жилье и прописке, рысканье по магазинам, толкотня в очередях, в автобусах... Когда в каждом подъезде тебя встречают пьяные рожи... Собственно, я не об этом, что об этом говорить; страну не переделаешь.- Я потер лоб.- Короче говоря, я сбежал. Я думал, что можно эмигрировать из жизни в литературу". "Все мы эмигранты..." - проговорила она. "Вот именно: лишь бы прочь, подальше от этой жизни. Твои родители эмигрировали в девятнадцатый век... Только ведь вот в чем смех: мы там кое-что забыли". "Где - там?" "В этой самой жизни. От которой мы сбежали. В этой мерзкой, гнусной, но, к сожалению, настоящей действительности... Мы оставили там самих себя! Ты сама говорила, что в нашем с тобой знакомстве есть что-то неестественное, тургеневское. Он ведь тоже сбежал из России... Ты говорила об игре... может, я и вправду немного кокетничал в лесу, когда мы с тобой гуляли, но уж тогда скорее перед самим собой. Перед тем, кого нет... В общем, что я хочу сказать? Я живу, я думаю, я мечусь взад-вперед по этой избе, вот пробовал привести в порядок свое прошлое, вернее, не столько пробовал, сколько придумывал разные проекты... Успел даже, как видишь, исписать ворох бумаги. Моя мысль работает, мозг функционирует, выдает нечто хаотически-непрерывное, но в том-то и смех, и ужас, что в этой плазме сознания отсутствует полюс, к которому устремлялись бы все потоки. Видишь ли, Роня, в человеческом сознании должен существовать некоторый абсолютный полюс, не важно, как он называется..." Я потерял нить мысли. Только что я говорил с увлечением, мне казалось, что я не высказал и десятой части того, что должен был сказать, и вдруг умолк, и оба мы почувствовали глубокую тишину ночи, слабый огонек освещал наши лица, в полумраке едва были различимы стены избы, и мое ложе, и темные, как сургуч, иконы, и стропила с крюками; я сидел напротив моей гостьи, она покосилась на мою руку, выбивавшую дробь по столу, я подумал, что это ее раздражает; наконец она проговорила: "Поздно уже... сколько сейчас?.. Что же делать, Господи, надо же что-то делать!" ХХVII Она нехотя поднялась, обвела глазами мое жилье. "Это все досталось вам от бывших хозяев? Кто тут жил?" "По-видимому, семья была раскулачена. Всех вывезли. Хотя все-таки жизнь продолжалась. Здесь висели люльки". "Здесь кто-то повесился",- сказала она. Помолчали; она спросила: "У вас дети есть?" Я пожал плечами. "Вы не ответили". "Мужчина никогда не может быть уверен, Роня". "Не изображайте из себя пошляка, вам это не идет..." Мы вышли на крыльцо, луна пряталась за домом. Мы шли по дымному полю, Роня впереди, я за ней. "Хотите,- послышался ее голос,- я вам открою один секрет?" Мы вышли к реке, нужно было пройти еще довольно далеко до мостика. Подул ветерок, она сошла, белея платьем, к воде. Я предложил вернуться: собирается дождь. Она не ответила. "Роня",- сказал я. "В чем дело?" Я повторил, что нам лучше переждать дождь у меня дома, а потом уже... Она перебила меня: "Послушайте, может, искупаемся?" "Что за идея?" "Ну, как хотите..." Последние слова она произнесла, уже входя в воду, вскрикивая вполголоса, балансируя руками, у нее были слабые плечи, резко обозначилась ложбинка между лопатками, круглый зад казался хрупким, она довольно неловко плюхнулась в черно-маслянистую воду, поплыла, течение сносило ее. Она что-то кричала, и мне показалось, что она захлебывается. Я бросился к ней, мы барахтались друг возле друга, Роней овладело необыкновенное веселье, стоя по грудь в воде, она окатывала меня брызгами, затем все смолкло, она вышла из воды и стояла, закинув голову и встряхивая волосами. Я приблизился и обнял ее. "Э, нет,- сказала она,- вот это уж нет..." "Почему нет, Роня?" "Не хочу". Эта игра продолжалась некоторое время. "Ну, в чем дело, одевайтесь,- бормотала она,- это невозможно, здесь холодно... Сами говорите, сейчас пойдет дождь". Вдруг зашумел сильный ветер, я подстелил ей одежду, мы сидели друг против друга, тени ее глаз, тени ключичных впадин, глубокая тень, скрывавшая низ живота,- она вся состояла из теней. Я набросил ей на плечи мою рубашку. "Спасибо...- пробормотала она, кутаясь, пряча грудь и стуча зубами,- другой бы меня на вашем месте..." "Что на моем месте?" "Изнасиловал". "Я еще могу наверстать",- пошутил я. Она сидела, подогнув коленки, опустив голову, осматривала себя. Она озиралась. "Тс-с... слышите? Там кто-то есть. Говорю вам, там кто-то есть. За нами следят, я так и знала... Это та старуха. Она шла за нами". Ветер пронесся над кустами, луны уже не было видно, и стало совсем темно. Вдали за рекой, над едва различимой лесной чащей, брезжил серебристый край неба. Мы встали, я растирал Роню моей одеждой, она терла мою кожу, мы дрожали от холода. Не сговариваясь, мы поднялись наверх, выбрались из кустарника и побрели назад через огородное поле. "Скажите..." Мы говорили вполголоса; как и прежде, она называла меня по имени и отчеству. "Оставим это, Роня. Зови меня просто..." И будем на "ты", хотел я добавить, но чувствовал, что это "ты" разрушило бы наши с таким трудом установившиеся отношения. Это "ты" воздвигло бы между нами новое препятствие вместо того, чтобы еще больше сблизить нас. Оно означало бы, что мы стали друзьями. А мне - теперь это было совершенно ясно,- мне хотелось другого. Она пробормотала: "Мне надо привыкнуть". Друг за другом мы пробирались по невидимой тропе. Я напомнил ей о том, что она хотела мне открыть секрет. "Ты хотела мне сообщить секрет..." "Какой секрет? А-а. Лучше после... когда придем. Скажите,- спросила она,- вы верите в привидения?" "Нет". "Но ведь их все видели. И вы тоже. Разве вы не видели? Я сначала подумала, что это снимают какой-нибудь фильм". "Если видели все, значит, это не привидение". "Почему?" "Привидения - дело сугубо индивидуальное. Тень Банко является только одному Макбету". "Кто это был?" "Это были князья Борис и Глеб, сыновья Владимира. Святые братья, препоясанные милостью и венчанные смыслом". Она чувствует себя виноватой передо мной, думал я, если бы я был виноват перед нею, она бы молчала. Она думает о том же самом, поэтому говорит о посторонних вещах и делает вид, что забыла о том, что было на берегу и что мои руки касались ее тела. Она делает вид, что не догадывается, зачем мы возвращаемся ко мне домой, но на самом деле думает об этом и говорит о постороннем. "Что это значит - препоясанные милостью?" "Так говорится в летописи". "Откуда они взялись?" "Оттуда же, откуда являются все привидения". "Значит, это все-таки привидения?" Помолчав, она спросила, откуда я знаю, что это они. Я ответил, что есть известные иконы. Одна висит у меня, разве она не заметила? "Но в жизни они, наверное, выглядели иначе". "Нет, они выглядели именно так. Иконы сделали их такими. А как они до этого выглядели, не имеет значения". "Не имеет значения. Что же тогда имеет значение?" То, что мы идем ко мне домой, хотел я сказать. Потому что дома это произойдет так же неизбежно, как то, что сейчас пойдет дождь, потому что решение принято. "А вдруг мы их снова встретим?" "Они в деревню не заезжают, Роня". "А если встретим? Что тогда?" "Ничего, поздороваемся и пойдем дальше". "А они потом разнесут по всей округе,- нервно хихикнула она,- что я была у вас ночью". "Не разнесут, Роня. Святые молчат". Несколько минут спустя мы бежали сломя голову, вокруг падали свинцовые капли, мы едва успели нырнуть в сени - дождь обрушился на мертвую деревню. Во тьме, шумно дыша, нашарив дверь, мы ввалились в избу. ХХVIII Я топтался посреди комнаты, моя гостья полулежала на постели, свесив ногу на пол, короткое платье, успевшее только слегка намокнуть, обрисовало ее бедра. "Ну что,- сказала она, отдышавшись,- будем чай пить?" Я молчал и думал о том, что я сейчас подойду и переложу ее свесившуюся ногу на кровать. Подойду и сяду рядом. "Будем чай пить",- сказал я. "Эх, вы!" "Что - я?" "Эх, вы! - повторила она почти со злобой.- И вы все еще не понимаете?" "Не понимаю". "Вам надо было взять меня. А вы струсили". "Еще ничего не потеряно,- глупо усмехаясь, проговорил я.- Мы можем наверстать". "Нет уж, поздно. Надо было тогда. Взять вот так, за руки... и прижать к земле. А если б я заорала, все равно никто бы не услышал. Вы все ждали разрешения... Вы трус. Разве кто-нибудь спрашивает разрешения?" "Но... это не трусость, Роня",- сказал я, вероятно, с каким-то жалким выражением на лице. "Да, да. Вы не решились воспользоваться моей неопытностью - вы это хотите сказать? Вы, наверное, думаете, что... А вот, кстати, один вопрос,- сказала она, садясь.