Моей любви, Фернандо Филиберто Мария,
прекраснейшему мужчине Венеции
Альберто Ромини,
лучшему мужчине Перуджо
Чаку Адамсу,
лучшему мужчине Чепел-Хилл
Альберто Беттини,
лучшему мужчине Савиньо
Розали Сигел,
прекрасной даме из Пеннингтона
Эдне Троманс,
лапушке с голубыми глазами
У дона Паоло был день рождения, и вся деревня сошлась на пьяццу чествовать его. Играл оркестр, рекой лилось вино, танцевали дети… А когда он на мгновение остался один под перголой, к всеми любимому священнику подошла маленькая девочка.
— Дон Паоло, разве ты не счастлив? — спросила она его.
— Конечно, счастлив, — ответил он девочке.
— Почему же ты не плачешь?
Колбаски заранее запекли в хлебной печи. Теперь они, пухлые и хрустящие, в тех же мелких сковородках грелись на углях жаровни, и их аппетитный запах расходился по всей пьяцце. Рядом, на другом столе, на газовой плитке стоял котел, вмещавший, наверно, не один галлон местного красного вина. В его пурпурных глубинах плавали апельсины целиком с проколотой кожурой, и женщина в меховой шляпе и в свитере поверх фартука, поднявшись на приступочку, помешивала вино длинной деревянной ложкой. Чуть не каждый, проходя мимо, твердил ей одно и тоже:
— Смотри, чтобы не закипело, Мауриция. Per carita, non farla bollire. Помилуй боже, чтоб не закипело!
Мауриция ревностно следила за глинтвейном, весело переговариваясь через пьяццу с мастером поленты. Его медный, почерневший и помятый котел стоял на кованой подставке над грудой подернувшихся пеплом тлеющих углей, окруженных камнями. Белый фартук был повязан поверх джинсов, а от январского холода парня защищала только тонкая футболка с символом рок-группы «U-2»: она натягивалась на груди, когда он палкой от швабры помешивал булькающую кашу, всегда в одном направлении. Мешать поленту против часовой стрелки — значит шутить с бедой. Это вам скажет любой умбриец.
— Polenta incatenata stasera. Сегодня полента с цепями, — сообщил он Мауриции и показал на большую миску белых бобов, которые подбросит в кукурузную кашу, когда она равномерно загустеет. Чье-то живое воображение в невесть каком веке подсказало повару, что белые бобы, проступающие в густом желтом вареве, похожи на цепи. Но умбрийцам важно, не как это вышло, главное — сохранить традицию, и потому название «полента с цепями» осталось в веках.
Один край пьяццы огораживала каменная стена с низкими деревянными воротцами. За ними на полпролета лестница уходила в грот, большую пещеру, превращенную в деревенскую кухню и освещенную работающими от генератора лампочками. Столом служила мраморная плита, лежащая на козлах. Теперь над ней клубами взметалась мука. В двух глубоких сковородках на дровяной плите пузырилось масло. Сегодня в кухне замешивали, раскатывали и обжаривали хлебное тесто. Все это проделывали женщины, одетые, как здесь принято, в неизменные: цветастый фартук и шаль или свитер, и, по случаю зимнего времени — вязаные колпачки с помпонами или шерстяные платки. Все они жили рядом с пьяццей, а кое-кто и в палаццо, выходивших прямо на площадь. Но вместо того, чтобы стряпать в одиночку на собственных кухнях, они предпочитали собираться в этой пещере, чтобы готовить пир на всю деревню или консервировать сбитые ветром фрукты или излишки помидор. Здесь же обычно ставили дозревать сыры и вешали вялиться вымоченные в вине свиные окорока. И чувствовалось, что это не просто кухня, но и место для отдохновения души — что-то вроде бара, где их мужчины могут за стаканчиком вина переброситься в картишки.
Вот две женщины втащили в кухню мешок муки. Две другие вышли, неся вдвоем деревянный ящик из-под винных бутылок, наполненный горячими хлебцами — tortucce. Следом за ними шла еще одна, ловко удерживая нагруженный ящик на голове. Она расчищала себе путь, расталкивая народ крутыми бедрами, вырез старого растянутого свитера спереди съехал, обнажая мягкую, смуглую, распирающую платье грудь, достойную Юноны. Это вызывало в толпе восторг и восхищение, мужчины целовали кончики пальцев, восклицая:
— Ciao, bellezza! Ciao, Miranda bella mia! Привет, красавица! Привет, Миранда, красотка моя!
Миранда опустила ношу с хлебом рядом с колбасками, после чего развеселила весь народ, схватив и подняв мужика-коротышку, обещая поджарить его на решетке, если он не начнет вести себя как подобает. Ей было под семьдесят, а мужчине — за восемьдесят. Всякий сказал бы вам, что они с годами не старятся, а молодеют, ведь хорошо прожитая жизнь движется вспять. Это, как и единственно правильный способ помешивать поленту — умбрийская истина. Истина номер два.
И вот ужин в честь дня святого Антония готов. Святой — покровитель этой умбрийской деревни, его статуи и изображения знакомы здесь каждому, как лицо любимого дядюшки. Со святыми здесь обращаются так же запросто, как друг с другом, в отношении к ним кроется тайна, и не надо ее нарушать. И я начинаю думать, что это — умбрийская истина номер три.
Теперь стряпухи выходили из кухни, вытирая руки о передники, застегивая жакеты и потуже подвязывая шали. Они замешались в толпу из сотни человек, бурлившую в ожидании. Немногочисленных гостей вроде нас, прибывших из соседних поселков Умбрии и Тосканы, радушно приветствовали и водили по площади, знакомя с народом. В воздухе повисло ожидание. Даже в вечернем свете, казалось, зрело предвкушение. Словно потертый старинный красный бархат слишком туго натянули на небо, а уходящее солнце проткнуло его лучами, подсветив жаркой роскошью мгновение и запечатлевая его навеки, как вспышка старинного фотоаппарата или золотой мазок кисти. Так, замирая перед дверями, ждут начала праздника дети, или собравшиеся в церкви гости выглядывают, когда же прибудет невеста. Все теперь ждали своего святого и костра, которым почтят его. После захода солнца похолодало, и ожидание затягивалось.
Спасение пришло с края площади. Трое мужчин шагнули вперед, сжимая в кулаках пучки хвороста, вздымая их вверх, как обнаженные мечи. Это три поколения одной семьи — отец, дед и сын. Каждого зовут Антонио. С другой стороны показался маленький человек с тонзурой в пурпурном одеянии. С горящим факелом в руках он, улыбаясь, направился к трем Антонио. Епископ. Мужчины, словно мальчики-служки, преклонили перед ним колени на камнях мостовой. Епископ поцеловал каждого в макушку, поджег от своего факела пучки веточек, и все четверо быстрым движением, отточенным, как у дискоболов на песчаной площадке, метнули огни в огромную пирамиду дров. Сложенные поленницей дубовые стволы, расколотые вдоль и пропитанные бензином, вспыхнули и превратились в тотем, дикарский и ужасающий. Костер в шестьдесят футов высотой казался еще выше, когда по маслянистым черным спинам бревен метнулись языки пламени. Толпа подалась в первобытном трепете. Только отсутствие жертвенного агнца или бледнокожей девственницы отличало этот огонь от костров древних. Единым меднозвучным голосом языческое племя воспело псалом в алом дыму костра святого Антония, заставляя каждого осознать, как все мы малы перед величием мира. И это была умбрийская истина номер четыре.
— Ti piacciono, heh? — Нравится? — спросил пекарь мужчину, с удовольствием уплетавшего сочный, истекающий соком хлебец с колбаской. — Le ho arrostite io, это я их пек.
— Ма, io le ho preparate, но я их делал! — возразил мясник.
— Ма, gardate, ragazzi, sono io che ho ammazzato il maiale, но, послушайте, ребята, это я заколол свинью, — вмешался крестьянин.
Его одобрительно хлопнули по спине и чокнулись стаканами.
Словно дароносица на алтаре, на белой скатерти в окружении свечей возлежал огромный круг сыра. Кто-то назвал его «pecorino ignorante» — «невежественный пекорино». Этот сыр из овечьего молока сделан на старый лад и «не ведает» о новых требованиях государственной санитарной службы. Это незаконный пекорино, сваренный так, как должно варить сыр, говорит приготовивший его пастух, постукивая по форме костяшками пальцев в поисках естественной трещинки. Как скульптор, знакомящийся с камнем для статуи.
Почему мы всегда представляем пастуха старцем, беззубым, закутанным в шкуры, в надвинутой на лоб остроконечной шляпе? Этому было лет тридцать, у него светло-зеленые, как свежевыжатое оливковое масло, широко расставленные глаза. На нем бежевый свитер с воротом-хомутом, на ногах пара отличных сапог. Он — представитель шестого поколения овцеводов и сыроваров, живет с семьей в каменном доме восемнадцатого века, стоящем среди лугов, где пасутся его стада. Он гоняет на «Харлее», но оставляет его на краю пастбища, чтобы не напугать овец. Привезенный им сыр — завернутый в табачные листья трехкилограммовый круг, два года вызревавший в унаследованной от предков терракотовой форме — рассыпался бронзовыми крошками, когда он взломал корочку, ударив молотком по рукояти широкого ножа. Народ выстроился в очередь. В руках у каждого был бумажный стаканчик с черным медом. Каждый, получив свой кусок, макал его в мед и съедал как единственную в мире пищу. Воистину, «невежественный сыр»!
Еще один стол был уставлен девятью или десятью сортами оливкового масла и душистыми, как цветы апельсина, кексами. Вкус и запах у каждого отличается, как руки и души кухарок. Многие, из вежливости или от жадности, старались попробовать по чуть-чуть от всего. Тем временем Мауриция все стерегла свое вино, подливая холодного при первых признаках бурления, а Миранда Пышногрудая рассказывала о чудесах святого Антония стайке детей, пыхтя сражавшихся за право подержать серебристый воздушный шар.
О празднике святого Антонио мы узнали из объявлений, от руки написанных крупными подтекающими буквами. Они висели на каждом фонарном столбе и под каждым мостом у дороги вдоль озера: «Festa di SantʼAntonio Abate, 17 Gennaio».
