Вагон, набитый тревожными дорожными снами и темнотой, пропахший несвежими носками, шатало всю ночь. Только в пять утра добрался отец Игнатий до своей станции.
Уже проступали из рассветных сумерек серые терриконы, тусклая заводская вода, черные трубы, грязноватые пятна жилых массивов вдалеке…
От этого безрадостного пейзажа тоскливо сжималось сердце, словно предстояло пройти по преисподней. Но другого пути не было, и, подхватив нагруженную свечами и книгами тележку, отец Игнатий зашагал к автостанции.
Шел мокрый снег… Колеса тележки застревали в снежной каше, и тележку приходилось не катить, а волочить за собой. Отец Игнатий взмок, пока добрался до тонущего в грязи пятачка автостанции, где возле похожего на сарай здания теснились разноцветные кооперативные ларьки. Некоторые из них уже работали.
Купив билет на Петровское, священник устроился в уголке зала ожидания. Перебирая четки, повторял он слова молитвы, стараясь не смотреть на замусоренный пол, на стены, покрытые грязными разводами подтеков. И на компанию молодых людей, что сидела напротив, он тоже старался не обращать внимания.
Нехорошая была компания…
Все трое были одеты, как в униформу, в черные кожаные куртки. На ногах — яркие, заляпанные снизу штаны и сапоги-луноходы с проступающими на них из-под слоя грязи иностранными лейблами…
Бутылки с разноцветными наклейками бродили по рукам.
Похоже было на проводы.
Провожали Мишуху — светловолосого паренька с искривленным, сломанным, наверное, в драке носом. Был он пожиже своих приятелей. Кожаная куртка болталась на его плечах, как чужая. И точно так же, как куртка, чужими были жесты, чужой — кривящая губы усмешка…
Отвлекшись от молитвы, отец Игнатий подумал, что, наверное, поэтому и производит Мишуха такое неприятное впечатление. Он весь был как-то опасно непредсказуем…
Отец Игнатий пожалел, что не устроился в стороне от компании, надо было сесть у дверей, где толкались у кассы пассажиры… Но пересаживаться сейчас? Нет… Перебирая четки, священник опустил голову, стараясь не смотреть на молодых людей.
Он снова представил, как приедет наконец на приход, где зима как зима и река настоящая, и лес, а главное — видимый отовсюду парит над округой храм, собирая и наполняя смыслом и красотой окрестность…
— А я подойду! — перебил его мысли голос. — Сам у попа спрошу!
Отец Игнатий поднял голову и увидел, как, оттолкнув черноволосого, более трезвого на вид приятеля, встал со скамейки напротив Мишуха.
— Батюшка… — обдавая священника тяжелым запахом перегара, сказал он. — Я с тобой потолковать хочу…
— В храм приезжай… — ответил отец Игнатий. — В порядок себя приведи и приезжай. Там и поговоришь.
— Нет… Я сейчас хочу.
— Кончай барахлить, Мишуха! — сказал черноволосый парень. — Чего к попу лезешь?! Тут же народ!
— Отвали, моя черешня! — По искривленному Мишухиному лицу блуждала пьяная ухмылка, и все никак не приклеивалась к кривящимся губам. — Мы сейчас, вась-вась, с батюшкой потолкуем… Чего ты смотришь так на меня? Может, я исповедаться желаю…
— Рассказывай… — смиренно вздохнул отец Игнатий. — Чего у тебя?
— Ага… — сказал Мишуха. — Я скажу, а ты меня в ментовку потянешь… Что? Не так?
— Ну, тогда и не говори, если боишься…
— Я боюсь? Я ничего не боюсь, понял? Просто мне узнать надо… Если Бог есть, то грех это — иконы в церкви украсть?
— Бог-то есть… А ты сам кто, крещеный?
— Крещеный, конечно… — даже обиделся Мишуха. — Чего я, нерусский, что ли? Бабка меня крестила…
— Ну, а раз крещеный, да еще русский, то знай, Михаил, что больше этого греха и не бывает, наверное.
— Не бывает?
— Не бывает…
Захрипел динамик. Объявили посадку. Пассажиры, что толпились у двери, затолкались у выхода. Приятели Мишухи тоже встали.
Отец Игнатий остался сидеть — это был не его рейс.
— Мишуха! — сказал черноволосый парень. — Кончай козлить. Пошли, на улице покурим.
— Нет! — покачал головой Мишуха. — Вы идите, а я потолкую еще маленько. Дак что же это у тебя, батюшка, получается? — глумливо усмехаясь, спросил он. — Значит, на заводе, к примеру, украсть можно, у соседа тоже, а у вас, у попов, нельзя? Ин-нтересная, скажу я тебе, альтернатива получается.
— Красть вообще грех… — проговорил отец Игнатий, машинально перебирая четки. — Но в церкви ты не у попа крадешь, не у прихожан, а у тех святых, в чье имя храм поставлен. Ведь все, что есть в храме, им принадлежит… Вот и думай теперь, почему у святых красть самым страшным грехом считается… А ты много украл-то икон?
— Да четыре доски взяли всего… Мы… — Мишуха не договорил. Глумливая улыбка сползла с его губ. Лицо побледнело.
Отец Игнатий оглянулся — в зал ожидания вошли двое милиционеров. Они остановились возле печки, внимательно оглядывая опустевший зал.
— И где же вы кражу совершили? — строго спросил отец Игнатий.
— Какую кражу?
— Испугался, значит?
— Я?! — Мишуха с вызовом взглянул на отца Игнатия. — Вот еще! Ну и что? Если я скажу, что у вас, в Петровском, иконы украл, сразу и сдашь ментам? Все равно ведь ничего не докажешь!
Отец Игнатий опустил голову. Пальцы, перебиравшие четки, замерли.
— Не буду я тебя никуда сдавать, — с печалью сказал он. — От той милиции, перед которой тебе предстоит отвечать, еще никому не удавалось скрыться.
Он почувствовал, что задыхается здесь, в этом помещении.
Встал. Подхватив тележку, покатил ее к выходу мимо настороженно смотрящих на него милиционеров.
Стало светлее. Снег перестал идти, и на небе бледно-желтым пятном проглянуло солнце, высветливая серую воду, скрашивая унылый пейзаж. Автобус, что шел через Петровское, уже подали. Обходя лужи, отец Игнатий направился к нему.
Мишуха догнал его возле автобуса. Он подбежал, разбрызгивая своими луноходами лужи, и, подхватив тележку, помог поднять ее.
— Что же мне делать теперь, батюшка? — спросил он, и отец Игнатий даже удивился — весь хмель, вся дурашливость сошли с парня.
— Не продал еще иконы?
— Н-нет…
— Тогда верни назад, откуда взял, а потом исповедаться приходи…
— И простят?!
— Бог милостив…
А в Петровском, как и думал отец Игнатий, еще стояла глубокая зима. Снег, большой и чистый, покрывал поля, излуку реки. Дома в этом искрящемся на солнце снегу казались совсем низенькими. Надвинув на крыши снеговые шапки, они стояли, словно на рождественской открытке.
Кое-где уже начали топить печи, и белый дым поднимался из труб. Возле магазина в цветастых, сделанных из старых кушаков, ошейниках крутились поселковые собаки. Они смотрели на священника, катившего мимо груженную свечами тележку, и не лаяли, а, узнавая как своего, приветливо крутили хвостами…
И так хорошо, так радостно было вокруг, что привидевшимся в дурном сне вспоминался райцентровский пейзаж, разговор на автостанции. Главное же — на взгорке возвышался храм. Легко парил он над округой.
Туда и держал путь отец Игнатий…
В доме, хотя и отсутствовал отец Игнатий всю неделю, было тепло. Видно, накануне Мария-алтарница протопила печь. Кирпичи еще хранили тепло…
Разоблачившись, священник затеплил лампадку перед иконами, помолился, а потом, накинув поверх рясы фуфайку, взял посошок и с ведром направился на колодец. С наслаждением вдыхал он свежий и чистый утренний воздух…
Марию-алтарницу отец Игнатий увидел, когда уже подходил к колодцу, она вышла откуда-то из-за заборов, и отец Игнатий еще удивился: чего она делала там, в нехоженых снегах…
Мария даже не поздоровалась. Заливаясь слезами, припала к руке священника.
— Горе-то, беда-то какая у нас, батюшка… Обокрали ведь нас…
— Обокрали?
— Ага… Обокрали… Ночью свет на подстанции выключили, а утром я в церковь пришла, смотрю — окошко выдавлено. Иконы из летнего придела унесли… И Заступницу нашу небесную. Тихвинскую…
— Четыре иконы взяли или больше? — спросил отец Игнатий, чувствуя, как тускнеет вокруг солнечный день.
— Четыре… Четыре, батюшка… Самые старые и унесли образа. А ты откуль знаешь, сколько?
— Знаю, Мария… — вздохнул отец Игнатий. Опустил в обледеневший сруб ведро и чуть тронул рукоятку ворота. — Знаю…
Загремела цепь. Ведро полетело в студеную глубину сруба.
— Неужто почувствовал?! — Мария смотрела сейчас на священника, и глаза ее расширились, вбирая его всего, как чудо.
— Нет! — коротко ответил он, поворачивая ручку ворота. — Ко мне на станции парень подошел. Он и рассказал, что украл иконы…
— Подошел?! Сам?!
— Сам… — Подхватив колодезное ведро, отец Игнатий перелил в свое студеную воду. — Спросил: грех ли это?
— А вы?!
— Так чего же я… Велел иконы назад принести…
— И што? — Мария помотала головой. — И в милицию не заявили?
— Не заявил… — Держа в одной руке ведро, а в другой — батожок, отец Игнатий зашагал по протоптанной в снегу тропиночке.
Уже из калитки оглянулся. Мария-алтарница так и стояла у колодца и смотрела на него.
День выдался хлопотливый, долгий.
И вроде бы обычные все дела, но никогда не утомляли они, а сегодня… Только к вечеру отец Игнатий догадался, что не от хлопот эта усталость, а от того разговора на автостанции.
— Нешто и сегодня служить будем, батюшка? — спросила топившая печи в церкви Мария. — Может, не надо?
— Как же не надо… — с неудовольствием, что не сумел скрыть усталость, ответил отец Игнатий. — Народ даже приезжий есть.
Мария вздохнула, и лицо ее приняло то скорбное выражение, которое появлялось всегда, когда она хотела показать, что и слова, и убеждения — все у нее кончилось, и раз не хотят исправить дело, как она советует, то пусть как будет, так и будет… Мария выросла и состарилась при храме, и к молодому, по возрасту годящемуся ей в сыновья священнику относилась сложно. В духовной жизни во всем полагалась на него, доверяя сану, но что касается церковного хозяйства, старалась все делать по-своему. Не перечила, конечно, когда отец Игнатий поправлял ее, но тотчас же как бы вся заливалась скорбью, показывая, что только и остается ей теперь молить Царицу Небесную, чтобы образумила Та своевольного батюшку. Сейчас Мария тоже скорбела, должно быть, о робости и нерешительности отца Игнатия, у которого в руках, можно сказать, был преступник, но он не сдал в милицию, а отпустил…
— Да уж есть того народу… — Мария поджала губы. — Двое человек всего приехавши…
— Нет… — вздохнул отец Игнатий. — Надо служить.
Разговор этот состоялся, когда отец Игнатий, уже приготовив все к вечерне, шел на колокольню. И, поднимаясь вверх по темной лестнице, подумал он, что, может, и зря признался, от кого узнал о краже, пускай бы Мария считала, что во сне он украденное увидел…
— Прости, Господи! — поймав себя на этой мысли, пробормотал он и перекрестился.
Наверху, на колокольне, дул холодный, пронизывающий ветер. Отсюда было видно все село — белые прямоугольники огородов, серую паутину садов, крыши домов, излуку реки, обрамленную темно-зеленым ельником… Еще видно было дорогу, по которой двигались к магазину люди.
Натянув рукавицы, отец Игнатий взял в одну руку железную палку, на другую намотал веревки от колоколов.
Колокола загудели звонко и слаженно. Застигнутый колокольным звоном, споткнулся мужичок на дороге, взглянул на церковь и заспешил дальше — в магазин.
А колокола гудели. Далеко вдоль по реке растекался между лесистыми взгорками, тревожа пугливых зайцев и сторожких лисиц, колокольный звон. Впрочем, там ничего, кроме снега, кроме замерзших болот, уже не было…
Светловолосого Мишуху с искривленным носом отец Игнатий увидел в воскресенье, на службе. Мишуха только что — снег еще не растаял на одежде — вошел в церковь и, смущенно теребя руками шапку, стоял возле колонны напротив иконы «Сошествие Христа в ад»…
Отец Игнатий как раз вышел из Царских врат с кадилом. Размахивая им, он и увидел парня. Кадило (похоже, вместе с угольками Мария-алтарница нагребла в него и головешечек) чадило. Мысль о головешке отвлекала от службы, и, пытаясь сосредоточиться, отец Игнатий и, заметив Мишуху, увидев, как бы и не заметил, не увидел… Махнул кадилом в его сторону, Мишуха отшатнулся, а потом — отец Игнатий уже кадил на другой стороне храма — вдруг бухнулся на колени, неумело осеняя себя крестом.
Он подошел к исповеди.
— Это я иконы украл… — остановившись у аналоя с лежащим на нем Евангелием, сказал он. — Вот… Ну, в общем, я привез их назад.
— Все? — спросил отец Игнатий.
— Все… В машине они. Я у брата машину взял, чтобы привезти…
— И давно воровством промышляешь?
— Не-е… Вообще-то мы бизнесом занимаемся, ну, купить-продать, в общем… А иконы — это так, подвернулись под руку…
Отец Игнатий долго говорил с ним. А в конце исповеди вспомнил, как бухнулся Мишуха на колени, и, не удержавшись, спросил об этом.
— Почудилось… — смущенно ответил Мишуха.
— Чего почудилось?
— Ну, этого… Ну, в общем, показалось, что у Христа на иконе прямо в руке настоящий огонек горит…
Накрыв Мишухину голову епитрахилью, отец Игнатий прочитал разрешительную молитву. Но когда выпрямился Мишуха, снова скользнула змейкой по губам нехорошая ухмылочка.
— А если я теперь домой уеду? — сказал он. — И иконы увезу, батюшка? Грехи-то вы мне отпустили уже…
— Дурак ты… — с сожалением сказал отец Игнатий. — Ты что, у меня прощение выпрашивал? Неси иконы и не глупи. Ты не обо мне думай, а о своей душе, которую погубить хочешь.
И так сурово прозвучал его голос, что оробел сразу Мишуха. Сбежав с губ, пропала ухмылочка, а лицо сделалось каким-то торжественно-испуганным.
— Пошутил я, пошутил просто… — торопливо сказал он и перекрестился. — В общем, принесу сейчас их…
Он действительно через несколько минут притащил завернутые в мешковину иконы. Мария-алтарница проводила парня в летний храм и там показала, куда какую икону повесить.
