Весть о том, что Дарби О’Гилл провел полгода у доброго народа, распространилась быстро, широко и едва ли не повсеместно.
Целая толпа немедленно собиралась вокруг Дарби на ярмарке, на соревнованиях по ирландскому хоккею или на рынке, припирала его к какой-нибудь удобной стенке, а потом мужчины, женщины и дети, в благоговейном удивлении, раскрыв рты и выпучив глаза, часами осыпали вопросами Дарби — смелого, напускавшего на себя таинственность.
Однако эти публичные выступления Дарби неизменно заканчивал одинаково:
— Никогда не связывайтесь, не якшайтесь и не водитесь с фэйри! Вот идете вы себе ночью по тропинке мимо какого-нибудь волшебного холма, вокруг ни души, и вдруг слышите скрипки, или волынки, или пение, мелодичное да благозвучное, или топот танцующих ножек, — так даже голову в ту сторону не поворачивайте, прочитайте молитву и отправляйтесь своей дорогой. Радости, которые разделит с вами добрый народ, горьки, а от его даров на душе тяжело.
Так и повторялось из раза в раз, пока однажды на рынке, возле коровьего загона, Мортин Каванох, школьный учитель, — раздражительный, брюзгливый старикашка, — не опроверг мнение Дарби самым решительным образом.
— Погоди-ка, погоди-ка, Дарби, — ехидно протянул он, ухватив Дарби за воротник. — А про волшебного крошку башмачника, лепрехауна, ты что, забыл? Не станешь же ты спорить, что поймать лепрехауна — удача из удач! Если не сводить с лепрехауна глаз, то он признает себя твоим пленником, и, пока ты не спускаешь с него взгляд, можешь делать с ним что хочешь: в обмен на свободу он исполнит три любых желания.
Тут Дарби снисходительно и надменно улыбнулся и проговорил, устремив взгляд в пустоту, над головами собравшихся:
— Упаси тебя Господь, честный человек, требовать что-нибудь у лепрехауна! Пообещать-то он пообещает, но потом как начнет плутовать, да шутки над тобою шутить, да еще столько условий нагородит до исполнения желаний, что ты в его обманах увязнешь, точно в болоте, будь ты даже мудрее всех на свете!
Прежде всего, если хоть на мгновение отведешь взгляд от волшебного башмачника, и ахнуть не успеешь, а его уже и след простыл, — поучал Дарби. — Батюшки, а потом, если он даже и исполнит три твоих желания, все равно тебе от них толку мало, ведь стоит рассказать кому-нибудь о лепрехауне — и желания растают как снег. А если в тот же день произнести вслух четвертое желание, те три, что пообещал исполнить лепрехаун, рассеются как дым, были — и нет их. Так что послушайте моего совета, не связывайтесь, не якшайтесь и не водитесь с фэйри!
— Это точно, — поддержал Дарби верзила Питер Мак-Карти. — Вот было дело, шел как-то Барни Мак-Брайд майским утром на раннюю службу, заприметил под изгородью лепрехауна — тот знай себе орудует шилом да иглой — и поймал его. «Возьми-ка щепотку моего табачку, Барни, агра[1]», — сказал лепрехаун и с этими словами протянул ему крошечную табакерку. Но едва незадачливый Барни наклонился взять понюшку, как этот маленький мерзавец запустил табакерку прямо ему в лицо. И пока бедняга чихал и моргал, лепрехаун одним прыжком взвился в воздух и затерялся в камышах.
А вот еще Пегги О’Рурк, она честно поймала лепрехауна в зарослях боярышника. На какие хитрости и уловки он ни пускался, она таки заставила его исполнить три ее желания. Само собой, она знала, что стоит ей только упомянуть о лепрехауне, как чары рассеются и ее желания не исполнятся. Вот она кинулась домой, а сама сгорает от нетерпения узнать, чего больше всего на свете хочется ее мужу Энди.
Распахнув дверь, она прямо с порога закричала:
— Энди, душа моя, чего бы ты хотел больше всего на свете? Только скажи, и твое желание исполнится!
А в это время под окном выкликал свои товары бродячий торговец: «Фонари, жестяные фонари!»
— Хочу такой фонарь! — не подумав, ляпнул Энди, нагнувшись к камину за угольком — разжечь трубку. И надо же! — в руке у него тотчас, откуда ни возьмись, оказался жестяной фонарь.
Пегги разозлилась оттого, что муженек так легкомысленно потратил одно из ее бесценных желаний на никчемный жестяной фонарь, и пришла в ярость.
— Ах, чтоб тебе пусто было! — завопила она в исступлении. — Чтоб этот фонарь повис у тебя на кончике носа!