- Как вы смотрите на такую вещь, как девственность?" "Представь себе, с почтением". "Приятно слышать. Вы просто до ужаса вежливы. Так вот. Вы, наверное, думаете, что я не далась вам оттого, что я девица. Ошибаетесь. Оттого и не далась, что не девица". Вот так здорово! Все мои мысли разлетелись по сторонам. Как-никак это было для меня небезразлично - как и для всякого мужчины. Мне вдруг показалось, что она смеялась надо мной; что на самом деле она гораздо старше; что меня вообще непрерывно водят за нос... Молчание. Наконец я произнес: "Это и есть твой секрет?" Ответа не последовало. Открыв рот, она уставилась на меня. "Дядя Петя...проговорила она.- Господи, у меня совершенно вылетело из головы!" Я вынужден был признаться, что и я совершенно позабыл о дуэли. "Сколько сейчас времени?" "Не знаю". "Когда мы вышли, на этих часах было..." "Не обращай внимания. Они испорчены. Ты хотела что-то сказать". "Да,- сказала она,- хотела сказать. А может, не говорить? Вы бы не догадались, правда?.. Так вот, сударь, это он. Он меня - как это называется? - сделал женщиной". "Гм. Вот как?" "Вот вы говорили: игра..." "Это не я, это ты говорила". "Хорошо. По условиям игры я должна быть барышней. Белое платье, зонтик, все такое. Книжка в руке... И, понимаете, получается так, что эта история, то есть то, что между нами произошло, я имею в виду дядю Петю... это тоже традиционный сюжет!" "Почему традиционный?" "Ну как?.. Солидный господин с душистыми усами совратил гимназистку. Вы Бунина читали?" "Читал. Так что же именно произошло?" Она разгладила платье на коленях и приготовилась к рассказу. Дело было уже довольно давно. Они ходили по музеям, на выставки. Почти каждое воскресенье что-нибудь такое. Он даже водил Роню по запасникам; он там свой человек; одним словом, руководил ее образованием... Дождь журчал под окнами, ночной ветер набросился на ветхий дом, хлопнуло в отдалении, ветер трепал крышу, лепесток огня дрожал в стекле керосиновой лампы. Она понятия ни о чем не имела. То есть, конечно, знала, но что значит знала? У нее даже еще не началось; по ее словам, она считалась отстающей в развитии. Однажды он устроил экскурсию в Архангельское, специально для их класса, водил всех по парку, объяснял, рассказывал; после все ели мороженое. Он продолжал говорить, теперь уже о себе, они медленно шли следом за всеми, к воротам, отстали. Само собой это получилось или он все рассчитал, неизвестно, бывают такие обстоятельства, когда люди ведут себя, как лунатики: "Вам как писателю это, наверное, лучше знать". Роня утверждала, что она ни о чем не догадывалась, вернее, догадывалась, но ждала, что будет дальше. Они оказались в другой стороне огромного парка. Нас, наверное, ждут, сказала она Петру Францевичу. Он ответил, да, конечно, я думаю, нам надо повернуть влево, нет, лучше направо. И дал ей платок, вытереть липкие пальцы. И они сели на скамейку. Кругом ни души. Я слушал Роню внимательно и спросил: сколько ей было лет? Конечно, она уже не была такой дурочкой, сказала она, кое-что знала. Девочки всегда все знают. Но что значит - знала? Это было невероятно, это происходило с ней самой, это ей говорили о любви, и кто же? - взрослый мужчина, друг семьи, красиво одетый, от него пахло духами "Осенний ландыш". "Ландыши бывают весной". "Да? - возразила она.- А вот это был осенний". Так вот. И этот человек, дядя Петя, шепотом и, очевидно, в сильном волнении говорил ей невозможные слова, она сидела, опустив голову, на коленях у взрослого человека и вытирала пальцы, липкие от мороженого. "И знаете,- добавила она,вам покажется странным, но меня это просто поразило, я увидела, что он плачет!" Тут были разные подробности, которые она не может объяснить, как-то так получилось, что они оказались лицом к лицу, и она чуть было не рассмеялась, взрослый мужчина - и плачет,- и стала вытирать ему щеки платком, он потерял голову, она потеряла голову, и, в общем, это произошло. "Угу. Ты сопротивлялась?" Да, то есть нет. Она словно окоченела. Ее поразил факт. "Факт?" Да, факт. А что же экскурсия, куда делись все остальные? Остальные ждали у входа, Петр Францевич объяснил, что они заблудились, что-то придумал; она не помнитї Дождь утих. "Вот. Теперь вы знаете". "Послушай, Роня,- сказал я после некоторой паузы.- Когда мы с тобой встретились в лесу, ты мне говорилаї" "Что же я говорила?" "Что ты пробуешь себя в литературе". "Правда? Не помню",- сказала она надменно. "Да, ты именно употребила это выражение. Так вот, я должен сказать, что нахожу у тебя недюжинные литературные способности!" "При чем тут способности?" Я развел руками. "Вы что, мне не верите? - вскричала она.- Не верите, что все так и было?" "Одно нехорошо, ты оклеветала ни в чем не повинного Петра Францевича. Зачем?" Насупясь, с обиженным видом она смотрела на меня, пока легкая судорога не пробежала по ее телу, и мы оба расхохотались.

XXIX

Тут я должен заметить, что ее вопрос, как ни смешно, заставил меня задуматься. Как я отношусь к девственности? Термин, можно сказать, вышедший из употребления. С почтением, сказал я. Можно было бы ответить: с умилением. А может быть, и со страхом. Почему со страхом? Почему не только девственница со страхом оберегает себя, но и всякий, кто к ней приближается, испытывает страх? Меня не интересовало, зачем она это придумала, всю эту историю с поездкой в Архангельское; может быть, Петр Францевич действительно водил ее по музеям, вполне возможно, что и экскурсия была на самом деле; собственно, так и сочиняются истории; и, само собой, Роня знала, что "друг семьи" оттого и друг, что неравнодушен к ней; может быть, даже имело место объяснение, где-нибудь в пустынной аллее. Помнится, когда мы с бароном в лесу удалились для приватной беседы, он упомянул о серьезных намерениях; видимо, и родители знали, что он собирается жениться на Роне, и одобряли этот проект. А она? Меня и это не особенно занимало, мой летучий роман с девочкой из усадьбы был игрой, правда, чуть было не зашедшей слишком далеко. Меня не интересовало, зачем она придумала историю с соблазнением, мало ли какая фантазия может прийти в голову семнадцатилетней девице; меня занимал вопрос о девственности, о том, что оставалось вечно живым мифом, невзирая на все революции, перемены моды и так далее, да, живым, и не только здесь, в полумертвой деревне, но и ко всему на свете равнодушном большом городе; и, как тысячу лет назад, миф был окружен колючей проволокой двойного страха, миф рождал двойную ассоциацию с военной атакой и преступлением. Девственность была подобна башне, дворцу или крепости, которую брали штурмом, и победителя ждала слава; девственность была заветной шкатулкой, которую взламывали тайком и озираясь, и вор заслуживал наказания. Очевидно, что нападение могло быть успешным лишь при условии внезапности; фантазия Рони опровергала версию о внезапности. Насилие предполагало полную неподготовленность, искреннее неведение жертвы; но в фантазиях Рони оно уже было, так сказать, запрограммировано, и существовали кандидаты, их было два: один - Петр Францевич, другой, очевидно, я. Насилие справедливо рассматривалось как надругательство - и в то же время как нечто такое, без чего девственность была лишена смысла и со временем должна была превратиться в позор. Выходило, что девственность опровергала свой собственный миф; значит ли это, что миф девственности был от начала до конца изобретением мужчин? Если это так, думал я, то девственность - в самом деле миф и ничего более; если это так, то она должна заключать и действительно заключает в себе для нашего брата всю тайну и таинственность женщины, предстает, как уединенный скит, как сомкнутые врата, за которыми пребывает нечто не имеющее имени, некая священная пустота; девственность должна быть обещанием, которое никогда не будет выполнено, должна повергать в трепет, должна пугать и притягивать,- между тем как носительница тревоги и тайны, какая-нибудь круглолицая, толстозадая и глупая, как все они, дочь Евы либо вовсе не подозревает об этом, либо соглашается признать ее в качестве некоторой окруженной почетом условности, как носят нагрудный знак, который сам по себе не заслуга, а лишь символизирует заслугу, быть может, мнимую. Я не мог согласиться с таким ответом. Я не мог представить себе девственность каким-то театром. Не то чтобы я так уж цеплялся за традиционную мораль; и я, конечно, знал, как часто женщина только тогда и расцветает, когда сброшено это бремя, как если бы целомудрие было врагом женственности в прямом физиологическом смысле. Но то, что девственность, это спящее чудовище, в самом деле мстило всякому, кто осмелился его потревожить,- с этим чувством, или, вернее, предчувствием, я ничего не мог поделать: оно не было ни изобретением мужчин, ни фантазией женщин, оно существовало само по себе и владело мною, и это, собственно, и был единственный ответ, который я мог дать Роне. ХХХ Две тени шевелились на потолке, двойной человек сидел за столом на табуретке приезжего и делал бумажные кораблики. Две флотилии выстроились друг перед другом, потонувшие корабли падали со стола, отличившиеся в бою получали награды: красные звезды на бортах и синие полосы на трубах. Интересно, подумал постоялец, у меня цветных карандашей нет, значит, их принесли с собой. Вслух он сказал: "Между прочим, мы тоже так играли в детстве. Но это мои рукописи, зачем вы портите мои рукописи?" Человек повернул к нему одну голову, вторая была занята рисованием. "Ах вот как,- сказал он небрежно,- а я и не обратил внимания". Вторая голова возразила: "Тут темно". "Вы умеете говорить раздельно?" - спросил путешественник. Тут только он заметил, что стекло снято, колпачок горелки отвинчен, на столе мерцал полуживой огонек. "Мы тоже сидели с коптилками. Приходилось экономить керосин,- сказал он неуверенно.