Отец Игнатий уже причащал прихожан, когда вернулись они в зимний придел. Мишуха хотел было уйти, но Мария цепко держала его за рукав.
— Сюда-сюда… — сказала она.
— Куда еще? — пытаясь высвободить руку, спросил Мишуха. — Я же исправил уже все…
— К причастию подойди… — коротко сказала Мария и, отпустив парня, отошла.
Часам к трем — а были еще и крестины — служба закончилась. Храм опустел. Только Мария-алтарница ходила по церкви и тушила лампадки у икон.
Отец Игнатий уже снял в алтаре епитрахиль и подрясник и собирался идти домой. Но у колонны он задержался. Оглянулся на икону, о которой говорил на исповеди Мишуха.
Облаченный в белые одежды Христос сходил в черноту ада, из бездны которого тянулись к нему руки грешников. Вытянутая вперед рука Спасителя почти сливалась с лампадой — отец Игнатий чуть отступил в сторону — и казалось, что живой лампадный огонек мерцает прямо в руке Иисуса.
Этого эффекта не добивался ни художник, ни сам отец Игнатий, когда перевешивал лампаду.
Просто тогда он привез из города икону Царя-великомученика и решил повесить рядом с Серафимом Саровским. Великого старца пришлось сдвинуть в сторону, и чтобы цепочка от лампады, висевшей перед «Сошествием», не перечеркивала лик святого, лампаду пришлось тоже сдвинуть вбок — вот и получилось, что живой огонек ее, если смотреть на икону от колонны, бился прямо в руке Спасителя.
— Видела? — спросил отец Игнатий у подошедшей к нему Марии.
— Ишь как… — сказала та, посмотрев на икону. — И ведь прямо тут и встал грешник-то…
— Ты не рассказывай никому об этом…
— Не буду…
Но скоро о чудесном обретении выкраденных икон заговорили. И не только на селе, но и в округе. И уже не так рассказывали, как было, уже исчезли из легенд и Мишуха со сломанным в драке носом, и сам отец Игнатий, и возвращались иконы в храм наичудеснейшим способом, по воле Небесной Заступницы нашей и святых апостолов Петра и Павла, во имя которых и был выстроен Петровский храм.
Отец Игнатий внимал этим рассказам спокойно, и ему самому, хотя точно он знал, как все произошло, тоже казалось, что было именно так, как рассказывают…
А в самом начале Великого поста приехала к отцу Игнатию незнакомая пожилая женщина.
— Панихиду бы отслужили, батюшка… — попросила она. — Сына я завтра хороню… Убили его…
— Звали-то как сына?
— Михаилом, батюшка…
И, сбиваясь, путаясь в слезах, рассказала, что связался Мишенька, занимаясь своим бизнесом, с плохой компанией, чего-то, икон каких-то не поделили там, требовали подельники свою долю, а Мишеньке, — слезы текли и текли из глаз матери, — не с чего было вернуть, вот на разборке и зарезали парня дружки окаянные…
Проводив женщину, отец Игнатий сразу прошел в летний придел. Отворив сюда дверь, зажег паникадила и замер, уже в который раз поражаясь чудесности здешнего храма.
Здесь было холодно. Покрытые белой изморозью фрески на куполе и на стенах сверкали ледяными крупинками. И казалось, это не с купола, а откуда-то из-за звезд склоняются над тобою строгие и милосердные лики…
Подойдя к Тихвинской иконе Божией Матери, отец Игнатий опустился на колени на холодный пол.
— Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечного, преставившегося раба Твоего, брата нашего Михаила… — тихо произнес он. — И яко благ и человеколюбец, отпущай грехи и потребляй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная его согрешения и невольная…
Звучали слова молитвы среди холодных, выстывших за зиму стен, и трепетным огонечком тлела перед иконой Богородицы лампадка, которую не возжигал отец Игнатий.
Горела лампада и перед иконой Христа, сходящего в ад…
Но, покидая церковь, даже и не удивился этому чудесному самовозгоранию лампад отец Игнатий. Вернее, подивился, конечно, но как-то тихо, без удивления, словно именно так и должно произойти…
Тихо запер церковь и пошел домой…
Уже совсем стемнело. Темная поземка струилась над землей, заметая расчищенную дорожку.
Но светло, светло на земле было…
Наш теплоход шел по Ладоге.
Белесые сумерки сгущались над озером. Далекий берег с трудом угадывался в туманной дымке и, если бы не волны, разбегающиеся по сторонам, если бы не кипящая бурунами вода за кормой, и не разобрать — движемся мы или стоим…
Становилось прохладно, и палуба опустела.
Я сидел в шезлонге на корме и, кутаясь в куртку, читал книгу о Житии и чудесах преподобного Александра Свирского…
«И тотчас слышит весьма сильным голосом сказанные слова: «Се Господь грядет и Рождшая Его». Преподобный поспешил выйти в сени своей келии, где его осиял великий свет… Преподобный, увидев это чудное видение, объятый страхом и ужасом, пал лицем на землю, так как не мог видеть сияние этого невыразимого света…»
Отложив книгу, я задумался, разглядывая сероватую озерную воду. Все, о чем я читал, происходило в здешней местности… Какая-то дивная пустынность была в ладожской воде…
Должно быть, вот так же смотрели на эту воду валаамские отшельники или рыбаки, которые сподобились узреть в небе над Ладогой свет Чудотворной иконы Тихвинской Божией Матери, плывущей по воздуху…
Впрочем, тускловато-пустынной вода была вдали, а ближе к теплоходу она переливалась всполохами судовых огней, и тускловатое свечение ее напоминало мерцание телевизионного экрана, когда передачи уже закончились, а телевизор еще не выключили.
Теплоход наш засыпал.
Стихла музыка. Гасли огни в каютах…
Пока я читал, какая-то компания расположилась по соседству со мною. Кто там, за высокими спинками шезлонгов, я рассмотреть не мог, но голоса различал в наступающей тишине совершенно отчетливо.
Говорили о том же, о чем думал сейчас и я. О вере в Бога, о тех путях, которыми приходит человек к этой вере.
— Сов о к я был тогда самый натуральный… — негромко звучал мужской голос. — Справедливости хотел, устроенности… А потом — армия… И, слава Богу, скажу вам, что залетел… Армия к смирению человека приучает, все нутро его ему же самому и показывает. Отношения там простые, и сразу яснее в голове становится. Лишнее отваливается… Некоторые считают, что армия человека калечит, а я считаю, что лечит. Мужчиной там становишься, ответственность в тебе появляется… Лично мне армия сильно помогла. А когда вернулся, снова гражданка засасывать стала. Пить начал… Запоями пил! Что творил тогда, и вспоминать не хочется. Это ведь и не пьяный человек творит, а бес пьянства, который сидит в человеке. Чего уж вспоминать тут. Ну и вольты пошли, конечно… Голоса слышать стал… С похмелья чувствительность так, бывало, повышается, что из дома выйти страшно. Один раз три дня на диване лежал. Не ел, не пил, не курил. Достоевского читал и все думал, зачем живу… Такое вот очищение сам себе устроил. А когда очищаешься так, я уже знал это, как будто третий глаз в тебе открывается и все невидимое — видишь. В общем, вышел я на улицу, а бесы там, как старушки у подъезда на скамеечке, сидят. Ждут, когда я приму дозу, приду в обычное состояние, чтобы назад в меня забраться. Я их сразу узнал. Сидят и разговаривают. «Этот наш»… «Наш… Наш…». Упал я тогда на колени прямо в грязь у подъезда.
— Господи! — взываю. — Ты есть, Господи?!
Ужасно я тогда испугался.
А про бесов я многое рассказать могу. Есть бесы чревоугодия — это гады, по земле ползающие. А есть, которые летают. Иногда во все небо летит, такой огромный. И такие сильные бывают, что один, а весь земной шар может перевернуть. Человеку бесполезно даже и пытаться сопротивляться такому. Без Божией помощи ничего у него не получится…
Мужчина замолчал.
Убаюкивающе журчала за кормой разбуженная вода. Палуба чуть дрожала от гула моторов. Бездельный ветерок гонял по палубе кусок газеты.
— А что же потом было? — прозвучал женский голос. — В церковь пошли?
— До церкви мне еще далеко добираться было… — ответил мужчина. — До церкви я в сумасшедшем доме успел побывать… Как попал туда? А вот как… Голоса я слышал, но отстраненно, оценивающе. И, видимо, бесы почувствовали, что я бесполезен им. Вот и принялись уговаривать меня. Подойди, дескать, к окну, прыгни и увидишь, что ничего не случится с тобой.
— Зачем же? — спрашиваю. — Я и по лестнице спуститься могу.
— Как ты спустишься? — говорят. — Не видишь, кто к тебе в квартиру ломится?
И точно!
Всю квартиру какие-то чудовища заполнили. Воют по-страшному. Копытами стучат! Глазами сверкают! Я убегаю от них, а они за мной, и все к окну меня отжимают! Такой разгром в квартире устроили, что соседи «Скорую помощь» вызвали и милицию. Сделали мне укол. Я заснул… Но это телом… А душа, нет… Душа не спала. И знаете, где она была? Наверное, в аду… Я ощущал, чувствовал адский огонь, и это такое горе было, что и рассказать невозможно. Но это не гибельный огонь был, а очищающий. Когда я проснулся и посмотрел в зеркальце, я не узнал себя. Лицо у меня заплывшее от пьянства было, а тут щеки ввалились, нос торчит, глаза как будто с кулак, такие большие стали…
Рассказ прервался.
Я видел, как вспыхнуло там, за спинками шезлонгов, зарево зажигалки, дымок поплыл… Видимо, мужчина закурил.
— Тогда и появилась у меня цель… — снова зазвучал его голос. — Раньше я не знал, зачем живу, а теперь ростки появились. И, конечно, бесы в меня опять вцепились. Теперь они через докторов работали. А врачи убеждали, что все мои видения — болезнь головного мозга. Я думаю, что сами-то психиатры прекрасно осведомлены о существовании невидимого мира, но почему-то все делают, чтобы разубедить своих пациентов в этом. Все делают, чтобы человек не пришел в церковь… Да… А когда убедятся, что человек забыл все, выпускают. И меня выпустили, когда я забывать начал, что я видел. Пить я завязал после больницы. Подшился даже. Но бесы все равно крутиться возле меня продолжали. Ждали, чтобы назад в меня вселиться. Я уже бизнесом тогда занимался. Деньги пошли… Я и считать их перестал. Знакомых, само собою, много появилось. Только ведь за деньги ни уважения, ни любви не купишь. Только страх. Уважают не тебя, а твои деньги… Но я тогда еще не понимал этого. Рок-фестивали, помню, организовывал. Программу на телевидении оплачивал. И все время к мистике тянулся. А какая мистика поближе была? Экстрасенсы… Вообще-то экстрасенсы, скажу я вам, многое знают. Они утверждают, что Творец якобы окаменел, и каждого человека ведет по жизни и заведует им бес. С этим я тогда вполне согласен был. В общем, крутились, крутились вокруг меня эти экстрасенсы-черноустики, и все тяжелей на душе становилось. Дела просто отлично шли, а на душе — тяжесть. И с каждым днем все сильнее. Это уже потом, когда я в церковь ходить стал, когда причастился, наконец-то сваливать от меня экстрасенсы стали. Но это уже потом. А до причастия еще, я ведь после психушки подшился, бес меня уговаривал, чтобы я ампулу вырезал. Вырежи, говорит, и ничего не будет. Я вырезал. И, действительно, тут же заросло все. Даже шрама не осталось… Но я не об этом… Пришел я все-таки в церковь, как ни сбивали меня с пути. Я так понимаю, что для бесов Россия — страна непонятная. Они не могут тут выстраивать свои планы и поэтому и ненавидят ее так. Со мной тоже у них ничего не получилось…
— А дальше что было?
— Дальше-то? Так известно что… Когда человек приходит к церкви, сатана у него все, что дал, отнимать начинает. За полгода девять предприятий моих в трубу вылетели. Но я уже не жалел. Каждый вправе выбирать — или тебе вечное, но сейчас — ничего, или сейчас — все, но потеряешь вечное… Я свой выбор сделал…
Смолк этот голос, завершивший исповедь.
Померкла полоска вечерней зари, но с другой стороны озера уже набухало небо розовой зарею восхода. Свежее стало. Я поплотнее запахнулся в куртку, обдумывая услышанное.
— Всякое бывает… — раздался другой мужской голос. — Я вот тоже сильно одно время пил. Делами занимался. Деньги немалые имел, а иногда запивал. По неделе, бывало, не просыхал. И тоже голоса слышал… Только не бесов. И вот, валяюсь я в грязи, в блевотине своей, сил у меня подняться нету, а тут Спаситель является. Свет такой пошел со всех углов комнаты, а посреди света этого — Он… И душа сразу проснулась. И — свет в душе. Даже пить бросил… Как же пить, если ко мне, ничтожному, такая милость Господня явлена была.
И замолчал этот рассказчик, должно быть, осеняя себя крестным знамением. Мне даже показалось, что я лицо его вижу. Спокойным и благостным было оно, хоть икону пиши.
— А ты молился ли тогда, мил-человек, когда явление тебе было? — раздался чуть дребезжащий старческий голос.
— Какое там — молился… Говорю же, что не просыхая пил, когда это случилось.
— Ну, тогда, должно, и не Спаситель к тебе являлся, а так… Наваждение…
— Это почему же наваждение? — обиделся мужчина.
— Так без молитвы чего может быть, кроме наваждения… Эх-хе-хе… Да и кто мы такие есть, чтобы Спаситель к нам являлся?
И опять наступило молчание.
Слышно было, как гудят внизу машины, как клокочет разбуженная винтами вода…
— Как же так? — прервал молчание женский голос. — Ведь и в житиях святых пишут, что являлись им иногда и Спаситель, и Богоматерь… Почему же они простым людям являться не могут? Ведь, если бы являлись, и вера бы сильнее в нас была…
— Отчего не являются-то? — ответил чуть дребезжащий старческий голос. — Дак надо полагать, что по великой своей милости к нам, грешным… Видя немощи наши. И святые-то, когда такие явления были, ужасались, а что бы с нами случилось?! Если и на солнце поглядеть, то глаза ослепнуть могут… А тут Спасителя узреть… Что с тобою тогда будет? Чего останется от тебя?! Нет… По великому Своему милосердию и не является Спаситель к тем, кто не готов к этому…
Все тише, тише звучал этот чуть дребезжащий голос, словно истаивая в белесых сумерках июньской ночи. И вдруг так нестерпимо захотелось мне увидеть лицо этого человека, что встал я. Обогнув поставленные в ряд шезлонги, подошел к перилам на корме. Посмотрел вниз на белую, перевернутую винтами воду. Потом повернулся назад, чтобы увидеть невидимых мне собеседников.