И не успела она выкрикнуть свою угрозу, как на кончике носа у Энди и впрямь закачался жестяной фонарь, и сорвать его никакими силами не удавалось. Пришлось Пегги, чтобы избавить Энди от этого непрошеного украшения на носу, пожертвовать своим последним желанием.
— Смотри-ка, вот голова! — восхищенно загалдела собравшаяся вокруг Дарби толпа. — Он же с самого начала так и говорил!
Спустя некоторое время к Дарби стали приходить люди из окрестных деревень и, расположившись под стогом сена, возле хлева, просить у нашего героя совета по всяким важным вопросам — когда подкладывать под наседок яйца, как лечить колики у детей и многим другим.
Любой, кому выпало на долю такое восхищение и обожание, волей-неволей возгордится, а потому неудивительно, что и Дарби утвердился во мнении, будто он — человек незаурядного ума.
Отныне говорил он медленно, растягивая слова, на собеседника глядел прищурившись и ходил, гордо расправив плечи как и полагается человеку незаурядного ума. Он несказанно полюбил ярмарки и всякие публичные собрания, где толпа благоговейно ловила каждое его слово, и если прежде хоть как-то терпел тяжелую работу, то нынче вовсе проникся к ней величайшим презрением.
Так его самоуверенность неуклонно перерастала в гордыню, и трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы одним злосчастным утром Дарби не отказался выполнить просьбу своей жены Бриджет и принести в дом корзину торфа, заявив, что находит такую работу унизительной.
Не успел он проговорить последние слова, как осознал, что произносить их явно не стоило, — он что угодно отдал бы, чтобы они не слетали с его уст.
На мгновение воцарилась полная тишина. Бриджет не спешила набрасываться на него с упреками, а напротив, хранила грозное молчание. Она стала в дверях, уперев в бока кулаки и плотно сжав губы.
Она смерила Дарби с головы до ног, а потом в обратном направлении, с грубых башмаков до макушки, взглядом, какой Юлий Цезарь, вероятно, бросил на горничную, застигнутую им, когда она воровала сахар из комода.
А вот потом Бриджет разразилась градом бесконечных упреков и обвинений, перемежая их громами брани и молниями проклятий.
Человек незаурядного ума пытался сохранить самообладание, притворяясь, будто стряхивает пылинки со шляпы, но сердце у него ушло в пятки.
Бриджет начала легко и непринужденно, с простого перечисления всем известных слабостей и недостатков Дарби. Затем она перешла к порокам не столь хорошо известным и даже, по мнению Дарби, вовсе ему не свойственным. Но эти-то пороки как раз и вызывали у нее самое серьезное осуждение. Пока Бриджет осыпала его оскорблениями, он не сказал ни слова — лишь улыбался надменно и печально.
Вполне естественно, что после этого Бриджет припомнила: вот-де за какое жалкое создание она вышла замуж, хотя ее руки просили шестеро, один другого лучше, и выйди она за кого-нибудь из них, стала бы благородной леди. А уж потом, что совершенно неудивительно, она сосредоточилась на изъянах, слабостях и несчастьях его близких родственников, особенно подробно остановившись на мерзостях, творимых его пятиюродным братом Филимом Мак-Федденом.
Даже сейчас, переживая невероятное унижение, Дарби не мог не восхищаться ее памятью.
К тому времени как Бриджет перешла к восхвалению и прославлению собственных родственников, в особенности своей тети Гонории О’Шонесси, которая однажды пожала руку епископу, а во время восстания 1798 года запустила кирпичом в проезжавшего мимо лорда-наместника, Дарби притих и с несчастным видом втянул голову в плечи, словно побитая собака.
За эти минуты Дарби совершенно утратил гордость, которой преисполнился в последние месяцы. Большие, тяжелые капли гордости так и стекали по его бедному лбу.
И вот как раз когда Бриджет, покончив с тем, что отец Кэссиди называет избили… как бишь его? — изобличением, то есть дойдя до той сцены, когда твоя жена, перечислив, на какие жертвы она ради тебя пошла и какие унижения ей пришлось вытерпеть от твоей родни, наконец не выдерживает и начинает безудержно и безутешно рыдать и тем самым сражает тебя наповал, — так вот, как раз когда Бриджет, как я уже упомянул, перешла к заключительной части выступления, Дарби поглубже натянул шляпу, заткнул уши и, одним прыжком оказавшись у двери, пустился бежать по дороге в сторону гор Слив-на-Мон — только его и видели.
