Трейси Шевалье Дама и единорог

Моей сестре Ким

ЧАСТЬ 1 ПАРИЖ Великий пост и Пасха, 1490 год

НИКОЛА НЕВИННЫЙ

Посыльный сказал, мне надо поторапливаться. Нрав у Жана Ле Виста известный — он не любит утомлять себя ожиданием.

Ну и ладно. Я наспех промыл кисти и потопал за посыльным. В заказах от Жана Ле Виста уже одно хорошо: потом неделями не думаешь об обеде. Только король вправе говорить ему «нет», а я, поди, не король.

С другой стороны, сколько раз я летел через Сену на улицу Фур — и все впустую. Не то чтобы у Жана Ле Виста семь пятниц на неделе, совсем наоборот: он человек основательный и волевой, как его незабвенный Людовик XI. И все принимает за чистую монету. С ним не побалагуришь, да я, признаться, и не пробовал. Зато какое блаженство, выйдя от него, завалиться в ближайшую таверну: выпить, почесать языком, пощупать девчонок.

Он, конечно, знает, чего хочет. Хотя и такое бывало: прихожу я обсудить, скажем, как будет выглядеть очередной гербовый щит на камине, или узор на повозке его супруги, или витраж в часовне — злые-то языки говорят, что герб у Ле Вистов прост, как лошадиный навоз, — а он вдруг умолкнет на полуслове, покачает головой и пробурчит угрюмо: «Лишнее все это. Некогда мне забивать голову всякой ерундой. Ступай». И я ухожу, чувствуя себя виноватым, будто это мне, а не ему пришло в голову расписывать повозку.

Я бывал на улице Фур раз пять или шесть. Владение так себе. Вокруг неоглядные просторы, а дом такой тесный, как обычно в центре города строят: длинные узкие комнаты, мрачные стены, конюшни под носом. Из-за них внутри все время воняет лошадьми. В таких домах обыкновенно селятся чиновники, купившие себе титул: земли-то много, зато у черта на куличках. Жан Ле Вист, наверное, полагает, что жить в этом предместье — большая честь, а двор потешается у него за спиной. Мне все-таки кажется, что место Ле Виста — подле короля и собора Парижской Богоматери, а не за городской стеной среди болот Сен-Жермен-де-Пре.

Я постучал, и дворецкий провел меня не в увешанный картами кабинет, где Ле Вист вершил дела государственные и семейные, а в большой зал, отведенный для отдыха и приемов. Я тут оказался впервые. Это длинное помещение, в дальнем конце — огромный камин, посередине — дубовый стол. На вытяжном колпаке камина красуется лепной гербовый щит, другой щит нарисован над дверями. Больше особо смотреть было не на что, разве что потолок покрывали резные деревянные панели.

Да уж, особо не разгуляешься, подумал я, оглядываясь по сторонам. Ставни были отворены, но камина не разжигали, и от голых стен веяло холодом.

— Жди здесь. Хозяин сейчас выйдет, — буркнул дворецкий.

Такие уж люди в этом доме: либо почитают художников, либо откровенно их презирают.

Я повернулся к нему спиной и уставился в узенькое оконце, из которого открывался вид на монастырские башни Сен-Жермен-де-Пре. Поговаривают, что Жан Ле Вист перебрался в эти края из-за набожной жены: отсюда ей ближе и удобнее ходить в церковь.

Дверь отворилась, я развернулся, готовясь отвесить поклон. Но это оказалась всего лишь служанка. Завидев мою согбенную фигуру, она фыркнула. Прошла мимо, побрякивая ведром, села перед камином и принялась выгребать золу.

Она или нет? Я старательно напрягал память, но в тот вечер за конюшнями было хоть глаз выколи. Вроде та казалась похудее и не такая смурая, но мордашка недурна. Отчего бы не перекинуться словцом?

— Погоди, — сказал я, когда она тяжело поднялась и направилась к дверям. — Присядь. Я тебе расскажу одну байку.

Девушка вздрогнула и замерла:

— Про единорога?

Точно, она. Я было открыл рот, но девушка меня опередила:

— Может, расскажешь про девушку, которую обрюхатили и, того и гляди, погонят с места?

Вот оно как. Я опять отвернулся к окну:

— Поосторожнее надо быть.

— А я-то уши развесила, когда надо было взять да запихать твой поганый язык тебе в задницу.

— Ладно, иди и будь умницей. Вот держи. — Я порылся в кармане, вытащил горсть монет и бросил их на стол. — Это тебе на ребенка.

Девушка плюнула мне в лицо. Покуда я утирался, она испарилась. Монеты тоже.

В скором времени в залу вошел Ле Вист, за ним семенил Леон-старик. Многие сеньоры обращаются к торговцам вроде Леона, когда им нужны посредники, чтобы не прогадать при сделке, сочинить договор, взять взаймы, сделать какое-нибудь приобретение либо проследить за наемными мастерами. Мы уже не раз с ним сталкивались, когда я работал над гербом для Ле Виста, сценой Благовещения в комнате его супруги, витражами для часовни, что в их замке под Леоном.

Леон у Ле Вистов — правая рука. Мне старик внушает уважение, но не более. Он из выкрещенных евреев. И не только не делает из этого обстоятельства тайны, но и обращает себе на пользу. Ведь Жан Ле Вист тоже не родовит. Потому-то Леон и пришелся тут ко двору — оба выбрались из грязи в князи. Конечно, Леон ведет себя весьма осмотрительно и два или три раза в неделю появляется в соборе Парижской Богоматери, дабы показаться на людях. Жан Ле Вист тоже не упускает случая подчеркнуть свое дворянство: благоустраивает жилище, не отказывает себе в увеселениях и расшаркивается перед королем.

Леон ухмыльнулся в бороду, точно приметил у меня на лбу рог.

— Добрый день, монсеньор. Вы меня звали? — повернулся я к Ле Висту и низко поклонился — даже в голове зашумело. Низко поклонишься — не переломишься.

У Жана Ле Виста тяжелый подбородок и острый взгляд. Он быстро оглядел залу и уставился в окно за моей спиной.

— У меня для тебя заказ, Никола Невинный. — Он одернул рукава алого платья, подбитого кроличьим мехом, как у судейских. — Для этого зала.

Приняв равнодушный вид, я осмотрелся. С Жаном Ле Вистом иначе нельзя.

— Что будем делать, монсеньор?

— Шпалеры.

Как минимум две, подметил я.

— Желаете украсить двери с двух сторон коврами с вашим гербом?

Жан Ле Вист поморщился. Я прикусил язык.

— Шпалеры должны закрыть все стены.

— Все стены?

— Именно.

Я повнимательнее оглядел зал. В нем было по меньшей мере несколько десятков шагов в длину и шагов двадцать в ширину. Толстые шероховатые стены сложены из местного серого камня. Вдоль одной длинной стены шли подряд три окна, примерно половину другой занимал камин. Соткать ковры, какие он задумал, — занятие на несколько лет.

— Какие у монсеньора пожелания по поводу рисунка?

Однажды Жан Ле Вист мне уже заказывал эскиз ковра, естественно с гербом. Помнится, я справился без особого труда: увеличил герб до нужных размеров, а по фону разбросал зеленые веточки.

Жан Ле Вист скрестил на груди руки.

— В прошлом году я стал главой Высшего податного суда.

Мне эта должность ни о чем не говорила, но я знал, как надобно отвечать:

— Мои поздравления, монсеньор. Это большая честь для вас и вашей семьи.

Леон возвел глаза к резному потолку, а Жан Ле Вист замахал рукой, точно разгонял облако дыма. Что ни скажу, все невпопад.

— По случаю своего назначения я хочу заказать серию шпалер. Эта комната предназначена для крупных торжеств.

На сей раз я выжидал.

— Конечно, без фамильного герба мы не обойдемся.

— Ваша правда, монсеньор.

И тут Жан Ле Вист меня удивил.

— Но этого мало. Здесь и без того гербов предостаточно, и в остальных комнатах тоже. — Он указал на рисунок над дверью, потом на камин и даже на резной герб на потолочной балке, который я сперва не приметил. — Мне бы хотелось видеть что-нибудь более грандиозное, соразмерное положению, которое я занимаю при дворе.

— Может, шествие?

— Лучше битву.

— Битву?

— Да. Битву при Нанси.

По моему лицу блуждала задумчивая улыбка. Признаться, я мало смыслил в битвах и ничегошеньки не знал, что там стряслось при Нанси: кто и с кем воевал, кого убили, кто вышел победителем. Мне доводилось видеть картины со сражениями, но сам я по этой части полный профан. «Лошади», — мелькнуло у меня в голове. Пожалуй, чтобы занять все пространство, придется нарисовать не менее двух десятков лошадей — сплетение рук, ног, доспехов. Интересно, почему выбор Жана Ле Виста — а точнее, Леона — пал именно на меня? При дворе я известен скорее как миниатюрист, автор дамских портретов, которые мои заказчицы вручали кавалерам, чтобы те носили их как талисман. Миниатюры ценят за тонкую работу, и на них хороший спрос. Для приработка — на стаканчик вина — я разрисовывал щиты и дверцы дамских повозок, но мое истинное призвание состояло в ином: взять тонкую кисть — всего несколько щетинок — и краску, замешанную на яичном белке, и изобразить лицо размером не больше ногтя. Тут нужно иметь твердую руку, а моя рука никогда не дрожала — даже после ночных попоек в «Золотом петухе». Однако при одной мысли о двух десятках здоровенных жеребцов меня прошиб пот, хотя в комнате было прохладно.

— Так вы говорите, битва при Нанси, монсеньор? — переспросил я, подозревая, что опять сморозил какую-то глупость.

— А что такое? — нахмурился Жан Ле Вист.

— Да ничего, — залепетал я скороговоркой. — Просто это очень важная работа, и надобно убедиться, что вы выбрали именно то, что вам угодно. — Я проклинал себя за свой язык.

— Я прекрасно знаю, что мне угодно, — фыркнул Жан Ле Вист. — А ты, как я погляжу, не больно-то рвешься получить эту работу. Может, стоит порадовать какого-нибудь другого художника?

Я снова отвесил глубокий поклон:

— Монсеньор, премного благодарен за выпавшую мне честь. Мне очень лестно, что вы вспомнили обо мне. Право, я не стою вашей доброты. Не сомневайтесь, в эти ковры я вложу всю свою душу и мастерство.

Жан Ле Вист снисходительно кивнул, принимая мое раболепство как должное.

— Об остальном договоритесь с Леоном. И сделайте замеры. — Он повернулся к дверям. — Первые наброски принесешь к Пасхе — точнее, к Великому четвергу, рисунки — к Вознесению.

— Ну ты и дурень, — хихикнул Леон, когда мы остались вдвоем.

С Леоном лучше сразу переходить к делу, пропуская мимо ушей его насмешки.

— Моя цена — десять туренских ливров: четыре вперед, три — когда будут наброски и еще три — за рисунки.

— Пять парижских ливров, — возразил он. — Половину за эскизы, остальное — когда монсеньор примет твою работу.

— Так не пойдет. Я не могу работать, ничего не получив вперед. И потом, я сказал: туренские ливры.

Леон не был бы Леоном, если бы не попытался меня надуть. Парижские ливры были дешевле.

Леон пожал плечами, глаза его повеселели:

— Мы с тобой где? В Париже. Так что ведем все расчеты в парижских деньгах. Мне они как-то милее.

— Восемь туренских ливров — три сейчас, три в середине и два в конце.

— Семь. Два получишь завтра, потом еще два, а в конце три.

Я сменил тему — с торговцами порой полезно потянуть время.

— Где будут ткать шпалеры?

— На севере. Скорее всего, в Брюсселе. Лучшие ткачи там.

На севере? Я вздрогнул. Однажды я попал по делам в Турен — и до того невзлюбил местные тусклый свет и подозрительный люд, что поклялся впредь не ездить в том направлении. Впрочем, никто меня не неволит, мое дело — рисовать рисунки, а этим можно заниматься и в Париже.

— Что ты знаешь о битве при Нанси? — спросил Леон.

У меня похолодело под ложечкой.

— Битва как битва. Все они одинаковые.

— Может, тебе и все женщины на одно лицо?

— Говорю, битва как битва.

— Не завидую твоей будущей жене, — покачал головой Леон. — А теперь скажи-ка: что у тебя будет на коврах?

— Лошади, воины в доспехах, штандарты, пики, сабли, щиты, кровь.

— А как будет одет Людовик Одиннадцатый?

— В доспехи, как же еще? Может, прикреплю ему на шлем какой-нибудь особенный плюмаж. Честно говоря, я в этих делах мало что смыслю, зато у меня есть приятели, которые на этом собаку съели. Ну и еще кто-то должен держать королевский штандарт.