Стоящие в ряд шезлонги были пусты…
Никого, кроме меня, не было в этот слишком ранний час на палубе. Только бездельничающий ветерок гонял по пустой палубе кусок газеты. Вот она ткнулась мне в ноги, замерла на мгновение и побежала дальше, подгоняемая легким сквознячком…
Начинал я служить в сельской церкви и был тогда совсем молодым человеком, ни в колдунов, ни в нечистую силу не верил, думал, что все это — бабушкины сказки.
Тут странно получалось…
Я не сомневался, что бесы существуют, но знал об этом из книг, сам никогда с подобным не сталкивался, поэтому и считал, что в реальной жизни их нет.
И вот, закончив семинарию, получил приход и поселился в небольшом селе в Новгородской области. Дом священника находился рядом с храмом, почти на кладбище.
Удивительное это дело, скажу я вам.
Пока живет человек, его, бывает, и в церковь не дозовешься, а придет час помирать, и обязательно попросит, чтобы поближе к церкви положили.
А поближе места не хватает, вот и приходилось смотреть, как бы совсем усадьбу не превратили в кладбище. Однажды ночью проснулся, слышу — копают во дворе. Зажег свет, вышел с фонариком на крыльцо. Смотрю — в углу двора могилу начали копать. Лопаты побросаны, а копальщиков не видно, притаились в темноте.
— Православные! — говорю. — От ума ли будете? Мыслимое ли дело по ночам могилы рыть? Все равно ведь я к себе во двор вашего покойника не пущу, да и хорошо ли ему будет рядом с отхожим местом лежать?
Сказал так в темноту и вернулся в дом, свет погасил, сел у окошка. Смотрю, вылезли из кустов, повозились еще маленько и ушли. Утром вижу — зарыта могила, которую начали копать.
Но это я так, к слову вспомнил.
Нет-нет! Кладбища мы не боялись. Жили рядом, и кладбище нам о бренности земной напоминало…
Да… Так вот о нечистой силе.
Веришь в нее или нет, это ничего не значит. Главное, есть она на твоем приходе или нет.
Начал я внимание обращать, что некоторые мои прихожанки свечки на каноне переворачивают… Зачем они это делают, не понимаю. Но внимание стал обращать, кто так поступает. Ну, и перед причастием на исповеди спрашиваю. Некоторые отпираются, а одна старушка, Ольгой ее звали, призналась.
— Я, — говорит, — батюшка, не знала, что нельзя такого делать.
— А, может, — спрашиваю у нее, — ты и еще чего не знаешь, можно ли делать, а делаешь?
— Не знаю, — говорит, — батюшка. — Вот просят сейчас у меня одну корову исправить. Жвачка у нее, понимаешь ли, пропала. К ветеринару ходили, а только он ничего не может. Дак пришли ко мне, просят сглаз снять… Я согласилась, а теперь после нашего разговору и не знаю — уж не грех ли это будет, людям-то помочь? Такая ведь семья бедная…
Вот говорит она мне так, а сама такая рябушчатая старушечка, в своих одежках на луковицу похожая. Посмотришь на нее, и заплакать хочется. А вопрос хитр о поставила.
И главное, смотрит на меня и ждет, чего ей отвечу.
— А сумеешь? — спрашиваю.
— Дак ведь раньше делала. И с коров снимала порчу, и с другой животины приходилось. Дело это несложное, если знаешь как. Только вот теперь насчет греха я сомневаюсь. Помогаешь так людям, а оказывается, что грех это — помогать…
— Значит, знаешь… А знаешь, как сделать, чтобы заболела корова? Можешь так сделать?
— Дак это еще проще, чем исправить! Могу, конечное дело.
— Ну, так вот, бабуся… — говорю. — Если испортить умеешь, то и не исправляй тогда.
— Почему?
— Да потому, что один источник той силы в тебе — темный. И свечки на каноне тоже не переворачивай. Не бросишь этого занятия, к причастию не пущу!
Очень старушенция тогда огорчилась.
— Как же так? — говорит. — Ведь всегда делали такое?!
— А теперь больше не делай.
Такой вот у меня разговор состоялся.
Хоть и на исповеди, а все в курсе, что мы говорили. Свечки в церкви перестали переворачивать, а все равно смотрю — что-то не то вокруг происходит.
Какие-то черные кошки вокруг бегают… Идет вроде впереди человек, а приглядишься — нет никого там — только черная кошка лежит…
Не по себе, конечно, в такую минуту становится, но я специально на это внимания не обращал. Живу спокойно, службы веду в церкви.
А слухи, тени какие-то все приближались, приближались ко мне.
То дочка что-нибудь странное на кладбище увидит, то матушка напугается.
Старушечку, всю в черном, приметила, ходит вокруг могилки кругами и остановиться не может. Жена удивилась, смотрит на нее, пытается понять: что она такое делает. А старушенция, видно, почувствовала ее взгляд, обернулась, и выражение лица у нее, жена рассказывала, какое-то странное было — и злое, и одновременно растерянное. Вот посмотрела так, а потом вдруг исчезла.
И прихожане тоже часто жаловаться стали, неладное происходит что-то. Одна фельдшерица, серьезная такая женщина, квартиру освятить попросила. Что-то, говорит, непонятное завелось. После двенадцати часов ночи существо какое-то материализуется. Чуть больше метра высоты. Белое. Бегает по квартире, гремит… А то дак рука откуда-то высунется и душить начинает…
Ну что делать?
Фельдшерицу я хорошо знал, на службы в церковь регулярно ходила. Пошел к ней… Квартира странная, пока шли по улице, все тихо было, а вошли в квартиру и что откуда взялось, как будто свадьбы во всех квартирах играют… Шум, треск, завывания, как будто песни поют… Ну, я молитвы прочитал положенные, всю квартиру водой святой окропил… Вернулся домой, лег, просыпаюсь от стука. Что такое, думаю. Форточка закрыта, сквозняка нет. Посмотрел на аналойный столик, а это он стучит, аж ходуном ходит.
Я столик: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа» — перекрестил и снова заснул. А утром просыпаюсь, смотрю — вся краска на полу под аналоем изгрызена.
«Ну, — думаю, — недобрая душа это делала. Так дальше дело не пойдет»
И вот, после обедни, говорю я проповедь и как бы, между прочим, добавляю:
— Дорогие мои карги! Кто это так делает, я вас знаю. Кого в спину видел, кого сбоку. Так вот, имейте в виду, что я тут собираюсь служить долго. Я многих из вас переживу. И учтите поэтому, если не прекратите своими делами заниматься, как умрет кто из вас, так его мимо храма и пронесут — я отпевать не буду…
В общем, в таком духе я свое обличение произнес и к вечеру смотрю, попадает к моему дому старушечка, одна из тех, что свечки в церкви переворачивала. В одной руке у нее рыба сушеная, а в другой — баночка с уже заправленными грибами.
— Батюшка, — говорит, — уж простите меня. Я не знала, что это делать — Богу противно, вот и делала. И порчу наводила, и то делала, и это… Больше не буду грешить. Только уж и вы отпойте меня. Христом Богом прошу…
— Ну, что ж… — говорю. — Раз покаялась, то у меня на тебя зла нет. А перед Богом покаяться приходи в церковь, на исповедь!
— Спасибочки, — говорит, — батюшка! Обязательно приду. А это возьмите, это от всего сердца я. Откушайте, пожалуйста.
Взял я сушеную рыбу, баночку с грибами, и вот с грибами этими такая нехорошая история приключилась.
Матушка как раз вечерять собирала.
Картошечка молодая отварена у нее была. Лучку в огороде нарвала. А тут грибки. Обрадовалась она, когда их увидела. Как раз, говорит, к постной трапезе…
Ну, накрыли мы на стол. Помолились, как положено. А матушка, я еще тогда внимание на это обратил, как-то невнимательно к молитве отнеслась. Пока я молился, что-то на столе поправляла. Благословил я трапезу, сели мы вечерять…
В общем, через два часа увезли мою матушку с сильнейшим отравлением. Слава богу, в больнице откачали ее бедную.
Я только к утру и вернулся домой. Как же так, думаю, вместе с женою эти грибочки ел, а совсем ничего и не почувствовал, даже расстройства желудка не случилось…
Помолился я Богу, попросил в молитве жену за невнимание простить. Потом думал прилечь отдохнуть, а тут сушеная рыба на глаза попалась. Только уже и не рыба, а какое-то месиво из копошащихся червей. Перекрестил я подарок этот, снес в отхожее место, выкинул… И домой уже не стал заходить. Пошел, церковь открыл, молюсь там.
— Прости, — говорю, — Господи, меня грешного. Что же я удумал-то такое. Своим умом да хитростью с силою этой черной бороться! Сам себя, дурак я этакий, и перехитрил. Прости меня, окаянного, что в силе Твоей, в теплом Твоем заступничестве вроде как усомнился…
Ну, и после этого как рукой сняло.
И черные кошки куда-то пропали. И блазниться перестало.
Чуть что, только почувствую — сразу в церковь. Помолюсь, и снова покой на душе, тишь…
А матушка долго в больнице лежала. Уже совсем осень была, когда ее выписали. И хотя не напоминал я ей про то невнимание к молитве, но она, бедная, сама все поняла. Только радовалась, что Господь вразумил ее. Я, видя это, тоже рассказал про Божие вразумление. И про хитрость свою, и про молитву. Матушка меня поняла.
И вот однажды, только поужинал я, из церкви вернувшись, матушка и говорит мне:
— Пойди, отец. Посмотри. Там у крылечка женщина стоит какая-то. Вроде как насчет отпевания тебя спросить хочет. Очень просила тебя выйти.
Ну, я думаю, приехала издалека, к службе не попала, надо идти.
Оделся, выхожу на крылечко, а никакой женщины нет. Только дохлая кошка на крылечке лежит. Перекрестился я и, чтобы жену не пугать, отнес кошку в угол двора к отхожему месту, где ночные гости могилу-то копать начали, ну и зарыл там.
Возвращаюсь домой, матушка спрашивает:
— Договорился?
— Да… — отвечаю. — Все в порядке.
— Ну и хорошо… — матушка говорит. — Очень женщина жалкая была. Уж так просила меня, так просила, чтобы ты вышел. Слава Богу, что договорился добром.
Не стал я ничего матушке говорить, чтобы не расстраивать ее, а на следующий день, уже ближе к вечеру, «Нива» к моему дому подъезжает. Выходит мужчина, такой представительный, и говорит, что матерь помирает. Очень просила, чтобы исповедать приехал, соборовать перед смертью-то.
Ну, раз такое дело, надо ехать. Взял, что требуется, и поехал.
И вот вводят меня к умирающей… Я ее сразу признал.
— Ну-ну… — говорю. — Про грибочки, небось, свои перед смертью вспомнила?
— Чего про них вспоминать? — она отвечает. — Не потому я, батюшка, так долго мучаюсь, что грибов тебе отнесла. Страшнее я дело совершила. Невестку свою убила.
— Зачем же ты, карга старая, такое сделала? — спрашиваю у нее.
— А не любила ее… — отвечает. — Легко было, вот и сделала. Только потом тяжесть почувствовала. Теперь уже и не отпускает — так тяжело. В общем, чего говорить пустое? Для себя ничего не прошу, потому что знаю: нет для меня ничего. А невестку ты, батюшка, отпой, как положено. Настасьей звать…
— Крещеная была?
— Здесь у нас все — крещеные. А Настасью отпеть ты и жене своей обещал вчера. Не забыл еще?
— Помню, — отвечаю. — А чего сама-то не зашла в дом вчера?
— Дак зайдешь к тебе, как же… Все двери и окна зааминены. Значит, отпоешь?
— Отпою, — говорю. — Где она у вас похоронена?
— Дак во дворе у тебя! — отвечает старуха. — Сам и схоронил вчера у отхожего места. Позабыл разве?
Ничего я не сказал, перекрестился только. Потом старуху перекрестил, завыла она ужасно, закорчилась. Тут вбежал в комнату сын, который на машине меня привез, ничего не говоря, вытолкал из дома. Посадил в «Ниву» свою, отвез назад. Денег мне хотел сунуть, да я только руку для крестного знаменья поднял, он и уехал сразу…
Священник вздохнул, завершая свой рассказ, и перекрестился.
— А Настасью эту… — спросил я. — Вы отпели?
— Отпел, — ответил священник. — Тут ведь какое дело получилось. Утром пошел я к председателю сельсовета нашего и рассказал ему, что старуха про могилу сказала. Не знаю, говорю, может, и наврала ведьма старая. А только нехорошо получится, если человек у отхожего места похоронен.
Председатель сельсовета затылок почесал, а потом и говорит, что всякое может быть. А только если мы и пустую землю раскопаем, так никакого нарушения закона не произойдет. Чего же и не выкопать яму?
В общем, раскопали мы.
Действительно, женщина там оказалась.
И главное — вроде как только сейчас и положенная.
Ну, тут пришлось в милицию сообщать. Они тело увезли на экспертизу. С меня допрос сняли…
Потом уж и не знаю, какое расследование вели. Только через несколько дней вызвал меня (это еще в прежние времена было) уполномоченный и попросил не распространяться насчет вскрытого захоронения.
— А отпеть-то ее можно будет? — спрашиваю. — Слово у меня дано, что отпою.
— Да, отпевайте, — говорит уполномоченный, — сколько хотите. Все равно ее у вас на кладбище и решено похоронить.
В общем, привезли ее в гробу к нам в церковь, отпел я рабу Божию Анастасию. Потом похоронили ее…
И вот что интересно…
Когда отпеваешь, всегда чувствуешь или тяжесть, или легкость. Это, видно, зависит от того, в чьих руках душа человека находится.
Да… Еще, бывает, тяжело отпевать тех, которых сжигают. Иногда и восемь человек отпоешь, а не устанешь так, как одного сожженного отпевая.
— А ее, Анастасию эту, легко отпевать было?
— Легко… — ответил священник. — Даже удивительно легко. Словно праведницу отпевал…
И он перекрестился.
Перекрестился и я, уже не решаясь дальше продолжать расспросы.
Отец Федор только что спустился с колокольни, где благовестил перед вечерней службой, созывая прихожан.
После резкого снежного света в храме казалось темно, только в сумерках мерцали перед образами лампады, да еще горела лампочка над прилавком, где торговали свечами и книгами.
Здесь стояли две женщины, не знакомые, не местные. Они поджидали священника. Одной нужно было отпеть сына.
— Он крещеный был? — раскрывая свидетельство о смерти, спросил отец Федор.
— Крещеный, батюшка… — ответила женщина, утирая уголком косынки заслезившиеся глаза. — Прежний батюшка и крестил, сюда привозила его…
— Сам-то ходил в храм?
— Дак он с армии пришедши недавно. Не успел, получается…
— А чем болел?
— Убили его, батюшка… Застрелили вчера Павлушу…
— Господи, помилуй… — перекрестился отец Федор. — Хоронить-то когда думаете?