- Это было во время войны. Я делал уроки, писал дневник. Все при коптилке!" "Мало ли что! - возразил двуглавый человек.- Керосин и сейчас дефицитен". "Да у меня целая бутыль стоит в сенях". "Ай-яй, какая неосторожность! Вы игнорируете правила пожарной безопасности". "Теперь я вижу, что вы можете говорить в унисон",- заметил приезжий. "Долго не могу,- сказал человек,- не хватает дыхания. А что это за дневник? Вы упомянули о дневнике". "Обыкновенный дневник подростка. Даже, я бы сказал, не без литературных амбиций". "Он сохранился?" "Нет, конечно. Я его уничтожил. Это было позже". "Послушайте,- сказал человек, орудуя ножницами,- тут у вас что-то не сходится. Даты не сходятся. Вы говорите, во время войны, делал урокиї Выходит, вы уже ходили в школу. Но ведь вы еще не старый человек. А война была давно". "Да как вам сказать? Не так уж давно. Я прекрасно помню это время. Сводки, песниї Могу, если хотите, кое-что исполнить. Я все военные песни знаю наизусть". Постоялец свесил голые ноги с кровати и затянул вполголоса: "На заре, девчата, проводите комсомольский боевой отряд. Вы о нас, девчата, не грустите, мы с победою придем назад. Мы развеем вражеские ту-учиї" "Любопытно. Впервые слышим.- Обе головы переглянулись.- Ты слышал? Я не слышал. Мы не слышали. Ладно, оставим эту тему.- Человек повернулся к приезжему и закинул ногу в сапоге за другую ногу.- Так что же это все-таки был за дневник? Вы уже тогда были, э, писателем?" "И-и-и врагу от смерти неминучей, от своей могилы не уйти",- пел, раскачиваясь на постели, приезжий. "У вас прекрасная память, но, к сожалению, ни малейшего слуха!" "А мне нравится,- сказала вторая голова,- давай еще". "А ты, Семенов, не встревай". "Что же, мне свое мнение нельзя высказать?" "Помолчи, говорю. Когда надо, тебя спросят". Голова обиделась и стала смотреть в сторону. Человек спросил: "Почему вы его уничтожили? Там было что-нибудь о нашем строе? Антисоветчина небось?" "Да что вы! - испугался приезжий.- Не было там никакой антисоветчины". "А что же там было?" "Да ничего". "Интимные дела? Порнография?" "Я боялся,- сказал путешественник,- что его найдут родители. Я порвал его в уборной, все тетрадки одну за другой, их было десять или двенадцать. В мелкие клочки. В уборной". "Тэ-экс,- медленно проговорил человек о двух головах, отшвырнул ножницы и вышел из-за стола, загородив свет коптилки.- Значит, говоришь, в клочки. Вот мы и добрались наконец до главного. Теперь поговорим серьезно. Что там было? Выкладывай все начистоту". "Что выкладывать?" - спросил приезжий. Он сидел, съежившись, на своем ложе, двуглавый навис над ним. "Я жду,- сказал человек.- Мы ждем". "Там былої- пролепетал приезжий.- Я не помню". "А ты постарайся. Напряги память". "Но я забыл!" "А мы не торопимся",- сказал человек ласково. "Малоинтересные вещи. Всякая ерунда, чисто личного характераї" "Вот видишь. Кое-что уже вспомнил. Рисунки?" "Какие рисунки?" "Рисунки, говорю, были?" Приезжий кивнул. "Ага,- сказали головы, потирая руки,- порнографические рисунки. Рассказывай, чего уж там! "Играй, играй, рассказывай,- запела голова,- тальяночка сама, о том, как черногла-азая с ума свела!" Видишь, и мы кое-что помним". Человек подсел к приезжему на кровать. Путешественник подвинулся, чтобы дать ему место. Путешественник обвел глазами избу, черные стропила и железные крюки. "Значит, опять будем в молчанку играть. Не хотелось бы прибегать к крайним мерам. Не хотелось бы!" "Что вам от меня надо? - забормотал приезжий.- Я уже сказал: я не помню. Я даже не уверен, был ли этот дневник на самом деле". "Отказываться от показаний не советую". Приезжий молчал. Человек сделал знак помощнику, другая голова отделилась и вышла, ступая сапогами по бумажным кораблям. "Значит, говоришь, не было дневника, ай-яй! Вот мы сейчас посмотрим, был или не был. Семенов, ты где там?" Семенов, с сержантскими лычками на погонах, наклонив голову, переступил порог, огонек коптилки вздрогнул, помощник положил на стол кипу школьных тетрадей, перевязанную бечевкой. "Нет,- сказал приезжий,- это не я, это не моиї" Сержант стал развязывать бечевку. Узел. Он схватил со стола ножницы. "Не надо! Не режьте! - закричал постоялец.- Веревка пригодится! Я сам все расскажу! Я все подпишу, не надо! Боже, если бы я зналї Если бы я только зналї Но откуда вы взяли?.. Почему порнография? При чем тут порнография? Ведь вы даже не читали! И что вы все твердите: дневник, дневникї Какой это дневник, это литератураї А у литературы свои законыї Своя спецификаї Это не я! Нельзя смешивать автора с его персонажамиї Одно дело - автор, а другое действующие лицаї И к тому же,- бормотал он,- это даже не мой почерк. Вы мне подсунулиї Я не пишу в таких тетрадкахї" "А чей же это почерк? Ты что дурочку-то строишь? - сказал лейтенант.- Кому шарики крутишь? Сволочь хитрожопая, ты кого обмануть хочешь?! Поди погляди,отнесся он к другой голове,- что там за шумї" Помощник вышел в сени и вернулся. "Это делегация",- сказал он. "Мешают работать! - зарычал лейтенант.- Кому еще я там понадобился? Скажи, я занят". "Они не к вам. Они к нему",- сказал помощник. В сенях уже слышался топот. Ночной лейтенант поднял голову, приезжий тоже с любопытством взглянул на дверь. Заметался огонек коптилки, появилось несколько человек солидного вида, в седых усах, длинных черных сюртуках или, вернее, демисезонных пальто. Они вошли, наклоняя головы, один за другим в низкую дверь, выстроились у печки и вдоль стены с ходиками, после чего первый, расстегнув пальто, из-под которого выглянул фрак, и сняв с коротко стриженной седой головы блестящий цилиндр, выступив вперед, отвесил присутствующим поклон и осведомился: здесь ли проживает писатель? "Это я",- сказал растерянно путешественник. "Нобелевский комитет уполномочил меня и моих коллег известить вас о том, что вам присуждена премия Альфреда Нобеля за этот год". "Мне?" - спросил приезжий. "Вам. Нобелевский комитет просил меня от имени своих членов, а также его величества короля передать вам поздравление с наградой, к которому я и мы все, не правда лиї- глава делегации обернулся к остальным,- охотно присоединяемся!" "Вот видите,- сказал приезжий ночному лейтенанту,- я же говорил, что это литература". Лейтенант прокашлялся. "Семенов,- сказал он помощнику,- ты лучше выйди, займись тамї Нечего тебе тут торчать". "Я, собственної- продолжал он.- Тут, очевидно, произошло небольшое недоразумение". "Недоразумение,- проворчал приезжий,- ничего себе недоразумение!" "Мы проверим, виновные будут наказаны по всей строгости закона. Ошибки бывают, кто же спорит? На ошибках учимся". Тем временем господин, возглавляющий делегацию, вполголоса переговаривался с коллегами. Из служебного портфеля была извлечена папка с тисненой эмблемой и грифом. Уполномоченный комитета почтительно протянул раскрытую папку писателю. "Это предварительно. Диплом будет вам вручен во время церемонииї" Лейтенант, вытянув шею, заглянул через плечо приезжего. "Красиво,- проговорил он,- умеют, чертиї Н-да. Мы присоединим этот документ к делу". "Но я же вам сказал!" - захныкал писатель. "Ничего не могу поделать. Инструкция есть инструкция, и закон есть закон". "Какой закон!.. Разве это закон?" "Для кого как,- отвечал ночной лейтенант и сделал знак помощнику, который стоял по стойке "смирно" у порога.- Товарищи,- обратился лейтенант к делегатам,- господаї Попрошу освободить помещение".

