— Нет, — сказал Гольдер.
Он резким движением наклонил абажур, направив весь свет на лицо сидевшего напротив него за столом Шимона Маркуса, и несколько мгновений рассматривал его смуглое удлиненное лицо. Стоило Маркусу заговорить или моргнуть, и на нем появлялись складки и морщины, подобные ряби на глади темных вод. Но сонные, с тяжелыми веками, семитские глаза не выражали ничего, кроме скуки и спокойного безразличия. Лицо Маркуса напомнило Гольдеру глухую стену. Он осторожно опустил гибкую металлическую ножку лампы.
— По центу, Гольдер. Ты все посчитал? Цена хорошая, — произнес Маркус.
— Нет, — тихо повторил Гольдер.
И добавил:
— Я не хочу продавать.
— Маркус рассмеялся, блеснув в темноте золотыми коронками.
— Сколько стоили твои знаменитые нефтеносные участки, когда ты покупал их в двадцатом году? — с иронией спросил он гнусавым голосом, привычно растягивая слова.
— Я покупал по четыре цента. Если бы эти мерзавцы-большевики вернули участки нефтяникам, дело было бы очень выгодным. Меня подпирал Ланг и его компания. Уже в тринадцатом году дневная добыча на промысле в Тейске составляла десять тысяч тонн… Поверь мне на слово. После Генуэзской конференции мои акции подешевели с четырехсот до ста двух центов за штуку… Потом… — Он махнул рукой. — Но я не стал продавать… В тот момент денег хватало.
— Конечно. Но теперь-то ты понимаешь, что сейчас, в двадцать шестом, твои российские месторождения — сплошная головная боль? Понимаешь или нет?! Думаю, у тебя нет ни средств, ни желания заниматься их эксплуатацией лично… Употребить их можно только для игры на бирже… Так что цент — хорошая цена.
Гольдер долго тер опухшие от плававшего по комнате табачного дыма веки.
— Нет, не хочу, — снова повторил он, понизив голос почти до шепота. — Я продам, когда «Тюбинген Петролеум» заключит тот договор по Тейской концессии, о котором ты думаешь.
Маркус ограничился приглушенным возгласом:
— Ну да, конечно!
Гольдер, не торопясь, продолжил:
— То дело, которое ты уже год пытаешься провернуть за моей спиной, Маркус… Тебе обещали хорошую цену за мои акции после подписания договора?
Он замолчал. Сердце, как это бывало всегда в предвкушении победы, бешено колотилось, отдаваясь в груди сладкой болью. Маркус медленно раздавил сигару в набитой окурками пепельнице.
В голову пришла неожиданная мысль: «Предложит поделить деньги пополам — ему крышка».
Он наклонил голову, чтобы лучше слышать Маркуса.
После короткой паузы тот спросил:
— Сыграем на пару?
Гольдер скрипнул зубами.
— О чем ты? Нет.
Маркус прошептал, опустив ресницы:
— Не стоит наживать еще одного врага, Гольдер. У тебя их и так предостаточно.
Они сидели у старинного, в стиле ампир стола красного дерева. Свет лампы падал на бледные руки Маркуса. Его длинные, тонкие, украшенные тяжелыми перстнями пальцы едва заметно дрожали, царапая столешницу и раздражая слух собеседника.
Гольдер улыбнулся:
— Ты больше не опасен, малыш…
Маркус помолчал, разглядывая наманикюренные ногти.
— Давид… подумай… все в пополаме! Мы связаны двадцать шесть лет. Начнем все с чистого листа. Будь ты здесь в декабре, когда ко мне обратился Тюбинген…
Гольдер нервным жестом дернул телефонный шнур, обмотал его вокруг запястий.
— В декабре, — повторил он, изменившись в лице. — Конечно… как любезно с твоей стороны… вот только…
Он замолчал. Маркус не хуже него знал, что в декабре он был в Америке, пытался добыть деньги для «Гольмар», той самой компании, что столько лет сковывала их одной цепью, как каторжников. Но Гольдер ничего не сказал, и Маркус продолжил:
— Еще есть время, Давид… Так будет лучше, поверь мне… Хочешь, проведем переговоры с Советами вместе? Легкими они не будут. Комиссионные и прибыль поделим пополам, идет?.. Думаю, это честное предложение… Давид… Не молчи!.. В противном случае, мой дорогой…
Маркус замолчал, ожидая, что Гольдер ответит согласием или оскорблением, но тот молчал, тяжело, со свистом дыша. Маркус прошипел:
— Имей в виду, на «Тюбингене» свет клином не сошелся…
Он дотронулся до вялой руки Гольдера, как будто хотел разбудить его…
— Есть другие компании, более молодые и… не чурающиеся спекулятивных операций, — продолжил он, тщательно подбирая слова. — Они не подписывали нефтяной договор двадцать второго года, им плевать на бывших управомоченных, в том числе на тебя… Они могли бы…
— Ты об «Амрум Ойл»? — спросил Гольдер.
— Тебе и это известно? — воскликнул Маркус. — Что же, старина, мне жаль, но русские пойдут на договор с «Амрумом». Раз ты отказываешься сотрудничать, сиди на своих тейских акциях хоть до дня Страшного суда, можешь даже забрать их с собой в могилу…
— Русские не подпишут этот договор.
— Они уже подписали! — выкрикнул Маркус.
Гольдер нетерпеливо отмахнулся.
— Знаю. Промежуточное соглашение. Москва должна была ратифицировать его через сорок пять дней. Вчера. Но поскольку этого не произошло, ты забеспокоился и явился ко мне, решил сделать еще одну попытку…
Он закашлялся.
— Все очень просто. Два года назад, в Персии, «Амрум» увел у «Тюбингена» нефтеносные участки и теперь скорее сдохнет, чем уступит. До сегодняшнего дня ему было нетрудно выдерживать характер. Еврейчика, который вел с тобой переговоры от имени Советов, перекупили. Звони, сам все узнаешь…
— Врешь, свинья!
— Позвони и проверь.
— А… старик… Тюбинген… он знает?
— Да. Само собой разумеется.
— Это твоих рук дело, негодяй! Проклятый подлец!
— Моих, моих. А чего ты хочешь, вспомни… Прошлогоднее дело с мексиканской нефтью, история с мазутом трехлетней давности… сколько миллионов перекочевало из моего кармана в твой? Разве я сказал хоть слово? Нет. Я ни в чем тебя не упрекнул. И потом… — Гольдер как будто подбирал в голове новые аргументы, но решил не утруждать себя и прошептал, нетерпеливо передернув плечами: — Дела…
Это прозвучало так просто, как если бы он назвал вслух имя грозного бога…
Маркус мгновенно умолк. Он взял со стола пачку сигарет, открыл ее, аккуратно чиркнул спичкой.
— Почему ты куришь эти мерзкие «Голуаз», Гольдер? При твоем-то богатстве… — спросил он.
Гольдер не счел нужным отвечать, Он смотрел на трясущиеся руки Маркуса взглядом охотника, отсчитывающего последние мгновения жизни раненого зверя.
— Мне нужны были деньги, Давид, — произнес Маркус изменившимся голосом. У него неожиданно задергался уголок рта. — Я… Мне позарез необходимы деньги, Давид… Ты не хочешь… дать мне немного заработать?.. Не думаешь, что…
Гольдер упрямо покачал головой, тараня лбом воздух.
— Нет.
Маркус судорожно сцепил бледные пальцы, царапая ногтями ладони.
— Ты меня разоряешь. — Его голос прозвучал глухо и странно.
Гольдер не поднял глаз и ничего не ответил. Маркус подождал еще несколько секунд, потом встал, мягко оттолкнув стул.
— Прощай, Давид… Так ничего и не скажешь? — Это был не вопрос — вопль отчаяния.
— Ничего. Прощай, — бросил Гольдер.
Гольдер закурил, мгновенно задохнулся и раздраженно раздавил сигарету в пепельнице. Судорожный астматический кашель сотрясал его плечи, хрипы и свист рвались из легких, рот наполнился горькой слюной. Белое до восковой бледности лицо с синяками и отеками под глазами стало багрово-красным от прилива крови. Гольдеру уже исполнилось шестьдесят, это был огромный человек, толстый и обрюзгший, жесткое, изборожденное морщинами лицо с живыми бледно-серыми глазами обрамляла густая седая грива.
Комната пропиталась табачным дымом и остывшей золой — летом так пахнет во всех парижских квартирах, где долго никто не живет.
Гольдер отодвинул стул, приоткрыл окно и долго смотрел на подсвеченную Эйфелеву башню. Жидкий красный огонь перетекал на предрассветное небо… Он думал о «Гольмаре». Сегодня ночью семь этих букв сверкают золотыми солнцами в четырех крупных городах мира. «Гольмар» — название, образованное от их с Маркусом имен. Он сжал губы. «Гольмар… теперь это я, Давид Гольдер, я один…»
Он дотянулся до блокнота, перечитал:
Гольдер & Маркус
Покупка и продажа нефтепродуктов
Авиационный керосин
Легкое, тяжелое и среднее топливо
Уайт-спирит. Дизельное топливо
Смазочные масла
Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин
Медленно зачеркнул первую строку и крупным жирным, рвущим бумагу почерком, написал: «Давид Гольдер». Наконец-то он станет полновластным хозяином себе и своему делу. «…Кончено, благодарение Господу, теперь он уйдет», — с облегчением подумал Гольдер. Когда-нибудь, позже, продав Тейскую концессию Тюбингену и став частью крупнейшей нефтедобывающей компании мира, он легко восстановит «Гольмар».
А пока… Гольдер начал строчить в блокноте цифры. Два последних года дела шли просто ужасно. Банкротство Ланга, договор 1922 года… Теперь, во всяком случае, не придется оплачивать женщин Маркуса, его кольца, его долги… Расходов и без того хватает… Вся эта дурацкая жизнь разорит кого хочешь… Жена, дочь, дом в Биаррице, дом в Париже… В одной только столице он платит шестьдесят тысяч арендной платы плюс налоги. Обстановка в свое время обошлась ему в миллион франков. Ради кого он старался? В доме никто не живет. Закрытые ставни на окнах, пыль. Он кинул взгляд на предметы, к которым питал особую ненависть: четыре крылатые Ники из черного мрамора и бронзы в основании лампы, огромная пустая чернильница — квадратная, украшенная золотыми пчелами. За все это нужно было платить, а где взять деньги? Он с тихой яростью пробурчал себе под нос: «Дурак… ты меня разоряешь… и что с того? Мне шестьдесят восемь… Начал бы все с нуля… Я не один раз начинал…»
Он резко повернул голову к большому зеркалу, висевшему над пустой каминной доской, и несколько мгновений с тревогой вглядывался в свое осунувшееся бледное лицо в старческих пятнах, с глубокими складками вокруг рта и обвисшими, как у старого пса, щеками. Зрелище было печальное, и Гольдер раздраженно пробурчал: «Старею, что тут скажешь, старею…» Два, а может, и три года назад он заметил, что стал быстрее уставать. «Завтра же уеду в Биарриц, отдохну неделю, десять дней, иначе просто сдохну, и пусть все отправляется к черту!» Гольдер достал календарь, прислонил его к фотографии девушки в золотой рамке и начал проглядывать. Листки пестрели именами и цифрами, а 14 сентября он даже подчеркнул чернилами. В этот день Тюбинген встретится с ним в Лондоне. На Биарриц останется в лучшем случае неделя… Потом снова Лондон, Москва, опять Лондон и Нью-Йорк. Гольдер обреченно застонал, перевел взгляд на лицо дочери на снимке, тяжело вздохнул, прижал ладони к покрасневшим, раздраженным глазам. Он только что вернулся из Берлина и ужасно спал в поезде.
Гольдер чувствовал себя смертельно уставшим, но все-таки решил отправиться в клуб. Остановил его взгляд на часы — было три утра. «Пойду спать, — подумал он, — завтра снова в дорогу…» На столе его ждала почта, которую следовало подписать. Гольдер сел в кресло. Каждый вечер он перечитывал подготовленные секретарями письма. Ослиное отродье. Впрочем, он сам их выбирал. Гольдер улыбнулся, вспомнив Брауна, секретаря Маркуса: этот маленький еврей с горящим взглядом продал ему сведения о контракте с «Амрумом». Он зажег лампу и начал читать, склонив к бумагам седую голову. Когда-то его густая шевелюра была рыжей, и на висках и затылке все еще угадывался яркий, сверкающий, как угли под пеплом, цвет.
Телефон у изголовья Гольдера взорвался нескончаемым пронзительным звонком, но Гольдер не реагировал: к утру он всегда забывался тяжелым, как в могиле, сном. Он глухо застонал, открыл глаза и ответил:
— Алло, алло…
Несколько мгновений он кричал в трубку, не узнавая голос своего секретаря, и наконец услышал:
— Мсье Гольдер… Умер… Мсье Маркус скончался…
Он не ответил, и его собеседник повторил:
— Вы меня слышите? Мсье Маркус умер.
— Умер, — медленно повторил Гольдер, ощутив странную дрожь между лопатками. — Умер… быть того не может…
— Сегодня ночью, мсье… На улице Шабане… Да, в заведении… Выстрелил себе в грудь. Говорят… — Гольдер осторожно положил трубку между простынями и прикрыл сверху одеялом, как будто хотел заглушить голос, жужжавший в трубке, как большая жирная муха на липучке.
Наконец голос стих.
Гольдер позвонил в колокольчик.
— Приготовьте мне ванну, — приказал он, когда слуга, который принес ему на подносе завтрак и почту. — Холодную ванну.
— Мне упаковать смокинг мсье в чемодан?
Гольдер нервно вздернул брови:
— Какой чемодан? Ах да, Биарриц… Не знаю, возможно, я уеду завтра или позже, ничего не знаю…
Гольдер тихо выругался и прошептал:
— Придется сходить туда завтра… Похороны во вторник… Черт возьми…
За стеной послышался звук льющейся воды — слуга наполнял ванну. Гольдер сделал глоток обжигающе-горячего чая, распечатал наугад несколько писем, потом швырнул все на пол и поднялся с постели.
Он сидел на краю ванны, прикрыв колени полами халата, и смотрел, как течет из крана вода. Вид у него был угрюмо-сосредоточенный, пальцы машинальным движением теребили кисти витого шелкового пояса.
— Умер… умер…
Гнев постепенно овладевал душой Гольдера. Он пожал плечами, проворчал с ненавистью:
— Умер… Разве от такого умирают? Если бы меня, я…
— Ванна готова, мсье, — сообщил слуга.
Оставшись один, Гольдер опустил руку в воду. Все его жесты выглядели какими-то безотчетными, незавершенными, замедленными. Вода леденила пальцы, холод сковал руку, добрался до плеча, но Гольдер так и сидел, опустив голову, и тупо смотрел на колыхавшееся в воде отражение электрической лампочки.
— Если бы меня, я… — повторил он.