Выяснив все и условившись о транспорте, отец Федор направился было к алтарю, но тут его остановила другая женщина. Была она намного моложе первой, хотя разница в возрасте замечалась только вблизи. Издали, повязанные черными платками, понурившиеся, женщины выглядели почти ровесницами:
— Не знаю, как и спросить, батюшка… — опуская голубые глаза, проговорила женщина. — Мужа моего, Петра, в тюрьму посадили… Судить будут, а кому молиться за него, не знаю…
— Кем он был?
— Фермером…
— А посадили за что?
Женщина быстро взглянула на него, и отца Федора обожгли голубые, горящие горем глаза.
— Человека он застрелил, батюшка… — опуская голову, едва слышно проговорила женщина.
И еще не рассказала она, как было совершено преступление, а отец Федор уже понял все. Вернее, не понял даже, а как бы увидел сам, что произошло в брошенной деревушке, где фермерствовал этот самый Петр, когда туда, разгоряченные выпивкой, примчались на мотоциклах Павлуша и его друзья.
Видение было мгновенным, но таким ярким, что отцу Федору показалось, будто он рассмотрел и серое, низко нависшее над избами небо, и облетевший перелесок вдали, и разрываемую колесами мотоциклов едва смерзшуюся землю, чуть присыпанную снежком. Даже рев мотоциклов услышал он, почувствовал острый запах бензиновой гари…
Он перекрестился и оглянулся, отыскивая глазами пожилую женщину.
Та стояла с толстой свечой у большой иконы апостолов Петра и Павла. Вся в черном… Убитая свалившимся на нее горем мать.
Острая печаль пронзила сердце.
«Бедные вы мои, бедные…» — подумал отец Федор и кивнул на икону.
— Вот… — сказал он. — Это икона святых апостолов Петра и Павла. Поставьте свечечку там.
И перекрестив женщину, припавшую к его руке, ушел в алтарь. Пора было переоблачаться и начинать службу.
Храм был почти пустым, гуляло под сводами гулкое эхо, как бы усиливая, укрупняя слова молитв, колебля пламя свечей перед иконами. Две большие свечи горели и перед образами апостолов Петра и Павла. И отец Федор, совершая службу, каждый раз задерживал взгляд на них, и не свечи почему-то видел, а лица женщин, что так странно и страшно сошлись сегодня у этой иконы…
Уже стемнело, когда отец Федор закрывал храм. Морозец усилился к вечеру, в ночном небе ярко горели звезды. Чистый, молодой снежок поскрипывал под ногами.
Улица была пустой, только окна темных домов мерцали голубыми всполохами телевизионных экранов — шла очередная серия «Санта-Барбары».
Помолившись перед сном, отец Федор ушел в свой кабинетик. Раскрыл было Евангелие, но тут же отложил книгу, лег на узенький диван с высокой спинкой, закрыл глаза.
Сон пришел сразу, но неспокойный, тяжелый.
Снилось что-то ужасное. Мешались в жутковатом хороводе то ошалевшее от выпитой водки лицо мотоциклиста, то горящие нестерпимым горем глаза женщины, то мужчина с ружьем, что бежал из дома к сараям… Его искаженное яростью лицо тоже было страшным. Еще страшнее было узнавать — отец Федор боялся узнать и не мог не узнать их! — лица мотоциклиста и мужчины с ружьем.
С трудом отец Федор заставил себя проснуться. Рев мотоцикла еще стоял в ушах. Тяжело бухая, билось сердце.
В доме было тихо, только лунный свет, пробиваясь сквозь не занавешенные верхние стекла, заливал комнату голубоватым светом.
Раскрытое Евангелие лежало на столе и, едва отец Федор включил лампу, сразу увидел Слова:
«Он говорил им: а вы за кого почитаете меня? Симон же Петр, отвечая, сказал: Ты Христос, Сын Бога Живаго. Тогда Иисус сказал ему в ответ: блажен ты, Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыла тебе это, но Отец мой, Сущий на небесах: и Я говорю тебе: Ты Петр, и на сем камне Я создам церковь Мою, и врата ада не одолеют ея»…
Отец Федор прервал чтение.
Неясный, но все отчетливее и громче с каждым мгновением нарастал рев мотоциклетных моторов. Вот светом фар полыхнули окна и снова потемнели. Медленно затихая, мотоциклетный рев удалялся.
Гнетущее беспокойство поднялось в отце Федоре. Торопливо оделся и, накинув на плечи пальто, вышел из дома. Сразу побежал к церкви.
Она стояла, освещенная лунным светом, но на паперти густо лежала тень. Трясущимися руками отец Федор долго не мог повернуть ключ в захолодевшем замке, наконец открыл дверь и шагнул в темноту…
Огонек опрокинувшейся с подсвечника перед иконой апостолов Петра и Павла свечи он увидел сразу.
Господи! Как это случилось?! Он же сам осматривал церковь, закрывая ее. Но огонек бился в уже вытаявшем воске на полу, обугливая половицы… Позабыв об осторожности, валенком затоптал отец Федор пожар, потом осенил себя крестом, глядя на икону. И снова вспомнил, что именно эти лики — узнавая и боясь узнать их — и видел в своем сне, и снова перекрестился.
Стихло бухающее сердцебиение. Отец Федор возжег лампадку перед иконой Богоматери и опустился на колени.
— Взыщи, Господи, погибшую душу раба Божия Павла, и аще возможно есть помилуй! Неисследимы судьбы Твои. Не постави во грех сей молитвы моей. Да будет святая воля Твоя! — звучала в пустой церкви перед милосердным Ликом слова тропаря, и отступали, пропадали ужасные видения… — Умягчи злыя сердца наша, Богородице, и напасти ненавидящих нас угаси и всякую тесноту души нашей разреши…
Когда отец Федор поднялся с коленей, тихо и ясно было на душе. Потушив все огни и внимательно оглянув залитую лунным светом церковь, запер двери. Уже на улице остановился…
Только следы его валенок темнели на снегу, и никаких отпечатков мотоциклетных протекторов не было тут.
Отец Федор перекрестился и пошел домой.
Все село спало.
Уже высоко взошла луна. Синеватый, поблескивал в ее свете молодой снег, скрывший собою серость и грязь. Тихая, ясная ночь сияла над Божиим миром, и казалось, никакое зло невозможно в нем…
Владимир (Богоявленский), митрополит Киевский, убит 25 января 1918 года. Андроник (Никольский), архиепископ Пермский, убит 4 июня 1918 года. Гермоген (Довганев), архиепископ Тобольский, утоплен в реке 19 июля 1918 года. Тихон, архиепископ Воронежский, повешен на Царских вратах церкви монастыря святого Митрофания в декабре 1919 года. Иустин, архиепископ Омский и Павлодарский, умер в Омской тюрьме в марте 1920 года. Симон (Шлеев), епископ Уфимский, застрелен в своей квартире 6 июля 1921 года. Вениамин (Казанский), митрополит Петроградский, убит 12 августа 1922 года…
Бесконечен и скорбен этот список новомучеников и исповедников Российских. И какими долгими, какими неразличимо темными от сгустившейся тишины становятся после такого чтения ночи. И порою просыпаешься от странного ощущения тревоги, и долго не можешь понять — откуда она. Чего боишься ты в родном, прочно закрытом доме…
И все равно, хоть и понимаешь, как нелепы страхи, а лежишь и прислушиваешься к неясным шорохам, вслушиваешься в ночную темноту так, что начинаешь различать шум своей крови…
Или, может быть, не от реального мира исходит ночная тревога, а просто сознание сгущает в доносящиеся с улицы шорохи и поскрипывания совсем другую надвигающуюся опасность? И тут уже только на молитву и надежда… Читая молитвы, и заснул я в ту ночь.
И сразу приснился сон. Сон очень отчетливый, запомнившийся едва ли не каждым словом.
Приснился мне незнакомый батюшка.
Он сидел спокойный, ясный и очень сосредоточенный. Не торопясь, рассказывал про свою жизнь…
Как я понял из его рассказа, история, что вспоминал он, случилась в двадцатые годы…
— Очень я Лениным возмущался… — рассказывал священник. — Такая злость подымалась, что начал я его потихоньку в алтаре проклинать. Да… Вот такое делал тогда. А священнику нельзя этого. Нельзя ни в чем своевольничать. Вот Господь и наказал меня. Закончил я, понимаешь ли, службу, и вдруг темно стало, как в могиле, никуда не видно в церкви, да и куда пойдешь, если стою, уткнувшись в стену лицом, а назад тоже отступить почему-то не могу. И в ногах такая боль, что и не переступить ими. Очень я сильно испугался тогда.
— Все, — говорю, — в Твоей воле, Господи. Но все равно, помилуй Ты раба Твоего грешного.
И как только сказал это, вспомнил, что в рясе у меня коробок спичек лежит Сунул туда, когда лампадки затепливал, а выложить позабыл.
Ну, вот… Малыми чудесами и вершится большая помощь Божия. Вынул я спички и зажег одну, чтобы осмотреться, куда это попал. Свет меня ослепил, но успел я заметить, что стою, уткнувшись лицом в решетку. И с боков у меня стены каменные, и позади стена. Тут спичка погасла, но я уже успокоился. Вспомнил, что и про церковь, и про свет, внезапно в храме погасший, во сне мне привиделось, а сам я давно уже от службы отстраненный, давно уже арестованный и уже давно в тюрьме сижу. И сейчас мне — это у них шкаф такой пытошный, в котором ни лечь, ни сесть невозможно — мучение очередное идет.
Помолился я Богу, возблагодарил его, а перекреститься так и не сумел — руки-то тоже в этом шкафу пытошном не поднимешь…
Тут, слышу, загремели в темноте засовы, шаги послышались, решетчатые двери распахнулись, и я прямо на руки своим терзателям упал — ноги уже не держали меня.
Истязатели же мои не этому удивились. Дивно им было, что я в полном сознании нахожусь.
— Ну, поп… — говорят. — Крепкий у тебя лоб. Этого шкафа еще никто не выдерживал, все с ума съезжали, а ты три дня простоял и хоть бы что.
— Это не я… — отвечаю им. — Это Господь меня помиловал. Он меня в церкви на эти дни поставил служить. Господь, — говорю им, — все исполняет и всем располагает. Когда я в уныние совсем пришел, Он мне спичку послал зажечь.
Смотрю, а мучители мои переглядываются.
— Я же говорил! — один говорит. — Огонек был.
— Откуда у тебя спичка взялась? — старший ихний спрашивает.
— Дак от Бога, откуда же еще… — отвечаю я. — Во сне, Богом посланном, зажег я спичку и понял, что это не сон уже. И сразу успокоился. И вам, — говорю, — тоже света той спички хватило, если увидели его. Видно, — говорю, — и вы не совсем еще потерянные люди, если увидеть его сподобились. Может, и в вас еще совесть пробудится, и вы тоже о спасении своей души задумаетесь.
На этих словах неизвестного мне батюшки и проснулся я. И первым делом удивился, что так отчетливо — до последней буковки! — запомнил сон. И все еще не кончалась ночь, густой темнотою была залита комната. Только на иконах в углу едва различимыми пятнышками света светились лики…
Петр Андреевич Степанов очень любил книжки Льва Толстого читать. Читал, конечно, только романы, но почему-то думал о себе, что он — толстовец. Впрочем, не почему-то, а именно потому, что только романы читал. И романы эти ему нравились. Поэтому и решил про себя Петр Андреевич, что толстовец он. И линию Льва Николаевича насчет церкви Петр Андреевич тоже выдерживал. Сурово и непреклонно.
Раз в год это происходило, когда Петр Андреевич ходил по весне в соседнее село проверять перед Пасхой тамошнюю церковь на предмет соблюдения правил пожарной безопасности. Осмотрев все, как положено, Петр Андреевич составлял соответствующий акт.
— Креститься-то не надумали еще? — подписывая бумагу, обыкновенно спрашивал у него батюшка.
И тут-то и начиналось главное, чего весь год ждал Петр Андреевич.
— А зачем, батюшка? — пряча бумагу в потертый портфельчик, говорил он. — Вот Лев Николаевич Толстой, например, утверждал, что в Бога можно и так, без Церкви, верить.
— Ox-xo-xo… — вздыхал батюшка. — Сколько ведь годов после смерти графа прошло, а люди все едино — путаются. Вот ведь как грешный человек запутать всех сумел…
— Отчего же? — возражал на это Петр Андреевич. — У Льва Николаевича от Бога талантище был. Вы вот, к примеру, его «Войну и мир» не читали-с?
В обыденной жизни, разумеется, Петр Андреевич разговаривал проще, и если не хватало слов, то и непечатное слово умел вставить для прояснения или углубления мысли. Во всяком случае, без книжных, изысканных интонаций обходился. Но это в обыденной жизни, где и без Толстого забот хватало. Здесь же, раз в году, никаких вольностей себе Петр Андреевич не позволял. Поэтому и говорил медленно, обдуманно подбирая слова, и сам себе со стороны казался таким же значительным, как какой-нибудь толстовский герой. Ну, не князем Андреем Болконским, конечно, а так… каким-нибудь, к примеру, Пьером Безуховым… И главное, что и ощущал себя в эти мгновения Петр Андреевич примерно так же.
— Нет-нет! — говорил он. — Позвольте-с не согласиться с вами… Откуда же, позвольте спросить вас, такая глубина в этом произведении-с? Откуда такая красота и неземное совершенство-с?
А батюшке, похоже, занятно было поучаствовать в столь необычном разговоре, он присаживался рядом, и обычно долго они сидели так с Петром Андреевичем среди распускающих листья березок, разговаривали о Пьере Безухове, об Андрее Болконском, обязательно и чарочку пропускали за разных хороших людей: всегда на этот инструктаж Петр Андреевич с собою бутылку захватывал… И уже в сумерках расставались, весьма довольные друг другом.
— Хороший ты человек, Андреевич… — говорил батюшка, прощаясь. — А только все равно, скажу тебе, креститься надо. Подумай об этом.
— Подумаю… Подумаю, батюшка… — обещал Петр Андреевич. — А вы Льва Николаевича обязательно перечитайте. Очень-с глубокий писатель…
— Ступай… — отвечал священник. — Ступай с Богом.
И тогда Петр Андреевич уходил и всю дорогу до дома, а идти было километров восемь, с умилением думал, какие они все-таки, почти как в романах Толстого, умные люди с батюшкой. Как они мирно разговаривают, хотя батюшка — батюшка и есть, а он — толстовец.
И как прекрасна, как нежна и светла была весенняя ночь! Петр Андреевич неторопливо, иногда задерживаясь у какого-нибудь бегущего ручья, шагал по лесу, по пружинящей под сапогами влажной, просыпающейся земле, дышал чистым весенним воздухом, и голова кружилась уже не от выпивки, а от весенних шорохов и запахов, кружилась так, что порою Петр Андреевич вынужден был останавливаться. Обхватив руками березку или осинку, застывал так на несколько мгновений, и по лицу его гуляла бессмысленная улыбка, а из глаз катились чистые слезы…
Утром же, как обычно, Петр Андреевич шел на службу, занимался текущими пожарными делами, и, глядя на него, облаченного в пожарный мундирчик, кто бы решился предположить, что этот серенький, скучный инспектор, требующий дотошного исполнения инструкций, мог прошлою ночью плакать от полноты охвативших его чувств в весеннем лесу… Никто и предположить такого не мог.
