Слово «кордельеры» становилось едва ли не самым популярным в Париже.
Одним оно внушало страх. Другие произносили его с надеждой. Оно превращалось в символ, оно звучало как призыв, как набатный колокол восстания.
А между тем еще год назад это слово ни в ком не возбуждало ровно никаких эмоций. Ибо обозначало оно всего-навсего имя одного из монашеских орденов, одной из церковных корпораций, столь многочисленных в старой Франции.
Что же вдохнуло в древнее слово новый смысл? Что сделало его знаменем?
Ответ дал бы любой парижский мальчишка:
– Революция! Только революция!
Накануне созыва Генеральных штатов столица была разделена на шестьдесят избирательных округов – дистриктов. Дистрикты не прекратили деятельности и после выборов, а их граждане объявили свои заседания непрерывными.
Новые округа нуждались в новых названиях.
Их стали именовать по историческим памятникам или иным достопримечательностям, известным каждому.
Таким-то образом обширный район города, составлявший часть Люксембургского квартала и группировавшийся вокруг средневекового Кордельерского монастыря, окрестили дистриктом Кордельеров. А кордельерами с маленькой буквы стали называть его население.
Население это было пестрым, шумным и строптивым.
Рабочий люд дистрикта – кто не знал его? Не эти ли кордельеры-труженики, кордельеры-борцы, верные союзники Сент-Антуанского предместья, первыми поднялись в славные июльские дни? Не они ли шли в первых рядах на штурм Бастилии?
А интеллигенция кордельеров? Актеры Французского театра, типографы, издатели, журналисты, адвокаты – не их ли видели среди самых буйных агитаторов Пале-Рояля?
Про дистрикт говорили: он обладает своим Демосфеном – в лице Дантона, своим Тацитом – в лице Демулена, своими Корнелем и Мольером – в лице драматурга Мари Жозефа Шенье и комедиографа Фабра д'Эглантина.
Да, в талантах здесь не было недостатка. Многие люди будущего, те, кому предстояло стать известными публицистами, ораторами, лидерами партий, революционными генералами и администраторами, начали свою гражданскую жизнь именно в этом дистрикте.
Каждый день после окончания работы к улице Кордельеров направляются группы людей. У ограды церкви они сливаются в толпу. Церковь наполняется народом. Ее узкие окна почти не дают света, и вскоре под каменными сводами зажигаются десятки факелов. Становится чуть светлее: теперь можно разглядеть мощный торс председателя и догадаться, кто сейчас ораторствует на самодельной трибуне.
Как шумливы, как бурны эти заседания! В разгаре полемики ораторы не щадят друг друга. Но вот что знаменательно: кордельеры всегда приходят к единому решению.
О чем же здесь спорят и что решают?
Кордельеры по собственному почину устанавливают регламентацию продажи муки в своем округе – пусть другие берут с них пример! Они проводят твердый курс ассигнатов. А кто не помнит, как председатель Дантон своею властью задержал несколько телег серебра, которое воротилы из Учетной кассы при попустительстве Ратуши пытались вывезти из Парижа!
Но экономика – это лишь одна сторона дела. Нужно упорно и непрерывно бороться со старой и новой аристократией, за права народа. Нужно давать постоянный отпор Байи, Лафайету, правым лидерам Учредительного собрания – всем тем, кто топчется на месте или хочет повернуть назад. Нужно добиваться, чтобы Декларация прав, принятая в августе, не оставалась пустым звуком.
И вот, не дожидаясь решений Ассамблеи, собрание дистрикта действует на свой страх и риск, действует как свободная законодательная власть.
Оно проводит решение об «императивных мандатах»: отныне любой уполномоченный дистрикта ответствен перед своими избирателями, и в случае, если не оправдает их доверия, может быть отозван с занимаемого поста.
Оно наделяет артистов, составляющих немалую часть населения квартала, всеми гражданскими правами, которых лишал их старый режим.
Оно берет под свою защиту свободу прессы: не один журналист был обязан собранию кордельеров своим освобождением из тюрьмы, куда упрятали его подручные господина Байи.
Оно борется с контрреволюционерами и бдительно следит за действиями городских властей, и если, например, барону Безанвалю, одному из главных виновников пролития крови 12 июля, не удалось избежать ареста, то в этом опять-таки заслуга доблестных кордельеров.
Учредительное собрание и Ратуша в тревоге. Новые корифеи Коммуны выбиваются из сил, чтобы обуздать неугомонных. Но, увы, это не так-то просто сделать!
Дистрикт своей демократичностью подает пример всей стране. Здесь почтенные буржуа не чураются простых людей, здесь сам господин Дантон охотно пожимает руку захудалому подмастерью. Единство кордельеров создало своего рода государство в государстве, маленькую кордельерскую республику, которая имела свою Ассамблею, издавала свои декреты, бросая вызов всему миру, и в первую очередь новым временщикам Парижа – Лафайету и Байи:
– Нет, уважаемые господа! Не надейтесь! Революция еще далеко не закончилась, она только начинается!
С начала осени призрак голода навис над столицей.
Это казалось странным: урожай года вовсе не был плохим. Зерна собрали много, мельницы работали в полную нагрузку, и вот поди ж ты…
Кто нес вину за создавшееся положение? В чем его причина? В нерасторопности новых властей или в нерадивости прежних чиновников? Или, быть может, зерно и продукты придерживали сеньоры, желавшие уморить революцию голодом?
Богатые буржуа и аристократы ни в чем не испытывали недостатка. Во дворцах вино по-прежнему лилось рекою, пиры, казалось, становились еще великолепнее.
И, поглядывая сквозь хрусталь бокалов на взбудораженную голодом улицу, благородные господа говорили с издевкой:
– Прежде был один король, и хлеба всем доставало; теперь оборванцы заполучили тысячу двести королей – пусть просят хлеба у них!
Простые люди Парижа действительно связывали все свои беды с отсутствием короля.
Почему он сидит в Версале? Да еще и держит с собой, вдали от столицы, всю Ассамблею? Он окружен продажными слугами и ничего не хочет знать о народном горе. Придворные холуи скрывают от монарха народные беды да тайно творят измену, вот отсюда и голод! Да только ли один голод?..
И в очередях все чаще и чаще можно было услышать:
– Эх, сюда бы главного пекаря!
– Пекаря, пекариху и пекаренка – в Париж!
– Добудем короля – будем с хлебом!
Революционный инстинкт снова не изменил народу.
Мысль о необходимости водворить короля и Собрание в Париже, стихийно складывавшаяся в умах ремесленников и рабочих, не была пустой блажью. И хотя парижане не знали всего происходящего в королевской резиденции, они давно уже догадывались о многом.
А действительность была хуже всех догадок.
