Гер Эргали Дар слова

Эргали Гер

ДАР СЛОВА

сказки по телефону

Эргали Гер относится к тем мастерам художественного слова, тексты которых с удовольствием читает как интеллигенция, так и массовый читатель. "Сказки по телефону" получились удивительным калейдоскопом высокохудожественной прозы со всеми коньками бестселлера бульварной литературы - триллер, секс, боевик. Еще в начале 90-х годов имя Гера прозвучало в молодежных кругах благодаря публикации рассказа "Электрическая Лиза", которое сразу же стало культовым произведением, о чем свидетельствует критик Вячеслав Курицын. Язык Гера живой и проницательный, диалоги его персонажей остроумны и умозрительны. Достаточно упомянуть тот факт, что все женщины, которым я предлагал прочитать роман, неизменно плакали над его трагическим концом - какой еще отзыв может соперничать с этим! В своем романе автор затронул важное явление современности, о котором пока сказано очень и очень мало - гиперсоциальные (если так можно выразиться) отношения людей (по телефону, по интернету и т. п.) - а это еще не написанная, но важная глава психологии, социологии и пр. Предлагаемая публикация - первая полная версия романа в сети - в публикации в журнале "Знамя" есть важные пропуски текста, в основном сексуального характера.

1.

На сексе по телефону Серега Астахов заторчал еще в Моздоке лет за десять до нынешней чеченской войны, когда моздокский аэродром был совершенно закрытым объектом, а о существовании такого рода абонентских услуг не ведали и в столицах. Между тем в Моздоке середины восьмидесятых секс по телефону был делом обыкновенным, и не только в оральном смысле, когда в трубку орут всякие матерные слова без разбору, но и в прямом. Сам городишко являл при этом заурядную южнорусскую глухомань, пыльную или грязную, смотря по сезону, с забытым бюстиком Пушкина в чахлом сквере и монументальными заборами, поверх которых гордо реял двухметровый подсолнух, а еще выше ревели на всю Поднебесную древние туполевские бомбовозы, исправно летавшие на охрану то ли Северного морского пути, то ли Великого шелкового. Красота моздокских девиц на этом неброском фоне была колоссальным, погибельным фактором местного быта, таким же универсальным, как свинство провинциальной жизни вообще, причем оба эти явления не только уравновешивали друг друга, но и сложным порядком перетекали одно в другое. В городе уживались и смешивались, производя разнообразнейшее буйство бровей и красок, такие непростые народности, как летчики, кубанцы, армяне, осетины, чеченцы, корейцы и так далее, вплоть до цыган и кирзы, местной похмельной популяции, обретавшейся в поселке за кирпичным заводом; кирза была основным гарнизонным поставщиком самогона и прапорщиков, а девицы в поселке жухли годам к шестнадцати, словно съедаемые мертвой кирпичной пылью.

Город укоренился на левом, казачьем берегу Терека; за рекой летом бугрились бесконечные холмистые гребни предгорья, а осенью, после дождей, как гром среди ясного неба вырисовывались неописуемой красоты горы - и до следующего лета, до суховея то белели в морозной голубизне, словно выгравированные алмазом, то розовели в лучах медитативных степных закатов. Севернее Моздока, за узким бетонированным ложем Терско-Кумского канала, до самого Саратова лежала степь - в ее безбрежных просторах как-то терялись, скрадывались капониры самолетных стоянок, складов ГСМ и прочих объектов стратегического назначения, которые Серега со товарищи не очень тщательно охраняли. Служба была скучной, однообразной, через день на ремень, казарма да пяток разбросанных по степи караульных домиков - вот и весь круговорот жизни; ко второму году караул не то чтобы уставал, но непроизвольно переключался на охрану собственного покоя. В город, населенный воинственными племенами, солдат не выпускали, разве что строем и на парад, так что вживую женщин охрана видела два раза в год по большим государственным праздникам. Правда, были еще официантки из летной столовой и телефонистки, но первые с солдатами не якшались, предпочитая летный состав, а вторые разговаривали охотно, хоть ночь напролет, но оставались вне поля видимости: коммутатор располагался при штабе, куда запросто не заскочишь, а на службу и в ДОС барышень доставляли автобусом.

Последний год Серега ходил разводящим у Игоря Белозерова, статного, красивого парня, легко дослужившегося до сержанта и, соответственно, до должности начальника караула - они вместе призывались из Москвы, вместе прошли все положенные круги солдатской науки и притерлись друг к другу, как притираются люди только в армии. Так что отказать Сереге в такой малости, как поболтать по телефону ночь напролет, было некому. Конечно, Игорю, не умевшему говорить с невидимым собеседником, это пристрастие могло показаться несколько странным, тем более что по жизни Серега был резковатым, замкнутым парнем, отнюдь не тем златоустом, каким представлялся телефонисткам. С другой стороны, выгоды от его амуров были столь очевидны, что следовало скорее поощрять странности, чем выкорчевывать. Телефонистки были в курсе всех новостей, всех гарнизонных интриг и сплетен, знание коих, при грамотном обращении с информацией, способно не только разнообразить, но и существенно облегчить жизнь сержантскому и рядовому составу. Сереге, по талантам его, новости выкладывались просто так, за здорово живешь, и он просто так, по дружбе, делился ими с сержантом. Более того - их вовремя предупреждали о штабных проверках, что вообще-то могло быть вменено как служебный проступок. Тем не менее - командир или дежурный по части еще только грузились в "уазик" на плацу перед штабом, мечтая застать караул врасплох, а Игорь с Серегой уже готовились к приему гостей. В других караулах об этом судачили с завистью, не всегда белой. Там тоже флиртовали с телефонистками, скучая по женским голосам, - но Серега был гений, вкрадчивый сладкоречивый гений телефонной любви. В этом жанре ему не было равных. Его глуховатый невыразительный дискант усиливался и преображался телефонной мембраной в медовый тенор; он журчал, затекая в доверчивые уши провинциальных барышень, обволакивал мозги теплом душевной беседы, елеем умащивания, негой сопереживательных интонаций, под которые одна душа ласково переваривала другую, щедро выделяя необходимые душевные соки участия. Чувствовалось, что Сереге приятно слушать себя, свой голос, преображенно звучащий в сухом и звонком эфире: он сидел за столом, прикрыв глаза, и не видел ни казенной мебели караулки, ни засиженных мухами стен, ни дремлющего на кушетке Игоря, а только звезды над ночной степью и провода, по которым его голос бежал, бежал на свободу...

С молоденькой румяноголосой Анечкой за полтора года телефонной любви они прошли полный курс от случайных приятных встреч (непринужденный треп о собаках-кино-начальстве) до первых свиданий с выяснением пристрастий и антипатий, затем заблудились на пару месяцев в школьных, семейных воспоминаниях и неожиданно для Анечки вышли на столь интимные темы, на такую прорвавшуюся неодолимую страсть говорить о главном, о сокровенном, что дней за сто до приказа Серега разбирался в Анечкиной анатомии гораздо лучше ее дубоголового супруга, даром что летчик - да и сама Анечка, выходя на связь, дышала хрипло и часто, словно бежала к Сереге босиком по морозцу.

Добрейшую Валентину Владимировну, говорившую с петербуржским выговором, он настолько очаровал своим искусством говоруна, что та всерьез загорелась идеей познакомить Серегу с дочкой-десятиклассницей, даже вытребовала обещание погостить у них после дембеля хотя бы недельку. В конце концов она устроила молодым знакомство по телефону: теперь, когда их смены совпадали, Валентина Владимировна соединяла Серегу с Шурочкой, а сама деликатнейшим образом отключалась. Прорыв в городскую телефонную сеть был для Сереги самоволкой души, именинами сердца. Он присосался к шестнадцатилетней домашней девочке аки клещ - они вместе решали задачки по алгебре, вместе записывали в заветную тетрадь любимые песни и мудрые изречения типа "красивые в любви небрежны, а верные в любви невежды", вместе отвечали на вопросы дурацких тестов, к которым вдруг воспылали все молодежные журналы страны. Под одеялом, тайком от строгого папы они болтали до двух, трех часов ночи, пугая друг друга страшилками про ведьм, вурдалаков, голодных кладбищенских старух и прочую нечисть, потом уставали бояться и в обнимку засыпали на узком Шурочкином диване. От всех этих дел у Сереги стали плавиться мозги: он засыпал в объятиях Шурочки, просыпался на топчане в караулке, хватался за голову и бродил сам не свой, уверяя Игоря, что насквозь пропах Шурочкой - хотя пахло от него, как Игорь ни принюхивался, все-таки в основном портянками.

Теплым сентябрьским вечером, выставив на посты третью смену, Игорь вошел в комнату начальника караула и обнаружил своего разводящего на командирской кушетке: Серега лежал эдаким Тристаном у ног невидимой Изольды, босой, с лицом торжествующим и бледным, а пристроенная на груди трубка похрипывала и попискивала, как котенок.

- Обучаем Анечку минету?

- Это Шурочка, - прошептал Серега, расплываясь в хитрой улыбке. - Она играет мне на пианино марш Мендельсона...

Ни Шурочку, ни Анечку, ни других своих армейских подруг Серега так никогда и не увидел, потому что дембельнули их с Игорем и другими пятью москвичами врасплох, буквально в одночасье: привезли на вокзал, построили, старшина Фоменко Петр Васильевич хмуро поблагодарил за службу и за десять минут до поезда вручил проездные документы. За эти минуты только и успели, что скинуться, сбегать в гастроном на майдане, затариться ящиком водки и на ходу, с воплями ввалиться в пустой общий вагон. И понеслась солдатская душа в дембельский рай, не обремененная ни чем запить, ни чем закусить - а поезд шел, подумать только, на Минеральные Воды...

Вернувшись в декабрьскую перестроечную Москву, Игорь, как водится, через неделю взгрустнул об армии, через две затосковал, на третью позвонил Сереге в Конаково и уговорился проведать армейского другана. К этому времени он успел приодеться и обзавестись новой подружкой вместо убывших замуж; вот с этой новой подружкой, Светкой, с которой дальше поцелуев дело пока не шло, он и отправился в Конаково. Поездка вышла во всех отношениях замечательной. Серега жил, можно сказать, в сосновом бору, в собственном двухэтажном доме со всеми удобствами - при доме были гараж, баня и эллинг на берегу белой, пустынной Волги, а в самом доме замечательно горел камин, на столике перед камином замечательно поблескивали бутылки с иностранными этикетками и басовито, внушительно лаяла косматая кавказская овчарка Шельма, которую с приходом гостей заволокли на второй этаж. Салаты, приготовленные Серегой, были до того свежи, остры, вкусны и необыкновенны, а сам он, смущенный нежданной Светкой, так суетился и волновался, что разговор долго не клеился - Игорь тоже ощущал неловкость, словно им с Серегой приходилось знакомиться заново. Гости ели, пили, приглядывались и восхищались; хозяин, топивший баню, каждые пятнадцать минут убегал подбросить дровишек, потом возвращался и начинал смущаться по новой. Кроме них и Шельмы, в доме не было никого: про родителей Серега сказал, что живет с отцом, тот работает и вернется не скоро.

Потом грянула царская деревенская баня, легкая, душистая, с березовым настоем и купанием в проруби, с холодным пивком в предбаннике, где они возлежали и восседали в простынях, как патриции, а до этого Серега вошел в парилку голый и неестественно рассмеялся, увидев сидящую на полке парочку: Светка в трусиках и бюстгальтере, Игорь в плавках, все чин чинарем.

- Вы с ума сошли, братцы, - заявил он, нахально улыбаясь Игорю. - Как хотите, конечно, но из одежды в бане допускаются только шапки, пора бы знать.

Игорю волей-неволей пришлось последовать совету кореша; Светка, окунувшись в проруби, тоже почувствовала полет и на второй заход в парилку отважно отправилась нагишом.

Серега еще перед вторым заходом оттаял и в двух словах объяснил Игорю ситуацию своей жизни. Родители его в свое время закончили биофак МГУ; отец работал директором элитного охотничьего заказника, а мама и старшая сестра утонули, когда Сереге шел восьмой год. Они вчетвером шли на моторке из Дубны и перевернулись: дело было осенью, отец сумел спасти только Серегу, мама и девятилетняя сестренка утонули можно сказать у них на глазах. С тех пор Серега, по его словам, тянул на себе дом и хозяйство, и не было ему от отца скидок ни в чем. Сам отец пропадал на работе с утра до вечера, а по выходным, когда в заказнике шла кремлевская охота, не возвращался совсем.

Они помянули сестренку и маму, потом Светка спросила, неужели Серега так вот и жил в этом доме один с самого малолетства, с восьми несерьезных лет. Тот ответил, что не с восьми, а с десяти, потому что два года учился в интернате, а потом уговорил отца отдать его в нормальную школу. А потом один, потому что других женщин, к сожалению, у отца не было.

- Почему "к сожалению"?

- Потому что ему тяжело жить, - ответил Серега, избегая смотреть на Светку. - Да и мне не сахар.

Мысль, что огромный обустроенный дом на берегу великой реки мог быть кому-то проклятием и обузой, одновременно поразила Светку и Игоря. Они притихли, задумались, а еще Игорь понял, почему телефонным барышням так нравилось говорить с Серегой: его фразы, взятые сами по себе, звучали увесисто и проникновенно, а в общении напрямую смазывались какой-то натужной, как у глухонемых, мимикой, а еще то ли робостью, то ли деликатным нежеланием смотреть собеседнику в глаза.

На втором заходе Серега собственноручно обработал Игоря веником, заставляя порой принимать очень даже странные позы, вызывавшие глумливое Светкино хихиканье, - однако каждая процедура сопровождалась таким наукоемким обоснованием и такой сладостной судорогой наслаждения, что Игорь стерпел, потом размяк и потек в руках мастера горячим потом. Серега, намахавшись, сам распарился, швырнул веник в шайку и сказал, показывая на Светку:

- Теперь попробуй на ней, - и вышел, пошатываясь, из парилки.

- Девушкам вредно, - предупредила Светка, отступая к дверям.

- Не вредно, а очень даже приятно и полезно, - уверял Игорь, с трудом разлепляя глаза и квашней сползая с верхнего полка вниз. - Марш сюда, приказано было попробовать на тебе...

Светка, радостно взвизгнув, выскочила и через предбанник помчалась на двор, звеня на ходу медовыми титьками, Игорь с рычанием поплелся следом, вожделея не столько к ней, лакомой, сколько к жесткому, словно облитому лунной глазурью снежному насту и черной ледяной воде проруби...