Бриджет так и застыла на пороге, глядя ему вслед, — она просто дар речи утратила от изумления. Все еще зажав уши, чтобы не слышать, как Бриджет приказывает ему: «А ну вернись сейчас же!» — он долетел до ивы возле кузницы Джои Хулигэна. Там он решил остановиться и передохнуть.
Стоял один из тех погожих, радостных осенних дней, что, кажется, позаимствовали шляпу и легкий сюртук у мая. Солнце, ласково светившее на небе среди легких белоснежных облаков, кажется, склонилось поближе к земле, словно для того, чтобы поведать ей несколько шуток, а золотистые сжатые поля и поросшие лиловым вереском холмы, мирные, точно погруженные в ленивую истому, словно улыбались ему в ответ. Даже черный дрозд, прыгавший с ветки на ветку в зарослях боярышника, поглядел на тех, кто ходил по земле, и пропел: «Храни вас Господь!» И тотчас откуда-то сладкоголосой трелью откликнулся вьюрок, пожелавший и ему того же.
Наблюдая столь чудное зрелище, наслаждаясь столь замечательными видами и пением птиц, наш герой и не замечал, как шло время, пока не взобрался на первый холм в Слив-на-Монской гряде, именуемый, как всем известно, Свиным Рылом.
Однако оказалось, что Свиное Рыло облюбовал не только он, и потому пришлось ему снова спуститься в долину и податься на второй холм — Подушку Дьявола, совершенно пустынный и уединенный, любо-дорого посмотреть.
Спрятавшись от солнца в тени под деревом, он уселся в густой высокой траве, закурил трубку и предался размышлениям. Но вскоре обнаружил, что, о чем бы он ни подумал, его мысли неизменно, вспорхнув, точно стайка вспугнутых фазанов, возвращались к дерзостям, которые нагородила Бриджет о его дорогих родственниках.
«Ну разве не лживая, злоречивая женщина?! — думал он. — Какие страшные, клеветнические оскорбления обрушила на изысканных, утонченных О’Гиллов и О’Грейди!»
Вот взять хотя бы его дядю, Валлема О’Гилла, служившего главным дворецким в замке Брофи, — неужели он не был известен по всей стране своей ученостью и неужели не мог похвастаться самыми стройными ногами в Ирландии?
И потом, разве Дарби не слышал собственными ушами, как вышеупомянутый Валлем О’Гилл, показывая Бриджет картинную галерею в замке Брофи, объявил ей, что в незапамятные времена О’Гиллы царствовали в Ирландии?
Правда, Дарби совсем запамятовал, до или после потопа это было. Бриджет предположила, что, наверно, во время потопа, — ну что за вздор, право.
Тем не менее Дарби догадывался, что его дядя Валлем нисколько не ошибся, ведь сам он не раз ощущал в себе тягу к величию. И сейчас, сидя в одиночестве на траве, он громко произнес: «Будь по-моему, так я бы весь день палец о палец не ударил, восседал бы на троне и играл бы в спойлфайв[2] с лордом-наместником и тремя генералами. Не родился еще на свете знатный человек, который бы любил попировать и славно выпить больше, чем я, и не терпел бы рано вставать по утрам. А нерасположение рано вставать, как мне говорили, — явное свидетельство благородного происхождения».
Вот родня Бриджет, все эти О’Хейгены и О’Шонесси, — так, ничего особенного, а с виду и вовсе невзрачны. Его, Дарби, собственные дети унаследовали красоту именно от него и его родных. Даже отец Кэссиди соглашался, что дети пошли в О’Гиллов.
«Случись мне разбогатеть, — сказал Дарби, обращаясь к большому ленивому шмелю, гудящему под самым его носом, — я бы выстроил замок вроде Брофи, с настоящей картинной галереей. На одной стене повесил бы портреты О’Гиллов и О’Грейди, а на противоположной — портреты О’Хейгенов и О’Шонесси».
При мысли о столь восхитительной мести душа его преисполнилась радости. «Родня Бриджет, — продолжал он, хмуро поглядывая на шмеля, — покажется в сто раз вульгарнее, чем она есть на самом деле, в сравнении с моими собственными родственниками. И всякий раз, стоит только Бриджет напуститься на меня с упреками, я буду приводить ее туда, чтобы показать, что́ есть мой клан и что́ — какой-то там ее, и как следует ее наказать, — вот провалиться мне сквозь землю».
Сколько Дарби просидел так, согревая сердце замыслами сладкого отмщения, он и сам не знал, но вдруг — тук, тук, тук — его мечты прервал стук маленького молоточка, доносившийся из-за поваленного дуба.
