Около трех Гольдер второй раз вышел на прогулку: погода стояла изумительная. Он сел на скамью лицом к морю, слегка ослабил шарф, расстегнул верхние пуговицы и сделал несколько осторожных вдохов. Сердце билось ровно, и только астма давала о себе знать легким жалобным свистом в груди. Скамья была залита солнцем, сад купался в прозрачном, желтом, как масло, свете. Старый Гольдер закрыл глаза со вздохом, в котором печаль смешалась с благостным наслаждением, опустил руки на колени — они у него все время мерзли — и принялся осторожно растирать пальцы. Он любил жару. В Париже и Лондоне погода наверняка отвратительная… Он ждал управляющего «Гольмара» — накануне тот сообщил о своем визите… Значит, придется ехать… Один Бог ведает, куда ему придется тащить свои старые кости… Жаль покидать Биарриц… Уж больно хороша погода.

Гольдер услышал скрип гравия — кто-то шел по дорожке, обернулся и увидел Лёве. Маленький бледный человечек с серым помятым лицом сгибался под тяжестью огромного, набитого бумагами портфеля.

Лёве долго был рядовым сотрудником «Гольмара» и, хотя уже пять лет работал управляющим, один взгляд Гольдера повергал его в трепет. Он спешил к шефу, согнув плечи и нервно улыбаясь. Гольдер в который уже раз вспомнил покойного Маркуса. Тот часто говорил: «Считаешь себя великим бизнесменом, малыш? Ты обычный спекулянт и ничего не понимаешь в людях. Ты останешься одиноким до конца своих дней, будешь жить в окружении проходимцев или кретинов».

— Зачем вы приехали? — спросил он, резко оборвав почтительные, но сбивчивые расспросы Лёве о здоровье.

Лёве умолк на полуслове, присел на краешек скамьи и со вздохом приоткрыл свой портфель.

— Увы!.. Сейчас я объясню… Соблаговолите внимательно меня выслушать… Вас это не утомит? Может быть, отложим?.. Новости, которые я принес…

— …Плохие, — раздраженно перебил его Гольдер. — Естественно. Бросьте ваши подходцы, говорите, что хотели сказать, и по возможности кратко и четко.

— Хорошо, мсье.

Огромный портфель не умещался на коленях, Лёве прижал его к груди, начал выкладывать на скамью пачки писем и бумаг. Выгрузив все, до конца, он пробормотал с ужасом в голосе:

— Я не нахожу письма… А, вот оно… Вы позволите?

Гольдер вырвал у него листок.

— Дайте сюда…

Он читал молча, но не спускавший с патрона глаз Лёве уловил, как нервно дрогнули его губы.

— Сами видите… — тихим виноватым голосом произнес он и передал Гольдеру другие бумаги.

— Все неприятности как всегда случились одновременно… Позавчера Нью-Йоркская биржа нанесла, так сказать, последний удар. Но это всего лишь ускорило события… Думаю, вы этого ожидали?

Гольдер резко поднял голову.

— Что? Ах да, конечно, — произнес он отсутствующим тоном. — Где отчет из Нью-Йорка?

Лёве снова принялся перебирать бумаги, но Гольдер раздраженно оттолкнул их кулаком.

— Черт, неужели трудно было привести все в порядок заранее?

— Я только что с поезда… и… даже не заехал в гостиницу…

— Надеюсь, что так, — буркнул Гольдер.

— Вы прочли? — Лёве нервно кашлянул. — Письмо из Британского банка? Если они не получат обеспечения, то через неделю начнут продавать ваши ценные бумаги.

— Мы еще посмотрим, что они там начнут… Мерзавцы… Это дело рук Вейля… Но на тот свет он мои деньги с собой не унесет, обещаю вам… Мой дефицит составляет четыре миллиона?

— Да. — Лёве сокрушенно покачал головой. — Все так настроены против «Гольмара». На бирже циркулируют самые пессимистические слухи с того самого дня, как несчастный мсье Маркус… Недруги даже сумели самым пагубным образом извратить характер вашей болезни, мсье Гольдер…

— Забудьте… — Гольдер пожал плечами.

Он не был удивлен. «Маркус наверняка предвидел такие последствия своего шага… Это должно было утешить его перед смертью».

— Все это не имеет значения. Я поговорю с Вейлем… Больше всего меня беспокоит Нью-Йорк… Туда придется ехать обязательно. От Тюбингена что-нибудь есть?

— Да. Когда я уезжал, пришла телеграмма.

— Так давайте ее сюда, черт бы вас побрал!

Телеграмма гласила: «Приеду текущего двадцать восьмого в Лондон».

Гольдер улыбнулся.

С помощью старика Тюбингена он легко все поправит.

— Немедленно сообщите Тюбингену, что я буду в Лондоне утром двадцать девятого.

— Конечно, мсье. О, прошу прощения… Но… Могу я узнать, насколько правдивы слухи?

— Насчет чего?

— Насчет того, что Тюбинген уполномочил вас обсудить с Советами договор о Тейской концессии, что он выкупает ваши акции и вводит вас в дело? Боже, что за возможности! Как только это станет известно, кредит вам поднесут на блюдечке…

— Какой сегодня день? — перебил его Гольдер, а получив ответ, мгновенно все рассчитал: — Сейчас четыре… Еще можно успеть на поезд… Нет, бессмысленно, сегодня суббота… Я непременно должен увидеться в Париже с Вейлем. Завтра. Значит, утром я в Париже. Уеду днем, в четыре, буду в Лондоне во вторник… В Нью-Йорк я поплыву на корабле, каюта забронирована на первое… Черт, если бы только можно было обойтись без Нью-Йорка. Нет, никуда не денешься… Между тем в Москву я должен попасть пятнадцатого, самое позднее — двадцатого… Боже, до чего все сложно… — Он медленно сжал ладони, как будто давил орехи, и продолжил: — Трудная задача… Хоть на части разорвись… Ладно, увидим, что получится…

Он замолчал. Лёве протянул ему листок с именами и цифрами.

— Что это?

— Прошу вас, взгляните. Прибавки служащим… Помните, мы говорили об этом с вами и мсье Маркусом?

Гольдер изучал список, недовольно хмуря брови.

— Так, посмотрим… Ламбер, Матиас… пойдет. Мадемуазель Вьейом? Ах да, машинистка Маркуса… маленькая шлюшка, неспособная даже простое письмо правильно напечатать! Ни в коем случае! Насчет второй, маленькой горбуньи — как там ее зовут?..

— Мадемуазель Гассион.

— Да-да, насчет нее я не возражаю… Шамбер? Ваш зять? Не хотите умерить аппетит? Довольно и того, что вы взяли этого болвана на работу!.. Является в контору дважды в неделю, когда нет других дел, работает кое-как… Ни одного су ему не прибавлю, ясно вам? Ни единого…

— Но ведь в апреле…

— В апреле у меня были деньги. А теперь их нет. И я не стану повышать жалованье всем лентяям и папенькиным сынкам, которых вы с Маркусом пригрели в компании! Дайте карандаш.

Он с ожесточением вычеркнул несколько имен.

— У Левина родился пятый ребенок…

— Мне плевать на его детей!..

— Я никогда не поверю, что у вас совсем нет сердца, мсье Гольдер.

— Не люблю благотворительности за мои деньги, Лёве. Очень приятно проявлять широту души, но расхлебывать обещания, когда в кассе не остается ни гроша, приходится мне!

Гольдер замолчал, заслышав шум приближающегося поезда.

— Но вы подумаете, ведь так? Насчет Левина… Трудно прокормить пятерых детей на две тысячи франков в месяц… Проявите жалость…

Поезд удалялся. Слабый, приглушенный расстоянием звук свистка разносился в воздухе, как призыв, как вопрос, на который никто не знает ответа.

— Жалость! — с неожиданной яростью выкрикнул Гольдер. — А почему я должен кого-то жалеть? Меня ведь никто не жалеет…

— О, мсье Гольдер…

— Да, да, не жалеет. Все хотят одного — чтобы я платил до бесконечности… Как будто Господь для того и прислал меня на грешную землю…

Он задохнулся и закончил тихо и безразлично:

— Уберите то, что я вычеркнул… Я доходчиво объяснил?.. И займитесь билетами. Мы едем завтра.


— Завтра я уезжаю, — неожиданно объявил Гольдер, поднимаясь из-за стола.

Глория вздрогнула.

— О… Надолго?.. — тихо спросила она.

— Да…

— Полагаешь, это разумно, Давид? Ты не до конца поправился.

Он рассмеялся:

— И что с того? Разве мне позволено болеть, как всем остальным?

— Снова этот страдальческий тон! — злобно процедила Глория.

Он вышел, громко хлопнув дверью. Подвески стоявшей на камине хрустальной жирандоли закачались, издав короткий серебряный звон.

— Он нервничает, — лениво прокомментировал Ойос.

— Да. Тебе нужна машина на сегодняшний вечер?

— Нет, благодарю тебя, дорогая.

Глория обернулась к слуге:

— Передайте шоферу, что он может быть свободен.

— Конечно, мадам, — почтительно ответил тот, поставил на стол серебряный поднос с ликерами и коробкой сигар, поклонился и вышел.

Глория нервно отмахнулась от летавших вокруг ламп комаров.

— Это невыносимо… Хочешь кофе?

— У тебя есть известия о Джойс?