Со дна души всплывали давно забытые мрачные воспоминания… Воспоминания о жестокой, наполненной бурными событиями жизни… Сегодня ты богат, назавтра разорен. Начинаешь все с нуля… Снова и снова… О да, он много раз мог положить конец всей этой смуте и ужасу… Гольдер выпрямился, стряхнул воду, подошел к окну и подставил солнцу онемевшие ладони. Он стоял, качая головой, и говорил сам с собой:
— Да-да, именно так, например, в Москве или в Чикаго…
Гольдер никогда не был мечтателем, и его память воспроизводила события прошлого в виде коротких сухих эпизодов. Москва… он был тогда тощим еврейским подростком, рыжим и востроглазым, в худых сапогах и без гроша в кармане… Темными холодными осенними ночами спал на скамейках в скверах и парках… С тех пор минуло пятьдесят лет, но Гольдеру казалось, что его старые кости помнят пронизывающую сырость первых густых туманов, прилипающих к телу и оставляющих на коже жесткую ледяную корку… А снежные бури в марте, а ледяной ветер…
Потом был Чикаго… маленький бар, граммофон, хрипло гнусавящий старый вальс, разъедающий внутренности голод и головокружение от запаха еды с теплой кухни. Гольдер закрыл глаза и как наяву увидел лоснящееся лицо пьяницы-негра, который что-то кричал, лежа в углу на банкетке, и жалобно ухал, как филин. А потом… Внезапно Гольдер почувствовал, что у него горят руки. Он осторожно приложил их к стеклу, пошевелил пальцами, легонько потер ладони одну о другую.
— Идиот, — беззвучно прошептал он, как будто усопший мог его услышать, — идиот… зачем ты это сделал?
Гольдер долго стоял перед дверью квартиры Маркуса, ощупывая стену холодными влажными руками в поисках кнопки звонка. В прихожей он огляделся с чувством священного ужаса, как будто ожидал увидеть готовый к выносу гроб с телом, но заметил лишь рулоны черной кисеи на полу и украшенные лиловыми муаровыми лентами венки на креслах в холле.
Ленты были такими широкими и длинными, что концы свисали до самого ковра. Буквы на лентах были золотыми.
Кто-то позвонил в дверь, слуга принял через цепочку огромный пухлый венок из рыжих хризантем и повесил его на руку, как корзину. «Нужно было послать цветы…» — подумал Гольдер.
Цветы для Маркуса… Он вспомнил тяжелое, с дергающимся ртом, лицо Маркуса… Цветы… Нелепая мысль… Он покойник, а не юная новобрачная. Слуга произнес почтительным шепотом:
— Надеюсь, мсье соблаговолит подождать несколько минут в гостиной… мадам… — Он сделал неопределенный жест рукой, подыскивая слова. — Рядом с мсье… с телом мсье…
Выдвинув для Гольдера стул, он вышел. В соседней комнате двое вели загадочный, неразборчивый, как приглушенная молитва, диалог. Временами голоса становились слышнее.
— Катафалк с кариатидами, отделанный серебряным галуном, с империалом и пятью плюмажами, гроб из черного дерева, филенчатый, восемь резных посеребренных ручек, внутри отделан простеганным шелком… Это артикул «1-й сорт экстра». Можем предложить «1-й сорт тип А», там гроб сделан из полированного красного дерева.
— Сколько? — тихо спросила женщина.
— Двадцать две тысячи за тип «А» и двадцать девять триста за тип «экстра».
— Исключено. Я не собираюсь тратить больше пяти-шести тысяч. Видимо, мне следовало обратиться в другую контору. Гроб может быть дубовым, если сделать драпировку достаточно широкой…
Гольдер резко поднялся. Женщина мгновенно понизила голос до церемонного шепота:
— Как все это глупо, как глупо… — пробормотал Гольдер, терзая в ладонях носовой платок.
Он не находил других слов… Да и что тут скажешь. Глупо, глупо, глупо… Еще вчера Маркус сидел напротив него, он кричал, он был жив, и вот уже… Его перестали называть по имени. Тело… Гольдер вдохнул душный тяжелый воздух и с ужасом подумал: «Что за запах? От тела? Или от этих мерзких цветов?»
— Почему он так поступил? — с отвращением прошептал он. — Покончил с собой, как юная модистка… В его-то возрасте, из-за денег…
Сколько раз он сам терял все, что имел, и поступал, как большинство разумных людей: начинал все с начала…
— Такова жизнь. А в деле с Тейском было сто шансов против одного за успех! — неожиданно воскликнул он с такой страстью, как будто мысленно поставил себя на место Маркуса. — Болван, имея за спиной «Амрум»…
Гольдер лихорадочно перебирал в голове варианты решений. «В делах нужно уметь крутиться, вертеться, обгладывать кость до последнего волоконца, но уж никак не кончать с собой… Долго еще она будет заставлять меня ждать?» — с ненавистью подумал он.
Появилась хозяйка дома. На ее худом матово-желтом лице выделялся большой крепкий, как клюв, нос. Круглые навыкате глаза сверкали из-под редких светлых ресниц. «Как странно они растут, — машинально отметил Гольдер, — неравномерно и слишком высоко…»
Вдова быстрыми торопливыми шажками подошла к Гольдеру, взяла его руку и застыла в ожидании. Но он молчал, не в силах справиться с перехватившим горло спазмом. Женщина прошептала, издав странный, скрежещущий звук — то ли раздраженный смешок, то ли сухое рыдание:
— Понимаю. Вы не ждали!.. Это безумие, скандал, мы стали посмешищем… Я благодарю Бога за то, что Он не дал нам детей. Знаете, как умер Маркус? В заведении на улице Шабане, с девицами. Как будто мало нам было разорения… — Она поднесла к глазам платок.
Женщина то и дело дергала морщинистой, как у старого грифа, шеей, гремя тройной ниткой крупного жемчуга.
«Старая ворона, должно быть, очень богата, — подумал Гольдер. — Вечная история. Работаем на „износ“, чтобы „они“ богатели!..» Он вспомнил, что его собственная жена спешно прятала чековую книжку, стоило ему войти в комнату, так, словно это были любовные письма.
— Хотите его видеть? — спросила вдова Маркуса.
Волна ледяного ужаса накрыла Гольдера с головой. Он закрыл глаза и ответил дребезжащим бесцветным голосом:
— Конечно, если я…
Женщина бесшумно пересекла гостиную, открыла дверь, и они попали в комнату, где две служанки возились с черной тканью. Гольдер увидел тускло мерцавшие свечи, на мгновение замер, потом спросил, сделав над собой усилие:
— Где он?
— Здесь. — Она указала на кровать под бархатным балдахином. — Нам пришлось прикрыть ему лицо — из-за мух. Похороны завтра.
Гольдеру показалось, что он узнает черты лица усопшего.
«Боже, как они торопятся… бедный старина Маркус. Какими беззащитными делает нас смерть… Мерзость…» — Гольдером владели гнев и печаль.
В углу стояло большое американское бюро, рядом на полу валялись бумаги и распечатанные письма. «А я ведь тоже писал ему…» — подумал Гольдер. Он заметил на ковре серебряный нож с погнутым лезвием, которым взломали ящики.
«Он наверняка был еще жив, когда она бросилась проверять, нельзя ли чем-нибудь поживиться: подождать терпения не хватило, даже ключи искать не стала…»
Вдова Маркуса перехватила его взгляд, но глаз не опустила и сухо прошептала:
— Он ничего не оставил. — И добавила еще тише, со странной интонацией: — Я совсем одна.
— Если я могу быть чем-то полезен… — машинально произнес Гольдер.
Мгновение она колебалась, потом спросила:
— Посоветуйте, как мне поступить с акциями Угольной компании?
— Я выкуплю их у вас по номиналу, — сказал Гольдер. — Вам известно, что они никогда ничего не будут стоить? Компания разорилась. И еще — мне нужно забрать кое-какие письма. Вы, кажется, об этом уже позаботились…
Она не уловила прозвучавшей в его голосе враждебной иронии — или сделала вид, что не заметила! — кивнула и отступила назад. Гольдер начал перебирать бумаги в разоренном ящике, но внезапно на него навалилось горькое печальное безразличие, и он подумал: «Какого черта я тут делаю…»
— Почему он так поступил? — резко спросил он.
— Не знаю.
Гольдер начал размышлять вслух:
— Из-за денег? Из-за одних только денег? Быть того не может. Он ничего не сказал перед смертью?
— Нет. Он был без сознания, когда его привезли. Пуля застряла в легком.
— Знаю, знаю, — с дрожью в голосе перебил женщину Гольдер.
— Потом он хотел заговорить со мной, но изо рта у него пошла кровавая пена, и он не смог. Перед самым концом… он был почти спокоен, и я спросила: «Почему? Как ты мог такое со мной сделать?» Маркус произнес несколько слов. Я плохо разобрала… Он все повторял и повторял: «Устал… я так… устал». А потом он умер.
«Устал, — подумал Гольдер, чувствуя себя старым и безмерно уставшим. — Конечно».
В день похорон Маркуса на Париж обрушилась неистовая гроза. Усопшего поторопились закопать в мокрую землю и оставили покоиться с миром.
Гольдер держал открытый зонт перед глазами, но, когда мимо него на плечах служащих похоронного бюро проплыл гроб, он решил полюбопытствовать. Черный, вышитый серебряными каплями покров соскользнул, явив взорам окружающих дешевое грубое дерево и ручки из потускневшего металла. Гольдер резко отвернулся.
Чуть в сторонке, не давая себе труда понизить голос, разговаривали двое мужчин. Один из них кивнул на полузасыпанную могилу:
— Он выписал мне чек на отделение Франко-Американского банка в Нью-Йорке, и я был так глуп, что принял его — в субботу, накануне смерти. Я сразу телеграфировал, как только узнал о самоубийстве, но ответ пришел только сегодня утром. Естественно, он меня надул. Чек был без обеспечения. Но я этого так не оставлю — предъявлю счет вдове…
— Крупная была сумма? — спросил кто-то.
— Не для вас, мсье Вейль, только не для вас! — Ответ прозвучал болезненно-желчно. — Но для такого бедняка, как я, сумма просто огромная.
Гольдер взглянул на говорившего. Маленький, согбенный, скверно одетый старичок дрожал на ветру от холода и все время покашливал. Никто не снизошел до разговора с несчастным, и он продолжал жаловаться на жизнь, нудно бубня себе что-то под нос. Собеседник «пострадавшего» рассмеялся.
— Лучше предъяви иск хозяйке «веселого дома» с улицы Шабане, туда утекли твои денежки.
Молодые люди за спиной Гольдера шепотом обсуждали обстоятельства смерти Маркуса.
— И все-таки странно… Знаете, перед смертью он был с девочками… с маленькими девочками, понимаете? Лет тринадцати-четырнадцати…
— Да, но…
Говоривший понизил голос:
— Никто не знал об этих его пристрастиях…
— Думаете, он решил перед смертью удовлетворить тайную страсть?
— Скорей уж хотел скрыть свои намерения…
— Почему он покончил с собой?
Гольдер машинально шагнул вперед, потом остановился, взглянул на омытые ливнем надгробия с венками и пробормотал себе под нос нечто нечленораздельное. Его сосед обернулся:
— Вы что-то сказали, Гольдер?
— Какая мерзость, не так ли? — Лицо Гольдера выражало страдание и гнев.
— Да уж, хоронить в Париже в дождь — сомнительное удовольствие. Увы, все мы там будем. Старина Маркус еще сыграет с нами последнюю шутку — мы простудимся на его похоронах. Он наверняка наслаждается, глядя, как мы месим кладбищенскую грязь… Маркус не был слишком чувствительным, так ведь? Как вам вчерашние разговоры?
— О чем вы?
— По слухам, компания «Алеман» хочет оказать помощь Месопотамской нефтяной компании. Слышали что-нибудь? Вас это должно заинтересовать…
Собеседник Гольдера замолчал, с облегчением кивнув на заколыхавшиеся зонты. «Слава Богу! Кончено… Наконец-то… пора домой…» Люди суетились, бесцеремонно расталкивали друг друга — всем хотелось побыстрее убраться с кладбища, кое-кто даже прыгал через могилы. Гольдер спешил к выходу, придерживая зонт обеими руками. Гроза бушевала над могилами, в бессильной ярости гнула к земле деревья.
«Какими довольными они выглядят, все без исключения, — внезапно подумал Гольдер. — Одним меньше, одним врагом стало меньше… Воображаю, как они обрадуются, когда настанет мой день».
Им пришлось остановиться на центральной аллее, чтобы пропустить шедшую навстречу процессию. Гольдера догнал секретарь Маркуса Браун.
— У меня есть бумаги насчет русских и «Амрума», они могут вас заинтересовать, — зашептал он. — Похоже, в этом деле каждый обворовывал каждого… Некрасивая история, мсье Гольдер.
— Не слишком красивая, молодой человек. — Гольдер не скрывал иронии. — Хорошо, принесите мне документы к шестичасовому поезду на Биарриц.
— Вы уезжаете?
Гольдер достал сигарету и тут же смял ее в пальцах.
— Черт побери, нам что, придется стоять тут всю ночь? — Кавалькада черных машин медленно и неумолимо продвигалась по аллее, перегораживая им путь. — Да, уезжаю.
— Погоду обещают чудесную. Как поживает мадемуазель Джойс? Наверное, стала еще красивее? Хорошо, что вам удастся отдохнуть. Вы выглядите усталым и нервным.
— Нервным? Глупости! — Гольдер вышел из себя. — Что за глупости! Кто точно был нервным, так это Маркус… Нервным, как баба… Сами видите, к чему это его привело…
Он раздвинул плечом служащих похоронного бюро в промокших цилиндрах, рассек надвое траурную процессию и побежал к выходу.
Только сев в машину, Гольдер вспомнил, что не выразил соболезнований вдове. «К черту вдову!» Он попытался прикурить, но сигарета размокла под дождем, и он раздраженно выплюнул ее в открытое окно. Когда автомобиль тронулся, Гольдер отодвинулся в угол и закрыл глаза.
Гольдер быстро поужинал, выпил любимого густого бургундского и вышел покурить в коридор. Проходившая мимо женщина слегка коснулась его плечом и улыбнулась. Дешевая шлюшка из Биаррица… Он равнодушно отвернулся и вошел в свое купе.