— Черт меня побери! — воскликнул Дарби, вздрогнув. — Как пить дать, это же лепрехаун!
В следующее же мгновение он стал на четвереньки, закинув полы сюртука на спину, и бесшумно пополз в ту сторону, откуда долетал стук. Тихо, как мышь, заглянул он за поросший мхом поваленный ствол — и его изумленному взору предстало удивительное зрелище.
На белом валуне, с бешеной быстротой вгоняя гвозди в подошву крошечной, вполовину меньше большого пальца, красной туфельки, расположился лысый старый башмачник, ростом не более двух пядей. На его широком курносом носу красовались очки в роговой оправе, а квадратный подбородок обрамляла короткая и пышная белоснежно-седая бородка. Он носил бурый кожаный передник, такой длинный, что почти скрывал его зеленые бриджи до колен и серые вязаные чулки.
Лепрехаун — ибо это действительно был лепрехаун — без устали вбивал сапожные гвозди и непрестанно причитал, в великой досаде сетуя на судьбу: «Ох и горькая участь мне выпала! Разве успею я закончить работу к вечернему балу? То-то она разгневается и велит меня казнить! Была ли на свете хоть одна королева фэйри, которая так любила бы башмачки, и сапожки, и бальные туфельки? И горькая же участь мне выпала…»
И тут, подняв глаза, он увидел Дарби.
— Доброго вам дня, достойный господин! — воскликнул башмачник, вскочив на ноги.
И тут же испуганно вскрикнул, указывая на живот Дарби.
— Ой, ой, что это за мерзкая мохнатая тварь ползет у вас по жилету? — повторял он, притворяясь чрезвычайно взволнованным.
— Оставь мой жилет в покое, — хладнокровно откликнулся Дарби, — и не думай, что тебе удастся меня провести, — я ни за что не отведу от тебя взгляд, вот ни на секундочку.
— Ну что ж, а как насчет этого? — рассмеялся башмачник. — Смотри-ка, быстро же он разгадал мой замысел, ловок, ничего не скажешь! А не хочешь ли понюшку табаку, хитрец? — спросил он, протягивая Дарби табакерку.
— А не этим ли табачком ты когда-то потчевал Барни Мак-Брайда? — язвительно переспросил Дарби. — А ну хватит шутки шутить! — пригрозил наш герой, осерчав. — Немедленно исполни три моих желания, а не то закопчу тебя, как селедку, в собственном дымоходе еще до ночи.
Тут лепрехаун понял, что тягаться с человеком столь незаурядного ума, как Дарби, проку нет, сдался и пообещал Дарби исполнить три желания.
— Ну и чего же ты хочешь? — протянул лепрехаун с хмурым и недовольным видом.
— Прежде всего, — объявил Дарби, — хочу фамильный замок, он должен быть похож на замок Брофи, с картинной галереей и с портретами всех моих родственников, а на противоположной стене чтобы висели портреты всех родственников Бриджет.
— Это желание я исполню, эту услугу я тебе окажу, — сказал волшебный башмачник, очертил на земле шилом контуры замка и проворчал: — Дальше что?
— Хочу столько золота, чтобы хватило мне, моим детям, внукам и самым отдаленным потомкам и чтобы мы жили в роскоши до конца времен.
— Вечно им золото подавай, — ухмыльнулся лепрехаун и, наклонившись, нарисовал на земле шилом туго набитый кошелек. — А теперь третье, и последнее желание. Не торопись, подумай хорошенько!
— Хочу, чтобы замок воздвигся на холме Подушка Дьявола, на том самом, где мы сейчас стоим, — провозгласил Дарби. А потом обвел рукой окрестные земли и добавил: — А это пусть будут мои владения!
Лепрехаун воткнул шило в землю.
— Это желание я исполню, эту услугу я тебе окажу, — пообещал он.
С этими словами он выпрямился и, мрачно усмехнувшись и окинув Дарби с головы до ног насмешливым взглядом, предупредил:
— Ты малый не промах, воистину человек незаурядного ума, но остерегайся произнести вслух четвертое желание!
Эти слова лепрехауна прозвучали не как дружеское предостережение, а как угроза и вызов, и потому Дарби прищелкнул пальцами и воскликнул:
— Не бойся, малыш! Если мне предложат всю Ирландию, я и тогда не произнесу вслух четвертое желание, даже самое пустяковое, до наступления ночи! Пойду-ка домой за Бриджет и детьми, а если я чего и опасаюсь, так это того, что ты не сдержишь слово, — вот вернусь я сюда, а замка-то и нет!
— Ого! Так, значит, мне не верят? — возмущенно закричал лепрехаун, тотчас придя в раскаленную добела ярость.