А, возвращаясь домой, Петр Андреевич первым делом доставал «Войну и мир» и после ужина начинал ее читать с первой страницы…
Так повторялось из года в год, и Петр Андреевич спокойно, не торопясь, ждал очередной весенней пожарной инспекции церкви…
Казалось, что так будет всегда, но минувшей осенью прежний батюшка помер, и на замену прислали в церковь нового, молодого священника.
В то утро Петр Андреевич одевался необычно долго. Натянул новое форменное галифе, пиджак, почистил сапоги, водрузил на голову фуражку. Потом критически оглянул себя в зеркале и видом своим остался доволен. Взял в руку потрепанный портфельчик, в котором лежали нужные бумаги, а также заранее припасенная бутылка настоящей заводской водки, и вышел из дома. Нужно было спешить на автобус.
И пока ехал, все прикидывал Петр Андреевич, как у него сложится разговор с батюшкой. Хмурился… Про нового батюшку разное рассказывали. Говорили, что еще молодой он, служит хорошо, но теплоты и душевности пока не имеет. Поговорить с ним можно только в церкви, в гости ни к кому не ходит… Много говорили зимой и о краже икон из церкви. Иконы потом как-то сами по себе возвратились в церковь, и местные старушки толковали об этом чуде до сих пор.
Петр Андреевич чуть привстал, чтобы заглянуть в зеркальце, висевшее в кабине водителя. В зеркальце отразилась фуражка, строгое, нахмуренное лицо. Ничего… Подходяще он выглядит. Строго и официально. Так, как и нужно. Потому что таким строгим и официальным и хотелось Петру Андреевичу появиться перед новым священником. Все осмотрит, как положено, проведет инструктаж, возьмет расписку, а когда поинтересуется священник, почему он, Петр Андреевич, в церковь не ходит, объяснит, кто он такой. Ну а дальше… Дальше, как Бог даст… Новый священник Петру Андреевичу сразу не понравился. Был он очень уж молод, не по-деревенски тонковат, хлипок. Говорил вежливо, но с какой-то твердостью и непреклонностью, которая отбивала всякое желание вести с ним задушевную беседу.
— Звать-то вас как? — поинтересовался Петр Андреевич, когда приступили к осмотру церкви на предмет ее противопожарного состояния.
— Игнатий… — ответил священник.
— А по батюшке как?
— Зовите просто — отец Игнатий… — твердо сказал священник.
— Ну да, да… Понимаю… — проговорил Петр Андреевич и вздохнул. Называть батюшкой этого тоненького, раза в два моложе его священника не поворачивался язык.
Осмотр прошел как обычно. Изнутри церковь была строгая, сумрачная. Всюду чернели накидки. Во время инструктажа священник слушал Петра Андреевича внимательно, расписался в положенном месте и застыл. Глаза его ласково смотрели на Петра Андреевича, но весь вид был отрешенный и выжидательный. А Петр Андреевич складывал в это время бумаги в портфель и почему-то очень волновался. Он все ждал, когда спросит этот… тьфу… батюшка, почему он, Петр Андреевич, не ходит в церковь. Ожидание это так волновало его, что руки тряслись, и бумаги никак не складывались в портфель.
«Господи… — подумал Петр Андреевич. — Еще подумает ведь, что я алкоголик какой».
От испуга он смял листки и так и застегнул портфель, поставив его на скамеечку под березой, что росла в церковной ограде. Потом быстро и испытующе взглянул на священника. Тот по-прежнему ласково смотрел на него и по-прежнему отрешенно, выжидательно.
Похоже — это Петра Андреевича испугало сильнее всего, — он и не собирался ничего больше спрашивать.
— А я… — неожиданно, удивляясь самому себе, буркнул Петр Андреевич, — я ведь, между прочим, толстовец буду…
— Вот как? — вежливо удивился священник.
— Да… Именно так… — подтвердил Петр Андреевич и, заметив, что это его признание не заинтересовало священника, добавил обиженно: — А прежний-то батюшка всегда спрашивал, скоро ли буду креститься?
— И что же? — улыбнулся отец Игнатий. — Будете?
— Зачем? — расцветая ответной улыбкой, воскликнул Петр Андреевич. — В Бога и так можно верить — вот такие у меня убеждения.
— Неверные это убеждения… — сказал отец Игнатий и, не давая Петру Андреевичу времени на ответную реплику, добавил: — Ну да Бог милостив, может, еще вразумит вас…
— Бог? — растерянно переспросил Петр Андреевич. — Почему Бог?
— Вы же сами сказали, что вы — толстовец. Значит, вы верите в Бога, только по-своему, неправильно. И может быть, Бог и смилостивится, откроет вам глаза…
— А вы?
— А что я? — Отец Игнатий пожал плечами. — Если вы — толстовец, значит, меня для вас как бы и нет…
— Почему же нет, если вот вы — стоите?..
— Так ведь, по Толстому, кто тут стоит? Человек, который народ дурачит, а не священнослужитель…
— Да?!
— Да… По Толстому, именно так получается, — сказал отец Игнатий.
Петр Андреевич вздохнул тяжело.
— Нескладный какой-то у нас разговор получается… Вот с прежним батюшкой мы любили, любили потолковать о философии. Жалко его, очень душевный человек был…
— Царствие ему Небесное… — перекрестился отец Игнатий.
— Да… — вздохнув, продолжал Петр Андреевич. — Душевный. А знаете, я вообще-то помянуть его хотел… Можно?
И Петр Андреевич вытащил из портфеля бутылку настоящей заводской водки. Отец Игнатий пожал плечами.
— Не положено, конечно, Великим постом это дело. Но вы ведь толстовец. Помяните… Что ж… Дело такое.
— А вы со мной не помянете?
— А я, извините, не употребляю… — ответил священник. — Я помолюсь за него лучше…
Петр Андреевич недоверчиво посмотрел на него, но настаивать не стал. Вытащил из портфеля стопочки и наполнил их. Потом посмотрел на церковь и перекрестился. Взял стопку и выпил. И хоть заводская была водка, не подпольная, не поддельная — точно знал Петр Андреевич, — но показалось, будто бензин выпил.
Сморщился. Вытащил папиросы из кармана, закурил.
— Прежний-то батюшка тоже Толстого не жаловал… Поругивал его.
— Правильно делал… — похвалил своего предшественника отец Игнатий. — Гордый очень человек Толстой был. В дерзости ума своего на само Евангелие руку поднял. Переписать его дерзнул.
— А разве Евангелие тоже Толстой написал?
— Евангелие евангелисты писали. А Толстой хулу на Евангелие составил.
— Не знаю… — задумчиво сказал Петр Андреевич. — Не читал. А вот вы «Войну и мир» читали?
— Приходилось, — улыбнулся священник.
— Ну и как? Пьер Безухов вам, к примеру, разве не понравился?
— А почему он мне должен нравиться? — удивился священник. — Масонством баловался. А в конце так и вообще — вроде как в декабристы подался. Очень запутавшийся человек…
— Зря вы так… — огорченно сказал Петр Андреевич. Он посмотрел на наполненную, не тронутую священником стопку и выпил ее: — Зря… Пьер Безухов, по-моему, как раз настоящий христианин и был. Помните, как говорит про него Толстой? Что, дескать, Пьер принадлежал к тому типу русских людей, для которых обладать богатством хочется для того, чтобы когда-нибудь можно было бросить все эти богатства. Разве это неправильно, по-вашему? Разве можно сказать, что Пьер нехороший человек был?
— А я разве сказал — не хороший? — удивился священник. — Я сказал — запутавшийся. Хорошие люди тоже, бывает, запутываются и творят сами, не ведая что…
— Ага… — обиженно проговорил Петр Андреевич. — Конечно. Вы уж извините меня, отец Игнатий, но, по-моему, для вас все мы, толстовцы, не хороши.
— А как же иначе? — терпеливо улыбнувшись, ответил священник. — Как мне могут нравиться люди, которые из-за гордыни своей, из-за упрямства от самой Церкви отошли? Только к Безухову это не относится. Он-то как раз и не был толстовцем. Просто заблудился, и все.
— Не понял! — сказал Петр Андреевич. — Почему же это Пьер Безухов не толстовец, если у Толстого про него в книге написано?
— Не знаю… — пожал плечами отец Игнатий. — Может, потому, что сам Толстой, когда «Войну и мир» писал, еще не успел придумать своего толстовства.
Петр Андреевич растерянно оглянулся вокруг. Тепло пригревало землю солнце. Лучи его сверкали на золоте крестов над маковками храма. Белое облачко проплывало в высоком небе. Легкий ветерок чуть покачивал подернутые маслянистым дымом распустившихся почек ветки берез. Все было как год, как два, как три назад, но только разговор почему-то не получался.
— Извините… — сказал он вслух. — Все равно не могу понять. Получается, что Лев Николаевич писал про одно, а проповедовал потом другое?
— Получается так… — сказал священник.
— Как же так? Нет… Это обдумать надо.
— Вы бы не о Толстом, а о своей душе подумали…
— О себе? — Петр Андреевич покачал головой. — Не… Не хочу о себе думать. О Толстом — интереснее.
— Ну, как знаете… — сказал священник. — Очень мне жалко вас.
— Жалко?
Петр Андреевич хотел было засмеяться, но не засмеялся, вместо этого вдруг нестерпимо захотелось признаться, что ему самому иногда тоже бывает нестерпимо жалко себя; рассказать о том, как плачет он раз в год ночью в весеннем лесу. И Петр Андреевич очень испугался, когда увидел, что священник собирается уходить.
— Подождите! — сказал он. — Подождите… Я еще об одном деле хотел поговорить. Вот сейчас старушки многие толкуют, как иконы у вас украли и как сами они потом в храм возвратились… Ведь было такое?
— Не совсем так, но примерно…
— Вот-вот… Некоторые не верят в это, а я — верю. Понимаете? И знаете почему?
— Почему?
— Места здесь такие, что все время чудеса происходят…
— Вот как?
— Да-да… Именно так. Тут, знаете, недалеко одно село есть, так там каждый год по пять-шесть домов горит. И каждый раз, что характерно, пожары от входной двери начинаются. Понимаете?
— Не очень… — подумав, признался священник. — Что же, получается, что специально поджигают?
— Вот! Вот именно. Специально. Или еще хуже…
— А что же еще хуже может быть?
— А кто его знает… Только вы сами посудите… Если бы из народа кто поджигал — обязательно бы заметили. Ведь село-то небольшое. Я там, например, всех знаю. Конечно, есть там семья одна. У меня даже подозрение на них было, что это они жгут. Я тогда, простите уж, письмо им анонимное написал. Дескать, если будете и дальше жечь, то сами сгорите…
— И что, прекратились пожары?
— Да, одно время не было их, а теперь снова дома начали гореть…
— А что это за семья такая?
— О! Интересная очень семья. Я давно ее изучаю. И знаете, что интересно ведь? И старший брат там дома жег, и отец, и дед… А прапрадед один — это я у Толстого в «Войне и мире» вычитал, — похоже, это он и поджег Москву в 1812 годе. Участь у них такая, что же сделаешь… А вот вы, как священнослужитель, чего бы посоветовали? Дело против их возбуждать? А доказать тогда как? Доказательств-то нет, одни подозрения и убеждения…
— Я бы посоветовал молебен отслужить в этом селе и крестным ходом по всем домам пройти…
— Да… Правильно… Прежний батюшка тоже такой совет давал. Царствие ему Небесное… А вы что, уходите?
— Да… — кротко ответил священник. — Извините, конечно. Но, знаете ли, дела…
— Не уходите… — попросил Петр Андреевич. — Я же еще не все рассказал… Хотите, я вам родники наши покажу?
— Родники? — Отец Игнатий остановился. — Здесь родники есть?
— И какие еще! — похвастал Петр Андреевич. — Между прочим, мне бабушка рассказывала, раньше там часовня стояла.
— И далеко это?
— Да нет, нет… — заволновался Петр Андреевич. — Близко совсем. Рядышком.
— Ну хорошо… — поколебавшись, согласился священник. — Подождите… Я оденусь только сейчас…
И он ушел к дому, где всегда жили священники. Сейчас на одной половине жила семья прежнего батюшки, а вторую выделили новому.
Со спины он казался еще тоньше. В черной, перевязанной в поясе рясе, в черной шапочке, натянутой на длинные, рассыпающиеся по плечам волосы, он казался еще моложе, и был чем-то очень похож на монашка с картинки, которую Петр Андреевич видел в журнале. Только на картинке рядом с монашком стоял еще и медведь, а тут… Петр Андреевич, вздохнув, налил себе еще одну стопочку и выпил, а оставшуюся в бутылке водку заткнул бумажной пробкой и убрал вместе со стопками в портфельчик.
Когда же управился с этим делом, вышел и отец Игнатий из дома.
— Пойдем? — спросил он.
— Пойдем… — вставая, сказал Петр Андреевич.
Ему понравилось, как оделся священник: накинул на плечи черное пальтишко, в руках держал посох. Так он еще больше походил на монашка с журнальной картинки.
Когда же вошли в лес, здесь, среди окутанных нежно-зеленой дымкой лопнувших почек березок, сходство с картинкой сделалось столь разительным, что только, пожалуй, медведя не хватало для полноты картины. Пройти к родникам напрямик из-за талой, затопившей лощинку воды не удалось, и пришлось обходить кругом, по высокому месту — там было посуше.
Шагая впереди, Петр Андреевич иногда оглядывался. Похожий на монашка с картинки отец Игнатий шагал следом за ним, не отставая.
Поднялись еще выше, и стала видна церковь. Сверкая на солнце позолоченными крестами, она словно бы парила над землей, плыла, как белое облачко…
— Видите, красота какая у нас… — горделиво сказал Петр Андреевич.
— Да… Красиво… — согласился отец Игнатий, останавливаясь и оглядываясь назад. — А еще далеко идти?
— Пришли уже…
Родники пузырились в почерневшем невысоком срубе на речном берегу. Из-за черных, осевших на дно листьев вода внутри сруба казалась темной, но, переливаясь через желобок, становилась прозрачной — сверкающим на солнце ручейком бежала вниз, к реке…
Петр Андреевич остановился. Сколько раз уже приходил он сюда, но всегда в первое мгновение терялся. В памяти почему-то эти родники выглядели более значительными, более грандиозными, что ли. И поэтому в первое мгновение, видя их наяву, Петр Андреевич всегда испытывал легкое смущение и разочарование от их неприметности, обыденности… Сейчас это разочарование было особенно острым.
Петр Андреевич попытался представить, какими глазами смотрит отец Игнатий на эти неказистые, ничего особенного из себя не представляющие родники, попытался вообразить разочарование, которое, небось, испытывает сейчас священник, и ему стало обидно и за родники, и за самого себя. Он не стал ничего говорить, прошел к обрыву на краю. Далеко внизу, извиваясь, синела река. Разбухшая от талой воды, она была сейчас полноводной и могучей, и трудно было представить, что через пару месяцев она сожмется, ссохнется, сделается такой же неприметной, как и эти родники.