«Сегодня ночью я буду хорошо спать», — подумал он, внезапно почувствовав себя разбитым. Болели распухшие ноги. Он отодвинул шторку и рассеянно взглянул на потеки дождя на черных стеклах. Капли летели вниз, догоняя одна другую, и дрожали на ветру, как слезы стихии… Он разделся, лег, тяжело уткнувшись лицом в подушку. Никогда еще он так не уставал. Гольдер с трудом вытянул тяжелые одеревеневшие руки… Полка была слишком узкой… «Уже, чем обычно? — рассеянно подумал он и мысленно обругал своих помощников. — Идиоты, даже купе правильно выбрать не умеют…» Колеса поезда издавали душераздирающий скрежет. Было удушающе жарко. Гольдер несколько раз перевернул подушку, раздраженно подоткнул ее кулаком под голову. Ну что за жара… Он попробовал опустить стекло, но ветер в момент смахнул со стола на пол бумаги и газеты. Гольдер выругался, закрыл окно, задернул шторку и погасил свет. В воздухе витал тяжелый, душный, тошнотворный запах угольной пыли, смешанный с ароматом одеколона. Гольдер непроизвольно начал дышать глубже, как будто хотел протолкнуть в легкие этот густой воздух, который они отторгали: так глотают горькое лекарство, которое больной желудок отказывается принимать… Он закашлялся… Как все это утомляет… Хуже всего, что он не может заснуть…
— Как я устал, — прошептал Гольдер, как будто хотел пожаловаться невидимому собеседнику.
Он медленно перевернулся, лег на спину, потом снова на бок и привстал на локте, чтобы откашляться и избавиться от ужасного дискомфорта в горле и верхней части груди, но это не помогло. Он с усилием зевнул, но горло перехватил короткий болезненный спазм. Он вытянул шею, пошевелил губами. Может, он слишком низко лежит? Гольдер дотянулся до пальто, свернул его валиком, сунул под подушку и сел. Нет, так хуже. Легкие как будто закупорились. У Гольдера появилось странное ощущение: ему было больно… Да… больно в груди… в плече… в районе сердца… По затылку и спине пробежала дрожь.
— Что это такое? — порывисто прошептал он и, храбрясь, ответил сам себе вполголоса: — Нет, ничего, сейчас все пройдет… ничего страшного…
Гольдер вытянулся всем телом в яростной, но тщетной попытке наполнить легкие воздухом. Ему показалось, что на грудь давит невидимый, но тяжелый камень, он откинул одеяло и, тяжело дыша, расстегнул рубашку. «Да что же это такое? Что со мной творится?»
Непроницаемая темнота давила на него, как тяжелая крышка, мешая дышать. Гольдер потянулся, чтобы зажечь свет, но у него так дрожали руки, что он не сумел отыскать маленькую лампочку под изголовьем полки и раздраженно застонал. Стреляющая боль в плече усиливалась, глухо отдавалась в сокровенной глубине его существа, как будто хотела добраться до сердца… подкарауливала малейшее усилие, одно неосторожное движение, чтобы разгореться жадным пламенем. Гольдер медленно, почти неохотно, опустил руку. Нужно выждать… не шевелиться, а главное — не думать… Он дышал все чаще и глубже. Легкие при вдохе издавали странный неприятный звук, напоминавший шипение пара, вырывающегося из-под крышки котла, а при выдохе грудь стонала, хрипела, сипела и жаловалась.
Густой мрак мягко, но неотступно заползал в горло, как земля в рот тому, другому… покойнику… Маркусу… Как только он подумал о Маркусе, как только вспомнил о смерти, о кладбище, мокрой желтой глине и длинных тонких корешках, клубком змей притаившихся на дне могилы, ему так жадно, так страстно захотелось увидеть свет… обеденные вещи… одежду, висящую над дверью… газеты на столике, бутылку минеральной воды… что он обо всем забыл и резко поднял руку. Сокрушительная, острая, вселенская боль настигла его, как удар ножа, как пуля, попавшая в грудь и устремившаяся к сердцу.
Гольдер успел подумать: «Я умираю» — и почувствовал, как его толкают то ли в яму, то ли в воронку, душную и узкую, как могила. Он слышал собственные крики, свой голос откуда-то издалека, словно кричал другой человек, отделенный от него толщей воды, черной, тенистой и такой глубокой, что она давила ему на голову, утягивая все ниже в страшное зияющее жерло. Боль была чудовищно сильной, и обморок пришел как благодать, как избавление, оставив Гольдера бороться с удушьем. Он отбивался из последних сил, задыхался, кричал, но все было тщетно. Ему казалось, что кто-то уже целую вечность держит его голову под водой.
Потом он наконец очнулся.
Острая боль отступила. Но он чувствовал такую разбитость во всем теле, как будто тяжелые колеса размололи все его старые кости. Он боялся шевельнуться, поднять палец, даже позвать на помощь. Если он закричит или повернется, все начнется сызнова, он это чувствовал… и тогда смерть его заберет. Смерть.
В купе было так тихо, что Гольдер слышал, как глухо бьется в груди его старое сердце.
«Мне страшно, — с отчаянием думал он, — мне так страшно…»
Смерть. Нет, невозможно!.. Неужели никто не почувствует, не догадается, что он лежит тут один, как собака, всеми покинутый, умирающий?.. «Если бы я мог позвонить или позвать… Нет, придется подождать… Ночь скоро закончится». Наверняка уже поздно, очень поздно… Он жадно вглядывался в окружавшую его густую глубокую темноту, ища тот неясный ореол света вокруг предметов, который всегда предвещает скорое наступление утра. Ничего. Который может быть час? Десять? Одиннадцать? Часы лежат на столике… Достаточно поднять руку и зажечь свет… или позвонить! Он заплатит, сколько попросят!.. Но… нет, нет! Он даже дышать боялся. Если его сердце даст новый сбой… если вернется эта жуткая боль… Боже, нет! Он не переживет. «Что со мной? Что? Сердце. Да». Но у него никогда в жизни не болело сердце… Он вообще ничем не болел… Разве что астмой, особенно в последнее время. Но в его возрасте все чем-нибудь да болеют. Недомогают. Ерунда. Нужно соблюдать режим, побольше отдыхать. Какая разница, сердце это или что-нибудь другое, если конец всегда один. Смерть, смерть, смерть. Кто это сказал: «Все мы там будем…»? Ах да, сегодня… На похоронах… Все. И он тоже. Какие кровожадные лица были у этих старых евреев, как они потирали руки, как злорадно хихикали… У него на похоронах они будут вести себя еще гаже! Канальи, мерзавцы, жалкие негодяи! И другие не лучше… Жена… Дочь… Да, и она тоже, он знает… Для них он всего лишь машина для делания денег, не более того… Плати, плати, а потом сдохни…
Боже, неужели этот проклятый поезд никогда не остановится? Сколько уже часов он все едет и едет без единой остановки!.. Когда люди входят на станциях, они иногда ошибаются, открывают двери чужих купе… Господь милосердный, пусть так случится на этот раз! Он с замиранием сердца воображал голоса в коридоре, стук в дверь, лица людей на пороге своего купе… Его перевезут… Не важно куда — в больницу или в гостиницу… Лишь бы там оказалась неподвижно стоящая на полу кровать, люди, свет, открытое окно…
Но Бог не пожелал внять его мольбе. Поезд набирал скорость. Длинные пронзительные свистки разрывали тишину и растворялись в воздухе… Услышав стук железа о железо, Гольдер понял, что они въехали на мост, и на мгновение поверил, что поезд сейчас остановится… Он слушал, задыхаясь от волнения. Состав сбавляет ход, останавливается… Резкий свисток — и замерший на мгновение поезд трогается с места.
Гольдер стонал. Он утратил всякую надежду. Он ни о чем не думал. Он даже не страдал. В голове билась единственная мысль: «Мне страшно. Мне страшно. Мне страшно», а сердце бешено колотилось в груди. Внезапно ему почудилось, что он различает в густой темноте какой-то слабый свет. Прямо перед собой. Он вгляделся. Проблеск — то ли серый, то ли молочно-белый… Нечто материальное… Он ждал. Пятно света увеличилось, побелело, расплылось, как лужа воды. Зеркало, Боже, это зеркало. День наконец наступил. Тьма рассеивалась, отодвигалась, растворялась. Гольдеру показалось, что с его груди сняли огромный груз. Он снова мог дышать. Утренний воздух наполнял легкие. Он сделал робкую попытку пошевелить головой, чтобы остудить влажный от пота лоб. Он уже различал формы и очертания предметов. Упавшая на пол шляпа… Бутылка… А вдруг он сумеет дотянуться до стакана и выпить немного воды? Он протянул руку. Все в порядке, боли нет. Замирая от страха, Гольдер поднял запястье. Ничего. Ладонь нащупала край столика, пальцы ухватили стакан. На счастье, тот был налит до краев, бутылку он бы не удержал. Гольдер поднял голову, приник губами к краю стакана и сделал глоток. Какое наслаждение… Прохладная вода смачивала губы, увлажняла сухой распухший язык и проливалась в горло. Гольдер медленно поставил стакан на место, слегка приподнялся в подушках и замер. Боль в груди никуда не ушла, но она стала слабее, намного слабее. С каждой секундой боль отступала на маленький шажок, теперь он ощущал ее как ломоту во всех костях. Возможно, все не так уж и страшно?.. Интересно, сумеет он поднять штору?.. Нужно только дотянуться до кнопки. Гольдер протянул дрожащую руку, и штора взлетела вверх. День сменил ночь. Воздух был тускло-белым и густым, как молоко. Медленно, экономя силы, Гольдер отер платком щеки и губы. Прислонился лбом к стеклу, наслаждаясь его прохладой. Трава на насыпи и листва деревьев на глазах обретала первозданный зеленый цвет… Вдалеке, в предрассветном тумане, слабо мерцали огоньки. Станция. Как поступить? Позвать на помощь? Странно, что все вот так прошло. Значит, все не так страшно, как ему показалось. Обычное нервное колотье? С врачом придется проконсультироваться, но это не сердце… Неужели астма?.. Нет, он не станет никого звать. Гольдер взглянул на часы. Уже пять. Нужно запастись терпением. Не стоило так пугаться. Это все нервы. Жалкий подлец крошка Браун был прав… Гольдер тихонько положил руку на грудь, как будто прикоснулся к открытой ране. Ничего. Сердце билось как-то неритмично. Ладно, это пройдет. Гольдера клонило в сон. Если он сумеет немного поспать, это его излечит. Отключить сознание. Не думать. Не вспоминать. Усталость давила на мозг. Гольдер закрыл глаза.
Он был на пороге сна, но внезапно привстал и громким голосом произнес:
— Вот оно что… Теперь я понимаю… Маркус. Почему?
Гольдеру казалось, что он сейчас читает в своей душе, как в открытой книге. Неужели это… угрызения совести? «Нет, я не виноват». Помолчав, он повторил с тихой яростью в голосе:
— Я ни о чем не жалею.
Спасительный сон накрыл его с головой.
Гольдер заметил шофера — тот стоял перед новенькой машиной — и только тогда вспомнил, что его жена продала «испано-суизу».
— Ну конечно, теперь она завела «роллс-ройс», — проворчал он, с раздражением глядя на ослепительно-белое авто. — Хотел бы я знать, на что она замахнется в следующий раз…
Шофер подошел, чтобы взять у него пальто, но Гольдер стоял неподвижно, напряженно вглядываясь через опущенное стекло в тень внутри кабины. Неужели Джойс не приехала его встретить? Он нехотя шагнул вперед, бросив последний униженно-ищущий взгляд в тот темный угол, где воображение нарисовало ему образ золотоволосой, одетой в светлое платье дочери. Он медленно сел в машину, крикнул:
— Езжайте же наконец… Чего вы ждете?
Машина тронулась с места. Старый Гольдер вздохнул.
Ах эта малышка… Всякий раз, возвращаясь в Биарриц, он искал ее газами в толпе. Она не пришла ни разу… Но он продолжал ждать, питая униженную, стойкую и тщетную надежду.
«Мы не виделись четыре месяца», — подумал он, в очередной раз ощутив себя незаслуженно оскорбленным по вине дочери. Он чувствовал обиду сердцем, как физическую боль. «Дети… все они одинаковы… для них мы живем, для них работаем. Мне следовало взять пример с отца… Как он тогда сказал: убирайся, живи своим умом… Мне исполнилось тринадцать, но он был прав…»
Гольдер снял шляпу, провел рукой по лбу, отирая пот и пыль, потом рассеянно взглянул в окно. Короткая улица Мазагран была запружена народом, и машина практически не двигалась с места. Какой-то мальчишка на мгновение приклеился к стеклу, Гольдер отодвинулся в угол и поднял воротник пальто. Джойс… Где она? С кем проводит время?
«Я все ей выскажу, — с горечью подумал он, — на сей раз непременно выскажу… Когда ты хочешь денег, я становлюсь дорогим папочкой, милым папулей, но в тебе нет ни капли истинной любви, привязанности и…» Гольдер устало махнул рукой. Он знал, что ничего не скажет… Зачем? В ее возрасте не стыдно оставаться глупой и взбалмошной. Легкая улыбка коснулась его губ. В конце концов, Джойс всего восемнадцать.
Они пересекли Биарриц, миновали здание Дворца правосудия. Гольдер равнодушно смотрел в окно. День был ясный, но по морю бежали огромные бело-зеленые волны. Гольдер прикрыл глаза ладонью и отвернулся — от солнца и яркого света у него устали глаза. Четверть часа спустя, когда автомобиль въехал на лужайку, он наклонился вперед, чтобы взглянуть на свой дом. Он проводил здесь неделю между двумя деловыми поездками — как чужак, как гость, но все сильнее любил этот дом. «Я старею… Прежде… Господи, прежде мне было все равно, где спать… Какая разница… Гостиница, вагон… Но теперь я стал уставать… Красивый дом».
Гольдер купил этот участок в 1916 году за полтора миллиона, теперь он стоил пятнадцать. Дом был построен из грубого белого камня, фактурой напоминающего мрамор. Красивый большой дом… Когда он появился на фоне неба с террасами и едва начинавшими зеленеть садами — ветер с моря не позволял молодым деревцам расти достаточно быстро, — но такой величественный и великолепный, на лице Гольдера отразились гордость и нежность.
— Удачное вложение денег… — буркнул он себе под нос и крикнул с нетерпением в голосе: — Езжайте быстрее, Альфред, езжайте быстрее.
Снизу ясно просматривались оплетенные розами арки, кусты тамариска и ведущие к морю туевые аллеи.
«Как подросли пальмы…» — подумал Гольдер.
Машина остановилась перед крыльцом, но встречать Гольдера вышли только слуги. Маленькая горничная Джойс улыбалась ему.
— В доме никого, — констатировал он.
— Нет, мсье, но мадемуазель вернется к обеду.
Гольдер не поинтересовался, где его дочь — к чему задавать вопросы? — и коротко приказал:
— Подайте почту…
Он взял пачку писем и телеграмм и начал читать, поднимаясь по лестнице. Выйдя на галерею, он на мгновение остановился, не зная, которую из двух дверей выбрать. Шедший следом слуга с чемоданом указал ему комнату.
— Мадам приготовила для мсье эту спальню. Его комната занята.
— Хорошо. — В голосе Гольдера не было ничего, кроме безразличия.
