Глава пятнадцатая. ХВОСТ — ВСЕМУ ГОЛОВА

Мы оставили нашего героя в начале 1871 года, а начался он скверно. Беглый Хорсман грозился подать в суд за клевету (обвинение в краже приходских денег), Дарвин в ужасе воззвал к Иннесу, тот выяснил, что Хорсман сидел в тюрьме, в итоге иска не было, но нервы истрепаны. Крольчихи Гальтона не рожали крольчат нужного цвета, 30 марта в Королевском обществе Гальтон признал, что пангенезис не подтвердился. В Париже 26 марта восстание, Коммуна, в «Тайме» аноним обвинил Дарвина в «подрыве власти и морали». Рецензии на «Происхождение человека» со стороны ученых были благоприятны, но публицисты атаковали объяснение естественного рождения морали, Кобб писала в «Теологическом обозрении»: отрицание кантовского императива уничтожит мораль. Ее шокировал пример с пчелиной нравственностью, которая могла бы отличаться от нашей, лично она уверена: обретя разум, пчелы сразу станут христианами. Переписка ее с Дарвином прекратилась, за него ответила Эмма: «Что до меня, я с Вами согласна, я думаю, что направление современной мысли "опустошительно" из-за отрицания Бога. Но мне не кажется, что его [Дарвина] взгляды исключают мораль…» (За пчел неожиданно вступился преподобный Дж. Морли в «Пэлл-Мэл»: дарвиновский пример как раз доказывает, что любое разумное существо стремится к благу общества.)

Майварт выпустил брошюру «Происхождение»: Дарвина он почитает, но его «не в меру ретивые соратники в Европе» виновны в событиях в Париже. И опять о морали: не могла естественно развиться забота о слабых, хорошие люди приносили бы себя в жертву и вымерли, если кому-то поведение животных кажется моральным, это заблуждение, они руководствуются лишь «страхом наказания, желанием удовольствия и личными привязанностями», а это инстинкты низменные и ничего хорошего из них выйти не может; что касается эволюции, ее открыл средневековый иезуит Суарец и она соответствует доктринам католицизма. Майварт привел ряд возражений против естественного отбора: опять про глаз, про жирафа: если хорошо иметь длинную шею, почему не все стали жирафами? Разругал пангенезис, ссылаясь на мнения критиков, в частности Г. Льюиса: «Геммулы нельзя увидеть — как же они могут существовать?» — и заключил, точь-в-точь по Лысенко, что представление о материальных частичках наследственности «сводит органический мир к нереальности». Опубликовал он также ряд анонимных обзоров, Дарвина цитировал с передергиваниями, его коллег оскорблял, но ссоры хотел избежать и после каждой статьи писал Дарвину, как сильно его любит. Тот нашел некоторые замечания Майварта полезными и готовил их разбор для очередного издания «Происхождения видов», в публичную перепалку не вступал, это сделали Гукер, Хаксли и Уоллес, проявивший обычное благородство: он, как и Майварт, теперь считал, что духовное начало дано человеку извне, но давал Дарвину советы, как разбить доводы Майварта. Тот продолжал лютовать (за глаза) все лето. Дарвин — Гукеру, 16 сентября: «Он выставляет меня самой что ни на есть нахальной, гнусной скотиной. Не могу понять его; полагаю, что в корне этого лежит проклятое религиозное ханжество».

Несмотря на неприятности, весной 1871 года с невероятной быстротой писалась книга «Выражение эмоций у человека и животных» («The expression of the emotions in man and animals»). Медик У. Огл сказал, что видел человека, арестованного за убийство, Дарвин потребовал доклада: как тот выглядел, бледнел ли, потел ли, куда девал руки; заодно пусть доктор расскажет, как ведут себя больные на операционном столе, и выскажет свое мнение о том, почему люди дрожат. Дома материал поставляли животные: кошки потягиваются, топчась по животу хозяина, — какой в этом смысл? Дарвин собирал фотографии актеров, детей, сумасшедших, слепых, обезьян — как они выражают эмоции; фотоиллюстрации в книгах были редкостью — очень дорого, Меррей предупредил, что дохода не будет. Плевать, отвечал автор и каждую неделю ездил в Лондон к фотографам. Во время одной из поездок, в июне, взял с собой Генриетту, и та познакомилась с молодым Ричардом Литчфилдом: сын небогатого военного, окончил Кембридж, основал в Лондоне Колледж рабочих, преподавал там математику. Через несколько дней Генриетта объявила, что выходит замуж, родители заволновались, просили Эразма навести справки, тот отвечал, что Литчфилд не охотник за приданым; смирились, но без радости.

Летом «Эмоции» пришлось отложить: готовилось последнее, шестое издание «Происхождения видов», с добавленной во введение смиренной фразой: «Я хорошо сознаю, что нет почти ни одного положения в этой книге, по отношению к которому нельзя было бы предъявить фактов, приводящих, по-видимому, к заключениям, противоположным моим». Многим биологам это издание не нравится: слишком много противоречий, раньше автор ясно говорил, что виды образуются путем естественного отбора, а теперь вон чего накрутил: «…по отношению к органическим существам мы должны помнить, что форма каждого из них зависит от бесконечно сложных отношений, а именно: от возникших вариаций, причины которых слишком сложны, чтобы можно было их проследить; от свойств вариаций, которые сохранились или были отобраны, что зависит от окружающих физических условий, а в еще большей степени от окружающих организмов, с которыми каждое существо вступило в конкуренцию; и наконец, от унаследования (элемента самого по себе непостоянного) в бесконечном ряде предков, формы которых в свою очередь определялись такими же сложными отношениями». Но что же делать, если это правда?

Он добавил доводов в пользу полового отбора, впервые употребил термин «эволюция», ответил Майварту. Почему не все стали жирафами? Каждый занимает свою нишу, один ест листья высоко, другому удобнее низко. Майварт спрашивал, почему в Европе нет жирафов: «Неосновательно ожидать определенного ответа на вопрос, почему какое-либо событие произошло в одной стране и не случилось в другой… переход строения, каждый шаг которого полезен, дело чрезвычайно сложное, нет ничего удивительного в том, что в каком-либо случае такой переход не осуществлен». Требовали от него «прямых доказательств» эволюции — отвечал: «Уверенность в том, что Земля вращается вокруг своей оси, до недавнего времени тоже не опиралась на прямое доказательство». Разделавшись с книгой (она вышла 19 февраля 1872 года), сказал Геккелю: «Сомневаюсь, что сил хватит на серьезную работу» — и немедленно начал бомбардировать всех расспросами о жизни червей. Август семьей гостили в поместье герцога Нортумберлендского Хэрдинолбери, 31-го состоялась свадьба Генриетты, молодые поехали во Францию, 4 сентября отец писал дочери: «Я обожал тебя с тех времен, которых ты не помнишь… ах, я так хорошо помню, как горд я был, когда тебя привезли в Шрусбери и ты села ко мне на колени и сидела долго, с видом торжественным, как у судьи; в общем это так ужасно и странно, что ты замужем, и я тоскую по тебе. Прощай, моя дорогая. Я не могу воспринимать тебя как замужнюю даму, пока у тебя не будет своего дома, прощай…»

Дом Литчфилдам сняли в Лондоне. В Даун-хаузе из детей осталась одна Бесси. Но на каникулы и в отпуск съезжались все, пришлось строить гигантскую веранду. Деревенские изъявили желание играть в гольф, устроили поле на дарвиновском участке. А проблемы продолжались. Оуэн опубликовал отчет о работе ботанического сада, которым заведовали Гукеры: все развалили! Лайель, Гексли и Дарвин отправили в защиту Гукеров письмо премьеру Гладстону, тот взял их сторону, а младшего Гукера избрали президентом Королевского общества (то был высший ученый пост в Англии; Оуэн так и не оправился от этого удара). Викарий Пауэлл получил новое назначение и уехал, летом 1871 года его сменил Джордж Финден, назначенный, как писал Иннес, по протекции жены. Представитель «высокой церкви», сторонник «сильной руки», Финден установил новые порядки. Церковь должна печься о душах, а не участвовать в строительстве дорог и ремонте школ. Он взял в руки школьный совет, ввел уроки англиканства, унитарианцы и баптисты запретили детям посещать «еретические» уроки. Лаббок и Дарвин вышли из совета, 26 ноября Финден сформировал новый, 29 января 1872 года по настоянию прихожан он был распущен, в совет опять вошли Лаббок и Дарвин (последнего в 1876-м заменил Фрэнсис); Финден в проповедях громил «отступников», в результате чего в Дауни стали множиться не только баптисты, но и атеисты.