— Нет. — Помолчав, она продолжила с неприкрытой яростью в голосе: — Во всем виноват Давид!.. Балует эту девчонку, как безумный, как дурак!.. А ведь он ее даже не любит!.. Она тешит его примитивное тщеславие парвеню!.. Было бы чем гордиться! Она ведет себя, как шлюха! Знаешь, сколько денег он отдал ей в ту ночь, когда ему стало плохо в клубе?.. Пятьдесят тысяч франков, дорогой мой. Замечательно, правда? Мне описали ту безобразную сцену. Вообрази: полусонная Джойс идет по залу с охапками денег в руках, как девка, обобравшая старика!.. А мне он вечно устраивает сцены, я всю жизнь только и слышу: дела идут плохо! Ему, видите ли, надоело на меня работать!.. Боже, как я несчастна! Что касается Джойс…

— О, она прелесть…

— Ну конечно, — перебила его Глория.

Ойос замолчал и подошел к окну глотнуть ветра.

— Какая чудесная погода… Не хочешь спуститься в сад?

— Пожалуй.

Они вышли. Ночь была безлунная, на посыпанную гравием дорожку и деревья падал с террасы холодный театральный свет.

— Дивный аромат, — повторил Ойос. — Ветер сегодня дует из Испании, он пахнет корицей, тебе не кажется?

— Нет.

Она наткнулась на скамейку.

— Давай присядем, я устала бродить впотьмах.

Ойос опустился на скамью рядом с Глорией и достал портсигар. Пламя зажигалки осветило склоненное к сигарете лицо: тяжелые веки, морщинистые, как лепестки увядших роз, чистый рисунок все еще молодого, полного жизни рта.

— Что происходит? Почему мы сегодня одни?

— Ты кого-нибудь ждешь? — рассеянно спросила она.

— Да нет… И все-таки странно… В доме всегда толчется народ — как на постоялом дворе в ярмарочный день… Кстати, я ничего не имею против… Мы состарились, дорогая, и теперь нам хочется, чтобы вокруг всегда были люди. Раньше было по-другому, но жизнь проходит…

— Раньше, — повторила она. — Ты помнишь, сколько прошло лет? Ужасно…

— Около двадцати!

— Тысяча девятьсот первый. Карнавал в Ницце в тысяча девятьсот первом, друг мой. Не двадцать — двадцать пять лет.

— Верно, — прошептал он. — Маленькая чужестранка в соломенной шляпке и простеньком платьице, потерявшаяся на улицах незнакомого города… Как быстро все изменилось…

— В те времена ты меня любил… и… Сегодня тебя интересуют только деньги, меня не обманешь… Не будь у меня средств, только бы я тебя и видела!

Он со смешком пожал плечами:

— Тихо, тихо… Не гневайтесь, дорогая, вас это старит… а я сегодня вечером настроен очень нежно. Помните тот танцзал в лазурно-серебряных тонах?

— Конечно.

Они помолчали, вспоминая улицу Ниццы в ночь карнавала, поющих и танцующих людей в масках, пальмы, луну, крики толпы на площади Массены… свою молодость… и дивную чувственную, как неаполитанская песня, ночь…

Ойос резким щелчком стряхнул пепел.

— Довольно воспоминаний, дорогая, от них веет могильным холодом!

— Ты прав… — Глорию пробрала дрожь. — Когда я вспоминаю те времена… Мне так хотелось попасть в Европу… Не знаю, как Давид сумел раздобыть деньги. Я ехала третьим классом. Помню, как смотрела с нижней палубы на нарядных, обвешанных драгоценностями танцующих женщин… Почему все в этой жизни приходит к нам так поздно? А здесь, во Франции… Я жила в маленьком семейном пансионе… в конце месяца, если деньги из Америки не приходили, съедала на ужин апельсин… Ты ведь не знал? Я хорохорилась… Да, у меня случались трудные дни… Но сегодня я бы ничего не пожалела, чтобы вернуть те дни и ночи…

— Сегодня настал черед Джойс наслаждаться жизнью… Странно, что меня это не только бесит, но и утешает… У тебя другие чувства?

— Совсем другие.

— Так я и думал, — прошептал Ойос.

Глория поняла, что он улыбается, и резко сменила тему.

— Есть одна вещь, которая очень меня беспокоит… Ты часто спрашивал, какой диагноз поставил Гедалия…

— Я хотел быть в курсе.

— Грудная жаба. Давид может умереть в любую минуту.

— Он знает?

Нет. Я… устроила все так, чтобы Гедалия промолчал. Он считал, что Давиду следует отойти от дел… Но как бы мы стали жить? Он ничего для меня не отложил — ни единого су. Но я не предполагала, что ему понадобится уехать так скоро. Сегодня вечером он был похож на живого мертвеца. И теперь я не знаю, что делать…

На лице Ойоса отразилось раздражение. Он прищелкнул пальцами:

— Почему ты так поступил?

— Да потому, что думала о тебе! — вскинулась Глория. — И мне показалось, что это единственно правильное решение. Во что превратится твоя жизнь в тот день, когда Давид перестанет делать деньги? Думаю, мне не нужно напоминать, на что я трачу?..

Ойос рассмеялся.

— Не хочу дожить до дня, когда ничего не буду стоить женщинам. Мне нравится гнусная привилегия быть старинным другом сердца.

Она нетерпеливо передернула плечами.

— Довольно! Хватит! Ты разве не видишь, как я нервничаю! Но как же мне поступить? Что, если я скажу ему правду и он все бросит? Не спорь. Ты его не знаешь. Сейчас Давид думает только о своем здоровье, он одержим страхом смерти. Видел, как он выходит по утрам в сад в старом пальто погреться на солнце? Не приведи Господь, придется смотреть на него такого еще много лет! По мне, так пусть лучше умрет сейчас! Но… Клянусь, никто не станет о нем жалеть…

Ойос наклонился, сорвал цветок, растер его в пальцах, вдохнул аромат и прошептал:

— Какой изумительно тонкий перечный запах у этих мелких белых гвоздик, окаймляющих клумбу… Вы несправедливы к мужу, дорогая. Он порядочный человек.

— Порядочный человек! — хмыкнула Глория. — Да знаешь ли ты, сколько несчастий он навлек на людей, скольких разорил, довел до самоубийства? Его компаньон Маркус — они дружили двадцать шесть лет — тоже убил себя! Ты ведь не знал, так?

— Нет, — равнодушно ответил Ойос.

— Так что же мне делать? — повторила свой вопрос Глория.

— Сделать можно только одно, мой бедный друг… Осторожно подготовить его, постараться объяснить… Думаю, он не откажется от дела, которым сейчас занимается… Фишль мне намекнул… Я мало что в этом понимаю, но, если верить Фишлю, дела твоего мужа совершенно расстроены. Он рассчитывает на сделку с Советами… какие-то нефтяные промыслы, кажется… Очевидно одно — если Давид скоропостижно умрет сейчас, вступление в права наследства окажется крайне затруднительным, вам достанутся не деньги, а долги…

— Ты прав, — пробормотала Глория, — в делах Давида царит хаос, кажется, даже он не в силах все это разгрести…

— И никто не в курсе?

— Конечно, нет! — Глория была в ярости. — Он никому не доверяет — никому в целом свете! — а мне в особенности… Его дела! Он все от меня скрывает, словно речь не о делах, а о любовницах!..

— Уверен, если твой муж узнает, что его жизнь в опасности, он сделает нужные распоряжения… В каком-то смысле, это его подстегнет…

Ойос коротко рассмеялся.

— Его последнее дело, его последний шанс… Да. Именно так тебе и следует поступить…

Они инстинктивно обернулись и посмотрели в сторону дома. В окне Гольдера на втором этаже горел свет.

— Он не спит…

— О Боже! — глухо простонала Глория. — Видеть его не могу… Я… Он никогда меня не понимал, никогда не любил… Деньги, всю жизнь одни только деньги… Он просто машина — бессердечная, бесчувственная машина… Я столько лет делила с ним постель… Он всегда был таким, как сейчас, черствым и холодным… Деньги, дела… Скупился на улыбки и ласки… Только кричал и устраивал сцены… Я не знала счастья…

Она покачала головой, и свет электрического фонаря отразился в ее бриллиантовых серьгах.

Ойос улыбнулся.

— Прекрасная ночь, — мечтательно произнес он. — Воздух благоухает цветами… У тебя слишком крепкие духи, Глория… Я тебе уже говорил… Их запах убивает аромат этих скромных осенних роз… Как тихо вокруг… Поразительно… Слышишь, как шумит море… Как тиха ночь… По дороге идут женщины… Они поют… Упоительно, правда?.. Дивные чистые голоса в ночи… Люблю это место. Мне будет искренне жаль, если дом продадут.

— Ты с ума сошел, — прошептала Глория. — Что за странная идея?

— Ну, все может статься… Если не ошибаюсь, этот дом записан не на твое имя?

Она ничего не ответила, и Ойос продолжил:

— Ты столько раз пыталась… А он вечно повторял: «Я пока что жив…»

— Нужно поговорить с ним сегодня же ночью…

— Так будет вернее…

— Немедленно…

— Так будет вернее, — повторил он.

Она медленно поднялась со скамейки.

— Вся эта история выбивает меня из колеи… Останешься здесь?

— Да, подышу воздухом.


Когда она вошла, Гольдер работал. Он сидел в кровати, обложенный мятыми подушками, в распахнутой на груди рубашке, с расстегнутыми широкими рукавами. Лампу он пристроил на подносе с недопитой чашкой чая и апельсиновыми шкурками. Свет падал прямо на склоненную седую голову.

Он резко обернулся на звук открывшейся двери, взглянул на Глорию и буркнул, еще ниже опустив голову:

— В чем дело? Что тебе нужно?

— Я должна с тобой поговорить, — сухо отрезала она.