XXXI

Шлепая по дощатому полу босыми ногами, приезжий подбежал к окошку. За окном было густо-синее небо. Тень от избы тянулась через дорогу к пустырю. Тень накрыла коляску, лошадь и сидящую на козлах фигуру секунданта. Приезжий плюхнулся на сиденье. Он спросил: "Куда едем?" "Куда велено",- был ответ. Возница посвистывал, подрагивал вожжами, экипаж летел вперед, и рессоры мягко подбрасывали сонного седока. Солнце начало припекать. Подъехали к мосту, лошадь поволокла коляску по шатким бревнышкам, вот и река осталась позади, дорога шла в гору. "Аркаша, как бы не опоздать",- сказал озабоченно путешественник. Аркаша не удостоил его ответом, привстал, испустил разбойничий возглас и хлестнул Артюра; повозка вылетела на равнину, позади столбом стояла пыль. Несколько времени спустя под колесами захрустели сухие ветки, седок открыл глаза. Лошадь брела шагом по лесной дороге. Открылась поляна. Некто в цилиндре, погруженный в задумчивость, сидел на поваленном дереве. Петр Францевич встал, и противники обменялись приветствиями; писатель объяснил, старательно подбирая слова, что хотя правило, по которому опоздание может рассматриваться как знак неуважения, ему хорошо известно, это произошло против его воли, так что он просит его извинить. Барон отвечал снисходительно-небрежным кивком, был брошен жребий, приезжий получил необходимые инструкции, в частности, его просили обратить внимание на шнеллер, так как это приспособление действует моментально при ничтожном движении пальца, предпочтительней целиться, не держа палец на спусковом крючке. В заключение, щелкнув курком, Петр Францевич оставил его на предохранительном взводе и показал, как переводить курок на боевой взвод. Приезжий занял указанное ему место. На другом краю поляны стоял, держа пистолет стволом кверху, в траурном сюртуке и цилиндре, доктор искусствоведения Петр Францевич. "Начнем, пожалуй",- промолвил Петр Францевич, вытянул руку с пистолетом перед собой и бодро двинулся навстречу врагу. Путешественник последовал его примеру. Они подошли, каждый со своей стороны, к барьеру. Путешественник поглядел на свое оружие, потом взглянул на небо, точно искал там цель, и поднял пистолет дулом кверху. "Позвольте напомнить! - вскричал Петр Францевич.- Выстреливший в воздух рассматривается как уклонившийся от боя. Если вы посмеете заведомо стрелять мимо, я тоже буду вынужден выстрелить мимо, а я не позволю кому бы то ни было решать за меня, как мне следует себя вести. Извольте встать как полагается и прицелитьсяї Да цельтесь же вы, черт бы вас побрал!" Писатель разглядывал свой пистолет с таким видом, словно старался понять принцип действия механизма и забыл все наставления. Искусствовед снял цилиндр и утирал пот. "Пошел вон! - сказал он в сердцах подвернувшемуся Аркадию.- Садись в коляскуї можешь не смотреть. Итак, дуэль начинается снова - или вы навсегда заслуживаете репутацию труса". "Если не ошибаюсь, вы послали меня к черту,- заметил приезжий,- так что мы квитыї" "Что?! - возопил Петр Францевич.- Милостивый государь!" Аркаша стегнул коня и скрылся в чаще. Дуэлянты побрели каждый к своему месту, путешественник приосанился, подражая Петру Францевичу, стал боком, левую руку упер в бедро, правой выставил пистолет и, не меняя позы, плечом вперед, с некоторым неудобством переставляя ноги и глядя искоса на противника, двинулся ему навстречу; тот медлил, несколько мгновений стоял, опустив пистолет, затем поднял руку с пистолетом и тоже пошел вперед. Путешественник старательно целился и думал только о том, чтобы не коснуться прежде времени спускового крючка. Пистолет был довольно тяжелый, и рука начала затекать, он подпер ее левой рукой, невольно повернувшись грудью к противнику; в этой не вполне эстетичной позе, держа в правой руке оружие, а другой рукой поддерживая ее ниже локтя, он продолжал движение неверным шагом, путаясь в густой траве, и ему казалось, что искусствовед находится все еще далеко. Между тем Петр Францевич уже стоял перед барьером, очевидно, ждал, когда путешественник приблизится к своему барьеру. Прекрасно, подумал приезжий, и ускорил шаг; он рассчитывал в следующее мгновение сделать выстрел, но споткнулся; и в эту самую минуту, решив, как видно, воспользоваться тем, что противник подставил грудь, и не дожидаясь, когда писатель дойдет до пиджака на траве, обозначавшего барьер, а может быть, сдали нервы,- в эту минуту Петр Францевич выстрелил. Петр Францевич посмотрел на пиджак и с горечью подумал, что вынужден был снизойти до недостойного противника; эти люди никогда не поймут смысл и значение дуэли, не поймут, что в поединке нельзя пренебречь ни одной, даже самой малой подробностью этикета, ибо в вопросах чести не может быть незначительных мелочей. Мещанский пиджак на траве принадлежал пошлому миру; надо было послать этому субъекту что-нибудь поприличней или хотя бы оговорить в условиях, что дуэлянт является к месту встречи одетым как подобает; что-нибудь вроде "форма одежды летняя, парадная", как пишут в военных приказах; а впрочем, ведь это само собой разумеется. Петр Францевич смотрел сквозь тающий дым на пиджак и распростертого на нем путешественника, который не подавал признаков жизни, хотя и успел, падая, сделать свой выстрел. Два выстрела прогремели почти одновременно. Писатель, сбитый с ног коротким, сильным ударом, успел подумать о том, что следовало бы поберечь пулю: ничего страшного, сейчас он встанет,- и уж тогда поглядим, кто кого; посмотрим, как этот хлыщ будет вести себя под прицелом. Он даже представил себе, как он посмеется над бароном, будет долго целиться, а потом отшвырнет пистолет и зашагает прочь. Вместо этого, сам того не заметив, он успел нажать на крючок, и шнеллер мгновенно сработал; пуля пролетела мимо, искусствовед некоторое время стоял на месте, как того требовали правила, и дожидался, когда рассеется дым. Путешественник воображал, как он отшвырнет пистолет и пойдет, насвистывая, прочь, а на самом деле пистолет, еще дымящийся, бросил в траву Петр Францевич. И вместе с подоспевшим Аркадием они склонились над неподвижным, лежавшим с открытыми глазами писателем. "Ладно,- промолвил Аркаша,- поиграли, и будяї" "Что? - рассеянно спросил Петр Францевич, несколько приходя в себя, нахлобучил цилиндр и приосанился.- Начнем сначала,- сказал он.- Достань-ка там, в саквояжеї Или лучше я сам". Приезжий, поддерживаемый Аркашей, поднялся с земли с каким-то почти разочарованием и недоуменно воззрился на своего врага; оказалось - чего он, само собой, не заметил,- что пистолеты в руках у дуэлянтов были с просверленными стволами, видимо, для учебных целей; оказалось также, что в небольшом, но вместительном саквояже, с которым прибыл на поле боя доктор искусствоведения Петр Францевич, был припасен ящик с другой парою пистолетов. Теперь они явились на свет, длинные, поблескивающие гранеными стволами, как будто только что вышедшие из мастерской Лепажа, с затейливыми собачками, с гравированным рисунком на металлических щеках. Петр Францевич взял в каждую руку по пистолету, спрятал руки за спиной. "Правильно: поиграли - довольно,- пробормотал он.- Пьет, как свинья, а все-таки ум сохранилї Репетиция окончена! Благоволите назвать руку: правая или левая?"

XXXII

"Не позволю! - закричал вдруг, подбегая, Аркадий.- Будя!" "Что это значит?" - холодно спросил Петр Францевич. "А то и значит. Ваше сиятельство, это не дело". "Да ты что, спятил?.. Как ты посмел? А ну, убирайся вон, чтоб я твоей физиономии больше не видел!" "Физиономии...- ворчал Аркаша.- Ишь начальник нашелся. Холопьев, ваше сиятельство, больше нет, вот так!" Он выхватил пистолет у растерявшегося писателя, обернулся к Петру Францевичу, тот держал свою пушку за спиной. Аркадий сунулся было к нему - барон отступил на два шага и наставил на Аркадия дуло. "Пристрелю, как собаку!" - заревел Петр Францевич. Приезжий счел своим долгом вмешаться. "Может быть, я вел себя не по правилам, вдобавок, как вы знаете, я не дворянин,- сказал он.- Но, клянусь, я не питаю к вам никаких враждебных чувств. Мне кажется, обе стороны показали свою готовность драться... Что касается известной особы, мне кажется, это недоразумение. Если вы думаете, что я вознамерился перебежать вам дорогу, уверяю вас..." "Ничего я не думаю,- возразил мрачно Петр Францевич,- я только вижу, что это бунт. Это - бунт!" - строго сказал он, глядя на Аркашу. "Да ладно уж там, какой такой бунт... Где уж нам... Мы темные. Мы мужики, вы господа. А только отвечать за вас я не желаю. Не желаю отвечать, ясно?" "Отвечать? Ах ты, скотина! А ну, вон отсюда!" "Чего лаетесь-то? - сказал Аркадий.- Начнется следствие, кто да что. И света белого не увидишь. Вы-то всегда вывернетесь, у вас там небось все дружки да знакомые. А мне за вас отдуваться. Кто отвечать будет? Я. Кого за жопу возьмут? Аркашку... В общем, вы это, того: игрушку вашу спрячьте. А то еще кто увидит, народ-то сами знаете какой. В момент настучат. Похорохорились, покрасовались - и будя. А если чего не поладили, то и на кулачках можно решить". "Ты так думаешь? - сказал Петр Францевич.