От этих мыслей невеселых отвлек Петра Андреевича голос отца Игнатия. Встав возле потемневшего сруба, он пел:
— Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы православным христианам на сопротивныя даруя и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство…
Потом опустился на колени и, перекрестив воду, зачерпнул ее ладонями из сруба, попил. Потом так же неторопливо умыл лицо.
У Петра Андреевича даже дыхание перехватило от высокой целомудренной красоты происходящего. Тоненькие, полуголые березки, потемневшие бревна сруба, весь в черном священник — все это было так неотделимо друг от друга, что щемило сердце.
Когда священник поднялся и, отойдя чуть в сторону от родника, присел на повалившейся сосне, Петр Андреевич тоже подошел к роднику. Перекрестился и, нагнувшись, зачерпнул ладонями пригоршню ломяще-холодной воды. Попил. Потом снова нагнулся, чтобы умыться. Дно родника было темным от опавшего и утонувшего лесного мусора. Но вода была такой прозрачной, что видно было, как шевелится там, на дне, темнота клубящихся родниковых струй.
— Вот ведь как… — присаживаясь рядом с отцом Игнатием на поваленной сосне, сказал он. — Сколько времени не чистили родник, а вода все равно чистая… Чище, наверно, и не бывает. Удивительная все-таки штука…
— Бывает, что и мутятся родники… — тихо проговорил отец Игнатий, глядя вдаль, где за деревьями, внизу, синела на солнце разлившаяся река.
— Это когда, наверно, землей завалят или еще что… — сказал Петр Андреевич.
— Нет… — сказал священник. — У преподобного Серафима Саровского иначе было. Пришел к нему офицер благословения попросить, а источник, возле которого преподобный стоял, вдруг мутным в это время стал. Прогнал святой старец офицера, так и не дав благословения.
— Так это из-за офицера, что ли, источник замутился?
— Из-за него… Такой, видно, уж это человек был.
Петр Андреевич покрутил головой, но спорить не стал, не хотелось почему-то, спросил только:
— А когда это было?
— Святой Серафим Саровский в прошлом веке жил. Как раз когда и Пьер Безухов ваш любимый. Вполне по времени и Пьер Безухов мог бы за благословением к Серафиму Саровскому прийти.
— И что же? Ему бы тоже он благословения не дал?
— Откуда же я знаю… Это только самому батюшке Серафиму ведомо было, какой человек приходит к нему. Если злоумышление какое таит в душе или злобу к России — все насквозь видел преподобный. А Пьер масон был, декабрист опять же… Может, и его прогнал бы Серафимушка. Великий молитвенник за Россию был…
Отец Игнатий замолчал. Молчал и Петр Андреевич. Тихо было. Только журчал сбегающий от родника к реке ручеек да еще тихо шуршал, покачивая ветки, гуляющий здесь, наверху, ветерок.
— Спаси, Господи, люди Твоя… — задумчиво проговорил Петр Андреевич. — А что, это молитва такая?
— Да… Молитва за Отечество… Тропарь Кресту… — сказал отец Игнатий, вставая. — Спасибо вам, что родники показали.
— А вы дорогу-то назад найдете? — Петр Андреевич тоже встал. — Мы ведь далеко зашли…
— Найду… Я запомнил… — улыбнулся отец Игнатий. — Да и храм видно, так что не заблужусь. А вы еще здесь посидите?
— Ага… Да мне вообще напрямик можно к себе пройти. Тут, если через лес, не так уж и долго до нашего поселка.
— Ну, хорошо тогда… С Богом…
— До свидания… — сказал Петр Андреевич, глядя вслед уходящему священнику.
Он уже отошел на несколько шагов, когда Петр Андреевич окликнул его:
— Отец Игнатий!
— Да? — Священник обернулся к нему.
— Понимаете… — смутился Петр Андреевич. — Ну, в общем, я чего хотел сказать… Ну, значит, прежний-то батюшка каждый раз спрашивал, когда я креститься буду… Вот… А вы почему-то даже и не поинтересовались.
— Но вы же сами говорите, что вы — толстовец…
— Ну и что, что говорю? Вы же тоже мне объяснили, что, может, и не толстовец я совсем. Может, я только думаю, что я толстовец?
— Хорошо… — сказал священник. — Если вы надумаете все-таки креститься, приходите. Храни вас Бог…
И он ушел, скрылся в нежно-зеленых березках. А Петр Андреевич снова опустился на поваленную сосну, вытащил из кармана сигарету.
«Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое…» — вспомнил он и почувствовал, что ему хочется заплакать, так хорошо, так покойно сейчас было душе.
Клонилось за верхушки деревьев уходящее солнце. Вытягивались тени, и все журчал и журчал негромко бегущий от родников к реке ручеек…
Да еще «Спаси, Господи, люди Твоя…» время от времени едва слышно повторял Петр Андреевич, и чистые слезы сами бежали по лицу.
Петр Андреевич не вытирал их…
Весь день лил дождь. Не стих он и к вечеру.
— Вот ведь льет-то… — сказала Анна Петровна, останавливаясь у окна. — Словно конец света наступает.
— Ложитесь спать, мама! — ответила Вера.
Она тут же пожалела, что не удалось сдержать вспыхнувшую досаду, но едва пожалела об этом, как рассердилась и на себя, и свекровь еще сильнее.
Господи! Да не нужно было и приезжать на дачу…
Это его мать, пускай он и вез бы продукты, а то остался дома, а она, Вера, здесь, и теперь, наверное, и не сможет вернуться из-за дождя в город.
— Наш-то не приедет, кажется… — вздохнула Анна Петровна. — Такой дождь.
— Куда ему ехать? — сказала Вера. — Растает еще.
— Может быть, дела какие…
— Конечно, дела… — усмехнулась Вера и уже помягче добавила: — Ложитесь спать, мама. У меня голова раскалывается.
— Дождь… — словно не слыша ее, проговорила Анна Петровна. — Соседская старушка сегодня опять на поле за морковкой поехала, я видела — с мешком шла…
— Откуда вы знаете, мама, что за морковкой? Может, просто ходила нарвать травы? Почему вы о людях так думаете?
— Она сама рассказывала… — не обидевшись, ответила Анна Петровна. — Вчера она тоже ходила, но неудачно… Там караулят… А она к каким-то парням молодым пристроилась, вместе с ними собирала, к парням бригадирша боялась подходить. А когда собрала целый мешок, парни у нее морковку отобрали, погрузили со своими мешками в машину и уехали…
Вера искоса взглянула на свекровь. Высокая, прямая и в свои семьдесят лет, она стояла у окна, и в выражении лица, как и в голосе, не было ни осуждения, ни сожаления.
Как-то очень бесстрастно рассказывала она эту историю, никак не обнаруживая своего отношения. Впрочем, она и всегда говорила так, словно выжидая, как отнесутся к этому другие…
Веру это раздражало, а муж объяснял манеру матери разговаривать так — беженским синдромом. Дескать, раньше она была другой, пока не пришлось за бесценок продать квартиру и перебраться сюда. Сейчас Верин муж пытался купить матери хотя бы комнату в коммуналке, но и на комнату придется, по-видимому, добавлять свои деньги. Хорошо еще, что хоть контейнер с вещами застрял где-то. А то и не придумаешь, куда сложить. Разве только сюда везти, на дачу…
— А мне жалко соседскую старушку… — сказала Анна Петровна. — Понимаете, Вера, я представила себе огромное черное поле. Грузовик, застрявший вдали… Пирамиды пустых ящиков… И никого, никого вокруг. Только эта старушка с молодыми здоровыми прохвостами.
— Ага… Жалко… Она, что, растила морковку? Тоже ведь воровать пришла… — сказала Вера. — Самой нужно было думать, куда полезла…
Вере хотелось сказать что-нибудь примиряющее, а получилось резко. Она нахмурилась, но больше ничего говорить не стала. Прошла в соседнюю комнату, где висело несколько икон, и, остановившись перед ними, перекрестилась, а потом начала читать вечернее Правило.
И утренние, и вечерние молитвы Вера старалась читать каждый день, но всякий раз ловила себя, что, произнося слова молитв, думает не о Боге, а о дневных неприятностях и хлопотах.
Вот и сейчас, произнося вслух слова: «Господи, Боже наш, еже согреших во дне сем словом, делом и помышлением, прости ми…», думала она о свекрови, стоящей у окна в соседней комнате.
Дверь между комнатами была открыта, и свекровь прекрасно слышала, что Вера молится, но не подходила, чтобы помолиться вместе или хотя бы постоять рядом перед иконами…
Впрочем, свекровь и одна не молилась. С какой стати молиться, если всю жизнь прожила заслуженной учительницей?
Вера вспомнила, как сразу после свадьбы ездили они с мужем в Душанбе к свекрови и целую неделю жили в квартире, где повсюду — на тумбочках, на столиках, на полочках стояли Ленины. Эти бронзовые, малахитовые, чугунные, гипсовые — а один даже серебряный был! — бюстики дарили Анне Петровне на юбилеи, в дни выпусков, и на каждом было написано от кого и когда подарен. Щурясь, смотрели Ленины на Веру, и Вере очень неуютно, как-то нехорошо было под этими бронзовыми, чугунными и малахитовыми глазами.
Сейчас Вера вспомнила, как она в конце первой же недели начала торопливо придумывать вранье, чтобы уехать поскорей. Интересно: привезет свекровь и сюда своих Лениных или нет? Или бросила там, вместе с квартирой?
Наконец-то Вера дочитала положенные молитвы и вернулась в большую комнату.
Свекровь уже разобрала свою кровать и сейчас сидела на постели, расчесывая седые, но еще густые волосы.
— Сергей уже не приедет… — сказала Вера. — Я с вами, мама, в комнате, на диванчике лягу. Чтобы не страшно было.
— Ложись… — согласилась свекровь. — Только мне после Душанбе уже ничего не страшно.
Этого она могла бы и не говорить. Получилось, что Вера как будто за нее и хотела спрятаться со своими страхами.
— Я знаю, мама, вам трудно пришлось… — сказала она, укладываясь на диван.
Свекровь промолчала в ответ, и Вера, включив нижний свет, взяла со столика книгу. Это были «Посмертные поучения» Нила Мироточивого…
В электричке Вера не смогла читать книгу, но сейчас постепенно увлеклась. Уже позабыв и про свекровь, и про мужа, не приехавшего на дачу, с замирающим сердцем бежала глазами по строчкам; впитывая в себя слова афонского монаха о человеческих грехах и Божиих карах. И уже давно, погасив свою лампу, заснула свекровь, уже совсем потемнели окна, а Вера продолжала читать, увлекаясь и волнуясь все сильнее…
«Злопамятство есть печать антихриста, ибо злопамятство запечатлевает сердце человека как бы антихристовою печатью…» — читала Вера и думала, что это про нее написано, ей в предостережение…
Она сама, несмотря на вспыльчивость, никогда злопамятством не страдала… Зато сколько раз приходилось сталкиваться с этим. И муж, и свекровь не умели так легко, как она, забывать обиды, и поэтому получалось, что она, Вера, всегда в чем-нибудь виновата перед ними…
А глаза бежали дальше по строчкам и уже другие страшные картины возникали в сознании, совмещаясь с тем, что думала Вера…
«Многие будут умирать на дорогах. Люди сделаются, как хищные птицы, набрасывающиеся на падаль, будут пожирать тела мертвых»…
Глухо застонала на кровати у противоположной стены свекровь, но Вера только взглянула на нее, и снова глаза впились в строчки книги…
«Но какие люди будут пожирать тела мертвых? Те, которые запечатлеваются печатью антихриста; христиане, хотя им не будет выдаваться, ни продаваться хлеб за неимением ими на себе печати, не станут есть трупы; запечатленные же, несмотря на доступность им хлеба — станут пожирать мертвецов. Ибо когда запечатлевается человек печатию, сделается сердце его еще более бесчувственным; будучи не в силах выносить голод, люди будут хватать трупы, и где попало, сев в стороне от дороги, пожирать их»…
Вера на мгновение прикрыла глаза и вдруг ясно увидела перед собою пустое картофельное поле, что медленно и ровно поднималось вверх по пригорку. Наверху посвистывал осенний ветер, а вокруг было пусто, голо.
И она, Вера, стояла где-то посреди этой пустоты, и только верхушки деревьев видела из-за пустого склона.
Верхушки деревьев да еще кривой скворечник…
Видимо, там была деревня…
Вздрогнув, Вера открыла глаза. Она то ли заснула на мгновение, то ли забылась, но и сейчас помнила обжигающе реальный страх — идти в ту деревню было нельзя!
Вязкая тишина висела в комнате. Темнота сжимала со всех сторон освещенное горевшей в изголовье лампочкой пространство. Там, в неразличимой темноте заворочалась на кровати, потом застонала свекровь.
— Что с тобой, мама?
— Сон страшный приснился… — садясь на кровати, ответила свекровь. — Даже и вспоминать страшно. Будто иду я по дороге, а вдоль обочины мертвецы лежат. И я, понимаешь, рву руками трупы и ем, ем мертвечину…
— Мама… — испуганно воскликнула Вера, и пальцы, сжимавшие «Посмертные поучения», побелели.
— Съела, наверное, чего нехорошее… — успокаиваясь, сказала свекровь. — Какой-то привкус во рту нехороший. Пойти надо зубы почистить.
Она зашлепала на кухню. А Вера, которой сразу расхотелось читать, встала и подошла к темному окну, за которым, не стихая, шел ночной дождь…
Порывы ветра пригоршнями бросали в стекла, в стены дождевые капли, и тогда Вере казалось, что она слышит шаги.
Словно кто-то большой и нездешний ходил в темноте возле дачи.
— Чего не спишь? — возвращаясь с кухни, спросила свекровь. — Своего ждешь?
— Никого я не жду! — ответила Вера. — И потом, почему это он — мой? Это ведь еще и ваш сын, мама!
— Мой… — согласилась Анна Петровна и как-то внимательно посмотрела на Веру.
Вера прижалась лбом к холодному стеклу.
Ей было страшно.
И не этой пустой дачи, не ночной темноты и непогоды, а самой себя…
А дождь еще сильнее захлестал по стеклу, по крыше, по всей земле, словно бы собираясь совсем затопить ее…
Удивительно емким сделалось время…
Вспоминаешь, что было год назад, а кажется, будто прошли десятилетия. Ну, а события, отделенные десятилетием, — это совсем другая эпоха.
Даже и жили тогда мы в другой стране…
Иногда кажется, что жить в СССР было лучше. Каждый человек имел уверенность в завтрашнем дне, жизнь была надежнее, но… Вот об этом «но», предаваясь ностальгическим воспоминаниям, мы и не вспоминаем обычно, хотя без него и шагу нельзя было ступить в прошлые времена.