После июльских дней двору пришлось на время стихнуть и внешне примириться с новым порядком. Но в глубине души ни монарх, ни его клевреты и не помышляли о мире. Как ни ласкала крупная буржуазия Людовика XVI, как ни заигрывала с ним, он не испытывал к ней ничего, кроме ненависти и отвращения. Монарх «божьей милостью» не мог переносить опеки со стороны податных, самодержец, воспитанный в вековых традициях абсолютизма, не желал быть королем во благо «чумазых».
Мысль о реванше ни на минуту не оставляла вчерашних господ.
Забыв уроки прошлого, двор решил еще раз попытать счастье.
В то время как Париж наводнялся контрреволюционными листовками, авторы которых стремились запугать парижан и восстановить их против Учредительного собрания, в северо-восточных районах Франции, между Версалем и Мецем, тайно расквартировывались отборные воинские части. В самом Версале разместились лейб-гвардейский Фландрский полк и отряды Швейцарской гвардии.
Завершив концентрацию сил, заговорщики рассчитывали, разогнать Учредительное собрание и окружить Париж верными себе войсками.
Дальнейшее представлялось делом несложным.
Но самонадеянность двора приоткрыла завесу несколько раньше, чем подготовка была закончена.
Первого октября в большом зале Версальского дворца король дал банкет в честь офицеров Фландрского полка. Банкет превратился в контрреволюционную манифестацию. Приветствуя короля, королеву и маленького наследника престола, лейб-гвардейцы топтали трехцветные кокарды революции и выкрикивали проклятия по адресу мятежного Парижа. Подверглось оскорблению и национальное знамя. Переполненные вином и верноподданническими чувствами, офицеры громко и хвастливо кричали о своих планах.
Полностью скрыть происшедшее было невозможно.
Впрочем, двор в своем ослеплении к этому особенно и не стремился.
Париж, как и в июле, отреагировал немедленно. И первым сказал свое слово дистрикт Кордельеров.
Вечером 3 октября в кордельерской церкви было особенно людно.
Председательствовал Дантон.
Трибун был гневен. Он говорил в полный голос, и казалось, своды старой церкви не выдержат этого грома. Он увлек Собрание, его энтузиазм передался другим, его речь вылилась в яркий манифест, который был тут же утвержден и на следующий день распространился по всей столице.
Это был призыв к походу на Версаль.
– …Пекаря, пекариху и пекаренка – в Париж! Добудем короля – будем с хлебом! А опоздаем – не только останемся без жратвы, но и погубим дело революции!..
Ранним утром 5 октября все пришло в движение.
Дистрикт Кордельеров бурлил.
Рабочие, ремесленники, их жены, актрисы и рыночные торговки – все собирались в отряды.
По рукам ходили свежие листки «Друга народа» – газеты Марата.
Люди читали:
«…Нельзя терять ни минуты. Все честные граждане должны собраться с оружием в руках; нужно послать сильный отряд, чтобы захватить порох… Каждый дистрикт должен взять пушки из Ратуши…»
Полезный и своевременный совет!
Толпа женщин и рабочих осадила Ратушу. Попробуй не пусти! Вломились прямо на заседание совета Коммуны. Испуганные советники повскакивали с мест. Многие не могли сдержать трепета.
Раздались презрительные свистки.
– Чего тут с ними болтать! Разве не видишь, все они трусы и не могут постоять за себя?
– Мы будем действовать вместо них!
– Эх, а хорошо бы все же вздернуть хоть Лафайета да Байи!
Толпа угрожала сжечь Ратушу. Впрочем, вскоре опомнились: ведь пришли сюда совсем не за этим! Нужно впрягаться в пушки, а там скорее на Версаль!..
Версальский поход шести тысяч снова поднял на ноги всю страну.
Нет, пламя свободы не угасло!
Если законодатели потеряли смелость, если Коммуна вступила на путь предательства, то простые люди Парижа, как и их братья во всей Франции, не дадут себя усыпить. А пока они будут бдительны, опасаться нечего: дело пойдет на лад!
Дело и впрямь пошло на лад.
Контрреволюционные войска не отважились на объявление войны.
Шестого октября торжествующие парижанки конвоировали присмиревшего «пекаря» вместе с «пекарихой» и «пекаренком» на их вынужденном пути в столицу. Позади шествия угрюмо дефилировал господин Лафайет, которому, несмотря на все его старания, не оставалось ничего другого, как плестись в хвосте у событий.
А пять дней спустя Жорж Дантон возглавил депутацию, которая отправилась почтительнейше благодарить Людовика XVI… «по поводу решения Его Величества остаться в столице своего королевства…».
Парижский народ был горд одержанной победой. Он снова спас революцию и защитил своих депутатов.
Но депутаты судили по-иному:
События 5 – 6 октября обеспокоили буржуазную Ассамблею не меньше, чем бурные дни июля. Значит, чернь не унялась! Она претендует на то, чтобы руководить политикой! Она хочет диктовать свою волю новым властям и продолжает крамолу!
Нет, с этим нужно покончить.
Нужно обезвредить смутьянов, всех тех, кто хочет до бесконечности продолжать эту революцию!
И вот, едва перебравшись в столицу, Учредительное собрание приступило к разоружению своих спасителей.
Вместо того чтобы дать народу хлеб, Ассамблея дала ему «военный закон».
Этот жестокий закон бил прямо по демократии. Он запрещал массовые выступления и дозволял применять Ратуше для их разгона военную силу.
Вопреки заверениям своей августовской Декларации прав человека и гражданина Собрание нарушило принцип политического равенства французов и разделило их на «активных» и «пассивных». В число «активных», то есть получивших право избирать и быть избранными, входили лишь те граждане, которые имели собственность и доходы. Все остальные – пять шестых населения страны – произвольно зачислялись в разряд «пассивных» и лишались каких бы то ни было политических прав.
Правда, мудрецы Ассамблеи всячески стремились, чтобы простые люди Франции не поняли существа их маневров. Свои антинародные акты они щедро прикрывали цветистыми речами и разглагольствованиями о «свободе» и «равенстве».
Но кого же все это могло обмануть?..
Жорж Дантон с интересом наблюдал за работой Учредительного собрания. Теперь, когда оно прочно осело в Париже, председатель кордельеров часто посещал его – то как простой зритель, то как уполномоченный своего дистрикта.
И чем внимательнее он смотрел и слушал, тем больше сомнений поселялось в его душе.
Как и в версальский период, Собрание делилось на две основные группировки – правую и левую. Но это деление все более теряло свою прежнюю четкость. Лидеры крайней правой, махровые реакционеры, давно уже отчаялись в своих надеждах, а после 6 октября в большинстве пренебрегли депутатскими званиями и эмигрировали из Франции. И вот командное место среди правых уже занимал великий оратор и демагог, некогда потрясавший трон своими писаниями и речами, а теперь прилагавший все силы к спасению этого трона, депутат от третьего сословия Прованса, бывший граф Мирабо.
Мирабо!..
Еще так недавно это имя произносилось с обожанием и восторгом. Еще так недавно люди распрягали лошадей в карете графа, чтобы тащить ее на себе.