Он мигом вскочил на бревно, отделявшее его от Дарби, и, заложив одну руку за спину, погрозил Дарби кулаком.
— Вот невежа, вот мерзавец, в чем меня подозревать вздумал! — завопил он. — Как это у тебе подобных хватает наглости говорить подобные дерзости мне подобным?! Если хочешь знать, среди лепрехаунов я пользовался репутацией одного из самых правдивых и надежных, если не самого правдивого и надежного, когда тебя еще и на свете не было! И я не потерплю, чтобы со мной разговаривал таким тоном жалкий крестьянин, который боится собственной жены, когда она в гневе!
— Сразу понятно, что ты холост, — презрительно ответил Дарби, — потому что, если бы ты…
Но тут Дарби потерял дар речи от изумления и волнения, потому что дальний склон холма у него на глазах стал приподниматься и опадать, точно огромное зеленое одеяло, которое вытряхивают, взяв за концы, две женщины. В это же время с вершины холма по обеим сторонам повалились пласты торфа, выравниваясь с пластами торфа внизу. Волшебные силы уже приступили к возведению замка. Величественные старые деревья в небольшой рощице проворно склонили кроны, и тотчас чья-то гигантская невидимая рука с корнем выдернула их из земли и бросила, словно хозяйка — сорняки в огороде.
Земля под ногами у человека незаурядного ума задрожала и вздыбилась. Более он ждать не стал. Не то с радостным, не то с испуганным возгласом он повернулся и кинулся бежать обратно в долину, а лепрехаун, взгромоздившись на бревно, выкрикивал ему вслед оскорбления и всяческую брань.
Дарби пребывал в таком неописуемом волнении, что, взбегая на холм Свиное Рыло, едва успел увернуться от множества красно-бурых кирпичей, медленно и степенно, словно стадо перегоняемых овец, спускавшихся с холма, — но двигались они точно по воздуху, не согнув ни одной травинки и не сломав ни одной веточки.
Только однажды, на вершине Свиного Рыла, Дарби решился оглянуться.
Подушку Дьявола, казалось, взбивают чьи-то невидимые руки: она на глазах меняла очертания, а потом по ней пронесся какой-то вихрь — то ли пыль, то ли туман, — Дарби не разобрал.
После этого Дарби уже не оглядывался, не смотрел ни налево, ни направо, а понесся прямо домой, пока, задыхаясь и отдуваясь, не добежал до двери в собственную кухню. Ему понадобилось целых десять минут, чтобы отдышаться, но когда он наконец сумел выдавить: «Бриджет, собирайся побыстрее, бери детей, и не мешкая ступайте со мной на Подушку Дьявола!» — эта замечательная женщина обошлась без обычных «это еще зачем», да «почему», да «с какой это стати» и тотчас принялась одного за другим умывать детей.
Может быть, она несколько переусердствовала с мылом, было у нее такое обыкновение, но ни один из маленьких героев даже не захныкал. А она в свою очередь не проронила ни слова — ни доброго, ни гневного, ни какого-нибудь еще, — пока вся семья, по двое, точно солдаты на марше, не зашагала по тропинке к холмам.
Когда они приблизились к первому холму, сумерки уже сгустились, багровый закат сменился буроватой полутьмой, а на вершине Свиного Рыла на них внезапно обрушился кромешный мрак. Дарби немного обогнал маленькое шествие и, облокотившись на большой валун, венчавший холм, стал в тревоге вглядываться в очертания Подушки Дьявола. Он, разумеется, ожидал увидеть что-то грандиозное и величественное, однако открывшееся его взору зрелище поистине его потрясло.
За узкой долиной, на вершине второго холма, на фоне вечернего неба перед ним предстали очертания огромного замка, с донжоном, башенками, зубчатыми парапетами и стрельчатыми арками. В его черных стенах было прорезано множество окон, и в каждом горел неяркий красноватый свет. Куда там до него замку Брофи!
— Узри, — воскликнул Дарби, величественным жестом вскинув руку и обращаясь к жене, только что поднявшейся на холм, — узри же древний замок моих пращуров, сиречь предков!
— О какой это речи предков, да еще с каким-то там прищуром, ты помянул? — немедля откликнулась Бриджет с неподражаемым презрением.
Дарби хотел было возразить, но в это мгновение откуда-то справа, со склона холма, раздалось щелканье кнута, стук колес и конский топот, и — подумать только! — большая темная карета с сияющими фонарями, запряженная четверкой вороных, взлетела на вершину холма и остановилась рядом с ними. На козлах смутно виднелись двое призрачных слуг.