Об этом «но» и думал я, слушая рассказ санкт-петербургского протоиерея Николая Головкина об обретении мощей святого благоверного князя Александра Невского…
— Тогда, в девяностом году, кажется, еще ничего и не возвращали Церкви… — рассказывал отец Николай. — А я начал хлопотать, и мне повезло. Директор Музея религии и атеизма проконсультировался с министром культуры, и решили передать Софийскому храму облачения и шестьдесят пять икон. Так получилось, что вскоре я в другой храм перешел, и иконы эти уже отец Геннадий Зверев получил…
Но я про другое…
Когда только стало известно о решении министра, радость была у нас великая. Митрополит Алексий, нынешний патриарх, тоже обрадовался, потому что это первая ласточка была… Не передавали еще ничего тогда… И вот вызывает меня к себе митрополит и говорит, дескать, у тебя с ними наладился контакт, попробуй разузнать, сохранились ли мощи святого благоверного князя Александра Невского… Только осторожно, не спугни их! Помни, что бывали случаи, когда специально уничтожали мощи святых угодников…
Протоиерей Николай Головкин замолчал, задумавшись.
Молчал и я, с трудом пытаясь припомнить те немыслимо далекие времена.
— Неужели это в девяностом году было? — искренне удивился я. — Так недавно?
— В девяностом… — сказал отец Николай. — В самом начале… Я как раз в храм Александра Невского перешел служить.
— И вот однажды, — продолжил свой рассказ отец Николай, — после литургии, я говорю прихожанам:
— Помолимся теперь, православные, обо мне! Ведь сейчас я пойду в музей, просить буду, чтобы они мощи нашего святого благоверного князя вернули…
Встали мы на колени, молимся, а у меня по щекам слезы текут. Думаю: «Надо же… Я — грешный человек, а такого святого мощи обрести хочу попытаться… Что же Владыка своим умом думает? Неужто другого никого для такого дела не нашлось?»
Но обошлось все, слава Богу.
И мощи, как выяснилось, целы были. И договориться удалось, что посреди Казанского собора их выставят, когда Владыка прибудет…
На Великом посту, в среду, Владыка в Казанский собор приехал. Молебен отслужили… Тропарь спели… Потом митрополит раку открыл. Выложил из нее мощи святые на стол. Осмотрели их. Потом назад собрали и запечатали, как положено, раку. И вот… Митрополит уж отошел, а я смотрю и вижу — на белой скатерти точечка какая-то чернеет… Я ее пальцем взял, показываю всем и говорю:
— Частичка!
Владыка тогда благословил меня взять ее.
— Это, — говорит, — награда тебе за труды!
Все на меня смотрят, а я стою, частичку святых мощей держу в пальцах и не знаю, что делать теперь. Сунул руку в карман, а там — чистый конверт оказался. Жена мне его, когда из дома уходил, зачем-то засунула, как будто знала, что будет…
Я в конверт эту частичку и опустил…
Потом в крест ее вставил…
— Да… — улыбаясь, сказал отец Николай. — Там ведь еще историк один был, из Петровской академии…
Он рядом со мной стоял… И когда я частичку в конверт вложил, тот засуетился… Начал скатерть осматривать. Перевернул даже…
— Как же так? — говорит. — Я ведь рядом стоял… Почему не я частичку увидел?!
И погасла улыбка отца Николая, унося с собою незадачливого историка.
Отец Николай перекрестился и проговорил:
— О, святой благоверный великий княже Александре! От благоговейных сердец приносимую ти, аще и недостойную, хвалебную песнь сию, приими от нас, яко усердную жертву сердец любящих тя и ублажающих святую память твою… Вот такое чудо, милые мои, произошло. Я начал хлопотать о возвращении мощей и мне же, грешному, и досталась частичка их… Один я ее тогда на скатерти и разглядел…
Чудо обретения отцом Николаем частички мощей святого благоверного князя, однако, на этом не завершилось.
На следующий день, проходя по храму, он услышал странный разговор.
— Вроде этот батюшка… — говорила одна женщина, глядя на отца Николая.
— Этот-этот! Я сразу узнала… — отвечала другая.
Разговор отцу Николаю показался странным — этих женщин он видел впервые.
После службы они подошли к нему…
Как выяснилось, сами женщины только сегодня утром и познакомились.
В церковь они ходили, хотя и не выбрали еще постоянного храма.
И вот увидели во сне святого благоверного князя Александра Невского. Он и привел их во сне к церкви, где служил отец Николай…
Несколько дней потом искали женщины эту церковь и сегодня нашли.
Одновременно обе нашли…
— Такую вот историю женщины мне поведали… — завершая рассказ, проговорил отец Николай.
— А почему женщины говорили, что вас узнали? — спросил я.
— Так они во снах своих и батюшку видели в церкви. Вот и показалось им, что на меня похож… А, может, и не показалось. Я, когда сны им эти снились, как раз и надел на себя крест с частичкой мощей святого благоверного князя…
Мы шли толпою, врозь и парами.
Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
Шестое августа по-старому.
Преображение Господне…
Уже не первый раз выпадало Петру Ухову везти паломников, и каждый раз, когда случалось это, поднималась в нем злоба. Причины ее были непостижимы. Как и все клиенты, паломники заказывали автобус, платили деньги. И Ухову выписывали официальный наряд в диспетчерской. Казалось бы, садись за руль и вези. Это твоя работа. За нее ты получаешь зарплату. Не шибко большую, но по нынешним временам вполне приличную. Петр знал, что многие водители завидуют ему, потому что у них выходит меньше.
Он понимал это и за работу держался. Неудобства, связанные с дальними рейсами, не смущали его. Лучше, конечно, в постели с женой ночи проводить, но тогда бы и выходило меньше. У всякой работы свои минусы имеются. Иначе не получается.
А вообще-то дальние — на два-три дня — рейсы нравились Петру. Злился он, только когда паломников приходилось везти. Вот и сегодня. Такое настроение хорошее было, когда в диспетчерскую вошел. Пошутил с девчонками. Улыбаясь, взял протянутый диспетчершей Катей путевой лист. И погасла улыбка. Увидел, кого везти будет.
— Опять чокнутые? — уныло спросил он.
— Ага, — сказала диспетчерша. — В Тихвинский монастырь повезешь. А ночевать они в Семыкино будут! Слушай… Я попросить хотела. В Семыкино дядя у меня живет… Передай ему посылочку… Ну, и назад то, что он пошлет… Хорошо?
— Передам, — буркнул Петр.
— Ты у дяди и переночевать можешь, — сказала Катя. — Он нормальный мужик, не думай…
— Да при чем тут он! Я же сказал, что все сделаю… Давай посылку свою…
Больше всего хотелось ему выматериться, но ругаться не положено было. Не прежние времена… Теперь за воротами автопарка целая очередь на твое место стоит. Стиснув зубы и уже никому не улыбаясь, вышел Ухов из диспетчерской.
К семи часам он подъехал к метро «Фрунзенская». Как и было оговорено, поставил здесь свой «Икарус», открыл дверку и, облокотившись на руль, принялся ждать.
Первой появилась костлявая руководительница группы. Ее Ухов знал. Звали ее — Алла Сергеевна. Высокая. Худая. Жакет, больше похожий на мужской пиджак, болтается на плечах. На голове — косынка. Что-то птичье и вместе с тем овечье было в лице и в фигуре Аллы Сергеевны.
Поздоровавшись с Уховым, она заглянула в пустой салон, и лицо ее стало обиженным, как будто Алла Сергеевна собирается заплакать.
Отвернувшись, Петр злорадно усмехнулся. Так было всегда. Договаривались на один срок, а собирались с опозданием. Не так, как нормальные люди. Четыре дня назад Ухов возил коммерсантов на уик-энд. В восемь часов утра, когда он подал «Икарус», вся группа была в сборе. В восемь часов десять минут двинулись в путь. А тут? Никакой организованности, никакой дисциплины. Бардак!
Ухов накручивал себя, специально распалялся, пытаясь подвести хоть какую-то базу под свое отвращение к паломникам. Но все бесполезно было. Не подводилась никакая база. «Икарус» был зафрахтован на два дня, и как будут распоряжаться этим временем наниматели, Ухову, в принципе, было абсолютно безразлично. Он мог и здесь, у станции метро «Фрунзенская», двое суток простоять. Ему-то что? Свои деньги автопредприятие, а значит и он, Петр, уже получили…
Ухов зевнул и снова облокотился на руль, бездумно глядя прямо перед собой. «Икарус» стоял возле небольшого кафе-стекляшки. Двое маляров в запачканных белилами штанах стояли возле кафе под деревьями. Докурив, они двинулись к кафе. Один остался снаружи, начал возиться с ведрами и кистями, а другой зашел в кафе и, усевшись за столик, принялся что-то писать на листке, вырванном из школьной тетрадки.
Ухов повернул голову и посмотрел на Аллу Сергеевну. Вытянув шею, она всматривалась в лица идущих от метро людей. Впрочем, группа уже начала собираться. Несколько человек стояло возле Аллы Сергеевны. Другие поднимались в автобус, здоровались и рассаживались в салоне. Паломники были молодые и старые, мужчины и женщины, бедно одетые и вполне прилично. Женщины были и красивые, и так себе… Но все — чем-то неуловимо похожие на Аллу Сергеевну. Та же птичье-овечья смесь…
Маляр в кафе закончил свою работу и вышел. Прикрепил листок пластырем на стеклянной двери. «Окрашено!» — было написано на листке. У напарника тоже уже все готово было. Сразу и взялись за работу. Приятно было наблюдать, как буквально на глазах свежеют двери, металлические переплеты стекол, и кафе нарядно и празднично как бы выступает вперед…
— Поедемте, Петр Иванович? — раздался сзади голос руководительницы.
Ухов оглянулся… Салон «Икаруса» был почти заполнен. Всегда так происходило. Вроде не было никого, казалось, что и не соберутся, а в результате — опять почти полный автобус.
— Как скажете, — с трудом сдерживая раздражение, ответил он.
— Только у нас просьба одна будет, — Алла Сергеевна посмотрела на Ухова совсем по-овечьи, — надо за батюшкой заехать. Это на Пороховые…
— Нет! — Петр нагнулся, чтобы скрыть торжествующую улыбку. — Не получится. Это не по маршруту.
— Почему не получится? — удивилась Алла Сергеевна, и на лбу прорезались вертикальные морщинки. — Разве мы не оплатили автобус?
— Вы за время заплатили, — вежливо сказал Ухов, — и за километраж. Я обязан вас доставить в Семыкино и обратно. Ну, и там еще, куда вам надо будет… А в Москву, даже если вы и попросите, я заезжать не обязан.
Заалели щеки Аллы Сергеевны, вспыхнули огоньки в глазах. Как-то подтянулась вся, совсем на нормальную бабу стала похожа, еще чуть-чуть, и матерком залепит, но… Ухов разочарованно вздохнул. Опустила ресницы Алла Сергеевна, прикрывая огоньки в глазах, и заалевшие на щеках пятна превратились в смущенную красноту.
— Мы заплатим, — сказала она, не поднимая ресниц.
— Сто тысяч! — отрезал Ухов.
— Хорошо… Это на Ириновском проспекте… Дом тридцать пять. Я покажу.
— Я знаю, где это! — Петр уже жалел, что согласился.
Священник был молод. Бородка, усики. Длинные волосы, аккуратно зачесанные на обе стороны, сзади скреплены косичкой. Поджидая «Икарус», он стоял возле каких-то тючков. Улыбался ласково.
Петр мог бы, конечно, не открывать багажник, мог сказать, что багажники заняты, но делать этого почему-то не стал. Наоборот, не дожидаясь просьбы, вылез из кабины и сам загрузил в багажник тюки. Они были довольно тяжелые.
— Спаси, Господи, — ласково улыбаясь, поблагодарил его священник…
— Ага, — только и нашелся ответить Петр, — чего-то тяжелые больно… Кирпичей наложили, что ли?
— Книги везу… Свечи… Это для церкви…
Потом, в автобусе, глядя прямо вперед, Петр слышал, как молятся паломники. Слова молитв, то и дело, заглушаемые шумом мотора, только кусочками долетали до него, и разобрать ничего было нельзя. А когда уже выбрались из города — священник взял микрофон и начал рассказывать про приход, куда они ехали. Теперь Петру было слышнее. Священник говорил о храме, где он служит, о часовне на источнике, куда поедут завтра после обедни. Зачем-то сообщил, что прежний настоятель высчитал, будто храм находится на одном меридиане с Иерусалимом…
— Так что время у нас, в Семыкино, по минутам совпадает с временем, в котором совершалась земная жизнь Спасителя и Богородицы, апостолов и первохристиан…
Потом священник начал рассказывать, как на Власия ходил служить требы. В хлева заходил… А как животные молитвы слушают! Корова так прямо и втягивает в себя дым от кадила… Овечки сами выстроились в ряд… Прямо ковчег, да и только…
Иногда Петр бросал взгляд в зеркальце. Священник сидел на переднем сиденье, и Петру хорошо было видно его. Глаза попика сияли, на тубах играла легкая и как бы чуть смущенная улыбка. Ухов зевнул.
А «Икарус» мчался по заасфальтированному шоссе над пустым кочковатым полем. Желтел вдалеке обагренный августовским пожаром лесок, серела деревенька… Огромное голубое небо было чистым… Ни одного облачка…
Сразу за этой деревней был перекресток, где обычно всегда стояли поджидающие попутного транспорта пассажиры. Но сейчас — припозднились, пока заезжали за батюшкой — никто не проголосовал «Икарусу»…
Немного развлекло Ухова объявление Аллы Сергеевны, дескать, надо скинуться, кто сколько может, чтобы расплатиться с водителем. Потом она взяла желтую мисочку и двинулась по проходу. Кто-то из паломников бросал в мисочку деньги, кто-то отделывался смущенной улыбкой…
И, пожалуй, впервые Ухов посочувствовал Алле Сергеевне. Дура она. Разве так выколачивают деньги?! Надо твердо сказать: гоните, голубчики, еще столько-то тысяч! А если нет, выметайтесь из автобуса! Не фиг кататься, коли денег нет! И оставить где-нибудь посреди поля. Небось сразу бы заначки свои достали!
Тем временем Алла Сергеевна закончила обход. Ухов только взглянул на желтую мисочку и не смог сдержать разочарованного вздоха. Миска была заполнена купюрами. И среди них — какие все-таки идиоты эти паломники, могли бы и сторублевку положить! — были даже пятидесятитысячные купюры.
Отсчитав сто тысяч, Алла Сергеевна протянула их Петру.
Он засунул деньги в карман, не считая, и снова схватился за баранку. Так стиснул ее, что побелели костяшки пальцев. Назад он уже не оглядывался. Только вперед смотрел, стараясь позабыть, стараясь не думать о тех, кого везет. Так погано, так муторно давно уже не бывало.
А за спиной читали акафист.