А теперь…
Правда, и теперь у него много обожателей. Но разве ему не известно, что напевают в рабочих кварталах:
– Мирабо, Мирабо, поменьше таланта, побольше добродетели, а не то на виселицу!..
Ишь ты! Так уж прямо и на виселицу! Ну, до виселицы, положим, еще очень далеко; таланта у него никто отнять не может, а что касается добродетели – на черта ему добродетель?..
Мирабо хохотал жирным смехом. Он часто смеялся. Дантон почти всегда видел его веселым и беззаботным.
В этом человеке многое импонировало Жоржу. И его огромное тело, едва умещавшееся в модном камзоле, и львиная голова, обезображенная оспой, и ораторский дар, и необыкновенно громкий голос.
Казалось, это был второй Дантон, но только Дантон припомаженный, респектабельный; Мирабо был Дантоном Ассамблеи, а Дантон – Мирабо улицы… Граф Оноре Рикетти Мирабо происходил из старинного аристократического рода. Он не украсил свой род примерным поведением: неисправимый мот, картежник, гуляка, юный Мирабо долгие годы мыкался по тюрьмам, куда усердно водворял его строгий отец.
Потом путешествовал, интриговал, много писал.
Кризис старого порядка стал манной небесной для Мирабо. Вот где можно было применить свои недюжинные способности!..
И граф очертя голову кинулся в революцию.
Когда начались выборы в Генеральные штаты, собратья дворяне отказались внести его в списки. Но Мирабо и бровью не повел. Он предложил свою кандидатуру третьему сословию и был единодушно избран.
От революции он ждал в первую очередь трех благ, в которых ему упорно отказывал старый режим: денег, почета, карьеры. Но ход событий его разочаровывал. И по мере того как революция шла вперед, Мирабо осторожно пятился назад. Он ненавидел демократию и боялся, хотя и скрывал это. Он мечтал, играя на противоречиях между двором и Ассамблеей, поставить двор в такое положение, чтобы тот стал игрушкой в его руках, а тогда были бы и деньги, и почести, и высокий сан.
Мирабо на первых порах озадачивал Дантона. Жорж никак не мог понять, чем дышит этот титан. Потом стало проясняться. Особенно после рассказов Камилла Демулена.
По стечению обстоятельств юный журналист провел у Мирабо в Версале весь сентябрь и теперь хвастал своей близостью с великим трибуном. Он без конца описывал кутежи и оргии, еженощно сотрясавшие дом Мирабо, превозносил его умение держаться и, между прочим, не скрывал, что граф одно проповедовал с трибуны и совсем другое – в интимном кругу…
Так вот оно что!.. Двуличие!.. Спекулятивная игра!.. «Мирабо, Мирабо, поменьше таланта, побольше добродетели…»
Впрочем, двуличие, по-видимому, в этом Собрании вещь обыкновенная и никого здесь ею не удивишь. Вот и красавчика Барнава, признанного вожака левых, аристократы называют «двуликим Янусом», и разве они не правы?
Кто не помнит, как аплодировал Барнав взятию Бастилии, как он оправдывал народное правосудие июльских дней, как бился на дуэли с лидером реакционеров Казалесом?..
А сейчас Барнав хлопочет о расширении прав короля, сейчас он по очень многим вопросам солидарен со своим партийным врагом Мирабо.
И удивительно ли это? Ведь Антуан Барнав – почти «белая кость», не зря он носит с таким чопорным достоинством свой пудреный парик и элегантный костюм. Барнав, так же как и его ближайшие соратники, братья Ламеты, – выходец из дворян. Правда, это дворянство чиновное, по старым понятиям – второй сорт, но богатством, образованностью и связями этот «второсортный» давно уже утер нос многим потомственным.
У себя в Дофинэ Барнав прославился как демократ. Это и привело его в Генеральные штаты, это и создало ему «левую» репутацию. Но демократизм Барнава – демократизм для избранных. Это равенство для богатых, братство для просвещенных, свобода для сильных. Народ? О, он готов рукоплескать народу, когда тот помогает осуществлению его замыслов. Народ – это орудие, которое можно и должно умело использовать. Умело! Ибо никогда не, следует давать черни большего, нежели она стоит, иначе поток сметет все. И поэтому коль скоро вопрос зашел о правах короля, пусть король эти права получит и создаст необходимую преграду между потоком и избранными!
Жорж Дантон далеко не глуп. Он все видит и понимает. Сомнения уступают место уверенности.
Разве так уж далеко ушел «левый» Барнав от «правого» Мирабо? И разве можно надеяться, что подобная Ассамблея что-либо сделает для людей попроще?
Нет! Учредительное собрание и Ратуша, Мирабо, Барнав, Лафайет и Байи – это все одно и то же. Стало быть, борец против беззаконий Коммуны не найдет поддержки в Ассамблее крупных собственников. Никогда не найдет.
Так, может, довольно? Может, оставить борьбу, если она не имеет шансов на успех?
При подобной мысли Дантоном овладевала ярость. Как бы не так! Он не даст себя сломить, и не потому, чтобы уж слишком переоценивал свои силы. Но ведь с ним вместе Лусталло, Демулен, Марат, за ним весь народ Парижа – что Парижа! – всей Франции, простой народ, который эти господа так презирают, но еще так плохо знают! Наконец даже в этом поганом Собрании есть люди! Они есть, их только надо найти!
Одного он уже нашел.
Это на первый взгляд весьма забавный человечек.
Внешне – плюгаш плюгашом, кажется, можно спрятать в кармане…
Дантон часто подсмеивался над маленьким и хрупким Максимилианом Робеспьером.
Чистюлька, одно слово, чистюлька! Взгляните, как отутюжен его старенький камзол, на жабо – ни складочки, башмаки вот-вот от ветхости лопнут на сгибах, а как блестят! Бедняк старается скрыть свою бедность. Говорят, он обходится без женщин!..
Но загляните поглубже в его близорукие глаза – и вас поразит сталь клинка. Посмотрите внимательнее на его узкие губы – и вас охватит сомнение: так ли уж хрупок этот человек?..
Когда Робеспьер поднимается на ораторскую трибуну, в его лице – ни кровинки. Голос его тих и тонок. Не в пример Мирабо или Дантону, арасский депутат никогда не импровизирует – он читает свои речи и часто запинается.
Но о чем он говорит!..
Он один, иногда при поддержке двух-трех попутчиков, отваживается спорить с этой Ассамблеей, отваживается не соглашаться ни с правыми, ни с левыми.
Он говорит «нет», когда все говорят «да».
Он один последовательно и стойко защищает права народа. Он называет народ «добродетельным» и «великим», он протестует и против королевского «вето», и против «военного закона», и против деления граждан на «активных» и «пассивных».