После такой душевной баньки да под водочку жизнь пошла без примесей, сплошным откровением. Пока Серега сочинял на каминных углях шашлык, брызгая на мясо лимонным соком и маринадом, Игорь со Светкой, взволнованные неминуемой близостью, по-хозяйски обживали диван; пили за женщин, дружбу, любовь, за победу русского оружия и свободу прибалтов. Потом в угаре армейских воспоминаний звонили подряд московским друзьям, корифанам по службе - на телефоне Серега завяз и долго болтал с телефонисткой междугородной связи. Светка между тем переползла к Игорю на колени и только приобняла его за шею своей пухленькой ручкой, как где-то в лесу прорезался надрывный автомобильный гудок. Залаяла наверху Шельма, Серега с Игорем выскочили в темень двора, а гудок гудел, надрываясь в тишине ночного зимнего бора. С Шельмой на поводке побежали к дороге и увидели съехавшую в кусты, оглушительно сигналящую "Ниву": фары били в лес, мотор пыхтел на нейтралке, водитель спал в обнимку с рулем.

- Папаня, - сказал Серега. - Почти доехал, зараза.

Шельму запустили на заднее сиденье, папаню перевалили на правое, Серега сел за руль и подъехал к крыльцу. С трудом заволокли грузное, оплывшее тело на второй этаж, в спальню, потом Игорь вернулся к Светке. Вскоре пришел Серега, принес стопку белья, сказал: "Отбой, ребята, отдыхаем согласно распорядка", а сам положил на тарелку мяса, взял пару пива и отнес отцу. Игорь со Светкой легли, прилипли друг к дружке... Вначале у них не очень хорошо получалось, потому что армия, то да сё, а потом ничего, так замечательно пошло получаться, что и говорить не о чем. Камин то пылал, играя отблесками по стенами, постели, Светке, то остывал знойным багровым жаром; Игорь вставал, подбрасывал дровишек и смотрел, как разгорается пламя, как зажигаются и пляшут огоньки в огромных блестящих Светкиных глазищах... Посреди ночи он пошел в ванную, а на обратном пути заглянул в Серегину комнату, где горел ночник и слышался знакомый бубнеж. Серега лежал на диване и болтал по телефону с телефонисткой междугородной связи. Одной рукой он держал трубку, другой задумчиво гладил себя по затылку, по отрастающему ежику волос, а глаза у него были незрячие, грустные и усталые, как у бездомной собаки.

- Что, засветился? - спросил он Игоря; тот хмыкнул, засмущался и пошел к Светке.

2.

Зато Анжелка Арефьева не имела о сексе по телефону ни малейшего представления до тех самых пор, пока не попала в Борину фирму телефонных услуг, гори она синим пламенем вместе с Борей. Хотя, как потом припомнилось, один такой звоночек у нее в прошлом был. Она сама, дите неразумное, позвонила по газетному объявлению, извещавшему, что пожилому киноактеру требуется домработница, и напоролась на хриплого маразматика, который долго выспрашивал, кто она, откуда, как выглядит и какое имеет отношение к кинематографу - как будто она не в домработницы нанималась, а в артистки - при этом мерзкий старый хрыч покряхтывал и постанывал как-то уж больно неаппетитно, а когда Анжелка отважилась и спросила, так нужна ему домработница или нет, умоляюще заблеял: "Вы говорите, миленькая, говори-ите!.." - Анжелка почуяла какую-то мерзопакость и бросила трубку. Это было осенью после школы, когда она не стала поступать во ВГИК, а сидела дома, думая, как жить дальше. Точнее - делая вид, что думает, потому что на самом деле Анжелка знала, как жить, только боялась признаться себе и маме. Она знала, что ничего не понимает в окружающем мире, никогда не научится разбираться в нем, а тем более бороться за место под солнцем, от палящих лучей которого тщательно оберегала свою нежную кожу. Мир был полем битвы таких могучих натур, как мама и дядя Тима, - а она, Анжелка, была не боец, ей просто хотелось жить, вот и все. Так ей было больше по кайфу. А еще она чувствовала, что такая позиция, такая постановка вопроса ничуть не хуже любой другой, разве что уязвимей, так что ее сонливость, ее доводящая мамашу до бешенства апатия наполовину были сознательной симуляцией дезертира, отрицающего борьбу по мировоззренческим соображениям. Она была человеком покоя, человеком дождя в том смысле, что, когда идет дождь, каждый оказывается наедине с дождем и в нем либо включается музыка дождя, либо нет; Анжелке было хорошо под дождем, под этой живой завесой, под этим мокрым событием, размывающим прочие дела-обязанности, хорошо на улице под зонтом и хорошо дома, когда дождь за окном заштриховывал мир в серый непроницаемый рубчик.

Зато маме Анжелкиной и дождь, и гром, и снег, и ветер были нипочем, она их просто не замечала. Она жила, невзирая на погодные и прочие условия, а также условности, целиком захваченная азартом превращения денег в товар, а товара в деньги. Зачем она это делала, Вера Степановна знала, но забыла, а вспоминать было некогда, потому что азарт больших денег, неотразимая магия суровых правил игры и серьезных ставок не отпускали ее даже во сне, а днем и подавно, задавая свой сумасшедший темп жизни. По-настоящему ее затянуло в первый год перестройки - в душное, жаркое, бредовое лето 85-го года, когда пол-Москвы томилось в очередях за водкой, а на фасадах домов дрожащие руки корябали первый, самый душераздирающий лозунг гласности: "Ты не прав, Миша". Тем летом Верка-усатая, суровый идол лихоборской пьяни, она же заведующая винно-водочным магазином на углу Михалковской и Большой Академической улиц, в одночасье стала Верой Степановной Арефьевой, властительницей умов, царицей ночи, знакомства с которой искали партийные и советские бонзы, пожарники и милиция, воры в законе, известные всей стране артисты и прочий пьющий народ. Оказалось, что пьют все. Вся страна. Вся страна припала пересохшим ртом к кранику, которым заведовала Вера Степановна, и все четыре года, пока закон не выдохся, магазин на углу Михалковской и Большой Академической бесперебойно работал в двойном режиме. Днем это был обычный осаждаемый толпой винно-водочный с быстро пересыхающим источником благодати - зато под вечер, когда магазин закрывался и персонал, булькая сумками, разбредался на кривых ногах по домам, в железных воротах со двора открывалось крохотное квадратное оконце, маленькое смотровое оконце с лучезарными видами на гостиницу "Москва" посреди белой столичной площади, на розовые молдавские виноградники и мирный азербайджанский город Агдам. Невероятные эти виды манили толпы паломников со всех концов огромного города - это была самая популярная, самая надежная точка по всей Москве. Сюда вороньем слетались таксисты, сюда ехали с ветерком на частниках, сюда брел, спотыкаясь и падая, исстрадавшийся пеший люд. Игорь с Серегой, герои первой части нашего правдивого повествования, подавшиеся к тому времени в кооператоры, не раз и не два гоняли по ночам на лихоборскую точку, всякий раз как бы заново поражаясь размаху промысла, серьезному, профессиональному подходу к делу. Тишина и порядок царили на Лихоборах. Здесь не пыхтели моторы, не хлопали дверцы, не орали дурные сиплые голоса. Здесь - без всяких там закидонов - запрещалось распивать спиртные напитки. Моторизованным ходокам вообще не рекомендовалось выходить из салона: угрюмого вида распорядитель забирал деньги, указывал, где поставить машину, заученно бормотал "мотор глушить, дверцами не хлопать", а минут через пять возвращался с товаром, подавая бутылки прямо в салон. Пьяный дебош, разнузданное веселье, всякие там потуги на братание пресекались быстро, жестко, но без садизма - чувствовалось, что работают деловары, а не менты.

Чего это стоило Вере Степановне в смысле денег, времени и энергии, знает только она сама. К началу перестройки ей было немногим за тридцать, хотя вряд ли кто из мужчин всерьез задумывался о ее возрасте - она смотрелась дамой без возраста, расплывчато и слегка устрашающе, если знать эту категорию полных, усатых, до поры до времени абсолютно здоровых женщин, способных перепить, перематерить, а при надобности и размазать по стенке любого крепкого мужика. При всей своей тертости она была прямой как рельса, то бишь, ежели без околичностей, грубоватой пробивной бабой шести с половиной пудов очень живого веса, перемогавшейся без мужиков не без терпкого, застойного озлобления против их паскудного рода. В разговоре она накатывала как волна, шлепая смачные выражения впритирку друг к другу, умела уважить начальство живым словцом, натуральным, так сказать, словотворчеством, зато с подручными обходилась канцеляризмами пополам с матом, удручая народ вульгарной обыденностью брани и грубым бесчувственным сладострастием. Ее побаивались не только грузчики, шоферня, охранники, вся эта мелкая приторговая челядь мужского рода, но и мордастые мясники, обедающие сырыми бифштексами по-татарски; даже подпольные оптовики, натуральные волкодавы, вкусно воняющие кобурой под мышкой, и те поеживались под взглядом этой чугунной бабы. От какого такого бесшабашного Виктора ухитрилась она зачать Анжелку - Анжелу Викторовну - никто не знал, даже сама Анжелка. "Папашку твоего зеленый змий забодал", - ответила она на вопрос четырех- или пятилетней дочери - и слово в слово повторила эту фразу спустя пять лет, когда Анжелка переспросила.

Казалось, ее напора хватит на десять таких точек, как лихоборская, - но только сама Вера Степановна знала, на какой зыбкой почве, на какой тающей льдине выстроен ее бутлегерский замок. Стихия алкогольного бизнеса с трудом обуздывалась даже невероятным по тем временам наваром - товар выжигал навар любые системы двойного, тройного контроля сплавлялись в одно большое дерьмо, без личного догляда все рушилось в одночасье, да и с ним, с доглядом, постоянно где-то искрило, как у плохого электрика, потому что нагрузка была запредельной, а людишки дрянь. На исходе второго года круглосуточной жизни Вера Степановна сообразила, что выдыхается, что пора потихоньку завязывать с припадочным ночным промыслом, мешками денег, вечными страхами, пора перемещаться в чистые кооперативные сферы, где приличные молодые мальчики играючи срубали бешеные кредиты под ну очень смешной процент, стойко благоухающий лавандовым маслом легальной прибыли. Она постоянно с тревогой чувствовала, что опасно разбухает деньгами и превращается в жирную лакомую гусыню для волков-одиночек, беспредельщиков-отморозков, каковых расплодилось по Москве как грязи. Милиция, мафия, ОБХСС могли отдыхать; их Вера Степановна побаивалась - опасалась - скорее разумом, чем нутром, в разумных пределах, поскольку во всех этих структурах участвовала деньгами и "звонарями", то есть прикормленными людьми - но отморозков, всякую случайную сволочь боялась панически, боялась люто, постоянно помня о подрастающей в незащищенном тылу Анжелке.

Между тем Анжелка росла и выросла в долговязое, анемичное, скрытное существо, утонувшее в глубоком омуте недетского одиночества. Она с первого класса была брошена на самостоятельное хозяйствование, разве что по магазинам не бегала, и жила в полном ладу со сложной системой замков, запоров, сигнализаций, запретов на гостей и подруг, по малолетству приняв за должное и изоляцию с предосторожностями, и разительную нестыковку домашнего существования с наружным миром. Впрочем, дабы девушка не росла дикаркой, заботливая мамаша на все летние и прочие каникулы регулярно упекала Анжелку в "артеки", санатории, детские дома отдыха, где она и впрямь оживала, навсегда усвоив летний, курортный стиль общения, похожий на сон или киноновеллу, когда люди полнокровно живут от начала до конца сеанса-заезда, а потом истаивают в дымке реальной жизни. Из одного из последних, уже подросткового санатория ее даже чуть не выперли за поведение, не совместимое с девичьей скромностью, эта история скорее позабавила Веру Степановну, нежели огорчила, поскольку выказала в ребенке хоть какой-то проблеск индивидуальности.

По школе Анжелка прошла бледной тенью, невнятной троечницей, только единожды поразившей астрономичку в самое сердце твердой верой в реальность межгалактических одиссей - "это у нас в совке никак не могут вырваться за пределы солнечной атмосферы, а штатники давно летают по всем галактикам и воюют с чужими" - зато дома была полной хозяйкой себе и своему одиночеству, оттеснив на второй план домашнего существования даже такую крупногабаритную мамашу, как Арефьева-старшая. Она была "подозрительно чистоплотна", как выражалась выросшая несколько в иных условиях Вера Степановна, обожала принимать ванны утром и вечером и ежедневно бродила по дому то с пылесосом, то с тряпкой, наводя западный лоск на обычную московскую трехкомнатную квартирку с комарами и тараканами, коврами и хрусталем, дефицитными книгами, коих у Веры Степановны было "хоть жопой ешь", вечно текущими кранами и стальной дверью, дарующей иллюзию безопасности. Она раздражала мать неприхотливостью в пище и разборчивостью в одежде (у Веры Степановны было наоборот), выписывала все молодежные журналы и про кино, читала светскую хронику "Московского комсомольца", по десять раз прокручивала на видюшнике любимые фильмы и к концу школы скопила огромную фильмотеку, аккуратно расставленную по полкам в ее девичьей, стерильно убранной комнатушке, украшенной портретами Алена Делона и Вячеслава Бутусова. Матери запрещалось не то что трогать, но даже приближаться к этому безукоризненному великолепию. Впрочем, Вере Степановне не больно то и хотелось. Она купила себе корейскую "двойку" и по ночам, на сон грядущий, крутила ужастики и порнуху, которыми ее снабжал Тимофей Дымшиц.

Без этого нового персонажа правда нашего повествования будет неполной и бледной, поэтому попытаемся описать Тимофея Михайловича во весь его маленький хищный рост, возместив неизбежную потерю темпа выдвижением последней крупной фигуры.