— Надеюсь, твои приятели не такие темные, как ты, и знают, что Людовика Одиннадцатого не было при Нанси. В этой битве швейцарцы убили Карла Смелого. Разумеется, Людовик Одиннадцатый поддерживал швейцарцев, но сам в сражении не участвовал.

Обычная манера Леона — выставлять всех вокруг дураками, конечно кроме своего хозяина. Жана Ле Виста, поди, не выставишь дураком.

Леон достал из кармана листы бумаги и разложил их на столе.

— Я уже обговорил с монсеньором сюжеты и сделал основные замеры. Потом померишь поточнее. Гляди. — Он показал на шесть скособоченных прямоугольников, нарисованных углем. — Это две большие шпалеры, это четыре поменьше. А вот ход сражения.

Он пустился в подробное описание каждой сцены — армии разбивают лагеря, первая атака, главная битва в двух видах, гибель Карла Смелого и победный марш швейцарцев. Я внимательно слушал и делал наброски, но какая-то часть меня глядела на происходящее словно со стороны, поражаясь, как меня угораздило согласиться. На коврах не будет ни женских фигур, ни изящных и тонких форм, ничего такого, на чем я набил руку. Боюсь, мне придется изрядно попотеть.

— Закончишь рисунки, — напомнил Леон, — и считай, дело сделано. Я еду на север, отдаю их ткачам, и местный картоньер увеличит твои эскизы до размеров будущих ковров.

Мне бы порадоваться, что не придется рисовать здоровенных лошадей, но вместо этого я вдруг ощутил укол ревности.

— А если картоньер окажется никудышный? Переиначит все по-своему и загубит мой труд?

— Он не посмеет отступить от эскиза, который одобрил Жан Ле Вист, а что до мелких переделок — они всегда только на пользу. Ты, кстати, сколько нарисовал эскизов, Никола? По моим подсчетам, только один — с гербом.

— Зато я все сделал самостоятельно от начала и до конца — без всякого картоньера. Справлюсь и на этот раз.

— Эти шпалеры — другое дело. Без умелого картоньера не обойтись. И еще, пока не забыл. На коврах непременно должны быть гербы Ле Виста. Таково требование сеньора.

— Сеньор действительно сражался со швейцарцами?

Леон хмыкнул:

— Во время битвы при Нанси Жан Ле Вист находился на другом конце Франции, трудился во благо короны. Но не все ли равно? Пусть его гербы украшают чьи-нибудь флаги и щиты. Ты, наверное, захочешь поглядеть на батальные картины. Разыщи печатника Жерара на улице Вьей-дю-Тампль — у него есть подходящая книга с гравюрами. Я его предупрежу. А теперь промерь как следует стены, а я, пожалуй, откланяюсь. Если что не ясно, заходи, а так жду тебя самое позднее в Вербное воскресенье. Если у меня появятся замечания, у тебя должен быть запас времени, чтобы внести поправки до встречи с монсеньором.

Леон-старик был воистину глазами Жана Ле Виста. Надо ему угодить: если он одобрит — это, считай, все равно что одобрит Ле Вист.

На языке у меня вертелся вопрос:

— Почему заказ отдали именно мне?

Леон потуже запахнул полы простого коричневого кафтана — ему не полагалось отделывать платье меховой опушкой.

— Это не мое решение. Будь моя воля, я бы присмотрел художника более опытного либо отправился прямиком к ткачу — у них имеются образцы эскизов на выбор, вполне пристойных. Так дешевле и совсем неплохо. — Леон был, как всегда, прямолинеен.

— Значит, так захотел Жан Ле Вист?

— Скоро сам узнаешь. Итак, жду тебя завтра у себя — подпишешь бумаги и получишь деньги.

— Но мы так и не договорились о цене.

— Неужели? Знаешь, Никола, бывают заказы, от которых художники не отказываются.

Он еще раз взглянул на меня и вышел.

Он прав. И какая муха меня укусила — не мне же, в конце концов, ткать эти шпалеры. Плата более или менее сносная. Леон не так уж сильно сбил мою цену. Если, конечно, речь идет не о парижских ливрах, вдруг усомнился я.

Я покосился на стены, которые мне предстояло убрать богатым покровом. Два месяца корпеть над лошадьми и всадниками! Я промерил комнату шагами, сначала вдоль, затем поперек. Получилось двенадцать на шесть. Затем вскарабкался на стул и попытался дотянуться до потолка. Безуспешно. Поставил стул на место и почесал в затылке, потом залез на дубовый стол и потянулся вверх — до потолка оставалось расстояние, равное по меньшей мере моему росту.

Я размышлял, где бы достать длинный шест, чтобы померить высоту потолка, когда у меня за спиной раздался шорох. Я обернулся. В дверях стояла девушка и глядела на меня во все глаза. Хорошенькая — матовая кожа, высокий лоб, тонкий нос, волосы цвета меда, ясные глаза. В жизни таких не видал. Я даже слегка обомлел.

— Здравствуй, красавица, — выговорил я наконец.

Девушка хихикнула и переступила с ноги на ногу.

На ней было простое голубое платье с тугим корсажем, квадратным вырезом и узкими рукавами. Добротная шерсть, ладный крой, только ткань без узоров. На голове такое же однотонное покрывало, волосы длинные, почти до пояса. Явно не прислуга: достаточно сравнить со служанкой, что чистила камин. Может, камеристка?

— Тебя хочет видеть госпожа, — сказала она и, прыснув, убежала прочь.

Я даже бровью не повел. Жизненный опыт мне подсказывал, что надо стоять где стоишь и тогда собаки, соколы и девушки обязательно вернутся обратно. Ее шаги зазвучали в соседней комнате. Потом все стихло. В следующий миг опять раздался топоток, и девушка появилась в дверях.

— Ты идешь? — улыбнулась она.

— Конечно, красавица, но только вместе с тобой. Ты уж не убегай, я ведь не дракон, чтобы от меня удирать.

Девушка фыркнула.

— Тогда пойдем. — Она поманила рукой, и я соскочил со стола.

Я едва за ней поспевал, так она мчалась. Юбка развевалась, точно снизу ее поддувал невидимый ветерок. Порой мои ноздри улавливали ее запах — сладкий и терпкий, перемешанный с запахом пота. Желваки ее ходили, как будто она что-то усердно жевала.

— Что у тебя, красавица, во рту?

— Зуб болит.

Девушка высунула язык — на розовом кончике лежал зубчик чеснока. При виде ее языка у меня в штанах затвердело. Вот бы ее взборонить.

— Бедняжка. Зачем я понадобился твоей госпоже?

Она весело взглянула на меня:

— Думаю, она сама объяснит.

Я сбавил шаг.

— Куда ты летишь? Не будет большой беды, если мы немного поболтаем.

— О чем?

Девушка свернула на винтовую лестницу. Я перемахнул через ступеньку и преградил ей путь.

— Тебе какие звери нравятся?

— Звери?

— Мне обидно, что ты видишь во мне дракона. Лучше я предстану в твоих глазах зверем, который больше тебе по сердцу.

Девушка призадумалась.

— Может, длиннохвостым попугаем? Я люблю попугайчиков. У меня их четверо. Они совершенно ручные и клюют с ладони.

Она прошмыгнула мимо меня и застыла ступенькой выше. Вот оно, пронеслось у меня в голове. Товар выложен, а любопытство возьмет свое. Ну же, милочка, иди сюда, полюбуйся на мое добро. Стисни его покрепче.

— Попугай не годится. Он кричит и всем подражает.

— Мои попугайчики совсем не крикливые. И потом, ты художник. Разве художники не подражают жизни?

— Я делаю вещи красивее, чем они есть на самом деле, хотя, девочка моя, не все на холсте преображается в лучшую сторону.

Я преодолел еще несколько ступенек и остановился — теперь она оказалась ниже. Подойдет или нет?

И она подошла. Она смотрела на меня своими ясными, широко распахнутыми глазами, но ее губы кривила понимающая улыбка. Языком она гоняла чеснок, засовывая его то за одну щеку, то за другую.

«Никуда ты от меня не денешься», — подумал я.

— Может, ты лис? У тебя волосы отливают рыжиной.

Я надул губы:

— Какая же ты злая! Я, по-твоему, хитрец? Обманываю людей? Уж скорее я пес, лежащий у ног хозяйки, верный ей до последнего вздоха.

— С собаками мороки много, — сказала девушка, — они прыгают на меня и лапами пачкают юбку.

Она двинулась вверх по лестнице.

— Давай скорее, госпожа ждет.

Надо спешить: я потерял слишком много времени не на тех зверей.

— Знаешь, каким зверем мне хочется быть? — Я тяжело дышал, едва поспевая за ее легким шагом.

— Каким?

— Единорогом. Слыхала о таком?

Девушка фыркнула. Она уже поднялась до самого верха и толкала дверь, ведущую в комнату.

— Еще бы! Они любят класть голову невинным девушкам на колени. Тебе этого хочется?

— Фу, как грубо. Единороги умеют и еще кое-что. Их рог обладает чудодейственной силой.

Девушка замедлила шаг и обернулась:

— И в чем ее чудодейственность?

— Если колодец отравлен…

— Вот и колодец! — Девушка остановилась возле окна и показала на колодец во дворе.

Девочка помладше ее, перегнувшись через край, смотрела в черную бездну, ее волосы золотились на солнце.

— Это любимое занятие Жанны. Она обожает рассматривать свое отражение.

Девочка плюнула в колодец.

— Так вот, красавица, если твой колодец отравят или заплюют, как Жанна сейчас, то придет единорог, опустит рог в воду — и колодец опять станет чистым. Что скажешь?

Девушка гоняла чесночину во рту.

— А что ты хочешь услышать?

— Хочу, чтобы ты считала меня своим единорогом. Бывают дни, когда женщины тоже нечисты, и ты, красавица, не исключение. Так уж вам определено со времен Евы. Первородный грех. Но ты можешь очиститься и очищаться из месяца в месяц, если доверишься мне. И я буду боронить тебя, пока ты не начнешь смеяться и плакать. Каждый месяц ты будешь возвращаться в Эдем.

Последняя фраза действовала на женщин безотказно — их подкупала картина примитивного рая, который я рисовал перед ними. Они разводили ноги в стороны, предвкушая неземное блаженство. Быть может, кто-то из них и обрел рай.

Девушка рассмеялась, на этот раз чуть хрипло. Готова. Я протянул руки, чтобы стиснугь ее в объятиях и скрепить нашу сделку.

— Клод? Это ты? Куда ты запропастилась?

Двери отворились, и на пороге появилась женщина, она внимательно разглядывала нас, скрестив руки на груди. Я быстренько отстранился.

— Прости, мама. Вот он.

Клод сделала шаг назад и показала жестом на меня. Я поклонился.

— Что у тебя во рту? — спросила женщина строго.

— Чеснок. От зуба.

— Пожуй мяту. Она помогает гораздо лучше.

— Хорошо, мама.

Клод опять прыснула — может, заметила выражение моего лица. И вприпрыжку выбежала, хлопнув за собой дверью. Звук ее шагов эхом прокатился по комнате.

Меня прямо в пот бросило. Оказывается, я едва не соблазнил дочь Жана Ле Виста.

За все те разы, что я бывал на улице Фур, у меня не было случая увидеть трех дочерей Ле Виста вблизи — они то резвились во дворе, то выезжали на лошадях, то направлялись вместе со свитой в монастырь Сен-Жермен-де-Пре. Девчушка у колодца, как пить дать, была их породы: и по цвету волос, и по ее манерам при желании несложно было догадаться, что они с Клод сестры. Мне бы в голову не пришло заговаривать с Клод и кормить ее байками про единорога, сообрази я вовремя, кто они такие. Но в те минуты мне было не до выяснения ее происхождения — меня заботило одно: как затащить ее в постель.

Если Клод проговорится отцу, меня выкинут вон и лишат заказа. И я больше никогда ее не увижу.

Меня потянуло к ней даже еще сильнее, но иначе, чем прежде. Хотелось, чтобы она лежала рядышком, а я бы гладил ей волосы, целовал губы, болтал о чепухе, веселил ее смешными историями. Интересно, в какую часть дома она убежала? Хотя мне туда вход все равно заказан — парижский мазила не ровня дочери дворянина.

Я тихо стоял, погруженный в эти грустные думы, и стоял так довольно долго. Женщина пошевелилась, четки, прикрепленные к поясу, тихо стукнули, зацепившись за пуговицы на рукаве. Она смотрела на меня таким взглядом, словно догадывалась, что творится у меня на душе. Без слов она распахнула дверь и проследовала в комнату, я за ней.