И его тихий голос становится подобным металлу, когда он предупреждает:
– …Говорят о мятеже. Но этот мятеж – свобода. Не обманывайте себя: борьба еще не закончена. Завтра, быть может, возобновятся гибельные попытки, и кто отразит их, если мы заранее объявим бунтовщиками тех, кто вооружился для нашего спасения?..
Ай да Робеспьер! Такого, пожалуй, в карман не спрячешь!
Сейчас Ассамблея третирует его изо всех сил. Его освистывают, стаскивают с трибуны, коверкают его имя, над ним издеваются в глаза и за глаза, устно и в печати.
Но Мирабо, сам проницательный Мирабо, уже больше не зубоскалит, а с вниманием присматривается к своему маленькому врагу. Мирабо видит то, чего не видят другие.
Видит это и Жорж Дантон.
И потому он не складывает оружия, а тщательно готовит его для новых сражений.
Господин Байи сидел в одиночестве. Советники Коммуны давно покинули большой зал Ратуши.
Пора бы и ему отправляться спать: завтра с утра предстоит масса дел. Но мэр не мог думать о сне. Сегодняшнее совещание снова разбередило рану, которая вот уже два месяца, как жжет ему грудь.
Узкое, сухое лицо господина Байи за эти месяцы высохло еще больше. Складки у щек повисли пергаментными мешками. Нос заострился, как у мертвеца.
Да, черт возьми, он явно влип не в свое дело. Зачем было ему, академику, уважаемому и почтенному человеку в летах, отказываться от науки, от астрономии и погружаться по уши в эти дрязги?..
Честолюбивые замыслы? Деньги? Почет? Чепуха! Просто, что называется, влопался, влопался по чувству долга. В старое время говорили: «Благородство обязывает». Его выдвинули достойные люди, и он не мог отказаться, не мог подвести своих.
В глубине души, правда, Байи чувствовал, что слегка лжет самому себе. Строго рассуждая, все было не совсем-то уж так. Вначале перспективы казались вполне ясными. Его носили на руках. Его боготворили. И кого бы в то время не прельстила должность мэра столицы, в особенности если знаешь, что твоей правой рукой будет сам господин Лафайет?
Всеобщее преклонение, любовь народа, роскошный особняк в Париже, огромные средства, предоставленные в полное распоряжение, почти неограниченная власть… У кого бы не закружилась голова от всего этого?..
И потом еще ему, как и тем, кто его поддерживал, казалось, что он наиболее подходящая кандидатура. Известность в высших сферах, здравый ум, житейская опытность, осторожность, тонкий нюх и умение выжидать – разве не это было нужно сейчас в первую очередь?
А на деле вышло, что имя Байи поносят на всех перекрестках столицы, а его самого мечтают вздернуть на фонаре. Добрая репутация мэра растоптана: его называют «сатрапом» и «вором». И только шпага господина Лафайета, командующего национальной гвардией, пока еще с грехом пополам спасает положение…
Как произошло все это? Где он, Байи, допустил ошибку? В чем просчитался?
Он думал, думал до головной боли и не мог ничего понять.
Одно было ясно: все зло в этих проклятых дистриктах, которые забрали слишком много власти, в этой голытьбе, которая всюду гнет свою линию, в этих чертовых агитаторах и писаках, которые все «объясняют», «разъясняют» и еще больше будоражат темные инстинкты низов.
Особенно кордельеры.
Особенно Марат и Дантон.
Никто не испортил столько крови господину Байи, как этот бесноватый, вездесущии Марат. Не успеваешь прихлопнуть его в одном месте, как он появляется в другом. Сила Марата – в его осведомленности, в том, что его мерзкий листок говорит только правду. Откуда он ее получает, никому не известно. Но журналист как будто предугадывает все планы двора, Коммуны, его, Байи; предугадывает – и сразу бьет в набат! И вот все сорвано, а достойные люди выставлены на поругание черни!..
Марат – одержимый. Его не купить ни деньгами, ни карьерой. Он не щадит себя. Своими писаниями и поступками он отрезает все пути к отступлению.
Друг народа дал возможность возбудить против себя большое дело. Теперь главное – арестовать его, а там расправа будет короткой…
Дантон – явление совсем другого рода.
Этот смутьян творит не меньше зла, чем Марат. Он бог кордельеров. Он подбивает массы и руководит ими. Но Дантон очень хитер. В отличие от Марата он не оставляет следов. Он ничего не пишет и не печатает, не совершает наказуемых проступков, не лезет прямо на рожон. Дантон, правда, много шумит, он произносит зажигательные речи, это всем известно. Но что речь! Вылетела и пропала! Поди докажи! А когда нужно, господин д'Антон готов и расшаркаться. Сейчас дистрикт выдвинул его своим представителем в Коммуну. Советники Коммуны, разумеется, устроят ему «теплый» прием!..
Байи ненавидит этого нахального выскочку. Не переносит его и Лафайет, которому, как известно, Дантон порядочно насолил.
Дантона необходимо уничтожить, как и Марата.
Но начать следует с Марата.
А после «дела Марата» можно будет создать и «дело Дантона», как бы ни хитрил и ни вертелся этот подонок. У мудрого Байи давно зреет свой план, и он хорошо выбрал то оружие, которым сокрушит ненавистного демагога.
Жан Поль Марат мог бы жить обеспеченным человеком. Он был известным физиком и выдающимся врачом. За долгие годы скитаний он хорошо познал пружины успеха и изучил людские слабости. В свое время врачебная практика привлекала в его приемную столько посетителей, сколько вряд ли имел добрый десяток его конкурентов, вместе взятых.
Но Марат отказался от буржуазного благополучия.
Он обладал пламенным сердцем и неутолимой любовью к людям низов, к труженикам, ко всем обездоленным.
Началась революция – и он сразу бросил все ради остро отточенного пера публициста.
Та замечательная газета, бессменным автором, редактором, типографом и издателем которой был всего-навсего один человек, начала выходить с 12 сентября 1789 года.
А 8 октября последовал приказ об аресте Марата.
Не дожидаясь, пока этот приказ будет проведен в жизнь, журналист покинул свою обжитую квартиру на улице Старой Голубятни в дистрикте Карм.
Он скрывался в течение месяца.
В ноябре Марат вступил под покровительство славного дистрикта Кордельеров, поселился в доме № 39 на улице Ансьен-Комеди и открыл новую типографию.
Здесь-то он и издал свой острый памфлет против министра финансов Неккера, того самого печально известного Неккера, которого когда-то считали чуть ли не предтечей революции и который теперь становился одним из ярых ее врагов. Разоблачение Неккера сопровождалось резкими выпадами против Байи и его агентов.
Ратуша в ответ на это проявила необычную расторопность.
Двадцать первого января 1790 года по требованию господина Байи королевский прокурор подписал новый ордер на арест Марата.
На этот раз парижские власти решили сделать все возможное для того, чтобы не дать ускользнуть объекту своих «забот». Господин Лафайет готовил против Друга народа настоящую военную экспедицию.