Тимофей Михайлович Дымшиц, имевший доступ к Арефьевым в деликатном качестве друга дома, был единственным человеком, которому Вера Степановна до известной степени доверяла, полагаясь, разумеется, не на пресловутую порядочность - в ее словаре не было такого понятия, - а на суеверное восприятие Дымшица как существа высшей породы, не способного на банальную уголовщину. Он и впрямь был редкостный экземпляр - хищник, да, но редкостной красоты, человечий аналог соболя или ловчей птицы - воплощение хищной красоты, а не зверства; гусар, гулена, любитель широких жестов, красивых женщин, красивых драк, известный администратор кино, герой мосфильмовского фольклора и чуть ли не заглавное лицо в темном деле подпольного дубляжа и тиражирования иностранных фильмов. Термина "видеопиратство" в те годы не знали, больше настаивали на "свободном обмене идеями и информацией" - вот к этому свободному обмену, артикулируемому гнусавым голосом Ленечки Володарского, Тимофей Михайлович имел непосредственное отношение. В нем клокотала дикая помесь цыганских, еврейских, кубанских кровей, в нем было много всего - умища, плеч, бороды, зубов, даже маленький его рост не читался маленьким в контексте плотского изобилия - а еще он шикарно носил любую одежду, всегда чуть-чуть пережимая с форсом: конокрад выглядывал из накрахмаленных сорочек дельца, сияя цыганским золотом запонок. Впрочем, дельцом Тимофей Михайлович был серьезным, совет его дорогого стоил. Именно с ним консультировалась Вера Степановна, делая первые шаги в легальном бизнесе, и во многом благодаря Дымшицу безболезненно пережила нечестную павловскую реформу 90-го года, швырнувшую московское бутлегерство в объятия южных мафий.

А еще, если уж совсем откровенно, - это был единственный мужик, превосходство которого Вера Степановна ощущала с непривычным, волнительным женским трепетом. Острый цыганский глаз, цепкий еврейский ум, могучая волосатая грудь - короче, настоящий волчара; рядом с ним даже Верка-усатая, при известных обстоятельствах, готова была ощутить себя кроткой овечкой. Любого московского мясника (породу, по степени чувствительности недалеко ушедшую от кадавра) всего лишь намек на предлагаемые обстоятельства мог привести в трепет, - а этот склабился, оглаживал свою смоляную с проседью бороду и беспечно, с веселой мужской откровенностью делился с хозяйкой дома подробностями очередного своего авантюрного романа то с космонавткой, то с матроной из исполкома, то с тринадцатилетней то ли дочкой, то ли внучкой приятеля-режиссера - после чего разливал по стаканам водку и пил здоровье Веры Степановны: баб, дескать, пруд пруди, а достойных собутыльников раз-два и обчелся. Другое дело, что не всегда этот принцип выдерживался последовательно и до конца даже и в отношении Веры Степановны, что по взаимному согласию извинялось цыганским темпераментом друга дома, азартом натуры - ну и водкой, конечно.

Тимофей был единственным, с кем Вера Степановна позволяла себе расслабиться, то есть два-три раза в году, а в отсутствии Анжелки и чаще, гульнуть как следует с пятницы до понедельника. Водка ее не брала совсем, она перепивала даже Дымшица, который иных емкостей, кроме стаканов, не признавал. Он приезжал под вечер в пятницу с ящиком водки и рыночным набором продуктов; пока, под трезвые разговоры, Вера Степановна украшала стол рыбкой, икоркой, зеленью, маринадами, Тимофей Михайлович в огромной восьмилитровой кастрюле затевал нежнейшую, деликатнейшую соляночку или багрово-черное, подобное расплавленной вулканической магме, харчо, после тарелки которого водка подавалась как освежающий нутро напиток. Этой закуски стабильно хватало до понедельника, а недостаток водки, буде случался, восполняли коньяком из бездонных резервуаров хозяйки дома.

Какие прозрения, какие высоты духа, какие горние пределы открывались Верке-усатой в общении с Дымшицем - нам не ведомо; случалось, он упрекал ее в грубости чувств или узости кругозора - она соглашалась, чувствуя, что он ценит и уважает в ней то, что никакими изысками не обрящешь: литую, хитрую пробивную бабу, видящую людей насквозь, переплюнувшую со своим никаким образованием финансово-торгового техникума всех его космонавток и длинноногих красоток. Они пили, болтали, хохотали, храпели, опять пили и веселились два дня и три ночи; в этих отключках, пролетавших со световой скоростью, было что-то еще, чего Вера Степановна не смогла бы определить и не пыталась - сумасшедшая полнота бытия, спрессованного алкоголем, торжество диалога, подобного мускулистой рыбе, выхваченной в четыре руки из летейских вод и хлещущей по губам колючим склизким хвостом. Праздник точных формулировок, стреляющих нарзаном прозрений, дурашливая беспечность и гулкое отупение от хаоса зазвучавшего, ожившего мира - такую они оставляли по себе память, эти загулы, и по прошествии двух-трех месяцев Вера Степановна начинала маяться, тосковать, заранее подчищать дела, выкраивая свободный уик-энд, как говорили ее новые партнеры по бизнесу, наконец звонила Тимофею Михайловичу на "Росвидео" и строгим начальственным голосом говорила:

- Ну что, друг ситный, мать твою так, не пора ли нам по маленькой дернуть?

- А может, и пора, - соглашался Дымшиц, севший под занавес перестройки в кресло исполнительного директора концерна "Росвидео". - Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит...

- Запоя, - уточняла Вера Степановна.

- У тебя, Вера Степановна, что ни слово, то золото... Стало быть, в пятницу у нас Лихоборский торговый дом. Я записываю: девятнадцать ноль-ноль, ЛТД...

- Ты мне, Дымшиц, фирму не марай, пиши лучше ЛТП, все там будем. И жену предупреди, чтоб потом не звонила по двадцать раз, не дергала. Нех... дергать людей, когда они отдыхают, верно я говорю? Это тоже запиши в свою книжицу, друг любезный...

Анжелку она с годами как-то перестала стесняться совсем, полагая, что у дочери было время свыкнуться с ее образом жизни, это во-первых, а во-вторых дите подрастало и нуждалось в каких-то опекунах, покровителях, в каком-то обществе, а лучшего общества, чем общество Дымшица, у Веры Степановны просто не было. Разумеется, она понимала, что покровительство лихого друга, цыганистого чуда-юда в отношении взрослой дочери может зайти куда как далеко, но и на этот счет у нее имелись некоторые соображения, о которых мы расскажем позднее. Что до самого Тимофея Михайловича, то он давно разглядел вокруг Анжелки облако прохладного лунного света, в котором она жила, как гомункулус в колбе, и наблюдал это явление с нарастающим воодушевлением звездочета, открывшего приближающуюся к Земле комету. Даже сам факт, что Верка-усатая могла произвести на свет нечто застенчивое и длинноногое, казался невероятно трогательным и требовал отдельного осмысления - но и без околичностей достаточно было взглянуть разок на Анжелкину фильмотеку, на все то, что натаскало в свою каморку это молчаливое белобрысое создание, на всех этих Антониони пополам с Анжеликами, Бунюэля, мирно соседствующего с Томом и Джерри, Тарковского, круто поперченного восставшими из ада, чтобы почуять изумительный дух окрошки, настоянной на нежных девичьих мозгах неразговорчивой троечницы. Лягушачьи подростковые лапки, унизанные серебром - золота Анжелка не понимала, а к серебру тянулась, как все люди лунного света, - залитованный образ царевны Несмеяны, мающейся в панельном тереме бывшей бутлегерши, дразнили цыганское воображение Тимофея Михайловича. Тем не менее он старательно соблюдал аккуратность в обращении с дочкой Веры Степановны, несколько даже пережимая по части отеческого благодушия, - эдакий домовитый толстый заяц в кухонном фартуке, выращивающий морковку впрок, бородатый заяц-конокрад с садовой лейкой наперевес.

С годами у них сложились фамильярные, то есть почти семейные отношения: Анжелка обращалась к нему на "ты", задушевно именуя Тимой или Тимошей, и регулярно нагружала просьбами достать тот или иной фильм, обделенный вниманием видеорынка. В этом плане возможности Дымшица были едва ли не безграничными. Он безотказно выполнял поручения, не любопытствуя, чем вызван ее интерес, всегда настойчивый и конкретный, а чаще элементарно отслеживая его по публикациям в популярных изданиях; сверяясь с запросами, он стремился вычислить аномальную, не поддающуюся никаким логическим описаниям траекторию полета кометы и даже пытался корректировать ее курс кассетами от себя, отбирая фильмы тщательно и как

бы немножко на вырост - потуги стареющего ловеласа, отсылающего букет прелестнице.

Со своей стороны, Вера Степановна тоже отслеживала их отношения, за недостатком времени не вдаваясь в подробности, а больше полагаясь на отточенное чутье ловца человеков, подсказывающее, доколе выбирать леску, а когда подсекать. Первый звоночек для Дымшица прозвенел в одну из загульных пятниц, когда они только-только пропустили по первому стакану и по-семейному ужинали на троих ароматным харчо, полыхающим стеклянно-оранжевой роговицей бараньего жира; посмотрев на оживленные лица Анжелки и чуда-юда, Вера Степановна изрекла:

- Ты, Тимофей Михайлович, помидоры на рынке берешь, у азеров, а они, говорят, мочу в помидоры впрыскивают, чтоб краснели от аммиака...

- Да? - удивился Дымшиц. - А я думал - просто пересолил...

Анжелка, подносившая ложку ко рту, медленно опустила ее в тарелку.

- Шутка, - отыграл Дымшиц.

Вера Степановна загоготала, заколыхалась, промокнула подбородки мятым кухонным полотенцем и пояснила дочери:

- У старого бородатого хрена все шутки соленые... Я, собственно, что хотела сказать-то? Ты как-то обмолвился, друг любезный, что у тебя во ВГИКе есть свой человечек...

- И не один, - взглянув на Анжелку, подтвердил Тимофей Михайлович.

- Вот и славненько. Мы ведь, Тима, в этом году школу заканчиваем - хорошо бы нас определить туда, на факультет этот, как его...

-...экономики кино, - подсказала Анжелка. - Только у меня по алгебре тройка.

- С минусом, - уточнила Вера Степановна. - Но ничего. Тройку там, четверку совместными усилиями нарисуем. А вот дальше...

- Дальше будем смотреть, - подытожил Дымшиц, соображая, как всегда, быстро и четко. - Есть у меня во ВГИКе одна такая мадам, завкафедрой называется кафедра у нее действительно выдающаяся во всех ракурсах, я на ней в семьдесят то ли решающем, то ли определяющем высший пилотаж изучал - так вот, она посмотрит Анжелку, поговорит тет-на-тет, а дальше - в зависимости от диагноза. Боюсь, однако, девочки мои хорошие, что спохватились вы поздновато. Может, легче замуж выдать?

- Давайте-давайте, - Анжелка встала из-за стола. - Потом расскажете, что решили.

- А как же, - посмеиваясь, пообещала Вера Степановна. - Наливай, Тимофей Михалыч.

- Я, может, вообще поступать не буду, - сказала Анжелка уже в дверях.

- А куда ты, извиняюсь, денешься? - удивилась Вера Степановна.

- Куда захочу, туда и денусь. Или вообще никуда не денусь. Буду твоей домработницей, вот и все.

- Мне, лапуля, дочь-домработница на хрен не нужна, так и запомни. Эта твоя экономика кино тоже по нынешним временам фуфло - какая там в узду экономика, когда кругом сплошное кино - а все-таки лучше, чем сидеть дома. Так что одно из двух: либо в институт, либо в люди.

- А если я провалюсь? - прокричала Анжелка уже из комнат.

- В люди, мать твою, в люди! - зычно напутствовала Вера Степановна, а Дымшица попросила: - Прикрой дверь, Тимофей Михалыч - не люблю я этих страданий девичьих, ну их в баню.

Выпив и закусив, они с доброжелательным интересом уставились друг на друга.

- В этом году - вряд ли, - изрек, почесывая бороду, Дымшиц. - Лучше даже не поступать, не светиться. Ежели по осени нанять рэкетиров, - он от удивления икнул и поправился, - то бишь репетиторов, то к лету можно нормально, с гарантией подготовить. А так... Запустили вы ребенка, мамаша.

- Так что, год дома сидеть?

- Зачем? Не хочешь к себе - давай ко мне, на "Росвидео". Тем более что ребенка интересует кино. Секретаршей не возьму, не потянет, а экспертом или в экономический отдел - запросто.

- Сдурел? Каким там в узду экспертом, Тима? У девки и так в голове туман, сплошное кино, а от экспертиз ваших окончательно крыша съедет. Ты бы такое нашел местечко, чтоб она делопроизводство понюхала, учет, компьютеры, да в коллективе, среди шустрых мальчиков-девочек... Понимаешь?

- Ладно, подумаем, - пообещал Дымшиц, с сомнением представляя себе Анжелку в трудовом коллективе.

- Подумай, - согласилась Вера Степановна, ковыряя спичкой в зубах, потом хохотнула своим мыслям и добавила:

- Только не опекай ее слишком плотно.

- В каком смысле?

- В прямом, Тимоша, в прямом. Девке сейчас нужны мальчики, розовые сопли, любовь, а матерые эти вроде тебя хороши ближе к вечеру, к ужину при свечах, а не на завтрак. Твой номер шестнадцатый, Дымшиц, поимей терпение.

Тимофей Михайлович видимо огорчился и потянулся за водкой.

- А вот этого, Веруня, можно было не говорить. Ты даже не представляешь, кхе-кхе, до чего я ценю наши доверительные отношения.

- Потому и говорю, - пояснила Вера Степановна, подставляя свой стакан, потому что мы всегда друг друга поймем. Тебе, Тимоша, твое чудо-юдо в голову стукнет - и все, себя позабудешь, не то что Веру Арефьеву, а у этой дурехи, Тима, у Анжелки то есть, никого нет, кроме меня да тебя. Случись что со мной, ее к вечеру того же дня раздерут на части, это ты должен знать. А ей не надо. Не надо ей знать этого. А ты - поимей в виду, что на ней, на Анжелке, сразу повиснет полсотни компаньонов с во-от такими зубами. И девочке не на кого будет опереться, кроме как на тебя...

Тимофей Михайлович кивнул, задумался, потом сказал:

- Я очень ценю твое доверие, Веруня. А насчет мальчиков и розовых соплей как бы тебе не ошибиться, Вера Степановна, с нынешним-то молодым поколением. Ты Анжелкины фильмы смотришь, нет? Я вот сегодня принес одну кассету по ее заказу - ты взгляни, когда Анжелки не будет, поинтересуйся. Там два хорошеньких мальчика снимают кино про то, как черви падаль едят, а в свободное от работы время на пару трахают безногую бабу. Ты вот отмахиваешься, Вера Степановна, а это такие розовые сопли у нынешней молодежи.

- Так то ж кино, Дымшиц, - удивилась Вера Степановна. - Я вон вообще одну порнуху смотрю - так что я, блядь, по-твоему?

- Хороший вопрос, - подумав, одобрительно сказал Тимофей Михайлович, копируя выговор Горбачева. - Сложный вопрос, но хороший.