Гольдер снял очки, долго вытирал уголком платка воспаленные глаза. Глория присела рядом с мужем на кровать и начала привычным жестом перебирать жемчуг.

— Послушай, Давид… Нам действительно необходимо кое-что обсудить… Ты завтра уезжаешь… Ты болен, устал… Если с тобой что-нибудь случится, я останусь одна в целом мире…

Он сидел неподвижно и слушал ее с угрюмым ледяным молчанием.

— Давид…

— Что тебе нужно? — наконец спросил он, глядя на нее с тем жестким и настороженно-упрямым выражением лица, которого никто, кроме нее, никогда не видел. — Уходи, я должен работать…

— То, что я хочу сказать, не менее важно для меня, чем твоя работа. Предупреждаю, так просто ты от меня не отделаешься…

Она с холодной ненавистью поджала губы:

— Почему ты решил ехать так неожиданно?

— У меня дела.

— Да уж конечно не любовница, кто бы сомневался! — гневно воскликнула она, подняв плечи. — Берегись, Давид! Не испытывай мое терпение! Куда ты едешь? Все очень плохо, я права?

— Вовсе нет, — вяло буркнул он.

— Давид!

Глория не собиралась кричать на мужа, но не справилась с нервами. Она сделала над собой усилие, чтобы успокоиться.

— Я все-таки твоя жена… И имею право интересоваться делами, которые касаются меня не меньше, чем тебя!..

— До сего дня, если я правильно помню, — медленно начал Гольдер, — ты говорила: «Мне нужны деньги, устраивайся, как хочешь». И я всегда устраивался. Так и будет, пока я жив.

— Да, да, — раздраженно, с глухой угрозой в голосе проговорила она. — Я знаю… вечно одно и то же. Твоя работа, всегда одна работа!.. А с чем останусь я, если ты умрешь? Как удобно: в день твоей смерти кредиторы набросятся на меня и оставят без единого су!

— Моя смерть, моя смерть! Я пока что жив! Поняла? Ты поняла или нет? — Гольдер дрожал всем телом. — Замолчи, слышишь, замолчи, ты!..

Ты ведешь себя как страус, вечно прячешь голову в песок! — со злой усмешкой сказала Глория. — Не хочешь ничего видеть и понимать!.. Тем хуже для тебя!.. У тебя грудная жаба, дорогой мой!.. Ты можешь умереть завтра… Или послезавтра… Почему ты так на меня смотришь?.. О, ты самый трусливый человек на свете!.. И это называется мужчина!.. Вы только посмотрите! Он сейчас упадет в обморок, бьюсь об заклад!.. Не делай такое лицо, врач сказал, ты можешь прожить еще лет двадцать. Только нужно смотреть правде в глаза!.. Все мы смертны… Но вспомни Николя Леви, Порьеса и еще многих и многих, ворочавших гигантскими состояниями… С чем остались вдовы после их смерти? Задолженность на банковском счете. Так вот — я не хочу повторить их судьбу, так и знай. Делай, что должен. Для начала — переведи этот дом на мое имя. Будь ты хорошим мужем, давно бы меня обеспечил, как полагается! Я бедна, как церковная мышь.

Она не договорила, издав испуганный вскрик. Гольдер ударом кулака отправил на пол поднос с лампой. Грохот разбившегося стекла эхом отозвался в тишине уснувшего дома.

— Животное!.. Скотина!.. Жалкий пес!.. Ты совсем не изменился!.. Давай, круши все вокруг!.. Ты остался тем же маленьким еврейчиком, который торговал старьем в Нью-Йорке!.. Помнишь? Не забыл?

— А ты сама помнишь Кишинев и лавку твоего отца — ростовщика с Еврейской улицы?.. В те времена тебя звали не Глория, не забыла? Хавка!.. Вот как тебя тогда звали… Хавка!..

Он выкрикивал это имя на идише, как оскорбление, как ругательство, потом замахнулся на нее кулаком. Она схватила мужа за плечи, рывком притянула его лицо к своей груди, приглушив крики.

— Замолчи, замолчи, замолчи!.. Скотина!.. Хам!.. Слуги в доме, слуги все слышат!.. Никогда тебе не прощу!.. Замолчи, или я тебя убью, замолчи!..

Внезапно Глория охнула от боли и отшатнулась: Гольдер свирепо укусил ее в шею между бусинами. Глаза у него налились кровью, как у взбесившейся собаки, он кричал, задыхаясь от ненависти:

— Да как ты смеешь?! Как смеешь требовать!.. Говоришь, у тебя ничего нет!.. А это? Это? Вот это?..

Он яростно дергал тяжелую нитку бус, захватив жемчуг между пальцами. Глория сопротивлялась, впиваясь ногтями в ладони Гольдера, но вырваться не могла. Он заходился криком:

— Это стоит миллион, моя дорогая… А твои изумруды? Колье? Твои браслеты? Твои кольца?.. Все, что у тебя есть, все, чем ты обвешана с головы до пят… Говоришь, я не накопил для тебя состояния? Да как ты смеешь утверждать подобное!.. Драгоценности куплены на деньги, которые ты украла у меня!.. Ты, воровка Хавка! Когда я на тебе женился, ты была жалкой и ничтожной беднячкой, не забыла? Бегала по снегу в худых туфлях и дырявых чулках, а руки у тебя были вечно красными и опухшими от холода! Я все помню!.. И корабль, на который мы сели, и палубу с эмигрантами… А теперь ты Глория Гольдер! Дама с шикарным гардеробом, драгоценностями, домами и авто, за которые заплатил я — я! — своим здоровьем, всей жизнью!.. Ты меня высосала, обобрала!.. Думаешь, я не знаю, что вы с Ойосом поделили между собой двести тысяч франков комиссионных при покупке этого дома! Плати, плати, плати… с утра до вечера… плати, всю жизнь плати… Полагаешь, я ничего не видел, ничего не понимал, не знал, что ты наживаешься, жиреешь за наш с Джойс счет?.. Копишь бриллианты, покупаешь ценные бумаги!.. Да ты уже много лет богаче меня!..

Крики раздирали ему грудь. Он поднес руки к горлу и зашелся жестоким, мучительным кашлем. На мгновение Глории показалось, что он сейчас умрет, но у него хватило сил прохрипеть ей в лицо:

— Дом!.. Ты его не получишь! Слышишь меня?.. Никогда…

Он откинулся на спинку и застыл в неподвижности, закрыв глаза, и не произнес больше ни слова. Как будто забыл о ней. Он прислушивался к собственному дыханию, пытаясь успокоить свистящий, стоящий в горле комком кашель, утишить свое старое больное сердце, пугавшее его глухим стуком…

Прошло несколько бесконечных минут. Наконец приступ стих. Гольдер повернул голову к Глории и прошептал низким, задохнувшимся усталым голосом:

— Удовольствуйся тем, что имеешь… Клянусь, от меня ты больше ничего не получишь, ничего…

Она нехотя перебила его:

— Не разговаривай. Мне тяжко тебя слушать.

— Оставь меня. — Он оттолкнул протянутую руку, не в силах вынести прикосновения ее пальцев, унизанных холодными кольцами.

— Оставь. Хочу, чтобы ты раз и навсегда поняла. Пока я жив, мы будем жить, как жили… Ты моя жена, я дал тебе все, что сумел. Но после моей смерти ты ничего не получишь. Поняла? Ничего, милая моя, если не считать того, что сама скопила… а скопила ты — за мой счет! — думаю, немало… Все достанется Джойс. Ты не унаследуешь ни су. Ни одного жалкого су. Ничего. Ничего. Ничего. Поняла? Хорошо поняла?

Он увидел, как побледнели щеки Глории под расплывшимися румянами.

— Что ты такое говоришь? — спросила она глухим голосом. — Ты сошел с ума, Давид?

Он вытер вспотевшее лицо, кинул на Глорию угрюмый взгляд:

— Я хочу, жажду всей душой, чтобы Джойс была свободной и богатой… Что до тебя… — Он стиснул зубы. — Мне плевать, что будет с тобой…

— Но почему? — Вопрос Глории прозвучал наивно, с искренним недоумением.

— Почему? — медленно переспросил Гольдер. — Ты действительно хочешь, чтобы я объяснил?.. Ладно… Я полагаю, что сделал вполне достаточно, обогатил тебя и твоих любовников…

— Что-о-о?

Гольдер расхохотался:

— Удивлена?.. Держу пари, теперь ты лучше понимаешь?.. Да, именно так — твоих любовников… всех… коротышку Порьеса, Льюиса, Вишмана… других… и Ойоса… особенно Ойоса… Я двадцать лет смотрю на этого человека с его кольцами, дорогими костюмами и любовницами, которым он платит из моего кармана… с меня хватит, ясно тебе?

Глория не ответила, и он повторил:

— Поняла? Боже, видела бы ты сейчас свое лицо!.. Ты даже не пытаешься лгать!..

— К чему мне лгать? — Голос Глории напоминал шипение змеи. — Зачем?.. Я тебя не обманывала… Обманывают мужа… мужчину, с которым делят постель… который дарит наслаждение… Ты — муж! Да ты уже много лет всего лишь больной старик… жалкий обмылок… Ты забыл, сколько тебе лет… ты их просто не считал… Ты не прикасался ко мне ровно восемнадцать лет… Да и до того… — Она разразилась оскорбительным смехом. — Раньше… Ты забыл, Давид…

Старое лицо Гольдера вспыхнуло от мгновенного прилива крови, глаза наполнились слезами. Этот смех… Как давно он его не слышал… С тех самых ночей, когда он тщетно пытался пробудить в ней страсть поцелуями…

— Это твоя вина… — оправдываясь, совсем как в былые времена, пробормотал он. — Ты никогда меня не любила…

Она рассмеялась еще громче:

— Любила? Тебя? Давида Гольдера? Да разве тебя можно любить? Может, ты потому и хочешь отдать свои деньги Джойс, что веришь, будто она тебя любит? Старый дурак! Она тоже любит только твои деньги!.. Она ведь уехала, твоя драгоценная Джойс, так?.. Оставила тебя одного — старого больного отца!.. Твоя Джойс!.. Вспомни — в тот вечер, когда ты был совсем плох, она танцевала на балу… Я осталась из деликатности, чтобы сохранить приличия… Не то что она… Эта девчонка поедет на бал в день твоих похорон, болван! О да, она тебя любит, еще как любит!..