Я бывал во многих дамских покоях, и эти мало чем отличались от других. Кровать из каштана наполовину скрывал шелковый желто-голубой балдахин. Дубовые стулья с вышитыми подушками на сиденьях выстроились в полукруг. На столике стояли флаконы и ларец с драгоценностями, на полу — несколько сундуков с одеждой. В открытом окне, словно в раме, вырисовывались башни Сен-Жермен-де-Пре. В углу примостились несколько девушек с вышиванием. Они заученно улыбнулись, и мне сделалось стыдно, что я принял Клод за одну из них.

Женевьева де Нантерр, жена Жана Ле Виста и хозяйка дома, опустилась на стул под окном. В молодости она явно была красавицей — высокий лоб, изящный подбородок, только лицо не в форме сердечка, как у Клод, а треугольное. Пятнадцать лет супружества наложили на нее отпечаток: нежные округлости исчезли, подбородок отяжелел, лоб прорезали морщины. Если глаза Клод напоминали спелую айву, эти — черную смородину.

Но одним она затмевала дочь — своим нарядом. На ней было кремово-зеленое парчовое платье с причудливым узором из цветов и листьев. На шее сверкали драгоценности, в волосы вплетены жемчужины и шелковые ленты. Уж ее-то — в парадном наряде — не перепутаешь с камеристкой: наряд соответствует положению.

— Вы с моим мужем сейчас в большом зале обсуждали шпалеры.

— Верно, сударыня.

— Насколько я понимаю, он хочет, чтобы на них была битва.

— Да, сударыня. Битва при Нанси.

— Какие именно сцены?

— Точно не скажу, сударыня. Я только что узнал о заказе. Надо еще сделать наброски.

— Но там будут рыцари?

— Непременно.

— Лошади?

— Обязательно.

— Кровь?

— Простите, сударыня?

Женевьева де Нантерр развела руками:

— Это же битва. Будут ли раненые и убитые?

— Вероятно, сударыня. Карл Смелый погибнет.

— Ты хоть раз видел сражение, Никола Невинный?

— Нет, сударыня.

— Вообрази себе на минуту, что ты солдат.

— Я придворный художник.

— Знаю, просто вообрази: ты солдат, участник битвы при Нанси, потерял в ней руку. Ты наш с мужем гость и сидишь в большом зале. Рядом — твоя верная женушка. Она помогает тебе управляться там, где нужны обе руки: отломить хлеба, пристегнуть к поясу саблю, взобраться на лошадь.

Речь Женевьевы де Нантерр текла размеренно, словно она напевала колыбельную. Казалось, будто меня подхватило течение и несет неведомо куда.

«Может, она слегка не в себе?» — подумал я.

Женевьева де Нантерр развернулась ко мне лицом:

— Ты ешь и разглядываешь шпалеры, а на них — битва, которая тебе стоила руки. На поле битвы лежит изрубленное тело Карла Смелого, из его ран хлещет кровь. И повсюду стяги с гербом Ле Виста. Но где же сам Жан Ле Вист?

Я припомнил слова Леона:

— Монсеньор там, где король, сударыня.

— Совершенно верно. В это время оба находились в Париже и мой муж преспокойно заседал в суде. И что бы ты почувствовал на месте солдата при виде знамен Жана Ле Виста, твердо зная, что Ле Виста не было при Нанси?

— Подумал бы, что монсеньор — важная персона и его место возле короля. Порой совет значит больше, чем военная выучка.

— Весьма учтиво с твоей стороны, Никола. Ты даже более деликатен, чем мой супруг. И все-таки соберись с мыслями и скажи начистоту, что подумает солдат.

Тут я понял, куда несет меня эта река из слов. Будь что будет, подумал я и причалил к берегу:

— Он оскорбится, сударыня. Его жена тоже.

— Вот именно, — кивнула Женевьева де Нантерр.

— Но…

— И скажи на милость, зачем моим дочерям, танцуя на пирах, взирать на все эти кровавые ужасы? Ты видел Клод. Неужели ты хочешь, чтобы за едой она рассматривала раненую лошадь или всадника с отрубленной головой?

— Нет, сударыня.

— И я тоже не хочу.

Камеристки притворно улыбались в углу. Женевьева де Нантерр добилась своего. Умом она явно превосходила большинство знатных дам, чьи портреты я рисовал. Поэтому мне и захотелось ей потрафить. Но это небезопасно.

— Я не могу ослушаться монсеньора.

Женевьева де Нантерр снова опустилась на стул.

— Скажи, Никола, ты знаешь, благодаря кому получил эту работу?

— Нет, сударыня.

— Благодаря мне.

У меня глаза полезли на лоб.

— Вам?

— Я видела твои миниатюры с придворными дамами. Ты уловил нечто, что я очень ценю.

— Что именно, сударыня?

— Душу.

Удивленный, я поклонился в знак благодарности.

— Клод не помешало бы побольше заботиться о душе, но мои увещевания бесполезны, она не слушает мать.

На минуту она умолкла. Я переминался с ноги на ногу.

— Что вам угодно видеть на шпалерах вместо битвы, сударыня?

Глаза Женевьевы де Нантерр сверкнули.

— Единорога.

У меня просто челюсть отвисла.

— Даму и единорога, — пояснила она.

Она слышала наш разговор с Клод. Наверняка слышала, не может же это быть простым совпадением. Неужели она знает, что я хотел совратить ее дочь? Поди пойми по ее лицу. Она выглядела чрезвычайно довольной собой, в глазах сверкало злое торжество. Донесет на меня Жану Ле Висту — если сама Клод не наябедничала, — и про ковры можно забыть. Да что там ковры! Одно слово Женевьевы де Нантерр, и на всех моих попытках утвердиться в качестве придворного живописца можно запросто поставить крест. Не писать мне больше миниатюр.

Остается единственное — ее умаслить.

— Вам нравятся единороги?

Одна из камеристок хихикнула. Женевьева де Нантерр сурово сдвинула брови, и девица притихла.

— Я их никогда не встречала — откуда мне знать? Главное, они нравятся Клод. Она у нас старшая, и рано или поздно ковры достанутся ей. Пусть получит то, что ей приятно.

Я слышал, о чем судачили люди. В семье нет наследника, и это, судя по всему, очень тяготит Ле Виста — некому передать славный фамильный герб. Видимо, вина за рождение трех дочерей лежит на жене и давит ее тяжким бременем. Я смягчился.

— Что будет делать единорог?

— А ты как считаешь?

— На него, например, можно охотиться. Монсеньор будет рад.

— Никаких лошадей, никакой крови, — покачала она головой. — И Клод огорчится, если единорога убьют.

Я не осмелился упомянуть про чудодейственный рог. Придется повторить мысль Клод.

— Это будет пленение единорога. В лесу дама подманивает зверя музыкой, сладостями, цветами. Наконец он сдается и кладет ей голову на колени. Есть такая легенда.

— Пожалуй. Клод понравится. Девочка только-только вступает в жизнь. Дева и единорог. Ровно то, что нужно. Хотя мне лично все это в тягость — что сражение, что единорог. — Последнюю фразу она пробормотала себе под нос.

— Почему, сударыня?

— Юность, любовь, соблазн… Как все это далеко!

Она старалась казаться равнодушной, но в ее голосе сквозила тоска.

Она не делит ложе с супругом, мелькнуло у меня в голове. Произведя на свет дочерей, она исполнила свой долг. И исполнила не самым лучшим образом. Сыновей нет. Теперь, когда между ними глухая стена, жизнь ее пуста. У меня нет привычки сочувствовать знатным дамам. Ведь у них есть все: теплый очаг, сытая еда, служанки, прибегающие по первому зову. Но в этот миг мне стало ее жаль. Внезапно я увидел себя, каким буду через десять лет: изможденный долгими странствиями, студеными зимами, болезнями. Вот я одиноко лежу в холодной постели, суставы ноют, пальцы не гнутся, и мне трудно держать кисть. Не приведи боже превратиться в немощного старика! Поневоле запросишь смерти. Интересно, приходили ли ей в голову подобные мысли?

Она смотрела на меня своими умными печальными глазами.

И вдруг меня осенило. Пусть в этих коврах она найдет что-нибудь и для себя тоже. Соблазнение соблазнением, но ведь можно пойти дальше, придать сюжету двоякий смысл, и тогда история невинной девы, приручающей зверя, вберет в себя целую жизнь женщины от рассвета и до заката. Эта история расскажет об испытаниях, выпадающих на долю женщины, и о том нелегком выборе, который ей приходится совершать раз за разом. Вот что я нарисую. Я улыбнулся.

Зазвонил церковный колокол.

— Месса, моя госпожа, — произнесла камеристка.

— Пора собираться, — сказала Женевьева де Нантерр. — Остальные службы мы уже пропустили, вечером я тоже не смогу быть в церкви: нас с супругом ждут при дворе.

Она встала, камеристка поднесла ей ларец, расстегнула ожерелье и аккуратно сняла его, драгоценные камни сверкнули на ладони, а затем отправились в ларец под замок. Камеристка достала длинную цепь с крестом, усыпанным жемчугами, и, когда Женевьева де Нантерр кивнула, накинула цепь ей на шею. Остальные камеристки принялись складывать рукоделие. Я понял, что пора откланиваться.

— Pardon, сударыня, а монсеньор согласится на замену?

Женевьева де Нантерр поправляла шнуровку Наталии, а служанка тем временем отстегнула темно-красный шлейф, и он волнами сполз на пол, прикрыв зеленые листья и белые цветы.

— Ты его уговоришь.

— Но, сударыня, лучше, если вы сами с ним потолкуете. Он ведь послушал вас и заказал мне эскиз.

— Это было нетрудно, его мало интересуют люди. Жану безразлично, тот художник или другой, лишь бы его имя слышали при дворе. Но содержание заказа — это уже ваши с ним дела, тут мне не положено вмешиваться. Поэтому предложение должно исходить от тебя.

— А что, если поручить разговор Леону?

— Леон не пойдет наперекор мужу, — фыркнула Женевьева де Нантерр. — Своя рубашка ему ближе к телу. Он умен, но простоват, а победить Жана можно только хитростью.

Я угрюмо уставился в пол. Меня ослепил блеск эскизов, которые я уже нарисовал в воображении, и лишь теперь я осознал, сколь двусмысленно мое положение. Дама с единорогом, конечно, куда приятнее, чем битва и лошади, но мне мало улыбалось ссориться с Жаном Ле Вистом. Но, похоже, у меня не оставалось выбора. Я оказался сразу меж трех огней — Жаном Ле Вистом, его женой и дочерью — и не знал, как выпутаться. Эти ковры мне еще выйдут боком.

— Госпожа, я придумала хитрость.

Это проговорила девица, на вид абсолютно невзрачная, если бы не необычайно живые глаза в пол-лица.

— Монсеньор очень любит каламбуры.

— Пожалуй, — согласилась Женевьева де Нантерр.

— Так вот. Единорог — животное благородное, n'est-ce pas? И когда мы видим единорога, то вспоминаем о Ле Висте как о человеке благородном и возвышенном.

— Ты, Беатрис, умница. Если твой каламбур сработает, забирай Никола Невинного себе в мужья. Я тебя благословлю.

Голова у меня дернулась. Беатрис расхохоталась, а следом и все остальные. Я вежливо улыбался, не зная, шутит Женевьева де Нантерр или говорит всерьез.

Не переставая смеяться, Женевьева де Нантерр увела свою свиту, и я остался один.

Я стоял столбом посреди комнаты, наполненной тишиной. Строго говоря, надо было найти длинный шест и идти обратно в большой зал — заново снимать размеры. Но вместо того я наслаждался покоем — в отсутствие хихикающих девиц. Самое время подумать.

Я огляделся. На стенах рядом с Благовещением, которое я когда-то писал для этой комнаты, висели две шпалеры. Я принялся их изучать. Они изображали сбор винограда: мужчины рубили лозу, женщины топтали гроздья, из-под подоткнутых подолов виднелись забрызганные соком икры. Ковры превосходили картину размерами, но им недоставало объема. По сравнению с моей Девой Марией фигуры казались рыхлыми и плоскими. Но именно благодаря коврам в комнате сохранялось тепло, а яркие оттенки красного и синего грели душу.

Комната, целиком увешанная коврами. Получится особый маленький мир, где будут царить женщины, а не лошади с рыцарями. Надо во что бы то ни стало переубедить Жана Ле Виста.

Я выглянул в окно. Женевьева де Нантерр и Клод Ле Вист в сопровождении камеристок шли в сторону церкви, юбки раздувались на ветру. От яркого солнца у меня заслезились глаза. Когда я проморгался, процессия уже скрылась из виду, зато появилась служанка, которую я обрюхатил. С корзинкой в руке она шла в противоположную сторону.