- Может, в самом деле, а?" Его противник пожал плечами. "Дай-ка сюда". Барон отобрал у Аркадия пистолет, доставшийся писателю по жребию, взвесил оба пистолета на ладонях. Потом повернулся и прицелился в отдаленное дерево. Грохнули два выстрела, присутствующих объяло облако дыма. "Хорошая марка,- пробормотал он, разглядывая пистолеты,- это вам не..." Вздохнул, вложил дуло себе в рот. "Ради Бога, осторожней!" - воскликнул писатель, забыв, что пистолеты разряжены. Искусствовед покосился на него, усмехнувшись, вынул пистолет изо рта, приставил к виску, к сердцу. Затем - знак Аркашке; тот подскочил с саквояжем. "Ладно,- сказал Петр Францевич,- поехали чай пить. Я, между прочим, еще не завтракал". ХХХIII "Слава те Хосподи, живой!" - вскричала Мавра Глебовна. Она сбежала со ступенек и обняла меня. "Я уж все на свете передумала. Ишь затеяли! Спасибо тебе, милосердная,приговаривала она, торопливо крестясь,- заступница, спасибо..." Сели за стол, где по-прежнему сиротливо лежали мои бумаги. Моя несостоявшаяся биография, моя новая жизнь... "И чего не поделили? А все вертихвостка эта - и тебе, и ему". "Роня?" "А кто ж еще-то?" Я заверил Машу, что ничего у нас с ней не было, ей всего-то семнадцать лет или сколько там. Полуребенок. "Не скажи. Знаю я их всех; молодая, да шустрая... И чего ты в ней нашел? Девка, что доска, ни сзади, ни спереди". Я попытался ее разубедить, она резонно возразила: "Кабы ничего не было, так он бы в тебя не пулял". До этого, сказал я, тоже не дошло. "Не дошло, и слава Богу. Аркашке скажи спасибо". "Да откуда ты все это знаешь?" "Знаю. И про вашу свиданку знаю, что она к тебе прибежала, бесстыдница,- все знаю". Источник информации, разумеется, был все тот же - или следовало предположить, что известия распространялись по каким-нибудь трансфизическим каналам. Таинственный вездесущий персонаж по имени Листратиха, о которой я постоянно слышал и которую никогда не видел,- кто она была? Я подозревал, что никакой Листратихи вообще не существует: это был дух, блуждавший вокруг, анонимная субстанция, мифический глаз - или глас - народа. "Дело холостяцкое, я тебя не виню. Только ты к ним не лезь, это я тебе не из ревности говорю. Не ходи туда, ну их к лешему! У них там свои дела, пущай сами разбираются. У них своя жизнь. А у нас своя",- сказала она и положила мне руки на плечи. Я коснулся ладонями ее бедер. Зачем же, спросил я, смеясь, она сама туда ходит? "Я-то? А это не твоя забота. Да шут с ними со всеми!" Все же мне хотелось знать: что она там делает? "Ну чего привязался-то! Услужаю. Молоко ношу". "И все?" "И все, а чего ж мне там делать? - Она помолчала.- Ну, к барину хожу, к Георгию Романычу. Ему, чай, тоже нужно: мужчина в соку, а она непригодная, рыхлая - сам видел. Ихнее дело господское, ыах!..- Она вдруг сладко зевнула.- Как захотится, так меня зовет". Вот и пойми женщин, подумал я; а еще говорила, что отвыкла. "Да ты не обижайся. Это ведь не любовь.- Она добавила: - Кабы не они..." "Что - кабы не они?" "А вот то самое! Все тебе надо знать. Не было бы тут ничего, вот что, все бурьяном бы заросло. Их в городе уважают. Секретарь райкома, говорят, приезжал". "Зачем?" "Справлялся, не надо ли чего. Он ведь у старой барыни скотину пас". "Как же это могло быть, Маша? Ведь революция-то когда была?" "Ну, не он, так отец али дедушка, я почем знаю. Люди говорят, а я что?.. Да и леший с ними со всеми... Милый, соскучила я по тебе". Вдруг снаружи постучали. Я поднял голову, мы оба посмотрели на дверь. "Да ну их всех!.." Стук на крыльце повторился. Я выглянул между занавесками и отпрянул, словно там стояло привидение. Мавра Глебовна сидела на постели. В ответ на ее немой вопрос я растопырил руки и вытаращил глаза. Наконец я выговорил: "Это она". "Кто?" Я молчал. "Не пускай! - сказала сурово Глебовна.- Ишь вертихвостка! Постой, я сама пойду. Сиди. Это наше бабье дело". Она вышла и столкнулась с Роней в полутемных сенях; но в том-то и дело, что это была не Роня. Это была не Роня и не мифическая Листратиха, и обе женщины вступили в избу. Я пролепетал: "Откуда ты... как ты здесь очутилась?" Сидя на табуретке, гостья расстегивала пуговицы плаща, сдернула с головы шелковую косынку, поправила прическу. "А это Мавра Глебовна,- сказал я,- моя соседка. Знакомьтесь". "Очень рады",- промолвила Мавра Глебовна, поджав губы. "Что-то там испортилось в моторе, и, представь себе, перед самой деревней. Дошла пешком". "А Миша?" (Мой двоюродный брат.) "Там остался". "Может, я схожу, трактор достану?.." "Не волнуйся. Там уже кого-то нашли. Ну, я тебе скажу: ты в такую дыру забрался! - Она обвела глазами избу, покосилась в сторону Мавры Глебовны, взглянула на стол с бумагами.- Работаешь?" Мою жену - я привык считать ее бывшей женой... мою жену зовут Ксения, по отчеству Абрамовна. Это отчество ни о чем не говорит. До сих пор можно встретить стариков, бывших крестьян, с именами Моисей или Абрам. Моя жена обладательница безупречной анкеты и занимает высокую должность заместителя директора по ученой части в институте с труднопроизносимой аббревиатурой вместо названия, которое я никогда не мог запомнить. Моя жена держится прямо, ходит крупным шагом, постукивая высокими каблуками, носит сужающиеся юбки, светлые батистовые кофточки с бантом, курит дорогие папиросы и великолепно смотрится в начальственных коридорах. Мы с ней ровесники, но уже несколько лет, как она перестала стареть, возраст ее остается неизменным, ей 39 лет. Моя жена была женщиной именно того физического типа, который мне когда-то нравился; подобно многим я связывал с телосложением определенное представление о характере, душе и умственных способностях и, сам того не сознавая, тянулся к женщинам, которые могли бы заслонить меня от жизни. Что-то мешало моей бывшей жене, даже в те времена, когда мы познакомились, быть красивой, вернее, хорошенькой, это слово к ней не подходило, из чего, однако, не следует, что она была непривлекательна. Нужно отдать ей должное, сложена она превосходно: просторные бедра, все еще не опавшая грудь, плечи королевы. Мавра Глебовна поспешно подала ей старую, выщербленную плошку (моя жена искала, куда стряхнуть пепел). Некоторое время спустя, выглянув в окошко, я увидел перед домом машину, поднятый капот, Аркадия, который инспектировал мотор. Мой двоюродный брат разговаривал с Маврой Глебовной, державшей за руку четырехлетнего малыша, невдалеке остановилась старуха, согбенная, как Баба Яга, опираясь на помело, что-то клубилось вдали, словно к нам ехало войско, темнело, и опять, как все последние дни, стал накрапывать дождь. ХХХIV Нужно было устраиваться на ночь, завтра, сказала моя жена, надо встать пораньше; я предложил, чтобы мы с братом устроились на полу, Ксению положим на кровать; мой брат, поколебавшись, объявил, что переночует в доме Мавры Глебовны, моя жена пожала плечами, дескать, как вам угодно; будем надеяться, что погода не подведет, добавила она небрежно, только бы не проспать. Ходики на стене бодро отстукивали время. Разговор продолжался недолго и понадобился для того, чтобы не говорить о главном, то есть о возвращении: теперь это уже как бы не требовало объяснений. Как это ехать "домой"? Волна протеста поднялась в моей душе, как застарелая изжога со дна желудка. Я проглотил ее - молча и мужественно. А что оставалось делать? Подразумевалось, что прошлое похерено, что мы ни в чем не упрекаем друг друга, просто начинаем жить заново. Вернее, мы продолжаем нашу жизнь; да и о каком прошлом, собственно говоря - если не считать некоторых недоразумений,идет речь? Завтра мы уезжаем в город, она приехала, чтобы протянуть мне руку мира, если можно было говорить о войне между нами, и я, естественно, отвечаю ей тем же. Но никакой войны, собственно, и не было. Бегства не было. Я отдохнул на свежем воздухе, я провел творческий отпуск на даче, пора домой. Все это, ужасавшее меня именно тем, что вдруг предстало как нечто не требующее объяснений, нечто решенное и даже само собой разумеющееся, устраняло необходимость обсуждать и некоторые вытекающие отсюда следствия, некоторые житейские подробности, например, то, что нам предстояло, как и положено супругам, провести ночь вдвоем под одной крышей. Именно об этом, о том, что мы остаемся наедине после того, как брат уйдет ночевать в дом к соседке, об этом, как о само собой разумеющемся, ни слова не было произнесено, и было ясно, что наутро тем более уже не о чем будет говорить: какая необходимость ворошить старое, коли мы провели ночь вместе, как и положено супругам? Как уже сказано, меня ужасал этот fait accompli, то, что все выглядело как fait accompli; но сознаться ли? Я почувствовал и определенное облегчение. Больше, чем "факт", меня приводила в ужас необходимость выяснять отношения; и вдруг оказалось, что не надо ничего говорить, объяснять, доказывать, не надо оправдываться; а главное, ничего не надо было решать. Мы поужинали, на столе горела керосиновая лампа. Моя жена вышла и вернулась; когда я, в свою очередь, вошел в избу, она стелила себе на кровати. Для меня была приготовлена постель на полу. "Здесь довольно тесно,- проговорила она.- Это что, простыня?" Она сказала, что устала после мучительной дороги и уснет как мертвая. Было произнесено еще несколько фраз о ее работе, об институте. О нашем ребенке ни слова, это был болезненный пункт, которого она разумно не касалась; я предполагал, что девочка в пионерском лагере. "Все кости болят,- пробормотала она,- после этих ухабов". Это означало: раз уж все решено, обойдемся без телесного примирения. Это также означало: не в плотском влечении дело. Кроме того, это был намек на то, что я не должен думать, будто мне все так просто сошло с рук, прощено и забыто. И в то же время это был некоторым образом шаг навстречу: отказывая мне в близости (на которую я, как предполагалось, рассчитывал независимо от всего, в силу мужского самолюбия и мужского сластолюбия, моей низменной мужской природы), она давала понять, что я ей небезразличен: меня наказывали, но наказывали и себя. В темноте мы покоились каждый на своем ложе, и я принялся обдумывать, как бы мне завтра увильнуть. Да, я употребил мысленно это пошлое выражение; я чувствовал, что у меня не хватит решимости объявить напрямую и без лишних слов, что я не намерен возвращаться. Я думал о том, что у моей жены начальственный вид, крупная решительная походка, просторные бедра. Можно было бы развить эту тему, рассмотрев ее с разных точек зрения. Я представил себе научный институт, занятый составлением всеобъемлющей Энциклопедии Женского Тела. Широкие бедра означают многое. Но прежде всего власть. Я тоже был утомлен до крайности, предыдущую ночь почти не сомкнул глаз, не говоря уже о дуэли, на которой я был убит, потом воскрес и чуть было не подставил грудь для второго выстрела. Мне казалось, что моя жена спит, но в темноте раздался ее голос. Она назвала меня по имени. Я спросил: в чем дело? "О чем ты думаешь?" Я отвечал, что думаю о своей работе. "Ты пишешь что-то крупное?" "Пытаюсь". "Давно пора. Я считаю тебя - при всех оговорках - очень способным человеком". "Я тоже считаю". "Ты не имеешь права пренебрегать своим талантом". "Не имею". Ситуация менялась: теперь я оказывался обиженным, о чем свидетельствовали мои короткие ответы, она же, напротив, выглядела виноватой. Наступило молчание. "Ты неплохо выглядишь, посвежел. Между прочим, тебе несколько раз звонили". "Кто звонил?" "Из издательства. Интересовались, где ты.