Они взглянули друг на друга, расхохотались и больше не говорили на эту тему ни в эту ночь, ни назавтра; только вечером в воскресенье, провожая Дымшица за порог, Вера Степановна спросила:

- Ты помнишь, что обещал про Анжелку?

- Обижаешь... - Дымшиц ощерился, насмешливо и трезво взглянул на подругу сквозь толщу выпитой водки и покачал головой. - Я своих слов на ветер не бросаю.

- Ну и катись, - добродушно напутствовала подруга.

Такими вот путями Анжелка после школы не стала никуда поступать, проторчала пол-лета в Крыму, в шикарном одиночном номере санатория "Морской прибой", а пол-лета в городе, смутно представляя себя то принцессой на выданье, то домработницей пожилого киноактера, то хозяйкой уютного видеосалона - а осенью по наводке мамы позвонила Тимоше и была принята на "Росвидео" третьим помощником бухгалтера. Оттого, что все происходило как бы само собой, без усилий, ей казалось, что она спит и во сне плывет по течению; тайный смысл жизни, если он действительно был, ускользал от Анжелки, как берега в тумане. Первое время она честно пыталась вникнуть в суть бухгалтерского учета, наивно полагая, что в этой сфере, сфере сухих цифр, все можно разложить по полочкам, как вещи в комнате, даже закончила вечерние курсы бухгалтеров, но ровным счетом ничего не приобрела, кроме, пожалуй, наблюдения, что никто в бухгалтерии не владеет ситуацией до конца, а все плывут, как она, по мере сил изображая кормчих, лоцманов или гребцов. Справедливости ради стоит отметить, что в этом она была не так уж и далека от истины: к зиме 93-го года не только бухгалтерский учет, но и вся страна плыла, как плывет боксер в нокдауне, и рубль, по образному выражению поэта, плыл бумажным корабликом, уплывая за горизонт, и люди жили не прошлым, не будущим, а курсом доллара, ежедневно сверяясь с неумолимо тикающим счетчиком: инфляция разъедала людей изнутри, как невидимая зловредная тля, обесцвечивая души, обесценивая труды, жизни, ограничивая надежды и помыслы куцей розницей текущего дня.

Маму она почти не видела: спихнув Анжелку, Вера Степановна подключилась к азартной ловле дармовых обывательских денежек. Реклама ее нового детища, Лихоборского чеково-инвестиционного фонда, ежедневно крутилась по трем телевизионным каналам (известный актер, раскрывая объятия вкладчикам, честно предупреждал: "Наша цель - ваша прибыль"). С Тимошей тоже общаться не получалось - он обретался двумя этажами выше, в кабинетах директората, и при редких встречах неестественно бурно радовался, но всегда спешил и смотрел загадочно-озадаченно, словно пытался совместить новенькую бухгалтершу со сказочной Несмеяной. Анжелка, не в силах поверить в реальность происходящего, и сама смотрела на себя в зеркало как на бухгалтершу, живущую от звонка до звонка, как на притворщицу, въехавшую по ошибке на чужую полосу жизни и прущую по ней с якобы открытыми глазами, хотя со стороны она смотрелась в бухгалтерии вполне в духе времени - длинноногая белобрысая сомнамбула, занесенная в лабиринты "Росвидео" диким ветром реформ. В пять заканчивалась работа, в семь начинались курсы английского или алгебра - эти два часа между работой и репетиторами она бездумно прогуливала, незаметно для себя превращаясь в подлинную Анжелку. Ей нравилось бродить по центру, сливаясь с сиреневым сумраком бульваров и переулков, брести никуда по снежному месиву тротуаров, омываемых потоками фар и габаритных огней, нравилось стынуть на сквозняках, а потом заходить в чистые новые кафе, бары, роскошные магазины, сияющие зеркалами и мрамором. Постепенно у нее наладился диалог с изысканными изделиями бутиков, салонов, пассажей - ей нравилось общаться с шерстью, хлопком, кожей, стеклом, завораживало обилие форм, фасонов, игра продажной стратегии, соотношение качества и цены; она готова была ходить на приглянувшееся изделие, как ходят в музеи, могла флиртовать с выставленным на витрине товаром или даже крутануть заочный роман - но покупала только те вещи, с которыми складывалась интимная близость. Вещи сами шли в руки, подмигивали с витрин, по-хозяйски облегали предназначенные им части тела, трепетали при приближении или, напротив, висели, обвиснув, равнодушно отдавая себя в примерку - наверное, у нее был особый талант, особое чутье, какое у других бывает на зверье, машины или людей.

С людьми-то как раз выходило не вполне по-людски. Она свободно общалась с сослуживцами на языке трепа, запросто болтала с продавщицей, барменом, маникюршей, научилась отшивать без обид уличных приставал - но дружить не умела совсем, не знала, как это делается, и чужие случайные откровения принимала с панической стойкостью, как дорожные неудобства, хотя и ругала себя ледышкой. При попытках сближения в голове вспыхивала красная лампочка тревоги, жужжал противный зуммер сигнализации, она запиралась на все засовы и разговаривала, рассматривая собеседника не глазами, а скорее в глазок - разве что не забиралась, как в детстве, под одеяло с любимой мягкой игрушкой Бобкой, зажеванной и затисканной до безобразия. Кому она могла рассказать про этого замызганного Бобку? Про какие-то фирмы, переоформленные на ее имя по случаю совершеннолетия, про само совершеннолетие - восемнадцатый день рождения, такой же пустой и муторный, как все прочие, украшенный разве что роскошным букетом роз от Тимоши?.. Настоящее не проговаривалось, оно было не для слов, не для чужих ушей - его просто следовало нести как крест по гладкому ледяному паркету жизни, не жалуясь и не ища сочувствия, дабы не получить по затылку. "А кому легко?" - говорила мама. "Другим еще тяжелее", - говорила себе Анжелка.

3.

В начале марта Вера Степановна укатила на неделю в Германию, и Анжелка в порядке импровизации устроила себе праздник души. Она позвонила на работу и репетиторам, сказалась больной, а сама купила на рынке килограмм семечек, нажарила их и уютно расположилась перед телевизором. У нее скопилось штук двадцать кассет, которые можно было смотреть одну за другой с перерывами или без; она так искренне полагала, что про нее все забыли, что не сразу поверила своим ушам, когда буквально на следующий день позвонил Дымшиц и весело спросил, как дела.

- Все нормально, - ответила Анжелка, засоряя эфир лузганьем семечек.

- Чем болеем?

Анжелка сказала, что у нее хандра.

- Это серьезно, - согласился Дымшиц. - А что по этому поводу говорит наша мама?

- Мама не в курсе.

- Ну и ладно, - сказал Дымшиц. - Только ты неправильно лечишься. Семечки хороши от глистов, а хандру вышибают динамикой - грубо, зато надежно и зримо. У тебя есть костюм для верховой езды?

- Чего? - спросила Анжелка, переставая грызть семечки.

- Ну и ладно. А для ресторана что-нибудь найдется?

- Не знаю. Наверное...

- Тогда ресторан. Я подъеду к половине восьмого и позвоню снизу, а ты, будь добра, не забудь вымыть руки с мылом.

- Какой еще ресторан? - возмутилась Анжелка, потом бросила загудевшую трубку и побежала в ванную мыть голову и себя.

Вечером Дымшиц прикатил на своем пижонском двухместном "мерседесе" с анатомическими креслами, повез ее куда-то в центр, в район Бронных и Патриарших, свернул в обшарпанный проходняк и мимо уродливой голубятни, мимо контейнеров с мусором подъехал к нарядному крыльцу модного клуба: Анжелка читала о нем в журналах. Позвонили, прошли мимо охраны и зеркал в пылающий красным деревом полумрак. Могучая мулатка, задрапированная в лиловый шифон, выплыла им навстречу и с бруклинским прононсом заквакала: "Тима, е.. твою мать, какими судьбами!" - заключенный в объятия Дымшиц мычал из ее груди, вихлял задом, куртуазно дрыгая ножкой, наконец вырвался и повел Анжелку к столику возле камина, в котором красиво трепыхались языки пламени. Кажется, играл джаз, обсуждали меню, потом Анжелкины успехи по службе - поначалу она не слышала ни себя, ни музыки, ни Тимошу. Она гудела, как пересохший жбан, в который вливали все сразу: тепло красного дерева, живое пламя камина и огоньки свечек, жаркую золотую латунь декора и голубое, зеленоватое сияние воздуха, в котором золотыми рыбками плавали красавицы и вальяжные молодые люди. Должно быть, тут полно знаменитостей, подумала Анжелка, боясь оскорбить нескромным взглядом какую-нибудь знаменитость за соседним столиком, и первые полчаса упорно смотрела перед собой, строго на Дымшица, размышляя, достанет ли ей отваги в случае чего пройти через весь зал в дамскую комнату. Это была настоящая широкоформатная лента с ее участием, оригинал, а не копия, это был фильм про нее, и следовало держаться естественно, как на съемочной площадке, а для начала зацепиться за своего принца, сосредоточиться на его бороде, зубах, шикарном с цыганским перебором галстуке и веселых глазах сорокапятилетнего конокрада.

- Ты уже заказал шампанское? - спросила она, озвучивая себя голосом молодой стервы.

- Ты ж отказалась, - удивился Тимоша.

- Я передумала, - сказала Анжелка, встала и величаво проследовала через весь зал куда надо, а Дымшиц, разув глаза, сопроводил ее взглядом.

- Вот она, непостижимая тайна бытия, - сообщил он, когда Анжелка вернулась. - Каждый год по весне одно и то же - фантастический выброс молодняка, одетого, подстриженного, сложенного по последней моде... Вот не было вас в природе, и

вдруг - бац! - десятки, сотни, тьма! - настоящее татаро-монгольское нашествие хромосом, выращенных из яйцеклетки наимоднейшего парижского кутюрье! В каких оранжереях выращиваются эти рахат-лукумы, Анжелка? В каких студиях вы оттачиваете походку, жесты, манеры, модные именно в предстоящем сезоне? Ладно одежда, волосы - но куда убираются груди, плечи, бедра и откуда все это вырастает заново, когда входит в моду - вы что, трансформеры?

- Не знаю, - призналась Анжелка, ковыряя ложкой фруктовый меланж. - Про меня ты вроде знаешь достаточно, про все мои оранжереи и студии, а про других я сама ничего не знаю. Я впервые в таком шикарном месте, Тимоша. Спасибо тебе.

Со стен цвета морской волны на них смотрели рыбы, парусники, старинные морские атласы, а мулатка-управляющая напоминала добродушного осьминога, плавающего по залу в лилово-чернильном облаке раскрашенного шифона.

Потом они пили шампанское и говорили о смысле жизни, примерно как в фильме "Красотка" с Ричардом Гиром и Джулией Робертс. Анжелка никак не могла понять, какого черта им обоим так хочется сделать из нее бухгалтершу. Понятно, что они родились до прогресса - что Тима, что мама, - понятно, что они никогда не жили в условиях душевного и бытового комфорта и привыкли вкалывать, вкалывать, вот и все - но при чем тут она? Зачем надрывается на работе мама, зачем она крутится от зари до зари, лелея свою чугунную ненависть к миру? Зачем сам Тимофей Михалыч тянет на себе концерн, как бурлак баржу, когда рядовые сотрудники не столько работают, сколько жадно живут? И какого они решили, что ей уготована та же лямка?

Она лепетала сбивчиво, многословно, но на удивление раскованно - словно осознавала, что воду можно будет сцедить, вырезать при монтаже все несуразности, сохранив спелую, душистую мякоть основных высказываний героини.

- Ты же знаешь, что бухгалтерша из меня никакая, - откровенно признавалась Анжелка, взывая к профессиональным инстинктам Дымшица. - Хочешь, я прямо завтра напишу заявление об уходе?

- Мне не горит, - отвечал Дымшиц, с удовольствием разглядывая свою протеже и гораздо более определенно думая о том же, о чем она интуитивно догадывалась: что нынешний вечер, такой вроде бы случайный, кроился по лекалам вечных сюжетов.

- Мне не горит, - отвечал он. - Да и тебе, душа моя, всего ничего осталось дотерпеть до экзаменов.

- Я не буду поступать, - сказала Анжелка.

Тимофей Михайлович удивленно заломил бровь.

- Не хочу и не буду. Я, Тима, до смерти боюсь всех этих экзаменов, собеседований, зачетов - я не хочу, не умею доказывать незнакомым людям, что я не дура, и не считаю это позором. И не хочу поступать по блату, чтобы потом за моей спиной пять лет шушукались и тыкали пальцами. А главное - мне до лампочки экономика кино. Я не гожусь в это дело, а от бухгалтерии меня конкретно тошнит.

- Чем же ты думаешь заняться?

- Ничем, - сказала Анжелка, отважно посмотрела на Дымшица и отвела взгляд.

- Однако, - вежливо удивился тот.

- Я хочу быть собой, а не маминой дочкой. Я хочу спать столько, сколько мне хочется, делать или не делать то, что мне хочется. И вообще. Я взрослый человек, Тима, и лучше вас знаю, что мне надо.

- А ты просчитала, душа моя, реакцию мамы на таковые твои слова?

- Вот то-то и оно, - сказала Анжелка.

- Разговор, я вижу, серьезный, - вздохнув, заметил Тимофей Михайлович. Он повертел бокал, с укоризной разглядывая содержимое, потом сказал: - Давай-ка для разгона выпьем за твое полное совершеннолетие...

Они чокнулись, Анжелка радостно встрепенулась от красоты звона и грациозно пригубила шампанское. Сама прелесть, подумала она о себе.

- Спасибо тебе за розы. Они до сих пор стоят, хотя совсем высохли.

- Извини, что не сумел преподнести лично. Работы действительно выше крыши, хотя, ты права, это не оправдание... Но все-таки - как ты думаешь преподнести эту ахинею маме?

- Я не знаю, - сказала Анжелка, не успев зацепиться за "ахинею".

- Мама скажет, что видала твою свободу в гробу.

- Или похлеще.

- Или похлеще. Да я и сам, откровенно говоря, полагаю, что свободы на этом свете нет. - Он посмотрел на Анжелку, потом добавил: - А для тебя, дочки Веры Арефьевой, нет и подавно.

- Это почему же?

- А потому, душа моя, что душа твоя обретается в бренном теле. Она заключена в грудной клетке, а не парит в небесех. Потому, опять-таки, что над нами властны законы физики, химии, биологии. Законы, заметь, а не пошлые рекомендации. А для тебя, как для богатой невесты, актуальны также законы социальные... Я понятно выражаюсь?