Отчего мысль выйти за меня замуж вызвала у этой камеристки такой гомерический смех? Я нечасто задумывался о женитьбе, но был уверен, что со временем у меня появится жена, которая позаботится обо мне в старости. Я был на хорошем счету при дворе, имел постоянные заказы, а теперь вдобавок и эти шпалеры, так что семью как-нибудь прокормлю. Я еще не сед, все зубы на месте, кроме двух, и при необходимости могу исполнять супружеские обязанности хоть трижды за ночь. Конечно, я художник, а не землевладелец и не делец. Но все-таки не кузнец, не сапожник и не крестьянин. У меня чистые руки, подрезанные ногти. Чего тут такого смешного?

Ладно, закончу мерить комнату, а потом будет видно. Требовался шест, и я разыскал дворецкого — он пересчитывал свечи в кладовой. Со мною он был так же неприветлив, как и раньше, но подсказал сходить на конюшню.

— И не маши своей палкой, — наказал он, — а то опять дров наломаешь.

— Ах ты старая сводня! — фыркнул я.

— Я не это имел в виду, — насупился дворецкий. — Хотя не удивляюсь, что у тебя все одно на уме. Да что с тебя взять, кобель!

— Ты это о чем?

— Сам знаешь, что ты сотворил с Мари Селест.

Мари Селест? Имя мне ровным счетом ничего не говорило.

Заметив мою невозмутимость, он буркнул:

— Служанка, которой ты сделал ребенка.

— Ах, она. Поосторожнее надо быть.

— Тебе в первую очередь. Она приличная девушка, не то что некоторые.

— Весьма сочувствую, но я дал ей денег, так что она не пропадет. Ну я пошел.

Дворецкий крякнул, а когда я направился к выходу, пробормотал вслед:

— Смотри, как бы тебе рога-то не пообломали.

Шест и впрямь оказался в конюшне. Я тащил его через двор, и тут показался Ле Вист собственной персоной. Он выскользнул из дома и прошел мимо стремительной походкой. Меня он не заметил, а может, принял за слугу.

— Монсеньор, погодите минуточку! — крикнул я.

Необходимо объясниться прямо сейчас, а то когда еще выпадет случай поговорить наедине.

Жан Ле Вист обернулся, промычал что-то невнятное и двинулся дальше. Я побежал следом.

— Монсеньор, ради бога, я насчет шпалер.

— Это к Леону.

— Знаю, монсеньор, но вопрос исключительно важный, так что хотелось бы обсудить его лично с вами.

Я настолько торопился, что концом шеста чиркнул по земле и зацепился за камень, шест вырвался у меня из рук и упал на землю с таким грохотом, что весь двор содрогнулся. Жан Ле Вист остановился и смерил меня суровым взглядом.

— Монсеньор, меня беспокоит, — зачастил я, — весьма беспокоит, что столь выдающийся вельможа, как вы, глава Высшего податного суда, намерен украсить свои стены не совсем тем, что приличествует положению.

Я сочинял на ходу.

— Короче. Мне некогда.

— Я видел довольно много эскизов, которые делали мои знакомые по заказу дворянских семей. И все они имели одно общее — узор мильфлёр.

Это было сущей правдой: украшать фон цветами нынче вошло в моду, особенно с тех пор, как возросло мастерство ткачей.

— Цветы? — переспросил Ле Вист, глядя себе под ноги, точно наступил на один из них.

— Ну да, монсеньор.

— Цветам не место на полях сражений.

— Верно, монсеньор. На эскизах было нечто другое. Единороги, монсеньор.

— Единороги?

— Да, монсеньор.

На лице Жана Ле Виста читалось сомнение, и я недолго думая выдал еще одну ложь, моля Бога, чтобы меня не поймали на слове.

— Шпалеры с единорогами заказало несколько знатных семейств: Жан д'Аленсон, Шарль де Сен-Эмильон, Филипп де Шартр.

Маловероятно, что Ле Вист нагрянет с визитом к названным мною сеньорам. Они либо жили далеко, либо были для него чересчур родовитыми, либо недостаточно родовитыми.

— И все заказали единорогов?

— Да, монсеньор. Эти животные ныне à la mode.[1] И вот что мне подумалось: единорог прекрасно подходит для вашей семьи. — И я выдал каламбур, который сочинила Беатрис.

Лицо Жана Ле Виста оставалось непроницаемым, но он кивнул, а этого было вполне достаточно.

— Ты уже придумал, что будет на шпалерах?

— Да, монсеньор.

— Ладно. Леону расскажешь. До Пасхи принесешь эскизы.

Жан Ле Вист развернулся и зашагал прочь. Я поклонился удаляющейся спине.

Не так уж все и страшно. Я был прав: Жан Ле Вист боялся прослыть выскочкой. Таковы дворяне в первом поколении. Они склонны скорее подражать, чем мыслить самостоятельно. Жану Ле Висту даже в голову не пришло, что ему было бы больше почета, закажи он батальную сцену, которой нет ни у кого. С виду такой самоуверенный, он не станет терять лица. И пока не прознает, что я все наврал, можно спать спокойно. Конечно, надо сделать рисунки как можно красивее. Вдруг шпалеры с единорогами понравятся кому-то еще, и тогда Жан Ле Вист сможет гордиться, что он был первым заказчиком.

Понятно, что мне хотелось угодить не только ему, но и его жене с дочерью. Я так и не разобрался, что мне милее — свежее лицо Клод или печальное Женевьевы. Пожалуй, в лесу, где обитает единорог, местечко найдется для обеих.

Вечером по случаю заказа я надрался в «Золотом петухе» и потом дурно спал. Всю ночь мне мерещились единороги, дамы в окружении цветов и девушки: одна жевала чеснок, другая заглядывала в колодец, третья вынимала драгоценности из ларца, четвертая кормила сокола. И эти расплывчатые видения крутились у меня перед глазами. Ночной кошмар… Нет, скорее, сильное желание.

На следующее утро я проснулся с ясной головой, намеренный сделать сон явью.

КЛОД ЛЕ ВИСТ

В воскресенье после пасхальной мессы мама спросила папу про ковры — так мне стало известно, что художник придет опять. Мы вместе возвращались на улицу Фур. Жанна и малышка Женевьева хотели со мной побежать вперед и прыгать через лужи, но я осталась послушать, о чем беседуют взрослые. Я умею внимательно слушать — особенно то, что меня не касается.

Обычно мама папу побаивается, но сейчас папа был в добром расположении духа. Наверное, так же как и я, радовался, что кончилась длиннющая месса и мы наконец-то на солнышке! Он ответил, что эскизы готовы, Никола зайдет на днях, тогда они все и обсудят. Папа явно не одобряет эту тему. Даже такая малость, как мамин вопрос, вывела его из себя. По-моему, ему досадно, что на коврах вместо битвы будут единороги. Папа обожает войну и своего короля. Как бы то ни было, после этого разговора он нас оставил, сказал, что надо переговорить с дворецким. Я взглянула на Беатрис, и мы разом прыснули, а мама расстроилась.

Беатрис — чудо. Благослови ее Бог! Она мне выложила все как на духу: и про единорога, и про свой замечательный каламбур, а главное, теперь я знаю, что художника зовут Никола. От мамы слова не добьешься. Я стояла под дверью, пока он был у нее в спальне, но створки такие толстенные, что ничего не было слышно, кроме смеха Беатрис. Беатрис рассказывает мне всякие сплетни. Скоро она станет моей камеристкой. Маме она не так уж нужна, я — дело другое, да и Беатрис будет со мной веселее.

В последние дни мама такая скучная — все молится да молится. По ее настоянию теперь мы ходим на мессу два раза в день. Иногда службы совпадают с уроками танцев, но мама все равно тащит меня на вечерню. Со мной тогда жуть что творится, хоть криком кричи. В церкви Сен-Жермен-де-Пре у меня начинает дергаться нога. Женщины рядом чувствуют, что скамейка подрагивает, но не могут взять в толк отчего — одна Беатрис все понимает. Она кладет ладонь мне на колено, и это помогает. Когда она в первый раз так сделала, я от неожиданности вскочила с места и взвизгнула. Мама на меня глянула сурово, а священник обернулся. Пришлось закусить рукав, чтобы не расхохотаться.

Мне кажется, я раздражаю маму, а чем — сама не понимаю. Она меня тоже раздражает. Постоянно изводит попреками: и смеюсь-то я слишком много, и хожу слишком быстро, и платье вечно в пыли, и чепец набекрень. Шпыняет меня как девчонку, а хочет, чтобы я держалась как взрослая. Не пускает на ярмарку в Сен-Жермен-де-Пре. Говорит, дневные развлечения я уже переросла, а до вечерних не доросла. Вот уж вздор! Другие четырнадцатилетние девочки бегают вечерами смотреть на жонглеров — и ничего. Многие даже обручены. Когда же я заикаюсь про жениха, мама говорит, что во мне нет почтения. Вот придет время — и папа решит, когда и за кого мне идти замуж. Одни разочарования! Раз уж мне суждено было родиться женщиной, где мой мужчина?

Вчера я пыталась подслушать мамину исповедь — хотелось понять, стыдно ей передо мной или нет. Я притаилась за колонной рядом с церковной скамейкой, на которой она беседовала со священником, но мамин голос был таким тихим, что я подобралась поближе. «Çа c'est mon seul désir»,[2] — произнесла она, а потом служитель заметил меня и прогнал прочь. Mon seul désir. Мое единственное желание. В этом сочетании слов было столько очарования, что я потом целый день мурлыкала его себе под нос.

Итак, раз мне известно, что Никола придет, надо придумать, как подстроить с ним встречу. C'est mon seul désir. Ха! Вот кто мой мужчина. С той самой минуты, как я его увидала впервые, он не выходит у меня из головы. Конечно, я никого не стану посвящать в свои планы, кроме Беатрис. Хотя, странное дело, она, по-моему, имеет на него зуб. Ну и ладно! Я описывала ей его глаза — темные, как каштан, и чуть суженные, отчего его взгляд кажется печальным, даже когда ему ни капельки не грустно.

— Он вам не ровня, — отрезала Беатрис. — Художник и вообще какой-то проходимец. Думайте лучше о господах.

— Папа не нанял бы проходимца, — возразила я. — Дядя Леон не допустил бы.

Леон мне вовсе не дядя, это старик торговец, который помогает папе вести дела. Но он относится ко мне почти как к родной племяннице: еще недавно трепал меня за подбородок и угощал сладостями, а теперь приказывает стоять смирно и расчесывает волосы. «Скажи, какого тебе надобно муженька, я погляжу на рынке, может, уже поспел подходящий» — его любимая присказка. Вот он изумится, если я опишу Никола. Хотя, если начистоту, он невысокого мнения о художниках. Мне удалось подслушать, как он уговаривал папу отказаться от единорогов, потому что они не будут смотреться в большом зале. Папина дверь не такая толстая, достаточно приложить ухо к замочной скважине, и слышен каждый шорох. Я и сама могла бы сказать Леону, что папа не передумывает по сто раз. Для него и один раз передумать — трагедия, а заставить его заново все переигрывать — нечто невообразимое.

Я прямиком направилась к дворецкому выяснить, в какой день ожидается Никола. Дворецкий, как обычно, торчал в кладовых, пересчитывал припасы. Ему вечно мерещится, что кто-то подворовывает добро. Услыхав, зачем я пожаловала, он оторопел даже сильнее Беатрис.

— Незачем вам знаться с этим прощелыгой, барышня.

— Просто любопытно, — невинно улыбнулась я. — И изволь отвечать, не то пожалуюсь папе.

Дворецкий поморщился.

— Он будет в четверг перед вечерней службой, — буркнул он. — Леон тоже придет.

— Вот и славно. Впредь не упрямься, и будешь у меня на хорошем счету.

Дворецкий поклонился, но когда я повернулась к выходу, то почувствовала, что его глаза буравят мне спину. Он словно порывался что-то сказать, но так и не решился. Вид у него был до того нелепый, что я расхохоталась на бегу.

В четверг вместе с мамой и сестрами мы собирались поехать с ночевкой к бабушке в Нантерр, но я притворилась, будто у меня болит живот. Жанна, узнав, что я не еду, тоже захотела заболеть, хотя не подозревала, зачем мне это понадобилось. Я не могла ей открыться — она еще слишком мала. Но она все крутилась и крутилась у меня в комнате, и в конце концов я наговорила ей кучу гадостей, она расплакалась и убежала. Потом у меня кошки скребли на душе — все-таки родная сестра. Вообще-то, мы с ней очень близки. Еще недавно спали в одной постели. Помню, Жанна рыдала, когда я заявила, что хочу спать одна. В последнее время у меня очень беспокойный сон. Я сбрасываю одеяло, без конца верчусь, и мне даже подумать противно, что рядом кто-то лежит — разве что Никола.