Войдя, он опустился на стул с устало-отсутствующим выражением лица человека, поселившегося в гостинице в незнакомом городе.
— Мсье будет отдыхать?
Гольдер вздрогнул и тяжело поднялся:
— Не сейчас.
«Если лягу, могу больше не встать…» — подумал он.
Он принял ванну, побрился и почувствовал себя лучше, только кончики пальцев все еще слегка дрожали. Гольдер взглянул на свои отечные бледные, как у мертвеца, руки.
— В доме много посторонних? — спросил он напряженным голосом.
— Господин Фишль, его светлость и граф Ойос…
«Что еще за Светлость они раскопали? — раздраженно думал Гольдер, молча кусая губы. — Черт бы побрал всех этих женщин… Фишль… Зачем им Фишль… Ойос…»
Увы, Ойос вездесущ.
Гольдер медленно спустился по лестнице и вышел на террасу. В жаркие часы здесь натягивали полотняные пурпурные тенты. Гольдер лег в шезлонг и закрыл глаза. Солнечные лучи проникали сквозь ткань, заполняя террасу таинственно мерцающим алым светом. Гольдер беспокойно зашевелился.
— Этот красный цвет… очередная идиотская идея Глории… что мне это напоминает? — прошептал он себе под нос. — Нечто очень страшное… Ах да… Как говорила та старая ведьма? Его рот наполнился пеной и кровью…
Он содрогнулся, вздохнул, попытался поудобнее устроить голову на промокших от пота кружевных подушках и внезапно провалился в сон.
Гольдер проснулся после десяти, ему показалось, что дом пуст.
«Ничего не изменилось», — подумал он и с мрачноватой иронией представил себе не единожды виденную сцену: Глория торопится к нему по аллее, пошатываясь на слишком высоких каблуках. Она загораживается ладонью от солнца, ее старое лицо слишком сильно накрашено… «Привет, Давид, как идут дела? — спросит она, а потом добавит: — Как ты себя чувствуешь?» — ожидая ответа лишь на первый вопрос… К вечеру его дом оккупирует шумный бомонд. Гольдер представил себе их лица, и его замутило от отвращения… Мошенники, сутенеры, старые шлюхи, съехавшиеся в Биарриц со всех концов света… Они будут всю ночь напролет обжираться и напиваться за его счет… Свора жадных псов… Он бессильно пожал плечами. Было время, когда ему это льстило и забавляло… «Герцог де… Граф… Вчера я принимал у себя махараджу…» Суета. Но теперь он стар и болен, людская толчея, семья, сама жизнь быстро утомляют его.
Гольдер вздохнул, постучал по стеклу, зовя накрывавшего на стол метрдотеля, чтобы тот поднял шторы.
Солнечный свет заливал сад и гладь моря. Кто-то крикнул: «Здравствуйте, Гольдер!»
Он узнал голос Фишля и медленно отвернулся, не отвечая на приветствие. Зачем Глория пригласила этого типа? Гольдер с ненавистью оглядел стоявшего на пороге Фишля — тот всегда казался ему жестокой карикатурой на человеческое существо. Этот маленький рыжий розовощекий еврей вид имел комичный, отталкивающий и несчастный одновременно. Глаза за стеклами очков в тонкой золотой оправе блестели, у него был круглый животик, короткие худосочные кривые ноги и руки убийцы, которыми он нежно прижимал к груди фарфоровую банку со свежей икрой.
— Гольдер, старина, ты надолго?
Фишль вошел в комнату, взял стул, поставил на пол ополовиненную икорницу.
— Ты спишь, Гольдер?
— Нет, — проворчал Давид.
— Как идут дела?
— Плохо.
— А вот у меня все отлично, — сообщил Фишль, пытаясь скрестить руки на животе, — чем я весьма доволен.
— Ах да, слышал: ловля жемчуга в прибрежной зоне Монако! — хмыкнул Гольдер. — Я думал, тебя насадили в тюрьму…
Фишль долго и со вкусом смеялся.
— Ты не ошибся: я предстал перед судом присяжных… Но все закончилось благополучно… как обычно. — Он начал считать, загибая пальцы: — Австрия, Россия, Франция. Я сидел в тюрьмах трех стран и надеюсь, что теперь с этим покончено, меня оставят в покое… Пусть отправляются ко всем чертям… Я стар и больше не хочу выигрывать… — Он закурил и задал следующий вопрос: — Как вчера обстояли дела на бирже?
— Плохо.
— Не знаешь, как шли «Гуанчака»?
— По тысяче триста шестьдесят пять, — мгновенно ответил Гольдер, потирая руки. — Ты по уши завяз, я прав?
Внезапно он спросил себя, почему его так радует финансовая неудача Фишля. Тот никогда не делал ему ничего плохого. «Вот ведь странность — меня один только его вид раздражает до невозможности», — подумал он.
— Еврейское счастье… — Фишль пожал плечами.
«Должно быть, негодяй снова богат, как Крез», — подумал Гольдер. Когда задетый за живое человек маскирует свои чувства внешней бравадой, особое волнение и глухая усталость в голосе выдают его истинные чувства не хуже тяжелых вздохов или воплей отчаяния. «Ему и впрямь плевать…»
Гольдер буркнул:
— Что ты здесь делаешь?
— Меня пригласила твоя жена… Послушай… — Он подошел к Гольдеру и сказал, по привычке понизив голос: — У меня есть предложение, которое тебя заинтересует, старина… Слышал когда-нибудь о серебряных рудниках в Эль-Пасо?
— Бог миловал! — Гольдер решил сразу прервать ненужный разговор.
— На них можно заработать миллиарды.
— Миллиарды много где можно заработать, только нужно уметь их взять.
— Напрасно ты отказываешься сотрудничать со мной. Мы созданы для совместных дел. Ты умен, но тебе недостает дерзости и вкуса к рискованным предприятиям, ты слишком законопослушен. Разве я не прав? — Фишль довольно рассмеялся. — Я не люблю банальные дела — продавать, покупать… Но вот создавать что-то заново… Взять, к примеру, шахту в Перу… никто даже не знает, где это… Я запустил нечто подобное два года назад… Подписной заем, естественно, там и лопату в землю никто ни разу не воткнул… Но американские спекулянты клюнули. Можешь мне не верить, но за две недели цена на участки выросла вдвое… Я продал с огромной выгодой… В подобных делах есть размах и поэзия…
Гольдер пожал плечами:
— Нет.
— Как хочешь… Но ты пожалеешь… На сей раз я предлагал честное дело… — Несколько минут он молча курил, а потом проговорил: — Скажи…
— Что?
Фишль прищурился.
— Маркус…
Лицо старика осталось неподвижным, только уголок рта судорожно дернулся.
— Маркус? Он умер.
— Я знаю, — мягко произнес Фишль. — Но почему?.. — Он перешел на шепот: — Что ты с ним сделал, старый Каин?
— Что я с ним сделал? — переспросил Гольдер и отвернулся. — Он хотел меня облапошить, — жестко отрезал он, и его впалые серые щеки побагровели. — А это опасно.
Фишль рассмеялся.
— Ты — старый Каин, — с удовольствием повторил он, — но ты прав. Я слишком добр, это моя слабость. — Он замолчал и прислушался. — Вот и твоя дочь, Гольдер.
— Папа здесь? — закричала Джойс. Гольдер услышал смех дочери и машинально прикрыл глаза, как будто хотел продлить удовольствие. Эта малышка… Что за дивный голос, как звонко она смеется…
«Словно колокольчик прозвонил», — с невыразимым удовольствием подумал Гольдер, но не пошевелился, не встал, не пошел ей навстречу, а когда Джойс влетела на террасу, сверкая голыми коленками из-под коротенького платьица, насмешливо произнес:
— Неужели это ты? Не ждал тебя так рано, доченька… Ты совсем взрослая, — задумчиво проговорил он.
— И, надеюсь, красивая, — воскликнула она, резко выпрямилась и села по-турецки, обняв себя за колени. Большие черные глаза Джойс сверкали, она смотрела на отца повелительным дерзким взглядом женщины, с детства привыкшей быть любимой и желанной. Гольдер ненавидел этот взгляд, ему не нравилось, что она слишком сильно красится и носит так много драгоценностей, но он поражался, что она все еще умеет по-детски неудержимо смеяться и двигается, как резвый угловатый олененок, сохраняя воздушную пылкую грацию веселой юной девчонки. «Это скоро пройдет», — подумал он.
Она налетела на отца, обняла его и улеглась рядом на шезлонг, подложив руки под голову, весело глядя из-под опущенных длинных ресниц.
Гольдер осторожно протянул руку и прикоснулся к влажным, растрепавшимся от морской воды золотым волосам Джойс. Он едва смотрел на дочь, но его зоркий взгляд подмечал малейшие изменения в ее лице. Как она повзрослела… За те четыре месяца, что они не виделись, она стала еще красивее, еще женственней… Вот только красится слишком сильно. Господь свидетель — ей это совсем не нужно. Джойс восемнадцать, у нее изумительная кожа и нежные, как цветок, губы. Жаль только, что ей нравится кроваво-красная помада. «Дурочка», — со вздохом пробурчал себе под нос Гольдер.
— Слезай, Джойс, мне тяжело, — тихо попросил он.
Она легонько погладила его по руке:
— Как же я рада тебя видеть, папочка…
— Тебе нужны деньги?
Она заметила, что отец улыбается, и энергично закивала.
— Конечно… Как всегда… Сама не знаю, куда они вечно деваются… Утекают, как вода между пальцами. — Она засмеялась, показав ему ладошки. — Как вода… Я не виновата…
Из сада поднимались двое мужчин. Ойос и незнакомый Гольдеру молодой человек лет двадцати — очень красивый, с бледным худым лицом.
— Это князь Алексис де… — незаметно шепнула отцу на ухо Джойс. — Его следует называть ваше императорское высочество. — Она соскочила на пол, легким прыжком оседлала перила и позвала: — Сюда, Алек… где ты был? Я прождала все утро, была в ярости… Познакомься с папой, Алек…
Молодой человек подошел к Гольдеру, поклонился — вид у него был застенчивый и одновременно надменный — и вернулся к Джойс.
Гольдер спросил, понизив голос:
— Откуда взялся этот маленький жиголо?
— Хорош, не правда ли? — беспечно прошептал Ойос, отвечая вопросом на вопрос.
— Недурен, — сквозь зубы процедил Гольдер и нетерпеливо переспросил: — Так что он за человек?
— Алек из хорошей семьи, — ответил Ойос, с улыбкой глядя на Гольдера. — Он сын несчастного Пьера де Карелу, убитого в восемнадцатом году. Его мать — родная сестра короля Александра, так что тот приходится ему дядей.
— Похож на сводника, — вмешался в разговор Фишль.
— Возможно, так оно и есть. Сейчас он состоит при леди Ровенне, это известно доподлинно.
— И только? Такой милый мальчик… Меня это удивляет…
Ойос сел, вытянул ноги, аккуратно разложил на плетеном столике пенсне, тонкий носовой платок, газету и книги. Гольдер всегда чувствовал глухое раздражение, глядя, как этот человек осторожно, даже нежно, прикасается к вещам… Ойос неторопливо достал из портсигара сигарету, прикурил, щелкнув золотой зажигалкой, и Гольдер вдруг заметил, что кожа у него на руках истончилась и сморщилась, как увядший лепесток… Странно было осознавать, что этот великолепный красавец авантюрист тоже постарел… Ойос приближался к шестидесяти, но привлекательности не утратил: поджарый и изящный, с маленькой, гордо сидящей на плечах серебристо-седой головой. Крупный чувственный нос с горбинкой и тонко вырезанными ноздрями украшал гладкое, чистое лицо.
Фишль кивнул на Алека, раздраженно передернув плечами.
— Говорят, он предпочитает мужчин?
— Во всяком случае, не в данный момент, — пробормотал Ойос. Он со снисходительной иронией смотрел на Джойс и Алека. — Мальчик очень молод, его вкусы еще до конца не сформировались… А знаете, Гольдер, ваша Джойс твердо решила выйти за него замуж…
Старик не стал отвечать. Ойос издал короткий смешок.
— В чем дело? — Гольдер внезапно разозлился.
— Ни в чем. Я спрашивал себя… Вы позволите дочери взять в мужья этого юношу? Имейте в виду — он беден, как церковная крыса.
Гольдер пошевелил губами.
— Почему нет? — наконец произнес он.
Ойос повторил, пожав плечами:
— Почему нет…
— Девочка будет богата… — задумчиво продолжил Гольдер. — К тому же она умеет обращаться с мужчинами. Взгляните…
Они помолчали. Джойс сидела на перилах и что-то тихо и быстро говорила Алеку. Она явно была в дурном расположении духа и то и дело нервно прикасалась к своим коротким волосам, оттягивая их назад.
Ойос встал и бесшумно приблизился к молодым людям. Его прекрасные черные глаза под густыми, цвета темного серебра, бровями насмешливо сверкали. Джойс шептала:
— Если хочешь, поедем на машине в Испанию, я умираю от желания заняться там любовью… — Она рассмеялась и подставила Алеку губы для поцелуя. — Хочешь? Ну скажи, хочешь?
Алек усмехнулся:
— А как же леди Ровенна?
Джойс сжала кулачки.
— Ненавижу твою старуху!.. Ненавижу, слышишь? И мы уедем, вдвоем! Тебе должно быть стыдно, вот, взгляни… — Джойс наклонилась и с видом заговорщицы указала Алеку на синюю точечку на веке. — Знаешь, что это? Ты, Алек.
Она замолчала, заметив у себя за спиной Ойоса.
— Послушай-ка, девочка… — прошептал он и нежно коснулся ее волос. — О, мама, как хотела бы я умереть от любви
Прокричала она, задыхаясь.
Первый раз — он всегда самый лучший, Мадам…
Джойс со смехом сжала руки.
— Любить — это так прекрасно, правда? — мечтательно произнесла она.
Глория вернулась около трех. На обед были приглашены леди Ровенна, подруга Джойс Дафна Мэннеринг с матерью и немцем, который их содержал, махараджа с женой, любовницей и двумя маленькими дочками, сын леди Ровенны и аргентинская танцовщица Мария-Пиа — высокая, темноволосая, со смуглой, бугристой, пахнущей апельсинами кожей.
Слуги начали подавать. Одна перемена блюд следовала за другой, застолье было долгим и роскошным. В пять обед закончился. Появились новые гости. Гольдер, Ойос, Фишль и японский генерал сели за бридж.
Игра шла до вечера. Около восьми горничная Глории сообщила Гольдеру, что они приглашены на ужин в Мирамар.
Гольдер колебался, но он чувствовал себя лучше и решил не отказываться. Он поднялся к себе, переоделся и отправился в комнату жены. Она стояла перед огромным трюмо и заканчивала одеваться. Служанка опустилась перед хозяйкой на колени, чтобы помочь ей обуться. Глория медленно повернула к нему свое старое, размалеванное, как фарфоровая тарелка, лицо.