Ухов не хотел слушать, даже чуть подался вперед, но слова настигали его и различались совершенно отчетливо сквозь шум мотора…
«Слышаша пастырие Ангелов поющих плотское Христово пришествие, и текше яко к Пастырю видят Сего яко агнца непорочна, во чреве Мариине упасшася, Юже поюще реша: Радуйся, Агнца и Пастыря Мати; радуйся, дворе словесных овец. Радуйся, невидимых врагов мучение; радуйся, райских дверей отверзение. Радуйся, яко небесная срадуются земным; радуйся, яко земная сликовствуют небесным. Радуйся, апостолов немолчная уста; радуйся, страстотерпцев непобедимая дерзосте. Радуйся, твердое веры утверждение; радуйся, светлое благодати познание. Радуйся, Еюже обнажися ад; радуйся, Еюже облекохомся славою. Радуйся, Невесто Неневестная!»
В Семыкино — по дороге заезжали в монастырь — приехали, уже когда стемнело. Выплыла из-за темных верхушек деревьев кладбищенской рощи большая, желтая луна.
— Мы вас вместе с паломниками устроим… — сказала Алла Сергеевна. — Если вы на всенощную не пойдете, мы отведем вас сразу…
— Не надо… — хмуро ответил Ухов. — У меня тут есть, где переночевать. Во сколько завтра поедем?
— После литургии… Батюшка обещал пораньше начать…
— Вы мне время скажите! К какому часу автобус подать?
— К половине десятого, наверное… Успеете?
— Надо к половине десятого — к половине десятого и буду!
Петр залез в кабину и начал разворачивать «Икарус». Катин дядя, как он выяснил, жил не в Семыкино, а в соседней деревне, в шести километрах отсюда.
И вот, странное дело — и дорога туда нехороша была, пришлось свернуть на проселок с заасфальтированного шоссе, и тьма сгустилась — ни огонька кругом, не спросишь ни у кого, туда ли едешь? — но чем больше удалялся «Икарус» от церкви, тем легче дышалось.
Эка важность, что дорога плохая и не видать ничего? Впервой разве… Тем более что ехал Петр правильно. Минут через десять показались впереди огоньки. «Икарус» подъезжал к хутору, где обитал Катин дядя. И мужиком он, правильно Катя говорила, оказался стоящим. Крепкий такой, жилистый, в общем, нормальный.
Поначалу хмурился, но когда вручена была посылка, оттаял. А когда Петр водрузил на стол поллитровку, и совсем подобрел. Очень задушевная беседа получилась. Хозяин рассказывал, как он — очень даже неплохо! — наладился жить без совхоза. Все свое. Все — сам. Свое поле, трактор свой. Ни командиров, ни нахлебников. Рассказывал без хвастовства, но внушительно и увесисто выговаривая слова.
Петру такие люди нравились, сам таким человеком хотел стать. Когда же в ответ на вопрос: бывает ли в церкви? — хозяин ответил, дескать, а чего он позабыл там? — Ухов совсем расположился к нему. Свой человек был. В доску свой.
— Я тоже не хожу! — сказал он. — Но возить приходится. Работа…
— Да, — сочувственно вздохнул хозяин, — когда у чужого дяди ишачишь, не будешь разбирать, чего хочется! Чего скажут, то и делай.
И как бы проводя черту, устанавливающую дистанцию между собою и гостем, пояснил, что сам он в церковь из принципиальных соображений не ходит. Когда прежнего настоятеля на другой приход перевели, он с собой церковный колокол увез. И сейчас не колокол, а рельса висит на колокольне.
— В рельсу бьют, как в лагере, — сказал он. — А я что? Урка им?
— Полно врать-то! — заругалась хозяйка. — Ты и при прежнем батюшке в церкви не бывал.
— Если бы позвали, может, и сходил бы, — ответил хозяин и, выпив рюмку, принялся закусывать. Закусывал он так же основательно, как и говорил.
Да и закуска хороша была. Жареные грибы. Молодая картошечка. Овощи разные… Это местное. Ну, и из магазина тоже много чего. Достаток, одним словом…
За разговором время незаметно пролетело. Из-за стола встали уже в первом часу.
— Отдохнуть надобно теперь, — сказал хозяин.
— Отец, — подала голос хозяйка, — Катерине-то я послать собрала чего. Надо бы еще и картошки, хотя бы мешок накопать, раз такой случай… Отвезешь, Петр Иванович?
— Чего же не отвезти, — ответил Ухов.
— Завтра с утра накопаю, — сказал хозяин. — Ты во сколько, Петр, двинешься?
— К половине десятого у церкви в Семыкино надо быть…
— О чем говорить тогда? С утра и накопаю… Пошли отдыхать.
Ночью Петр спал крепко… Тихо было на хуторе. Спокойно — на душе. А к утру еще дождь пошел. Под дождь всегда хорошо спится… Проснулся Петр только в восемь часов. Может, и еще бы спал, да сон приснился странный.
Увидел Петр во сне священника. Идет по дороге, а на плечах — огромный колокол. Петр еще удивился во сне, как это он такую огромную тяжесть осиливает. И только подумал, тут священник к нему и обращается.
— Пособи, — говорит, — мил-человек…
— Еще чего? — ответил Петр. — С какой стати?!
И зачем-то начал рассуждать, дескать, колокол ворованный, небось, на свой новый приход батюшка колокол тащит, а хорошо ли это?
— Да ты пособи вначале, а потом и спрашивать будешь… — ответил батюшка и как-то легко перевалил колокол на Петровы плечи. И тот тоже удивился легкости колокола, словно не из меди колокол был отлит, а из какого-нибудь пенопласта.
От удивления и проснулся.
Помотал головой, потом взглянул на часы, и сразу все сны из головы вылетели. Уже опаздывал он.
Торопливо оделся. Вышел на кухню. Хозяина не было. Только хозяйка возилась у плиты.
— Доброе утро, — сказала, — как отдыхали, Петр Иванович?
— Хорошо, — буркнул Ухов, — хозяин где?
— Дак картошку для Катерины копать поехал, — ответила хозяйка, — вы умойтесь, Петр Иванович, да и садитесь за стол. Я сейчас яишенку на завтрак сготовлю.
— Какая яичница? — ответил Петр. — И так опаздываю уже!
— Дак нешто не евши поедете? — удивилась хозяйка. — И картошку ведь тоже надо Катерине взять.
— А где картошка?!
— Дак сейчас хозяин привезет ведь… Вы покушайте пока…
Ухов успел умыться и съесть яичницу. Проверил «Икарус» и подготовил к загрузке багажник. Часы показывали девять двадцать, а ни хозяина, ни картошки не было. Нервничая, Петр выкурил три сигареты подряд. Стрелка неумолимо ползла к десятичасовой отметке.
— Все! — объявил Ухов вышедшей на крылечко хозяйке. — Больше я не могу ждать. Придется вашей Катерине картошку на рынке покупать.
Отбросил сигарету и шагнул к «Икарусу».
— Да вот же он! — воскликнула хозяйка. — Едет! Действительно, из-за бугра, тарахтя мотором, выехала мотоциклетная тележка.
Петр, уже полезший было в кабину «Икаруса», даже плюнул с досады.
Только в половине одиннадцатого загрузили картошку в багажник. Ухов опаздывал больше чем на час… Он представил себе, как будет пилить его Алла Сергеевна, а он в ответ лишь лепетать насчет неожиданной поломки, и ему стало не по себе. Жаркой волною колыхнулась злоба.
И понимал Ухов, что сам виноват, но от этого досада не проходила. Да, да… Сам виноват! Нечего было возиться с этой дурацкой картошкой. Но все равно, он не обязан врать. Не обязан терпеть удрученно-постное лицо Аллы Сергеевны, ее упреки. Потому что это невыносимо! Ухов представил себе, как, покорно склонив голову, выслушает он выговор, и даже заскрипел зубами от досады. Нет уж! Пусть только попробует! Он непременно обматерит в ответ, а потом развернет автобус и уедет в город. И пускай, пускай увольняют с работы, но он именно так и поступит!
Побелели сжимающие руль пальцы. Красные пятна выступили на скулах.
— Достали! Достали!! — скажет он начальнику автопарка и уйдет. И пусть влепят волчью статью в трудовую книжку. Пусть! Потому что достали. Совсем достали!
Ухов резко повернул руль, и автобус вывалился с проселка на шоссе. И надо бы сбросить скорость — «Икарус» мчался по Семыкино! — но Ухов не сделал этого. Нетерпение переполнило его. Только бы скорее доехать. Скорее бы началось все, что теперь неизбежно должно случиться.
Заскрипев тормозами, «Икарус» остановился возле церкви. Петр нажал на рычаг, открывая дверь. Потом положил руки на руль, чуть наклонился вперед, весь напружинился, словно приготовившись к броску.
«Ну! — мысленно проговорил он. — Ну! Давай! Давай скорее!»
Чуть повернув голову, взглянул на поднимающихся в салон паломников. Вообще-то он этого не предусмотрел. Ему почему-то казалось, что вначале состоится разговор с Аллой Сергеевной, после которого он закроет дверь и уедет, бросив пассажиров в Семыкино. Теперь придется еще и выгонять их из автобуса. Ну, ладно… Ну, ничего. Придумаем что-нибудь…
Паломники, входя в автобус, здоровались с Уховым и как-то странно — как бы даже с благодарностью — смотрели на него. Не за что было им благодарить Петра, и взгляды эти смущали его. Алла Сергеевна стояла чуть в стороне от «Икаруса», внимательно слушала священника.
«Обсуждают, как меня достать! — подумал Ухов и облегченно вздохнул. — Ну и хорошо. Кажется, обсудили все!»
Поп и Алла Сергеевна двинулись к «Икарусу». Священник только молча кивнул Ухову и сразу уселся, а Алла Сергеевна остановилась у кабины водителя, пересчитывая своих подопечных.
— Тридцать семь… — сказала она. — Все на месте. Поехали, Петр Иванович.
И все. И ни слова упрека. И это больше всего смутило Петра.
— Я опоздал, кажется… — сказал он.
— И слава Богу, что опоздали! — сказала Алла Сергеевна, и на лице ее появилась чуть смущенная улыбка.
— Слава Богу, что так случилось!
— Слава Богу?! — недоуменно спросил Ухов. — Да что случилось-то?
И тут всех прорвало. И Алла Сергеевна, и другие паломники, перебивая друг друга, начали объяснять Петру, что после литургии, в половине десятого вышли из храма, как и было договорено. И батюшка тоже вышел и закрыл церковь. Лил дождь. Все промокли. Замерзли. Ужас, как ругались на автобус за задержку. Потом совсем уже иззябли, и батюшка благословил зайти в церковь погреться. А когда открыл церковь, из двери дым повалил… Оказывается, загорелась упавшая на электрическую батарею тряпка. Батарею-то позабыли выключить…
— Если бы вы вовремя приехали, кто знает, что было бы! — перекрестившись, сказала Алла Сергеевна. — Слава Богу, что задержались…
— Ну, дела… — Ухов только покрутил головой, не зная, что теперь ему делать.
Можно было бы порадоваться, что все так счастливо обошлось, но радости не было. Слишком велика была инерция того чувства, что накручивал в себе Петр, когда гнал «Икарус» по проселку к церкви, и сейчас никакого облегчения не ощущал — только пустоту недоумения.
Всю дорогу до источника Петр непрерывно думал, пытаясь разобраться в своих ощущениях. За спиною, в салоне «Икаруса», не смолкали голоса. Снова и снова говорили о происшествии, читали молитвы.
Батюшка долго рассказывал, как Иисус Христос, взяв апостолов Петра, Иакова и Иоанна, возвел их на гору Фавор, чтобы они стали свидетелями Его Преображения.
— Господь явил Своим апостолам в славе Своего Преображения царство Свое прежде Своих страданий, — говорил священник. — Силу Свою прежде Своей смерти, славу Свою прежде поругания Своего, и честь Свою прежде бесчестия Своего, чтобы, когда будет взят и распят, все знали, что распят Он не по немощи, но по благоизволению Своему добровольно во спасение миру.
Ухов чуть усмехнулся. Разговоры эти почему-то уже не раздражали его. Это тоже было непонятно и необъяснимо, как необъяснимой была и мысль, что, если бы он не опоздал, сгорела бы церковь. Еще — как-то неожиданно для себя — Петр вспомнил про батюшку, перевалившего ему во сне на спину тяжеленный, но оказавшийся таким легким колокол, и словно сквознячком потянуло. Не то чтобы страшно стало, но появилась тревога в душе. Никогда Ухов не соотносил рассказов о чудесах с собою, надежно был укрыт от них, и сейчас, превратившись в непосредственного участника чуда, забеспокоился.
«Кто же я есть такой?» — озабоченно подумал он. И ему жалко было расставаться с тем собою, каким он был. Но вместе с тем — Петр сам удивился этому — уже как бы и не хотелось оставаться собою прежним.
У источника батюшка отслужил молебен. Ухов вышел из «Икаруса» и стоял позади паломников, слушая слова молитв. Серая пелена туч разошлась на небе, и весело засияло солнце. Когда молебен закончился и паломники пошли в купальню, устроенную при источнике, Петр улучил момент и подошел к оставшемуся в одиночестве священнику.
— Что же это получается? — стараясь, чтобы слова его прозвучали достаточно небрежно, спросил он. — Вроде как я спаситель теперь ваш?
Подбирая широкие рукава рясы, священник с интересом взглянул на Петра.
— Спаситель у нас один… — сказал он. — И у нас всех, и у тебя в том числе… Другого не будет. Иисусом Христом Его зовут.
Ухов смутился от этих слов.
— Ну, я в том смысле, что как-то странно все получается… — сказал он. — Вроде я плохое дело сделал, сам виноват, что задержался… А выходит, что хорошее дело получается… Я про это спрашиваю…
— Все в руках Божиих… — сказал священник. — Он все знает и все устрояет.
И осенил себя крестным знамением.
Следом за ним, неумело и непривычно, словно выполняя физкультурное упражнение, перекрестился и Ухов.
И тут же смутился еще сильнее, перехватив внимательный взгляд священника.
— Поедем, что ли? — торопливо отводя глаза, спросил он.
— Сейчас… Искупаются в источнике паломники, и поедем с Богом… — ответил священник.
Он повернулся к Ухову спиной, и только сейчас, увидев его со спины, Петр вспомнил, с кем говорил в своем сне. Петр вздохнул и, сам не понимая зачем, — никто ведь не смотрел сейчас на него! — перекрестился еще раз…
Обратная дорога оказалась не такой утомительной, как дорога в Семыкино. Еще не доехали до Кировска, когда стемнело, и взошла над стеною леса большая луна. Трава по обочинам шоссе казалась в лунном свете пепельно-серой. Луна светила ярко и крупно. Можно было различить каждый камешек на дороге… Петр смотрел на летящую под колеса «Икаруса» ленту шоссе, и смутная улыбка бродила по его лицу.
Впрочем, в кабине было темно, и никто не мог увидеть эту смущенную улыбку.