- Ты туманно выражаешься, - мрачно сказала Анжелка. - Притом на тему, которую я знаю конкретно.

- Ну вот, тем паче.

- А разве ты не свободный человек?

Тимофей Михайлович хмыкнул.

- Я бежал долго и быстро, как сказал один известный философ, - он с достоинством почесал в бороде. - Я петлял, как заяц. Так хитро петлял, что забежал за спину миру, который гнался за мной. Я полагал, это большая разница - он меня или я его. А он даже не почесался. Так что, если хочешь знать правду, изволь: я замазан. Я по уши в этом дерьме, Анжелка.

- А я думала, ты свободный, - сказала она.

- Приятно слышать, - Дымшиц кивнул, осклабился, обнажая ослепительной белизны клыки, и Анжелка увидела тигра в клетке. - Хорошо, что такое впечатление сохранилось. Так, по ощущениям, заржавел я на "Росвидео" капитально, но на два-три броска пороху еще хватит, это точно...

У Анжелки было некоторое представление о том, что значит "заржаветь на "Росвидео", но она промолчала. Считалось, что о разногласиях Дымшица с компаньонами - ген. директором концерна и председателем совета директоров никто не знал, хотя, разумеется, эта тема живо обсуждалась сотрудниками. У компаньонов было по 25% акций, у Дымшица 10%, соответственно все решения принимались коллегиально, то есть простым большинством. Поговаривали, что компаньоны пришли на "Росвидео" один из ЦК ВЛКСМ, другой из Краснопресненского райкома партии - оба считались специалистами по борьбе с молодежной культурой и знавали Дымшица еще по временам, когда охотились за его подпольными фильмами. В разгар перестройки, когда официозная и гонимая культуры слились в брачном экстазе, будущие компаньоны вспомнили о Т.М. и призвали его руководить концерном, а сами сосредоточились на операциях не по основному профилю деятельности. С той поры утекло много всего, концерн благодаря Дымшицу устоял, сохранил завод, филиалы, удачно акционировался и так далее; Тимофей Михайлович взял курс на цивилизованный бизнес, более того - громогласно объявил войну российским видеопиратам, чем несказанно удивил и обеспокоил своих партнеров, полагавших, что это они обеспечивают обывателя нелицензионной продукцией... Напрасно Тимофей Михайлович зубоскалил, с какого такого бодуна комсомольцы стали всерьез относиться к декларациям о намерениях: в некоторых сферах антагонизм, однажды сформулированный, обретает живучесть противоестественную, то есть продолжает благополучно здравствовать даже после того, как сами противоречия убраны. Однажды решив, что в Дымшице заговорил апломб, пагубный для делового расчета, компаньоны уже не могли не замечать ни роскошных машин исполнительного директора, ни вызывающе роскошных женщин, ни идиотского пиетета западников, навечно вписавших Дымшица в апостолы цивилизованного бизнеса на Востоке; стилистические несовпадения означали все-таки нечто большее, нежели стилистические несовпадения. Бывшие бойцы невидимого фронта не понимали, зачем перелетать из тени в свет, когда в тени нежарко и прибыльно, а на свету порхают только такие бестолочи и пижоны, как Боровой, Мавроди и примкнувший к ним Дымшиц. Не по-нашенски это, не по-русски, полагали партнеры, обвиняя исполнительного директора в непонимании национальных особенностей кинорынка: это же Россия, говорили они, тут еще двадцать лет будут переваривать каратэ, греческих "смаковниц" и Рэмбо. Между тем на антипиратской волне концерн был принят в солидные международные ассоциации и получил эксклюзивные права на распространение продукции крупнейших голливудских компаний; озадаченные партнеры решили, что так тому и быть, хотя за Дымшицем нужен глаз да глаз, пока он не развалил концерн окончательно. К этому времени все поля для операций не по основному профилю были запаханы беспросветно, так что энергия компаньонов щедро обрушилась на родной концерн. Структурную перестройку, обмозгованную Дымшицем, завернули, развод "белой" конторы с "черными" филиалами отвергли с негодованием, подозревая подкоп, зато продали дружественному банку роскошную сеть областных фильмотек, поставив на необременительные киоски, и попытались сэкономить на новой копировальной линии, едва не загремев под штрафные санкции размером с трехэтажную виллу в Ницце. Дымшиц, стиснув зубы, спасал корабль, попутно пытаясь забиться в щель между партнерами и что надо - углубить, а что надо - расширить, но ушлый комсостав держался спаянно и давил на него всей массой голосующих акций; под этим гнетом бывший заслуженный видеопират СССР чувствовал себя обыкновенным наемным служащим, несчастным благородным капером, вынужденным пиратствовать по воле верховного сюзерена.

Такие проблемы, если верить бухгалтерским пересудам, одолевали Дымшица, но Анжелка о них, разумеется, не стала распространяться, просто спросила:

- Почему бы тебе не спрыгнуть прямо сейчас, пока не заржавел окончательно?

- Это мой корабль, Анжелка, - объяснил Дымшиц. - Вот такое у меня ощущение: есть экипаж, судовладельцы, а есть капитан. Не белка в колесе, а нормальный капитан дальнего плавания. И если что, я покину корабль последним.

- Не знаю, - подумав, сказала Анжелка. - Кораблей много, а жизнь одна.

- Не так уж много. Ровно столько, сколько капитанов, один в один.

- Не знаю, - повторила Анжелка с сомнением; Дымшиц улыбнулся в ответ, но не весело, а скорее галантно.

Потом они катались по ночной Москве, и Анжелка впервые своими глазами увидела стаи проституток по правой стороне Тверской, если ехать к Кремлю; девицы с энтузиазмом реагировали на "мерседес", разворачиваясь в цепь вдоль проезжей части, а Дымшиц ехал нарочно медленно, показывая Анжелке заповедник центровой фауны, и она с сосущим под ложечкой неправедным интересом разглядывала своих задолбанных жизнью сверстниц. Сделали круг почета вокруг Кремля, сиявшего нарядной елкой посередине ночной страны, потом покатили на Лихоборы. Со светофоров "мерседес" самозабвенно улетал в ночь, забывая об остальных машинах, на поворотах вжимался в землю всеми четырьмя шинами, чуть не брюхом, при этом в салоне было тихо, покойно, зыбко, как в теплой ванне. Анжелка, притопленная в мягком кожаном кресле, распластанная, летела по Нижней Масловке, по сплошной Тимирязевской улице, ощущая чувственное, физическое удовольствие от аттракциона быстрой езды; хотелось целиком отдаться полету, езде, могучей машине, удивительно приятному ощущению добротного дорогого комфорта.

- Скажи маме, что ты всерьез готова заняться обустройством вашей жизни, не повышая голоса, инструктировал Тимофей Михайлович. - Я знаю, она давно собиралась купить приличную квартиру, а то и две, и про дачу говорила, что никак не доходят руки обзавестись дачей. Скажи, что сама присмотришь квартиры, согласуешь выбор, займешься ремонтом, оформлением и так далее - короче, предъяви готовый бизнес-план помощницы по быту. И никуда мама не денется, вот увидишь. А как к этому приступать, я тебе потом расскажу. Идет?

Анжелка кивнула.

- А можно прямо? - спросила она перед поворотом, огибающим Тимирязевский парк; Дымшиц, проверившись, въехал в распахнутые настежь ворота, выключил скорости и, несколько подрастеряв дар речи, с преувеличенным вниманием озирался по сторонам. Не было никого. Машина, с хрустом приминая мерзлый мартовский снег, катилась по темной аллее парка, потом остановилась сама.

- Хочется немножко такого, - сказала Анжелка, имея в виду тишину и лес.

Дымшиц кивнул. Анжелка нажала кнопку на подлокотнике - стекло поехало вниз, впуская лес в машину, и он вошел, влез, по-ночному косматый, страшный и жалкий, весь помятый, взлохмаченный, прошитый фарами, с лунками оттаявшей земли вокруг каждого дерева, с застывшими слюдяными следами вчерашних людей.

Она вдохнула его, закрыла окно и попросила выключить фары.

Они сидели молча, в странном вязком оцепенении: Дымшиц опять думал о лекалах вечных сюжетов, а Анжелка не думала ни о чем, разрастаясь изнутри лесом.

- Оно откидывается? - спросила она про кресло.

- Интересно, что ты такое задумала, душа моя, - смачно пробасил Дымшиц. По-моему, это чревато.

- Вот тут, да?

- Это катапульта.

- Что?

- Нажмешь ее и вылетишь из машины как миленькая.

- Ну и фиг с тобой, - подумав, прошептала она. - Вылечу так вылечу. Поцелуй меня на прощание.

Дымшиц нагнулся и поцеловал ее в лоб. Анжелка притянула его за шею, нашла губы, едва не заблудившись в колючих зарослях бороды, и поцеловала сама. Он ответил долгим, жадным, вязким поцелуем. Потом...

- Сто-оп, - прохрипел Дымшиц, взял ее за плечи и оторвал от себя. Сидеть... Приехали.

Он схватился за руль, хмыкнул, отбарабанил когтями яростное стаккато, потом сказал:

- Послушай, душа моя, я имею сообщить тебе нечто в высшей степени трогательное...

- Валяй, - сказала она деревянным голосом без интонаций.

- Я давал твоей матери слово, - он откашлялся, переводя дыхание, - что не трону тебя, кхе-кхе, пока ты совсем, окончательно не повзрослеешь. И ты знаешь, душа моя, я намерен это слово сдержать.

За его спиной с мягким пружинящим звуком разверзлось Анжелкино кресло, она опрокинулась на спину и лежала, выпростав руки из шубы, как будто грохнулась в обморок.

- Здорово... - прошептала она. - Повтори, пожалуйста, что ты сказал, я не расслышала.

Дымшиц хмыкнул и захрустел обшивкой руля, обдумывая послание без обид. Анжелка, прошуршав, змейкой заползла к нему на колени, свила гнездо из нежных льняных волос, сложила голову, задышала в пах. И когда Дымшиц, сообразив, что ему элементарно расстегивают ширинку, глупым голосом строго спросил:

- А что это мы, собственно говоря, делаем? - ему свистящий девичий полушепот ответил:

- А это мы объясняем старым козлам, что мы давно окончательно повзрослели, - с этими словами она сжала в кулачок волю Дымшица, замкнула волю Дымшица в свои уста, и он, откинувшись в собственном сиденье, со страшной силой полетел навстречу Анжелке.

Грудь ее пахла снами, терпким ароматом девичества, а лоно - змеей и железом, окислом серебра, проявителем и закрепителем неправедных мужских вожделений. Ноги порхали по салону, упираясь то в крышу, то в лобовое стекло, словно большая попавшая в клетку птица, а сама Анжелка выскальзывала из рук живой ртутью, серебряной змейкой, барахтающейся в выползине задранного до подбородка платья. Она оставила ему только грудь, она трахалась, как в чадре, прикусив подол, и улетала, царапая коготками кожу обшивки; Дымшиц, которого после нежной прелюдии ловко, почти профессионально обули в презерватив, подавил в себе опасную для любви оторопь, пробормотал нечто вроде "кто кого тут того" - тем не менее ощущал непонятную собственную отстраненность, словно эта не девочка и не женщина имела его наподобие мужской куклы. Он любил ее, пробиваясь сквозь невидимую преграду, пока не понял, что она устала, изнемогла, выдохлась. Он вошел в нее и он вышел, но не познал - Анжелка истаяла, оставив Дымшица наедине с загадочной Несмеяной.

Потом они медленно, почти беззвучно скользили вдоль спящих, как будто бы даже заброшенных корпусов Тимирязевской академии, форсировали Большую Академическую и, попетляв среди первых, вторых, пятых, десятых Михалковских улиц, подъехали к ее дому.

- Ты такой колючий, Тима, - сказала Анжелка, оттянув ворот платья и пытаясь разглядеть свою грудь. - Я как будто сквозь шиповник пролезла...

- Per aspera ad astra, - ответил Дымшиц. - Сквозь тернии к звездам.

Она хмыкнула.

- Можешь прямо к подъезду. Мамы все равно нет, она в Германии.

- Где?

- В Германии. Страна такая. В Европе.

- Мама в Германии? - Он чуть было не спросил, почему она сразу не сказала об этом и какого черта они барахтались в "мерседесе", как два бомжа, но сдержался. - Это что, водочный заводик в Ганновере?

Анжелка пожала плечами.

- Скрытные вы, Арефьевы, - попрекнул Дымшиц. - Может, все-таки позовешь на чашку чая?

- Нет, - испуганно сказала Анжелка и тут же поправилась. - В другой раз. Уже поздно, я сразу в ванную и спатиньки. Пока, коварный обольститель. Наверное, ты должен поцеловать меня на прощание.

И Тимофей Михайлович поцеловал на прощание свою загадочную Несмеяну, суеверно подумав, что эта не-девушка и не-женщина не принесет ему счастья.

4.

Вера Степановна вернулась из Германии взбудораженная и сама заговорила с дочерью о видах на будущее.

- Вот что, голуба, - сказала она. - Не н-дравится мне, что ты шлендраешь по Москве в одиночку. Пугать не хочу, но не то время, чтобы нам с тобой по-глупому подставляться. Долго ты еще думаешь там за Дымшицем дебиты-кредиты подчищать?

Анжелка, вздрогнув от радости, с апатичным видом обложила мать капканами отточенных заготовок и с любопытством смотрела, как срабатывают нехитрые еврейские механизмы.

- А не кинут тебя с этими квартирами-дачами? - засомневалась Вера Степановна. - Ладно, это уже моя забота. А насчет института не переживай херня все это, сплошная обманка для долбаков. Вон их сколько на фирме пасется, козлов ученых - а толку? - некого за себя оставить. На неделю свалила - все, атас, дым коромыслом и головной боли на месяц. В узду такое образование. Учись общению, учись стоять на своем, цеплять людишек за интерес, чтоб не отбывали работу, а крутились на рысях с огоньком - вот тебе вся наука. Осваивай.