— Давид, мы сегодня и пяти минут не побыли вдвоем, — с упреком в голосе прошептала она. — Все карты да карты… Как ты меня находишь? Я уже накрасилась, так что целоваться не будем… — Она протянула ему свою маленькую красивую руку, украшенную огромными бриллиантами, осторожно поправила короткие рыжие волосы.
Щеки Глории отяжелели и покрылись красными прожилками, но взгляд великолепных голубых глаз оставался ясным и цепким.
— Я похудела, правда? — спросила она и улыбнулась, блеснув золотыми коронками. — Ты меня слушаешь, Давид?
Она медленно повернулась, с гордостью демонстрируя ему все еще красивое тело. Плечи, руки, высокая упругая грудь сохранили ослепительную белизну каррарского мрамора, но годы не пощадили шею и лицо. Темно-розовые румяна на дряблой морщинистой плоти принимали лиловый оттенок, делая ее похожей на забавную старую ведьму.
— Ты заметил, как я похудела, Давид? За месяц сбросила не меньше пяти килограммов, так, Дженни? У меня новый массажист — негр, они самые лучшие. Все местные дамы без ума от него. Он растопил жиры старой бочки Альфан, помнишь ее? Она стала стройной, как юная девушка. Жаль только, что его услуги чертовски дороги…
Глория замолчала, заметив, что помада в уголке рта слегка расплылась, схватила карандаш и медленно и терпеливо обвела губы, вернув дряблой плоти чистый смелый контур, выпуклый, как лук Амура…
— Признай, я пока не выгляжу старухой, — с довольным смешком произнесла она. Но Гольдер смотрел на жену и не видел ее. Горничная принесла шкатулку. Глория открыла ее и достала лежавшие кучкой браслеты — они напоминали перепутавшиеся катушки ниток на дне рабочей корзинки. — Перестань, Давид… Оставь это, — продолжила она раздраженным тоном, глядя, как он щиплет лежащую на диване роскошную шаль, огромный шелковый квадрат пурпурно-золотого цвета, вышитый алыми птицами и огромными цветами. — Давид…
— Чего тебе? — раздраженно откликнулся он.
— Как идут дела?
Из-под длинных, тяжелых от туши ресниц молнией блеснул нарочито-безразличный, а на самом деле цепкий и весьма проницательный взгляд.
Гольдер пожал плечами.
— Идут… — выдержав паузу, ответил он.
— Что значит — идут? Все плохо, да? Давид, я к тебе обращаюсь, — нетерпеливо повторила она.
— Не слишком плохо, — вяло произнес он.
— Мне нужны деньги, дорогой.
— Снова?
Взбешенная Глория сорвала с руки браслет, который никак не могла застегнуть, швырнула его на стол, промахнулась, и украшение упало на пол. Она крикнула, оттолкнув его ногой:
— Что значит «снова»? Ты и вообразить не можешь, до чего раздражаешь меня такими фразочками! Как это — «снова», в каком смысле — «снова»? Объяснись. Думаешь, жизнь ничего не стоит? А как быть с твоей любимой Джойс? Деньги просто жгут ей пальцы… А знаешь, что она отвечает, если я решаюсь сделать ей замечание? «Папа заплатит». И ведь она права, эта маленькая мерзавка: для нее у тебя всегда находятся средства! Мне что, питаться воздухом? Что на сей раз не так с «Гольмар»?
— О, «Гольмар» давно… Если мы бы рассчитывали только на «Гольмар»…
— Но у тебя есть что-нибудь интересное на примете?
— Да.
— И что же?
— Боже, как ты мне надоела! — взорвался Гольдер. — Что за мания — без конца расспрашивать меня о делах! Сама ведь знаешь, что ни черта в этом не смыслишь! Черт бы побрал всех женщин на свете! О чем тебе волноваться? Если ты заметила, я все еще жив. — Он сделал над собой усилие и спросил почти спокойным тоном: — У тебя новое ожерелье? Покажи-ка…
Она сняла жемчуг и несколько мгновений согревала его в ладонях, как бокал с дорогим коньяком.
— Чудесная нитка, правда? Вот видишь, а ты попрекаешь меня, что я слишком много трачу… В наши смутные времена драгоценности — лучшее вложение, так что я тоже умею делать дело. Угадай, сколько я заплатила? Восемьсот, дорогой мой. Получила почти даром. Один только изумруд на фермуаре чего стоит! Взгляни, какой глубокий цвет, какой размер! А жемчужины?.. Эти вот неправильной формы, зато три центральные… Здесь потрясающие возможности! За наличные все эти шлюхи снимут с себя последнюю цацку… Если бы ты давал мне побольше денег…
Гольдер поджал губы, но Глория продолжила, сделав вид, что ничего не заметила:
— Здесь есть одна девица… ее любовник, совсем еще мальчишка, вконец проигрался, она обезумела, хотела продать мне свое манто — редкой красоты шиншилла, я решила поторговаться, она явилась в дом, рыдала, я не уступала — думала, сбросит цену. Теперь жалею… Любовник покончил с собой. Естественно, теперь она оставит мех себе… Боже, Давид, знал бы ты, какое колье купила эта старая психопатка леди Ровенна!.. Чудо ювелирного искусства… Бриллиантовая змейка… В этом году жемчуг совсем не носят… Говорят, камни обошлись ей в пять миллионов… Я переделала старое ожерелье… Но его нужно удлинить, придется купить штук пять-шесть крупных камней… Приходится выпутываться, когда не хватает средств… Видел бы ты драгоценности этой старой уродины! А ведь ей никак не меньше шестидесяти пяти!..
— Думаю, ты теперь гораздо богаче меня, Глория? — спросил Гольдер.
Она стиснула челюсти, сухо щелкнув зубами. Так клацает пастью ухвативший добычу крокодил.
— Ненавижу твои шуточки!
— Глория… — Гольдер на мгновение запнулся, но все-таки продолжил: — Ты ведь знаешь? Маркус…
— Нет, — рассеянно ответила Глория, прикасаясь надушенным пальцем к мочкам украшенных жемчужными серьгами ушей. — И что же случилось с Маркусом?
— Так ты не знаешь… — Гольдер вздохнул. — Он умер и уже похоронен.
Глория застыла, держа перед лицом пульверизатор.
— Боже мой… — На смягчившемся лице отразились печаль и страх. — Невероятно! Как это случилось? Он был вовсе не стар. От чего он умер?
— Застрелился. Разорился и свел счеты с жизнью.
— Презренный трус! — бурно отреагировала Глория. — А как же его бедная жена?.. Для нее все это просто ужасно! Ты нанес ей визит?
— О да! — хмыкнул Гольдер. — Видела бы ты ее ожерелье! Жемчужины размером с орех.
— А чего ты хотел? — вскинулась Глория. — Чтобы она, как идиотка, отдала ему последнее, а он бы снова потерял все на бирже и убил себя двумя годами позже, оставив ее без гроша? Мужчины такие эгоисты!.. Ты бы этого хотел, да?
— Ничего я не хочу, мне все равно, — отмахнулся Гольдер. — Но как подумаю, что мы ради вас гробим себя работой… — Он замолчал, наградив жену полным ненависти взглядом.
Глория пожала плечами.
— Нет, мой дорогой. Люди, подобные вам с Маркусом, работают не на благо своих жен, а ради самих себя… И не вздумай спорить! — Она повысила голос. — Работа — такой же тайный порок, как морфин. Без работы ты был бы несчастнейшим из людей, мой милый…
— Ловко у тебя выходит, дорогая женушка, — с нервной усмешкой произнес Гольдер.
Горничная Джойс тихонько приоткрыла дверь.
— Меня прислала мадемуазель, — объяснила она Глории в ответ на холодно-недовольный взгляд. — Она готова и хочет, чтобы мсье пришел взглянуть на ее платье.
Гольдер вскочил.
— До чего навязчива эта девчонка, — прошептала Глория, почти не разжимая губ. Тон у нее был раздраженный, даже враждебный. — А ты балуешь ее, как престарелый любовник. Ты просто смешон.
Но Гольдер, не слушая жену, уже шел к двери. Она раздраженно пожала плечами.
— Хотя бы поторопи ее, ради всего святого! Я жду в машине, а она крутится перед зеркалом. Предупреждаю, она устроит для тебя представление… Видел, как она ведет себя с мужчинами? Передай, если не будет готова через десять минут, я уеду одна. Поступайте, как хотите.
Гольдер не стал отвечать и вышел. На галерее он остановился и немного постоял, с улыбкой вдыхая аромат духов Джойс, такой сильный и стойкий, что весь этаж благоухал розами.
Она узнала его тяжелые шаги по скрипу половиц и спросила:
— Это ты, папа? Входи…
Девушка стояла перед большим зеркалом в залитой светом комнате, лаская ступней маленького золотистого пекинеса Джиля. Она улыбнулась, склонила к плечу хорошенькую головку и спросила:
— Тебе нравится мое платье, папочка?
Ее наряд был выдержан в белых и серебряных тонах. Гольдер смотрел на дочь с восхищением и отцовской снисходительностью. Джойс скорчила рожицу, разглядывая свою гладкую стройную шею и великолепные плечи:
— Тебе не кажется, что вырез следовало сделать пониже?
— Можно тебя поцеловать? — спросил Гольдер.
Джойс подошла и подставила отцу изящно нарумяненную щеку и уголок накрашенного рта.
— Ты слишком сильно красишься, Джойс.
— Приходится. У меня очень белая кожа. Я мало сплю, слишком много курю и танцую, — безразлично бросила она.
— Ну конечно… Все женщины — идиотки, — буркнул Гольдер, — а ты просто сумасшедшая…
— Но я так люблю танцевать, — прошептала она, томно прикрыв веки. Ее красивые губы дрожали.
Джойс стояла перед отцом, он держал ее ладони в своих, но смотрела она не на Гольдера, а в зеркало за его спиной. Он усмехнулся.
— Боже, Джойс! Ты стала еще большей кокеткой, чем прежде, бедная моя детка! Кстати, твоя мать предупреждала меня…
— Она кокетничает в сто раз больше моего! — вскинулась Джойс. — И это просто ужасно, потому что она старая уродина, а я… Я ведь красивая, правда, папа?
Гольдер со смехом ущипнул ее за щеку.
— Конечно, красивая! Я не хотел бы иметь дочь-дурнушку… — Внезапно его лицо побелело, а глаза расширились от ужаса. Он взялся за сердце, попытался отдышаться. Потом боль ушла — но не сразу и неохотно… Гольдер оттолкнул руки дочери, достал платок и долго вытирал лоб и помертвевшие холодные щеки. — Дай мне воды, Джойс…
Она позвала горничную, и та принесла из соседней комнаты стакан воды. Гольдер выпил все до капли, залпом. Джойс взяла ручное зеркало и принялась поправлять волосы, весело напевая.
— Что ты мне купил, папочка?
Гольдер не ответил. Она вернулась и села к нему на колено.
— Папочка, папуля, ну взгляни же на меня! Что с тобой? Отвечай, не дразни меня…
Гольдер привычным жестом достал бумажник и вложил в руку дочери несколько тысячефранковых банкнот.
— И это все?
— Да. Тебе мало? — пробормотал он с натужным смешком.
— Мало. Я хочу новую машину.
— А чем нехороша твоя?
— Надоела. И она слишком маленькая… Хочу «бугатти». Хочу поехать в Мадрид с…
Она замолчала на полуслове.
— С кем?
— С друзьями.
Он пожал плечами.
— Не говори глупости…
— Это не глупость… Хочу новую машину…
— Что поделать, придется обойтись старой…
— Нет, папуля! Папочка, дорогой… Подари мне новую машину, ну подари, обещай, что подаришь… Я буду разумной девочкой… Беринг подарил Дафне Мэннеринг чудный новый автомобиль…
— Дела идут неважно… Весь прошлый год…
— Мне всегда так говорят! А мне плевать, знать ничего не желаю, ты должен что-то придумать!
— Довольно! Ты мне надоела! — закричал выведенный из себя Гольдер.
Джойс замолчала, спрыгнула на пол, чуточку подумала, вернулась к отцу и потерлась щекой о его щеку.
— Скажи, папуля… Будь у тебя много денег, ты бы мне ее купил?
— Что? Машину…
— Да.
— Когда?
— Немедленно. Но у меня нет денег. Оставь меня в покое.
Джойс издала победный клич.
— Я знаю, что нам делать! Сегодня ночью мы поедем в клуб… Я принесу тебе удачу, и ты выиграешь… Ойос всегда говорит, что я приношу удачу… И завтра ты купишь мне машину!
Гольдер покачал головой.
— Нет. Я уеду сразу после ужина. Ты, видно, забыла, что я провел ночь в поезде?
— И что с того?
— Я плохо себя чувствую, Джойс…
— Ты? Но ты никогда не болеешь!
— Неужели?
Она неожиданно сменила тему:
— Тебе нравится Алек, правда?
— Алек? — переспросил Гольдер. — Ах да, малыш… Он вполне мил…
— Ты бы хотел, чтобы я стала княгиней?
— Смотря по обстоятельствам…
— Меня стали бы называть ваше императорское высочество…
Она остановилась под зажженной люстрой и откинула назад голову в ореоле золотых волос.
— Посмотри на меня повнимательнее, папа… Скажи, мне пойдет эта роль?
— Да, — прошептал Гольдер. Он сейчас так гордился своей девочкой, что у него снова разболелось сердце. — Да… Тебе бы очень пошел титул, детка…
— Ты отдал бы за это много денег, папа?
— А разве титул дорого стоит? — Гольдер хищно улыбнулся уголками губ. — Думаю, ты ошибаешься… Князья сейчас попрошайничают на улицах…
— Конечно, но этого я люблю… — Страсть Джойс была так глубока, так сильна, что ее лицо побледнело до самых губ.
— Ты знаешь, что у него нет ни гроша?..
— Знаю. Зато я богата.
— Мы еще поговорим об этом.
— Боже! — воскликнула Джойс. — Мне от жизни нужно все и сразу — иначе лучше умереть! Все! Все! — повторила она, повелительно сверкая глазами. — Не знаю, как устраиваются другие! Дафна из-за денег спит с этим стариком, Берингом… Мне нужны любовь, молодость, все на свете!..
Гольдер вздохнул:
— Деньги…
Она остановила его, весело махнув рукой.
— Деньги… Конечно, и деньги тоже, вернее, красивые платья и драгоценности!.. Бедный мой папочка!.. Я до безумия люблю все это! И так хочу быть счастлива, если бы ты только знал, как сильно я этого хочу! До смерти хочу, клянусь тебе! У меня всегда было все, что я хотела!..
Гольдер опустил голову, попытался улыбнуться и пробормотал:
— Бедненькая моя, ты обезумела… Тебе было двенадцать, когда ты впервые влюбилась…
— Да, но на этот раз… — Девушка бросила на отца тяжелый упрямый взгляд: — Я его люблю… Подари мне его, папа…
— Как машину?