— Видел объявление? Это сегодня. Сегодня — день святого Антонио. Не хочешь заглянуть? — рискнула спросить я, хотя губы моего мужа были поджаты, язвительность затаилась в заострившихся резких складках щек, а ладони ритмично похлопывали по баранке руля.
Мы возвращались в Сан-Кассиано после еще одного дня, впустую потраченного на поиски дома. «Очередного дома», как говорил Барлоццо.
Со временем человек привыкает к уловкам, пыли в глаза и тихому презрительному шипению, сопутствующим покупке и продаже (и даже аренде) столь субъективно воспринимаемого предмета, как стены и пространство между ними. Но нынешний день был сплошным издевательством. Поэтому я промолчала, не получив ответа на свой вопрос о святом Антонии. Понимала, что муж всеми силами старается не примешивать к мыслям о неком рыжебородом агенте размышления об убийстве.
Означенный агент повез нас смотреть, как он выразился, «сельский дом» в одной из коммун, окружавших великолепный, расположенный на холме городок Тоди. Всю дорогу, сидя с нами в машине, он воспевал освещение, поразительную мягкость света, окутывающего дом в любое время суток.
— Luminosissima, наисветлейший, — закончил он, подъезжая к цели.
Так оно и было. И крыша ему не препятствовала.
— Ах да, крыша! Насчет нее договорились — ждем только permessi, разрешения от сопите, городского совета. Вы ведь знаете, тут мы не решаем, но нас заверили, что работы начнутся на следующей неделе. Через месяц-другой закончат.
Сколько раз мы слышали эту песню о permessi, сколько раз наши вопросы и недоумение расшибались об одно-единственное упоминания о сопите, произнесенное агентом.
— А пока посмотрите: в винном погребе две дополнительные комнаты, — продолжал он, открывая подгнившую дверь в смрадное подземелье, заваленное инструментами и кастрюлями, оставшимися от лучших времен.
Я вдруг почувствовала, что сил больше нет, что мне больше не нужен ни Рыжебородый, ни permessi. Что касается великой идеи comune, ну…
— Признайте, signori, это просто мечта иностранца, нет? — продолжал Рыжебородый. — Жить под солнцем Италии…
Говоря, он ощипывал засохшие бутоны с куста гортензии — даже его утомила эта игра. Понурившись, молча, он отвез нас обратно в центр городка, по дороге раскручивая с шеи красивый зеленый шарф. Актер, снимающий костюм. Впрочем, Рыжебородый выступал только в финале дня. Спектакль начался с восьми утра.
Первой остановкой у нас был осмотр «un appartamento in affito, centra storico di Todi; terzo piano di un palazzo prestigioso del settecento, restaurato in modo pittoresco», сдающейся в аренду квартиры в историческом центре Тоди: третий этаж престижного здания семнадцатого века, живописно отреставрированного. Помимо самой рекламы, нас очаровали уже pòrtone, ворота во двор. Длинный сумрачный проход, тусклый потрескавшийся мрамор — колонны цвета ржавчины и винного оттенка, смутные и светящиеся в пыльном свете.
С забившимися сильнее сердцами, улыбаясь своей удаче и едва касаясь огораживающего бархатного шнура, мы поднимались по низким ступеням, мягким изгибом взлетавших на три этажа и резко оборвавшихся перед огромной двойной дверью — из резного дерева, со скошенным карнизом, с тусклым блеском спелого черного винограда. У меня перехватило дыхание. Молотками служили две бронзовые головки мавров. Я резко постучала три раза и замерла, готовясь вступить в свой новый дом, отдергивая жакет, поправляя шляпку над бровями. Где же Фернандо? Он, отдуваясь, одолел последний изгиб лестницы в тот миг, когда синьор Лука из агентства недвижимости открыл дверь. Поклоны и рукопожатия состоялись перед дверью.
Изысканность и «живописность» разделял лишь дверной порог. Низкие подвесные потолки, гладко оштукатуренные стены, пупырчатые матовые абажуры с яркими лампочками и пластиковые плинтусы задавали тон гостиной. Дом был задушен, варварски ограблен, лишен малейших архитектурных и культурных намеков на эпоху Ренессанса, ни малейшего проблеска его духа и настроения.
Наверное, дальше все не так страшно, твердила я себе. Я сознавала, что мой муж с агентом топают у меня за спиной, но слышала только собственный скорбный стон. Я открывала и закрывала двери, одну за другой, первую очень медленно, дальше — быстрее, пока не перепробовала все, не убедилась, что расчленение трупа завершено. Шесть спален — постмодернистские кубы, каждая по восемь квадратных футов. Две ванные с металлическими душевыми кабинами, втиснутыми напротив лилипутских унитазов из детсадовского туалета. Главной изюминкой стала кухня фабричной сборки, приткнувшаяся в темном углу за переборкой из яркого пластика. Темно-желтого тисненого пластика. Фернандо, лучше меня сохранявший присутствие духа перед лицом любых ужасов, слушал, как синьор Лука, глядя на нас бараньими глазами, перечислял возможности использования этих апартаментов.
Мы могли бы сдавать комнаты иностранным студентам, приезжающим в Тоди изучать итальянский, говорил он, или студентам музыкальных курсов, или начинающим художникам и скульпторам. Еще лучше, мы могли бы дать что-то вроде rapporto — эвфемизм для взятки — местному театральному менеджеру, чтобы нам присылали актеров и звезд рока. Всего-то и надо, что брать арендную плату на пару тысяч лир ниже, чем в самом дешевом отеле, и — пфф! — готово, провозгласил он, взмахнув руками и откинув голову, словно дирижируя «Апассионатой». Мысль, что мы ищем квартиру для себя, что мы ни словом не заикнулись ни ему, ни кому другому о желании содержать приют для бродячих скрипачей, даже не пришла в голову синьору Луке.
Из незамеченного нами очередного купе — еще одной спальни — выскочила вторая скрипка этого оркестра — Адольфо. Оба агента убеждены, что сдадут квартиру. Этим же утром. Нам или любому другому из двенадцати — я сосчитала, двенадцать — клиентов, записанных на листке из кожаной записной книжки синьора Луки. Фернандо упорно изображал интерес, задумчиво кивал, не замечая моих свирепых щипков. Кот и лиса добивались подписей, задатка и скрепления печатью трех сотен листов официальных бланков, составленных заранее и требовавших только вписать персональные данные арендатора. Они собирались закончить до обеда.
Я последовала примеру Фернандо. Перестала толкать его в бок и ругаться, шипя вполголоса на английском, французском и испанском. Если вежливые кивки помогут нам выбраться отсюда быстрее, чем брань, я готова кивать. Мне только и хотелось сбежать по величественной лестнице через великолепный двор в трескучий мороз умбрийской зимы. И выпить эспрессо.
Мы сидели в кафе, отставив опустевшие чашки. Я понимала, что муж готовится произнести тираду о культурных различиях.
— Вот, дай, я еще раз прочту тебе объявление.
Он прочел — хитрый лис! И тем же лисьим голосом объяснил, что все в нем правда, от слова до слова. Разве квартира расположена не в историческом центре Тоди? Разве не на третьем этаже престижного здания семнадцатого века? А стиль дело вкуса, так что кто-то вполне может счесть перестройку квартиры «живописной». Термин не обещает, что она покажется живописной кому-то, кроме реставратора.
— Если тебя тошнит от того, что с ней сделали, это означает только, что приманка рассчитана не на тебя. Тебя обманули собственные ожидания. Рано или поздно кто-то сочтет эту квартиру самой подходящей. Городские власти, охраняющие историческое наследие, интересуются только наружным видом. Отцов города не волнует, что делает владелец с интерьерами своей собственности. Сохранная реставрация требуется только для наружных стен. Ни единой оконной рамы, ни угол наклона крыши, ни высоту дымовых труб не дозволяется изменять так, чтобы это нарушило внешний облик. А внутри можно творить все, что угодно. Если ты безоговорочно с этим смиришься, тебе легче станет подыскивать дом в этой части света. — Он закончил свой монолог, разведя руками. Знак, что говорить больше не о чем. Особенно мне.
Я сидела, как могла переваривала его речь, добавляя то, что и сама знала о проблемах итальянской архитектуры, и с чем давным-давно смирилась. В самом деле, в этом вопросе существует такое единство, как ни в одном другом разделе итальянской культуры. По всей стране одно и то же. Человек покупает руины и самостоятельно их реставрирует или арендует бывшие руины, которые кто-то любовно и точно отреставрировал для себя, а теперь жить здесь ему не по карману, а продать жалко. Но подобные здания как правило сдают только на короткий срок. Все труднее становится найти тщательно отреставрированное помещение для долгосрочной аренды. Летом квартиры, особняки и виллы высшей категории ценятся на вес золота, да и в другие сезоны цены падают лишь немного. То, что мы видели этим утром — яркий образчик помещения, доступного для долгосрочной аренды, не только в Тоскане и Умбрии, но и по всей Италии.
Впрочем, даже упрямая рассудительность Фернандо таяла вместе с коротким январским днем. Рыжебородый исчерпал последние крохи его венецианской снисходительности. И вот теперь мой муж кипел, непозволительно быстро проходил повороты и проклинал в душе весь полуостров. Со всем его населением. Я не пыталась утешать его. Он итальянец, а этот день предоставил ему исключительно обоснованный повод для страданий. Он будет бушевать и проклинать, замкнувшись в своей машине, перед единственным зрителем — передо мной. У него есть возможности sfogo, «спустить пар», и он проделает это без помех. Весь день он поддерживал — или так ему кажется — bella figura, хорошее впечатление, не позволяя себе даже поморщиться. А вот я не скрывала того, что чувствую, на каждом шагу создавая figuraccia — дурное впечатление. Фернандо волнует, как он выглядит. Меня — что я чувствую. Я понимала, что он должен еще хоть раз стукнуть ладонью по баранке. И, пожалуй, еще раз поклянется отомстить. А уж потом можно будет подумать о кострах и жареных колбасках. И о чашке горячего вина со пряностями. Так и вышло. И вот костер, и еда, и поданное Маурицией горячее вино, и доброта незнакомцев утешили его. Фернандо снова в мире со своей страной. И со своими земляками.