Теперь Жанна почти все время возится с малышкой. Женевьева очень мила, но ей всего семь, а Жанне интереснее с девочками постарше. И кроме того, Женевьева — мамина любимица, и Жанне это обидно. Малышку назвали красиво — в честь матушки, а нам с Жанной, словно в насмешку, выбрали мальчишечьи имена, как будто мы виноваты, что родились не мальчиками, как хотел бы папа.

Мама оставила Беатрис приглядывать за мной, но, как только все уехали, я послала ее за апельсиновыми корками в меду: мол, от них пройдет живот. Услала ее в дальнюю лавку, аж у собора Парижской Богоматери. Беатрис странно на меня посмотрела, но перечить не стала. После ее ухода я вздохнула с облегчением и побежала в свою комнату. Мои соски затвердели и терлись о лиф, я легла на кровать и сунула подушку между ног, отдаваясь зову тела. У меня было такое чувство, точно мне не дали в церкви допеть псалом, оборвав на полуслове.

Я поднялась, поправила платье и чепец и побежала в папин кабинет. Дверь была приоткрыта, и я заглянула внутрь. В комнате никого не было, кроме Мари Селест, которая, присев на корточки, разжигала огонь в очаге. Когда я была поменьше и летом отдыхала в замке д'Арси, мы с Жанной и малышкой Женевьевой частенько ходили с Мари Селест на реку и она пела нам непристойные песни, пока стирала белье.

Меня так и подмывало рассказать ей про Никола, про места, которые я позволила бы ему потрогать, и про то, что я буду проделывать языком. В конце концов, это все ее песенки и истории. Но что-то меня остановило. Она была мне подружкой, когда я была девчонкой, теперь я повзрослела, почти невеста, скоро заведу собственную камеристку, и болтать о таких вещах с ней неуместно.

— Ты зачем разжигаешь огонь? — спросила я, хотя заранее знала ответ.

Она подняла на меня глаза. Лоб у нее был перепачкан золой, как в Пепельную среду.[3] Она ужасная неряха.

— Посетителей ждем, барышня. К вашему отцу.

Поленья задымились, из-под них взметнулись языки пламени. Мари Селест ухватилась за стул и с кряхтением встала. Я обратила внимание на ее лицо, заметно покруглевшее.

— Мари Селест, у тебя будет ребенок?

Девушка потупилась. Занятно: все эти песенки об обманутых девицах, которые она распевала, кажется, ничему ее не научили, и она попалась на ту же удочку. Все женщины хотят детей, но не так, без мужа.

— Какая же ты дуреха. И кто он?

Мари Селест отмахнулась от вопроса.

— Кто-то из прислуги?

Она помотала головой.

— Alors,[4] он женится на тебе?

— Нет, — буркнула она.

— А чем он занимается?

— Понятия не имею, барышня.

— Мама страшно рассердится. Она тебя видела?

— Я стараюсь не попадаться ей на глаза.

— Но рано или поздно она узнает. Может, тебе носить плащ, живот не так будет заметен?

— Служанкам это не положено, барышня. В плаще неудобно делать уборку.

— Все равно скоро, как я погляжу, ты не сможешь ничего делать. Отправляйся-ка лучше домой. Attends,[5] надо придумать предлог… Вот что: скажешь, мать больна и за ней некому присмотреть, кроме тебя. А когда родишь, вернешься обратно.

— Как я покажусь хозяйке? Она ведь сразу поймет, что к чему.

— Ладно, я сама с ней поговорю.

Мне было жаль Мари Селест и хотелось ей помочь.

Лицо ее прояснилось.

— Премного благодарю, барышня. Всего вам доброго.

Уже в дверях она обернулась:

— Будет девочка — назову ее в вашу честь.

— А если мальчик — в честь отца?

Глаза у Мари Селест превратились в щелочки.

— Будь он неладен, — бросила она презрительно. — Он не хочет иметь со мной дела, а я с ним.


После ее ухода я осмотрелась по сторонам. Неуютный у папы кабинет. Дубовые деревянные стулья без подушек поскрипывают, когда их переставляют с места на место. Наверное, папа выбрал такую неудобную мебель намеренно, чтобы посетители не особо допекали. Я давно приметила, что дядя Леон всегда разговаривает с папой стоя. На стенах висели планы владений — замок д' Арси, наш дом на Фур, родовое поместье Ле Вистов в Лионе. И тут же — расписание тяжб, которые папа вел в королевском суде. В запертом шкафчике стояли книги.

В комнате было два стола — письменный и еще один, где папа раскладывал списки и документы. Как правило, этот стол пустовал, но сейчас я приметила на нем огромные листы бумаги. Я приподняла верхний и обомлела. Это был рисунок, и на нем — я собственной персоной. Я стояла между львом и единорогом, на пальце, обтянутом перчаткой, сидел попугай. На мне было чудесное платье, на шее — ожерелье, из-под простого покрывала ниспадали распущенные волосы. Вполоборота я смотрела на единорога и улыбалась таинственной улыбкой. Белый упитанный красавец единорог стоял на задних ногах, на голове — большой закрученный рог. Он отвел глаза в сторону, точно побаивался моих чар. На нем был короткий плащ с гербом Ле Виста, и казалось, по рисунку гуляет ветер: плащ на единороге и на рыкающем льве трепыхался, ветер колыхал мое покрывало и штандарт, который лев держал за древко.

Я разглядывала рисунок долго-долго. Просто не могла оторваться, отложить в сторону и поглядеть, что там под ним. Он нарисовал меня. Значит, не забыл. Грудь у меня затрепетала. Mon seul désir.

И тут в прихожей зазвучали голоса. Дверь резко распахнулась, и я, не найдя ничего лучшего, встала на карачки и заползла под стол. Там было темно, и мне было слегка не по себе сидеть в одиночку на холодном каменном полу. В таких местах мы прятались вместе с сестрами и хихикали как безумные, выдавая наше укрытие, Я обняла руками коленки, моля Бога о спасении.

В комнату вступили двое и прямиком прошли к столу. Один был в коричневом платье, какое носят торговцы, наверняка дядя Леон. Другой был в серой тунике до колен и темно-синих чулках, обтягивающих стройные икры. По ним я узнала Никола прежде, чем он заговорил. Не напрасно я грезила о нем дни напролет, старательно припоминала каждую деталь — широкие плечи, завитки волос на шее, ягодицы как две вишенки, упругие икры.

Дополнить портрет можно было лишь мысленно, поскольку, покуда мужчины вели разговор, я ничего не видела, кроме ног. И я дала волю воображению. Никола стоит у стола, тонкие брови изогнулись, сощуренные глаза устремлены на мое изображение, длинные пальцы скользят по шероховатой бумаге. Все это я себе представляла, сидя в полумраке и слушая их беседу.

— Сеньор придет с минуты на минуту, — произнес дядя Леон. — Пока его нет, давай кое-что обсудим.

Зашуршала бумага.

— Как ему мои эскизы? Понравились? — спросил Никола. — Он был удивлен?

Его вкрадчивый голос проникал в плоть, как будто он ласкал мне одно место.

Леон не ответил, и Никола проявил настойчивость.

— Ну хоть что-то он сказал? Сами видите: рисунки великолепны. И где же восторги?

— Монсеньор Ле Вист — человек не восторженный, — хихикнул Леон.

— Он хоть одобрил их?

— Ты слишком нетерпелив, Никола. Твое дело — ждать, когда хозяин выскажет свое мнение. Так что готовься к встрече и учти, что он еще не видел твоей работы.

— Как! Они здесь уже целую неделю!

— Правильно, он даже скажет, что внимательнейшим образом их изучил, но это не так.

— Но почему, Святая Богородица?

— В настоящее время монсеньор Ле Вист занят по горло. А потом он решает только самые неотложные дела. Наскоро принимает решение и рассчитывает на беспрекословное подчинение.

— Так вельможи вроде него понимают свои обязанности? — фыркнул Никола. — Интересно знать, если бы в жилах у него текла истинно благородная кровь, он вел бы себя таким же образом или иначе?

Дядя Леон понизил голос:

— Жану Ле Висту прекрасно известно, какое о нем бытует мнение. — Судя по голосу, он грозно сдвинул брови. — Думаю, тяжкий труд и преданность королю для него важнее, чем пересуды художников вроде тебя, которые, обслуживая его, не питают к нему уважения.

— Не так уж мало во мне уважения, чтобы потерять такой заказ, — торопливо заверил Никола.

— Охотно верю. Важно быть практичным. Деньги есть деньги — что для дворянина, что для нищего.

Оба рассмеялись. Я вскинула голову и едва не стукнулась о крышку стола. Мне очень не понравился этот смех. Нельзя сказать, что папа мне близок, он холоден со мной, как холоден и со всеми, но неприятно было слышать, как его именем и репутацией бросаются, как будто это кость для собаки. А каков дядя Леон! В следующий раз непременно отдавлю ему ноги. Или еще того похуже.

— Не буду лукавить, рисунки твои неплохи, — произнес он наконец.

— Неплохи! Не то слово!

— Если ты попридержишь свой язык, я подскажу, на что обратить внимание, чтобы ковры стали много лучше — лучше, чем ты способен себе вообразить. Ты не можешь от них отстраниться и поэтому не видишь свои недостатки. Тут необходим посторонний глаз.

— Какие еще недостатки?

Никола словно прочитал мои мысли. Разве возможно сделать рисунок, на котором была я, красивее, чем он уже есть?

— Пока у меня две идеи, но не сомневаюсь, что у Жана Ле Виста появятся еще замечания.

— Что за идеи?

— Предположительно в большом зале будет висеть шесть шпалер, n'est-ce pas? Две большие и четыре поменьше.

— Таков договор с монсеньором.

— С приручением единорога все ясно, но скажи, нет ли в твоих рисунках потаенного смысла? Двойного, так сказать, дна?

Никола переступил с ноги на ногу.

— Что вы имеете в виду?

— По-моему, они указывают на пять чувств. — Леон постучал костяшками по рисунку, а мне показалось, что прямо по моей голове. — Дама, играющая на органе, к примеру, означает слух. Та, что держит единорога за рог, — естественно, осязание. — Он опять забарабанил по столу. — Дама, которая плетет венок из гвоздик — обоняние, хотя, может, эта связь и не так очевидна.

— Венки из гвоздик носят невесты, — пояснил Никола. — Дама соблазняет единорога, предвкушая свадьбу и супружеское ложе. При чем здесь обоняние?

— Что ж. Так я и предполагал, что у тебя не хватит мозгов. Значит, это случайность.

— Я…

— Но теперь ты хоть видишь, что можно еще извлечь из рисунков. Пусть единорог — или другой зверь — нюхает венок. А на том рисунке, где он положил ноги даме на колени, она может держать перед ним зеркало. Это будет зрение.

— Но тогда получается, что единорог вроде как бесполезный.

— Ну и что. Какая, скажи, польза от единорогов?

Никола не ответил. Может, услыхал мой сдавленный смешок из-под стола.

— Гляди, вот дама трогает единорога за рог. Это осязание. Орган — звук. Венок — обоняние. Зеркало — зрение. Что еще? Вкус. У нас остается два ковра — один с Клод, другой — с госпожой Женевьевой.

«Что он такое говорит? И с мамой?»

У Никола вырвался странный звук, не то фырканье, не то вскрик.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ладно, не притворяйся. Будто сам не знаешь. Вот мое второе предложение. Сходство слишком заметно. Жану Ле Висту вряд ли это понравится. Понимаю, что ты портретист, но окончательные рисунки, будь добр, переделай так, чтобы эти дамы были менее узнаваемы.

— Но почему?

— Жан Ле Вист хотел видеть сражение. Вместо того ты предлагаешь ему любоваться женой и дочерью. Это несопоставимо.

— Но ведь он согласился, что единорог лучше битвы.

— Да, но зачем ему это восхваление супруги и дочери? Я очень хорошо отношусь к госпоже Женевьеве и понимаю, что Ле Вист — человек нелегкий. Но давно уже не секрет, что они с Клод как бельмо у него на глазу. Он не допустит, чтобы их изображения попали на такую ценную вещь, как ковры.

— Ой! — вскрикнула я, на этот раз стукнувшись о крышку макушкой.

Послышалось удивленное бормотание, и под стол заглянули два лица. Леон был сама свирепость, а Никола улыбнулся, когда увидел, что это я. Он протянул мне руку и помог выбраться наружу.