- Пауза.- Ну что, будем спать?" "Будем спать",- сказал я и внезапно решил, что завтра же или даже сейчас, не откладывая, объявлю моей жене, что никуда не поеду; если она хочет остаться здесь дня на два, пожалуйста. Но на меня пусть не рассчитывает. Необъяснимым чутьем она угадала мое намерение и сказала: "Ладно". "Что ладно?" "Ладно, говорю, пора спать. Иди ко мне". И, так как я ничего не ответил, ибо находился в некотором ошеломлении, она добавила: "Ну в чем дело? На полу неудобно, только измучаешься". Я молчал. "Мне просто жалко, что ты проваляешься всю ночь без сна, да и пол холодный. Не ломайся. Ложись рядом со мной, будем просто спать. Я устала". Выходила какая-то нелепая история, я лежал на самом краю, рискуя упасть с кровати, но невольно касался моей жены лопатками, пятками ног. Она пробормотала: "Я же говорила... холодные, как лед". Несколько мгновений спустя мы приняли позы, более естественные в нашем положении, а что же еще оставалось делать? ХХХV Черные воды сомкнулись над нами, сон обхватил меня мягкими щупальцами, схоронил мое бездыханное тело на илистом дне; но это беспамятство продолжалось недолго, смутное, сумеречное сознание вернулось ко мне, как будто лунный луч заглянул в окно; я спал и не спал и во сне думал о сне. Несколько времени погодя я очнулся, я лежал в темной избе, которую уже привык считать своим домом, но оказалось, что и она была сном; некоторое время, сказал я, но должен себя поправить: сновидение, каким бы запутанным оно ни казалось, длится считанные мгновения; но и это выражение надо понимать условно, ведь время с его минутами и секундами существует только в дневном мире, где датчики регистрируют электрическую активность мозга, между тем как по ту сторону дня, в пространстве сна, времени нет или оно по крайней мере иной природы. Итак, я все еще находился там, вернее, наполовину там, как бредут через топкую заводь по колено в воде,- я все еще пребывал отчасти в стихии сна. Можно было бы сказать, что я оказался в двух временах, если время сна вообще можно считать временем. Можно было сказать, что я по-прежнему владел грамматикой сна - или она владела мною,- странные сочетания слов, немыслимые глагольные формы, небывалые части речи, для которых не существует названий, удивляли меня самого, несмотря на то, что принадлежали мне и родились вместе со мной: ведь язык - ровесник души. Я вернулся к началу моей жизни, в первые, ранние дни; на моих глазах, если можно так выразиться, происходило то, что когда-то произошло со всеми нами: рождение души из ночного первобытного хаоса; моя душа просыпалась и лепетала на языке, который уже в следующие мгновения станет невнятным ей самой. В следующие мгновения он покажется абракадаброй. Я застал этот миг двуязычия. Я все еще брел по топкому дну, я владел праязыком ночи, но думал о нем на языке дня; что же удивительного в том, что я прикоснулся к загадке литературы. Я догадался, что если мы видим сны, то сон в свою очередь и на свой лад видит нас, и литература способна - только она и способна - вернуть равноправие младенческому праязыку грез. Только она может продемонстрировать, что сон и явь - два равносильных способа нашего существования в двоякой действительности. Что здесь иллюзия, что правда? При взгляде оттуда наше бодрствование представляется загадочным сном, совершенно так же, как проснувшемуся человеку кажется абсурдом то, что происходило во сне. Что правда, а что обман? Я понял, что для литературы такого вопроса не существует. Утро настало, каких, быть может, еще не бывало от сотворения мира: тихое, нежное, переливчато-перламутровое; неяркое солнце неподвижно стояло в желтоватой дымке, как стареющая невеста в фате. Шелестя травой, гуськом мы прошли влажное огородное поле, пробрались сквозь кустарник и спустились к реке. На графитовой воде плясали искры, ближе к другому берегу вода казалась серо-молочной, серебристо-голубой; отплыв на середину реки, я обернулся, моя бывшая жена, в купальнике, широкобедрая, белорукая, с полуоткрытой грудью, все еще не решалась ступить в воду; брат стоял на том берегу, усердно приседал и размахивал руками. Завтрак на воле, в огороде за домом. Мои бумаги, как некий почетный мусор, были сложены на печном приступке, стол вынесен в огород. Они привезли продукты из города. Мой брат позвал соседа. Как-то само собою решилось, что мы не будем сейчас обсуждать мой отъезд. Пожалуй, заметила Ксения, поглядывая на небо, обещавшее замечательную погоду, пожалуй, сегодня не поедем. Эта глагольная форма - поедем, побудем была удобна тем, что могла относиться только к ним, к жене с братом, а могла иметь в виду всех троих; она подразумевала, что, конечно, мы поедем все вместе, и в то же время оставляла для меня лазейку. Мы как будто условились, что не будем говорить о том, о чем надо было поговорить. Так ли уж надо? И о чем? Зачем портить себе настроение в этот мирный, туманно-солнечный и постепенно становившийся приглушенно-жгучим день дряхлеющего лета? Аркаша явился, как всегда, в телогрейке, в ушанке, которую он снял, прежде чем сесть; жена раскладывала еду, разливала чай из медного чайника, она сидела с закрытыми глазами, подняв лицо к солнцу, а брат мой разговаривал с Аркашей. Я посматривал на мою жену, как мне представлялось, равнодушно-оценивающим взором человека, который провел ненароком ночь с незнакомой женщиной и спрашивает себя, красива ли она и сколько ей может быть лет. Ксения спросила, чувствуя на себе мой взгляд, не поднимая век: "А как же зимой?" "Чего зимой?" - спросил Аркадий. Она спросила, как они тут живут зимой. "Так и живем, чего ж! Дров эвон сколько хочешь". Он посмотрел на небо, на купы деревьев и промолвил: "Хорошо тут. Воля". "Куда же народ подевался?" "Какой народ?" "Односельчане. Колхозники". "Куда... Которые померли, а кто и деру дал". "А ты, значит, решил остаться". "Я-то? А куда мне бежать? Мне и здесь хорошо". "Сколько тебе лет, Аркаша?" Аркаша почесал в затылке и ответствовал: может, сорок, а может, пятьдесят. "Какого ты года,- переспросила моя жена, с закрытыми глазами подставив лицо солнцу,- по паспорту?" "Чего? - сказал Аркадий и поглядел в сторону.- Нет у меня никакого паспорта, на кой он мне..." Мой брат заметил, что теперь и у колхозников есть паспорта. "Мало ли что есть",- был ответ. "А если милиция спросит, что тогда?" "Нет у нас милиции". "А если приедет?" "Пущай приезжает". На дороге перед нашим огородом стояла, опираясь на палку, темная старушечья фигура. Солнце освещало ее так, что нельзя было разобрать лица. Невозможно было сказать, смотрит ли она на дорогу или на нас. Что ей надо, спросила моя жена, приставив ладонь к глазам; мы тоже обернулись. Аркадий степенно пил чай. "Листратиха,- сказал он презрительно.- Таскается тут". Он добавил: "И не зовите, все одно не услышит. Глухая". Мой двоюродный брат поднялся из-за стола. Солнце высоко стояло в бездонном, звенящем небе. С другого конца деревни доносились голоса, стихающий рокот механизма. Там возвышался, перегородив дорогу, заляпанный грязью подъемный кран на платформе с восемью колесами, снова прибывший неизвестно для чего, неизвестно откуда. Мой брат вышел, держа в обеих руках канистры, надеясь разжиться бензином у водителя; мы с Аркашей стояли у плетня. "Живите. Куда торопиться-то?" "Пора". "Куда спешить-то?" Я вздохнул. "Дела, Аркаша". "Подождут дела. Что, скучно тебе тут, что ль? Али бабы одолели?" Я развел руками. "Женщины, они, конечно, того,- заметил глубокомысленно Аркадий и сдвинул шапку на глаза.- Женщины, они..." Я согласился, что женщины - дело такое. "А ты плюнь,- посоветовал Аркадий,- ну их всех в ж...!" Зычный голос донесся с другого конца деревни: "Аркашка!" "Зовут, слышь,- сказал он.- А вы уезжать собрались. Чего заспешил-то?" Этот вопрос относился к брату. "Да я не знаю,- проговорил мой брат с сомнением,- ты как?" Я пожал плечами, мы оба взглянули на мою жену, которая по-прежнему сидела у стола, подняв к солнцу незрячее лицо, на носу у нее был наклеен лист подорожника. "Отгуляем, и поедете". "Аркашка! Мать твою!" "А то совсем оставайтесь",- сказал Аркадий. "Погода,- сказал мой брат,- лучше не надо". "У нас всегда погода в самый раз". "Урожай, наверное, будет хороший",- заметил мой брат. "Ладно, разорались,- сказал Аркаша, махнув рукой.