Епископ, сменив торжественный пурпур на вельветовые брюки и пуховую жилетку, попросил внимания. Близился розыгрыш праздничного призового билета. Тачка — с блестящим черным номером, одолженная на один вечер из ferramenta, магазина хозтоваров — выстелена отглаженной, пожелтевшей от времени скатертью. Ее щедро набили салями, прошутто и сырами, ожерельями сушеных фиг и низками лаврового листа, гранатами и хурмой на веточках. В бумажных коробках покоились гнезда домашней пасты, завернутые в кухонные полотенца. Хлебы, кексы, тартинки с джемом и печенье, посыпанное сахарной пудрой. И рядом — кувшины домашнего вина. Все это — приношения поселян, их взнос за этот вечер. Кроме того, каждый купил лотерейный билет за 5000 лир — примерно два с половиной доллара. Прибыль от продажи билетов передана местным крестьянкам на устройство праздника, а то, что останется, пойдет на другие импровизированные пиршества. Мне понравилось, что в тачке все лежало вперемешку, фрукты прямо на сырах, печенье свободно рассыпано, и все вместе составляло безыскусный натюрморт изобилия.
Еще один символ изобилия представлял сам победитель. Выигрышный билет достался кругленькому малышу с большими каштановыми глазами и румянцем на смуглых щеках. Поначалу он как будто стеснялся, тянул мать за руку, чтобы она вместе с ним вышла получать приз. Заметив его колебания, епископ подкатил тачку к мальчику, и толпа разразилась одобрительными криками. Ручки малыша в коричневых перчатках перехватили тачку, и, наскоро посоветовавшись с матерью, мальчуган покатил ее по пьяцце. Он решил раздарить награду и просил каждого выбирать, что ему нравится. Порой мальчик задерживался, чтобы рассказать кому-то, как приготовить подарок, как нарезать, с чем подать. От восторга перед собственными рецептами он то и дело закатывал глаза.
Я спросила у гордой матери, сколько ему лет. Скоро будет десять. Она, разрумянившись, со слезами на глазах, одергивала свитер, приглаживала свои черные кудри. Никто, тем более она, не хотел говорить о круге почета, только что завершенном ее сыном при свете костра святого Антония в маленьком умбрийском селении.
В церкви устроили танцы. На затянутых красной бумагой составленных столах, заботливо приготовленных под сцену, играли двое. Играли, один на аккордеоне, другой на синтезаторе, каждый прикрыв глаза и подпевая мелодии своими словами. Для тромбониста наверху места не хватило, и он, приплясывая, дул в трубу у них под ногами. Играли нечто вроде польки, и мне вздумалось потанцевать. Фернандо заявил, что в довершение этого дня ему только и не хватало моих танцев. Я посоветовала ему отвернуться.
Большинство детей и пожилых женщин, сохраняя солидность, кружились и притопывали, время от времени позволяя себе маленький пируэт. Я постояла на краю площадки, ожидая приглашения, и, не дождавшись, протянула руку одной из танцующих. Та мигом втянула меня в круг. Я сперва повторяла их движения, потом потихоньку начала танцевать по-своему. Теперь они повторяли мой танец, пока мы все не расхохотались, закружившись вихрем.
Я поискала глазами Фернандо и увидела, что он стоит снаружи, подпирая стену палаццо. Он усмехался и покачивал головой, словно говоря: «Просто не верится, но я так рад за тебя!». Потом он, не вынимая изо рта сигареты, сложил губы как для поцелуя. Я вышла и встала рядом. Он притянул меня к себе, и мы вместе стали смотреть. Я задумалась, как воодушевляет этих людей хрупкость мгновения и вековечность мира. Мне снова вспомнилась умбрийская истина номер четыре: «Помнить, как малы мы перед величием мира». И сознавая этот масштаб, они играли свой импровизированный спектакль не ради того, чтобы забыть, а чтобы помнить.
Стряпухи уже прогуливались в толпе, совершая нечто вроде триумфального обхода. Миранда Пышногрудая, проходя мимо нас, задержалась, чтобы спросить, понравился ли нам праздник. Мы, словно заранее сговорились, пристроились к ней, в арьергарде украшенных фартуками героинь. Миранда рассказала нам, что она из поселка Орвието, вдова здешнего жителя, и сама прожила здесь двадцать лет. Когда он скончался, она вернулась в Орвието, чтобы заботиться о престарелых родителях.
— Их уже десять лет как нет, — продолжала она, — но я осталась в Орвието. Не могу расстаться с домом, где жила девочкой, где провели детство и моя мать, и ее мать. Не могу отказаться от своей истории. Бываю здесь почти каждое воскресенье, навещаю подруг, но я родилась в Орвието и умру в Орвието, mа io sono nata Orvietana e moriro Orivietana.
Она назвала себя tuttafare, работницей по дому на все руки. Служила в семье, в которой ее мать пятьдесят лет работала кухаркой, а отец, намного дольше, садовником. Она пожала нам руки, взглянула, словно хотела что-то еще сказать или, может быть, спросить, но только улыбнулась и отошла к подругам.
— Она мне нравится. Если я все же открою таверну с одним столом на двенадцать мест, приглашу ее готовить, — сказала я мужу, наблюдая, как ловко и плавно Миранда пробирается сквозь толпу.
— Никогда в жизни у нас не будет таверны. Во всяком случае, не скоро будет. Нам бы для начала найти место, где жить.
— А почему нельзя работать там же, где живем?
— Потому что существуют правила, разрешения и установления. Знаешь, все эти скучные дела, которыми ты не интересуешься. Однако стоит их хоть чуточку нарушить, и к нашим дверям явится finanza.
— Я открою дверь. Приглашу их поужинать. Всякий мужчина с пистолетом и в сапогах — охотник поесть. Все от них откупаются. Я откуплюсь теплыми кукурузными хлебцами с орехом и мясным жарким в винном соусе.
— Что меня пугает в твоих выдумках, это что они почти такие же толковые, как безрассудные. Возможно, многие из них и сработают.
Я не ответила, запомнив его замечание на будущее. Он тоже смолк, возможно, досадуя на свою уступку.
Облака, как и угли костра, догорали, при каждом порыве ветра вздрагивали листья и проглядывали рассыпанные по небу хрустальной крошкой мерцающие звезды. А с кухни уже доносился новый аромат. Там жарили что-то сладкое. Или мне почудилось. Мы готовы были пуститься в путь по извилистой дороге к дому. Рыжебородый и дом без крыши почти стерлись из памяти. Мы прощались и благодарили, когда одна из стряпух протянула нам пакет — теплый, украшенный нежными блестками жира.
— Ciambelle di SantʼAntonio, — сказала она.
Как видно, Сан-Антонио тоже любит крендельки.
Со смерти Флорианы прошел почти год, который мы мирно, хотя и довольно одиноко провели в нашем ветшающем старом доме. Мы, словно оставляли за столом почетное кресло для Илии, всегда оказывались дома к четырехчасовому колоколу, на случай, если зайдет Барлоццо. Он заходил все реже, улыбался и похлопывал нас по плечам, говорил, как чудесно мы выглядим. Держался замкнуто. Почти все время проводил в трудах над своими, приобретенными наконец, руинами, таскал мусор, менял разбитую черепицу, чинил проводку. Заново засадил виноградник. Поначалу мы ездили вместе с ним, готовы были помочь воплотить его грандиозные планы. Но планы его затевались ради Флори, и теперь — как и все остальное без нее — они казались безнадежными. Он работал, чтобы чем-нибудь заняться, его печаль выражалась потребностью в движении. Он не строил дом, а подгонял друг к другу обломки отчаяния.
Ни у нас, ни у него не было телефона, поэтому мы оставляли друг другу записки в центральном баре. «6 июня. Придешь завтра ужинать? Запеченная говядина с пюре из белых бобов. Без десерта. Вечером в полдевятого. Привет, Чу». Эта система слабо помогала против непредсказуемости его визитов. Он сутки напролет проводил в развалинах, спал в грузовике или, летом, у кухонного очага, который превратил в дровяную печь. Пораженный горем зверь прятался в логове. Он так работал до изнеможения, у него не оставалось сил вернуться в Сан-Кассиано, он уставал так, что не мог даже поесть или раздеться, чтобы забыть о своей тоске. В купании старый Князь не нуждался. Не раз по утрам, давно не получая от него вестей, мы объезжали изгибы берегов озера Корбара, мимо золотой змеи Тибра — капуччино остывает в бумажном стаканчике, в мешке хлеб и ветчина — и находили его свернувшимся в комок в груде затхлых одеял и подушек, оставшихся от прежнего владельца и совсем недавно служивших подстилкой заблудившимся овцам и козам. Уход Флори словно стирал его с полотна жизни, от него остались одни кости, обтянутые бледной и призрачной как лунный свет кожей. Прежними были только глаза. Продолговатые черные глаза, в которых мерцало серебро. И даже когда он смеялся, в них бушевала боль и стояли немеркнущие картины ее жизни. Флори ушла, но не совсем.
— Она не уйдет, Чу. Я пытаюсь сорвать ее лицо, но она появляется на прежнем месте, как паутина. А иногда ночью я просыпаюсь и не могу ее найти, не могу заново сложить осколки ее лица, и тогда мне еще хуже. Слушай, я сейчас для вас не лучшая компания. И не знаю, стану ли прежним скоро или хоть когда-нибудь, зато точно знаю, что самое время вам сойти с моста, на котором вы живете.
Его метафоры всегда заставали меня врасплох, и минуту я не понимала, о каком мосте речь. Но я заметила, что у него и голос изменился: в нем нет больше скрипучей язвительности. Он теперь звучал напевно: вверх-вниз, вверх-вниз, то тихо, то мощно, то гортанно, отчаянно и сходил на шепот, когда иссякало дыхание. А с новым вздохом голос оказывался моложе и почти робким. И музыкальная фраза повторялась.