— Мне все равно!..

Гольдер хотел крикнуть, но из его горла вырвался полузадушенный хрип.

— Плевать, и говори, что хочешь, я знаю, я все знаю. Я пришел на эту грешную землю, чтобы делать деньги для других, а потом сдохнуть… Джойс — такая же шлюха, как ты, но она не может причинить мне зла… Она — часть меня, моя дочь, все, что у меня есть на свете…

— Твоя дочь!..

Глория опрокинулась на кровать и захохотала, как безумная.

— Твоя дочь! Ты уверен? Ты, всезнайка, не знаешь главного!.. Она не от тебя, ясно? Твоя дочь — не от тебя… Она дочь Ойоса… идиот! Ты разве не замечал, как она на него похожа, как любит его… Она давно догадалась, уверяю тебя… Как ты веселил нас, целуя твою Джойс, твою дочь!..

Она умолкла. Гольдер не шевелился и ничего не говорил. Она наклонилась, помахала ладонью у него перед лицом.

— Давид… Послушай… Это неправда…

Но он ее не слушал. Ему было так стыдно, что он, как ребенок, прижал ладони к лицу, заслоняясь от жестокой правды, и ничего не говорил. Гольдер не услышал, как она встала, как задержалась на мгновение на пороге и посмотрела на него.

Потом она ушла.


Гольдер почувствовал жажду, встал и с трудом дотащился до ванной. Он долго искал приготовленный на ночь графин с кипяченой водой, ничего не нашел и открыл краны, чтобы смочить руки и рот. Распрямлялся он медленно, колени у него дрожали, как у старой полумертвой клячи, пытающейся подняться на ноги под ударами хлыста.

Прохладный ночной ветер задувал в открытое окно. Гольдер подошел, не осознавая, что делает, и выглянул на улицу. Он ничего не видел и тянул голову, как слепой, потом ему стало холодно, и он вернулся в комнату.

На полу валялись осколки стекла, Гольдер приглушенно выругался, равнодушно взглянул на окровавленные ноги и лег. Он никак не мог унять дрожь и с головой завернулся в одеяло, вжался лбом в подушку. Он был совершенно разбит. «Я усну… забуду обо всем… завтра… обдумаю все завтра…» Что? Завтра? Но что он сможет сделать? Ничего. Все бесполезно. Бессмысленно… Ойос, грязный сводник, и Джойс…

— Она и впрямь на него похожа! — неожиданно с отчаянием выкрикнул он, но тут же замолчал, сжав кулаки. Глория сказала: «Как она его любит… Ты что, никогда не замечал?.. Она давно догадалась». Она знала, смеялась над ним и ласкалась только ради денег. Маленькая шлюха, дрянь…

— Я этого не заслужил… — прошептал он пересохшими губами.

Как он ее любил, как гордился ею, и как они его провели, все… Его ребенок… жалкий глупец! Поверил, что у него и впрямь есть что-то свое на этой земле… Как жестока судьба… Работать всю жизнь, чтобы в конце пути остаться с пустыми руками, одиноким и бесприютным… Ребенок! Он уже в сорок был старым и холодным, как мертвец! Это вина Глории, она всегда его ненавидела, презирала, отталкивала… смеялась над ним… потому что он был неловким и уродливым… А в самом начале, когда они были бедны, она смертельно боялась забеременеть… «Будь осторожен, Давид, следи за собой, Давид, если сделаешь мне ребенка, я покончу с собой…» Воистину, страстные ночи любви! А потом… Теперь он вспомнил, точно вспомнил… Это произошло девятнадцать лет назад. Он подсчитал. В 1907-м. Девятнадцать лет. Она была в Европе, он в Америке. Несколькими месяцами раньше он впервые заработал большие деньги, очень большие, а потом все потерял. Глория обреталась в Италии — он понятия не имел, где и с кем, — и лишь изредка присылала короткие телеграммы: «Нуждаюсь в деньгах». И он всегда доставал деньги. Как? О, еврейский муж должен уметь устраиваться…

Годом раньше несколько американских финансистов объединились, чтобы протянуть линию железной дороги на Запад в забытом Богом краю холмов и болот… Через восемнадцать месяцев деньги закончились, и компаньоны разбежались… Вот тогда-то Гольдер взял дело в свои руки. Привлек капиталы, отправился на место и остался там… Он всегда доводил все до конца…

Гольдер жил вместе с рабочими в бараке, сколоченном из гнилых досок. Начался сезон дождей. Вода сочилась из стен, протекала через дырявую крышу, а когда наступал вечер, с болот прилетали огромные злые комары. Каждый день кто-нибудь умирал от лихорадки. Хоронили по вечерам, чтобы не прерывать работу, и гробы весь день стояли под мокрым, хлопающим на ветру брезентом.

Именно там в один прекрасный день и появилась Глория — в мехах, с накрашенными ногтями, на высоких увязавших в рыхлой земле каблуках.

Он помнил, как она приехала, как вошла к нему, как с трудом открыла грязное оконце, и они услышали кваканье лягушек. В тот осенний вечер темно-красное, почти коричневое небо отражалось в болотной жиже… Тот еще пейзаж… Жалкая деревушка… запах заплесневевшего дерева, грязи, воды… Он все твердил: «Ты сошла с ума… Зачем ты приехала? Подхватишь лихорадку… Мне только женщин тут не хватало…»— «Я скучала, — говорила она, — хотела тебя видеть, мы женаты, а живем как чужие, на разных концах света». — «Где ты ляжешь?» — спросил он, подумав, что его складная кровать слишком узкая и жесткая. Что она ответила? Ах да, конечно: «С тобой, Давид…» Бог свидетель — в ту ночь он ее не хотел, был слишком измучен усталостью, работой, недосыпом и лихорадкой… Он с опаской вдыхал забытый запах ее духов и бормотал: «Ты сошла с ума, сошла с ума…», но она лишь теснее прижималась к нему горячим телом и с ненавистью шипела сквозь зубы: «Ты что, совсем ничего не чувствуешь? Перестал быть мужчиной? Тебе не стыдно?..» Неужели он ни о чем не догадывался?.. Гольдер не помнил… Бывает, мы закрываем глаза, отворачиваемся, не хотим видеть… Зачем? Особенно если обстоятельства сильнее нас… А потом все забывается… Той ночью, когда она оттолкнула его от себя усталым жестом наевшегося до отвала животного и уснула, сложив руки крестом, дыша тяжело, как в кошмарном сне, он сел работать. Керосиновая лампа чадила и трещала, лил дождь, под окнами орали лягушки.

Через несколько дней она уехала. В тот год родилась Джойс… само собой разумеется…

Джойс… Джойс… Гольдер как дурак повторял ее имя с хриплым сухим всхлипом, напоминающим крик раненого зверя… Он любил ее… свою малышку… свою девочку… Он все ей дал. А она ни в грош его не ставила, прижималась к нему, как шлюха, ласкающая и целующая старого любовника… Она прекрасно знала, что он ей не отец… Деньги — вот что ей было нужно, только деньги… Когда он обнимал ее, она отворачивалась… «О, папочка, я уже напудрилась…» Она его стыдилась. Он был неповоротливым, неотесанным мужланом… От жестокого унижения заходилось сердце… По щекам потекли горячие злые слезы, и Гольдер отер их дрожащим кулаком. Он, Давид Гольдер, не станет плакать из-за этой маленькой дурочки! «Она уехала, оставила тебя в одиночестве, больного…» Во всяком случае, денег она из него на сей раз не вытянула. Он с острым, почти животным удовольствием вспомнил, что не дал ей ни су. Ойос… как он тогда сказал: «Нужно было надавать ей пощечин…» Зачем? Он отомстил куда тоньше. Они забыли, кто хозяин денег: стоит ему захотеть, и завтра все подохнут с голоду… Он говорил «все», но думал только о Джойс. Он больше не даст ей ни гроша, даже вот столько не даст! Гольдер звонко щелкнул ногтем по стиснутым зубам… Горе им — они забыли, кто он такой! Несчастный больной, полумертвый, обманутый, выставленный на всеобщее посмешище человек… по имени Давид Гольдер! Когда в Лондоне, Париже и Нью-Йорке кто-то произносил это имя — «Давид Гольдер», — люди представляли себе старого жестокосердного еврея, которого окружающие всю жизнь ненавидели и боялись за то, что он уничтожал любого вставшего у него на пути.