Он невесело улыбнулся:
— Нам пора. Надевай пальто, идем…
В машине их ждали Ойос и обвешанная драгоценностями, как языческий божок, Глория.
В полночь Глория порывисто наклонилась к сидевшему напротив мужу.
— Ты побледнел, как смерть, Давид, что случилось? — раздраженно спросил она. — Устал? Предупреждаю, мы едем в Сибур… Тебе лучше вернуться.
Услышавшая их разговор Джойс воскликнула:
— Прекрасная мысль, папочка… Я тебя отвезу, а потом присоединюсь к остальным, да, мамуля? Я возьму твою машину, Дафна, — сообщила она, повернувшись к малышке Мэннеринг.
— Постарайся не разбиться, — бросила та в ответ хриплым от опиума и алкоголя голосом.
Гольдер подал знак метрдотелю.
— Счет!
Он произнес это совершенно машинально и тут же вспомнил, что, по словам Глории, они были приглашены в Мирамар. Сидевшие за столом мужчины поспешно отвернулись, и только Ойос смотрел на Гольдера, иронично улыбаясь и не говоря ни слова. Он пожал плечами и заплатил.
— Идем, Джойс…
Ночь дышала покоем и красотой. Они сели в маленькую открытую машину Дафны, и Джойс послала ее «в галоп». Гольдеру казалось, что по обе стороны дороги тополя улетают в бездонный колодец.
— Джойс… сумасшедшая девчонка… однажды ночью ты обязательно разобьешься… — крикнул побледневший Гольдер.
На ее лице отразилось сожаление, но скорость она сбросила.
Когда машины остановилась у ворот виллы, Джойс кинула на отца затуманенный взгляд, и он заметил, что от возбуждения у нее расширились зрачки.
— Испугался?
— Ты убьешься, — повторил он.
— Что с того? Это была бы красивая смерть… — Она пожала плечами, лизнула свежую царапину у себя на руке и прошептала: — Дивная теплая ночь… я в бальном платье лечу по дороге, а потом… раз — и все кончено…
— Замолчи! — Гольдер был в ужасе.
Она засмеялась:
— Poor old Dad…[1]
И резко сменила тему:
— Ладно, выходи, мы приехали…
Гольдер поднял голову:
— О чем ты? Но это же клуб! А, теперь понимаю…
— Только скажи — и мы сейчас же уедем.
Джойс была совершенно спокойна. Просто стояла и смотрела на отца, улыбаясь как ни в чем не бывало. Она знала, что, увидев освещенные окна клуба, тени игроков за стеклами и этот маленький, выходящий на море балкон, он непременно останется.
— Хорошо… Ладно… Час — не больше.
Джойс издала дикий торжествующий вопль, не обращая внимания на стоявших на крыльце лакеев:
— Папа, папочка, как же я тебя люблю! Я чувствую, знаю — ты выиграешь!..
Он засмеялся и проворчал:
— Предупреждаю: ты не получишь ни цента, детка.
— Они вошли в зал. Некоторые из бродивших между столами девушек узнали Джойс и улыбнулись ей, как старой знакомой. Она вздохнула:
— Ах, папочка, когда же мне наконец разрешат играть самой, я так этого хочу!..
Но Гольдер уже не слушал дочь: он смотрел на игроков с картами, и руки у него дрожали. Джойс пришлось окликнуть его несколько раз, пока он не обернулся.
— Ну, в чем дело? Чего тебе? Ты мне надоела!.. — крикнул он.
— Я буду там, ладно? — спросила она, кивнув на банкетку у стены.
— Жди, где хочешь, только оставь меня в покое!..
Джойс засмеялась и закурила, потом присела на жесткую, обитую бархатом банкетку, подогнула под себя ноги и принялась рассеянно играть ниткой жемчуга. С этого места она видела только окружавшую столы толпу: безмолвные, дрожащие от возбуждения мужчины, тянущие шеи женщины… Карты и деньги как магнитом притягивали к себе это странное сообщество. Вокруг Джойс рыскали незнакомые мужчины. Время от времени, развлечения ради, она бросала на одного из них томно-влюбленный взгляд из-под ресниц, и несчастный останавливался как вкопанный, сам того не желая. Она заливалась смехом, отворачивалась и продолжала терпеливо ждать.
В какой-то момент толпа раздвинулась, пропуская к столу новых игроков, и Джойс хорошо разглядела Гольдера. Тяжелое лицо отца показалось ей осунувшимся и мгновенно постаревшим, и она ощутила смутное беспокойство.
«Какой он бледный… что с ним? Неужели проигрывает?»
Она встала, пытаясь получше разглядеть отца, но толпа уже сомкнулась вокруг играющих. Нервная гримаса исказила лицо Джойс.
«Черт, черт, черт! Что мне делать? Подойти?.. Нет, тот, у кого в игре свой интерес, может спугнуть удачу».
Она огляделась и властным жестом остановила проходившего по залу незнакомого молодого человека, которого сопровождала полуобнаженная красавица.
— Эй, вы… Посмотрите туда… Старик Гольдер… Он выигрывает?
— Нет, пока что везет другой старой обезьяне — Доновану. — Женщина назвала имя, гремевшее во всех игорных домах Старого и Нового Света.
Джойс яростно отшвырнула сигарету.
— О Боже! Он должен, должен выиграть, — горячо прошептала она. — Мне нужна машина! Я хочу новую машину! Хочу поехать с Алеком в Испанию. Только он и я. Одни в целом свете, счастливые, свободные… Я еще ни разу не проводила всю ночь в его объятиях… Дорогой мой, любимый Алек… Пусть папа выиграет! Боже, Господь милосердный, пошли ему удачу!..
Ночь заканчивалась. Джойс уронила голову на руку, прикрыв покрасневшие от табачного дыма глаза.
До нее как сквозь вату донесся чей-то смех.
— Взгляните, малышка Джойс… Заснула… До чего хороша…
Она улыбнулась, нежно погладила жемчужины на шее и погрузилась в глубокий сон.
Джойс не знала, сколько прошло времени, когда она снова открыла глаза: за окнами занимался бедно-розовый рассвет.
Она с трудом подняла отяжелевшую голову и огляделась. Народу в клубе поубавилось, но Гольдер все еще играл. Кто-то сказал:
— Он потерял около миллиона, но теперь выигрывает…
Вставало солнце. Джойс повернула лицо к свету. День был в разгаре, когда ее потрясли за плечо. Девушка проснулась, протянула руки, и отец положил ей на ладони мятые банкноты.
— О, папа! — радостно промурлыкала она. — Это не сон, ты выиграл?
Гольдер стоял неподвижно, за ночь у него отросла седая, цвета золы, щетина.
— Нет, — устало произнес он наконец. — Я проиграл больше миллиона, потом отыгрался с наваром в пятьдесят тысяч франков. Они твои. Все кончено. Идем.
Он повернулся и тяжело пошел к двери. Так и не проснувшаяся до конца Джойс последовала за отцом. Перекинутое через руку белое бархатное манто волочилось по полу, она то и дело роняла банкноты. Внезапно ей показалось, что Гольдер остановился и пошатнулся.
«Мне почудилось или он выпил?» — подумала она. В то же мгновение огромное тело отца начало как-то странно, даже страшно, опрокидываться, руки взлетели вверх, молотя пустоту, и он упал. Звук удара был глухим и нутряным, как стон, идущий от еще живых корней срубленного дерева к самой его сердцевине.
— Отойдите от окна, мадам, вы мешаете профессору, — шепнула сиделка.
Глория шагнула назад, не сводя глаз с застывшего, запрокинутого назад лица мужа на подушке. Женщина содрогнулась. «Он похож на мертвеца», — подумала она.
Ей показалось, что Давид так и не пришел в сознание: врач стоял, склонившись над огромным неподвижным телом, ощупывал его, выстукивал, но пациент не шевелился, даже не стонал.
Глория нервно вцепилась пальцами в ожерелье и отвернулась. Неужели он умрет?
— Все это его вина, — раздраженно, почти в полный голос, проговорила она. — Что за надобность была ехать играть в клуб? Теперь ты доволен, — прошептала она, обращаясь к мужу, как будто он мог ее слышать, — идиот… Боже, сколько денег уйдет на врачей… Только бы он поправился… Только бы все это не длилось вечность. Я с ума сойду… Что за ночь выдалась…
Она вспомнила, как сидела в этой комнате в ожидании профессора Гедалии, каждую секунду спрашивая себя, не умрет ли Гольдер прямо сейчас, у нее на глазах… Это было ужасно…
«Бедный Давид… Его глаза…»
Глория вспомнила потерянный ищущий взгляд мужа. Давид боялся смерти. Она пожала плечами. В конце концов, люди так просто не умирают… «Но мне это нужно меньше всего на свете!» — подумала она, украдкой оглядев себя в зеркале.
Она с бессильной яростью махнула рукой и села в кресло, держа спину прямо, как королева.
Между тем врач натянул простыню на грудь больного и распрямился. Гольдер жалобно застонал, как будто пытался что-то сказать. Глория нетерпеливо спросила:
— Итак? Что с ним, доктор? Это серьезно? Скажите правду, умоляю, не щадите меня!
Профессор откинулся на спинку стула, медленно провел ладонью по черной бороде и улыбнулся.
— Вы чрезвычайно взволнованы, дорогая мадам, — начал он музыкально-журчащим голосом, — а между тем дело выеденного яйца не стоит… Понимаю, обморок нас слегка напугал, и это неудивительно… Не беспокойтесь: если мсье отдохнет дней восемь-десять… все будет в порядке… он просто устал, переутомился… Увы! Все мы стареем, нам и нашим сосудам уже не двадцать. Такими, как в молодости, мы уже не будем…
— Вот видишь! Я была права! — не выдержала Глория. — Ты мнителен, как все мужчины, стоит тебе чихнуть — и ты сразу начинаешь думать о смерти! Нет, вы только посмотрите на него!.. Да скажи же хоть что-нибудь!..
— Нет-нет, — вмешался Гедалия, — мсье не стоит разговаривать! Отдых, отдых и еще раз отдых — вот что ему сейчас действительно необходимо! Мы сделаем мсье небольшой укольчик — это успокоит невралгическую боль — и оставим его отдыхать…
— Скажи, что ты чувствуешь? Тебе лучше? — с нетерпением в голосе спросила Глория. — Отвечай, Давид!..
Он слабо шевельнул пальцами, его губы приоткрылись, и Глория скорее угадала, чем услышала: «Мне больно…»
— Идемте, мадам, оставим его, — снова предложил Гедалия. — Он не может говорить, но хорошо нас слышит, так, мсье? — добавил он бодрым тоном, незаметно обменявшись взглядом с сиделкой.
Врач вышел на соседнюю галерею. Глория последовала за ним.
— Все это не опасно, не так ли? — спросила она. — Он такой впечатлительный… и слишком нервный… Если бы вы знали, какую ужасную ночь я провела по его вине!..
Доктор медленно и важно поднял маленькую пухлую руку и произнес совсем другим тоном:
— Хочу немедленно внести ясность, мадам! Мой первейший и не-у-кос-ни-тель-ный принцип — не позволять пациентам догадаться, сколь серьезна болезнь… если им грозит реальная опасность… Но близким — увы! — я обязан говорить правду, и мой второй принцип — никогда на скрывать правду от родственников… Никогда! — с силой повторил он.
— Говорите яснее, доктор! Он умрет?
Врач окинул ее удивленно-насмешливым взглядом. «С тобой, как я погляжу, можно говорить напрямик». Он сел, скрестил ноги, слегка откинул голову и ответил беспечным тоном:
— Не сразу, дорогая мадам…
— Что с ним?
— Angor pectoris. — Он с очевидным удовольствием произнес латинское название грудной жабы.
Глория промолчала, и он продолжил:
— Он может прожить еще очень долго — пять, десять, пятнадцать лет, если будет соблюдать соответствующий режим и получать хороший уход. Он должен — само собой разумеется! — отойти от дел. Ему нельзя волноваться и переутомляться. Спокойная, мирная, размеренная жизнь. Полноценный отдых. Отныне и навсегда… Только при таких условиях, мадам, я возьму на себя ответственность за его жизнь, ибо болезнь коварна и, к несчастью, способна преподносить пренеприятнейшие сюрпризы… Мы не боги… — Он мило улыбнулся. — Вы сами понимаете, дорогая мадам, что сейчас с ним об этом говорить ни в коем случае нельзя, он слишком страдает… Однако дней через восемь-десять — будем на это надеяться! — кризис благополучно разрешится… Вот тогда и предъявим ультиматум.
— Но… но это невозможно! — страдальчески воскликнула Глория. — Отойти от дел… Невозможно… Он сразу умрет, — нервно добавила она, видя, что Гедалия не реагирует.
— Успокойтесь, мадам, — улыбнулся врач. — В моей практике я не единожды сталкивался с подобными случаями… Почти все мои пациенты из числа сильных мира сего, если можно так сказать… В свое время я лечил одного очень известного финансиста… Между нами — мои собратья его приговорили… единогласно… Но речь не о том. Он страдал той же болезнью, что ваш муж… Я дал ему те же рекомендации… Родные опасались, что это приведет к самоубийству… Так вот, великий человек все еще жив. А ведь прошло пятнадцать лет! Он сделался страстным коллекционером чеканного серебра эпохи Возрождения. В его коллекции много совершенно изумительных вещей, в том числе кувшин для воды из позолоченного серебра, предположительно работы Челлини, настоящий шедевр… Осмелюсь утверждать, что от созерцания прекрасных и редких вещей он испытывает радость, какой не знал никогда прежде. Можете быть уверены: ваш муж в конце концов тоже отыщет для себя… достойное хобби… как только поправится… Начнет собирать эмали или геммы, будет выезжать в свет. Мужчина — большой ребенок, так что все возможно…
«Какой он идиот», — подумала Глория. Она представила себе Давида, перебирающего редкие книги, или собирающего медали, или волочащегося за женщинами, и ею овладело злое веселье. «Боже, до чего глуп этот человек! А на что мы станем жить? Есть? Одеваться? Он, видно, думает, что деньги растут, как трава!»
Она резко поднялась, наклонила голову:
— Благодарю вас, господин профессор, я подумаю…
— Я буду следить за состоянием моего пациента, — улыбнулся Гедалия. — Полагаю, будет лучше, если через какое-то время я сам ему все объясню. Тут требуются такт и особое умение… Мы, практикующие врачи, привыкли — увы! — лечить не только тело, но и душу.
Он поцеловал ей руку и исчез.
Глория осталась одна и принялась бесшумно мерить шагами пустую галерею. Она прекрасно знала… Всегда знала… Он не отложил для нее ни единого су… Зарабатывал на одном деле и тут же вкладывал средства в другое… И что теперь?