— Такова вся ваша жизнь в Сан-Кассиано. Мост от Венеции к… не знаю, к следующему дому. Но меня тревожит, что вы задерживаетесь тут ради меня. И что я могу захотеть, чтобы вы задержались. Я люблю тебя, Чу. Люблю тебя и этого твоего мужа. Кровная связь в любви значит меньше всего: вы — мои дети. И поэтому я хочу, чтобы вы ушли. Вы переросли эти места. И думаю, это значит, что вы и меня переросли. Во всяком случае, меня осязаемого, ежедневного, и все то, что мы значим друг для друга. Если вы задержитесь слишком надолго, то уже не сможете уйти. Еще немного, и вы станете «той странной парой, что живет у поворота на Челле». Вам удалось покинуть банк и Лагуну, вы собрали коллекцию воспоминаний, сочных и сладких, как сентябрьские сливы. Забирайте их и бегите. Сан-Кассиано меняется, и не в ту сторону, куда вам нужно. Реконструкция старых спа вряд ли привлечет дам в кринолинах, подъезжающих в гербовых каретах с газовыми фонарями. Сюда нагрянут большие черные авто, полные загорелых женщин и мужчин в семисотдолларовых ботинках на босу ногу. Вы знаете, о ком я: о людях, которые тратят на ботинки все деньги, так что на носки уже не остается. Вот кто понаедет в эти места. Захватят их, как полчища Ганнибала. Шикарное вторжение воинов, верящих в горячую грязь и холодное шампанское. Если вы останетесь, вам придется жить по-новому, Чу. Придется поспевать за временем, чтобы вас не приняли за византийцев.
— Я и есть византийка.
В его глазах мелькнул смех и пропал мгновенно, как змеиный язык.
— Все торговцы разбогатеют, все дома подорожают вчетверо, и даже обрывки прошлого, которые мы передаем друг другу из рук в руки и называем традициями, даже они, если ты не заметила, едва не расползаются в руках. Знаешь, что я думаю? Я думаю, что лучшие времена прошли. Пора уходить. Кроме того, рента, которую вы платите, бог весть во сколько раз выше того, что стоит этот дом. Думаю, Луччи сидит у своего благородного камина, потягивая остатки своего благородного вина, и хихикает над вами.
— Я тебе не говорила, что ты самый красноречивый тип, какого я знала в жизни? — спросила я, вставая со ступеньки заднего крыльца, где мы сидели на солнышке. Мне хотелось взглянуть ему в лицо. — Не слишком ли ты торопишься? Сан-Кассиано не пропадет в одночасье только потому, что откроют спа-курорт. А иные перемены будут и к лучшему. Тебя послушать, нам надо сорваться с места и укрыться в лесах? Не так уж меня пугают большие черные машины и мужчины без носков.
— А ты не боишься исчерпать гостеприимство?
— Как это понимать? Чье гостеприимство? Твое?
— Нет, не мое. Я говорю о том гостеприимстве, которое ты ощутила, когда приехала сюда; о том, что исходило из тебя. Куда подевалось твое элегантное чувство такта? Твое знание, когда прийти, когда уйти? Ты не заметила окончания, Чу, естественного конца, наступившего этим утром или год назад. Не знаю точно когда, но знаю, что вы пробыли слишком долго. Даже если бы не проклятые спа, я просто не верю, что для вас двоих это — последний дом. Вам нет смысла оставаться.
Он ворошил меня, как огонь, стараясь выбить искры. Добиваясь вспышки.
— Я тебя не понимаю, — сказала я. — Для начала скажи мне, какой смысл есть в чем бы то ни было. И кто когда говорил, что это — последний дом? Ни я, ни Фернандо никогда не думали провести остаток дней в палаццо Барлоццо. Но пока нам в нем хорошо, мы не прячемся и не притворяемся. И мы остаемся здесь не ради тебя. Ради нас. И тебя. — Последнюю фразу я произнесла тише, пристально глядя на него.
— Как давно между нами не случалось доброй ссоры, Чу! И в жестокой истине есть свои радости. Я без вас тоскую, но ведь я не предлагаю вам перебраться в Тасманию. Я говорю о квартире или доме в городке хоть немного побольше, если хотите, в тосканском поселке, где будет больше…
— Больше чего?
— Больше людей, больше стимулов, больше возможностей, пожалуй. И, думаю, после пары холодных зим вам не помешало бы отопление. И кухня.
— Мне нравится моя кухня.
— Ты привыкла к своей кухне. Так вы оба обходитесь со всем, что в вашем доме не так. Вы к этому привыкаете.
Может быть, он прав. Ну и что, если прав? Что плохого в том, чтобы приспособиться? В равновесии? Жить здесь хорошо.
— Ты пишешь? — осведомился он.
Он никогда не расспрашивал о работе и о том, как она продвигается, закончила ли я книгу, начала ли новую. Что за программу мы приготовили для гостей и ждем ли гостей. Поэтому его вопрос застал меня врасплох. И я ответила коротко:
— Вторая книга почти готова к сдаче. Издательство просило, чтобы следующая была мемуарной. Рассказ о том, как я познакомилась с Фернандо. Каково было покидать свою культуру, свою жизнь. Каково это: вскочить на корабль, продать дом, оставить позади все знакомое, поселиться с незнакомцем на берегу Адриатики. Все такое.
— Насколько я знаю, твои кулинарные книги и без того не столько кулинарные, сколько мемуарные. Не так уж много придется менять, как по-твоему?
Он вечно удивлял меня знанием того, о чем мы никогда не говорили. Знанием скрытого.
— А как с деньгами? Вы регулярно питаетесь? И как Фернандо?
Я только кивала. Он замолчал, и минуту я думала, что он переводит дыхание. Потом догадалась, что не находит слов.
— Когда будешь готов, договори остальное, пожалуйста, — попросила я.
— О чем это, по-твоему?
— Думаю, о тебе. Только о тебе.
Новое молчание.
— Я жалею, что не сделал того, что сделала ты, — зашептал он. — Жалею, что не полюбил кого-то больше себя. Себя, которого со временем перестал отличать от своей печали. Как будто я весь состоял из печали, и с этим ничего нельзя было поделать, поэтому я к ней привык. Научился ее лелеять. Повиноваться ей, как госпоже. Я шел, куда она меня вела. Я думал, мой долг — беречь прошлое. Любой ценой поддерживать огонь. Огонь под дождем. Если не считать Флори, этой чудесной передышки, моя жизнь состояла из чужих жизней. Хотел бы я поступить как ты, овладеть ею самому. Вот почему я настаиваю, чтобы ты берегла свою, формировала и направляла ее с той же отвагой, с какой покинула Венецию. Не привыкай к комфорту, Чу! Ты помнишь, какая опасность кроется в комфорте?
Думаю, тогда это и началось — тогда мы с Фернандо всерьез заговорили об отъезде из Сан-Кассиано. Конечно, то один, то другой из нас поднимал эту тему и до Барлоццо. Наш новехонький доморощенный бизнес — экскурсии для англоговорящих туристов, приходивших в восторг от обедов и вин в городках на холмах — понемногу налаживался. Однако сам Сан-Кассиано, во всяком случае до открытия курорта, ничем не привлекал путешественников, мечтавших о Тоскане. Им мало было камней средневековой деревушки под ногами современных крестьян. Так что базу для наших туров приходилось располагать в более притягательных городках, устраивая гостей в красивых палаццо или на пригородных виллах. Наши гости желали побывать в Монтепульчано, в Монтальчино, Пьенце, Сиене, Сан-Джиминьяно, Вольтерре, в винодельческих поселках Кьянти, а все это располагалось довольно далеко от Сан-Кассиано. Мы понимали, что лучше бы жить и работать в одном месте, что устроившись так, мы могли бы предложить гостям более уютную обстановку, почти как если бы приглашали их к себе домой. А выходило, что мы сами стали путешественниками, хотя бы и на пятьдесят километров по горным дорогам.
Но если работа давала причину уехать, то Князь был причиной остаться. Так было до того утреннего разговора о мостах, обожженных солнцем женщинах, естественности окончания и о странной паре на холме. О последнем доме. О следующем доме. Может, и правда настала пора уезжать.
Обратившись к Князю с просьбой помочь нам в поисках, мы могли проводить с ним больше времени, наладить отношения. И потому наши субботы стали не только поисками, но и приманкой.
Мы, как встарь, завтракали в баре на площади, набирали про запас белых пицц из forno, due etti di prosciutto, ломоть свежего пекорино, и отбывали. Одну субботу в Монтальчино, другую в Монтепульчано. Всюду повторялось одно и то же. Мы стучались в контору агента по недвижимости, заводили сердечные разговоры с баристой, у которого непременно находилась невестка или кузина, которая подумывала сдать квартиру. И с продавцом фруктов, который знал крестьянина, сдающего чудесный дом у самого города. Если только его сын не задумал жениться. Три недели подряд мы ездили в Пьенцу, поверив агенту, каждый раз убеждавшему нас, что только сегодня давшая объявление la padrona не может нас принять. Она ужасно сожалеет, terribilemente dispiaciuta, — уверял он нас. А в одну субботу мы совсем было решили, что нашли идеальное место в Сиене.
Дом стоял на темной кривой улочке. Сдавался второй этаж большого торжественно-мрачного палаццо из тех, которые выглядят восхитительно одинокими в дождь или при лунном свете. Путаница коридоров и двориков вела к дверям квартиры. Мы вошли прямо в гостиную со стенами, обитыми бледно-зеленой тафтой — и я уже готова была подписать контракт, задушив восторженный вопль при виде черных каменных полов, откликавшихся на мои торопливые шаги, и сводчатых расписных потолков над головой. Каждая комната выглядела величественно законченной, и я не сомневалась, что владелец служил декоратором у Ага-хана. Или сам был маджарским князем. Камин из красного мрамора — на кухне! Я еще раз заглянула в печатный список владений, которые мы должны были посмотреть в то утро, проверяя цену. Месячная плата на 200 ООО лир меньше, чем мы платили за палаццо Барлоццо. «Это наш дом!» — сказала я. Барлоццо и Фернандо молчали.
Я уже готова была запеть, броситься на кашемировую грудь агента и вымаливать у него ручку, когда Князь сказал:
— А окна? Тебя это не беспокоит, Чу? Понимаю, тафта — это твое, и помню, что вы как-то обходились без отопления и электричества, но неужели ты в самом деле могла бы жить в доме без окон?
— Как это, без окон? Конечно, здесь есть…
Окон не было. Вся квартира была искусно устроена во внутренних помещениях, в одном или двух залах. Ни одной наружной стены. Она, как русская матрешка, вставлялась в другую — египетский архитектурный прием, преднамеренный или ошибка строителя. Я принялась расспрашивать агента, но Фернандо повернул меня к выходу и поблагодарил его. Барлоццо был уже на улице.