— Мерзавцы, прихлебатели, — пробормотал он. — Я им покажу… проучу перед смертью… раз уж она проговорилась, что я умираю…

Дрожащие пальцы путались в складках мятой простыни. Гольдер с болезненным отчаянием взглянул на свои горящие огнем неподъемные ладони. «Что они со мной сделали?» Он закрыл глаза, проскрипел с ненавистью в голосе:

— Глория…

Глория с ее жемчугом, холодным, как клубок змей… и та, другая… маленькая шлюха…

— Кто они без меня? Просто грязь под ногами… Я работал, — в полный голос произнес Гольдер, помолчал, ломая руки, и продолжил: — Да, я убил Шимона Маркуса, и знаю это… Знаешь, знаешь, чего уж там, — пробормотал он мрачным тоном, обращаясь к себе, — и теперь… Они думают, я так и буду работать, пока не сдохну, как собака, уму непостижимо!.. — Гольдер издал странный сухой смешок, как будто подавился кашлем. — Сумасшедшая старуха… и другая не лучше… — Он выругался на идише, проклиная жену и дочь. — Нет, милая моя, все кончено… кончено… навсегда…

Наступил новый день. Гольдер услышал за дверью какой-то шум и машинально спросил:

— Кто там?

— Телеграмма, мсье.

— Войдите.

Слуга подошел к Гольдеру.

— Мсье плохо себя чувствует?

Он не потрудился ответить и вскрыл телеграмму.

«Нуждаюсь деньгах Джойс».

— Если мсье хочет ответить, телеграфист еще не ушел… — сообщил слуга, с удивлением глядя на Гольдера.

— Что? — рассеянно переспросил тот. — Нет… Ответа не будет…

Он вернулся в кровать, закрыл глаза и замер. Явившийся несколько часов спустя Лёве так и нашел его неподвижно лежащим, с закинутой назад головой. Он дышал с болезненным усилием, приоткрытые дрожащие губы были белыми от жара и обезвоживания.

Гольдер отказался вставать, не отвечал на вопросы, призывы и мольбы, не сделал ни одного распоряжения. Он выглядел полумертвым, оторвавшимся от земли. Лёве вложил ему в руку письма с просьбой предоставить кредиты, дать отсрочку, оказать помощь и содействие, но Гольдер не подписал ни одного. Обезумевший от ужаса Лёве уехал в тот же вечер. Три дня спустя биржа зафиксировала разорение Давида Гольдера. Крах его состояния неумолимой лавиной накрыл с головой очень многих.


Этой ночью Джойс и Алек решили заночевать близ Аскена. Они покинули Мадрид десять дней назад и теперь путешествовали вдоль Пиреней, не в силах насытиться любовью.

Обычно машину вела Джойс, а Алек и Джиль спали, утомленные жарой и солнцем. С наступлением вечера они останавливались в какой-нибудь маленькой гостинице и ужинали в саду, в компании других влюбленных. Играл под сурдинку аккордеонист, в воздухе разливался аромат глициний, развешанные на ветвях бумажные фонарики неожиданно воспламенялись, и веселый золотой огонь, выплеснувшись на листья, осыпался на землю черным пеплом. Алек и Джойс сидели за шатким столиком, пили холодное вино и целовались. Поужинав, они поднимались в пустую прохладную комнату, занимались любовью, засыпали, а на следующий день отправлялись дальше.

В тот вечер они ехали по горной дороге к Аскену. Заходящее солнце окрашивало деревенские домики в конфетный розовый цвет.

— Завтра меня «призовет под знамена» леди Ровенна… — сообщил Алек.

— Мерзкая злобная уродина! — с тихой яростью пробормотала Джойс.

— Нужно же чем-то жить. Когда мы поженимся, я буду спать только с молодыми красавицами. — Алек рассмеялся и нежно прикоснулся к ее изящному затылку. — Я хочу тебя, Джойс… Очень хочу, только тебя… сама знаешь…

— Конечно, знаю, — небрежно бросила девушка, торжествующе надув красивые губки, — еще бы мне не знать…

На землю опускалась темнота. Легкие вечерние облака отправлялись на ночлег в долины. Джойс остановилась у дверей гостиницы. Хозяйка открыла дверцу.

— Спальня с одной кроватью, мсье, мадам? — с улыбкой спросила она, взглянув на молодую пару.

Пол в комнате был из светлого дерева, у стены стояла широченная высокая кровать. Джойс с разбега кинулась на цветастое покрывало.

— Алек… Иди сюда…

Он наклонился и обнял ее.

Чуть позже Джойс жалобно прошептала:

— Смотри… комары…

Алек погасил свет. Ночь подкралась стремительно и неожиданно, пока они наслаждались друг другом. Под окнами, в маленьком, засаженном подсолнухами садике, раздалось журчание воды.

— По-моему, кто-то поставил охлаждаться белое вино! — У Алека весело заблестели глаза. — Я голоден и хочу выпить…

— Что мы будем есть?

— Я заказал раков и вино, но в остальном придется удовольствоваться дежурными блюдами. Ты не забыла, что у нас осталось пятьсот франков? За десять дней мы промотали пятьдесят тысяч. Если отец ничего тебе не пришлет…

— Этот человек позволил мне уехать без гроша в кармане!.. — со злостью в голосе воскликнула Джойс. — Никогда его не прощу… Если бы не старый Фишль…

— Что он попросил тебя сделать за свои пятьдесят тысяч? — неприятным тоном спросил Алек.

— Ничего! — воскликнула Джойс. — Клянусь тебе, совсем ничего!.. Меня начинает тошнить от одной только мысли о прикосновении его гадких ручонок! А вот ты, маленький негодяй, спишь за деньги со старухами вроде леди Ровенны!..

Она прикусила его рот острыми зубками и больно укусила.

Алек вскрикнул:

— Чертовка! Ты меня до крови покусала…

Она беззвучно рассмеялась.

— Ладно, идем…

Они спустились в сад, взяв с собой Джиля. За столиками никого не было, гостиница казалась пустой. Между деревьями, на все еще светлом небе, висела большая желтая луна. Джойс сняла крышку с дымящейся супницы и со стоном наслаждения втянула ноздрями аромат еды.

— Боже, как вкусно пахнет… Давай тарелку…

Она накладывала ему еду, и это выглядело так странно — накрашенное лицо, обнаженные руки, отброшенное на спину жемчужное ожерелье и половник! — что он рассмеялся.

— В чем дело?

— Так, ничего… Ты совсем не похожа на женщину…

— Конечно! Я юная прекрасная девушка… — Джойс скорчила забавную гримаску.

— Не могу вообразить тебя маленькой… Может, ты родилась с накрашенными глазами и кольцами на пальцах и сразу стала петь и танцевать? Умеешь резать хлеб? Хочу горбушку.

— Нет, а ты?

— Куда уж мне.

Призванная на помощь служанка нарезала ломтями золотистую буханку, прижимая ее к груди. Джойс равнодушно наблюдала за ней, откинув назад голову и томно вытянув руки.

— Я была очень красивой девочкой… Они лезли ко мне с ласками, надоедали…

— Кто это — «они»?

— Мужчины. Особенно старые, сам понимаешь…

Служанка забрала пустые тарелки и вернулась с миской раков, плававших в обжигающе-горячем, душистом и пряном бульоне. Они с аппетитом накинулись на еду. Джойс переборщила с перцем, и то и дело высовывала горящий огнем язык, чтобы остудить его. Алек осторожно разлил ледяное вино по запотевшим стаканам.

— Шампанского выпьем в номере, ночью, — пробормотала захмелевшая Джойс, поедая огромного рака. — Какое у них шампанское? Хочу очень сухого «Клико».

Она подняла зажатый в ладонях бокал:

— Смотри… вино и луна сегодня одного цвета… Золотого… да смотри же…

Они выпили из одного бокала: нежные юные рты пахли перцем и фруктами.

Они ели соте из цыпленка с оливками и стручковым перцем, запивая его терпким ароматным шамбертеном, а потом Алек заказал коньяк. Он наливал его в высокие бокалы, мешая с шампанским. Джойс пила наравне с любовником. За десертом она взяла Джиля на колени и мечтательно уставилась в небо, привычным жестом запустив пальцы в короткие золотистые локоны.

— Как бы мне хотелось провести всю ночь под звездами… Хочу остаться здесь на всю жизнь… Хочу всю жизнь заниматься любовью… А ты?

— Обожаю твою маленькую грудь, — больше Алек ничего не сказал — он впадал в меланхолию, когда пил, — и продолжил доливать шампанское коньяком.

Стояла мирная деревенская ночь. Лунный свет разливался над горами. Стрекотали цикады.

— Они думают, что сейчас день, — восхищенно прошептала Джойс. Собачка уснула у нее на руках. Она попросила: — Дай мне сигарету.

Алек сунул ей в рот сигарету, крепко схватил за шею и что-то жарко забормотал.

Джойс отпрянула, проснувшийся Джиль спрыгнул на землю, улегся в траву, вытянул лапы и стал обнюхивать влажные плиты дорожки.

— Идем, Джойс, идем играть в любовь… — низким голосом позвал Алек.

— Пошли, Джиль… — Джойс свистнула собаке.

Песик поднял глаза на хозяйку, как будто решал, стоит ее слушаться или нет. Но Алек с Джойс уже брели к дому, склонив друг к другу юные хмельные головы. Джиль с глухим ворчанием поднялся и поплелся следом, то и дело останавливаясь, чтобы понюхать землю.

В номере он устроился перед кроватью, и Джойс привычно пошутила:

— Джиль, старый греховодник, тебе придется заплатить за представление.

Луна серебряными лужами отражалась на полу. Джойс медленно разделась и встала перед окном. Ледяной луч скользнул по ее жемчужному ожерелью.

— Я красивая, Алек? Я тебе нравлюсь?

— Сегодня наш последний вечер, — жалобно, как ребенок, произнес Алек. — Деньги кончились, ничего больше не будет… Нужно возвращаться, нам придется расстаться… Как долго мы будем в разлуке?