И Анжелка, распрощавшись с "Росвидео", пошла осваивать новую для себя жизнь. Дымшиц сосватал ей надежного квартирного маклера и подарил сотовый телефон - она сообразила, что подарок с намеком, и пообещала постоянную связь, однако весь следующий месяц, то есть апрель, связь оставалась исключительно телефонной. Вера Степановна настояла на покупке недорогой приличной машины жестяной упаковки, предохраняющей от уличной и подземной черни; Анжелка выбрала очаровательную бело-голубую "судзучку", легкий внедорожник - Вера Степановна поморщилась, но согласилась, и приставила к ним, то есть к дочери и "судзучке", водителя-телохранителя, рослого солидного дядечку Владимира Николаевича. Анжелка поначалу жутко его стеснялась, потом прониклась доверием и симпатией. В первый же день знакомства они отправились покупать машину. От легкомысленного вида "судзучки" Владимиру Николаевичу сделалось нехорошо, он покрылся испариной и полчаса уговаривал Анжелку взять что-нибудь поприличнее, хотя бы "Ниву"; Анжелка испугалась, что придется откачивать телохранителя, но упорствовала и отвечала в том смысле, что машиночка люкс, более того - она уверена, что Владимиру Николаевичу она тоже понравится, вот увидите; так оно, кстати говоря, и вышло, а других недоразумений между ними не было.

(К слову. Владимира Николаевича, отставного майора-десантника, Вера Степановна подобрала на стороне опять-таки через Дымшица. У нее, разумеется, были и свои кадры для подобной работы, но этих своих кадров она старалась держать подальше от родной дочери. Так повелось еще со времен сухого закона, и по возможности Вера Степановна следовала традиции даже теперь, когда чуть ли не половина фирм были записаны на Анжелку. В лицо ее знали только самые надежные, самые близстоящие люди. Но это так, к слову.)

Квартирный маклер оказался чудаковатой супружеской четой, Мишей и Машей: он косил, она шепелявила, оба говорили исключительно шепотом, озираясь по сторонам, а еще конспирации ради стабильно опаздывали на встречи. Они смахивали на рыночных шарлатанов, сильно недотягивая до обыкновенных мошенников - однако Дымшиц, посмеиваясь, успокоил Анжелку: эта парочка, заселявшая новыми русскими переулки Арбата, известна была на всю Москву и своими странностями, и своей щепетильностью. Дело свое Миша-Маша знали и впрямь: поговорив с Анжелкой и показав на пробу пару квартир, они определились с ее запросами, взяли тайм-аут, а к концу недели предложили две трехкомнатные квартиры - одну в Чистом переулке, другую на Патриарших прудах, от которых Анжелка не смогла отказаться ни сразу, ни потом. Арбатская квартира, бывшая коммуналка, поражала высокими буржуйскими потолками с обваливающейся лепниной, высокими голландскими печами, в любую из которых запросто встраивался камин, огромными окнами и эркером, нацеленным на крышу посольского особняка напротив; квартирка на Бронной оказалась поменьше, пониже, то есть в буквальном смысле пониже, на втором этаже, и потолки в ней были пониже, и общее впечатление строго дозированного номенклатурного комфорта безусловно присутствовало, зато - в парадном дежурила бабка-консьержка, широкие окна двух левых комнат выходили на сказочной красоты пруд, запаянный тусклым оловом весеннего льда, а маленький двор за домом был выгорожен под автостоянку. Вере Степановне вторая квартира не глянулась - больно низко, камнем достать - однако Анжелка, тянувшая на себя квартирочку по-над прудом, уперлась и настояла, а Миша и Маша, почтительно косясь на Веру Степановну, шипели Анжелке слова одобрения и поддержки.

Несколько дней после этого она переезжала с квартиры на квартиру, бродила по комнатам, сидела на подоконниках, приглядываясь и прислушиваясь к жилью, вглядываясь и прозревая будущие его очертания. Она слышала голоса, она пропахла людьми, которые не жили, а доживали в своих замызганных домовинах: под лепными арбатскими потолками, напоминавшими несвежее кружевное белье, под унылыми серыми потолками на Бронной. Паркет и обои шелушились чужими мозолями, кухни чернели коростой чужого печева, проржавевшие трубы содрогались приступами старческой мизантропии, выхаркивая проклятия новой жизни; Анжелка пугалась, чувствовала себя маленькой и бежала вниз, к дяде Володе, скучавшему у подъезда в игрушечной голубой машине.

Мамина квартира открылась ей в академической буржуазной роскоши конца прошлого века - с восстановленной белоснежной лепниной, стенами, обитыми зеленой тканью, роскошным камином, дубовой мебелью, бронзовой люстрой и все такое; выкраивались кабинет, просторная кухня-столовая и интимная, во французском стиле, гостиная на двоих - потом, пообщавшись с дизайнерами, она усвоила веселое слово "будуар". На Патриках сама собой напрашивалась мысль сдвоить выходящие на пруд комнаты. Получалась студия - минимум мебели, ковролин, стены голые, белые, мощная электроника, кайф.

Почти сразу пошли корректировки, продиктованные реальностью, но такова жизнь, в особенности жизнь застройщика. Мама настаивала на двух независимых, то есть не связанных друг с другом подрядчиках, притом солидных, не украинцах и не литовцах, а когда Анжелка нашла искомое и почти что договорилась, послала их всех подальше вместе с Анжелкой: даже предварительные сметы были выставлены чудовищные. Кончилось тем, что на оба объекта она прислала своих строителей принципы принципами, но если на принципах можно сэкономить сто штук, то это тоже, в конце концов, дело принципа - так рассудила Вера Степановна. Анжелке после этой ревизии оставили общее руководство, учет, бухгалтерию, а на дядю Володю, вдобавок к прямым обязанностям, возложили контроль за соблюдением дисциплины и технологии (как всякий советский офицер, он знал строительные дела досконально, что не хуже проигранных кампаний могло свидетельствовать в пользу мирного, созидательного характера СА). Теперь Анжелка радостно вскакивала ни свет ни заря, выпивала стаканчик сока и бежала в ванну с телефоном и органайзером; к десяти подъезжал дядя Володя, и они, прихватив по дороге кого-нибудь из прорабов, мотались по складам, базам, магазинам стройматериалов, затем с объекта на объект, отстаивая свои иллюзорные фантазии о лепных потолках, зеркальной двуслойной шпаклевке, идеальной чистоте на рабочих местах и повальной трезвости для строителей. Под вечер, зарулив в какой-нибудь ресторанчик, подробно обсуждали минувший день и дела предстоящие, причем дядя Володя выступал одновременно и консультантом по строительству, и учителем жизни, поскольку сам предмет консультаций был не столько даже моделью, сколько квинтэссенцией жизни, недаром говорят - строительство жизни, обустройство, настрой... Потом ехали в автошколу и там, на плацу перед Дворцом спорта "Динамо", Анжелка старательно осваивала "судзучку", маневрируя задом и передом среди вешек; инструктор, как водится, скрипел зубами, а дядя Володя сидел на врытых в землю покрышках, курил и думал о жизни.

Вот, собственно, и все. На прочие штучки-дрючки не оставалось ни времени, ни души. С Тимой она чуть ли не ежедневно болтала по телефону, ценя его советы еще больше, чем мама, однако тайные встречи, ужины при свечах, тары-бары-рестораны с сопутствующими аффектами никак пока не выкраивались. Дымшиц со своей стороны не настаивал, мудро сдав партию на усмотрение Анжелки. Может быть, думал Тимофей Михайлович, он показался ей старым, жестким, невкусно пахнущим, с выцветшими от многократного пользования эмоциями, а может быть, вышла промашка, и он со своей дремучей жаждой познания, старомодной мужской тягой расколоть женщину, как орех, до ядрышка оказался просто-напросто вне игры. Возможно, она трахалась не столько с ним, сколько в "мерседесе" вот так. Эти нынешние вообще относились к таким делам проще, трезвее, презервативнее; они укротили своих коней, их не трясло, а везло - в отличие от отцов, которым тусклое беспросветное существование раздуло чувствилища эдаким невидимым миру флюсом - и снился им, нынешним, не рокот страстей, а шелест хрустов, не мужчины, а тренажеры, не женщины, а проценты на капитал, апартаменты, здоровый искусственный загар цвета испуганного негра, крутые тачки и все такое. Вот они, нынешние, уговаривал себя Дымшиц, не стыдясь штампов и подавляя досаду на индифферентность Анжелки - но все-таки, все-таки... Все-таки порой возникало чувство, что он подглядел в Анжелке нечто совсем уж диковинное: некое внутреннее бесстрастие, болезненную недоразвитость чувств, диковатую логику иного развития - какую-то запредельную логику развития личности - аномальную траекторию полета, не поддающуюся классическим методам вычисления. Не новое поколение, а другая порода - вот какая порой мелькала догадка.

Проще было сказать - "проехали" - и жить дальше, кабы не ежевечерние шмелиные звонки от Анжелки. Она то ли не понимала, что дразнит его, то ли поддразнивала нарочно, то ли не видела ничего особенного в том новом уровне доверительной близости, на который они вырулили после бала. В ожидании мамы, возвращавшейся не раньше двенадцати, она залезала в ванну и из ванны, тепленькая, названивала Тимофею Михайловичу, так что он слышал не только прогретый голос, но и телодвижения, озвученные журчанием и плеском воды. Он вникал - его вникали - во все детали ремонта, он знал все на свете и всю Москву, на слух определил эпоху Реставрации в ее арбатских задумках и устроил консультацию у знакомой дизайнерши, наскоро отшлифовавшей оба проекта - но вникал вполуха, вслушиваясь главным образом в журчание телодвижений, в загадочные русалочьи плески, шорохи, глюки. То, что у нее было водицей, у него было кровью, и кровь прибоем обрушивалась на сердце, заглушая нежный Анжелкин щебет. Где-то в конце апреля он не выдержал и признался:

- Нам нужно срочно встретиться и что-то сделать друг с другом, иначе у меня вышибет пробки.

- Ну вот, - огорчилась Анжелка. - Я ему про паркет, а он про пробки... Так нельзя, Тима, ты должен взять себя в руки.

- В каком смысле?

Она рассмеялась.

- А у тебя бывают такие причуды? - спросил Тимофей Михайлович.

Она опять рассмеялась, словно взяла тайм-аут.

- Я, Тим, вообще не балуюсь этим делом. По молодости, конечно, пробовала экспериментировать, но ничего такого, как в кино, не получалось. В жизни все по-другому или я немного другая, даже не знаю.

- Вот и я думаю, что ты русалка, а ниже попы у тебя хвост.

- Вот уж фигушки, - всплеснув коленями, сказала Анжелка. - На хвост это не похоже.

- Хотел бы я знать, на что это похоже...

- Вообще-то это похоже на дивные стройные ножки, которые не умещаются в ванне.

- А между ножками?

Опять зажурчала вода, дразня рисунком движения.

- ... между ножками очень странная штучка. Такая серьезная - или хмурая или даже угрюмая, вот. Такая ископаемая. Похожа на устрицу, только без раковины. На моллюска со дна самого соленого на Земле моря. И оттуда, из этого рудимента, выглядывает сырое мясо. Это я, только без кожи. Как без одежды. Единственное место, откуда выглядывает моя сущность. А у вас такого нет.

- Нам слабо, - сказал обалдевший Дымшиц.

- Нам тоже непросто, особенно если все время об этом думать. Трудно быть современной деловой женщиной, когда между ног у тебя такой ископаемый рудимент. Ой... А вокруг шевелятся волосы, совсем как водоросли...

- Тебе бы профессионально заняться сексом по телефону, - пошутил Дымшиц. По-моему, пропадает талант. Я тоже пропадаю, Анжелка, ты зарываешь меня в землю. Подумай об этом.

Она пообещала подумать. Прошло, однако, еще полторы недели, прежде чем подвернулась возможность встретиться с Дымшицем. Только-только отшумел Первомай. На Лихоборах был день получки - Анжелка узнала об этом от дяди Володи, которому не терпелось получить денежки и удобрить ими дикорастущие акции МММ. С полудня телохранитель то и дело поглядывал на свои "командирские", словно часы показывали не время, а тикающий, разбухающий курс; Анжелка, изумляясь наивности многоопытного майора, отговаривала его как могла, полагая, что если Мавроди чем-то и отличается от мамаши, так только в худшую сторону, поскольку не ставит водочные заводы в Германии. Она даже привела соответствующее авторитетное предсказание Дымшица, которого дядя Володя знал лично, - не помогло; Анжелке между тем пришла в голову элементарная рокировка. Она позвонила Дымшицу, договорилась встретиться с ним в "Экипаже" - том самом клубе, где они сидели зимой, - а дядю Володю отпустила до завтра вместе с машиной. И пошла кружить переулками, забирая к Никитским воротам.

Давненько не гуляла она пешком. Весна была в самой нежной своей поре, в салатовой каракульче лопнувших почек и нахлынувшей откровенно летней теплыни, грянувшей с неба проповедью добра и света - солнечной, внятной всякой твари проповедью, обратившей город в природу, день в воскресенье, будничных москвичей - в расслабленных прихожан весеннего шапито с сияющим голубым куполом, домашними сквозняками, живыми запахами земли, зелени, мусора. Она шла по солнечной стороне переулков, млея в тепле и нежничая с собой, светловолосой, стройной и длинноногой, шла в перекрестье одобрительных мужских взглядов и внимательных женских, одетая, можно сказать, по-рабочему неброско: блекло-голубые, почти белые джинсы, опоясанные изумительно мягким, роскошной выделки ремнем от Sergio Rossi, льняная блузка из Ветошного переулка, серебро на шее и на руках, невесомые босоножки Ecco - вот, собственно, и все, не считая хипповой холщовой сумочки, набитой деньгами, жировками, накладными и прочим дамским добром... Но такой эманацией нежности, покоя, благополучия веяло от Анжелки, что даже на бурлящем мешаниной народа и нарядов Арбате на нее заглядывали художники, ушлые фотографы предлагали бесплатно щелкнуть на память, бесплатно щелкали пальцами и звонко причмокивали вслед грузины, державшие уличную торговлю, а на Никитском бульваре загляделся даже ротвейлер, игривый лопоухий оболтус - озадаченно просел на задницу, вывалил язык и забыл о нем, роняя слюну в песок.

Они отужинали в "Экипаже", вновь окунувшись в уютную атмосферу цвета морской волны на закате, только вместо громоподобной мулатки гостей встречала миниатюрная тайка, сверкавшая глазками и великолепным ожерельем зубов, а еще Тима познакомил Анжелку с владельцем клуба - кудреватым, похожим на толстого Есенина молодым человеком с внимательным близоруким взглядом, красивыми бровями и вопиюще духовитой сигарой. Звали владельца Васей, и даже оный толстобрюхий красавец задергался при виде Анжелки, засмущался и пару раз обозвал ее то ли "крысой", то ли "кисой" - какой-то "крысей", короче, пока не выяснилось, что он, обознавшись, натуральным образом принял ее за Кристину Орбакайте; недоразумение разрешилось людоедским громоподобным хохотом, шампанским за счет заведения и членским билетом, выписанным на Анжелку.