На здоровье Дарвина все это не отразилось. Осенью наблюдал червей, росянок, ездил по родственникам. Декабрь в Лондоне: театры, гости. Хорасу, 15 декабря: «Я думал вечером, что заставляет человека изучать неизвестное, и не знаю что сказать… Многие люди, гораздо более умные, чем ученые, ничего не создают. (Возможно, имелся в виду Эразм: Чарлз искренне считал себя глупее брата. — М. Ч.) Мне кажется, что главное — доискиваться до причин и смысла всего на свете. Не знаю, зачем я пишу тебе все это — разве потому, что мое сердце переполнено…» В январе 1872-го он объявил Майварту, что между ними все кончено («Дженкин выставил меня дураком, но его критика полезна, о Вашей сказать этого не могу») и за три недели переписал «Эмоции». Литчфилд сообщил, что Генриетта больна (непонятно чем); с 13 февраля Дарвины сняли дом в Лондоне, все время торчали у дочери, с зятем сдружились. (Брак был счастливым, только Генриетта тряслась над здоровым мужем как над больным и превратила себя в сиделку, а дом в аптеку.) В апреле вернулись в Дауни, в мае Дарвин увлекся трутнями, обнаружив, что они летают по определенным маршрутам, «зависая» в одних и тех же точках: почему? Июнь провел у Уильяма, август в Лит-Хилл: там и закончил «Эмоции».

Начал он с похвал в адрес старых авторитетов, затем дал им пинка: «Ч. Белл… утверждает, что многие из наших лицевых мышц "специально предназначены" для целей выражения. Но тот факт, что человекоподобные обезьяны обладают теми же лицевыми мышцами, что и мы, делает весьма маловероятным допущение, что у нас эти мышцы служат исключительно для выражения, ибо никто, я думаю, не согласится с тем, что обезьяна была наделена специальными мышцами только для того, чтобы выставлять напоказ свои гримасы!» Белл, вероятно, никогда не державший собаки, писал, что лица животных всегда выражают злобу или страх. «Но ведь даже человек не может выразить внешними знаками любовь и покорность так ясно, как собака, когда с опущенными ушами, повисшими губами, виляя хвостом, она встречает любимого хозяина… Если бы мы попросили Ч. Белла объяснить выражение привязанности у собаки, он, без сомнения, ответил бы, что это животное было сотворено со специальными инстинктами, сделавшими его приспособленным к общению с человеком, и что дальнейшие изыскания в этой области излишни».

Дарвин сожалел, что физиологи не сравнивали мимику человека и животных. Он не знал, что в 1866 году Сеченов в «Физиологии нервной системы» писал: «На ее [собаки] лице рисуются особенным образом радость и печаль, испуг и удивление, наслаждение и страдание, нежность и злоба. Движения эти, разумеется, не так разнообразны, как у взрослого человека, но все же они есть, и никто не станет сомневаться в однородности их у того и другого в смысле нервно-мышечных актов» — и тоже жалел, что ученые не занимаются мимикой животных, так что у него нет базы фактов. Дарвин эту базу собрал. С анализом было сложнее, о нервной системе знали мало, физического механизма выражения эмоций Дарвин зачастую объяснить не мог. Но он ставил другую задачу: «Нахождение общих генетических корней выразительных движений, характерных для эмоциональных состояний животных и человека» (а также для разных рас человека). Он разобрал «по косточкам» все: чих, дрожь, кивок, улыбку. Каждое мимическое движение и жест когда-то имели смысл, но постепенно стали рефлекторными: «…они воспроизводятся всякий раз, когда возникают причины, некогда обусловившие их произвольный характер, даже если они не приносят при этом ни малейшей пользы». Почему люди вздрагивают, пугаясь, какая от этого польза? Сейчас — никакой. Но наши предки при виде опасности мгновенно отпрыгивали от нее; вздрагивание — остаток этого полезного движения. Для проверки гипотезы Дарвин в зоопарке сел у стекла террариума; он понимал, что находится в безопасности, хотел не отшатнуться, когда змея бросится на него, но, когда это случилось, силы воли не хватило и тело дернулось.

У животных все как у нас: бессмысленно повторяют действия, когда-то имевшие смысл. Кошка топчется у нас на животе? Посмотрите на сосущего мать котенка: он топчет ее живот, чтобы выдавить молоко. Взрослая кошка по привычке воспроизводит это действие, ассоциировавшееся с приятным ощущением. «Собаки, желая улечься на ковре или какой-нибудь жесткой поверхности, обыкновенно бессмысленно кружатся и скребут пол передними лапами, будто намереваются умять траву и вырыть углубление, что, без сомнения, делали их предки… Одна наполовину слабоумная собака… сделала на ковре тринадцать полных оборотов, прежде чем улеглась…» А эскимосские лайки так не делают, потому что в Арктике не было травы. Иногда, объясняя поведение зверей, Дарвин допускал ошибки, так, во всяком случае, считается. Животные лижут детенышей, чтобы уничтожить нежелательный запах, кошка, трущаяся о ноги, метит территорию. А он объяснял то и другое любовью, желанием наслаждения. Может, он прав?

Одна из сильнейших эмоций — страх. «Кожа бледнеет, выступает пот, и волосы становятся дыбом. Выделения пищеварительного канала и почек усиливаются, и опорожнение происходит непроизвольно вследствие ослабления сфинктеров, что, как известно, бывает и у человека и что мне случалось наблюдать у рогатого скота, собак, кошек и обезьян. Дыхание учащается, сердце бьется ускоренно, умственные способности нарушаются. Вскоре наступает полный упадок сил и даже обморок». Объяснить механизм того, что со страху человек и животные «обделываются», Дарвин не мог, так как не знал о существовании вегетативной нервной системы и ее связи с головным мозгом, и назвал подобные явления «простым действием нервной системы». Он анализировал другие проявления страха. Почему от ужаса кричат? Наши предки кричали, чтобы звать на помощь, поэтому же кричат от боли. Кроме того, «напряжение при крике само по себе приносит некоторое облегчение; вероятно, так употребление голоса ассоциировалось с любым видом страдания», и теперь самые чувствительные вскрикивают от страха или горя даже в театре. Почему тело покрывается мурашками, волосы встают дыбом? Потому что страх и агрессия у наших предков были неразрывно связаны, по сути это одно и то же чувство. Одни животные, испугавшись, удирали, другие распушали мех, чтобы казаться больше: так кошка пугает собаку.

Растрогав британцев описаниями любимых зверушек, Дарвин перешел к нелюбимым. Читатели с изумлением узнавали, что обезьяны обнимаются, берут друг друга за руки, падают в обморок. Они не хмурятся — но у них вместо бровей движутся уши. Они не разевают рот от удивления — просто они лучше дышат носом, чем мы. Но они смеются — как от щекотки, так и от радости. «Смех как выражение удовольствия был присущ нашим прародичам задолго до того, как они заслужили имя человека; ибо очень многие породы обезьян издают при удовольствии повторяющийся звук, несомненно, аналогичный нашему смеху и сопровождающийся вибрирующими движениями челюстей и губ, причем углы рта оттягиваются назад и вверх, на щеках образуются складки и появляется блеск в глазах».

Возвращаемся к нам: мы плачем. Белл считал, что это даровано нам с рождения. Но он, похоже, никогда не видел не только собаки, но и новорожденного, который не плачет, а лишь орет. Его слезные железы не вырабатывают слез? Нет: Дарвин «случайно задел обшлагом пиджака открытый глаз одного из моих детей, когда ему было 77 дней, — из глаза потекли слезы; хотя ребенок отчаянно кричал, другой глаз оставался сухим». Он опросил легионы матерей, у всех дети начинали плакать не раньше чем в месяц. Значит, это умение не врожденное: «Требуется индивидуальный навык, прежде чем слезные железы начнут легко приходить в действие… привычка эта, вероятно, была приобретена после того периода, когда человек ответвился от общего предка рода Homo и от неплачущих человекообразных обезьян». Люди, стоящие на более высокой ступени развития (взрослые в сравнении с детьми, мужчины — с женщинами, англосаксы — с «латинос»), реже плачут, значит, плач — рудимент. Но чему он когда-то служил?

При плаче задействованы те же лицевые мышцы, что при чихании, кашле и любом напряжении. Слезы текут от зевоты, хохота, а главное, от прикосновения к глазу. Это значит, что «при каждом сильном и непроизвольном сокращении мышц вокруг глаз, имеющем целью сжатие кровеносных сосудов и предохранение этим глаз, неизменно выделяются слезы», даже у не умеющего плакать младенца. Слеза — защита глаз:

«Как только какая-нибудь форма животных приобрела привычку полуназемного существования и стала, таким образом, подвержена опасности попадания частиц пыли в глаза, возникла необходимость смывать эти частицы во избежание сильного раздражения глаз; согласно принципу распространения нервной силы на соседние нервные клетки, слезные железы должны были возбуждаться к выделению слез. Так как это могло повторяться часто и так как нервная сила распространяется легче по привычным путям, то в конце концов слабого раздражения оказалось бы достаточно, чтобы вызвать обильное выделение слез».