— Миллиарды на бумаге — и ничего в руках! — в бешенстве прошипела она сквозь зубы.
Он говорил: «О чем ты волнуешься? Я пока жив…» Глупец! Разве в шестьдесят восемь лет ему не следовало каждый день думать о смерти? Разве не первейшая обязанность мужа — обеспечить жене достойное содержание, оставить приличное наследство? У них нет никаких накоплений. А когда Давид отойдет от дел, и вовсе ничего не останется. Дела… Без них поток живых денег мгновенно иссякнет. «Останется миллион, — думала она, — от силы два, если хорошенько поскрести…» Глория в бессильной ярости передернула плечами. При их образе жизни миллиона хватит на полгода. Шесть месяцев… и этот человек в придачу, больной, умирающий, тяжкая обуза…
— Нужно, чтобы он прожил еще лет пятнадцать, не меньше! — с ненавистью в голосе выкрикнула она. — Пусть платит за все, что сделал мне в жизни… Нет, не позволю…
Она ненавидела мужа — этого грубого, уродливого старика, любившего только деньги, грязные деньги, которые он даже не умел сохранить! Ее он никогда не любил… Драгоценности дарил — что да, то да, но из тщеславия, чтобы пустить пыль в глаза окружающим, а когда Джойс подросла, цацки стали доставаться в основном ей… Джойс… Вот ее он любил… Еще бы… Она была красивой, молодой, блестящей. Проклятый гордец! В его сердце живут только гордость и тщеславие! Ей, законной жене, он устраивал дикие сцены за каждый новый бриллиант, за паршивое колечко. «Оставь меня в покое! У меня нет денег! Хочешь, чтобы я сдох?» А другие? Как устраиваются они? Все работают — все как один! Не выставляют себя ни самыми умными, ни самыми сильными, но после их смерти жены ни в чем не нуждаются!.. «Некоторым женщинам везет…» Только не ей… Правда в том, что Давиду никогда не было до нее дела… Он никогда ее не любил… Иначе и часа не прожил бы спокойно, зная, что у нее совсем нет средств… кроме тех жалких денег, которые она отложила сама, ценой немыслимых усилий и терпения… Но это мои деньги, мои, пусть не думает, что я потрачу их на него!..
— Благодарю, с меня хватит одного сутенера, — пробормотала она, подумав об Ойосе. — Ни за что, пусть устраивается, как хочет…
В конце концов, зачем, во имя чего она должна говорить ему правду? Глория прекрасно знала, что с его еврейским священным ужасом перед смертью Гольдер немедленно все бросит и будет думать только о своем драгоценном здоровье… Эгоист, трус… «Разве это моя вина, что он за столько лет не заработал достаточно денег, чтобы умереть со спокойной душой? Сегодня, когда дела пришли в полное запустение, сказать ему правду было бы безумием!.. Потом… Позже… Теперь я в курсе и сама за всем прослежу… То дело, которое он хочет запустить… Что он сказал: „Кое-что интересное…“ Как только все окажется на мази, будет даже полезно сказать Давиду правду, чтобы он не кинулся в новую авантюру… Вот именно, тогда — и ни днем раньше…»
Поборов последние сомнения, Глория подошла к стоявшему в углу маленькому столику.
Господин профессор!
Мучимая тревогой за состояние мужа, я после долгих раздумий решилась перевезти моего дорогого больного в Париж. Примите мою глубочайшую благодарность вместе с…
Она прервалась, бросила ручку, стремительно пересекла галерею и вошла в спальню Гольдера. Сиделки не было. Он как будто спал, только руки слегка подрагивали в такт тяжелому дыханию. Глория бросила на мужа рассеянный взгляд, огляделась и обнаружила то, что искала: забытую на стуле мужскую одежду. Она взяла пиджак, пошарила во внутреннем кармане, вынула бумажник, достала сложенную вчетверо тысячефранковую банкноту и спрятала ее в ладони.
Появилась сиделка.
— Он успокоился… — Она кивнула на больного.
Глория не без труда наклонилась и прикоснулась накрашенными губами к щеке мужа. Гольдер издал глухой стон, слабо пошевелил руками, как будто хотел отодвинуть касавшиеся его груди холодные жемчужины. Глория выпрямилась и вздохнула.
— Будет лучше, если я его оставлю. Он меня не узнаёт.
В тот же вечер Гедалия вернулся. Причину визита он объяснил следующим образом:
— Я не мог расстаться со своим пациентом, не сняв с себя ответственности за его здоровье, а возможно, и за жизнь. Я абсолютно уверен, мадам, что сейчас вашего мужа никуда перевозить нельзя. Мне показалось, что утром я недостаточно ясно высказался на сей счет.
— Напротив, — понизив голос, ответила Глория. — Вы серьезно меня встревожили, возможно, даже чересчур серьезно?..
Она замолчала, и несколько мгновений они смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Казалось, что Гедалия колеблется.
— Желаете ли вы, чтобы я еще раз осмотрел больного? Я ужинаю на вилле «Де Блю», у миссис Маккей… У меня есть полчаса. Уверяю, я буду счастлив, если смогу смягчить поставленный диагноз.
— Благодарю вас, — сухо произнесла Глория.
Она провела его в комнату мужа, осталась в гостиной, решив подслушивать под закрытой дверью. Врач и сиделка говорили тихими голосами, и Глория с недовольным видом отошла к открытому окну.
Четверть часа спустя врач вышел, потирая маленькие белые ручки.
— Итак?
— Ну что же, дорогая мадам, улучшения в состоянии больного весьма значительны, и я начинаю склоняться к мысли, что кризис был спровоцирован причинами исключительно неврологического свойства… А это значит, что сердце не затронуто. Мне трудно высказать окончательное суждение, учитывая степень истощения сил моего пациента, но я уже сегодня могу утверждать, что будущее видится мне в куда более оптимистичном свете. Полагаю, мсье Гольдер еще много лет будет способен к активной деятельности…
— Вы уверены?
— Да.
Врач выдержал паузу.
— И все же я настаиваю: больной нетранспортабелен. Вы поступите, как сочтете нужным, я же чувствую огромное облегчение, потому что снял с себя ответственность.
— О, господин профессор, я даже не рассматриваю подобную возможность…
Она с улыбкой протянула ему руку:
— Благодарю вас от всего сердца… Надеюсь, вы забудете случившееся между нами досадное недоразумение и продолжите консультировать моего бедного мужа?
Гедалия изобразил колебание, но в конце концов пообещал.
Каждый день его красно-белый автомобиль останавливался перед домом Гольдеров. Так продолжалось около двух недель. Потом Гедалия неожиданно исчез. Чуть позже Гольдер выписал чек на двадцать тысяч франков на имя профессора в качестве гонорара за услуги, и это стало его первым осознанным действием.
В тот день больного впервые усадили на кровати в подушках.
Глория поддерживала мужа за плечи левой рукой, слегка наклоняя его вперед, в правой держала у него перед глазами открытую чековую книжку и незаметно изучала его жестким взглядом. Как изменился этот человек… Нос раньше был совсем другой формы, а теперь выглядит огромным и крючковатым, как у старого еврейского ростовщика… И тело тоже изменилось, стало дряблым, как студень, и пахнет от него лихорадкой и потом… Глория подобрала ручку, выпавшую из ослабевших пальцев на кровать и забрызгавшую чернилами простыню.
— Ну что, Давид, ты лучше себя чувствуешь?
Гольдер не ответил. Уже две недели он странным хриплым голосом, который понимала только сиделка, произносил всего две фразы: «Я задыхаюсь» и «Мне плохо»… Гольдер лежал с закрытыми глазами, вытянув руки вдоль тела, неподвижный и бессловесный, как покойник. Когда Гедалия удалялся, сиделка наклонялась над своим пациентом, оправляла одеяло и сообщала шепотом: «Он остался вами доволен…» Дрожащие веки больного слегка приподнимались, и женщина ловила на себе пристальный, жесткий взгляд. Ей казалось, что Гольдер с мольбой и отчаянием цепляется за ее губы, обещающие выздоровление… «Он все понимает…» — думала она. Но позже, снова обретя способность говорить и отдавать приказы, он так и не спросил, ни как называется его болезнь, ни сколько она продлится, ни когда он сможет вставать, а потом и уехать… Казалось, больной довольствуется туманными обещаниями Глории: «Скоро тебе станет лучше… Все дело в переутомлении… Ты мог бы бросить курить… Табак вреден, Давид. Как и игра… Тебе уже не двадцать…»
Когда Глория уходила, Гольдер требовал свои карты. Он ставил на колени поднос и часами раскладывал пасьянсы. Болезнь ослабила его зрение, и теперь он почти не снимал очки с толстыми стеклами в серебряной оправе. Они были ужасно тяжелыми, то и дело падали на кровать, и Гольдер искал их, путаясь дрожащими пальцами в простынях. Если пасьянс сходился, он тасовал колоду и начинал раскладывать следующий.
Этим вечером сиделка оставила окно и ставни приоткрытыми из-за жары. Перед наступлением ночи она решила набросить больному на плечи шаль, но он нетерпеливо отмахнулся.
— Ну же, мсье Гольдер, не нужно сердиться, с моря подул ветер… Вы ведь не хотите снова заболеть…
— Боже, — слабым задыхающимся голосом проворчал Гольдер, спотыкаясь на словах, — и когда только меня оставят в покое?.. Когда позволят наконец встать?..
— Господин профессор сказал — в конце недели, если будет хорошая погода.
Гольдер нахмурился:
— Профессор… Почему он не приходит?..
— Кажется, его вызвали в Мадрид, на консультацию.
— Вы… хорошо его знаете?..
Больной жадно заглядывал сиделке в глаза, надеясь, что она развеет его страхи.
— О да, мсье Гольдер, конечно…
— Он… действительно хороший врач?..
— Прекрасный.
Гольдер откинулся на подушки, опустил веки и прошептал:
— Я долго болел…
— Теперь все прошло…
— Прошло…
Он прикоснулся к груди, поднял голову и пристально взглянул на сиделку.
— Почему мне так больно вот здесь? — У него внезапно задрожали губы.
— Здесь… О…
Она слегка коснулась его руки, положила ее на простыню.
— Вы же помните, что сказал профессор? Это невралгия, ничего страшного…
— Правда?
Он вздохнул, распрямился и вернулся к картам.
— Но… это не… сердце… скажите, не сердце?.. — тихой скороговоркой с глубоким волнением в голосе спросил Гольдер, не глядя на сиделку.
— Да нет же, помилуйте, Господь с вами…
Гедалия настоятельно рекомендовал не говорить больному правды… Рано или поздно сделать это придется, но не ей… Бедняга, как он боится смерти… Она кивнула на разложенный пасьянс:
— Смотрите, здесь вы ошиблись… Нужен не король, а туз треф… Переверните девятку…
— Какой сегодня день? — не слушая, спросил Гольдер.
— Вторник.
— Уже? — вполголоса произнес он. — Я собирался быть в Лондоне…
— Теперь вам придется меньше путешествовать, мсье Гольдер…
Лицо больного залила смертельная бледность.
— Почему? Почему, скажите? — прерывающимся голосом прошептал он. — Боже, что вы такое говорите? Это просто безумие… Мне что, запретили путешествовать… ездить?..
— О нет, конечно, нет! — встрепенулась сиделка. — С чего вы взяли? Ничего подобного я не говорила… Просто некоторое время потребуется быть осторожнее… Только и всего…
Она наклонилась и промокнула взмокшее лицо Гольдера.
«Она лжет. Я слышу по голосу… Что со мной? Боже, что со мной такое? Почему они скрывают от меня правду? Я им не баба, черт побери…»
Он оттолкнул сиделку ослабевшей рукой и отвернулся.
— Закройте окно… Мне холодно…
— Хотите поспать? — спросила она, бесшумно проходя через комнату.
— Да. Оставьте меня одного.
Сразу после одиннадцати заснувшая сиделка услышала доносившийся из соседней комнаты голос Гольдера. Она вбежала и нашла его сидящим на кровати. Лицо больного пылало, он нервно размахивал руками.
— Писать… Я хочу написать…
«Он бредит», — подумала женщина и попробовала уложить больного, уговаривая его, как ребенка.
— Нет-нет, только не в столь поздний час… Завтра, мсье Гольдер, вы напишете завтра… А сейчас нужно поспать…
Гольдер выругался и повторил приказание, стараясь говорить спокойно и четко, как до болезни.
В конце концов женщина сдалась, принесла ему ручку и бумагу, но он сумел написать всего несколько букв: рука болела и плохо его слушалась. Он застонал и попросил тихим голосом:
— Пишите… вы…
— Кому?
— Профессору Веберу. Адрес найдете в Парижском ежегоднике, он внизу. Текст такой: Просьба приехать немедленно. Срочно. Мой адрес. Мое имя. Вы все поняли?
— Да, мсье Гольдер.
Больной как будто успокоился, попросил воды и откинулся на подушки.
— Откройте ставни, окно, я задыхаюсь… — велел он.
— Хотите, чтобы я осталась с вами?
— Нет. Не утруждайтесь. Я позову, если понадобитесь… Телеграмму… пошлите завтра, в семь утра, как только откроется почта.
— Да, конечно. Не волнуйтесь. Спите спокойно.
Гольдер с невероятным трудом повернулся на бок, дышал он глубоко и неровно, из груди рвались хрипы и свист. Старик лежал неподвижно, устремив печальный взгляд в окно. Ветер с моря надувал белые шторы, как паруса. Гольдер долго, сам того не замечая, вслушивался в шум волн… Одна, две, три… Глухой удар в скалу под маяком, затем легкий музыкальный плеск воды, утекающей между камней… Тишина… Дом казался пустым.
В который уже раз он подумал: «Что это? Что со мной? Боже, да что со мной такое? Сердце? Неужели сердце? Они лгут. Я точно знаю. Нужно уметь смотреть правде в глаза…»
Гольдер встряхнулся, нервно потер руки. Он дрожал. Ему недоставало мужества произнести — ни про себя, ни вслух — слово «смерть»… Он с ужасом вглядывался в заполнившее все окно непроницаемое небо. «Я не могу. Нет, нет, не сейчас… Я должен еще поработать… Я не могу. Адонай… — с отчаянием прошептал он забытое имя Бога. — Ты ведаешь, что я не могу… Но почему, почему они не говорят мне правды?..»
Как странно. Во время болезни он верил каждому их слову… Этот Гедалия… И Глория… Но теперь ему лучше… Много лучше. Ему разрешают вставать и выходить… Но Гедалия не внушает ему доверия… Гольдер с трудом мог вспомнить его лицо… У него странное имя — как у шарлатана… Еще бы, ведь его нашла Глория. Почему она сама не додумалась вызвать из Парижа Вебера, лучшего врача Франции? Когда у нее случился приступ холецистита, она немедленно к нему обратилась. Естественно… А для него… Гольдера… любой сгодится, так, дорогая?.. Он вспомнил лицо Вебера, его проницательные усталые глаза, которыми он словно мог читать в душах. «Я скажу ему, — пробормотал он, — что должен знать, из-за работы… Он поймет».