- Красивое имя, громкая фамилия, - похвалил Вася, вручая карточку. - Не говоря о прочих бесспорных достоинствах... Не родственница ли пресловутой лихоборской особы?

Он так и сказал - пресловутой, словно вычитал это слово из книги.

- Дочка, - скромно подтвердил Дымшиц.

- Это хорошо, когда дочка, - игриво пошутил Вася и, раззявившись, засмотрелся на Анжелку навроде того ротвейлера. - Добро пожаловать, дорогая Анжела...

- Мог бы обойтись без подробностей, - сказала Анжелка, когда они садились в машину.

- Ничего, тут можно, - успокоил Дымшиц. - Тут ты в общем потоке, привыкай.

Они поехали на Вавилова, в пустую двухэтажную студию друга-фотографа, улетевшего на неделю в Париж. Дымшиц по-хозяйски уверенно управился с замками, позвонил в управление охраны и назвал код - студия стояла на сигнализации, потом показал Анжелке костюмерную, фотолабораторию, мощный ветродуй-вентилятор и хитрые механизмы подсветки. На втором этаже обнаружилась между прочим ванна-джакузи, вмонтированная в подиум прямо в комнате отдыха, а вровень с подиумом - недвусмысленного вида совершенно круглый диван, на котором можно было барахтаться по кругу, играя в минутную и часовую стрелки. Дымшиц нашел холодильник, в холодильнике - водку, соки, банку маслин; Анжелка наполнила ванну, хряпнула полстакана водки, разделась и полезла в кипящую, брызжущую преломленным светом воду. Дымшиц, в очередной раз задетый грубоватой бесчувственностью ее манер, пристроился рядом, на подиуме, взгрустнул, выпил водки, затем не выдержал и полез в ванну - мускулистый, волосатый, широкоплечий, - а пакетик с презервативом отверг, забросил куда-то за диван.

Потом ей стало тошно и муторно то ли от водки, то ли от резкого, густого запаха спермы. Дымшиц раздобыл в костюмерной халаты - один банный, простенький, другой синий с драконами, настоящий китайский, - она запахнулась в драконы и плюхнулась на диван, а Тимофей Михайлович ходил в коротком халатике, пил водку, плевался косточками маслин, смотрел на Анжелку и чесал бороду.

- Что-то не так, да? - спросил он. - Мне показалось, душа моя, что...

- Пардон, - буркнула Анжелка и метнулась в туалет не столько по тошноте, сколько из острого желания закрыться и побыть в одиночестве.

В туалете, по счастью, обнаружилась душевая кабина и приличный шампунь; она когтями отскребла кожу, вымыла голову, потом вернулась.

- Извини, - сказала она. - Я, кажется, перебрала с водкой.

- Тебе нехорошо?

- Уже лучше. А ты, Тимоша, в этом халатике очень трогательный, - она хихикнула, - очень такой сексапил, только борода торчит. Давай поменяемся.

Анжелка накинула махровый халатик, а Тимофей Михайлович, облачившись в полыхающий огненными драконами халат, еще больше раздался в плечах, плеснул себе еще водки и грозным чернобородым карлой присел на диван перед наложницей.

- Похоже, ты у нас просто не до конца растаможенная, а? - спросил он, оскалив крепкие белые зубы.

- Это как? - не сразу сообразила она. - Непротраханная, что ли? Очень даже возможно. А нечего было, между прочим, - она обиженно надула губки, - нечего было выбрасывать презерватив. Мне без него страшно. И непривычно.

- А с ним, надо полагать, привычно и нестрашно, - развеселился Тимофей Михайлович. - Тогда позволь, на правах старого друга, задать нескромный вопрос: у тебя кто-нибудь есть, кроме меня? Из мужчин, я разумею...

- Пока нет, - сказала Анжелка.

- Но ведь были, так?

- Ты давишь на меня своим интеллектом, Дымшиц, - съязвила она. - Был один солидный дядечка, лидер независимых профсоюзов, отдыхал со мной прошлым летом в "Морском прибое" - то со мной, то на мне, замучался отдыхать. А еще один мальчик позапрошлым летом в Артеке...

- Понятно, - сказал Дымшиц. - И как?

- А никак, - честно ответила Анжелка, подумала и добавила: - Так себе. Сам видишь, как.

Тимофей Михайлович ухнул в себя стакан водки, задумчиво пососал маслинку и оглянулся на емкости:

- Как бы мне, елы-палы, не закрутиться с этим делом...

- Наверное, я какая-то не такая, - сказала Анжелка. - Бесчувственная, наверное.

- Ты что, ни разу не кончала со своими боссами-пионерами?

- Почему не кончала, очень даже кончала. Только не с ними.

Дымшиц посмотрел, вздохнул и сказал:

- Я тебя внимательно слушаю, душа моя. Я, можно сказать, весь внимание.

Анжелка разлеглась на боку и, поигрывая полой халатика, стала рассказывать, одновременно забавляясь реакцией Дымшица: он внимательно слушал, однако на каждый разлет полы реагировал с четкостью автомата - взгляд послушно упирался в пах, а зрачки суживались, словно включался дополнительный источник света.

Первый и единственный раз она кончила осенью девяносто первого года, когда училась в девятом классе. Ей нужны были зимние сапоги, и мама по старой памяти отправила Анжелку в "Петровский пассаж", к знакомому товароведу: "Найдешь, сказала она, - на третьем этаже Нину Васильевну, она тебе подберет". Анжелка пошла, выбрала, поблагодарила Нину Васильевну, запихнула обувную коробку в пакет и пошла бродить по обшарпанному, пораженному мерзостью запустения пассажу. Был самый пик агонии госторговли. Через месяц пассаж закрывался на реконструкцию, склады опорожнялись, выбрасывая на полки залежалый товар в "комплекте" с остатками дефицита, и толпы покупателей во главе с перекупщицами, смуглыми фиксатыми тетками в пуховых платках, осатанело штурмовали прилавки. В одной из секций, закрытой для приема товара, сгружали модные прозрачные зонты-кабинки. Анжелка, подглядев в щелочку, прилипла к стеклянной двери - она давно о таком мечтала, - а вокруг постепенно скопилась толпа, прижало - не продохнуть, потом дверь подалась, и бабы с визгами, криками, бранью ринулись внутрь. Анжелку щепкой прибило к прилавку, прижало пахом, возило и терло по прилавку напором обезумевших женщин - она кричала и ругалась, как все, а потом замолчала, закусила губу, молча протягивала продавщице деньги, наблюдая себя как бы со стороны или сверху, словно ее затоптали еще на входе - в паху сладкозвучно ныл колокольчик, до зонтиков было рукой подать, вокруг пыхтели, стонали, умоляли, давили, а колокольчик в паху щекотно дребезжал, заунывно гудел, набухал звонами, куполами, звездами, потом ухнул вниз и взорвался горячим медом. Анжелка почувствовала себя арфой, стянутой вибрирующей струной позвоночника: она сладко зазвучала внутри себя, промычав снаружи, и наконец-то смогла привлечь внимание продавщицы...

- Обалдеть, - сказал Дымшиц. - Замечательно. Хоть бери и вставляй в хрестоматию для девятого класса...

Он помолчал, подумал, потом спросил:

- А что, порнуха тоже не возбуждает?

Анжелка рассмеялась.

- Эта порнуха, Тима, у меня с самого детства перед глазами, так что можешь себе представить. Реакция отрицательная, как на молоко с медом.

- На меня тоже отрицательная реакция?

- На тебя положительная, Тима. Мне вообще с тобой хорошо, потому что ты свой. А чужих я боюсь, вот и все. Еще вопросы будут?

- Вопросы потом, - согласился Тимофей Михайлович, притягивая ее к себе за лодыжки.

Она подъехала к нему задним ходом, нашлепнув на пупок тот самый пакетик с презервативом. Дымшиц зверски осклабился, зубами схватил пакетик и съел его Анжелка ахнула, - потом извлек из кармана ее халатика. Анжелка зааплодировала.

- Мишка, подлец, держит аппаратуру в сейфе, - сказал Дымшиц, хитро прищуриваясь, - но я там внизу углядел "Киев", в умелых руках очень даже сумасшедшую камеру. Хочешь, пощелкаем?

- А можно? - встрепенулась Анжелка. - Только чур, не голой. А ты умеешь?

Дымшиц хмыкнул, играючи подхватил ее на руки и понес вниз. Запустив Анжелку в костюмерную, он на всякий случай проверил камеру, нет ли в ней пленки, выставил на стол для блезиру несколько нераспечатанных коробков с пленкой и занялся светом.

- Это, наверное, судьба, - сказала Анжелка, выволакивая из костюмерной охапку нарядов. - Мне сегодня на Арбате два раза предлагали щелкнуться. Почти бесплатно, за телефончик.

- Это называется рифмой, - пояснил Дымшиц. - Прямой рифмой. В жизни полно рифм - прямых, перекрестных, смысловых, музыкальных - только мы не видим и не слышим. А те, кому дано, видят ажурный каркас бытия, сплетенный из золотистых нитей судьбы. Вот так-то, душа моя. Имеющий уши да слышит.

- Да слышит да видит да ненавидит, - процедила Анжелка, в лиловом облегающем платье продефилировав мимо него к экрану. - Я готова, фотограф.

Дымшиц притащил кресло, вручил Анжелке страусиное перо и приступил к съемкам, радуясь ее оживлению. Анжелка лихорадочно меняла наряды, позы, обличья, играя в топ-модель и вздрагивая от звучных щелчков затвора, потом перестала вздрагивать и даже не надевала платья, только драпировалась, а напоследок и вовсе обошлась одной шляпкой, чувствуя, что по-настоящему возбуждается от тусклого нефтяного сияния объектива, от свежего, как сквозняк, переживания собственной наготы; она вспомнила про презерватив в халатике, нашла, прилепила на язык и сфотографировалась в столь откровенной позе, что Дымшиц, загоготав, почувствовал себя полным кретином - это надо было фотографировать.

Она подошла к нему голая, решительная, в черной шляпке, похожей на разоренное воронье гнездо, с зажатым в кулачке презервативом, распахнула на Дымшице его императорский халат с драконами и опустилась перед ним на колени; они легли прямо на пол, на ворох тряпья, и она почувствовала в нем сильное, неутомимое, поросшее щекотной курчавой шерстью животное, великолепный подарочный экземпляр с прекрасными зубами и толстым мускулистым концом. Чувство плоти было сильнее, чем в кипящей хлорированной газировкой ванне, разрушительнее, чем в "мерседесе", не говоря о выцветших санаторно-курортных лентах, а большего и не требовалось - большего просто не могло быть, настолько он был реален. Он был неутомим, зубаст, реален, и не было в нем волшебства, которого не было ни в чем и нигде.

5.

Дома, когда Анжелка вернулась, она с порога попала под каток такой лютой, такой непереносимой ненависти, что не успела сказать ни слова, только воскликнула "мама!" и заревела, увидев страшные оловянные глаза Веры Степановны, застывшую маску ее лица, - заревела сразу, как только мама выдвинулась в прихожую и влепила первую очередь увесистых слов. Слова падали, чугунными чушками дробя сокрушенное сознание Анжелки: мир, который они строили вместе, обрушился, потому что она размякла на передок и вместо посильного соучастия отдалась, блин, в ассортименте, закрутила романы, сошлась с этим пархатым цыганом, козлоногим волком в овечьей шкуре... Она ревела, заглушая маму и ужас, сползла по стенке и покатилась по полу, рыдая до судорог, до заполошного воя, до полного изнеможения, - рыдала и потом, когда Вера Степановна перетащила ее на диван, обмотала голову полотенцем и скормила две таблетки элениума... Анжелка икала, тряслась, всхлипывала, потом забылась в болоте мокрого, горького, беспросветного сна.

"Ну погоди, Тимоша", думала Вера Степановна, прислушиваясь к всхлипам и скулежу засыпающей дочери. В голове было сухо и ясно, словно сама собой разрешилась многолетняя затяжная мысль. Она пошла спать и в постели сказала Дымшицу: "Вот увидишь. Я тебе вставлю свой пистон, жопа цыганская".

Видит Бог, она не хотела терять ни друга, можно сказать единственного, ни тем более дочери, хотя жизнь давно обернулась битвой, правила которой гласили: Вера, будь готова к любым потерям. На ней висели сотни кормильцев, тысячи вкладчиков, две мафии, ГУВД, туча чиновной сволочи - обселанасратьпрефектурная - плюс одно весьма специфическое управление, игравшее с Верой Степановной в кошки-мышки. С такой уродливой, неотцентрованной пирамидой, опрокинутой острием вниз, на ее загривок, она не могла оступиться, не могла сделать и шага в сторону. Все держалось на ее воле, выносливости, изворотливости, цинизме, на хрупком условном равновесии, пока она шла по рельсам - шаг в сторону неминуемо грозил обвалом, она не могла сойти с рельсов ни ради себя, ни ради Анжелки, ни тем более ради Дымшица. Он давал слово и не сдержал - следовательно, он должен ответить. Таковы правила. Есть правила игры, соблюдение которых есть правило игры; кто нарушил правило, должен ответить, не ею это придумано и не ей, бабе, переписывать их волчьи законы.

Он-то, сучара, считал наперед не хуже нее. И тем не менее. Ну, что ж, раз так - тем паче.

Тем паче.

На другой день, приехав на фирму, она позвонила Дымшицу. Ответила Карина Вартановна, секретарша Дымшица еще с мосфильмовских лет. Тимофей Михайлович улетел в Канны и вернется только четырнадцатого, сообщила она - но вообще-то, Вера Степановна, он летит сегодняшним вечерним рейсом, так что, если вы позвоните ему домой... Она набрала домашний телефон и услышала густой, подсевший, хорошо прополощенный водкой баритон Дымшица:

- Слушаю...

- Здравствуй, Тимофей Михалыч, - с прохладцей приступила Вера Степановна. - Как там тебе живется-можется и похмеляется в частности?

- Живется, Веруня, по-разному, а можется как всегда, благодарствую. Рад слышать твой трезвый командный голос.

- Не спеши радоваться, - предупредила Вера Степановна. - Ты один? Говорить можешь? Жена-детишки не путаются под ногами?

- Говори, Вера Степановна, говори не стесняйся, я тебя внимательно слушаю.

- Ты же давал слово, Дымшиц.

- Это насчет чего?

- Это насчет Анжелки.

- Насчет Анжелки я помню, можешь не сомневаться.