Выходит, слезы не связаны с горем, они просто защищают глаза? Не совсем так: когда от страдания наши предки кричали, напрягались те же мышцы и текли слезы; так страдание и слезы прочно ассоциировались друг с другом. «Плач является, по-видимому, результатом следующей цепи событий. Когда дети голодны или испытывают страдание, они громко кричат, подобно детенышам большинства других животных, отчасти призывая родителей на помощь, а отчасти потому, что большое усилие приносит облегчение. Продолжительный крик неизбежно ведет к переполнению кровеносных сосудов глаза; это, вероятно, привело к сокращению мышц вокруг глаза для предохранения их — сначала сознательным путем, а потом — в силу привычки». Постепенно стадия крика в некоторых случаях отпала и образовалась прямая связь «горе — слезы» и даже «мысль о горе — слезы». Взрослые реже плачут, но след остается: «…стоит промелькнуть грустным мыслям, как происходит едва заметное оттягивание углов рта вниз, или легкое приподнимание внутренних краев бровей, или одновременное возникновение обоих этих движений, а вслед за ними — увлажнение глаз. Ток нервной силы передается по привычным путям и воздействует на мышцы, над которыми воля еще не приобрела власти, достигаемой долгой привычкой. Вышеописанные движения можно рассматривать как рудиментарные следы приступов плача, столь частых и продолжительных в младенчестве». (А теперь, если вы любознательны, попробуйте выстроить аналогичное объяснение: почему мы смеемся одинаково от щекотки и такой нематериальной вещи, как анекдот?)

Дарвин объяснил, почему мы улыбаемся: «Привычка издавать от удовольствия громкие повторяющиеся звуки привела к оттягиванию углов рта и верхней губы и сокращению круговых мышц рта; теперь те же мышцы, в силу ассоциации и долговременной привычки, приходят в легкой степени в действие всякий раз, когда какая-нибудь причина возбуждает в нас чувство, которое могло бы вызвать смех, если бы оно было более сильным; результатом является улыбка». Почему хмуримся? «Так как маленькие дети в течение поколений привыкали наморщивать брови в начале приступа плача или крика, то эта привычка стала ассоциироваться с появлением чувства досады или огорчения… при сходных обстоятельствах привычка хмуриться часто возвращается и в зрелом возрасте, хотя уже не переходит в приступ плача». Но хмурятся не только от огорчения, но и, например, когда не решается задача: возможно, это связано с тем, что наши предки, желая рассмотреть что-то непонятное, хмурили брови, чтобы солнце не слепило, и привычка ассоциировалась с любым затруднением. Почему плюемся? «Плевание является почти всеобщим знаком пренебрежения или отвращения; очевидно, демонстрирует выбрасывание чего-то противного изо рта». Почему пожимаем плечами? Тут он предложил массу малоубедительных объяснений; попробуйте придумать лучше…

Аналогичным образом Дарвин разбирал сложные эмоции — презрение, ревность, стыд: все они приобретены нами и нашими меньшими братьями по принципу «полезных ассоциированных привычек». Но многие эмоции не объяснишь ни этим принципом, ни «прямым действием нервной системы». Понятно, почему собака при виде опасности настораживает уши, оскаливается и взъерошивается: хочет напугать. Понятно, почему от страха она съеживается и прячет хвост между ног: хочет казаться меньше и защитить уязвимые части тела. Но почему, ласкаясь к человеку, она приседает и виляет хвостом? Дарвин предложил «принцип антитезы»: если в плохом настроении хвост напряжен, то в хорошем — подвижен. Самого его это объяснение не вполне удовлетворяло, а физиологи «принцип антитезы» отвергли.

Волк, приветствуя вожака, изгибается, припадает к земле и виляет хвостом. Собака так ведет себя с хозяином потому, что считает его вожаком. Это подобострастие: я слабый, я низкий, признаю твое превосходство, не обижай меня; по этой же причине люди опускаются на колени, общаясь с богами и королями. Но собаки не всегда виляют хвостом подобострастно. Иногда они делают это весело и не припадая к земле. Доказано, что хвосты служат животным для выражения эмоций — у них слабо развиты лицевые мышцы (а человекообразные обезьяны и мы развитыми мышцами обязаны тому, что у нас нет хвоста). Нейрофизиологи заметили, что, если пес настроен положительно, он машет хвостом вправо, если расстроен — влево. Это логично: за положительные эмоции отвечает левое полушарие мозга, управляющее правой стороной тела. Но ответа на вопрос, почему все-таки собака машет хвостом, когда радуется, а кошка и белка — когда сердятся, наука пока не дала.

Все эти занимательные истории связаны с главными дарвиновскими открытиями — естественным отбором и наследственностью: «Рефлекторные движения подвержены незначительным изменениям подобно телесным особенностям и инстинктам, а всякие изменения, если они благоприятны и достаточно важны, имеют тенденцию сохраняться и передаваться по наследству». Как передаются? О всяких там синапсах и дендритных шипиках Дарвин не знал, но предположил верно: «…в нервных клетках или в нервах, которым приходится часто функционировать, происходят физические изменения». Мы об этом говорили: у генов в нейронах мозга меняется схема «вкл — выкл».

Он доказал главное: «Основные выражения, свойственные человеку, одинаковы на всем свете. Этот факт интересен, так как дает новые доказательства в пользу предположения, что различные расы произошли от одной группы предков, строение тела которых, а в значительной мере также и душевный склад, наверное, были уже почти полностью человеческими еще до того периода, когда расы разъединились». Но как же много осталось загадок! «Мы не знаем, каким образом собаки впервые научились лаю, который служит для выражения различных эмоций и желаний; примечательно, что умение лаять приобретено собаками после приручения и у разных пород передается по наследству в различной степени; но не позволительно ли предположить, что в приобретении лая некоторую роль играло подражание, так как собаки долго жили в тесном сообществе с таким болтливым существом, как человек?»

* * *

Всякий раз после завершения большой работы Дарвин говорил, что больше ни на что не годен. Геккелю: «…возможно, я уже никогда не буду заниматься теорией…» Саре Холибертон (сестре Фанни Оуэн), 22 августа: «Я чувствую себя очень старым. Пока веду размеренную жизнь, я способен делать небольшую ежедневную работу в области естествознания, которое по-прежнему моя страсть, как в старые дни, когда Вы смеялись надо мной за то, что я с таким рвением ловил жуков». А на следующий день, 23-го, он занялся росянкой: после пятнадцати лет опытов надо, наконец, делать книгу. Сидел над микроскопом, Эмма боялась за его здоровье, уговорила сыновей вытащить его развлечься, октябрь провели на курорте Севеноукс, обсуждали роман Уильяма с полькой, встреченной им в Голландии; «Злая героиня из романов, таинственная красавица, страстная и смелая, — писала Эмма тетке, — но он осторожный стреляный воробей и легко не поддастся».

26 ноября вышли «Эмоции», семь тысяч экземпляров продали за неделю, допечатали еще две тысячи. (Второго издания не было, хотя автор думал о нем до последних дней жизни и собрал массу новых фактов.) Когда Сеченов в 1863 году издал «Рефлексы головного мозга», ему грозили уголовным преследованием за слова «Смеется ли ребенок при виде игрушки, горько ли улыбается Гарибальди, когда его гонят за излишнюю любовь к родине, создает ли Ньютон мировые законы и пишет их на бумаге — везде окончательным фактором является рефлекторное мышечное движение — ответ на возбуждение, поступающее в мозг из внешней среды». С дарвиновской книгой и ее русским переводом, сделанным В. О. Ковалевским и М. А. Боковой, женой Сеченова, подобного не случилось, даже в «Атенее» и «Тайме» отзывы были снисходительные, «Теологический журнал» и тот воздал должное: «Самая мощная по силе убеждения и самая коварная работа м-ра Дарвина». Уоллес в «Ежеквартальном научном журнале» восхищался его «жадным стремлением выяснять причины различных сложных явлений в живой природе. Эта детская любознательность, кажется, никогда не иссякнет у ученого».

Росянку он опять оставил, переписывал работу девятилетней давности о лазящих растениях, в декабре гостил у Эразма, хворал, вносил поправки в завещание. Джордж и Хорас, тоже больные (Джордж чувствовал себя плохо с 1869 года, бросил работу в Кембридже, жил на курортах), приехали в Дауни, Рождество было грустное, но вскоре хозяин дома ожил: читатели «Эмоций» забросали рассказами о том, как куры усыновляют котят, какие удивительные поступки совершают лягушки, пчелы, гуси, а Гальтон написал статью «Улучшение наследственности»: хорошо бы государство вело реестр дураков и алкоголиков, а также «лучших людей». Хорошо бы, отвечал Дарвин, да только никто добровольно в дураки не запишется, а насильно нельзя. Гальтон больше не хотел переливать кровь крольчихам, Дарвин сагитировал юного Фрэнсиса Бальфура, племянника лидера консерваторов лорда Солсбери, писал, что раз в нем течет кровь Солсбери, сплошь политиков, то и он должен быть умен. (Видно, в генах Солсбери и впрямь что-то было: сам лорд и его другой племянник впоследствии стали премьер-министрами, а Фрэнсис, хотя и не преуспел с крольчихами, — ученым.)