— О Боже, ты прав…

В эту ночь они впервые за все время не нырнули с головой в любовь, чтобы потом мгновенно провалиться в сон, как это случается с молодыми, уставшими от игры животными. У обоих было тяжело на сердце, они лежали на затканном цветами покрывале, луна заглядывала в окно, заливая серебряным светом их юные тела. Они нежно укачивали друг друга в объятиях и молчали, не чувствуя желания. Откуда-то издалека доносился стук копыт.

— Наверное, тут поблизости ферма, — сказал Алек, когда Джойс подняла голову. — Животные перебирают ногами во сне…

Джиль перевернулся на бок и так горько вздохнул, что Джойс со смехом прошептала:

— Папочка вздыхал так же, когда терял деньги на бирже… О, Алек, какие у тебя прохладные колени…

Их тени на белом потолке сплетались в странный, похожий на растрепанный букет цветов узел.

Джойс медленно провела ладонями по возбужденным, уставшим от любви бедрам.

— Боже, Алек, как я люблю любовь…


Как только дом в Биаррице был продан, Гольдер в одиночестве уехал в Париж, а Глория и Джойс отправились в круиз на яхте Беринга в компании Ойоса, Алека и Мэннерингов. Глория вернулась в Париж только в декабре и почти сразу явилась к мужу с антикваром, чтобы заняться продажей мебели.

С чувством извращенного удовольствия Гольдер наблюдал, как уплывают из дома стол с бронзовым сфинксом и кровать в стиле Людовика XV с амурчиками, колчанами стрел и балдахином в форме купола. Он давно спал в гостиной на маленькой, узкой и жесткой кровати-клетке. К вечеру, когда уехали последние машины с вещами, в квартире осталось несколько плетеных стульев и простой деревянный кухонный стол. На усыпанном стружкой полу валялись газеты. Когда Глория снова поднялась в квартиру, Гольдер даже не пошевелился. Он полулежал на кровати, прикрыв грудь шерстяным пледом в черно-белую клетку, и с облегчением смотрел на огромные «раздетые» окна: шелковые узорчатые шторы составили компанию мебели и безделушкам, и свет и воздух заливали комнату.

Рассохшийся паркет отчаянно скрипел под ногами Глории. Она нервно передернула плечами, на мгновение замерла на месте и пошла дальше на носочках, раскачиваясь всем телом, но пол, уподобясь живому существу, все так же обиженно жаловался. Глория раздраженно опустилась на стул напротив Гольдера.

— Давид…

Несколько мгновений они молча, не скрывая взаимной неприязни, смотрели друг на друга. Она пыталась улыбаться, но грубая квадратная нижняя челюсть непроизвольно выдвигалась вперед, придавая лицу хищное выражение. Глория сдалась первой.

— Итак, ты получил, что хотел… Доволен? — спросила она, нервно помахивая зажатыми в руке перчатками.

— Да, — коротко ответил он.

Глория судорожно поджала губы.

— Сумасшедший… старый безумец… — тихо прошипела она. — Надеешься, я умру с голоду без тебя и твоих проклятых денег? Вот, смотри… Согласись, меньше всего я похожа на нищенку! Хорошо разглядел? — Глория резко выкинула вперед руку с новым браслетом. — За эту цацку заплачено не из твоих денег, верно? Так чего ты хотел добиться? Если кто теперь и страдает, так ты один… Глупец! Я свою жизнь устроила… Все, что стояло в этой квартире, принадлежит мне, мне одной! — Глория гневно стукнула кулаком по ручке кресла. — Попробуешь помешать мне продать вещи, как я захочу и когда захочу, пожалеешь! Вор!.. Ты заслуживаешь тюрьмы! — пригрозила она. — Оставить женщину без средств к существованию после стольких лет совместной жизни… Да ответь же хоть что-нибудь! — закричала она. — Сам видишь — я все знаю! Давай, признавайся! Ты хотел лишить меня денег, вот и разорил, и загубил жизни несчастных людей, свою в том числе… Предпочитаешь сдохнуть в четырех стенах? Хочешь, чтобы я закончила жизнь нищей старухой, да? Отвечай!

— Мне нет до тебя дела… — Гольдер закрыл глаза и прошептал: — Не представляешь, как мало меня волнуешь ты, твои деньги и все, что имеет к тебе отношение… И вот еще что… эти деньги, бедная моя, недолго будут тебя радовать… Они ох как быстро утекают, если под боком нет пополняющего запас мужа… — Гольдер говорил «без сердца», тихим старческим голосом, вцепившись пальцами в лацканы домашней куртки, как будто хотел прикрыть щеки. С улицы через щели в раме окна задувал ледяной ветер. — Да-да… очень быстро… Думаю, ты играла на бирже и сорвала куш… Говорят, в этом году достаточно ткнуть пальцем в любую акцию, чтобы курс взлетел до небес… но это скоро кончится… а Ойос… — Гольдер неожиданно молодо хохотнул. — Через год-другой вас ждет та еще жизнь, дети мои!..

— А что ждет тебя? Ты заживо себя похоронил!..

— Поступил, как счел нужным, — высокомерно оборвал жену Гольдер. — Сама знаешь — в этом огромном мире я всегда делал только то, чего сам хотел…

Она помолчала, медленно разглаживая ладонью перчатки.

— Собираешься жить в этой квартире?

— Не знаю.

— У тебя ведь остались деньги, я угадала? — прошептала она. — Ты о себе позаботился?

— Да… — Гольдер кивнул. — Но не пытайся до них добраться… не утруждай себя понапрасну… — мягко добавил он. — Я их хорошо спрятал…

Глория усмехнулась, указав подбородком на пустые стены.

— Можешь не верить, но я счастлив, что избавился от всего этого… сфинксы, лавровые венки… мне они не нужны… — устало произнес он и закрыл глаза.

Глория встала, подобрала с пола свою лису, достала из сумки пудреницу и принялась медленно наводить красоту перед висевшим над каминной полкой зеркалом.

— Думаю, скоро тебя навестит Джойс…

Гольдер промолчал, и она тихо добавила:

— Ей нужны деньги…

По старому жесткому лицу Гольдера проскользнуло странное выражение. Глория не удержалась от вопроса:

— Это из-за Джойс, да?

Гольдер не сумел скрыть внезапную дрожь: у него тряслись щеки, ходили ходуном пальцы.

— Все дело в ней? Но Джойс ни в чем перед тобой не виновата… Как странно…

Глория издала натужный сухой смешок:

— Как сильно ты ее любишь… Боже, ты любишь Джойс, как престарелый любовник… Это просто смешно…

— Довольно! — выкрикнул Гольдер.

Она вздернула брови, постаравшись скрыть страх.

— Лучше не начинай… Я ведь могу запереть тебя с психами…

— Не сомневаюсь, что ты на это способна… — Гольдер вздохнул. — Уходи… — В его голосе прозвучали гнев и усталость.

Он сделал над собой усилие, чтобы успокоиться, медленно отер струившийся по лицу пот.

— Иди. Прошу тебя.

— Ну что же… Значит, прощаемся?

Гольдер молча ушел в соседнюю комнату и со стуком закрыл за собой дверь. Пустой дом отозвался глухой дрожью. Глория подумала, что в прошлом он именно так всегда прекращал их ссоры… и что они, скорее всего, никогда больше не увидятся… одинокая жизнь скоро его прикончит… в этом можно было не сомневаться… «Прожить вместе столько лет, чтобы все вот так закончилось… К чему? В их-то возрасте… Подобное случается каждый день… Давид сам этого хотел… Тем хуже для него… Но как это глупо… Господи, как глупо…»

Она покинула квартиру и медленно пошла вниз по лестнице.

Гольдер остался один.


Гольдер долго жил затворником. Ни жена, ни дочь больше не появлялись.

Каждое утро его навещал врач. Торопливо миновав пустые темные комнаты, он входил в спальню и начинал осмотр: выстукивал старческую грудь, проверяя, не уменьшились ли беспокоившие его застойные хрипы, слушал сердце. Болезнь уснула. Да и сам Гольдер казался погруженным в сон, вернее, в мрачное оцепенение. Он вставал, одевался — медленно, тяжело отдуваясь, как будто хотел сэкономить как можно больше жизненных сил. Дважды обходил свое жилище, точно рассчитывая каждый шаг, каждый толчок крови, каждый удар сердца. Он тщательно взвешивал продукты на весах в кладовой, а яйцо всмятку варил по часам.

В огромной кухне, где в прежние времена хватало места для пятерых, теперь трудилась одна служанка. Стоя у плиты, она то и дело бросала на хозяина покорный усталый взгляд. Гольдер ходил из угла в угол, заложив руки за спину, одетый в купленный еще в Лондоне халат. Лиловый шелк износился, и белая шерсть, которой он был подбит, вылезала через прорехи.

После завтрака Гольдер подтаскивал к окну кресло и табурет, ставил на колени поднос и целый день раскладывал пасьянсы. В солнечную погоду он ходил в аптеку на соседней улице, взвешивался и медленно возвращался обратно. Сделав пятьдесят шагов, останавливался, опирался на трость и отдыхал, придерживая левой рукой концы шерстяного шарфа, дважды обмотанного вокруг шеи и заколотого на груди английской булавкой.