— Благодарю, — сказала я, вставая на ноги.

Никола нагнулся к моей руке для поцелуя, но я ее отдернула и сделала вид, что поправляю платье. Нельзя же запросто взять и простить грубости, которые он наговорил о моем отце.

— Что ты здесь делаешь, проказница? — возмутился дядя Леон.

На миг мне показалось, что еще немного — и он меня шлепнет, как будто я одних лет с малышкой Женевьевой, но все-таки он одумался.

— Если твой отец узнает, что ты подслушиваешь, он сильно рассердится.

— Папа сильно рассердится, если узнает, что здесь про него говорят. Ты, дядя Леон, и вы, сеньор, — ответила я, глядя на Никола.

Наступила тишина. Мужчины силились припомнить все свои неподобающие выражения, и вид у них был до того встревоженный, что я невольно рассмеялась.

Дядя Леон нахмурился:

— Клод, ты ужасная озорница. — На этот раз в его тоне слышалось меньше строгости. Скорее, так утихомиривают расшалившуюся собачонку.

— Это не новость. А вы, сеньор, что скажете? Вы тоже думаете, что я ужасная озорница? — обратилась я к Никола. Какое счастье — видеть его прекрасное лицо.

Я понятия не имела, какой ответ получу, но, к моей радости, он произнес:

— Разумеется, барышня, вы самая ужасная озорница из всех, кого я знаю.

Его голос опять подействовал на меня возбуждающе, и я почувствовала, что мое лоно увлажнилось.

— Довольно, Клод, — фыркнул дядя Леон, — иди отсюда, пока отец не пришел.

— Никуда я не пойду. Мне хочется взглянуть, как получилась мама. Где этот рисунок?

Я принялась ворошить листы, и перед моим взором замелькали дамы, знамена Ле Виста, львы, единороги.

— Клод, угомонись.

Пропустив замечание дяди Леона мимо ушей, я повернулась к Никола:

— Где она? Покажите мне, сударь.

Не произнеся ни слова, он вытащил рисунок из стопки и пододвинул ко мне.

Я испытала облегчение оттого, что мама явно уступала мне по красоте. И платье на ней было не таким роскошным — куда проще моего. И ветер на рисунке не дул: знамя не колыхалось, лев и единорог сидели смирно, а не стояли на задних лапах. И все фигуры словно застыли, разве что мама вынимала ожерелье, а камеристка держала перед ней раскрытый ларец. Теперь я ничего не имела против того, чтобы мама тоже присутствовала на ковре, — сравнение было в мою пользу.

Но если получится так, как хочет дядя Леон, то наши лица исчезнут с рисунка. Надо срочно что-то предпринять. Но что именно? Хоть я и пригрозила Леону, что донесу отцу, было ясно как божий день, что он и слушать меня не станет. Ужасно обидно, что нас с мамой обозвали бельмом на глазу, однако это была сущая правда. Мама не произвела на свет наследника, ведь мы с сестрами не мальчики. Мы с мамой лишь напоминали папе о том, что наступит день — и его состояние перейдет моим супругу и сыну, людям не нашего рода, с другим гербом. От этих мыслей он еще больше на нас злился. А еще от Беатрис я узнала, что папа не делит с мамой ложа.

Никола предпринял попытку спасти матушку и меня.

— Если сеньор попросит, я изменю лица, — заявил он. — А ваше слово мне не указ.

Дядя Леон собрался ответить, но тут в коридоре послышались шаги.

— Беги! — прошипел Леон, но было уже поздно.

Никола положил ладонь мне на макушку и легонько надавил. Я опустилась на колени. На миг мое лицо поравнялось с его пахом. Я подняла глаза вверх и увидела, что он улыбается. Потом он пихнул меня под стол.

Под столом, казалось, стало еще холоднее, еще неуютнее и темнее, но на сей раз мучения длились недолго. Папины ноги двинулись прямиком к столу и остановились рядом с Леоном. Никола стоял с другого боку. Я принялась рассматривать ноги Никола. Теперь, когда он знал, что я под столом, его ноги казались какими-то другими, хотя я и не могла сказать наверняка, что переменилось. Как будто у них выросли глаза и они таращились на меня.

Папины ноги были такими же, как он сам, — прямыми и безразличными, точно ножки стула.

— Теперь рисунки, — проговорил он.

Кто-то рылся в рисунках, двигал их по столу.

— Вот, монсеньор, — раздался голос Никола. — Удобнее смотреть в таком порядке. Здесь дама, соблазняя единорога, надевает ему на шею ожерелье. А здесь она играет ему на органе. Вот она кормит попугая — единорог подошел поближе, но все еще стоит на задних ногах, отвернувшись в сторону. Еще немного — и он покорен.

Никола чуть запнулся перед словом «кормит». Значит, я для него — «Вкус». Так попробуй меня.

— Здесь дама готовится к свадьбе и плетет венок из гвоздик. Это ее свадьба. Видите, как присмирел единорог. И наконец. — Никола пристукнул по столу, — единорог положил голову ей на колени, и они смотрят друг на друга. На последнем ковре зверь приручен: дама держит его за рог. Видите, на фоне животные в цепях — они стали пленниками любви.

Никола умолк, ожидая, что скажет отец. Но папа точно воды в рот набрал. Он часто так поступает, заставляя людей терять самообладание. Его прием возымел действие: Никола опять заговорил, довольно нервно.

— Как видите, монсеньор, пару единорогу составляет лев, который символизирует знатность, силу и храбрость — в дополнение к чистоте и воинственности единорога. Лев служит примером укрощенной дикости.

— Фон будет заткан узором мильфлёр, монсеньор, — добавил Леон. — Брюссельские ткачи сами придумают детали — это уже их дело. Никола изобразил фон в самых общих чертах.

Опять повисло молчание. Я затаила дыхание — скажет ли папа что-нибудь по поводу меня и мамы?

— Мало гербов, — изрек он наконец.

— На всех шпалерах лев и единорог держат знамена и штандарты с гербами Ле Виста, — ответил Никола.

В его голосе сквозила досада. Я протянула руку из-под стола и дернула его за ногу — нечего говорить с отцом в подобном тоне. Никола переступил с ноги на ногу.

— На этих двух рисунках всего по одному знамени, — заметил папа.

— Льву и единорогу можно пририсовать щиты, монсеньор.

Судя по всему, Никола понял намек: голос его стал спокойнее. Я погладила его по икре.

— Древки штандартов и знамен должны быть остроконечными, а не закругленными, как у тебя.

— Но… остроконечные древки носят только в бою, монсеньор.

Это замечание Никола выговорил так, словно кто-то его душил. Я хихикнула и потянулась к его бедру.

— А я хочу, чтобы концы были острыми, — повторил папа. — На коврах слишком много женщин и цветов. Добавь ради разнообразия боевые знамена и еще что-нибудь военное. Кстати, что произошло с единорогом после пленения?

К счастью, Никола не пришлось отвечать, ибо он потерял дар речи. Мои пальцы легли ему на выступ, твердый, как пенек. Я впервые трогала такое.

— Дама отведет единорога к охотнику и тот его убьет? — продолжал папа. Он любит сам отвечать на свои вопросы. — Надо добавить еще ковер, чтобы закончить историю.

— Насколько я понимаю, в большом зале больше нет места.

— Тогда выкинем кого-нибудь из женщин. Ту, что плетет венок, либо ту, которая кормит птицу.

У меня опустились руки.

— Прекрасная мысль, монсеньор, — сказал дядя Леон.

Я ахнула. Слава богу, Никола что-то забормотал и папа меня не услышал. И тут дядя Леон показал, как он умеет вести дела.

— Мысль замечательная, — повторил он. — Коварное убийство — это вам не боевые знамена, тонко подводящие к сути. Тут можно и перемудрить. Верно?

— Что ты имеешь в виду?

— Положим, идет охота — или, если вам угодно, битва, — об этом свидетельствуют остроконечные древки… Кстати, великолепная находка, монсеньор. Никола дорисует боевые щиты, может, еще что-нибудь. Дайте-ка сообразить. Как насчет шатра — наподобие того, что разбивают для короля во время сражения? Но, опять же, аллегория трудноуловима. Быть может, охотник, убивающий единорога, — лучшее решение?

— Нет. Пусть будет королевский шатер.

Пораженная, я опять присела на корточки. Дядя Леон подцепил папу на крючок, как рыбку, и выудил из него то, что хотел услышать.

— Шатер займет довольно много места, следовательно, его надо поместить на один из больших ковров, — зачастил Леон, не давая папе передумать. — К даме с ожерельем либо к даме с попугаем. Каков ваш выбор, монсеньор?

Никола попытался что-то вставить, но папа его перебил:

— К даме с ожерельем — она более величественная.

Я чуть не вскрикнула. Хорошо, что Никола задвинул ногу под стол и надавил мне на ступню. Я сидела молчком, а он постукивал мне по ноге.

— Решено. Никола, добавишь сюда шатер.

— С удовольствием, монсеньор. Будут ли у монсеньора особые распоряжения относительно орнамента на шатре?

— Герб.

— Само собой, монсеньор. Но я думал скорее о боевом девизе, говорящем, что идет битва за любовь.

— Я ничего не смыслю в любви, — проворчал папа. — У тебя есть какие-нибудь соображения? Ты по этой части вроде большой знаток.

И тут меня осенило, и я наступила Никола на ногу. В следующий миг один из рисунков скользнул под стол.

— Прошу прощения, монсеньор. Я очень неловок.

Никола нагнулся, и я шепнула ему на ухо: «C'est mon seul désir». И укусила его за мочку. Никола выпрямился.

— У тебя на ухе кровь, — сказал папа.

— Pardon, монсеньор. Поцарапался о боковину стола. Зато у меня появилась мысль. Как вам нравится — «À mon seul désir»? Это значит…

— Пусть будет по-твоему, — оборвал его папа. Этот тон был мне хорошо знаком — он означал, что совещание затянулось. — Исправления покажешь Леону. Я жду окончательных рисунков к середине июня. Не позднее. К Вознесению мы уже переберемся в замок д'Арси.

— Слушаюсь, монсеньор.

Папины ноги стали удаляться.

— Леон, пойдешь со мной, надо кое-что обговорить. Проводишь до Консьержери.

Платье Леона заколыхалось, когда он двинулся с места. Затем торговец остановился:

— Может, удобнее поговорить здесь, монсеньор? Никола сейчас уйдет.

— Конечно, только соберу рисунки.

— Нет, я тороплюсь. Пойдем. — С этими словами папа удалился.

Дядя Леон топтался в нерешительности. Ему очень не хотелось оставлять меня наедине с Никола.

— Иди, — прошипела я.

И он поспешил вслед за папой.

Я не выкарабкалась наружу, а так и стояла под столом на четвереньках. И в следующий миг ко мне заполз Никола. Мы уставились друг на друга.

— Добрый день, барышня.

Я улыбнулась. Он был не из той категории мужчин, которых мне прочили в мужья. И это меня радовало.

— Ты меня поцелуешь?

Он повалил меня на спину и прижал к себе — не успела я и глазом моргнуть. Его язык шарил у меня во рту, а пальцы мяли грудь. У меня появилось странное ощущение. Я мечтала о чем-то подобном с той самой минуты, как увидала его впервые, но сейчас, чувствуя тяжесть его тела, выпуклость, упирающуюся мне в живот, влажный язык, щекочущий ухо, к удивлению, испытывала разочарование. То есть какая-то часть меня отдавалась ласкам. Мне хотелось, чтобы он прижался ко мне покрепче и чтобы нас не разделяло множество слоев одежды. Хотелось коснуться его тела, ощупать каждую клеточку — сжать вишенку-ягодицу, промерить ладонями широкую спину. Наши губы сливались, и мне казалось, что я кусаю спелый плод.

Однако меня смущало, что его влажный язык словно чего-то жадно искал у меня во рту, тело давило и мешало дышать, руки забирались в сокровенные места, которых еще не касался ни один мужчина. Неожиданностью были и неуместные мысли, которые постоянно крутились у меня в голове: «Это еще зачем? Какой мокрый у него язык», или «Он проткнет мне бок своей пряжкой», или «Ему хорошо?».

И еще я размышляла об отце: о том, что лежу под столом в его кабинете, и о том, насколько большое значение он придает моей девственности. Способна ли я потерять голову, как Мари Селест? Все эти мысли и отравляли мне удовольствие. «Правильно ли мы делаем?» — шепнула я, когда Никола стал покусывать мою грудь через одежду.

— Да, это безумие. Но когда еще выпадет такой случай?! — Никола принялся возиться с моей юбкой. — Разве они оставят нас наедине — тебя, дочь Жана Ле Виста, и меня, простого художника?