15 января 1873 года «старый, умирающий, ни на что не годный инвалид», как характеризовал себя Дарвин, закончил черновики работ о росянке и вьюнах, а 3 февраля взялся писать о перекрестном опылении и весной и летом публиковал в «Природе» статьи на эти и другие темы: наследование инстинктов, обычаи муравейников, анатомия усоногих. С 15 марта по 10 апреля семья жила в Лондоне — не только ради Генриетты, но и из-за Хаксли. Тот нуждался, проиграл процесс, связанный с недвижимостью, от переживаний слег, врачи рекомендовали ехать на континент, но было не на что. Зная его характер, друзья боялись предлагать деньги. Эмма организовала подписку, собрали шесть тысяч фунтов и поручили Дарвину сочинить дипломатичное письмо. «Я не сомневаюсь, — написал он, — что Вы с легкой душой позволите оказать Вам эту небольшую помощь, потому что так Вы сделаете нас счастливыми. Эта идея родилась почти одновременно и независимо друг от друга у нескольких Ваших друзей». Хаксли не знал, на кого конкретно обижаться, и помощь принял.

Гальтон разослал европейским ученым анкету, выясняя, получили ли они таланты по наследству; на вопрос: «Кажутся ли вам ваши научные способности врожденными?» — Дарвин ответил: «Разумеется». В июне с женой гостили в Лит-Хилл, потом забрали к себе семерых детей Хаксли, уехавшего лечиться. В июле Литчфилд привез свой Колледж рабочих: 70 человек пили чай на лужайке, договорились съезжаться каждый год. В августе Дарвинов пригласил в гости старый знакомый лорд Томас Фаррер, муж Эмминой племянницы; в его поместье Эбинджер было много червей, гость заразил хозяина интересом к ним, лорд обязался каждое утро взвешивать то, что за ночь накопали черви, и заносить результаты в «червивый дневник». Потом навестили Уильяма, так и не женившегося. Дома в конце августа Дарвин засел за новые наблюдения: зачем растениям восковой налет на листьях?

Давно его никто всерьез не бранил, слава его росла, преподобный Монкер Конвей проповедовал «эволюцию, славящую могущество Господа» по обе стороны Атлантики. Эмма — тетке: «Иногда мне кажется так странно, что мой близкий человек производит в мире столько шуму…» В сентябре в Ирландии на съезде БАРН ее президент Тиндаль в приветственной речи говорил о Дарвине. Лайель: «Ваше имя и Ваша теория встречены овацией. Что бы ни говорили о Тиндале, его речь была мужественной и бесстрашной…» Тиндаль сказал, что религия не должна «вторгаться в области знаний, к ней не относящихся», и поддел Уилберфорса, предложившего правительству учредить День молитвы о дожде, посоветовав провести эксперимент с больными: одну группу будут лечить, вторая станет молиться: которые поправятся? Дарвина это забавляло, но сам он в подобные споры не встревал. Вскоре у него случился, судя по симптомам, микроинсульт, Эмма была в отчаянии, но уже к концу сентября ее муж вернулся к работе. Генриетта выздоровела, гостила в Дауни, Джордж тоже поправился и возобновил преподавание в Кембридже, но доставил отцу новые волнения.

Летом 1873 года он опубликовал ряд эссе о статистике и социологии, в одном из них, «О благотворных ограничениях свободы брака», писал о пользе контрацепции и вреде браков между близкими родственниками: в таких случаях, а также если супруг сумасшедший, алкоголик или склонен к насилию, надо дозволять развод. Тогда в Англии развод разрешался при доказанных фактах «невыполнения супружеского долга», измены, содомии, скотоложества; психическая болезнь и побои основаниями не считались, по обоюдному согласию супруги также не могли разойтись. Дарвин эссе одобрил, другие его не заметили. В октябре Джордж подготовил новое эссе — «Мораль и религия»: в религии поведение регулируется обещанием награды и страхом наказания, но мы должны и можем поступать нравственно без этих стимулов. На сей раз отец написал сыну, что текст «умный, интересный и понятный», но лучше его отложить и подумать, «считаешь ли ты это настолько важным, чтобы уравновесить вред от причинения боли другим и ущерба для карьеры… Лайель убежден, что разрушил веру в Потоп намного более эффективно, не сказав ни слова против Библии, чем если бы действовал иначе… Меня тревожит, что у тебя входит в привычку растрачивать время на пустяки и публиковать скороспелые работы; это ниже твоих способностей, и мне жаль, что ты не занимаешься чем-то серьезным…». Впрочем, он своего мнения не навязывает — «мужчина в таких делах решает сам», — и текст отдал для правки Генриетте. Джордж устыдился и эссе больше не сочинял, а занялся изучением влияния приливов и отливов на геологию Земли и стал астрономом, внесшим, по мнению коллег, почти такой же вклад в эту науку, как его отец в свою.

Ноябрь Дарвин провел у Генриетты, потом в Дауни гостил гарвардский профессор Джон Фиск, в мемуарах назвавший хозяина «самым милым и симпатичным старым дедушкой» с «очаровательной и спокойной силой», «живописным, с голубыми глазами и белоснежной бородой». (Глаза у Дарвина карие, на фотографиях он всегда угрюм, но видевшие его «живьем» утверждали, что он хохотун и душка, как в молодости.) Зимой готовил второе издание «Происхождения человека», предложил Уоллесу участвовать, но тот замялся, и Эмма почему-то была против, тогда помощником стал Джордж (он же с Фрэнсисом делал рисунки к книгам отца). Добавил материал о вымирании народов и о рудиментарных органах, ссылаясь на наблюдения зоологов, высказал гипотезу, почему наш предок потерял хвост: он стал много сидеть, хвост подворачивался, мялся и травмировался, и особям, уродившимся с короткими хвостами, легче жилось. Это любопытно: мы знаем о роли, которую в умственном развитии человека сыграло прямохождение, но о сидении не задумываемся, а ведь эта поза так способствует размышлениям!

* * *

Под Рождество разгорелся конфликт с Финденом. Несколько лет назад Эмма оборудовала в помещении воскресной школы кафе-читальню для рабочих с газетами и настольными играми; открыта по вечерам, спиртное не подается. Такие заведения были популярны: уберегают от пьянства. Прежний викарий читальню одобрял, Финден сначала терпел, потом потребовал убрать, ибо это «разврат». Дарвины и Лаббоки запросили у школьного инспектора в Лондоне официальное разрешение, тот его дал, Финден в гневе перестал здороваться с Эммой (с ее мужем не здоровался с самого начала) и написал ответное прошение; пока шли разборки, читальня не работала, ее посетители вернулись в кабак, а количество христиан в Дауни опять уменьшилось.

1874 год начался с выхода вторых изданий «Происхождения человека» и «Коралловых рифов», а их автор посетил спиритический сеанс. Мода на спиритизм крепла, среди спиритов были не только писатели, как Конан Дойл, и политики, как супруги Уэбб, но и ученые: Уоллес, Гальтон, физики Уильям Крукс и Оливер Лодж, наш великий химик Бутлеров. Дарвин в духов не верил, но утверждать, что «этого не может быть, потому что не может быть никогда», не любил: надо проверить. Сеанс устроили у Эразма, были Дарвины, Литчфилды, Генсло и Фанни Веджвуд, Гальтон, Хаксли, романистка Джордж Элиот, пригласили модного медиума Ч. Уильямса. По словам Генриетты, были постукивания и движения мебели, ее мать определенного мнения не выразила, отец нашел сеанс скучным и написал Гукеру: «Господи спаси нас, если мы будем верить в такой вздор». Через пару дней Джордж Дарвин и Хаксли инкогнито посетили другой сеанс Уильямса и поймали его на мошенничестве. 1 апреля Дарвин опять взялся за росянку (занимался ею до конца года, отвлекаясь на червей, пчел и термитов, о которых опубликовал ряд заметок), получилась книга «Насекомоядные растения» («Insectivorous plants»).

Растения корнями всасывают питательные вещества из почвы. Но тем, кто растет на болотах, еды не хватает, они должны охотиться. Их «щупальца» — видоизменившиеся листья, снабженные железами, выделяющими пищеварительные ферменты; захватив добычу, лист превращается в желудок. В 1860-е годы несколько ботаников писали об этом, но их всерьез не приняли. Растениям отказывали в активности даже эволюционисты, Ламарк назвал их бесчувственными. Дарвин, постоянно влюблявшийся в растения, обиделся. Он давно знал, что росянка ест насекомых, и это не извращение, а необходимость, как у хищных животных. Он изучил жидкость, выделяемую росянкой: кислый сок, как у нас. Угощал росянку сахаром, клеем, маслом, булками, сыром, молоком, слюной, чаем, мочой, крахмалом, яйцами, обрезками ногтей, спиртом; она ела все, кроме ногтей и волос, но лучше всего росла от мяса, сырого или жареного. Чересчур объевшись, росянка болела и могла умереть. Если ей не давали дополнительного пайка, она могла кормиться как обычное растение, но хирела; значит, когда-то росянки были вегетарианцами, но «нормальные» проиграли в конкурентной борьбе мутантным собратьям-хищникам.