- А чего? Оставайтесь. Никуда Москва не денется. Отгуляем, а там уж..." Он направился вразвалку к подъемному крану, служившему, как выяснилось, для разных нужд. Егор снимал с платформы ящики с напитками и харчами. Василий Степанович, в сапогах и расшитой по вороту белой рубахе навыпуск, препоясанный ремешком, руководил разгрузкой. ХХХVI Как некогда языческие капища становились подножием христианских базилик, как древняя вера отцов не умирает, а переселяется, словно душа в новое тело, в новый государственный культ, так престольные праздники тайно продолжают существовать под видом революционных годовщин, Международного женского дня, Дня космонавтов или работников железнодорожного транспорта. Не то чтобы верность обычаю предков была так уж сильна, но и похерить их невозможно: они лежат в этой земле; другое дело, что если бы, скажем, они воскресли, то чего доброго, оказалось бы, что и они все позабыли. Но что значит забвение? Позабыли, да не совсем; сказать, что хранят благоговейную память, тоже нельзя. Вот почему нет ничего несуразного в предположении, что, восстав из гроба, предки наши преспокойно уселись бы рядом с немногочисленными потомками пировать во славу железнодорожного транспорта. Ибо в конце концов всякий Париж стоит обедни и всякий праздник важнее, чем повод для него,разве вам не случалось пировать на именинах, не зная в точности, кто такой именинник, не приходилось бывать на поминках, когда уже через полчаса все забыли, кого поминают? Праздник - это и есть доказательство забвения, доказательство того, что жизнь одолела смерть и настоящее торжествует над прошлым; если бы мы спросили, по какому случаю, собственно, здесь гуляют, вопрос потонул бы в звоне стаканов и остался бы без ответа. Погода была превосходной. Погода была, по справедливому замечанию Аркаши, в самый раз. С утра раздавались крики, уханье, бабьи взвизги. Доносились обрывки песен и скрежет гармошки. Группы более или менее празднично одетых поселян двигались по улице; несли флаги и обрамленные полотенцами иконы; с изумлением каждый спрашивал себя, откуда вдруг набралось столько народу. За околицей, куда укатил подъемный кран, по другую сторону деревни, на широком лугу были расставлены столы или то, что их заменяло, хлопотали женщины, носились дети. Стоял грузовик с откинутыми бортами, блестели жидким латунным блеском раструбы геликонов, и над сидящими в кузове музыкантами покачивался и вздувался под легким ветром на шатких жердях кумачовый лозунг. Грохнула музыка, бум, бум, бум - бухал барабан, народ бросился на лужайку, стали поспешно рассаживаться. Музыка заглушала голоса. Сидящие на скамьях теснились, пропуская опоздавших. "Подвинься чуток... Да куды ж, вот я сейчас свалюсь... В тесноте, да не в обиде!" Сдержанный гул прорывался в промежутках между громыханьем оркестра, бабы озирались по сторонам, озабоченно подтягивали уголки платков. Вдруг все стихло. Василий Степанович с бокалом в руке, стоя за столом почетных гостей,- рядом старик-представитель с тусклым взором, с орденом на музейной гимнастерке, в сивых усах, рядом, выглядывая из-за мужниной могучей фигуры, круглолицая, в белоснежном платочке Мавра Глебовна, рядом Ксения Абрамовна в светлой шелковой кофточке с бантом и, само собой, супруг-путешественник,- Василий Степанович поднял руку, призывая к вниманию. В грузовике, однако, неправильно истолковали его жест, грянул туш. Публика гневно обернулась к музыкантам. Кое-кто, не выдержав, уже выпивал и закусывал. Музыка стыдливо замолкла. "Товарищи! - сказал Василий Степанович и гордо, мужественно обозрел односельчан.- Товарищи колхозники и колхозницы, механизаторы, доярки, труженики полей... Дорогие земляки! Разрешите мне, как говорится,- Василий Степанович крякнул,- от имени и по поручению! Мы собрались здесь в этот торжественный день, чтобы все как один... В ответ на неустанную заботу партии и правительства ответим новыми успехами, небывалым урожаем!" Раздались жидкие аплодисменты. Оратор продолжал: "Наше слово крепкое. Наш колхозный, трудовой закон - перво-наперво делом рассчитаться с государством. А то ведь у нас как получается? Как работать, так голова болит. А как пить да жрать, так мы все как один, небось никто не болен! (Одобрительный смех.) Верно я говорю, мужики?" Снова раздался смех. Возгласы: "Молодец, Степаныч, режь, ети ее, правду-матку!" Кто-то пробовал возразить: "Да ладно тебе... слыхали мы..." "А чего, правду говорит мужик". "Какой он тебе мужик? Языком чесать. Это они умеют". "Давай, Степаныч! Режь, ети ее..." "Ура!" - воскликнул Аркаша. Василий Степанович постучал вилкой о рюмку, оглядел собрание. "Разрешите считать ваши аплодисменты за единодушное одобрение..." "Ура, ура!" Все засвистели и затопали. "Слово предоставляется нашему дорогому гостю! Представителю райкома, персональному пенсионеру". "Дорогие товарищи, граждане нашей великой..." - начал бодрым фальцетом старик, украшенный орденом, но потерял нить мыслей и некоторое время беспомощно озирал столы, за которыми уже, не дожидаясь, вовсю пили и ели, смеялись, подливали друг другу, целовались и тискали женщин. "Поприветствуем товарища пенсионера, героя гражданской войны!" - вскричал председатель. "Помню, в двадцатом году..." - лепетал старик в гимнастерке. Кто-то спросил: "В котором?" "В двадцатом,- сказал старик.- Мы не так жили. Мы воевали. Жрать было нечего. Не то что теперь". "Ладно заливать-то..." Другой голос сказал удивленно: "Етить твою, никак Петрович?" "А ты его знаешь?" "Как не знать! Я думал, он давно помер". За столами пели: "Ехали казаки от дому до дому, подманули Галю, увезли с собой". Бабий хор дружно грянул: "Ой ты, Галя, Галя молодая!" "Разрешите мне! - надрывался, стуча вилкой, Василий Степанович.Предоставить слово!.." "Мы кровь проливали. А теперь? - продолжал старик.- Кабы знали, мы бы... Эх, да чего там...- Он взмахнул сухой ладошкой и возгласил: - За здрявие царя, уря-а!" Свист, хлопки и крики восторга. "Слово предоставляется,- сипел Василий Степанович,- товарищу писателю!" Шум стих, потом чей-то голос спросил, словно спросонья: "Чего? Кому?.." Путешественник нехотя поднялся, и все головы повернулись к нему. Некоторое время он молчал, как бы собирался с мыслями. Затем взглянул на Василия Степановича, на жену, на Мавру Глебовну, обвел грустным взором пирующих. "Дорогие друзья..." - проговорил он. "Писатель,- сказал кто-то.- А чего он пишет-то?" "Хер его знает". "Известно, бумажки пишет". "Чего резину тянешь? Давай, рожай!" "Товарищи, попрошу соблюдать тишину,- вмешался председатель.- Кто не желает слушать, тех не задерживаем". "Дорогие друзья,- сказал приезжий. Голос его окреп.- Работники сельского хозяйства! Новыми успехами ознаменуем! Все как один..." Раздались слабые хлопки, приезжий провел рукой по лбу и продолжал: "Я, собственно, что хочу сказать... Вот черт! Понимаете, хотел сказать и забыл. Забыл, что хотел сказать!" "Ну и хер с тобой!" - крикнул кто-то радостно. Председательствующий постучал вилкой о стакан. "Да, так вот... Для меня большая честь присутствовать на вашем празднике. Вот тут товарищ очень правильно сказал, что мы пишем бумажки. Так сказать, отображаем... Но, товарищи! Парадокс литературы заключается в том, что чем больше мы стараемся приблизиться к жизни, тем глубже вязнем в тенетах письма. В этом состоит коварство повествовательного процесса". "У меня вопрос",- поднял корявую ладонь мужик в железных очках, перевязанных ниткой, лысый, с жидкой бородой, по всему судя - тот самый, кто навестил приезжего в одну из первых ночей. "Пожалуйста",- сказал председатель. "Я вот тебя спросить хочу: ты зачем чужую избу занял? Ты разрешения спросил? Нет такого закона, чтоб чужую квартеру занимать". "Мой брат купил эту избу. Вот он тут сидит, может подтвердить. Я же вам объяснял..." "Нечего мне объяснять! Ты вот ответь". Кто-то сказал: "Да гони ты его в шею, чего с ним толковать?" "Кого?" - спросил другой. "Да энтого, как его..." Еще кто-то вынес решение: "Живет - и пущай живет". Писатель продолжал: "Что я хочу сказать? Литература служит народу. Так нас учили. Но, товарищи, чем мы ближе к народу, тем мы от него дальше. Таков парадокс... А! - И он махнул рукой.- Ребятки, может, станцуем, а?" "Вот это будет лучше",- заметил кто-то. "Бух! Ух! - ударил барабан. Тра-та-та, ру-ру-ру,- запела труба. И все повскакали из-за столов. Путешественник перешагнул через скамейку и пригласил даму. Оркестр играл нечто одновременно напоминавшее плясовую, "Марш энтузиастов" и танго "В бананово-лимонном Сингапуре". Путешественник танцевал с тяжело дышавшей, зардевшейся Маврой Глебовной, чувствуя ее ноги, мягкий живот и грудь. Жену путешественника вел, описывая сложные па, Василий Степанович. Его сменил, галантно раскланявшись перед таинственной улыбавшейся Ксенией Абрамовной, ночной лейтенант в новеньких золотых погонах. Помощник лейтенанта сидел среди стаканов и тарелок с недоеденной едой, подливал кому-то, с кем-то чокался и объяснял значение органов: "Мы, брат, ни дня ни ночи не знаем... Такая работа... Вот это видал? - И он скосил глаза на свою нашивку, меч на рукаве.- Это тебе не польку-бабочку плясать... Я вот тебе так скажу. Мы на любого можем дело завести. Вон на энтого..." - Он указал пальцем на танцующего писателя. "Которого?" - спросил собеседник. "На энтого. Знаешь, какое дело? Во!" Двумя руками он показал, какой толщины дело. "Да ну!" - удивился собеседник. "Только чтоб ни слова об этом,- сказал помощник.