Он задрал мне юбку и нижнее платье, и его пальцы устремились вниз.

— Теперь, красавица, это мое единственное желание.

С этими словами он коснулся моего лона, и меня пронзило такое удовольствие, что я чуть не потеряла голову.

— Клод!

Я посмотрела вбок и увидела перевернутое лицо Беатрис.

Никола выдернул руку у меня из-под юбки, но, что мне понравилось, не откатился в сторону. Он взглянул на Беатрис, потом нежно поцеловал меня и неторопливо встал на колени.

— Теперь-то я непременно выйду за тебя замуж, Никола… Помяни мое слово, — сказала Беатрис.

ЖЕНЕВЬЕВА ДЕ НАНТЕРР

Беатрис заявила, что платье на мне болтается как мешок.

— Либо кушайте больше, мадам, либо придется звать портного.

— Пошли за портным.

Мой ответ явно застал ее врасплох, и она не сводила с меня своих огромных, по-собачьи преданных карих глаз, пока я не отвернулась и не взялась за четки. Подобным образом на меня смотрела мать, когда я возила детей в Нантерр. Только взгляд у нее пытливее, чем у Беатрис. Так как у Клод разболелся живот, я велела Беатрис остаться и сказала, что я тоже страдаю желудочными коликами. Но она не поверила. Впрочем, я и сама не верила Клод. Быть может, существует такое правило: дочери лгут матерям, а те смотрят на ложь сквозь пальцы.

В глубине души я была рада, что Клод не с нами, хотя девочки умоляли ее поехать. Мы с Клод вечно цапаемся, точно две кошки. Она со мною замкнута и глядит исподлобья, будто оценивает, сравнивает себя со мной и думает, что не хочет на меня походить.

Я тоже этого не хочу.

По возвращении из Нантерра я отправилась к отцу Юго. Когда я присела рядом с ним на скамейку, он удивился:

— Vraiment, mon enfant,[6] неужто вы столько нагрешили за три дня, что опять пора исповедоваться?

Слова ласковые, но тон кислый. Откровенно говоря, его безразличие приводит меня в отчаяние. Я и сама от себя в полном отчаянии.

Уставившись на исцарапанную скамейку напротив, я повторила признание, которое уже делала однажды утром:

— Мое единственное желание — поступить в Шельский монастырь. Mon seul désir. Моя бабушка постриглась в монахини перед смертью, и мать, не сомневаюсь, сделает то же самое.

— Вам рано думать о смерти, mon enfant. И вашему супругу тоже. Ваша бабушка стала монахиней, овдовев.

— Вы считаете, что моя вера недостаточно крепка? Вам требуются доказательства?

— В вас говорит не вера, а желание отгородиться от жизни. Вот что меня беспокоит в первую очередь. У меня нет сомнений в вашей вере, но ваш первейший долг — служить Христу…

— Но ведь я ровно к тому и стремлюсь!

— …служить Христу, не заботясь о себе и мирской жизни. Монастырский скит не лучший способ укрыться от жизни, которую вы ненавидите…

— Терпеть ее не могу! — воскликнула я и прикусила язык.

Отец Юго, немного выждав, продолжил:

— Самые лучшие монахини получаются из женщин, счастливых в миру. Они счастливы и в монастырских стенах.

Я молча склонила голову. Было немного стыдно за то, что я наговорила. Надо набраться терпения — минуют месяцы, а может, и год-другой, прежде чем семена дадут всходы. Но когда-нибудь сердце отца Юго смягчится и он благословит мой душевный порыв. Вообще-то, не он решает, кому идти в Шель. Только аббатиса Катрин де Линьер обладает такой властью. Но мне без согласия мужа не стать монахиней, так что необходимо заручиться поддержкой влиятельных людей, которые замолвят за меня словечко.

Тут кое-что пришло мне в голову. Я разгладила юбку и откашлялась.

— Я получила довольно большое приданое, — тихо проговорила я. — Как Христова невеста я смогу пожертвовать значительную сумму церкви Сен-Жермен-де-Пре в благодарность за духовную поддержку. Если бы вы поговорили с мужем…

На сей раз умолк отец Юго. Я ждала, водя пальцем по царапине на скамейке. Когда он опять заговорил, в голосе его прозвучало неподдельное сожаление. Было неясно, чего ему больше жаль: упущенных денег или чего-то еще.

— Женевьева, вы прекрасно понимаете, что Жан Ле Вист вас не отпустит. Ему не нужна жена-монахиня.

— Но ведь ему можно объяснить, что таково мое предназначение.

— А вы сами пытались, как я предлагал?

— Он меня и слушать не станет. Вы — другое дело. С вашим мнением он не может не посчитаться.

— Я только что отпустил вам грехи, — поморщился отец Юго. — Зачем же сейчас лгать?

— Но он почитает церковь!

— К сожалению, церковь не имеет на него такого уж влияния. Оно существенно меньше, чем того хотелось бы, — сказал отец Юго осторожно.

Я молчала, с горечью думая о безбожии мужа. Будет ли он гореть в аду?

— Возвращайтесь домой, Женевьева, — продолжил он ласково. — У вас три прелестные дочери, замечательный дом и муж — правая рука короля. Вам даровано счастье, которому позавидовали бы многие женщины. Блаженны жены и матери, говорится в молитве, и Матерь Божья радуется, глядя на них с небес.

— И моему одинокому ложу радуется?

— Идите с миром, дитя мое! — Отец Юго поднялся.

Я не сразу ушла. Мне не хотелось возвращаться на улицу Фур — ловить на себе укоризненные взгляды Клод, чувствовать, что Жан старается не встречаться со мною глазами… Церковь — вот мое прибежище.

Сен-Жермен-де-Пре — древнейший собор в Париже, и мне повезло, что мы поселились неподалеку. В монастыре тихо и красиво. Из церкви открывается чудесный вид. Если выйти наружу и повернуться лицом к реке, то Париж виден как на ладони — до самого Лувра.

До переезда мы жили неподалеку от собора Парижской Богоматери, но он меня подавляет своим величием — голова кружится, когда я, задрав голову, смотрю на его башни. Жану, естественно, нравилось жить в городе, но его восхитило бы любое место, лишь бы поближе к королю. Теперь мне буквально два шага до Сен-Жермен-де-Пре, даже не нужен слуга, чтобы сопровождать меня при выходе.

Мое излюбленное место — придел Святой Женевьевы, покровительницы Парижа. Она родом из Нантерра, и я названа в ее честь. После исповеди я пошла туда и опустилась на колени, наказав камеристкам оставить меня одну. Они уселись на ступеньки перед входом в придел, продолжая шушукаться, пока я на них не цыкнула:

— Это дом Божий, а не базарная площадь. Или молитесь, или ступайте вон.

Они покорно закивали. Лишь Беатрис сверкнула карими глазами, но под моим пристальным взглядом опустила голову и прикрыла глаза. Я увидела, как ее губы зашевелились, произнося молитву.

Сама я не молилась, а рассматривала витражи со сценами из жизни Девы Марии. Зрение мое с годами ослабло, контуры фигур расплывались, и я различала только цвета: голубой, красный, зеленый, коричневый. Невольно я принялась считать желтые цветочки, обрамляющие витраж, гадая, что каким цветом изображено.

Жан вот уже несколько месяцев не приходит в мою спальню. При посторонних он всегда держался со мной подчеркнуто официально, как того требовал этикет, но в постели когда-то был ласков. После рождения малышки Женевьевы он навещал меня даже чаще, чем прежде, надеясь зачать сына и наследника. Несколько раз я была тяжела, но выносить ребенка не удалось. За последние два года я так и не забеременела. Хуже того, у меня пропали регулы, хотя я ему ничего не сказала. Он сам узнал про мое несчастье — от Мари Селест или от кого другого, может, даже от Беатрис. Так в этом доме понимают преданность. Однажды ночью он явился ко мне и заявил, что ему известен мой секрет и что впредь он не коснется меня, ибо я не справилась с обязанностями жены.

Он прав. Это моя вина. Я читаю осуждение в глазах окружающих — Беатрис, камеристок, моей матери, гостей, которых мы принимаем, даже в глазах Клод, хотя она в какой-то степени плод моей неудачи. Помнится, когда ей было семь, она прибежала ко мне в спальню после рождения крошки Женевьевы. Она, вытаращив глаза, смотрела на спеленатого младенца, лежащего у меня на руках, но, услышав, что это не мальчик, фыркнула и вышла из комнаты. Конечно, она любит крошку Женевьеву, но предпочла бы иметь и довольного отца.

Я чувствую себя подстреленной птицей, которая не может взлететь.

Если бы он проявил хоть толику милосердия и позволил мне уйти в монастырь. Нет, Жан — человек не милосердный. И потом, я ему нужна. Несмотря на презрение, он хочет, чтобы я была рядом, пока он обедает, или развлекает гостей, или присутствует на приеме у короля. Кто-то непременно должен быть с ним рядом, иначе это неприлично. Да и двор его засмеет: что ж это за мужчина, от которого жена удрала в монастырь. Отец Юго прав. Может, я и опостылела Жану, но это ровным счетом ничего не меняет. Большинство мужчин таковы, поэтому в монахини стригутся вдовы, а не жены. Редкий муж добровольно расстанется со своей женой, как бы та ни была грешна.

Иногда я спускаюсь к Сене, чтобы взглянуть на Лувр, — и меня тянет броситься в воду. Поэтому камеристки не отступают от меня ни на шаг. Они все понимают. Я слышу, как одна из них у меня за спиной стонет от скуки. На долю минуты мне делается их жаль. Ходят за мной точно привязанные.

С другой стороны, благодаря мне у них есть красивые наряды, еда и теплый очаг по вечерам. Они едят сладости, а наш повар не жалеет специй: корицы, мускатного ореха и имбиря, — ведь он готовит для знати.

Я роняю четки на пол.

— Беатрис, — зову я. — Подбери.

Пока Беатрис нагибается, две камеристки помогают мне подняться.

— Мне надо переговорить с вами, госпожа, — тихо говорит Беатрис, возвращая мне четки. — Наедине.

Вероятно, по поводу Клод. Пора к ней приставить настоящую камеристку, а то за ней все еще ходит нянька, как за Жанной или малышкой Женевьевой. Я одалживала ей Беатрис, чтобы поглядеть, как они поладят. А я вполне обойдусь. У меня сейчас не такие высокие запросы. Девушке, входящей в зрелую пору, больше нужна опытная прислуга вроде Беатрис. Пока Беатрис мне все рассказывает про Клод, помогая приготовить дочь к взрослой жизни и удержать от беды. Но наступит день, и она перейдет в услужение к новой хозяйке — безвозвратно.

Я дождалась, пока мы обогнули монастырь и оказались за главными воротами.

— Пожалуй, я прогуляюсь к реке. Беатрис проводит меня. Все остальные свободны и могут идти домой. Увидите моих дочерей, передайте, чтобы попозже зашли ко мне. Мне надо с ними поговорить.

И прежде чем камеристки успели что-то сказать, я потянула Беатрис за руку налево, туда, где дорога плавно спускается вниз. А камеристки свернули направо, к дому. Они немного поворчали, но подчинились. Во всяком случае, я не заметила, чтобы кто-то пошел за нами.

Прохожие таращили глаза на знатную госпожу, гуляющую без свиты. А я чувствовала облегчение — никто не трещал у меня над ухом, точно стая сорок. Иногда эти камеристки просто несносны, особенно когда хочется покоя. Они и суток не выдержат в монастыре. Я никогда не беру их в Шель, за исключением Беатрис.

Мужчина, идущий по противоположной стороне улицы со своим писарем, завидев меня, поклонился так низко, что я его не признала. Только когда он выпрямился, я увидела, что это Мишель Орлеанский, знакомый Жана по суду. Он как-то обедал у нас.

— Госпожа Женевьева, я к вашим услугам, — произнес он. — Куда вас сопроводить? Я себе никогда не прощу, если позволю вам в одиночку гулять по улицам Парижа. Что обо мне подумает Жан Ле Вист?

Он долго смотрел мне в глаза — сколько хватило дерзости. Однажды он намекнул мне, что готов стать моим любовником, если, конечно, я не против. Я была против, но в тех редких случаях, когда наши взгляды встречаются, я читаю в его глазах прежний вопрос.

У меня никогда не было любовника, хотя у многих женщин они есть. Просто не хочу дарить Жану оружие против себя. Если я ему изменю, он сможет жениться на другой женщине и попробовать произвести на свет сына. Не до такой степени я похотлива, чтобы пожертвовать титулом.