Росянка не только прожорлива, но и чувствительна: прикосновение к кончикам «щупалец» заставляет их изгибаться и выделять кислоту. «Я отчетливо видел в лупу, как щупальце начало загибаться через десять секунд после того, как на его железку был помещен предмет… Удивительно, какой малой частицы вещества, например кусочка нитки или волоса либо осколка стекла, достаточно, чтобы вызвать загибание щупалец». Еще сильнее была реакция «щупалец» на химикаты: росянка обожала вещества, в составе которых был азот, «балдела» от эфира и хлороформа, но была равнодушна к алкалоидам; стрихнин ее убивал.

Когда невропатолог бьет молоточком по колену, дергается вся нога: значит, нервы работают. Нервные клетки реагируют на раздражитель, передают электрический сигнал «диспетчеру» — центральной нервной системе, а та отдает другим нервным клеткам электрическую команду действовать. У росянки тронули кончик одного щупальца, а задвигались все; значит, у нее есть «нервы». Дарвин предположил, что «нервы», как и у нас, передают и принимают электросигналы. Он предложил проверить это физиологу Джону Бердон-Сандерсону, тот гипотезу подтвердил. Импульс у растений передается медленно, три сантиметра в секунду, у животных — 100 метров в секунду, но механика одна. Но нервных клеток у растений нет. Как же импульс передается? Дарвин этого не знал; узнали в XX веке. В том, что мы называем «прожилками» растений — проводящих пучках, по которым движутся питательные вещества и вода, — есть особые ткани, по которым идут сигналы.

Наши нервные клетки отличают одни раздражители от других, а «диспетчер», получивший от них сигнал, дает команды, как телу реагировать на жару или холод, ласку или удар. У растений нет ни умных клеток, ни «диспетчера». Поэтому они не разбирают, что конкретно случилось, и одинаково реагируют на любое раздражение: химическое, механическое, световое. Но кое в чем мы можем им позавидовать. Их «нервы» не просто передают сигналы, но могут вызвать в местах, куда они их передали, физические изменения. Представьте: вы обожглись, а нервы не только заставили почувствовать боль, но и нарастили новую кожу. И растения способны к опережающему реагированию: если их простудить или еще как-то ущемить, они становятся устойчивее к любым стрессам, как бы готовясь к более серьезной пакости от нас или погоды. Дарвин называл росянку «животным» и говорил, что мечтает поднять растения в общественном мнении до уровня животного царства. Наука все еще не признала деление на флору и фауну условным, но разные проявления чувствительности растений открываются регулярно. Забавно читать, что эти открытия «опровергли Дарвина». Сочинить, что ли, статью «Существование айфона опровергает Дарвина»? Ведь напечатают…

У росянки Дарвин наблюдал еще одно загадочное явление. Он обрабатывал ее корни карбонатом аммония — через несколько секунд стебель, внутри которого под микроскопом была видна светлая жидкость, темнел; в нем образовывались какие-то фиолетовые «шарики», «облачка», извивающиеся «нити»; они клубились, сливаясь в причудливые фигуры. Процесс шел медленнее, чем реакция на укол: это было не то же самое, что «нервная передача». Дарвин назвал это явление «агрегацией протоплазмы». Тогда протоплазмой называли вещество, которым заполнена клетка. Сейчас этот термин не употребляют, потому что клетка много чем заполнена: ядро, цитоплазма, в которой плавают разные штуковины — органеллы. Когда растение подвергается воздействию, органеллы начинают совершать физико-химические превращения, смысл которых не вполне ясен. Обычно говорят, что «нервы» растений вызывают «неспецифические» реакции, то есть, грубо говоря, при раздражении в растениях может происходить что угодно, черт их разберет… Но Дарвин хотел найти точное объяснение. Он предположил, что росянка таким образом усваивает пищу, как амеба, которая, «почуяв» еду, выпячивает стенки своей единственной клетки и смыкает их вокруг пищевой частички, а потом гоняет ее туда-сюда внутри своей цитоплазмы, пока не усвоит. Росянка любит азот: когда ее корни покормили содержащим азот веществом, клетки ее тела стали выпячиваться и смыкаться, захватывая еду; может быть, загадочные движения связаны с этим. Некоторые современные ученые с Дарвином согласны. Но понять растения нам пока гораздо труднее, чем животных.

Он сидел над микроскопом по полдня, жена протестовала, старалась спровадить его из дому. Фрэнсис: «Он уезжал неохотно и пытался торговаться, ставя, например, условие, что вернется через пять дней, а не через шесть… Беспокойство, которое ему доставляла всякая поездка, по крайней мере в последние годы, заключалось главным образом в ожидании отъезда и в том неприятном чувстве внезапной слабости, которое появлялось у него перед отъездом, но даже довольно длительная поездка, например в Конистон, удивительно мало утомляла его, если принять во внимание плохое состояние его здоровья, и он по-мальчишески испытывал величайшее наслаждение от путешествия». Весной 1874 года он дважды ездил к Генриетте, Уильяму и Джорджу: не так плохо для «умирающего», учитывая, какими долгими и некомфортными были путешествия.

Летом Леонард поехал в Новую Зеландию в составе астрономической экспедиции — наблюдать Венеру Хорас получил в Кембридже степень бакалавра, дальше учиться не стал, поступил в фирму «Истон и Андерсон», производящую инструменты для научных опытов; в 1881 году он откроет в Кембридже свою фирму. В июле скоропалительно, как большинство Дарвинов, женился Фрэнсис. Он стажировался в лондонской больнице Святого Георга, но после свадьбы оставил медицину и с женой Эмми переехал в Дауни, купив дом, где когда-то жил Иннес, и стал помощником отца. Тот не был в восторге от решения сына и сказал Генриетте, что у Фрэнсиса нет честолюбия и он не преуспеет в науке, несмотря на прилежание и ум. Так и вышло: серьезных открытий Фрэнсис не сделал. Зато у него обнаружился литературный дар. А у его отца появился новый «сын»: Джордж Роменс, ровесник и сокурсник Фрэнсиса. После Кембриджа Роменс работал у Бердон-Сандерсона в Университетском колледже, изучал мелкое морское зверье, с которого начинал юный Дарвин, а в 1874-м, как и Дарвин, занимался нервами: есть ли они у медуз? Считалось, что нет, как и мозга: медузы безголовы. Но Роменс доказал, что отсутствие головы не мешает иметь нервный центр. Вкупе с открытиями Дарвина и Бердон-Сандерсона это доказывало, что нет пропасти между растениями, низшими и высшими животными: сначала появились ткани, передающие электросигналы, из них развились нервные клетки, потом — центральная нервная система. Роменс также опубликовал статью о рудиментах: ненужные органы отмирают, ибо естественный отбор больше не благоприятствует существам, у которых они есть. (Он не знал одного из основных положений генетики — мутации, как правило, разрушают всё, сохраняется лишь полезное, поддержанное отбором, — но догадался верно.) Дарвин в ту пору мучился вопросом о рудиментах и был счастлив, получив в июле 1874 года робкое письмо от молодого ученого, предлагавшего свою гипотезу; пригласил его в Дауни, потом завязалась бурная переписка.

Роменс пытался подтвердить существование пангенезиса, не преуспел, зато увлекся наследственностью и потом работал с генетиком Бэйтсоном. Дарвин также поощрял его заниматься интеллектом животных — Роменс и тут многого достиг. Он был нежным, привязчивым, восторженным; его отец умер, его жена говорила, что Дарвин полностью заменил ему отца. Роменс — Фрэнсису Дарвину после смерти названого отца: «Даже Вы не можете представить себе силу моего отчаяния, это было страшнее, чем потеря родного отца… все счастье моей жизни ушло теперь, когда я не смогу больше услышать дорогой голос, не получу от него письма, эти письма были моим величайшим счастьем…» Он написал на смерть Дарвина стихи: «Я любил его так, как только может один человек любить другого…» Фрэнсис, немного ревновавший, уговорил стихи не публиковать.

Лето и начало осени были суматошные, к экспериментам с росянкой Дарвин привлек Фрэнсиса, Бердон-Сандерсона, Гукера, Грея и весь Гарвардский университет; сам жаловался, что микроскоп его убивает, но работал каждый день, а потом шел наблюдать муравейник и сокрушался, что не написал о муравьях книгу. Один человек сообщил ему, что наблюдал, как муравьи, увидев, как раздавили нескольких их сородичей, убежали «в ужасе и отчаянии» и больше не ходили дорогой, где произошло убийство; другие рассказывали, что у муравьев есть язык общения. Дарвин посадил нескольких муравьев в коробку, пропахшую лекарствами, потом вернул их по домам: их признали, хотя не сразу, это значило, что муравьи узнают своих не только по запаху. Он предположил, что они знают «в лицо и по имени» каждого члена сообщества, но для подтверждения гипотезы не хватило материала. Она по сей день не подтверждена и не опровергнута.