— Лорд Дарби О’Гилл? — спросил один из них низким, глухим голосом.
Не успел Дарби и рта раскрыть, как Бриджет его опередила.
— А как же! — воскликнула она, приободрясь. — И леди О’Гилл, и их дети!
— Тогда поторопитесь! — велел кучер. — Ужин остывает.
Не дожидаясь приглашения, Бриджет распахнула дверцы кареты и, оттолкнув Дарби, прыгнула на шелковые подушки. Дарби, закипев от злости при виде такой дерзости, одного за другим посадил в карету детей, а потом сел сам.
Он никак не мог взять в толк, что за странная перемена произошла с его женой, ведь она всегда слыла самой скромной, тихой, стеснительной женщиной во всем приходе.
Не успели захлопнуться за Дарби дверцы кареты, как, взвившись в воздух, щелкнул кнут, лошади поднялись на дыбы, карета подскочила на месте, и они понеслись вниз по склону холма. Свет еще не видывал такой бешеной езды! Дарби судорожно вцепился в дверную ручку, прижавшись носом к оконному стеклу. Он никак не мог понять — то ли четверка вороных летит по воздуху, не касаясь земли, то ли карета падает с холма в долину. Судя по тому, как сосало у него под ложечкой, они все-таки падали. Дарби как раз силился припомнить какую-нибудь молитву, и тут карету так тряхнуло, что он опрокинулся навзничь, головой на подушки, а ноги его едва не уперлись в крышу. Однако едва он выпрямился, как колеса заскрипели на посыпанной гравием дорожке, и вот они уже взлетают на соседний холм.
Проехали они, впрочем, немного — кучер натянул вожжи, и карета с резким толчком остановилась. Сквозь туман Дарби различил, как отворяются высокие кованые ворота.
— Пошевеливайся, — произнес чей-то голос откуда-то из тени. — Их ужин остывает.
Когда они понеслись дальше, под высокую величественную арку, Дарби удалось немного разглядеть существо, которое отворяло ворота и сказало, что их ужин остывает. Оно стояло на задних лапах и напоминало то ли льва, то ли медведя — в темноте Дарби не мог сказать наверняка.
Он углубился в размышления на эту тему, как вдруг, со скрежетом колес развернувшись на месте, карета остановилась снова, и всех, кто в ней был, подбросило на подушках. На сей раз перед ними открылся вид на широкую лестницу, которая вела к парадному входу в замок. Дарби не без испуга вглядывался сквозь тьму в пятно падавшего из холла света, смутно различимое где-то высоко-высоко. На пороге почтительно склонились трое ливрейных лакеев.
— Торопитесь, торопитесь! — печально произнес один из них. — Их ужин остывает.
Услышав эти слова, Бриджет проворно выскочила из кареты и взбежала по лестнице, преодолев едва ли не половину ступенек, прежде чем Дарби успел схватить ее за локоть и заставил дождаться детей.
— Никогда в жизни она так не куражилась, — сказал он себе, чуть не плача и пытаясь взять ее под руку.
Наконец они стали чинно подниматься по ступенькам, а за ними парами, мал мала меньше, взбирались дети, пока Дарби, восхищенно ахнув, не замер на пороге роскошного холла. Под высоким потолком, покачиваясь и колеблясь в ослепительном свете люстр, висели флаги всех мыслимых и немыслимых стран и народов. По обеим сторонам холла лицом друг к другу выстроились шеренги вышколенных лакеев и горничных, сплошь в шелке, атласе и парче, — все они непрестанно кланялись, улыбались и махали руками в знак приветствия. Ряды слуг тянулись по всей длине холла, до подножия золоченой лестницы в дальнем его конце. На мгновение глаза у Дарби округлились не хуже чайных подносов, и он замер от смущения. Однако потом приободрился и произнес:
— Что это я так разволновался? Черт побери, или это не мой замок? Разве не я плачу всем этим слугам жалованье? Бьюсь об заклад, вся эта роскошь обходится мне недешево. — С этими словами он гордо расправил плечи. — Пойдем, Бриджет! Войди же в дом моих предков!
И тут, не успел Дарби войти в пышный холл, как точно из-под земли выросли двое волынщиков с волынками, двое скрипачей со скрипками и двое флейтистов с флейтами, одетые в алые с золотом костюмы, и под сладостную музыку семейство О’Гилл гордо прошествовало по холлу, поднялось по золоченой лестнице в дальнем его конце и наконец вошло в самый большой и роскошный зал, который Дарби приходилось видеть.
Внутренний голос прошептал ему на ухо, что это картинная галерея.