- А то... Ладно, не боись. Давай..." Между столами и на лугу откалывали коленца поселяне, бабы, согнув руку кренделем, трясли платочками, пожилой мужик в железных очках, позабыв о своем вопросе, хлопал себя по животу, выделывал кругаля. Оркестр гремел, дудел: "В бананово-лимонном Сингапуре, в бурю! Когда ревет и плачет океан". Труба пела: "Нам нет преград на море и на суше". Кто-то лежал, раскинув руки, созерцая бледно-голубое далекое небо. ХХХVII В это время вдали клубилась легкая пыль, солнце играло в подслеповатых оконцах, через всю деревню, мимо покосившихся изб, мимо печных остовов, мимо повисших плетней пронеслись один за другим в развевающихся одеждах верховые. "Эва кто пожаловал",- сказал чей-то голос. ДруЇжка стреножил коней. Витязи с темными глазницами, в круглых княжеских шапках, в плащах поверх кольчуг, в дорогих портах и сапожках из юфти молча приблизились к почетному столу. Мавра Глебовна поднесла хлеб-соль. Мальчик, умытый и причесанный, нес два кубка. Витязи приняли кубки, степенно поклонившись председателю и народу, сели на краю стола. Две цыганки сорвались было с места, заорали: "К нам приехал наш любимый Борис Борисович дорогой. К нам приехал наш родимый Глеб Глебович дорогой! Пей до дна, пей до дна..." На них зашикали. Председательствующий Василий Степанович приветствовал гостей. Братья наклонили головы. Все снова сидели на своих местах, бабы шушукались, музыканты дремали в кузове грузовика. После чего слово было предоставлено барону Петру Францевичу, который уже стоял наготове, с бокалом в руке. "Уважаемый председатель, святые князья. Братья и сестры, друзья, русский народ!" - изящно поклонившись направо и налево, растроганным голосом сказал Петр Францевич. Он отпил из чаши, пригладил на висках седеющие напомаженные волосы и кончиками пальцев коснулся благовонных усов. "Человеческая душа есть величайшая загадка. Буйный зверь и скорбящий ангел в ней живут, одной плотью укрываются, одним хлебом питаются. Сегодня пируем и лобызаемся, а завтра проснется демон, обернется ангел зверем - и пошел грабить и жечь. Так уж, видно, повелось на Руси, други мои любезные, мужички..." Все затаили дыхание, Петр Францевич оглядел собрание и после короткой паузы продолжал: "И есть у этого зверя верный союзник. Только и ждет он, когда разгуляется, распояшется русский человек. Ждет, чтобы прийти и помочь ему жечь, грабить, насиловать. Две силы объединились, чтобы погубить землю, два недруга, тот, что сидит в нас самих, и тот, кто ждет своего часа на дальних подступах нашего необъятного государства..." "Во дает!" - сказал чей-то голос. "Монголы, поляки, французы... Тевтонская рать с головы до ног в железе. Только было встанет на ноги государство, отстроятся города, бабы нарожают детей - новая напасть, опять нашествие, опять все гибнет в огне... Уж совсем было сгинула Русь. Ан нет! - сказал Петр Францевич.- Откуда-то поднимается новая поросль, ангел подъемлет крыло. Стучат молотки плотников, рубятся избы, засеваются поля, князья собирают удрученный народ, попы молиться учат одичавшее стадо. До нового избиения, до следующего раза... И были гонимы, как прах по горам и пыль от вихря, говорит псалмопевец. Доколе же, спрашивается, все это будет продолжаться? У вас хочу спросить, мужички! Не чудо ли, что мы все еще существуем, второе тысячелетие тянем..." "Эва куда загнул!" - сказал голос. "Но вот наконец нам объявляют, что русский человек исчез, нет его больше, истребился и стерт с лица земли, как некогда были стерты древние народы. Так-таки и пропал, черт ли его унес, терпение ли Господне истощилось, неизвестно! Нет больше русского народа, так, лишайник какой-то остался. Но я спрашиваю вас, земляки-сельчане, друзья мои дорогие! А вы-то кто? Я спрашиваю: вы-то живы? Или это видение какое, фата-моргана, дивный сон мне снится, а на самом деле вас и нет вовсе? А?.. Вот то-то и оно!" - усмехнулся Петр Францевич и провел пальцами по шелковистым усам. Он скосил глаза и слегка нахмурился, Мавра Глебовна поспешно подлила витязям и оратору. Доктор искусствоведения Петр Францевич вознес чашу. "Славным пращурам нашим - ура!" - крикнул он, и мужики и бабы отчаянно завопили "ура" и захлопали. Оркестр заиграл гимн. Перед столами появился, слегка пошатываясь, с огромной гармонью Аркадий. Началось братание, раскрасневшиеся женщины переходили из рук в руки, лобызали мужиков, мужики обнимали друг друга, Петр Францевич нежно расцеловался с путешественником, Ксения прильнула устами к Василию Степановичу. Братья-витязи уже сидели в седлах. Начал накрапывать дождь. Некоторое время спустя дождь стучал по столам, залил рюмки, тарелки, миски со студнем и винегретом, дождь исколол острыми иглами серую поверхность реки. Люди бежали опрометью к деревне, те, кто не мог подняться, почивали в лужах. Пошел град, повалил снег. Снег закрыл до половины низкие окна и завалил крыльцо. С трудом приоткрылась дверь, путешественник, обмотанный шарфом, в валенках и рукавицах, с деревянной лопатой выбрался из темных сеней. С полчаса он работал метлой и лопатой, откопал ступеньки, разбросал снег перед окнами и прорыл дорожку к хибаре соседа. Усы и борода путешественника покрылись сосульками, ресницы побелели от инея. Проваливаясь в сугробы, он добрался до двери. "Эй, Аркаша!" - позвал он. Дорога и огородное поле скрылись под волнистыми наметами снега, река сравнялась с полями, и призрачные леса с трудом угадывались в дымчато-белом мареве бездыханного дня. ? *Взгляд, мнение (франц.). *Для барышни моего возраста (франц.).

Послесловие

Несколько вопросов Борису ХАЗАНОВУ

- Насколько автобиографичен ваш роман? Имеется в виду не сходство событий и совпадение дат, а соответствие мироощущения главного героя - писателя вашему мироощущению. - В эпоху, когда был провозглашен крутой подъем сельского хозяйства и страна должна была догнать и перегнать Америку по производству мяса и молока, я был деревенским врачом в довольно глухом месте, вдали от железных дорог, в самом сердце Нечерноземной России. Я хорошо знал мой участок, по которому колесил в своем медицинском автомобиле, неплохо знал и всю область. В качестве заведующего сельской участковой больницы я был избран депутатом районного Cовета. Однажды на сессии выступил местный прокурор. Он произнес грозную речь, в которой обещал покончить с повальным бегством молодежи из села. Прокурор говорил с местным крестьянским акцентом, так что можно было догадаться, что он сам принадлежал к тем, кто удрал из деревни. Но он был недостаточно знаком с положением вещей, потому что на самом деле никакой молодежи в колхозах давно уже не осталось. В послехрущевские времена мне тоже приходилось не раз бывать в глубинке, и, как прежде, я видел мертвые деревни, похожие на ту, куда приехал герой моего романа. Вот то, что можно назвать автобиографическим элементом в этом произведении. Что касается самого героя, то, конечно, и в нем есть кое-что от автора. Правда, мне не приходилось убегать от жены. Кроме того, я не был в России профессиональным писателем (что бы ни подразумевалось под этим званием). Мысли о литературе, тщетные усилия писать и сознание собственной беспомощности, без сомнения, заимствованы у автора. - Мир, окружающий вашего героя, с одной стороны, вроде бы и предметен, а с другой - иллюзорен. Что это: следствие умонастроения героя или вы вообще считаете, что мир - лишь усредненная совокупность наших иллюзий? - Мы рискуем въехать в сугубо философские дебри, поэтому постараюсь выразиться осторожней. В мои намерения не входило написать социальный роман, всплакнуть о гибели крестьянства, обличить недавнее прошлое и т. п. Другими словами, то, что называется объективной действительностью, могло быть в лучшем случае лишь фоном для сюжета и действующих лиц. Романист предпочитает иметь дело с человеческой действительностью, в которой иллюзорность происходящего по-своему не менее реальна, чем предметная реальность. Воспоминания и сны занимают в этой действительности такое же почетное место, как и "объекты". Но главы, написанные от первого лица, не зря перемежаются главами, где о герое говорится "он", и это делает ваш вопрос еще более обоснованным. Скажу кратко: эта деревня одновременно - и действительность, и фантом. Как, впрочем, весь наш мир. Это довольно обычная деревня и вместе с тем - морок, что-то вроде потустороннего царства, в котором навсегда остановилось время. Поэтому там все может происходить одновременно. Бывший и, видимо, раскулаченный, давно и бесследно сгинувший владелец избы является ночью отстаивать свои права; бывшие помещики как ни в чем не бывало благодушествуют в своем имении, а по окрестностям кочуют братья-рюриковичи, убитые в ХI веке. На празднике, одновременно престольном и советском, присутствуют все: и местный бюрократ, и неудачливый писатель, и его соперник - барон и патриот, изображающий из себя русского религиозного философа, и девочка, которая не знает, как себя вести - как дворянская барышня или как современная девица, и какой-то там полумифический герой гражданской войны, и гэпэушники, которые охотятся за беглым кулаком, и сам этот так называемый кулак, и даже древнерусские святые. - Весь роман пронизывает тема одиночества. Для вас это бегство от себя или к себе? И не иллюзорно ли и оно? - Я хочу напомнить, что не ответственен за своего героя. Но, разумеется, чувство одиночества свойственно нам обоим. Герой бежит от жизни, которая ему обрыдла, надеется найти (и, очевидно, находит) убежище в глухомани, так сказать, ищет путь к самому себе. Об авторе этого сочинения можно сказать, что он ищет убежища и утешения в литературе. - По ходу действия периодически появляются святые Борис и Глеб. Почему именно они? - Очень просто: немецкая репродукция знаменитой московской иконы ХVI в. с двумя всадниками на серебристом фоне, напоминающем лунную ночь, на конях, которые не скачут, а скорее танцуют, висит на стене у меня в комнате. Но я воспользовался образами князей не только потому, что люблю их изображения, их житие, не только оттого, что они для меня - живые фигуры русской истории и русской культурной традиции. Братья, умерщвленные по приказу Святополка и канонизированные вскоре после смерти, были, как всем известно, первыми национальными святыми Киевской Руси. В полумертвой, забытой Богом деревне присутствует нечто вечное, присутствует история. В каком-то смысле она всегда одна и та же - как пейзаж, "далекое зрелище лесов". Братья-мученики, о которых нельзя с уверенностью сказать, существуют ли они на самом деле или только являются, как и положено святым, действующим лицам романа,- выражают ту двойственность, которая, я думаю, присуща всему сочинению. То они витязи в княжеских шапках, на призрачных танцующих конях, то спившиеся попрошайки, которые шатаются вокруг поместья, не то настоящего, не то воображаемого. Мои герои кажутся нарочитым изобретением фантазии, но в них есть и нечто от нашей действительности; они могут показаться карикатурными, но к ним можно отнестись и всерьез.

Загрузка...