13 ноября умерла жена Гукера, тот не мог оставаться дома, месяц прожил в Даун-хаузе, Дарвин советовал уйти в работу: «только это лечит». Неприятность с Джорджем: спустя год после его публикации о разводах Майварт вдруг обратил на нее внимание и, рецензируя в июльском номере «Ежеквартального обозрения» книги Тейлора и младшего Лаббока о примитивных культурах, задел и ее: «Дж. Дарвин выступает в защиту репрессивных законов…» Джордж в эссе делал обзор примитивных форм брака и писал, что некоторые племена для ограничения рождаемости поощряли промискуитет, — Майварт истолковал это так, что Джордж предлагает ввести промискуитет в современной Англии: «Направление, к которому принадлежит этот автор, поощряет ужасные сексуальные преступления». Печатался Майварт анонимно, но стиль его выдал; в октябре Джордж ответил в том же журнале: «Я не вижу в моем эссе ни слова в поддержку упомянутых м-ром Майвартом преступлений». Майварт отвечал: «Да, м-р Дарвин не одобряет преступлений. Но доктрины, которые он защищает, опасны и пагубны». Однако он не подтвердил, что является автором рецензии. Публичной защитой Джорджа занялся Уоллес, а Дарвин потребовал у Майварта признания: он ли автор? Тот, видимо, признался, так как в следующем письме Дарвин требовал извинений, а издателю «Ежеквартального обозрения» пригрозил, что не будет у него публиковаться. В бой вступил Хаксли, Майварт обещал извиниться, но не публично. Это его противников не устроило: Дарвин написал, что окончательно порвал с ним, а Хаксли надавил на правление клуба «Атеней», куда Майварт мечтал вступить, и его забаллотировали. Дальнейшая карьера Майварта не сложилась: его подвергли обструкции и ученые, и католическая церковь, для которой он все же был еретиком. Дарвину было уже не до Майварта: с 1875 года он оказался в центре общественного конфликта, длившегося до конца его дней.

Англия была одной из первых стран, где общественность озаботилась положением животных. С 1824 года в Лондоне действовало первое в мире Общество защиты животных. В 1822-м был принят закон о защите их от жестокого обращения, редактировавшийся в 1835 и 1849 годах: за избиение, пытки, оставление без лечения и унижение (!) — штраф пять фунтов. Но это касалось лишь домашних животных (которых при сем не возбранялось есть, как не возбраняется и в XXI веке, хотя за побои во многих странах привлекают к уголовной ответственности: к зверью мы все применяем «двойные стандарты»). Охота и капканы также не возбранялись. Нельзя сказать, что общество совсем не протестовало против забоя, но делало это вяло, да и понятно: кушать-то всем надо… С охотой бороться тоже было невозможно, ее одобряли высшие классы. Активисты сосредоточились на более уязвимом объекте — науке.

«Вивисекция», как называли медицинские опыты над животными, подверглась критике, а в 1870-е годы разразилась «антививисекционная лихорадка». Отчасти ее вызвал сам Дарвин, доказавший, что звери нам братья и страдают, как мы. Значит, резать их, пробовать на них лекарства — безнравственно. Как без этого изучать медицину? Ну, как-нибудь…

Отдельные исследователи проводили опыты без наркоза и не выказывали к животным жалости, вызывая справедливый гнев общественности; но этот гнев обратился на науку, тогда как убийство для развлечения считалось нормой. «Антививисекционной лихорадкой» заразились многие страны. Павлову тоже досталось, и он писал: «Когда я приступаю к опыту, связанному с гибелью животного, я испытываю тяжелое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что являюсь палачом живого существа… Но переношу это в интересах истины, для пользы людям… Вместе с тем истребление и мучение животных ради удовольствия и пустых прихотей остаются без внимания. Тогда в негодовании и с глубоким убеждением я говорю себе и позволяю сказать другим: нет, это — не высокое и благородное чувство жалости к страданиям всего живого и чувствующего; это — одно из плохо замаскированных проявлений вечной вражды и борьбы невежества против науки…» Дарвин опытов над живыми животными не проводил и физиологией не занимался, но взгляды его совпадали с павловскими.

В Англии агитация против опытов достигла апогея в 1874 году. Связано это, как ни странно, с политикой. Либералы, правившие с 1869 года, проиграли выборы. Сейчас защита животных — прерогатива либералов и левых, но тогда эту карту разыграли консерваторы, натравив публику на «материалистов». В Норвиче на съезде Медицинской ассоциации французский невропатолог Маньян демонстрировал влияние алкоголя на организм: без анестезии вскрыл собаку, выпившую абсента. (Тогда алкоголь не считали вредным, пьяниц осуждали за «плохое поведение», но о медицинских последствиях общественность не знала.) Журналисты были шокированы, разразился скандал, по жалобе общества защиты животных на Маньяна завели уголовное дело, на суде врач У. Фергюсон рассказал, как мучилась собака, дамы рыдали. Маньян уехал во Францию, и дело закрыли, но газеты продолжали о нем писать, Общество защиты животных требовало «поставить вивисекцию под контроль». Активистом общества была Фрэнсис Кобб. Она давно критиковала опыты М. Шиффа в Италии, Вирхова в Германии; в Англии ее главной мишенью была физиологическая лаборатория Бердон-Сандерсона.

Физиологию не признавали полезной наукой. Чтобы лечить людей, довольно знания человеческой анатомии и патологоанатомии. Резание лягушек бессмысленно. Лаборатории вообще не нужны: ученому довольно чтения книг, наблюдений и походов в анатомический театр, если уж неймется. В укор физиологам ставили Дарвина: человек вон сколько всего открыл, не мучая живых зверей, и вы обойдетесь… Пользу лаборатории Сандерсона частично признали в 1866 году, когда случилась эпидемия чумы рогатого скота: он обнаружил, что кровь больных коров «содержит вещество, которое может вызвать чуму у других животных». (О вирусах и инфекциях тогда не знали, заразные болезни не объясняли и не лечили.) В 1871-м Сандерсон открыл, что пенициллин убивает бактерии; в 1874-м он стал профессором Университетского колледжа, учредил курс практической физиологии и издал учебник, где описывал технику опытов, в том числе с живыми животными. Кобб подвергла его критике и составила меморандум с требованием ограничить права экспериментаторов; его подписали не только лорды, дамы, священники и литераторы (поэт Роберт Браунинг сказал: «Я лучше приму смерть, чем позволю мучить собаку или кошку, чтобы избавить меня от боли»), но и 78 врачей.

В меморандуме не предлагалось запретить эксперименты. Ученый, проводящий их у себя дома (тогда почти все так делали), должен получать лицензию. Опыты без наркоза дозволяются «при необходимости». Опыты делятся на полезные и бесполезные. Если ученый докажет, что в результате опыта создаст новое лекарство или принесет иную конкретную пользу, это полезно. К бесполезным относятся опыты, во-первых, служащие для обучения студентов и, во-вторых, проводимые «из простой любознательности». Подавляющее большинство открытий и изобретений делались «из любознательности» и лишь потом (иногда спустя века) приносили практическую пользу. Но публика этого не понимала.

Генриетта подписала меморандум Кобб и просила отца сделать то же. Его ответ от 4 января 1875 года: «Я думал несколько часов… Физиология — одна из важнейших наук, которая скоро или, вероятнее, нескоро принесет громадную пользу человечеству; но, судя по другим наукам, польза — лишь побочное следствие поиска истины. Физиология может прогрессировать только с опытами на живых животных. Сперва я согласился, что нужно ограничить вивисекцию несколькими лабораториями, но они есть только в Лондоне и Кембридже. Поэтому ученые, живущие в других городах, не могли бы работать, а это я считаю большим злом. Если же для работы на дому потребуется лицензия, я не понимаю, кто компетентен решать, кому ее дать, так как чаще всего вклад в науку вносят молодые и никому не известные исследователи. Я наказывал бы любого, кто проводит опыты без наркоза без необходимости, но, опять-таки, какой чиновник возьмется определить эту необходимость… Если будет принят суровый закон, а это вероятнее всего, учитывая, что палата общин чужда науке и что британские джентльмены гуманны лишь пока не затронут их спорт, причиняющий в сотню раз больше страданий, чем опыты физиологов, — это приведет к тому, что физиология, которая до последнего времени в Англии была в простое, совсем увянет, а то и сойдет на нет… Я решительно не могу подписать бумагу, присланную мисс Кобб, с ее ужасными (как мне кажется) нападками на Вирхова». (Немецкий ученый Рудольф Людвиг Карл Вирхов был заклятым врагом Дарвина, но это ничего не значило.)

22 февраля умер Лайель. На похороны Дарвин не поехал, писал Джорджу: «…жизнь кажется бессмысленной». В те же дни — Гукеру: «…готов наложить на себя руки» — эту цитату часто приводят в доказательство его «душевного расстройства». На самом деле она выдернута из контекста, в письме говорилось: «Вы спрашиваете про мою книгу. Все, что могу сказать, — я готов наложить на себя руки: написано-то вроде неплохо, но надо столько переделать, что не успеть за два месяца». Как всегда прибеднялся: успел за месяц и 29 марта сдал Меррею «Насекомоядные растения». Художник Уолтер Оулесс приехал писать его портрет. Гукеру: «На портрете я похож на почтенную, грустную старую собаку; не знаю, так ли это на самом деле».