Потратив на субботние поездки три месяца, Барлоццо стал находить предлоги для отказа, предпочитая целиком отдаться своей империи руин среди виноградных лоз и овец.
— Держите меня в курсе, — сказал он. — Вы наверняка скоро найдете что-нибудь. В Тоскане вы еще не были только на Эльбе. Может, после Наполеона осталось что-то подходящее. С херувимами и линялым шелком. Продолжайте охоту. Когда найдется то, что надо, вы сразу поймете. Кроме того, вы всегда сможете переехать ко мне…
Прошел еще не один месяц, прежде чем мы убедились, что в Тоскане не проверили только Эльбу. Тогда мы распространили поле поисков на соседнюю Умбрию. После Тоди и Рыжебородого с домом без крыши настал черед Перуджи и Сполеты. Потом Губбио, Фолиньо, Беванья, Спелло и Ассизи. Ритм поисков стал заученным как литургия, субботняя служба. Проехать в centro storico, найти агентство недвижимости, рассказать свою историю агенту, даже не притворяющемуся, что слушает, кивать головами на его жалобы, предложить сигарету, в общем унынии выпускать дым из ноздрей, отвергнуть попытки продать нам заброшенную церковь или сдать несколько комнат в замке, который отстроила для себя группа реабилитации наркоманов — государственный проект, нуждающийся в финансировании. Мы отказывались и поворачивались к выходу. Тогда агент неизменно вспоминал вдруг о том или ином «славном местечке», новом или великолепно отреставрированном, шестнадцатого или там семнадцатого века. Все равно, такое сокровище выпадает только раз в жизни бедного агента, и я обязательно позвоню вам сразу как… Ладно, dʼaccordo?
— Dʼaccordo, — соглашались мы, готовясь признать свое поражение.
Судьба подкатила к бару под видом голландца, художника, живущего в Риме. Его спутницей была англичанка, тоже художница, и в то утро они остановились в Сан-Кассиано по дороге в умбрийское селение Кастельвишардо, где только что купили крестьянский дом.
Когда мы признались Яну, что тоже ищем помещение, он надул мускулистую грудь, проглотил остатки утреннего пива и извлек из бумажника огромную визитку.
— Самуэль Уголино. Мой агент в Орвието. Вам надо его повидать. Знает все. Граф Мональдеши, между прочим. Из благородных, — проговорил он, извлекая свое громадное тело из тесного кресла и протягивая на прощанье руку.
Только теперь решила вставить слово его спутница.
— Но в любом случае не вздумайте поселиться на этой скале, — приказала она, глядя исподлобья, так что очки съехали ей на самый кончик носа. — Кстати, я Кэтрин.
— Марлена, очень приятно, — отозвалась я, слегка заинтригованная ее решительным тоном.
— Если уж у вас зашел разговор об Орвието, выпью-ка я еще пива, — объявил Ян, приглашая Фернандо перебраться вместе с ним за стол на веранде. Фернандо оглянулся на меня и закатил глаза.
— Всего минутку, — пообещала я.
— Бывали в Орвието? — осведомилась Кэтрин.
— Да, конечно. Там красиво, правда?
— Пожалуй, самый красивый из городов на холмах. И в Тоскане, и в Умбрии. Плывет на большой плоской вершине, как заколдованный замок. И не только местоположение идеальное, но и количество населения. Достаточно велик, но достаточно мал. И редкая архитектура: остатки римских построек среди дворцов Средневековья и Ренессанса. Вы знаете, что там была вторая столица этрусков? Да-да! В центральной Италии ему нет равных по находкам доримского периода.
Я не понимала, говорит ли в ней художница или ее вдохновило свидание с мэром. После столь грозного предупреждения я никак не ожидала осанны.
— Мы вычеркнули Орвието из списка, — сообщила я ей. — Снова вписали и снова вычеркнули. Он известен не только красотой, но и запредельными ценами.
— Это верно, и это не единственная беда. Городок замкнутый и претенциозный, un isola infelice — несчастный остров. Мы несколько сезонов назад снимали на лето дом в одной из тамошних сельских коммун, потом сняли тот же дом прошлой зимой, когда искали помещение для покупки. Каждый день ездили в город за покупками и просто прогуляться, и, при всем его очаровании, мне никогда не было там комфортно. Ощущала общее пренебрежение, как Эсфирь. Улыбаются только торговцы. И только тем, кто не жалеет денег. Там полно старых состояний. Слишком много старых состояний, и слишком многие пытаются сделать их еще старше, храня деньги под кроватями пятнадцатого века. Говорю вам, даже на рынке завернутые в меха женщины торгуются, как арабки. Представьте себе, женщина в шубе до пят выпрашивает qualcosa in omaggio — что-нибудь даром, у женщины, дрожащей в свитере своего мужа! И живут они тесными кланами за закрытыми дверями, общаются только в барах или на улицах. Странный народ эти орвиетцы. Я жила в разных частях Италии и могу сказать, что они не похожи ни на кого из итальянцев. Ни на южан, ни на северян. Они даже друг друга не любят. Скорее переступят через умирающего, чем протянут руку помощи. В сущности, Орвието — не что иное, как средневековая торговая контора.
Завершив эту речь громким хлопком газетой трехдневной давности по столу, Кэтрин меня покинула.
Если не считать средневековой архитектуры, Орвието в описании Кэтрин напоминал Санта-Барбару. Меня уже не оглушали пылкие обвинительные речи в адрес Италии. Каждый раз, услышав такую, я задумывалась, почему же он или она остается здесь. Возвращались бы в свой Костуолд или Берлин. Возвращались бы в Нью-Йорк. И как это получается, что человек, поселившийся в чужой стране, высмеивает или презирает ее культуру? Завернутые в меха женщины из рассказа Кэтрин напомнили мне об одной знакомой венецианке. Та тоже одевалась богато.
И над ней тоже насмехались крестьяне, от которых она отходила с горсткой подаренных трав, с одной красивой темнокожей грушей на обед, с двумя длинными тонкими усиками порея на суп. Никто не торговался так неуступчиво, как она. И она же — без всякого шума — платила профессору из Падуи за обучение крестьянских детей игре на скрипке или оплачивала поступление в консерваторию Бенедетто Марчелло. В сущности она искренне любила братство рыночных торговцев, и они любили ее, и каждый выказывал свою любовь так, как принято в этой культуре. Венецианка вела себя так, как от нее ожидали, брала и отдавала согласно этикету венецианского общества. Манеры чужой страны шокируют чужака потому, что он подходит к ним с меркой своей культуры — часто идеализированной — как будто его обычаи должны быть универсальными. Как будто новое общество должно приспосабливаться к нему, а не он к обществу. Остатки взглядов колониальных времен, которые все еще разделяют нас. Разным Кэтрин стоило бы об этом помнить.
— Мы встречаемся с синьором Уголино сегодня в шесть. Ян все устроил. Определенно, от разговора с ним хуже не будет. Верно?
— Что ты знаешь о Санта-Барбаре?
— Только, что она покровительствует морякам. Ты собралась поднять парус?
— Туше!
— Это где-то во Франции?
Очередная мраморная лестница к очередным дверям конторы. Шесть часов, мы в Орвието, и мы поднимаемся по ступеням. Глаза за притемненными авиационными очками, руки приглаживают всклокоченные со сна черные волосы, синие ботинки «Конверс» незашнурованы — Самуэль Уголино открывает дверь. У него есть для нас идеальное помещение. Ни малейших сомнений. Мы рта не успели открыть, а он уже сообщил нам об этом. До обмена сигаретами, до жалоб. Самуэль с порога сказал, что у него есть для нас дом.
Что бы там ни было, он несомненно приободрил нас. Насмешил. «Но расскажите же нам о нем, покажите фото, поэтажный план. Где это, какой величины, какого периода? Сколько стоит? Сдается или продается?» На каждый вопрос он отвечал легким потряхиванием вороной шевелюры. Мы явно слишком нетерпеливы. Сохраняйте спокойствие, и все прояснится. Нетерпение — дело дьявола. Все это было сказано хриплым и сиплым голосом, словно он только что спросонья. Вызвав молодого человека из соседней комнаты, Самуэль вручил ему два ключа на черном шнурке — один из них длинный и заржавленный, как ключ от крепостных ворот — и велел проводить нас на несколько метров от своей конторы к дому 34 по Виа дель Дуомо. Сопровождающего звали Никколо. Его светлые карамельные глаза обрамляли густые, как у пони, ресницы, и он, под тучами подступающей грозы, встал между нами, предложив каждому опереться на его руку. Ропот грома звучал, как глас пророка.
Бакалейная лавка, ювелирная мастерская, магазин «пицца на вынос» и траттория выстроились по дороге к палаццо под номером 34.
— Он называется палаццо Убальдини, — пояснил нам Никколо. — Прежде это был летний дом знатного римского семейства.
Мы с Фернандо хранили молчание. Мы остановились, созерцая уютную вечернюю сцену на Виа дель Дуомо. В двух метрах от палаццо Убальдини стояла маленькая часовня, люди входили и выходили из нее. Двери ее были распахнуты, и на улицу лился запах благовоний, смешиваясь с ароматом эспрессо и вина из крошечного бара рядом с ней. Орвиетцы запасались к ужину, несли мешочки с овощами, коробки выпечки, перевязанные бумажными ленточками. Кое-кто присел на скамейке, чтобы пересказать или выслушать новости дня, другие пристроились к стойке бара, запрокидывая высокие стаканчики «Просекко». Каково будет жить среди этой суеты после нашего тихого убежища на холме? Не просто находиться в одном городе или приехать на день, а жить здесь?
Никколо, быстро отчитывая историю палаццо, открыл большие ветхие двери, и мы вошли во двор. Темный и сырой. Я подняла голову, отсчитав четыре этажа до крыши, до римского свода, открытого небу. Дождь падал кованым серебром, расплескивался по камням. Ветхая, осыпающаяся красота. И все же красота. Никколо втолковывал Фернандо что-то об электрических переключателях и maggazini, а я опробовала лестницы, приспособленные для крепких ног. Добравшись до двери квартиры на piano nobile, я окликнула их через перила балюстрады, уговаривая поторопиться.
Никколо извлек длинный железный ключ, поднес к свету, чтобы развернуть нужной стороной, и сунул его в замок.
— Прошу вас на минуту отойти, синьора, — сказал он.