Когда день начинал клониться к закату, являлся старик Сойфер: Гольдер познакомился с ним в Силезии, потом потерял из виду, а недавно они снова случайно встретились и теперь каждый вечер играли в карты. Инфляция разорила Сойфера, он восстановил состояние на спекуляциях с франком, но навсегда утратил доверие к деньгам, ведь революции и войны могли за один день превратить их в ничего не стоящую бумагу. Сойфер обратил свое состояние в драгоценности. В его сейфе в Лондонском банке лежали такие изумительные бриллианты, жемчужины и изумруды, каких не было даже у Глории. При всем при том скупость Сойфера граничила с безумием. Он жил в гнусных меблирашках на темной улочке Пасси. Никогда не ездил на такси, даже если кто-нибудь из друзей хотел за него заплатить. «Не хочу привыкать к роскоши, — объяснял он, — она мне не по карману». Зимой он часами ждал под дождем автобуса, пропуская одну машину за другой, если во втором классе не было мест. Всю жизнь Сойфер ходил на цыпочках, чтобы ботинки дольше носились, и уже несколько лет ел только каши и протертые овощи, потому что зубы у него выпали, а на протезы он тратиться не желал.

Желтая, как пергамент, и сухая, как осенний лист, кожа придавала Сойферу возвышенно-благородный вид. Так иногда выглядят престарелые каторжники. Седые волосы красиво серебрились на висках, и только беззубый, брызжущий слюной, окруженный глубокими складками рот вызывал брезгливость и внушал страх.

Гольдер каждый день позволял Сойферу выигрывать десяток-другой франков, а тот рассказывал ему, как обстоят дела на бирже. Оба были наделены мрачноватым чувством юмора и отлично ладили.

(Сойфер умрет один, как собака, ни один друг не придет почтить его память, никто не положит на могилу венка, а родственники похоронят его на самом дешевом парижском кладбище. При жизни их связывала лютая ненависть, но он все-таки оставил семье тридцать миллионов наследства, до конца исполнив загадочное предназначение любого хорошего еврея на этой земле.)

Так они сходились каждый день, ровно в пять, сидели за простым деревянным столом — Гольдер, в лиловом халате, Сойфер в черной женской шали на плечах — и играли в карты. В пустой квартире кашель Гольдера звучал глухо и странно. Старый Сойфер жаловался раздраженно-плаксивым голосом.

Они пили горячий чай из больших стаканов в серебряных подстаканниках, которые Гольдер когда-то привез из России. Сойфер прерывал игру, клал карты на стол, непроизвольным жестом прикрывал их ладонью, отхлебывал из стакана и спрашивал:

— Вам известно, что сахар снова поднимется в цене?

Или:

— Слышали — Банк Лальмана собирается финансировать Франко-Алжирскую рудную компанию?

Гольдер вздергивал голову, и его взгляд становился живым и горящим, как огонь, тлеющий под пеплом, но отвечал он тихо и устало:

— Выгодное может получиться дело.

— Единственное выгодное дело, это взять деньги, обратить их в надежные ценности — если таковые найдутся! — сесть на них и высиживать, как старая наседка яйца… Ваш ход, Гольдер…

И они возвращались к игре.

* * *

— Вы, часом, не в курсе? — спросил вошедший Сойфер. — Не знаете, что еще они придумают?

— Кто?

Сойфер махнул кулаком в сторону окна — наверное, имел в виду весь Париж.

— Позавчера, — продолжил он высоким скрипучим голосом, — нас «осчастливили» подоходным налогом, завтра настанет черед учетных ставок. Неделю назад цена на газ поднялась до сорока трех франков. Потом моя жена купила новую шляпу. Семьдесят два франка!.. Больше всего эта шляпа похожа на перевернутый горшок!.. Я согласен платить за что-нибудь стоящее… а эта дрянь больше двух сезонов не выдержит!.. Покупать такие вещи в ее возрасте!.. Саван — вот что ей требуется! Вот на что я бы не пожалел денег!.. Семьдесят два франка!.. Когда я был молод, за эти деньги можно было купить медвежью шубу!.. Боже мой, Боже мой, если мой сын однажды женится, я удавлю его собственными руками, так будет лучше для бедного мальчика!.. иначе из него всю жизнь будут тянуть деньги — как из нас с вами!.. А сегодня к тому же выяснилось, что, если я не продлю документы, меня вышлют!.. Куда деваться несчастному больному старику, куда, скажите на милость?

— В Германию.

— Ну да, в Германию, чтоб ей ни дна ни покрышки!.. — проворчал Сойфер. — Сами знаете, у меня там были неприятности из-за военных поставок… Неужели не знали?.. Ладно, я должен быть там к четырем… Хотите скажу, во что мне обойдется это удовольствие?.. В триста франков, старина, в триста франков плюс дорога, попусту потерянное время и упущенная выгода: сегодня я не выиграю у вас свои двадцать франков, ведь у нас нет времени даже на одну партию!.. Господь Всемогущий и милосердный! Не составите мне компанию? Развеетесь, подышите воздухом — погода стоит прекрасная.

— Хотите, чтобы я оплатил такси? — Гольдер издал хриплый, похожий на приступ кашля, смешок.

— Видит Бог — я рассчитывал только на трамвай… ездить на такси — дурная привычка… Но сегодня мои старые ноги словно свинцом налиты… Так что, если вам нравится швыряться деньгами…

Они вышли вместе, каждый опирался на трость, Гольдер молча слушал рассказ Сойфера о «сахарном деле», закончившемся жульническим банкротством. Старик называл цифры и имена скомпрометированных акционеров, потирая от удовольствия дрожащие руки.

После визита в префектуру Гольдер захотел пройтись. На улице было еще светло, последние лучи красного зимнего солнца освещали Сену. Они прошли по мосту, поднялись вверх по улочке за Ратушей и оказались на улице Вьей-дю-Тампль.

Неожиданно Сойфер остановился:

— Знаете, где мы находимся?

— Нет, — равнодушно бросил Гольдер.

— Совсем рядом, на улице Розье, есть маленький еврейский ресторанчик — единственный в Париже, где умеют правильно готовить фаршированную щуку. Поужинайте со мной.

— Вы же не думаете, что я стану есть фаршированную щуку? — проворчал Гольдер. — Я уже полгода не притрагиваюсь ни к рыбе, ни к мясу.

— Никто не просит вас есть. Вы просто составите мне компанию и заплатите. Договорились?

— Идите к черту, — огрызнулся Гольдер, но последовал за Сойфером. Тот ковылял по улице, вдыхая исходившие от темных лавок и кособоких домишек запахи пыли, рыбы и гнилой соломы. Он обернулся и взял Гольдера под руку.

— Ну что за мерзкое еврейство… — растроганно улыбаясь, произнес он. — Вам это что-нибудь напоминает?

— Ничего хорошего, — мрачно ответил Гольдер.

Он остановился, поднял голову и несколько минут молча смотрел на дома с висящим на окнах бельем. Мимо с шумом и гвалтом неслись ребятишки. Он осторожно отстранил их концом своей трости и вздохнул. Лавочники торговали всяким старьем и рыбой — плававшей в бочках с рассолом золотистой селедкой. Сойфер кивнул на маленький ресторанчик с вывеской на иврите.

— Нам сюда. Идете, Гольдер? Угостите меня ужином, доставьте удовольствие бедному старику.

— Черт бы вас побрал, — повторил Гольдер, но снова пошел за Сойфером. — Сюда или?.. — Он чувствовал, что устал больше обычного.

Маленький ресторанчик выглядел довольно чистым. Столы были застелены цветными бумажными скатертями, в углу блестел медный чайник. В зале не было ни одного посетителя.

Сойфер заказал фаршированную щуку с хреном и, когда официант принес еду, осторожно схватил подогретую тарелку и поднес ее к носу.

— До чего вкусно пахнет!

— Во имя Господа, пощадите мои нервы! Ешьте и молчите, — тихо попросил Гольдер.

Он отвернулся, приподнял уголок холщовой в красно-белую клетку занавески. Двое мужчин остановились под окном, чтобы поговорить. Слов Гольдер разобрать не мог, но угадывал смысл по жестикуляции. Один из мужчин был поляк в огромной меховой шапке с наушниками, вытертой и порыжевшей, с курчавой седой бородой, которую он ни на мгновение не оставлял в покое. Его собеседник был совсем молод и буйно рыжеволос.

«Что они продают? — думал Гольдер. — Сено? Железный лом, как во времена моей молодости?..»

Он прикрыл глаза. В это мгновение, когда на город опускалась ночь, когда грохот и скрип тележки заглушали шум машин на улице Вьей-дю-Тампль, а верхние этажи домов прятались в тени, ему казалось, что он смотрит сон о родине.

«Так иногда снятся давно умершие люди…» — рассеянно подумал Гольдер.

— На что вы там смотрите? — спросил Сойфер, отодвигая тарелку с недоеденной рыбой и размятой в пюре картошкой. — Вот что значит постареть… В былые времена я бы съел три такие порции… Бедные мои зубы!.. Глотаю, не жуя… обжигаю десны… И вот здесь печет… — Он ткнул себя в грудь. — О чем задумались?

Сойфер замолчал, проследил взгляд Гольдера и покачал головой.

— Ой ты Боже мой!.. — неожиданно произнес он со своей неподражаемой ноюще-язвительной интонацией. — Ой-ёй-ёй… Или они счастливее нас?.. Грязные бедняки, но разве еврею много нужно?.. Нищета для еврея, что рассол для сельдей… Хотел бы я приходить сюда почаще. Не будь это место так далеко и, главное, так дорого — впрочем, теперь везде дерут втридорога! — я бы каждый вечер ужинал здесь в тишине и покое, вдали от своего семейства, чтоб им пусто было…

— Будем иногда здесь кормиться, — тихо согласился Гольдер.

Он протянул руки к стоявшей в углу красной печке, от которой исходил густой жар.

«Дома я бы от такого запаха просто задохнулся…» — с иронией подумал он.

Он чувствовал себя совсем неплохо. Животное тепло, которого он прежде никогда не ощущал, пронизывало старые кости.