Он увлекся хвостами: зачем они? В каждом издании «Происхождения видов» добавлял гипотез о хвостах: хлопушки, органы лазания… Но многие хвосты оставались загадкой. Врач Л. Тэйт описал опыты с бесхвостыми мышами: они теряли способность ориентироваться и натыкались на стены; Тэйт предположил, что мышь помнит, на какой высоте и под каким углом расположены предметы, которые она задевала хвостом. Дарвин был в восторге, но не до конца поверил. Уоллес сказал, что у тропических зверей хвосты вместо зонтиков. С белками ясно, их хвост — парус, он обязан быть пышным. Но для чего пышные хвосты лисам и кошкам? Песцы в Арктике, сообщали путешественники, хвостом греют вдыхаемый воздух, как делаем мы, прикрывая нос варежкой. Может, и кошкам хвост для этого? Дарвин наблюдал за своим глухим котом, единственным, к которому был привязан, флегматичным, ласковым, не трогавшим мышей. Кот развалился у горящего камина, хвост вытянут. Поставили между котом и камином заслон — кот «не просыпаясь, начинает натягивать на себя хвост, как одеяло, и постепенно укрывается с головой. Если подуть ему в нос, он закрывает нос хвостом». Итак, пышный хвост — одеяло и респиратор. Лев и тигр живут в теплом климате, им не нужны пышные хвосты. Но зачем им хвосты вообще? Мух бить? А как же живут бесхвостые антилопы? Проблема требовала исследований. Но на них не было времени.

Кобб с помощью Р. Хаттона, редактора журнала «Спектейтор», подготовила проект закона о регулировании опытов на животных, бывший министр внутренних дел Лоу и председатель Верховного суда Коулридж составили лобби, и 4 мая консерватор лорд Хартсмер представил проект палате лордов. Хаксли, Дарвин, Сандерсон, Ричард Литчфилд и барон Лайон Плейфер, политик-либерал, готовили свой вариант. Вербовали влиятельных сторонников, 15 апреля Дарвин написал министру иностранных дел лорду Дерби (консерватору, клонящемуся к либералам): «Физиология так же нуждается в защите, как и животные» и сделал упор на то, что британская наука отстанет от других. Какой министр иностранных дел такое допустит? Дерби ответил, что польщен доверием, и завербовал министра внутренних дел, консерватора Кросса.

Лаббок настоял, чтобы проект закона от ученых писал Плейфер и сделал его «более гуманным». Вот вариант Плейфера: опыты без наркоза проводятся по лицензии, которую выдает президент Королевского общества или какой-нибудь профессор медицины, сами профессора имеют пожизненную лицензию, остальные получают ее раз в пять лет. Все ничего, но в главном Плейфер вдруг перешел на сторону противника: эксперименты производятся «ради новых научных открытий и ни для каких иных целей». Это значило, что студентам их демонстрировать нельзя. А как учиться? Сандерсон сказал, что не поддержит проект Плейфера. Хаксли — Дарвину, 19 мая: «Такая формулировка делает билль совершенно неприемлемым для преподавания… Профессора готовы дать биллю отпор, а поскольку газеты связали с ним мое имя, я должен публично это опровергнуть, если ничего не сделать с самим биллем». 26 мая Дарвин воззвал к Плейферу, тот ответил, что менять текст уже поздно. На следующий день Дарвин помчался в Лондон совещаться с Гукером, узнал, что оба проекта рассмотрят осенью, а пока правительство учреждает комиссию. Ее возглавил вице-президент Общества защиты животных лорд Кардуэлл, вошли в нее второй вице-президент общества Н. Бейкер, биолог Д. Эрихсен, Хаксли и два парламентария. Дарвин от членства в комиссии отказался: хлопотно. Весь июнь он наблюдал жизнь червяков у Фаррера в Эбинджере.

Тиражом в тысячу экземпляров вышли «Насекомоядные», были проданы за сутки, Меррей не успевал допечатывать. Не было в Европе ботаника, который не купил книгу; специалисты назвали ее «прорывом». (Правда, директор Петербургского ботанического сада Регель не поверил, что есть растения, питающиеся насекомыми, и заявил, что никто не верил бы в такой бред, если бы он не исходил «от прославленного Дарвина».)

С июля «прославленный» готовил новое издание «Изменений». Оно вышло в октябре и содержало ответы на замечания Майварта, Делпино и других критиков. Один из аргументов Делпино мы разбирали, вот второй: не может у саламандры с помощью геммул отрасти нога, ибо все геммулы ноги находились в этой отрезанной ноге и новым взяться неоткуда. Дарвин, не слыхивавший о стволовых клетках, ответил так, словно был по ним специалистом: «…для этой специальной цели в определенном месте или по всему телу сохраняется запас зарождающихся клеток или отчасти развитых геммул…»

Майварт писал, что закон естественного отбора не объясняет отмирание ненужных органов. Да, нам, в отличие от обезьян, большие зубы не нужны, но они и не мешали, так почему уменьшились? Роменс сказал, что просто естественный отбор перестал благоприятствовать зубастым, но Дарвин предпочел более сложное объяснение: сперва ненужные органы «слабеют» из-за «неупражнения» (причем у новорожденных они развиты, а слабеть начинают в том же возрасте, в каком ослабли у родителей; в переводе на современный язык сие звучит так: гены, кодирующие ненужный орган, постепенно выключаются, по наследству передается схема «вкл — выкл» и информация о «часе X», когда следует их выключать). Потом, «как только часть стала бесполезной, на сцену выступает другой принцип — экономия роста, так как для организма, вынужденного к соревнованию, выгодно сэкономить развитие бесполезной части, и особи, имеющие ту же часть в менее развитом состоянии, получат легкое преимущество». (Это соответствует современным представлениям: на поддержание органа тратится энергия, так что если он не нужен, то выгоднее энергию сберечь.)

Осенью Дарвин трудился как вол: закончив «Изменения», подготовил новое издание «Опыления орхидей» и завершил новую редакцию «Лазящих растений». «Когда мы взглянем на лазящее растение (вьющееся или цепляющееся усиками или другого рода прицепками), образ жизни которого предполагает существование какого-нибудь другого растения или предмета… мы выносим впечатление какой-то предусмотренной гармонии или порой инстинктивной, пожалуй, даже сознательной деятельности». Но на самом деле усы и цепкость — следствие естественного отбора; «чтобы объяснить, как могли возникнуть подобные организмы… мы должны доказать полезность этого свойства, постепенность его совершенствования и его распространенность в элементарной форме». Растению, чтобы выбиться из гущи на поверхность и получать свет, хорошо иметь длинный стебель, но на него нужно много питания и на ветру он может ломаться. Поэтому некоторым «выгоднее воспользоваться чужим стеблем или посторонним предметом… Прежде всего, вероятно, явились стебли, снабженные крючковатыми органами, дозволявшими удерживаться за посторонние предметы; затем появилась способность образовывать вьющиеся стебли, как, например, у хмеля, повилики и других; затем черешки листьев приобрели способность под влиянием раздражения охватывать стебли, вокруг которых извивалось растение; далее эти листья стали изменяться, превращаясь в усики, — и здесь природа представляет нам целый ряд переходов, — и, наконец, усики». Усатые лианы — самые совершенные из лазящих, ибо «имеют возможность расстилаться по наружной, освещенной солнцем поверхности шатра растений, между тем как вьющиеся стебли прикованы к стволу и ветвям и находятся, следовательно, в тени этого шатра».

«Лазящие» с рисунками Джорджа вышли в ноябре 1875 года, автор еще до публикации видел: сказал не все, умение виться — лишь одно из проявлений способности двигаться. Тотчас сел писать об этом. Занят был по уши и при этом ныл, что ему «недостает геологии». В Лондоне повстречал геолога Джадда, друга Лайеля, излил ему душу, Джадд стал бывать в Дауни: ботаника во время его визитов отправлялась к чертям, говорили только о геологии и были счастливы; Джадд вспоминал, что его поражала склонность друга к «самой низкой оценке своих работ» и «доходящее до экстравагантности превознесение чужих». В конце августа Дарвин поехал к Уильяму в Саутгемптон и, задвинув труд о движении растений, стал писать об их опылении: желая успеть все, в поздние годы он был больше склонен разбрасываться, чем в молодости.

Конфликт вокруг вивисекции осенью набрал обороты, комиссия заслушивала ученых и общественных деятелей, газеты писали о жестокости исследователей, особенно французов. Но и в Англии были такие. Преподаватель медицинской школы при больнице Святого Варфоломея Э. Кляйн заявил, что использует наркоз лишь при демонстрации опытов студентам, дабы животные «не трепыхались». Хаксли — Дарвину, 30 октября: «Я не верил, что найдется хоть один человек, который был бы так вопиюще и цинично жесток, чтобы утверждать такое и применять эти принципы. И я бы с готовностью согласился на любой закон, который послал бы его на каторгу… Он нанес больший ущерб, чем все фанатики вместе взятые». Комиссия пожелала опросить Дарвина, он написал Кардуэллу, что ничего не смыслит в физиологии, прислал ему письменные показания, но отвертеться не удалось. Приехал в Лондон с Эммой, волновался, рвоты и обмороков не было уже много лет, но мало ли… Хаксли подбадривал: все знают про его невероятно длинные ноги и нашли «самый высокий стул в Лондоне». 3 ноября он явился в комиссию. Эмма — Леонарду:

«Лорд Кардуэлл встретил его у дверей, его принимали как герцога… Через 10 минут его отпустили». Вот выдержка из его показаний:

«— …я убежден, что физиология может достичь прогресса только посредством экспериментов на живых животных. Мне не приходит в голову ни одного достижения физиологии, которое было бы сделано без этого. Несомненно, многие предположения о кровообращении можно сделать, исходя из наличия клапанов в кровеносных сосудах, но уверенности, которая требуется для прогресса любой науки, в случае физиологии можно добиться только при помощи экспериментов на живых животных.