Твердо стоя на ногах, он просунул внутрь верхнюю половину туловища. «Разве там кто-то есть?» — удивилась я. Какого призрака он опасается потревожить? Он распахнул внутрь правую половину двойной двери до самой стены.
— Ессо. Guarda, signora, guarda il tuo salone. Взгляните. Смотрите, смотрите, это ваша гостиная.
Галантным жестом он пригласил меня последовать его примеру. Заглянуть в пустоту. Пола не было, только несколько опорных досок. Мне вспомнился дом без крыши и квартира без окон, но здесь было что-то новое. Невероятный простор. Семьдесят, если не восемьдесят квадратных метров. Стены — голый средневековый кирпич. На месте прежних канделябров с расписанного фресками двадцатифутового купола свисала кованая цепь. Словно веревка висельника. Пылко подсчитав все возможности, я повернулась к Никколо.
— Беру, — сказала я.
Фернандо еще топтался во дворе. Наконец он осилил лестницу. Задыхаясь, побагровев до синевы, зажав в губах сигарету с длинным столбиком пепла, он до пояса просунулся в квартиру. И надолго замер. Выпрямился и оглянулся на меня. Снова сунулся внутрь.
— Добро пожаловать домой! — вот что он сказал.
Тут же, у двери, Никколо достал поэтажный план, развернул его на потрескавшейся коричневой краске створки. Кроме «салона» имелись три спальни, две ванные, кухня, кладовая, studiolo и две маленькие террасы. Огромная квартира. Она заверил нас, что ремонт можно сделать за два, может, за три месяца. Разрешение уже получено, рабочие наняты.
— Е tutta una fesseria, простая работа, — сказал он нам.
Фернандо знал, что это ложь, и я тоже знала. Но Я достаточно долго прожила среди галантных романских кавалеров, чтобы понимать: Никколо говорит это, чтобы порадовать нас. С чего бы ему портить нам настроение, перечисляя неизбежные повороты на долгом пути к завершению ремонта? Глаза цвета карамели говорили: «Perche nо? Почему бы и нет?» И еще его глаза говорили, что только дурак откажется от столь великолепного дома. Я понимала, что желание порадовать нас перевешивает в нем необходимость перечислять оценки и перспективы. И понимала, что он не столько лжет, сколько выкладывает правду по частям. В конце концов, работы могут уложиться в три месяца, а если продлятся дольше, он знает, что к тому времени мы приспособимся к ситуации, как бы она ни сложилась. К тому же, что за радость в предусмотрительности? И в надежности? Даже если надежность существует. В кои-то веки, пусть жизнь течет сама по себе.
Мы промчались назад по Виа дель Дуомо, чтобы сообщить Самуэлю, что он был прав. Как ни странно, он все еще выглядел как будто спросонья. Робко улыбнувшись, он пригласил нас присесть. Он должен нам кое-что сказать, — начал он. Piccoli problemi, маленькие проблемки относительно паллаццо Убальдини. Теперь пришла пора ритуалу обмена сигаретами и выдувания дыма из ноздрей. На сей раз мы дымили не в отчаянии, а в предвкушении. Но Самуэль, окутанный густым дымом «Житана» без фильтра, хранил молчание. Тантал с всклокоченной шевелюрой!
Разумеется, молчание нарушила я.
— Сколько это стоит? И я не поняла, аренда или продажа?
— Полагаю, то и другое верно. Квартира продается. Отчасти. И сдается в аренду. Отчасти.
Может, это какая-то умбрийская игра? Я яростно пыхтела сигаретой, выдувая дым сперва на Самуэля, потом на Фернандо. Да, очевидно так и есть. Прежде, чем Самуэль заговорит, мы должны быть разделены облаками дыма. Я дымила и ждала, напоминая себе, что «все прояснится». Молчание немилосердно затягивалось, и когда Самуэль закурил второй «Житан», я решила, что он, должно быть, обдумывает следующую сделку. Под конец второй сигареты он заговорил о una bega familiare, давней распре между двумя ветвями семьи владельцев. Квартира тридцать лет пустовала. Мать семейства проживала в ней до своей кончины в возрасте 107 лет и завещала палаццо обеим ветвям, неаполитанскому и римскому клану. Неаполитанский клан желает ее продать, римский — сдавать в аренду. И в течение тридцати лет они не уступают друг другу.
— Так какую часть мы должны купить, а какую снять? И кто будет платить за ремонт?
Он впервые снял очки, чтобы явственнее выказать мне неодобрение. Я снова слишком спешила. И была наказана новым молчанием и новыми клубами дыма.
Наконец он заговорил и предложил истинно средневековое решение проблемы. Он набросал весьма своеобразный контракт, архаичный язык которого заверял, что хотя мы не являемся владельцами собственности, означенная собственность законно принадлежит нам и нашим наследникам. Он еще раз задумался. Нет-нет. Лучше написать, что мы являемся владельцами, но что собственность должна числиться на имя воинствующего семейства еще сто лет. Он заверил нас, что все эти сложности чисто формальные, что после того, как будет произведена оплата, мы больше не услышим ни об одном из кланов. Сказал, что на самом деле те и другие хотели бы продать, и те и другие хотели бы сдать в аренду, но любое соглашение между кланами означало бы поражение. А поражение столь же невообразимо, как нетерпение.
Умоляюще прижав руки к груди, я, подражая святой Терезе, осмелилась спросить:
— Сколько стоит эта квартира?
— Мы можем установить такую цену, какая нас устроит.
Мне отчаянно хотелось впиться зубами в ладонь, но вместо этого я сделала новый заход:
— Вы подразумеваете, что у семьи останется закладная?
— Какая закладная? Не будет никакой закладной. Per se. Вы, скажем так, подпишете чек на сумму, который положит начало долгим счастливым отношениям между вами и тем семейством. Семействами. Ежемесячно с этого момента и до своей кончины вы будете подписывать чек на ту же сумму. Называйте его как хотите: рента или закладная. Ежемесячная выплата.
Но что мы покупаем? И сколько это будет стоить? И почему молчит Фернандо? Что за чертовщина эта «сумма»? Все это я проговаривала про себя из страха, что новое проявление нетерпения будет наказано новым молчанием. Я задыхалась от вопросов, когда улыбающийся Фернандо поднялся и, обменявшись с Самуэлем рукопожатием, назначил следующую встречу на завтра. Я встала и протянула руку, позволив пахнущим «Житаном» губам графа коснуться ее. Его взгляд смягчился, советуя мне не беспокоиться. Stai tranquilla, сохраняй спокойствие. Он-то, конечно, сохранит. Пожалуй, снова уляжется в кровать. Но Самуэль — не Рыжебородый. Нет, он не жулик. Скорее, эти несколько часов были составлены из его итальянской утонченности. Что такое жизнь без тайны, без напряженного ожидания? Оставив нас в неведении относительно оставшегося за пределами тщательно отмеренной дозы информации, он подогревал в нас желание узнать остальное. Это вроде ежеутреннего сериала. Самуэль понимал, что мы хотим получить этот дом и, больше того, к завтрашнему дню захотим еще сильнее. Если сегодня мы подобны маслу, завтра превратимся в сливки. Такие у него приемы — не кривые, а извилистые.
— Ты мне объяснишь, что это было?
Мы шагали по Корсо Кавоур, почти бежали, от чего или к чему — уж не знаю. Знаю только, что Фернандо переваривал события этого вечера способом, недоступным мне, иностранке.
Он подвел меня к каменной скамье на Пьяцца делла Репубблика.
— Я думаю, дело обстоит так. Вчера, когда Ян созванивался с Самуэлем, я слышал, как он говорил, что ты — повар и писательница, что я — отставной банкир, что мы раньше жили в Венеции, а последние два года в Сан-Кассиано, что мы время от времени принимаем маленькие группы американцев, интересующихся местной кухней и винами.
— Он все это рассказал?
— Да, конечно. Ян тоже рассчитывает на комиссионные. Он хочет, чтобы Самуэль продал нам квартиру. И знает, что именно в нашей жизненной программе поможет его убедить.
— Так что он предпочел не упоминать о нашей бедности, да?
— Не думаю, что я говорил Яну, насколько мы бедны.
— Так в чем же Ян старался его убедить?
— Что мы, скажем так, достаточно «интересны», чтобы он нами занялся, попробовал что-то для нас подобрать. Каждый, кто покупает или снимает что-то в Италии, становится своего рода разведчиком. Ян ведет разведку для Самуэля. Так вот, после того, как Ян убедил Самуэля, Самуэль берется убедить того, кто представляет Убальдини, и они вместе установят какие-то гибкие рамки. Думаю, обоим кланам нужны наличные на приведение помещения в порядок. После этого они, возможно, удовлетворятся сравнительно малой ежемесячной выплатой. Не забудь, они тридцать лет не получали от этой квартиры никакого дохода. Ясно, что они не могут или не хотят просто продать помещение. И все равно мы не в состоянии были бы его купить. Так что все хорошо. Собственно, если все пойдет, как я думаю, это просто поцелуй фортуны.
— Что ты, собственно, можешь думать, не зная, каковы эти «гибкие рамки»? Сколько уйдет на «приведение в порядок»? В любом случае, больше, чем у нас есть или будет. И что помешает им взять у нас деньги на ремонт, а потом через полгода попросить выехать? Где-то здесь да зарыта собака.
— Ничего подобного. Кроме того с Самуэлем у нас установилось взаимопонимание.
— Какое там взаимопонимание! Стило мне раскрыть рот, меня обрывали, как ребенка, у которого молоко на губах не обсохло.
— Взаимопонимание, соглашение, контракт не обязательно должны быть высказаны или записаны. Самуэль пожал мне руку, и я пожал ему, и я уверен, он устроит все так, чтобы мы могли жить в том доме, пока сами не захотим выехать. Владельцы получат немного денег, чтобы оправдать стоимость работ, а мы получим замечательную квартиру с очень низкой ежемесячной платой или вовсе без платы до тех пор, пока наш — назовем это «вклад» — не истощится. И даже после этого нам не придется платить по реальной рыночной стоимости. Это следует как из сказанного Самуэлем, так и из несказанного. Мы Самуэлю понравились. Я это кожей чувствую. И он мне тоже понравился.