Когда кордельеры вынесли решение о поддержке Марата и предоставили для охраны его типографии отряд в тридцать национальных гвардейцев, они не могли не понимать всей серьезности сделанного шага.
По существу, Дантон и его штаб бросали вызов Ратуше и даже самому Учредительному собранию, вызов недвусмысленный и опасный. Ведь речь шла о прямом неповиновении верховной власти, притом в момент, когда эта власть впервые начинала ощущать свою силу.
Дантон давно уже чувствовал, к чему все идет. Он видел, что враг закрепляет свои позиции, что положение день ото дня становится сложнее и сложнее. Только что кордельеры проиграли кампанию за «императивные мандаты» и оказались вынужденными уступить Коммуне и Собранию. При таких условиях шансов на победу в намечавшейся баталии было не так уж много. Дантон хорошо знал также о настроениях, господствовавших в буржуазных дистриктах: они были совсем не на стороне Марата. По правде говоря, неуживчивый и бескомпромиссный Друг народа не внушал Жоржу большой симпатии, и в другое время он не стал бы ломать из-за него копий.
И, однако, на этот раз он твердо решил дать бой. Его мнение полностью совпадало с мнением кордельеров.
Ибо теперь дело Марата неизбежно превращалось в дело свободы. Одержать победу в этом конкретном случае – значило добиться преобладания дистриктов над Коммуной, народа – над ставленниками крупной буржуазии. А в более узком смысле вопрос стоял так: быть или не быть республике кордельеров?..
Наконец, кроме всего прочего, Дантон и в чисто личном плане был весьма заинтересован в решительных действиях.
Хотя до сих пор в своей борьбе он и не сходил с легальной почвы, он прекрасно понимал, что мир невозможен. Лафайет, Байи и их присные ненавидели его лютой ненавистью. Дистрикт выдвинул его в Коммуну – теперь ему придется постоянно иметь дело с этими господами. А как они его встретят? Он мог их примирить с собой или уничтожив, или, на худой конец, устрашив – это представлялось вполне ясным.
Значит, каким бы ни оказался исход дела Марата, нужно было проявить максимум энергии, настойчивости и силы, не отступать до последней крайности и показать себя во весь свой богатырский рост!..
Двадцать второго января в семь часов утра жители района Одеон, примыкавшего к площади Дофины, вскакивали с постелей, разбуженные шумом.
Распахнув ставни, любопытные увидели огромное скопище солдат.
Красные колеты национальных гвардейцев занимали всю ширину улиц, пестрели на мостах, перекрывали проходы из Сент-Антуанского и Сен-Марсельского предместий. Все новые и новые отряды шли из округов Сен-Рок, Сент-Оноре, Барнабитов и Генриха IV. Целая армия оцепляла дистрикт Кордельеров…
Сон как рукой сняло. Обыватели высыпали на улицы, расспрашивали друг друга и безуспешно пытались что-либо вытянуть из солдат. Никто толком ничего не знал, но не было сомнений, что произошло что-то из ряда вон выходящее.
В восемь часов большой отряд, возглавляемый толстым и важным офицером, двинулся к улице Ансьен-Комеди.
Все сразу прояснилось: отряд окружал дом № 39…
У обиталища Друга народа, как обычно, дежурил пикет из гвардейцев дистрикта, охранявший типографию. При виде столь значительного войска постовые обнаружили замешательство, а их начальник почтительно откозырял толстому офицеру. Завязались переговоры.
По-видимому, на первых порах командир экспедиционного отряда намеревался прямо проникнуть в дом Марата, но начальник поста, указывая на огромную толпу народа, сбегавшегося отовсюду и весьма недвусмысленно выражавшего свои настроения, посоветовал действовать по закону и прежде всего обратиться в комитет дистрикта. Офицер решил последовать совету и, оставив своих солдат на сержанта, сам вместе с двумя судебными приставами направился к Кордельерскому монастырю.
Уполномоченные дистрикта давно уже были на ногах. Дантон, Фабр д'Эглантин, Паре и другие комиссары, весьма встревоженные оборотом дела, вызвали начальника батальона кордельеров Ла Вийета. Ла Вийет держался очень настороженно. Он посоветовал подчиниться приказу муниципальных властей. Когда Дантон выразил бурное негодование, Ла Вийет лишь пожал плечами и заявил, что будет сохранять нейтральную позицию. Иначе он-де не может поступить: ведь Лафайет и Байи – его прямое начальство!
Такое поведение командующего их военными силами смутило комиссаров. Один Дантон требовал решительных действий, но и у него на душе было далеко не спокойно.
Честно говоря, он никогда не думал, что события примут такой размах. Чтобы арестовать одного человека, Ратуша бросила к кордельерам несколько тысяч солдат! Что они могли этому противопоставить? Вооруженные силы дистрикта, этих буржуазных молодчиков, маменькиных сынков, которые сразу же распустили нюни и устами своего начальника уже заявляют о нейтралитете? Или же поднимать народ?.. Но, черт возьми, это ведь невозможно! Это бы значило сойти с почвы законности, на которой он, Жорж, уже столько месяцев так судорожно пытается удержаться и которая представляется ему единственным ключом к победе! К победе?.. А может быть, во имя ее, победы, и не стоило бы так церемониться со всеми этими мерзавцами, которые идут ва-банк?.. Может быть, нужно действовать их же оружием?..
Дантон чувствовал, как его охватывает гнев, бешеный гнев, один из тех припадков ярости, которые с ним случались не часто, но с которыми он ничего не мог поделать…
Именно в эту минуту вошел начальник экспедиционного отряда в сопровождении двух судебных чиновников…
Внешне Дантон казался спокойным. Только лицо его было багрово-красным да дергалось левое веко. Он холодно ответил на приветствие вошедших.
Приказ? Пусть его предъявят. Ну, нет. Такому приказу кордельеры не могут подчиниться. Приказ об аресте журналиста в свободной стране только за то, что журналист прямо выражает свое мнение, – это абсурд. Это противоречит законам о свободе слова и печати, изданным недавно Учредительным собранием. Поддерживая престиж Собрания, уполномоченные вынуждены отказать агентам Коммуны.
Офицер презрительно усмехнулся и что-то сказал на ухо одному из судебных приставов. Пристав обратился к коллегам Дантона.
Пусть граждане уполномоченные как следует вдумаются в то, что вещает их представитель. Неповиновение властям – это бунт. Ссылки на Учредительное собрание ничего не меняют, ибо законодатели и Коммуна – это единое целое, и невыполнение приказа Ратуши означает отказ в повиновении Ассамблее. А к тому же – пристав указал рукой на окно – все улицы и площади заняты национальной гвардией, и всякое сопротивление бесполезно. Если комитет заупрямится, приказ будет выполнен с помощью силы.
Комиссары, взволнованные и негодующие, встали со своих мест. Лицо Дантона побагровело еще больше. Он едва сдерживался. Его голос принял зловещий оттенок.