— Тогда нет нужды спрашивать вас, что вы думаете о том, чтобы запретить все эти эксперименты без исключения?

— По моему мнению, это было бы огромным злом, потому что физиология уже приносит и принесет в будущем величайшую пользу человечеству…

— Считаете ли вы, что большинство экспериментов можно проводить в то время, когда животное полностью бесчувственно?

— Я верю в это… из того, что я знаю, крайне редко бывает, что на полностью бесчувственном животном невозможно ставить опыт.

— Так вы полагаете, что не будет благоразумным рекомендовать королеве и парламенту усомниться в необходимости экспериментов, болезненных по сути, но проводимых на животных, введенных в бесчувственное состояние?»

Тут допрашиваемый неожиданно съязвил, да так, что Хаксли бы позавидовал:

«— Безусловно, не будет… Я могу понять, если бы индус, который возражает против убийства животных для пищи, возражал бы против этих экспериментов, но абсолютно непостижимо для меня, на каком основании это возражение возникло в этой стране.

— Теперь скажите, что вы думаете о проведении опытов без наркоза в том случае, когда тот же опыт мог быть проведен с наркозом?

— Это заслуживает отвращения и омерзения».

Отчет комиссия опубликовала 8 января 1876 года: запрет вивисекции неразумен, поскольку результаты опытов порой облегчают человеческую боль, кроме того, он привел бы к эмиграции ученых; опыты без наркоза возможны только в исключительных случаях; опыты для студентов нужно разрешить, но с лицензированием; если в лицензии отказали, ученый может подать апелляцию. После этого обе стороны сели за составление новых законопроектов. Противники опытов создали Антививисекционное общество и 20 марта отправили к Кроссу депутацию во главе с Шефтсбери; министр внутренних дел, бывший на стороне ученых, теперь согласился с их противниками. В мае министр по делам колоний Карнарвон в палате лордов представил билль, включавший все рекомендации комиссии, кроме процедуры апелляции, а Кобб писала в газетах: «Никакие эксперименты никогда и ни при каких обстоятельствах не будут разрешены на собаках, кошках, лошадях, ослах или мулах; на других — только при условии полного наркоза». Роменс в отчаянии написал Дарвину, что проект «свяжет нас по рукам и ногам». Тот ответил, что выступать против фанатиков «так же безнадежно, как преграждать путь горного потока тростником… Мне кажется, что физиологи сейчас находятся в положении преследуемой религиозной секты, и они должны стиснув зубы перенести преследование, каким бы жестоким и несправедливым оно ни было, как они умеют это делать».

Физиологи не сдались. Британский Медицинский совет собрал три тысячи подписей и перевербовал Кросса обратно. Завербовали также Солсбери, будущего премьера, и редакторов ряда медицинских журналов. Британская Медицинская ассоциация стала на сторону физиологов. 10 августа Кросс передал в парламент новый билль, который и был принят. Разрешались опыты «с целью сделать открытие или подтвердить знание, полезное для сохранения или продления жизни, с учетом того, что это знание будет передано студентам». Экспериментаторы лицензируются, лаборатории сертифицируются, разрешения выдает министр здравоохранения по рекомендации президента какого-нибудь ученого общества. Животное должно быть под наркозом, но министр может делать исключения. Исследователь, не имеющий лицензии, может проводить опыты под присмотром того, кто имеет.

Закон не удовлетворил обе стороны. Антививисекционисты были возмущены тем, что опыты можно показывать студентам, ученые — тем, что лаборатории, которые можно сертифицировать, были далеко не у всех. Молодые биологи стали эмигрировать. Самые стойкие организовали Физиологическое общество; фармаколог Томас Лоудер-Брантон основал Ассоциацию защиты исследований. Дарвин от дискуссии отошел, но в покое его не оставляли. В 1877, 1878 и 1879 годах Антививисекционное общество просило его подписать петиции против демонстрации опытов студентам, он отказал. Подключились и иностранцы. Немецкий издатель А. Пейн писал ему 5 декабря 1879 года: «Вивисекторы говорят, что никто, кроме медиков, не может судить об этом предмете, и что все представители науки считают, что вивисекция желательна, и что наука благодаря вивисекции сильно преуспела, и что всякий, кто противоречит этому — болван. Антививисекционисты, наоборот, утверждают, что медицинская наука почти ничего не получила с ее помощью, и что многие врачи так думают, и что Вы и другие знаменитые ученые однозначно против вивисекции…» Дарвин отвечал: «Я питаю отвращение к жестокости и к тем физиологам, которые в своих исследованиях причиняют страдания, которых можно избежать. Однако физиология, которая не может обойтись без экспериментов на живых животных, приносит неоценимую пользу человечеству. Привнесла ли она уже сейчас улучшения в медицинскую практику или нет, это не важно… Я убежден, что тот, кто препятствует прогрессу физиологии, будет считаться главнейшим врагом истинной человечности».

Весной 1881 года швед Ф. Холмгрен написал, что антививисекционисты в его стране думают, будто Дарвин за них; надо высказаться публично. Дарвин отозвался в «Таймс» 18 апреля: «Всю жизнь я выступал за гуманное обращение с животными и делал все, что мог, в своих книгах, чтобы доказать, что это обязанность людей». Сказал, что комиссия не нашла случаев необоснованной жестокости физиологов в Британии, а если на континенте такие есть, это плохо и надо принимать против них законы. Кобб поместила возмущенную заметку: Дарвин обманул шведа, комиссия доказала, что англичане тоже издевались над животными. 22 апреля Дарвин ответил (не Кобб, а редактору «Тайме»), что не имеет привычки врать, и процитировал доклад комиссии, в котором говорилось о жестокости французов и не было доказанных обвинений против англичан. Кобб тогда напала на Сандерсона: он жестокий и всех подзуживает; Дарвин смолчал, а Роменсу признался, что «вызвал поток грязи» и лучше было помалкивать. За Сандерсона вступился Роменс, Кобб вышла из дискуссии, но отыгралась — увы, по-бабьи — на жене Сандерсона, феминистке, как и она сама: когда та должна была войти в совет Самервиль-Холла, одного из первых женских колледжей в Оксфорде, она развернула против нее кампанию.

Роменс в августе 1881-го просил Дарвина составить или подписать петицию в защиту физиологов, тот сказал, что устал и думать об этом не хочет. Но ему пришлось сделать это в ноябре, когда Антививисекционное общество инициировало уголовное дело против физиолога Д. Ферье, якобы без лицензии проводившего опыты по изучению мозга обезьян. Дарвин всполошился, писал Брайтону, что готов понести судебные расходы. Но Медицинская ассоциация сама наняла адвоката и выиграла дело: опыты проводил не Ферье, а тот, кто проводил, имел лицензию и использовал наркоз. Дарвин продолжал обсуждать эту тему с Брайтоном и последнее письмо ему отправил за несколько недель до смерти, 14 февраля 1882 года: делился впечатлением от статьи «Этика боли» философа Э. Герни, писавшего, что нельзя причинять зло одному существу даже для спасения тысяч (хотя если зло малое, а польза большая, то можно), и повторял мысль Кобб, что ученый не имеет права «любопытствовать», а должен заранее знать, что именно откроет и зачем.

Кобб не могла не знать о существовании ветеринарии, но тогда ее не считали наукой. Сотни тысяч животных умирали от сибирской язвы, чумы, сапа. Единственное лечение — пристрелить и сжечь. В 1882 году Пастер нашел возбудителя краснухи свиней, сделал вакцину, общественность сказала, что это вздор. Он делал вакцины от других болезней — никто не хотел их применять. Ему пришлось устроить жестокую публичную демонстрацию. Он ввел нескольким десяткам овец и коров микробы сибирской язвы: половине сделал прививку, и они выздоровели, другие умерли. С тех пор вакцинирование вошло в практику; к животным оно стало применяться раньше, чем к людям. Из письма Дарвина Холмгрену: «Посмотрите на результаты работ Пастера по модифицированию зародышей самых злокачественных болезней, — результаты, от которых животные получат даже большую помощь, чем человек». Пас-тер не имел медицинского образования, к биологии пришел через химию, помогал виноделам, занимался теоретическим спором о возникновении жизни, потом… Если бы в начале пути ему велели доложить, какие открытия он сделает и какая от них будет польза, он пожал бы плечами: мне интересно… почему это? почему то? Великие открытия рождаются из детских «почему»…


Загрузка...