— И ты все это вывел из клубов дыма, молчания и нескольких фраз о враждующих кланах и о сотне лет до перехода собственности?
— Послушай, Италия — самая коррумпированная страна в Европе. Будучи итальянцем, я могу это признать. Но если люди вот так договариваются, это значит куда больше законных контрактов. Больше клятв. Обе стороны вступают в заговор. Играют вместе. Пожалуй, это единственная форма сотрудничества, процветающая в этой стране индивидуалистов. Теперь понимаешь?
— Пока нет. Не совсем. Самое любопытное здесь, что некий голландский художник звонит умбрийскому графу насчет американской поварихи и венецианского экс-банкира, которым вроде бы хочется поселиться в Орвието, и граф вдруг разрабатывает сложный план, чтобы помочь поварихе и экс-банкиру завладеть помещением, пустовавшим тридцать лет. В остальном мне, в общем, ясно. Как ты думаешь, Самуэль уже испытывал свой план раньше?
— Может быть. А может быть, и нет. В его умной голове наверняка десятки таких помещений. Апартаменты, целые дворцы, виллы, даже пара замков, и монастырь, и ветряная мельница: все это требует реставрации, все принадлежит людям, которые не могут ни привести их в порядок, ни продать. Вот они и идут к таким, как Самуэль, и рассказывают свою историю. Самуэль откладывает их истории в папочки и ждет, пока выпадет случай, а потом заключает сделку. Никто никуда не спешит. Если собственность останется в руинах еще лет на пятьдесят или сто, в жизни владельца ничего не изменится. Он передаст наследство следующим поколениям. Для итальянца важнее владеть, чем получать прибыль от продажи или использования своей собственности. Самуэль не столько агент, сколько сваха. По большей части в Италии «ключи передают» через таких, как он. Пусть дело крутится. Успеем решить.
— Но скажи мне вот что: почему Никколо говорит, что разрешение уже получено и рабочие наняты? Значит, этим занимались до того, как мы сегодня поднялись к дверям?
— Это свидетельствует только о неуклюжести Никколо. Он не хотел нас упустить. И знал, что Самуэль может мигом выбить разрешение и нанять рабочих. Графы не стоят в очередях. Ты, может, забыла, что я занимался банковскими сделками не столько в банке, сколько в барах и гостиных? Самуэль это понимает лучше тебя.
После этого мы каждый день встречались с Самуэлем, и каждый раз он, словно крошки для птиц, рассыпал перед нами новые кусочки своего плана. На одной встрече присутствовал архитектор, щеголявший кальками и поэтажными планами и объяснявший, чего хотят и желают Убальдини. Единственной комнатой, нуждавшейся в полной реставрации, была гостиная, в остальных требовался косметический ремонт. Замена оборудования в ванных и кухне. Восстановление проводки. В общем, не слишком много работы, заверил он нас. Убальдини будут совещаться с нами на каждой стадии работ, приглашают нас наблюдать за реставрацией наравне с ними. Дату окончания назначили через шесть месяцев. О деньгах пока никто не упоминал.
К этому времени я уже не требовала пояснений. Все это дело — вроде темной лошадки. И я оседлала ее, не испытывая ни отчаяния и ни твердой уверенности. Я просто ехала. Мне хотелось поговорить с Барлоццо, попросить его совета, заверений, но я боялась, что он только подстегнет лошадь, велев мне держаться крепче. В конце концов, само название Умбрия, вероятно, происходит от ombra. Тень. Кроме того, не я ли говорила, что надо приспосабливаться к новому обществу, а не приспосабливать его к себе?
Однажды Самуэль встретил нас широкой улыбкой, в черном бархатном жилете поверх джинсов, сменив «Конверс» на «Феррагамо». Впервые, сколько я его знала. Мы собираемся на встречу с Убальдини, сообщил он. Aperitivi в баре отеля «Палаццо Пикколомини». Почему же он нам не позвонил, задумалась я. Я бы выбрала другое платье. Точнее, выбрала бы другие обрезки драпировки или штор, скроенные в платье, вместо этого, сшитого из коричневой тафты, отрезанной от венецианского покрывала. И вообще, зачем нам с ними встречаться? Я уже привычно задавала все вопросы только самой себе. Мы торопливо спустились вниз и вышли на corso. Самуэль с Фернандо болтали об американском футболе. Я, следуя в двух шагах за ними, побрякивала шпагой. Мне казалось, что лучше открытая схватка, чем эти аристократические недомолвки. Я думала, что давно выучила уроки итальянского на слащавых, позолоченных уловках венецианцев. Как видно, отдохнув в прозрачной простоте Сан-Кассиано, я запамятовала основные положения. Но Фернандо помнил все до единого. Я была простодушным Кандидом, которого вели по древнему миру. Я забросила за плечо длинные локоны. Забросила и за другое плечо. Я уже устала от этой Умбрии.
Я успела вложить меч в ножны прежде, чем протянуть руку для поцелуя неаполитанцу и римлянину. Обоим за семьдесят и могут сойти за близнецов. Напомаженные волосы благоухали лаймом, кожа прожарилась до цвета миндаля, и я против воли замурлыкала от их любезности. Две крошечные блондинки, беседовавшие с кем-то в вестибюле, направились к нам, протягивая руки, как старой подружке.
— Ah, Chou-Chou. Finalmente ci incontriamo! Наконец мы встретились!
Я, амазонка в чайном платье и рабочих ботинках, почувствовала себя громоздкой и неуклюжей перед их изящным шиком. Кашемировые свитера поверх открытых платьиц от Армани, высокие тонкие каблучки… Я не знала, присесть ли в реверансе или прижать их к груди. Я решила наслаждаться теплым приемом. Вот вам и «смотрят свысока»! Правда, меня слегка смутило, что обе представились как Убальдини, ведь итальянки обычно до конца жизни носят девичьи фамилии. Должно быть, эти дамы — сестры джентльменов, а не жены. Римлянин, которого звали Томазо, отметил мое мгновенное замешательство.
— А, да, синьора, мы все — Убальдини. Лидия, моя жена. — Остановившись за ней, он погладил ее по плечу.
— А я Кончетта, жена Чиро, — добавила вторая, протянув руку к сияющему неаполитанцу.
— Мы — кузены, дети братьев Убальдини. Из Рима и из Неаполя, все мы собирались в Орвието, чтобы провести лето с тетей Беатрис. Ах, сколько воспоминаний связано с домом тридцать четыре! — Сладострастно прищурив васильковые глазки, Чиро придвинулся ко мне и шепнул: — Мы все, как это говорится, зачаты в этом дворце. Да, и, думается, почти все наши дети тоже.
В стремлении крепко держаться за богатство предков, открывая двери супружества лишь тем, кто мог украсить их сундуки, двоюродные Убальдини женились между собой — достаточно распространенная практика среди аристократов. Итак, все они — Убальдини. Они очаровали нас и утешили меня. Возвращаясь к машине, Фернандо спешно рассказывал мне, что я упустила, слушая рассказы женщин о la zia Беатрис — тетушке, проживавшей некогда в квартире, которая теперь будет вашей, то и дело повторяли они.
Кончетта говорила:
— Да, Беатрис была исключительной женщиной. Последняя из матриархов, столь же благожелательная, сколь суровая. Внизу тогда жил macellaio, мясник. Там, где теперь ювелир. Он забивал скот и продавал мясо. Да, прямо там. А у Беатрис была корзинка на лебедке — думаю, она и сейчас где-то в квартире, — которую она спускала с балкона, когда слышала удары мясницкого топорика. И орала: «Не думай посылать нам что-нибудь, кроме лучших частей, а то я выверну все это тебе на башку!» Что-то в таком духе. А в остальное время она расхаживала в шелковом платье, скромная, как королева Бельгии. Ей к тому времени было под девяносто, и жизнь, к которой ее готовили, осталась далеко в прошлом. После Второй мировой войны большая часть сбережений пропала. Люди жили воспоминаниями и надеждами. Счет из бакалеи, счет от портного. Никто не мог ничего продать, потому что ни у кого не было денег на покупки. Впрочем, большую часть драгоценностей сбыли с рук. Для тщеславия всегда есть ярмарка, — Кончетта поиграла сапфировым браслетом. Рассказ подхватила Лидия.
— А когда i nonni, бабушка и дедушка скончались, Беатриса стала наследницей палаццо и всего, что осталось. Ведь это она отказалась от собственной жизни и осталась с ними дома. И это она, чтобы выжить, разбила палаццо на квартиры. Где-то в пятидесятых, кажется. Мы были еще почти детьми. Но я помню, как она переменилась тогда. От стыда и гнева она рассыпалась, как засохшая роза. Как-никак, этот палаццо был родовым домом Убальдини с начала шестнадцатого века. Она чувствовала, что стала простой домохозяйкой. La locandiera, говорила она о себе, поправляя прекрасные волосы и касаясь единственной нитки жемчуга. Второй этаж, конечно, оставила себе, вашу квартиру. Вы знаете, что здесь когда-то был бальный зал? Двести восемьдесят квадратных метров открытого пространства. Подумайте, сколько исторических воспоминаний ожидает вас здесь!
Их волшебная история еще усилила мой восторг перед домом 34 на Виа дель Дуомо. В самом деле, какое прекрасное место!
— Ну, что ты думаешь? — спросил меня Фернандо.
— Что они добрые люди. И что я действительно очень хочу жить в их доме. В нашем доме. Или это будет коллективное «наш»? Не захотят ли Лидия, Кончетта и все остальные по-прежнему приезжать на лето? И почему бы нам не сменить имя на «Убальдини»? Но они не выглядят нуждающимися в средствах, и не похоже, что они в ссоре друг с другом.
— Не все таково, как кажется, не правда ли? Возможно, они просто предпочитают не платить за восстановление квартиры. Или сегодня вечером мы стали свидетелями чистейшего примера bella figura. Возможно, они нарядились в свои единственные дорогие костюмы. Так или иначе, мы побеседовали о стоимости работ. Мы сможем это себе позволить.
Я молчала.
— И месячные выплаты начнутся через семь лет после того, как мы вступим во владение помещением. Размер выплаты будет установлен сейчас, чтобы избежать влияния инфляции. Помнишь, Князь говорил, что мы слишком много платим Луччи? Он был прав.
— Знаешь, все они далеко не молоды. Как насчет их детей, их наследников?