– Ваши войска собрались здесь незаконно. На беззаконие мы можем ответить беззаконием. Вы угрожаете силой? Но неизвестно, чьи силы больше. Если кордельеры ударят в набат, нам на помощь придут предместья. Вы привели сюда десять тысяч. солдат? Мы выставим, если потребуется, двадцать тысяч!..
Представители власти переглянулись. Толстый офицер больше не смеялся. Вся его важность вдруг куда-то испарилась. Сняв белую перчатку, он вытер пот со лба. Ла Вийет отчаянно делал предостерегающие знаки.
Дантон даже не взглянул на него. Теперь его голос был подобен грому.
– Жаль, что приходится иметь дело с трусами. Если бы батальон кордельеров был так же мужествен, как я, всех вас давно бы вышвырнули отсюда!
Ла Вийет подошел к Дантону, схватил его за руку и стал быстро шептать:
– Опомнись! Соображаешь ли ты, что несешь? Это же черт знает что такое!..
Только тут Жорж понял, что хватил через край. Он добавил совершенно другим тоном:
– Разумеется, это мое частное мнение. Как свободный гражданин, я волен говорить, что думаю.
Оговорка была запоздалой и напрасной. Все было сказано и прочно осталось в памяти как друзей, так и врагов.
Толпа возле дома № 39 продолжала расти.
Подходили рабочие в блузах, приказчики из соседних лавок, целые группы домашних хозяек.
Вскоре количество наблюдателей стало превышать число оставленных у подъезда солдат. Сержант экспедиционного отряда с нетерпением ждал возвращения своего командира. Рядовые кордельеры, собравшиеся для защиты Друга народа, стояли молча и вели себя сдержанно. Но в этой сдержанности чувствовалась немая угроза. Когда одного рабочего грубо толкнул и оскорбил офицер национальной гвардии, тот спокойно ответил:
– Ничего не выйдет, дружок. Ты хотел бы нас спровоцировать, я это вижу. Но мы сохраним спокойствие до тех пор, пока это будет нужно, и пусть лопнут от ярости все аристократы, представителем которых ты являешься!
А одна из женщин крикнула с гневом и презрением, обращаясь прямо к гвардейцам:
– Мой муж тоже солдат! Но если бы он был так подл, что пожелал бы арестовать Друга народа, я сама раскроила бы ему череп!
И она угрожающе потрясла кочергой, предусмотрительно захваченной из дому.
В толпе раздались аплодисменты. Можно было заметить, что почти все собравшиеся вооружены.
Это хорошо заметил толстый офицер, только что вернувшийся из комитета. Не желая рисковать, он отправил несколько своих за подкреплением. Удалились и пристава, заявив, что им нужно получить дополнительные инструкции от своего начальства.
Казалось, кордельеры одерживали победу. Во всяком случае, два часа времени были уже выиграны.
Народ ждал сигнала к дальнейшим действиям.
Но сигнала не последовало.
Когда Жорж Дантон несколько остыл и одумался, его охватили сомнения.
Пожалуй, Ла Вийет прав, он зашел слишком далеко. Следует всегда соразмерять силы. По существу, он только что апеллировал к народному восстанию. Но подумал ли он, к чему это приведет? Допустим, кордельеры выгонят солдат из дистрикта. Смогут ли, однако, они одержать победу в рамках столицы, не говоря уже обо всей Франции? В этом Дантон теперь не был уверен. Напротив, он полагал, что углубление конфликта способно привести к разгрому демократических организаций Парижа. А тогда гибель ждет и его… К тому же как мог он забыть, что завтра, 23 января, он сам вступает в Коммуну?..
Нет, пора бить отбой. Он произвел внушительную демонстрацию – Друг народа теперь вне опасности, а господа Лафайет и Байи достаточно устрашены. Ну и хватит. Надо исправлять дело, пока не поздно. Скорее назад, на легальную почву!..
Ровно в одиннадцать началось общее собрание кордельеров.
Первым выступил Ла Вийет. Начальник батальона дистрикта пожаловался на некоторых «недостойных» граждан. Когда он проходил по улице, его вдруг стали оскорблять: его обозвали трусом и пособником врагов!
Дантон пресек красноречие Ла Вийета. Сейчас не время для жалоб и разбора личных дел. Сейчас нужно думать и говорить лишь о главном.
Внимательно и спокойно трибун оглядел собравшихся.
– Граждане, если бы мы следовали только своим настроениям, то, увидя себя осажденными на нашей территории, мы тотчас же вооружились бы и ответили в соответствии с законами войны: мы изгнали бы из нашего дистрикта солдат, которые явились, чтобы преследовать нас!..
Дантон выразительно помолчал.
– Но упаси меня боже, друзья, чтобы я проповедовал вам подобные истины!..
Еще пауза.
– Эти солдаты – наши братья. Их слепое повиновение приказам начальства – их единственная ошибка. Вооруженные, как и мы, для защиты свободы, они не предполагают, что защищают дело деспотизма!..
Голос оратора приобретает трагический оттенок.
– Завтра, когда они станут просвещенными патриотами, они будут страдать не меньше нас… Поймите: гражданская война стала бы неизбежным следствием нашего сопротивления, и этого, только этого добиваются наши враги, чтобы подготовить контрреволюцию! Разрушим же их подлые проекты, будем пользоваться только доводами разума…
Кордельеры сидели тихо и с недоумением поглядывали друг на друга. Они не узнавали своего вождя.
Меньшинство не согласилось с оратором: оно потребовало энергичных мер.
Но авторитет Дантона взял верх.
По его предложению было решено послать делегатов в Учредительное собрание и подчиниться его арбитражу.
Это была капитуляция.
Однако даже и она не могла сиять того, что было сказано два часа назад.
Между тем улица продолжала свою молчаливую борьбу.
Час проходил за часом.
Уже давно пришли подкрепления к экспедиционному отряду, а пристава вернулись с приказом спешно заканчивать операцию, уже давно народ знал о том, что порешили его руководители.
И все же народ стоял, стоял нерушимой стеной.
Не помогали ни уговоры, ни угрозы.
Только к шести вечера, догадываясь, что Марату ничто больше не угрожает, люди, уставшие и измученные долгим ожиданием, начали расходиться.
Солдаты тотчас же заняли дом.
Как и следовало ожидать, он оказался пустым. Слуга Марата сообщил, что его хозяин ушел много времени назад и не оставил никаких распоряжений…
Взбешенные гвардейцы разгромили типографию, подняли все вверх дном и унесли те рукописи и бумаги, которые сумели найти.
У дома № 39 оставили сторожевой пост.
Дежурили и в последующие дни, вплоть до 25 января, надеясь, что журналист вернется.
Но Марат не вернулся.
Избегнув ареста благодаря стойкости и героизму своих читателей, он некоторое время скрывался у друзей, а затем тайно эмигрировал в Англию, где и пробыл до июня 1790 года.