— Клянусь святым Петром! — пробормотал человек незаурядного ума себе под нос. — Не хотел бы я сейчас оказаться на месте Бриджет даже за пригоршню золотых монет! Вот подожди, придется тебе сравнить свою бедную родню с моими благородными родственниками! Догадываюсь, что она почувствует, а вот хотел бы я знать, что скажет!..
При мысли о том, что уж теперь-то Бриджет будет посрамлена и он наконец-то расквитается с ней за всю клевету, за все поклепы и облыжные обвинения, он преисполнился гордости и едва ли не блаженства.
Но увы! Дарби стоило бы припомнить совет, который он так щедро давал приятелям, и не связываться, не якшаться и не водиться с фэйри, потому что в картинной галерее ему предстояло впервые испытать коварство лепрехауна.
Портреты там, конечно, висели, как и положено, однако они весьма отличались от тех, что бедняга воображал в своих радужных мечтах. По левую руку висели изображения величественных, благородных и надменных родственников Бриджет, и все О’Хейгены и О’Шонесси, запечатленные на портретах, могли поспорить с самыми прекрасными, гордыми и изысканными аристократами на свете. Какой удар для нашего героя! Однако судьба уготовила ему худшие испытания. С портретов, висевших на противоположной стене, злобно косились хмурые О’Гиллы и О’Грейди, все как один оборванные, жалкие, подлые людишки, ни дать ни взять воры и мошенники, только что выпущенные из тюрьмы или еще не успевшие туда попасть. И все это были родственники Дарби.
Почетное место на правой стене занимал портрет пятиюродного брата Дарби, Филима Мак-Феддена, и на запястьях у него красовались наручники. Валлем О’Гилл на портрете самым возмутительным образом косил правым глазом, а ноги у него были кривые, точно обручи, что набивают на бочку.
Если вам случалось пробираться ночью по комнате в кромешном мраке и неожиданно налететь лбом на угол открытой двери, так что искры из глаз посыпались, тогда вы поймете, что чувствовал в эту минуту человек незаурядного ума.
— Унесите прочь эту картину! — хриплым голосом приказал он, как только к нему вернулся дар речи. — И не будет ли кто-нибудь любезен представить мне художника? Я намерен его казнить. От сотворения мира не было еще косого О’Гилла.
Вообразите его потрясение и ужас, когда и левый глаз Валлема О’Гилла в ту же минуту медленно скосился к носу, еще хуже правого.
Притворившись, будто этого не видит, и втайне надеясь, что никто более этого не заметил, Дарби, едва сдерживая ярость, повел свою маленькую процессию к противоположной стене.
И тут его взору предстал великолепный портрет Гонории О’Шонесси, одетой в костюм из железных пластин, вроде тех, что в старину носили рыцари, — кажется, он называется доспехи.
В руке она сжимала копье с маленьким флажком на острие и улыбалась гордой, надменной улыбкой.
— И этот портрет отсюда уберите! — велел весьма раздосадованный Дарби. — Не пристало женщине появляться на людях в таком наряде!
Однако в следующее мгновение Дарби просто онемел от возмущения, потому что изображенная на портрете Гонория О’Шонесси открыла рот и показала ему язык.
— Ужин остывает, ужин остывает! — провозгласил кто-то в дальнем конце картинной галереи.
Тяжелые двери распахнулись, и наш бедный герой с облегчением последовал за музыкантами в столовую, где был подан ужин.
Столовая оказалась небольшой комнатой, отделанной белоснежным сверкающим мрамором, — с множеством зеркал и тысячами сияющих свечей. Стол ломился под тяжестью изысканных блюд — тут вам и редис, и морковь, и жареная баранина, и всевозможные другие яства, названий и не упомнишь, не говоря уже о фруктах и сладостях, — но не будем попусту тратить слов.
Для каждого члена семьи был приготовлен стул с высокой спинкой, и какое же трогательное зрелище они являли, рассевшись по местам, — Дарби во главе стола, Бриджет в конце, дети замерли в торжественном молчании по левую и по правую руку, а позади выстроилась вереница важных лакеев в напудренных париках и с кружевными жабо.
Они могли бы тотчас приступить к трапезе, и в самом деле, у Дарби на тарелке появился кусок вареной говядины, но тут он заметил рядом со своим местом маленький серебряный колокольчик. Примерно в такие колокольчики знатные люди звонят, веля принести еще горячей воды для пунша, но человек незаурядного ума был явно озадачен, и тут-то и начались его беды и злоключения.