- А фули мне сомневаться, когда ты спишь с ней, сучара? - сорвалась Вера Степановна. - Фули бы тебе, Дымшиц, не только помнить, но и держать слово, а не трахать для освежения памяти мою дочь?

- Погоди, Вера, это совсем...

- Ты давал слово и не сдержал. Ты обосрал нашу дружбу, Дымшиц, плюнул мне в душу, с чем тебя поздравляю от всей оплеванной тобой души. Только учти, что я не привыкла к такому обращению, и ты это очень скоро...

- Тра-та-та-та!.. - заорал, перекрикивая ее, Дымшиц. - Извини, Вера, приходится рвать стоп-кран. Давай сначала. Давай без патетик - ты же разумная женщина, а не героиня мексиканского сериала. Ты-то сама помнишь наш уговор? Кто говорил: твой номер шестнадцатый, Дымшиц? Кто говорил: девочке нужны мальчики, розовые сопли, любовь, а изюбри вроде тебя хороши ближе к вечеру кто? Так вот - я нашего уговора не нарушал.

- Да мне плевать, шестнадцатый ты там или тридцать второй, она может трахаться хоть в подъезде, хоть в детском саду на клумбе с розами и собачьим дерьмом, это не моя и тем более не твоя забота... Мне непонятно, как тебя вообще угораздило затесаться в эту очередь со своим интересом наперевес, у тебя там и в мыслях не должно было стоять, понял?..

Далее бесподобно, однако непотребно и непередаваемо по соображениям вкуса. Дымшиц, переждав бурю чернушного красноречия, продолжал:

- Ты ее совсем не знаешь, Вера. Ей эти мальчики что семечки, потому что она ищет не любовника, а папочку. Она выбрала меня, сама выбрала, клянусь, а могла выбрать себе охранника или плешивого дядьку в шлепанцах из квартиры напротив. Такой у тебя выбор, мамочка.

- Ты мне не хами, урод, - отрезала Вера Степановна. - У тебя, козлоногого, у самого взрослые дети, ты бы почаще смотрелся в зеркало, Дымшиц. И вообще может, у вас на земле обетованной и дружат членами, а у нас в таких случаях говорят: где поел, там и посрал. В общем, я тебя отвергаю, Дымшиц, отказываю тебе от дома и посылаю в жопу - не за себя с Анжелкой, так за ради внучек и правнучек, а то ты какой-то вечный и очень шустрый еврей. Канай в свои Канны, сукин сын, радуйся жизни, а я тут о тебе позабочусь, можешь не сомневаться...

Она бросила трубку, довольная ударной концовкой, в задумчивости постучала о край столешницы кулаком, потом позвонила дочери. Та еще не отошла от таблеток: голосок был квелый, придушенный, словно ее держали за горло.

- Как спалось, доча?

- Так себе, - откликнулась без проблеска чувств Анжелка. - Что мне теперь делать?

- Все то же, только без скачек на сторону. Плюс ежевечерний отчет по полной программе. Да - Владимира твоего Николаевича я оштрафовала на двести баксов. Мужик он хороший, но недотепистый, даром что майор. Еще раз бросит тебя - уволю, а к тебе приставлю своих козлов. Поимей в виду.

- Я вчера уже поимела от тебя по полной программе...

- Это цветочки, доча, а ягодок тебе лучше не пробовать. И не вздумай компенсировать ему из строительных денег - проверю. Все, до вечера.

- Шла бы ты, - буркнула Анжелка в загудевшую трубку и поплелась с другим телефоном в ванну. Чувствовала она себя ужасно, тошнотно, мерзко, противно мамаша перешибла весь интерес к жизни, а может, это водка с таблетками или истерика. Она позвонила Дымшицу на работу, потом домой и поведала ему сводку новостей с домашнего фронта.

- Я даже не знала, что так боюсь ее, - пожаловалась Анжелка. - То есть знала, наверное, но забыла, какая она страшная. Она даже пальцем до меня не дотронулась, а я чуть не наложила в штаны.

- Будет круче, - пообещал Тимофей Михайлович.

- Что же делать, Тим?

- Ничего. Просто живи. Время работает на тебя: она порох, а ты сырые дрова, осина. Чует моя... эта самая, третья ноздря, что она быстро перегорит уж больно жарко пылает.

- Сам ты осина, - сказала Анжелка, нарочно всплеснув водой, но Дымшиц, раскусив кокетство, злодейски загоготал.

Они распрощались, благодарные друг другу за поддержку и предстоящий антракт.

Потом явился Владимир Николаевич; Анжелка только-только выскочила из ванной и не сразу смогла составить ему компанию по распиванию растворимого кофе. Вид у бравого майора был совершенно не бравый, скорее даже задумчивый: он хлебал кофе из двухсотграммовой кружки с гравированным олимпийским Мишкой и озадаченно наблюдал, как убывает по назначению черно-бурое варево.

- По-моему, я вчера крепко лопухнулся, - сообщил он Анжелке. - Только получил аванец, а мне - зайди, говорят, к Вере Степановне... И понеслось: какой ты, трам-трам, телохранитель, когда сам здесь, а тело хрен знает где... Правильно, оно конечно... А главное, я от большого ума стал Веру Степановну успокаивать: сам, говорю, слыхал, как Анжела Викторовна звонила Тимофею Михайловичу и договаривалась о встрече...

- Я сама виновата, - сказала Анжелка, - надо было обговорить детали, только и всего. Я слышала, дядя Володечка, вас оштрафовали, - она протянула ему две сотенные купюры, - вот, хочу войти в долю, потому как из-за меня.

Владимир Николаевич удивленно взглянул на доллары и на Анжелку.

- Спрячь, - буркнул он. - Оштрафовали меня по делу, сам виноват. Это все Леня Голубков, будь он неладен... За всю службу такого прокола не было...

- А еще у нас новые инструкции, - добавил он, взглянув на сидящую напротив Анжелку, - докладывать о твоих непосредственных и телефонных контактах с Тимофеем Михайловичем. Я сказал, что вынужден буду поставить тебя в известность. Вере Степановне это не понравилось. Она даже сказала, что найдет кого-нибудь посговорчивее.

Анжелка смотрела на бокал с темно-прозрачным вишневым соком и видела маленькую девочку, почти Дюймовочку, плавающую по горло в багровой жидкости.

- У тебя хорошая выдержка, Анжелка, - похвалил Владимир Николаевич.

- Я вот что думаю, дядя Володечка, - сказала она. - Телохранитель мне нужен, а охранник - нет. То есть или вы, или никто, вот что я хотела сказать. Как-никак я совершеннолетняя, охранять меня без моего согласия невозможно... Дымшиц прав, она съезжает с катушек.

- Без комментариев, - майор поднял руки, заслоняясь ладонями от крамолы.

- Вот наши планы, - сказала Анжелка. - Гоним квартиру на Патриарших, чтоб через неделю, максимум две закончить. Если не хватит рук - потихоньку, без рекламы перекидываем людей с Чистого. Потому что очень возможно, что через недельку-другую меня погонят на вольное поселение. Или я сама погонюсь...

Владимир Николаевич кивнул, легко по-военному встал и прошелся туда-сюда в прихожую и обратно.

- Я готов, - напомнил он.

- А я даже не знаю, - призналась Анжелка, отодвигая от себя пустой бокал из-под сока...

Следующие три недели они в пене и мыле заканчивали ремонты. Владимира Николаевича удалось отстоять, но черная кошка уже пробежала между Анжелкой и мамой - если раньше она была за мамой, как за стеной, в мертвой зоне, то теперь удушливая ненависть Веры Степановны к миру надвинулась и опаляла, как дыхание Змея-Горыныча. Она ежевечерне придирчиво проверяла счета и комментировала их сплошь нецензурными выражениями. Хорошо еще, что основные расходы проходили по Чистому - будущей квартире Веры Степановны; однако все, что она имела сообщить дочери по поводу итальянской мебели, наборного дубового паркета, французского камина и прочих замечательных, но неслыханно расточительных приобретений, так и повисало на них невидимыми, но очевидными для Анжелки мочалами, жирной невидимой миру копотью, застившей радость строительства новой жизни.

К концу двадцатых чисел квартирку на Бронной вымыли, выскребли, положили ковры и пригласили Веру Степановну для инспекции. Она прикатила на новом черном "мерседесе" с мигалкой, похожем на огромного бронированного таракана, оставила охрану внизу и самолично, ножками поднялась на второй этаж, ругая на ходу дерьмом собачьим то ли узковатые для нее марши, то ли общую бетонно-кирпичную сирость номенклатурной застройки. Анжелка с Владимиром Николаевичем встречали ее в дверях.

- Ну-ка закройтесь, дайте взглянуть снаружи, - отдуваясь, скомандовала Вера Степановна, покорябала ногтем добротную кожаную обшивку стальной двери, потом позвонила.

- Можно открывать? - спросила, открывая, Анжелка; Вера Степановна сверкнула глазами, но промолчала. Молча огляделась в прихожей и молча обошла всю квартиру, по ходу осмотра заметно светлея лицом. Правду сказать, такого жилья она не ожидала увидеть: квартирка оказалась легкой, просторной, уютно скомпонованной и необыкновенно тщательно проработанной именно в деталях, чего от русских работяг добиться всего труднее. Проглядывала сама Анжелка, ее въедливая скрупулезность, а еще больше - педантичный Владимир Николаевич. Кухня и спаленка выходили во двор, но недостатка света не чувствовалось, напротив - они выигрывали в уюте за счет грамотных, достаточно неожиданных цветовых сочетаний. Чего-то Вера Степановна по необразованности своей могла упустить, но чувствовать она чувствовала, да и поднаторела в ремонтах за последние годы. В особенности ей понравилась спаленка, по-девичьи веселая и уютная - может быть, девичеством и понравилась. Слева от входа стоял притопленный в нишу платяной шкаф, далее нечто вроде комода для белья и туалетный столик с мраморной, цвета рафинада столешницей; справа от окна тумбочка с лампой, кровать с высокими резными спинками, посередине - круглый индийский пуф. Все это здорово и непонятно как сочеталось с легкими ярко-оранжевыми шторами, завязанными узлами, цветочными сиренево-розовыми с позолотой обоями, персидским ковром и лампой под матерчатым, с бахромой абажуром. Большая сдвоенная гостиная показалась Вере Степановне пустоватой: буфет в две трети торцевой стены, мускулистый кожаный диван цвета кофе с молоком, к нему два кресла, пуфик да столик - вот и вся обстановочка, не считая огромного серо-голубого ковра, мощного музыкального центра и пруда за всеми за четырьмя окнами. Веру Степановну заинтересовали стены; Анжелка с гордостью пояснила, что их шлифовали до матового блеска шпаклевки, потом покрасили в белый цвет - не понравилось - напылили по белому золотую крошку, и получился такой вот светло-коричневый крап, теплый песчаник; тут еще будут шторы, портьеры из золотистого шелка, лампы, какие-нибудь картины с чем-нибудь красным или оранжевым - ну, и телик с видюшником, это само собой.

В ванной, как и следовало ожидать, Анжелка не стала себя щемить и оборудовала натуральный храм гигиены. Золоченые шаровые краны сверкали, как лампады в святилище; огромная ванна, окольцованная цельной мраморной рамой, смотрелась величественным алтарем и даже у Веры Степановны вызвала нечаянный приступ почтительности.

- Недурственно, - подытожила она, закончив обход; они присели в гостиной, а дядя Володя на кухне мыл стаканы, оставшиеся от строителей, и открывал шампанское. - Дорого, чисто, пусто. У меня тоже так будет?

- Да ты что!.. У тебя в сто раз лучше, вот увидишь...

- Увижу, - согласилась Вера Степановна. - Когда?

Анжелка подумала и сказала, что еще две недели.

- Ну-ну, - Вера Степановна кивнула и еще раз осмотрелась вокруг. Неплохо, неплохо... Он что, с палкой над ними стоял?

- В общем, почти что, - Анжелка хмыкнула. - Он такой - требовательный.

- Ну, а переезжать когда будешь? Небось не терпится обновить ванну? Или уже "плавали - знаем"?

- Я так думала - переезды потом, одновременно, когда твою квартиру закончим.

Вера Степановна удивилась, внимательно взглянула на дочь и пробурчала что-то типа "надо же, как трогательно" - потом спросила о планах на будущее. Анжелка призналась, что после ремонтов с удовольствием смоталась бы за границу, например в Грецию, а осенью занялась бы дачей, которую Миша с Машей обещали присмотреть к сентябрю.

- Не торопишься жить, - подумав, подытожила мама. - Может, и правильно... Ладно, пошли пить шампанское, а то мне пора. Вашими темпами работать - на ходу обглодают, как динозавра. Где там наше шампанское, командир?!.

После этого отношения с мамой вроде бы пошли на поправку, тем более что поток счетов обмелел - все, что можно было купить, было закуплено, в Чистом монтировали мебель и наводили лоск. На Бронной повесили наконец портьеры, перевезли телик с видюшником, все кассеты и все журналы; закупили белье, посуду, бессчетное количество прочей мелочи, без которой в мирной жизни никак. Квартирка притягивала Анжелку со страшной силой. Она искала и находила предлоги наведываться к себе по два-три раза на дню и возвращалась в постылые Лихоборы со скрипом, как в гостиницу на окраине. Искушение обновить ванну накатывало с каждым днем все сильнее; наконец, услав Владимира Николаевича под каким-то предлогом в Чистый, Анжелка разделась, прошлась по квартире голенькая, достала из холодильника бутылку белого мозельского, открыла новеньким двуручным пробочником и налила в новенький хрустальный бокал. Все вокруг было ее и только ее; перечислять подвластные ей новенькие с иголочки вещи и обустроенные квадратные метры можно было торжественно, нараспев, долго-долго. Прихватив телефон и свежий номер полезного журнала "Салон", она пошла в ванную, крутанула кран, плеснула под мощную струю немного вина - так, на радостях - и два колпачка густого розового масла. Вода запенилась-зашипела-запахла; Анжелка нырнула в скользкую маслянистую воду и вытянулась во весь рост. Ей захотелось запеть от счастья и остаться в этом душистом пенистом состоянии навсегда - как в кино, чтобы можно было прокручивать этот кайф по пять раз на дню. Ванна своей основательной, несколько даже тяжеловесной роскошью тянула на хороший "роллс-ройс"; кстати вспомнился Дымшиц. На работе Тимофея Михайловича не нашли; она позвонила на сотовый и перехватила его в полете: куда-то он гнал по запруженной магистрали и орал в телефон, как солдат с передовой, перекрывая гул машин и гудки.

Загрузка...