— Благодарю, сударь, — приветливо улыбнулась я, — но я не одна, со мной служанка. Мы собираемся спуститься к реке и поглядеть на суда.

— Я с вами.

— Что вы, не стоит труда. Вижу, с вами писарь, вы наверняка спешите по важным делам. Не смею вас задерживать.

— Госпожа Женевьева, для меня нет и не может быть дела важнее, чем быть подле вас!

Я опять улыбнулась, на этот раз скорее принужденно, чем приветливо.

— Сударь, если мой муж прознает, что вы пренебрегаете службой ради прогулок со мной, он ужасно рассердится. Вы ведь не хотите навлечь на меня неприятности?

При одной мысли о гневе Жана Мишель Орлеанский попятился, вид у него был удрученный. Он несколько раз извинился и пошел своей дорогой, а мы с Беатрис аж покатились от смеха. Давно мы так не смеялись, а ведь какими когда-то были хохотушками. Мне будет очень ее недоставать, когда она сделается камеристкой Клод. При Клод она останется до той поры, пока ей не позволено будет выйти замуж и оставить службу.

Судов на реке было видимо-невидимо, они плыли вверх и вниз по течению. На другом берегу такелажники сгружали мешки с мукой, предназначавшиеся для несчетных кухонь Лувра. Некоторое время мы наблюдали за их работой. Мне всегда нравилось смотреть на Сену — она словно таила надежду на побег.

— Мне надо кое-что рассказать о Клод, — проговорила Беатрис. — Она совершила большую глупость.

Я вздохнула. Меньше всего мне хотелось разбираться в подробностях, но ничего не поделаешь, я мать.

— И что она такое натворила?

— Помните этого художника — Никола Невинного, он еще делает шпалеры для большого зала?

Я следила глазами за солнечными бликами на воде.

— Помню. И что?

— Я их застукала под столом.

— Под столом? Где?

Она смешалась, в огромных глазах мелькнул страх. Беатрис носит изящные наряды, как и все мои камеристки. Но даже тончайший шелк, затканный золотом и украшенный драгоценными камнями, не делает ее краше. У нее живые глаза, но впалые щеки, курносый нос, а кожа идет красными пятнами при малейшем волнении. Сейчас она вся пылала.

— В ее комнате? — предположила я.

— Нет.

— В большом зале?

— Нет.

Ее смущали мои догадки, а меня — ее недомолвки. Я опять бросила взгляд на реку, борясь с желанием на нее прикрикнуть. С Беатрис лучше быть терпеливой.

Неподалеку двое рыбаков, сидя в лодке, удили рыбу. Клева не было, но, казалось, их это не смущало. Они увлеченно переговаривались и над чем-то тихо подсмеивались. Нас они не заметили. И слава богу, а то, узнай они, кто мы такие, принялись бы кланяться, а потом отгребать подальше. Смотреть на радость простолюдинов — в этом есть какое-то особое удовольствие.

— В кабинете вашего мужа, — выговорила Беатрис шепотом, хотя никого, кроме меня, не было поблизости.

— Матерь Божья! — Я перекрестилась. — Как долго они оставались одни?

— Не знаю. Думаю, несколько минут. Но они… — Беатрис запнулась.

Меня так и подмывало ее встряхнуть.

— Они?

— Не то чтобы совсем…

— А ты где была, Господи Боже мой? Чья это обязанность — приглядывать за ней?!

Я намеренно не взяла Беатрис с собой, поручив ей проследить за Клод, дабы не случилось непоправимого.

— Я глядела. Но она обвела меня вокруг пальца, негодница. Послала купить… — Беатрис теребила четки. — В общем, не все ли равно. Но она не лишилась девственности, госпожа.

— Ты уверена?

— Да. Она была раздета не до конца.

— Раздета?

— Только наполовину.

Как бы сильно я ни разозлилась, дерзость Клод отчасти меня подкупала. Не дай бог, они попались бы на глаза Жану — лучше об этом даже не думать.

— И что ты сделала?

— Я выгнала его.

По ее лицу было видно, что это неправда. Никола Невинный, наверное, специально тянул время, издеваясь над Беатрис.

— Что вы думаете делать, госпожа?

— А ты что сделала? Что сказала Клод?

— Я сказала, что вы наверняка захотите с ней об этом поговорить.

— А что она? Умоляла ее не выдавать?

— Нет, — нахмурилась Беатрис, — рассмеялась в лицо и ускакала.

Я заскрежетала зубами. Клод превосходно известно, что ее девственность — величайшая ценность для Ле Вистов и что она обязана сохранить непорочность ради мужчины, который станет ее мужем. Когда-нибудь ее муж унаследует состояние Ле Вистов, а может, еще и титул. Дом на улице Фур, замок д'Арси, мебель, драгоценности, даже заказанные Жаном шпалеры — все достанется мужу Клод. Жан найдет достойную партию, но и Клод не должна ударить лицом в грязь. От нее ожидаются благочестие, почтительность и, само собой, невинность. Если бы ее застукал отец — при одной мысли о подобной вероятности меня охватила дрожь.

— Я поговорю с ней, — сказала я. Злость на Беатрис улетучилась, уступив место негодованию на Клод, которая из-за какого-то пустяка готова была запятнать наше доброе имя. — И поговорю прямо сейчас.

Когда мы с Беатрис вернулись, девочки уже поджидали меня. Малышка Женевьева и Жанна бросились мне навстречу, а Клод сидела возле окна и играла со щенком, держа его на коленях. Она даже не взглянула в мою сторону.

У меня совершенно вылетело из головы, зачем я устроила этот сбор. Но младшие — особенно малышка Женевьева — казались настолько счастливыми, что пришлось выдумывать предлог на ходу.

— Девочки, вы наверняка знаете, что скоро дороги просохнут и мы поедем в замок д'Арси на все лето.

Жанна захлопала в ладоши. Она обожала отдыхать в замке. Носилась как безумная с ребятней из ближайших деревень, почти все время — босиком.

Клод тяжко вздохнула и притянула к себе щенка за голову.

— Я бы лучше осталась в Париже, — пробормотала она.

— Перед отъездом мы справим праздник весны, — продолжила я. — Наденете свои обновки.

У меня вошло в привычку заказывать дочерям и камеристкам наряды к весенним праздникам.

Камеристки заговорили все разом, одна Беатрис молчала.

— А теперь, Клод, пойдем со мной. Я хочу взглянуть на твое платье. Меня беспокоит вырез. — Я подошла к дверям и обернулась. — Мне нужна только Клод, — пояснила я камеристкам, которые было зашевелились. — Мы ненадолго.

Клод закусила губу, но не двинулась с места, продолжая возиться с собакой — то поднимая, то опуская ей уши.

— Либо ты идешь, либо я разорву твое платье собственными руками, — вспылила я.

Камеристки зашушукались. Беатрис взглянула на меня с изумлением.

— Мамочка! — воскликнула Жанна.

Глаза у Клод расширились, лицо исказилось от злобы. Она поднялась, сбросив щенка на пол с такой грубостью, что он даже взвизгнул, и направилась прочь, глядя прямо перед собой. Я последовала за ее прямой спиной через анфиладу комнат, отделяющих мою спальню от ее.

Спальня у Клод меньше, чем у меня, и обставлена скромнее. Безусловно, у нее нет пятерых камеристок, которые проводят здесь бо́льшую часть дня. Камеристкам требуются стулья и стол, подушки, скамеечки для ног, камин, ковры на стенах, кувшины с вином. В комнате Клод все очень просто: кровать, застеленная красно-желтым шелком, стул, туалетный столик да сундук для платьев.

Ее окно выходит во двор, а мое смотрит прямо на церковь.

Клод подошла к сундуку, вытащила новое платье и швырнула его на кровать. С минуту мы обе разглядывали наряд. Платье было просто заглядение — из черного и желтого шелка, разрисованного гранатовым узором. Поверх него надевалось бледно-желтое сюрко. Мое новое нижнее платье покрывал такой же рисунок, только сюрко я заказала из красного шелка. На празднике мы бы составили великолепную пару, хотя в данную минуту я предпочла бы, чтобы наши одежды разнились, дабы не давать повода для сравнения.

— С вырезом все в порядке, — сказала я. — Я хотела поговорить о другом.

— О чем? — Клод встала возле окна.

— Если ты не прекратишь грубить, я отошлю тебя к бабушке. Там тебе быстренько напомнят, как положено вести себя с матерью. — Моя мать выпорола бы Клод за милую душу, не посмотрев, что она наследница.

Слегка помешкав, Клод пробормотала:

— Прости, мама.

— Погляди на меня, Клод.

Она подняла свои зеленые глаза, в которых читалось скорее смущение, нежели злость.

— Беатрис мне все рассказала.

— Предательница. — Глаза Клод округлились.

— Ничего подобного, она поступила совершенно правильно. Она пока еще моя камеристка и обязана выказывать преданность. Но дело не в ней. У тебя вообще голова есть на плечах? Да еще в комнате отца?

— Я хочу его, мама. — Лицо Клод просветлело, как будто на нем бушевала гроза, а потом налетел ветер и разогнал тучи.

— Не говори ерунды, — фыркнула я. — Что ты об этом знаешь?

Тучи опять сгустились.

— А что ты знаешь обо мне?

— Я знаю, что тебе не к лицу путаться со всякими проходимцами. Художник не многим высокороднее крестьянина!

— Неправда.

— Разве тебе не ясно, что ты выйдешь замуж за человека, которого выберет отец, — дворянина, достойного породниться с дворянской дочерью. Ни к чему ломать себе судьбу из-за художника или кого-то там еще.

На лице Клод появилась гримаса отвращения.

— Я не обязана походить на старую высушенную грушу только потому, что вы с папой не делите ложе.

Меня так и подмывало ударить ее по пухлым красным губам так, чтобы из них потекла кровь. Я сделала глубокий вдох.

— Доченька, похоже, это ты меня совершенно не знаешь. — Я распахнула дверь. — Беатрис!

Я крикнула очень громко — на весь дом. Мой крик наверняка слышали дворецкий в кладовых, повар на кухне, конюший в конюшне, служанки на лестнице. Если Жан дома, он, несомненно, тоже слышал, сидя у себя в кабинете.

Наступила тишина, более напоминающая кратковременное затишье перед вспышкой молнии и ударом грома. А затем дверь в соседнюю комнату рывком распахнулась и вбежала Беатрис, за ней — камеристки. При виде меня Беатрис сбавила шаг, а камеристки застыли как вкопанные на равном расстоянии друг от друга, точно жемчужины на нитке. В дверном проеме встали Жанна и малышка Женевьева, заглядывая внутрь.

Я схватила Клод за руку и грубо подтащила ее к дверям, так что она очутилась лицом к лицу с Беатрис.

— Беатрис, отныне ты служишь моей дочери. Не спускай с нее глаз ни днем ни ночью. Куда бы она ни пошла, следуй за ней: на мессу, на рынок, в гости, к портному, на уроки танцев. Ты будешь с ней, когда она ест, катается верхом или спит, и не в одной комнате, а в одной постели. Ни на миг не выпускай ее из виду. Стой рядом, когда она отправляет малую нужду.

Одна из камеристок разинула рот от удивления.

— Докладывай мне, если она вдруг чихнет, рыгнет или пустит газы.

Клод рыдала.

— Ты обязана знать, когда ей пора расчесать волосы, когда у нее месячные, когда она плачет. Беатрис и все прочие, вам наказано проследить, чтобы во время весеннего пира ни один мужчина не приблизился к Клод даже на пушечный выстрел. Никаких разговоров, никаких танцев, никаких стояний рядом. Отныне моей дочери нет доверия. Для нее это будет скверный праздник. Но главное, Клод должна обучиться почитать родителей. Поэтому она безотлагательно отправляется на неделю в Нантерр к моей матери, а я посылаю нарочного с предупреждением: пусть при необходимости пустит в ход розги.

— Мамочка, — шептала Клод, — ну пожалуйста.

— Тихо. — Я бросила суровый взгляд на Беатрис. — Беатрис, собери вещи Клод.

Беатрис закусила губу.

— Слушаюсь, госпожа, — ответила она, потупив глаза. — Bien sûr.[7]

Она прошмыгнула между мной и Клод и склонилась над сундуком с платьями.

Я вышла из комнаты и быстрым шагом направилась к себе. Камеристки вереницей потянулись за мной, точно я была матерью-уткой, а они выводком утят. Войдя в опочивальню, я обратила внимание на младших дочерей, которые стояли, понурив головы. Оказывается, они тоже пошли за мной. Одна из камеристок прикрыла дверь.

— Помолимся о спасении души Клод, — произнесла я, глядя на их печальные лица.

И мы опустились на колени.

Загрузка...