Лишь в восемь часов возвратились делегаты кордельеров из Учредительного собрания. По их хмурым лицам сразу можно было догадаться, какой ответ они принесли.
Ассамблея обращалась к дистрикту с письмом, в котором, воздавая должное патриотизму его граждан, вместе с тем резко укоряла их за строптивость и неповиновение властям. На правах верховного арбитра Собрание предписывало кордельерам прекратить пустые разглагольствования и оказать эффективную помощь агентам Коммуны в выполнении полученного приказа…
Комиссарам дистрикта не оставалось ничего иного, как подчиниться верховной власти, что они и проделали. Было решено немедленно послать двух делегатов к Лафайету и к дому Марата с указанием, что больше не будет чиниться никаких препятствий к осуществлению декрета…
Эта мера запоздала. Солдаты разгромили типографию Друга народа ровно за два часа до того, как доблестные вожаки дистрикта дали свою окончательную санкцию…
Жорж Дантон в этот день, столь богатый событиями, вопреки обычному, рано оставил общественные дела и отправился домой. Ему не терпелось попасть под крылышко своей нежной Габриэли. Ему было плохо…
Дело Марата явилось высшей точкой революционных событий осени – зимы 1789/90 года. В день 22 января острота борьбы между Ратушей и кордельерами достигла максимального накала.
Она могла вылиться в новое народное восстание, которое сокрушило бы власть Лафайета, Байи и их хозяев.
Она могла стать шагом вперед на пути развития революции.
Но всего этого не произошло.
Благодаря нерешительности руководства, половинчатости проведенных мер, боязни выйти за рамки легальной борьбы момент был упущен и народный энтузиазм не принес тех плодов, которые мог принести.
Это значило, что крупная буржуазия получает перевес в схватке с народом, что Ратуша одерживает верх над дистриктами, что революционный подъем на некоторое время неизбежно сменится отливом.
И значительная вина за все это исторически лежит на Жорже Дантоне.
Именно здесь он впервые в полном объеме раскрыл все внутренние противоречия, заложенные в его кипучей натуре, свою боязнь перед слишком решительными действиями народных масс.
Ему же первому было суждено и поплатиться за эту двойственность и противоречивость.
Ибо, как и предвидел Байи, дело Марата с неизбежностью вызывало к жизни дело Дантона.
Собственно говоря, «дело Дантона» началось уже давно: быть может, в декабре, а то и раньше. И началось оно совершенно неофициально.
Едва лишь имя Дантона стало приобретать известность, как вокруг этого имени легла тень.
Змеей поползли слухи:
– Он сумасшедший! Он выступает с вздорными проектами, один хуже другого! Он хочет подорвать всякий порядок, разрушить все нормы жизни!
– Сумасшедший? Это провокатор! Ни одному его слову нельзя верить! Он работает в тайной полиции!
– Что вы! Это английский шпион! Он, как и его креатура, Паре, продался за английское золото!
– За английское? Вполне возможно. Но за французское-то уж наверняка! Дантон – это шавка Орлеанского дома, холуй, который за хороший обед и ласковый прием в лепешку разбивается для принца Филиппа, делает все возможное, чтобы обеспечить ему престол!
– Нет, вы ошибаетесь. Дантон куплен двором. Недаром он адвокат при Королевских советах! И за свою-то должность он заплатил деньгами, полученными из королевской шкатулки!
– Слишком много чести! Дантон просто работает на Мирабо! Мирабо хотел бы занять место Байи, вот он и платит этому авантюристу, который прокладывает ему дорогу!
– Дантон продается каждому, кто желает его купить. Вот откуда у него такие средства. А потом он, в свою очередь, скупает голоса кордельеров: поэтому-то он и председатель дистрикта, и уполномоченный, и комиссар, поэтому-то его и выдвинули в Коммуну!..
Слухи росли и ширились.
Дело дошло до того, что дистрикт счел себя обязанным выступить с официальным протестом.
Одиннадцатого декабря в особом постановлении кордельеры выражают признательность своему «дорогому председателю», восхваляют его доблесть, честность, патриотизм, «как военного и гражданина», и «отбрасывают всякое подозрение в неблаговидных с его стороны поступках».
Этот акт был разослан по всем остальным пятидесяти девяти округам столицы.
Клеветники потирали руки.
Тем, что дистрикт выступил с подобным заявлением, он юридически признал, что слухи существуют. А ведь – хе, хе!.. – каждому известно: нет дыма без огня!
Агентура господина Байи работала на славу. Почтенный академик хорошо отомстил тому, кто величал его «сатрапом» и «вором».
Но это было лишь начало.
События 22 января предоставили в руки врагов Дантона благодарный материал, а слабость, проявленная трибуном, давала полную уверенность, что этот материал можно будет тотчас же пустить в ход.
Теперь уже речь шла не о том, чтобы ославить ненавистного демагога. Теперь, казалось, ничто не мешало упрятать его за решетку!..
Просматривая бумаги, связанные с делом Марата, королевский прокурор верховного суда Шатле обратил внимание на некоторые весьма любопытные места в протоколах показаний судебных приставов.
Вновь и вновь перечитывал прокурор отчеркнутые места.
Нет, он не ошибся.
Наконец-то правосудие обладает неоспоримыми уликами против кордельерского главаря! Бедняга в запальчивости сам подписал свой приговор. Он открыто угрожает правительству и подбивает граждан на бунт. Он готов призвать двадцать тысяч мятежников из предместий. Превосходно! К нему вполне может быть применен закон против поджигателей и смутьянов!
И, сделав красными чернилами замечания на полях протоколов, прокурор немедленно переслал их мэру.
Господин Байи не задержал столь важных бумаг.
Двадцать девятого января прокурор составил обвинительный акт.
А 17 марта королевским судом Шатле был издан декрет об аресте и заключении в тюрьму адвоката при Королевских советах господина д'Антона.
Для Жоржа это был гром с ясного неба.
Он давно уже забыл и думать о «деле Марата».
Двадцать третьего января, несмотря на злобное противодействие со стороны клевретов господина Байи, он вступил в Ратушу и занял место в Генеральном совете Коммуны.
В тот же день кордельеры переизбрали его своим председателем.
Его слава и популярность возрастали с недели на неделю.
И вдруг – на тебе, получай!..
Ну, нет. Так-то просто он им не дастся.
Конечно, полгода назад его бы в подобном случае сцапали без разговоров. Тогда никто и не пикнул бы в его защиту. Но теперь… Теперь его знает весь Париж, и заступников у него будет более чем достаточно!
А потому он может спокойно сказать:
– Руки коротки, господа! Скорее ваш знаменитый суд Шатле полетит в тартарары, нежели Жорж Дантон станет его добычей!
И Жорж, не теряя ни мгновенья, принялся за работу.
Прежде всего он обратился к избирателям.
Кордельеры тотчас же подняли свой голос. На следующий день после опубликования декрета был составлен внушительный протест, направленный к остальным дистриктам.