— Об этом договорились. Этот дом будет принадлежать нам пожизненно. В отношении квартиры их наследники станут нашими наследниками.
— А почему никто из их детей не захотел отремонтировать квартиру и жить в ней?
— Возможно, они не хотят жить в Орвието. Вспомни, они — римляне и неаполитанцы. А может, они не предлагали квартиру детям. Ты слишком много хочешь знать. Успокойся.
— Но в таком случае мы будем обязаны остаться здесь. Поселиться здесь надолго, может быть, навсегда. Можно ли быть уверенным, что нам этого захочется? А если нам вздумается перебраться в Барселону?
— Аmore mia, нельзя ли на минуту забыть о Барселоне? — Усталость прорвалась на поверхность, превратилась в изнеможение. Он закрыл лицо руками. А все это время казался таким беззаботным, что я беспокоилась о себе, а не о нем.
Я взяла его за руки.
— Барселона была просто «а если».
— Знаю. Ты же цыганская принцесса. С тем же успехом могла назвать Будапешт. И я согласен — возможно, нам не захочется до конца жизни проживать на Виа дель Дуомо. Ручаться можно только за то, что мы с тобой будем вместе.
— Помню-помню. Пусть жизнь складывается сама по себе. Все же, это так странно.
— О, и еще, Самуэль нашел для нас второй дом. Intervallo. Промежуточный дом с обстановкой, ниже по холму от Дуомо. Хозяин — врач Самуэля. Говорит, там красивый сад с абрикосовыми деревьями. И доктор согласен сдать его нам на несколько месяцев. Мы сможем провести там лето и присматривать за ходом работ. Куда лучше, чем мотаться в Сан-Кассиано и обратно. Самуэль посоветовал склад, где мы сможем пока хранить наши вещи. Это очень хорошая мысль. Завтра пошлем уведомление Луччи. Дорогая, тебе нравится эта квартира? Я сделал только то, что обещал: уладил дело. Теперь, наконец, пора решать. Давай подумаем.
— Давай. Ты знаешь, что эта квартира прежде была бальным залом? Я из конюшни перебираюсь в бальный зал.
— Потанцуем?
Да, «потанцуем», сказали мы, и так и сделали. Дали Самуэлю добро во всех отношениях. Мы подписываем чек; он готовит контракт. Мы уложили в корзинку ужин и поехали к руинам, чтобы рассказать Барлоццо, что у нас скоро появятся собственные руины. Мы не сказали ему, что в гостиной нет пола и что меня обворожили аристократы, целующие ручку и благоухающие лаймом. Не рассказали даже о подробностях нашего соглашения с Убальдини. Я чувствовала: ему довольно знать, что дело сделано, что мы покидаем наш старый дом, его старый дом, оставляем прошлое в покое. И оставляем Луччи поджидать новую пару голубков. И еще я чувствовала, что, вытолкнув нас из гнезда, позаботившись, чтобы мы «благополучно убрались», как он выражался, он сочтет себя вправе еще глубже уйти в одиночество. Его отцовские заботы окончились.
— Нам понадобится твоя помощь, — сказала я. — В том промежуточном доме сад нуждается в уходе, и…
— Перестань беспокоиться, Чу. Не подыскивай для меня работу. Мне и здесь хватит дела. Я не собираюсь умирать с голоду и разводить мышей в бороде. Не собираюсь умирать. Вы покидаете меня не больше, чем я покидаю вас. Мы просто будем жить каждый своей жизнью. Вы уже спасли меня, Чу. Флори, Фернандо и ты уже это сделали. Видишь ли, когда я умру, я не умру, никем не любимый. Так что со мной все хорошо. Не суетись и не цепляйся за меня. Меня это только нервирует. Я в порядке, Чу, мне лучше. Правда.
Мы упаковали все, что влезло, в коробки и ящики и снова позвонили в «Гондрад», чтобы загрузить их и мебель в большой синий грузовик. Почти готовы были увидеть нелегальных албанцев, перевозивших нас из Венеции два года назад, но эта бригада оказалась тосканской. Тоже нелегальной. В уходящем свете мы стояли перед крыльцом, глядя, как водитель поднимает борт грузовика и лезет в кабину. Он должен был отвезти все прямо на склад, указанный Самуэлем. Коробки, предназначенные для временного дома, поместились в «БМВ». Я вошла в дом, пробежалась по комнатам, словно искала что-то забытое. Я ничего не забыла. Ни голоса Флори. Ни ее больших топазовых глаз, глядевших на меня с ее места у окна. Ни мальчика, который стал Князем. Ни его отца. Ни его матери. Заклиная дьявола, я услышала скрежет грузовика Барлоццо по камням заднего двора.
— Просто решил снабдить вас в Этрурию приличным вином, — сказал он, поднимая крышку нашего багажника и запихивая бутылки между коробок.
— Так ты приедешь на ужин в следующую субботу, да? — спросила я. — Это через неделю от завтрашнего дня. Я позвоню в бар, чтобы тебе напомнили, но может, мы раньше заедем в твои руины — там всего час дороги… — Он обнял меня костлявыми руками, чтобы заставить замолчать.
— Не комкай конец.
Я шагнула на ступеньку, сказав, что выключу свет, горевший во всех комнатах. Но Князь возразил: нет, пусть горит. Я не поняла, было ли это мелкое проявление нелюбви к Луччи или он не хотел, чтобы я оглядывалась на темный дом.
— Вы поезжайте. Поезжайте, а я все закрою.
Он стоял, разглядывая дом — разбитый старик, глядящий в окно на былого мальчика. Я знала, что он видит себя, видит ее и других, сцены быстро сменялись: свет, холод, темнота, шепот, крик. И я знала, что это в самом деле конец. Князь последний раз обходит старый дом. Я начинала понимать, почему он так настаивал, чтобы мы от него отказались. Только теперь он тоже мог уйти.
По дороге от Сан-Кассиано до автострады, до Фабро, до поворота на Орвието было тридцать шесть километров. Мы не далеко уехали, но Орвието находился в другом мире. От сонной тосканской деревушки, притулившейся между овечьими загонами к огромному каменному острову, выросшему в доисторические времена. Город казался паланкином, медленно плывущим над янтарным туманом. Мы за прошедшие недели столько раз поднимались к нему по холму, что мне следовало бы привыкнуть к его невероятной красоте. Я не привыкла. Сегодня мы здесь останемся. Будем здесь жить.
По какой-то возникшей в последний момент и, разумеется, оставшейся неизвестной причине, получить ключи от временного дома мы могли только назавтра. Самуэль позвонил в бар, чтобы оставить это сообщение и заодно предупредить, что у него есть для нас сюрприз. Не подъедем ли мы к его офису в семь часов?
Милая старая Вера с глазами-устрицами записала все это на бумажной салфетке своими крупными косыми каракулями и вручила нам, словно карту острова сокровищ. Потом продекламировала вслух и велела повторить, будто отправляла детей за покупками. Мы не прощались ни с ней, ни с посетителями бара, полагая, что тридцать шесть километров — не расстояние. «Мы будем часто приезжать», — говорили мы. «И вы будете приезжать в гости», — говорили мы, хотя за эти два года ни разу не возвращались в Венецию. Одни вехи в жизни сменяются другими.
Когда мы оставили машину за общественной библиотекой в Орвието, я почувствовала вполне понятную усталость и грусть, и меня ничуть не интересовал сюрприз Самуэля.
Он ожидал нас в переулке у своей конторы. Как я и думала, он не стал объяснять причин изменения в планах, зато сказал, что заказал для нас отличный номер в «Пикколомини» и тихий ужин в траттории на Виколо Синьорелли — в переулочке, отходившем от Виа дель Дуомо напротив палаццо Убальдини.
Он проводил нас в «Ла Гроттини» и представил Франко — маленькому одержимому, обвязанному накрахмаленным фартуком от груди в голубой рубашке до кончиков лаковых туфель. От него сильно пахло мускусом и пережаренными томатами, и он мне сразу понравился. Он занимался кухней — объяснил, что у его повара заболело ухо — и подавал, поскольку официант еще не пришел. Посетители занимали только два столика из десяти, но Франко, словно вооруженный ножом дервиш, вертелся между хлебной доской и окороком. Он раздвигал занавеску в дверях кухни, служившую кулисой героического немого фильма, звенел кастрюлями, фальцетом напевал что-то из «Дон Жуана», снова показывался из-за занавеса с блюдом пасты, высоко неся его, как церковный сосуд, и торжественно опускал его на стол. Он не останавливался и не умолкал ни на минуту.
Зал был маленьким, белые стены расписаны яркими пурпурными фресками — ими расплатился голодный японский художник, которого занесло в Орвието несколько лет назад, объяснил нам Франко. На фоне этих скромных стен блистало изобилие. Повсюду были ящики и полки с вином, круг пармезана, крошившийся от старости, цвета старого золота, с воткнутым в него серебряным ножиком, возлежал на мраморном пьедестале. На каждом шагу стояли корзины персиков и слив, прямо на веточках, и артишоков, кивающих с длинных покрытых листьями стеблей. Бочонок оливкового масла занимал позицию у двери. На огромном дубовом столе сверкал черничной начинкой длинный открытый пирог с тонкой корочкой, в хрустальном ведерке со льдом пенились густые сливки, а посередине торчала толстая палка коричной коры. На каждом столе беззаботно трепетали лепестками букетики диких фиалок. Я подняла глаза к сводчатому потолку и подумала: «Вот здесь, прямо над этими красными плитками — наша гостиная без пола, бывшая когда-то бальным залом, где скоро снова будет пол, надеюсь, что будет пол, и мы растопим камин, и зажжем свечи, и сядем за долгий ужин, и станем жить дальше». Этот вечер был изысканным и ошеломляющим, и я не могла решить: хочу ли, чтобы этот сон продолжался, или мне хочется сбежать по желтой скале к прежней конюшне. Но двери конюшни закрылись.
Мы поужинали красивыми простыми блюдами, поданными Франко, запили их «Примитиво» с холмов Кампаньи, выдержали его сокрушительные объятия, вышли в переулок и направились к отелю. Фернандо поднял глаза к кованым перилам, заросшим травой — нашему будущему балкону. Послал им воздушный поцелуй. В переулке Синьорелли слышались только тихие шаги котов и звон тарелок.