Впрочем… Зачем ему знать? Зачем знать заранее? Все произойдет мгновенно, как тот обморок в клубе… Только навсегда, Боже, навечно…
«Нет, нет! Неизлечимых болезней не существует!.. Нужно успокоиться… Я как дурак все твержу и твержу „сердце“… Но даже если так… С должным уходом, соблюдая режим, что там еще советуют врачи?.. Может быть, удастся?.. Конечно… Но дела… Да, с делами главная беда… Хотя дела — это еще не вся жизнь… Сейчас на повестке дня Тейск… с Тейском нужно разобраться первым делом… Это займет полгода, год, — думал он с непробиваемым оптимизмом делового человека: — Да, не больше года. А потом все будет кончено… И я смогу жить спокойно и отдохну. Я стар… Так или иначе, однажды все равно придется остановиться… Не хочу работать до самой смерти… Хочу еще пожить… Брошу курить… и пить… не буду играть… Если это сердце, следует сохранять спокойствие, сильные эмоции вредны сердечникам… Вот только… — Он пожал плечами, хмыкнул себе под нос: — Дела… и никаких эмоций. Да я раз сто успею сдохнуть, прежде чем разрешится дело с Тейском».
Гольдер снова повернулся и лег на спину, внезапно почувствовав себя чудовищно слабым и смертельно уставшим. На часах было около четырех. Он захотел пить и попытался дотянуться до приготовленного на ночь стакана лимонада, но рука плохо слушалась, и тяжелое дно стукнуло о столешницу.
Сиделка проснулась и заглянула в приоткрытую дверь.
— Вы поспали?
— Да, — не задумываясь, ответил он.
Гольдер с жадностью выпил все до капли, протянул ей стакан и внезапно замер, сделав ей знак не шуметь.
— Вы слышали?.. В саду… Что это?.. Посмотрите…
Сиделка высунулась в окно.
— Кажется, возвращается мадемуазель Джойс.
— Позовите ее.
Сиделка вздохнула и вышла на галерею. Высокие каблучки Джойс цокали по плитам. Гольдер услышал, как она спрашивает:
— Что случилось? Ему стало хуже?
Она вбежала в комнату и первым делом включила свет.
— Как ты можешь лежать тут впотьмах?..
— Где ты была? — тихо спросил Гольдер. — Я тебя два дня не видел…
— О, даже не знаю… У меня были дела…
— Откуда ты явилась?
— Из Сан-Себастьяна. Мария-Пиа давала шикарный бал. Как тебе мое платье? Нравится?
Она распахнула длинное манто и явила себя его взгляду: полуобнаженная, в розовом тюлевом платье с глубоким, доходящим почти до сосков декольте, ниткой жемчуга вокруг шеи, со встрепанными ветром золотистыми волосами.
— Папа… Как странно ты смотришь… что с тобой? Почему ты молчишь? Ты злишься? — Она легко впрыгнула на кровать и примостилась на коленях у его ног. — Я что-то тебе расскажу, папочка… Сегодня вечером я танцевала с принцем Уэльским… Я слышала, как он сказал Марии-Пие: «It’s the loveliest girl I’ve ever seen…»[2] Он спросил у нее мое имя… Ты не рад? — Джойс весело рассмеялась, и на ее нарумяненных щеках образовались две прелестные ямочки. Она так низко склонилась к больному, что сиделка знаком попросила ее отодвинуться, дать ему больше воздуха… Но сам Гольдер, задыхавшийся даже под весом простыни, молча позволял дочери касаться своей груди лбом и обнаженными руками.
— Ты доволен, мой старенький папочка, я в этом не сомневалась! — воскликнула Джойс.
Уголки запекшихся губ разошлись в болезненной, больше похожей на гримасу, улыбке…
— Видишь, ты злился, потому что я бросила тебя и отправилась танцевать, но именно я впервые тебя рассмешила… Тебе, наверное, не сказали… Я купила машину… Знал бы ты, какая она красивая… И быстрая, как ветер… Ты такой милый, папочка…
Она неожиданно замолчала, зевнула во весь рот и взбила кончиками пальцев золотые волосы.
— Пойду лягу… Ужасно хочу спать… Вчера я тоже вернулась в шесть… Сегодня ночью я танцевала все танцы, сил совсем не осталось…
Она прикрыла глаза и начала тихонько напевать, мечтательно играя браслетами:
— Маркита — Маркита — твои глаза — против воли — блестят желанием — когда ты танцуешь… Доброй ночи, папочка, спи спокойно, и пусть тебе приснятся сладкие сны…
Она наклонилась и слегка коснулась губами его щеки.
— Ступай, — буркнул он. — Иди спать, Джойс…
Она исчезла. Гольдер долго вслушивался в звук шагов дочери. Лицо его казалось умиротворенным, смягчившимся… Эта малышка… в розовом платье… воплощенная радость… сама жизнь… Он чувствовал себя успокоившимся, даже окрепшим… «Смерть, — подумал он, — я слишком разнюнился… Все это ерунда… Нужно работать, работать, не жалея сил… Тюбингену семьдесят шесть, а он… Только работа сохраняет мужчинам жизнь…»
Сиделка погасила свет и на маленькой спиртовке приготовила больному отвар. Гольдер неожиданно повернулся к ней.
— Та телеграмма… забудьте… Порвите ее, — шепнул он.
— Конечно, мсье.
Как только сиделка вышла, Гольдер уснул мирным сном.
Когда Гольдер поправился, сентябрь был на исходе, но погода стояла по-летнему теплая и безветренная, воздух сиял золотисто-медовым светом.
В тот день после обеда Гольдер не вернулся к себе, как поступал все последнее время, а вышел на террасу и велел слуге принести карты. Глории дома не было, но вскоре появился Ойос.
Гольдер молча взглянул на него поверх очков. Ойос опустил спинку шезлонга, улегся, закинув назад голову и с видимым удовольствием касаясь кончиками пальцев холодных мраморных плит пола.
— Слава Богу, стало прохладнее, — пробормотал он. — Ненавижу жару…
— Вы, случаем, не знаете, где обедала эта девчонка?
— Джойс? Полагаю, у Мэннерингов… Почему вы спрашиваете?
— Просто так. Вечно ее где-то носит.
— Все дело в возрасте… Не понимаю, зачем вы купили ей новую машину? Она как с цепи сорвалась…
Ойос замолчал, не договорив, приподнялся на локте и бросил взгляд в сторону сада.
— Вот и она, ваша любимая Джойс! — Он подошел к балюстраде и крикнул: — Постой-ка, Джойс! Решила уехать прямо сейчас? Совсем обезумела?
— В чем дело? — рыкнул Гольдер.
Ойос от души веселился.
— Какая же она забавная… Тащит с собой весь зверинец… Я о Джиле… А кукол ты взять не хочешь? Нет? И маленького принца оставляешь? С чего бы это, красотка? Взгляните, Гольдер, до чего уморительна эта крошка.
— Так папа с вами? Я повсюду его ищу! — воскликнула Джойс.
Девушка бегом поднялась на террасу. Она была в дорожном манто, маленькой, надвинутой на глаза шляпке и с песиком под мышкой.
— Куда ты собралась? — Гольдер резко вскочил.
— Угадай!
— Откуда мне знать, что еще ты там выдумала? — раздраженно закричал Гольдер. — Отвечай, когда я спрашиваю!
Джойс села, положив ногу на ногу, с вызовом взглянула на отца и весело рассмеялась.
— Я еду в Мадрид.
— Что-что?
— Так вы не знали? — вмешался в разговор Ойос. — Малышка действительно решила ехать в Мадрид на машине. Одна… Так, Джойс? Одна? — с улыбкой прошептал он. — Она гоняет, как сумасшедшая, и наверняка разобьется, но такова ее прихоть… Неужели вы не знали?
Гольдер в бешенстве топнул ногой.
— Ты сошла с ума, Джойс! Что за идиотская затея?
— Я давно говорила, что поеду в Мадрид, как только получу новую машину… Что тут такого?
— Я тебе запрещаю, поняла? — медленно отчеканил Гольдер.
— Поняла. И что с того?
Он подскочил к ней, занеся руку для удара. Джойс слегка побледнела, но смеяться не перестала.
— Хочешь дать мне пощечину, папочка? Не стесняйся. Мне плевать. Но тебе это дорого обойдется.
Гольдер медленно опустил руку.
— Убирайся! — процедил он сквозь зубы. — Езжай, куда хочешь.
Он сел и снова взялся за пасьянс.
— Ну же, папочка, не злись… — нежным голоском прожурчала Джойс. — Между прочим, я могла уехать, никому ничего не сказав… Да и какая тебе разница?
— Ты свернешь себе шею, детка, свою чудную гладкую шейку, — пообещал Ойос, поглаживая руку девушки. — Вот увидишь…
— Это мое дело. Давай мириться, папочка, ну давай…
Она прижалась к отцу, обняла его за шею.
— Папуля…
— Не тебе предлагать мне мириться… Оставь меня… как ты разговариваешь с отцом… — Гольдер оттолкнул Джойс.
— Вам не кажется, что эту прекрасную юную леди поздновато воспитывать? — хмыкнул Ойос.
Гольдер стукнул кулаком по картам.
— Оставьте меня в покое! — прорычал он. — А ты убирайся! Умолять тебя я не стану.
— Ты всегда все портишь! Не хочешь, чтобы я радовалась жизни! Была счастлива! — закричала Джойс, и по ее лицу потекли нервные злые слезы. — Отстань от меня! Думаешь, тут очень весело с тех пор, как ты заболел? Я больше не могу! Ходи бесшумно, говори тихо, не смейся, а вокруг только старые злобные и унылые рожи!.. Я хочу, хочу уехать…
— Езжай, сделай милость. Никто тебя не держит. Кто-нибудь составит тебе компанию?
— Нет.
— Не рассчитывай, что я поверю. — Гольдер понизил голос. — Собираешься мотаться по дорогам с этим жалким сутенером, так, маленькая шлюха? Думаешь, я слепой? Я все вижу, вот только сделать ничего не могу. Не могу… — повторил он дрожащим голосом. — Но не надейся провести меня. Поняла? Не родился еще тот человек, который сумеет обмануть старого Гольдера!
Ойос тихонько рассмеялся, прикрыв рот ладонями.
— Как вы скучны… Все это бесполезно, мой бедный друг… Вы не знаете женщин!.. Уступите… Поцелуй меня, красавица Джойс…
Она его не слушала, ласкаясь щекой о плечо Гольдера.
— Папа, дорогой мой папочка…
Гольдер оттолкнул дочь:
— Прекрати… Ты меня задушишь. Уезжай, иначе будет слишком поздно…
— Ты меня не поцелуешь?
Он нехотя прикоснулся губами к ее щеке:
— Конечно… Поезжай…
Джойс взглянула на отца. Он раскладывал пасьянс, но пальцы плохо его слушались, соскальзывая с гладкой поверхности стола.
— Папа… Ты ведь знаешь, что у меня кончились деньги, правда?
Гольдер не ответил, и Джойс повторила:
— Ну же, папа, дай мне денег, прошу тебя!
— Каких денег? — спросил он таким сухим и спокойным голосом, какого Джойс никогда не слышала.
— Каких денег? — нетерпеливо повторила она, нервно ломая пальцы от нетерпения. — На поездку. Чем, по-твоему, я стану жить в Испании? Своим телом?
По лицу Гольдера пробежала судорога.
— И много ли тебе нужно? — спросил он, медленно пересчитывая пальцем тринадцать карт первого ряда пасьянса.
— Ну, не знаю… не мучь меня… Много, как обычно… десять, двенадцать, двадцать тысяч…
— Вот как!
Она сунула руку в карман пиджака Гольдера и попыталась вытащить бумажник.
— Не терзай меня… Дай мне денег, побыстрее, умоляю!
— Нет, — отрезал он.
— Что ты такое говоришь? — закричала Джойс. — Повтори, что ты сказал!
— Я сказал нет.
Гольдер откинул голову назад и долго с улыбкой смотрел на дочь. Когда он в последний раз вот так ясно и недвусмысленно отказывал дочери?
— Нет… — тихо повторил он, смакуя это слово во рту как экзотический фрукт, медленно соединил ладони под подбородком, провел ногтями по губам. — Удивлена? Ты хочешь уехать? Уезжай. Но ты слышала мой ответ. Ни одного су. Выкручивайся, как хочешь. О, ты меня еще плохо знаешь, дочка.
— Ненавижу тебя! — закричала Джойс.
Гольдер опустил голову и начал вполголоса пересчитывать карты — одна, две, три, четыре, — но к концу ряда сбился, голос у него задрожал: одна, две, три… Он тяжело вздохнул.
— Ты меня тоже не знаешь, — дерзко бросила Джойс. — Я сказала, что хочу уехать. И уеду. Обойдусь без твоих грязных денег!
Она свистнула собаке и исчезла. Через мгновение на дороге раздался рев мотора: машина Джойс рванула с места в карьер, как норовистая лошадь. Гольдер не шелохнулся.
Ойос беззаботно пожал плечами:
— Она не пропадет, старина…
Гольдер не ответил, и он повторил, устало глядя из-под полуприкрытых век:
— Вы ничего не понимаете в женщинах, дорогой мой… Нужно было отхлестать девочку по щекам. Возможно, новизна жеста удержала бы ее… С этими зверушками ни в чем нельзя быть уверенным…
Гольдер достал из кармана бумажник и принялся крутить его в руках. Бумажник был старый и потрепанный, как большинство его личных вещей: шелковая подкладка посеклась, один золотой уголок отвалился. В бумажнике лежала толстая пачка ассигнаций, перетянутых резинкой. Внезапно Гольдер скрипнул зубами и принялся колошматить бумажником по столу. Карты разлетелись, а он все бил и бил, и дерево отзывалось глухим стоном. Успокоившись, Гольдер спрятал портмоне, встал и прошел мимо Ойоса, намеренно грубо толкнув его.
— Вот мои пощечины… — произнес он.
Каждое утро Гольдер спускался в сад и час прогуливался по закрытой аллее. Он медленно брел в тени старых кедров и методично считал собственные шаги, останавливаясь на пятидесятом. Он прислонялся к стволу дерева и с болезненным усилием делал глубокий вдох, непроизвольно ловя приоткрытым ртом морской ветер. Отдохнув, он снова начинал считать шаги, рассеянно вороша гравий кончиком трости. На прогулку Гольдер надевал старый серый плащ и поношенную черную шляпу, а шею заматывал шерстяным шарфом. В таком наряде он удивительным образом напоминал старьевщика из какой-нибудь украинской деревушки. Иногда он машинально поднимал усталым жестом плечо, как будто тащил на спине тяжелый тюк с тряпьем или железяками.