Подавляющее большинство округов поддержало кордельеров и выразило негодование по поводу действий Шатле.
Одновременно были посланы адреса в Учредительное собрание и Ратушу.
В Ратушу, впрочем, вряд ли стоило посылать.
Новые коллеги Дантона не только не оказали ему помощи, но проявили крайнее злорадство, в чем не было ничего удивительного: все они пресмыкались перед господином Байи и держали его сторону.
Однако адрес, предназначенный для Ассамблеи, имел совсем иную судьбу.
Протест кордельеров застал Учредительное собрание в разгар жестокой внутренней борьбы. Крайняя левая с радостью ухватилась за этот документ и потребовала расследования.
Адрес передали в специальный Комитет Ассамблеи. Комитет обратился к министру внутренних дел. Министр запросил Шатле. После тщательного изучения полученных бумаг Комитет не нашел в них большого криминала и поручил своему докладчику, депутату Антуану, сделать отчет на ближайшем заседании Ассамблеи.
Депутат Антуан был единомышленником Робеспьера. Его сообщение выглядело гораздо более радикальным, нежели хотелось бы его товарищам по Комитету.
– Дело господина Дантона, – заявил докладчик, – становится делом всего Парижа. Несчастье этого человека превращается в общее горе. Сорок дистриктов столицы поддержали мужественных кордельеров, и теперь оковы их председателя стали его лавровым венком!
Разумеется, насчет оков докладчик прибавил лишь для красного словца: арестовать Дантона, вокруг которого кордельеры стояли несокрушимой стеной, никто и не пытался.
Далее Антуан убедительно показал, что все это дело раздуто, раздуто, без сомнения, в чьих-то личных интересах. Зажигательные слова? Да, конечно, слова были произнесены, но никто не может быть уверен, что они именно таковы, как свидетельствует судебный пристав. И вообще из-за каких-то двух-трех фраз бросать в тюрьму выдающегося патриота, оказавшего столько услуг отечеству, более чем безумие. Ассамблея должна отменить декрет Шатле, как антиконституционный и опасный для гражданской свободы.
Крайняя левая бурно аплодировала оратору. Конечно, большинство депутатов, бывшее на стороне Лафайета и Байи, не допустило отмены декрета Шатле. Но в создавшейся атмосфере его никак нельзя было и одобрить.
Собрание решило поступить так, как поступало всегда при аналогичной ситуации: дело было отложено.
Дантон мог торжествовать. Его сторонники добились желаемого результата: отсрочка дела означала его прекращение.
А несколько месяцев спустя Максимилиан Робеспьер произнес гневную речь, в которой потребовал ликвидации суда Шатле. И, аргументируя свое требование, он еще раз напомнил о деле Дантона: в свободной стране нельзя было сохранять учреждения времен деспотизма, угрожающие лучшим патриотам и вызывающие ненависть добрых граждан!..
Трагедия закончилась фарсом.
В те дни, когда Ассамблея решала судьбу председателя кордельеров, по рукам парижан расходилась брошюра с весьма интригующим заглавием:
«Великое слово о великом преступлении великого Дантона, происшедшем в великом дистрикте великих кордельеров, и о великих последствиях этого дела».
Читатель брошюры сначала улыбался, потом смеялся, а затем начинал хвататься за бока.
И было от чего!
Анонимный автор памфлета не пожалел иронии. Он так все расписал и разъяснил, что хозяева столицы во главе с господином мэром выглядели чистейшими идиотами!
Парижане хохотали и подмигивали друг другу.
– Ей-богу, этот Дантон родился в сорочке. Ему везет во всяком деле, за какое он ни возьмется!
Здесь-то уж, кажется, его вот-вот должны были прихлопнуть, а он вышел сухим из воды, да еще превратил в шутов своих преследователей! Но посмотрите, как он притих! Точно переродился!
И правда, Жорж точно переродился.
Минуло всего два-три месяца с тех пор, как председатель кордельеров стал членом Коммуны, той самой Коммуны, против которой полгода подряд он метал громы и молнии. Его новые коллеги на первых порах смотрели на него с ужасом: казалось, сам дьявол проник под своды Ратуши! Но день проходил за днем, и советники с величайшим изумлением убеждались, что не так страшен черт, как его малюют: злой дьявол кордельеров на глазах превращался в доброго!
Это был весьма обходительный и любезный собеседник, равно приветливый со всеми и почти не проявлявший своего «я». Скромный труженик, он обычно не выступал на совещаниях и не выражал мнения ни по одному из разбираемых вопросов.
Он просто «выполнял свои функции».
Как-то не верилось, что именно этот человек был совсем недавно пламенным оратором Пале-Рояля, что он призывал народ к походу на Версаль, что он угрожал Ратуше восстанием предместий.
Нет, это, конечно, был не тот Дантон.
Постепенно советники Коммуны стали забывать прошлое и сближаться с недавним врагом, тем более что он как будто вовсе и не был врагом…
Только господа Байи и Лафайет ничего не забыли и не простили. Они ни минуты не верили в перевоплощение Дантона.
Были ли они правы? В значительной мере – да.
Ибо если борец уступал место буржуа, а вожак революционного дистрикта превращался в добропорядочного чиновника, то только лишь потому, что к этому его временно вынуждали обстоятельства.
Когда-то в июне – июле первого года революции он думал о гораздо большем.
Он мечтал о своей линии в революции.
Но провести ее не удалось. Господа Лафайет, Мирабо, Барнав и другие его опередили. Наверху оказались они: мало того, теперь они закрепили свои позиции, и, быть может, надолго.
Дантон честно боролся с Ратушей, но проиграл. Это надо прямо признать. И надо сделать выводы.
Что ж, господа, сила сейчас в ваших руках. Но время работает на нас. Нужны лишь терпение и выдержка.
В конце концов внешне он добрый буржуа, счастливый муж, крупный адвокат, известный всему Парижу, он популярен и имеет деньги. Мало этого: ему удалось закрепить свое положение в Ратуше – подлинном стане врагов.
Чего же еще?
Нет, Жорж! Не лезь на стену, но и не вешай нос на квинту. Этот мир не так-то уж плох, и в нем у тебя много, очень много дела!..
Оплакивали ли кордельеры потерю своего вожака? Они пережили его очень ненадолго. Действуя исподволь и в контакте с буржуазной Ассамблеей, Коммуна в июне 1790 года, наконец, добилась своего.
В связи с новой административной реформой дистрикты были уничтожены. Их заменили сорок восемь секций – округов более крупного размера. Бывший дистрикт Кордельеров оказался поглощенным секцией Французского театра.
Но старый Кордельерский монастырь по-прежнему остался местом бурных сборищ.
Здесь возник знаменитый Клуб кордельеров, подхвативший знамя демократии из рук повергнутого дистрикта. И члены клуба терпеливо ожидали того дня, когда их бывший председатель вновь даст волю своему необъятному голосу…