«Хотел бы я знать, — подумал он, — не используют ли этот колокольчик так же, как на скачках в Кёррахе, не звонят ли в него, чтобы все честно приступили к еде и питью одновременно, а потом в ознаменование конца трапезы, когда хозяин дома решит, что все уже наелись? Что и говорить, странные у знатных лордов обычаи! Не скоро я их выучу».
Так он и сидел молча, в нерешительности уставившись на вареную говядину, опасаясь приступить к еде, не позвонив, и боясь позвонить. Важные слуги с высокомерным видом возвышались за каждым стулом, вздернув нос и окаменев без движения, однако они украдкой бросали на Дарби и его семейство такие презрительные и надменные взгляды, что Дарби трепетал, опасаясь выказать себя невежей.
Наш герой сидел так, терзаемый тревогой, снедаемый затаенным стыдом и сомнениями, и тут над его плечом склонилась голова в напудренном парике, и тихий, вкрадчивый голос произнес:
— Не желает ли ваша милость еще чего-нибудь?
Простоватый Дарби завертелся на стуле, открыл было рот, собираясь то-то сказать, посмотрел на колокольчик, покраснел, подцепил вилкой кусочек вареной говядины и, чтобы скрыть смущение, ляпнул:
— Мне бы щепотку соли, с вашего позволения!
Едва эти слова слетели у него с языка, как раздался страшный грохот. Гром и молния, просто оглушительный грохот! В то же мгновение погасли все огни и воцарилась абсолютная, трепещущая тьма. Отовсюду — и сверху, и слева, и справа — доносился вой, гул и рев, словно буйствующий, обезумевший океан обрушился на побережье Керри в сезон зимних бурь. В этом страшном, оглушительном шуме можно было с трудом различить грохот осыпающихся стен и треск разламываемых труб. Однако всю эту адскую какофонию перекрывал пронзительный, насмешливый голос лепрехауна. «Мудрец соизволил произнести вслух четвертое желание!» — завывал он.
Дарби, оглушенный множеством голосов, которые на все лады бранили и поносили его в кромешной тьме, в это время валялся на спине, изо всех сил пытаясь сбросить кого-то, кто не давал ему встать на ноги, но тщетно: его точно пригвоздило к полу, да и глаза открыть он не мог.
— Бриджет, душа моя, ты жива? — кричал он. — Где дети?
Внезапно рев, гул и грохот сменились зловещей тишиной, таящей в себе какую-то угрозу и испугавшей Дарби больше, чем весь адский шум.
Прошла целая минута, прежде чем он решился открыть глаза и посмотреть в лицо ужасам, которые его ожидали. Однако когда, собравшись с духом, он все-таки приоткрыл один глаз, то обнаружил, что кругом ночь, что лежит он на холме, что на темном небе показался тоненький молодой месяц и что прямо над ним подрагивает одна-единственная крохотная золотая звездочка.
Дарби с трудом поднялся на ноги. От замка камня на камне не осталось, ни один пласт торфа, казалось, никто и не трогал, и все волшебство маленького башмачника исчезло, рассеялось как дым. Те самые деревья, которые не далее как вечером с корнем выдернула чья-то невидимая рука, смутно выделялись в лунном свете неясной купой как ни в чем не бывало, и в их ветвях распевал соловей. На бревне, за которым вечером прятался лепрехаун, печально стрекотал кузнечик.
— Бриджет! — позвал Дарби, потом еще и еще.
В ответ только ухнула где-то поблизости сонная сова.
И тут Дарби точно громом поразило: а что, если лепрехаун похитил Бриджет и детей?
Бедняга повернулся и в последний раз за день кинулся бежать по ночной долине.
Он мчался не разбирая дороги, не обходя ни луж, ни оврагов, как никогда в жизни, — и мчался до тех пор, пока не остановился, задыхаясь, у дверей собственного дома.
С замиранием сердца заглянул он в окно. Дети от мала до велика сгрудились вокруг Бриджет, которая сидела у огня, прижимая к груди младшенького, укачивая его и напевая колыбельную с видом совершенного блаженства.
Дарби глядел на нее, и на глазах у него выступили слезы радости. «Благослови ее Господь! — сказал он вслух. — Разве она не краса О’Хейгенов и О’Шонесси и не жемчужина О’Гиллов и О’Грейди?»
Хорошо, что эта счастливая мысль как-то приободрила Дарби, когда он поднимал щеколду и переступал порог, ведь самый коварный подвох злобного лепрехауна еще только ждал его: ни Бриджет, ни дети не помнили о замке, карете и сказочной роскоши решительно ничего. Все они готовы были поклясться, что с самого утра не отлучались дальше собственной картофельной грядки.