На улице появился фонарщик с шестом, прикоснулся к газовому рожку на доме напротив ресторанчика, и они заметили узкое темное окно с бельем над пустыми цветочными горшками. Гольдер тут же вспомнил такое же слуховое окошко в доме напротив лавочки, где он родился… заснеженную улицу… и ветер… он часто видел их во сне.

— Долгий путь, — произнес он вслух.

— Да, — согласился Сойфер, — долгий, тяжкий и бессмысленный.

Оба подняли глаза и долго, то и дело вздыхая, смотрели на жалкое окошко с бьющимся о стекло тряпьем. Женщина приоткрыла створку, высунулась наружу, сняла белье, встряхнула его, потом достала из кармана маленькое зеркальце и накрасила губы в свете фонаря.

Гольдер резко поднялся.

— Пора возвращаться… Меня мутит от запаха керосина…


Ночью ему впервые привиделась Джойс. Во сне она была похожа на маленькую еврейку с улицы Розье. Воспоминание о дочери дремало в нем, как болезнь…

Когда Гольдер проснулся, ноги у него дрожали от усталости, как будто он бродил много часов подряд. Весь день, забыв о картах, он сидел у окна, завернувшись в пледы и шали. Ледяной холод пробирал его до костей.

Сойфер навестил его, но он чувствовал себя больным и печальным и был немногословен. Они расстались раньше обычного. Гольдер видел, как Сойфер ковыляет по темной улице, прижимая к груди зонт.

Он поужинал. Отпустил служанку, обошел квартиру и запер двери. Глория сняла все люстры. Свисавшие с потолка лампочки раскачивались на сквозняке, отражаясь в зеркалах. Старый Гольдер бродил по квартире босиком, с ключами в руках, бледный, всклокоченный, с синюшными кругами под глазами.

В дверь позвонили. Гольдер удивился и взглянул на часы. Вечерние газеты давно доставили. Он решил, что с Сойфером произошел несчастный случай и сейчас его попросят заплатить врачу.

— Это вы, Сойфер? — спросил он, подойдя к двери. — Кто там?

— Тюбинген…

Гольдер разволновался и начал снимать цепочку. Руки у него дрожали, он никак не мог справиться с замком, нервничал, но Тюбинген молча терпеливо ждал. Гольдер знал, что этот человек способен часами сохранять неподвижность. «Тюбинген не изменился», — подумал он.

Задвижка наконец поддалась, и гость вошел.

— Приветствую, — сказал он, снял шляпу, пальто, сам все повесил, раскрыл мокрый зонт, поставил его в угол и только после этого пожал руку хозяину.

У Тюбингена был удлиненный, странной формы, череп, отчего лоснящийся лоб выглядел огромным, лицо с узкими губами было по-пуритански сдержанным и бледным.

— Могу я войти? — спросил он, кивнув в сторону гостиной.

— Конечно, прошу вас…

Гольдер заметил, что гость обвел взглядом пустые комнаты и опустил глаза, как делают люди, случайно узнавшие чужой секрет.

— Моя жена уехала, — объяснил он.

— В Биарриц?

— Не знаю.

— Понимаю, — тихо произнес Тюбинген.

Он сел напротив Гольдера, у которого от волнения снова сбилось дыхание.

— Как идут дела? — наконец спросил он.

— Все как обычно. Одни — хорошо, другие — плохо. Вы знаете, что «Амрум» договорилась с русскими?

Гольдер отреагировал мгновенно.

— Насчет Тейска? — Он протянул руки, как будто хотел схватить скользнувшую мимо тень, но тут же уронил их на колени и со вздохом пожал плечами. — Я не знал…

— Речь не о Тейске. Они подписали пятилетний контракт на поставку ста тысяч тонн русской нефти в год в порты Константинополя, Порт-Саида и Коломбо.

— Но… А как же Тейск? — севшим голосом спросил Гольдер.

— Никак.

— Понимаю.

— Мне сообщили, что «Амрум» дважды посылала эмиссаров в Москву, но ничего не добилась.

— Почему?

— Спрашиваете почему?.. Да потому, что Советы хотят получить от США заем в двадцать три миллиона золотых рублей, а «Амруму» пришлось купить трех членов правительства, в том числе одного сенатора. Это был перебор. Кроме того, они спровоцировали кампанию протеста в прессе, обкрадывая друг друга.

— Вот как?

— Да.

Он многозначительно кивнул.

— «Амрум» заплатила за историю с нашими персидскими участками, Гольдер.

— Вы возобновили переговоры?

— Естественно. Сразу же. Мне нужен был весь Кавказ. Хотел получить монополию на очистку и быть эксклюзивным поставщиком русской нефти и нефтепродуктов.

Гольдер усмехнулся:

— Перебор, как вы изящно выразились. Они не любят давать иностранцам слишком большую экономическую — а следовательно, и политическую — власть.

— Глупцы. Их политика меня не интересует. Каждый человек свободен у себя дома. Впрочем, внедрись я туда, они не стали бы слишком активно совать нос в мои дела, могу в этом поклясться.

Гольдер рассуждал вслух:

— Лично я… начал бы с Тейска и Арунджи. Потом, чуть позже, постепенно… — он сделал неопределенный жест рукой, — собрал бы все воедино… все… весь Кавказ… всю нефть…

— Я за тем и пришел, чтобы предложить вам вернуться к делам.

Гольдер пожал плечами:

— Нет. Я вышел из игры. Я болен… наполовину мертв.

— Вы сохранили тейские акции?

— Да, — с колебанием в голосе ответил Гольдер, — сам не знаю зачем… Теперь их можно продавать на вес…

— Вы правы, если концессию получит «Амрум», и будь я проклят, если они вообще хоть что-то будут стоить… Но, если выиграю я…

Тюбинген замолчал. Гольдер покачал головой.

— Нет, — повторил он с мукой в голосе. — Нет.

— Но почему? Вы нужны мне, а я вам.

— Знаю. Но я больше не хочу работать. Не могу. Я болен. Сердце… Если не отойду от дел, просто умру. Не хочу. Во имя чего? Мне теперь немного нужно. Только жить, дышать.

Тюбинген покачал головой:

— Мне семьдесят шесть. Лет через двадцать-двадцать пять, когда забьют все тейские скважины, я буду лежать в земле. Иногда я об этом думаю… Например, когда подписываю договор сроком на девяносто девять лет… К тому времени не только я, но и мой сын, и мои внуки, и их дети предстанут перед Господом. Но род Тюбингенов не прервется. Я работаю на своих потомков.

— Я один в целом свете, — сказал Гольдер. — К чему надрываться?

— У вас, как и у меня, есть дети.

— Я один! — с силой повторил Гольдер.

Тюбинген закрыл глаза:

— Остается дело.

Он медленно поднял веки и повторил, глядя сквозь Гольдера:

— Дело… — В его глухом низком голосе прозвучало воодушевление — так человек говорит о своей тайной страсти, о том, что ему дороже всего на свете. — Начатое с нуля… поставленное на ноги… созданное на века…

— А что останется мне? Деньги? Они того не стоят… В могилу их с собой не унесешь…

— Бог дал, Бог взял. Да будет благословенно Его святое имя, — монотонной скороговоркой произнес Тюбинген с неповторимой интонацией пуританина, с младых ногтей обученного Священному Писанию.

Гольдер вздохнул:

— И все равно — нет.


— Это я, — сказала Джойс.

Она подошла вплотную, но Гольдер не пошевелился.

— Ты что, не узнаешь меня?

Она выкрикнула, как делала в прошлой жизни:

— Папа!

Он вздрогнул и опустил веки, словно слишком яркий свет ранил ему глаза, вяло протянул руку, едва коснулся пальцев дочери, но так ничего и не сказал.

Она подтащила табурет к его креслу, села, сняла шляпку, привычным движением встряхнула волосами — Боже, как хорошо он знал, как любил этот жест! — и замерла, пришибленная и безмолвная.

— Ты изменилась, — нехотя произнес он.

— О да… — Джойс неприятно улыбнулась.

Она стала выше, похудела, на усталом лице появилась печать растерянности.

На ней была изумительная соболья шуба. Она сбросила ее одним резким движением, и Гольдер увидел у нее на шее изумрудное колье. Камни были зеленые, как трава, чистой воды и такие огромные, что в первое мгновение Гольдер онемел от изумления. «Интересно, что она сделала с моим жемчугом?» — подумал он и зло рассмеялся.

— Вот оно что, понимаю… Ты тоже хорошо устроилась… Не понимаю, что тебе здесь нужно? Не понимаю…

— Это подарок жениха, — бесцветным голосом произнесла Джойс. — Я скоро выйду замуж.

— Ах так!.. — Гольдер сделал над собой усилие и добавил: — Поздравляю…

Она не ответила.

Он помолчал, потер лоб, вздохнул и сказал:

— Желаю тебе… — потом резко сменил тему: — Вижу, он богат… Значит, ты будешь счастлива…

— Счастлива!.. — Джойс издала безнадежный смешок и повернулась к отцу. — Счастлива? Знаешь, за кого я выхожу?

Гольдер промолчал, и она сообщила:

— За старика Фишля.

— За Фишля?

— Ну да, за Фишля! А что мне было делать? Без денег? Мать ничего мне не дает, ни одного су, ты ее знаешь, она скорее позволит мне умереть с голоду, чем поделится хоть монеткой, так ведь? Так чего же ты хочешь? Хорошо еще, что Фишль готов жениться… Иначе пришлось бы стать его любовницей… Может, так было бы даже лучше… легче… но он не хочет, представляешь? Старый боров желает за свои деньги получить максимум удовольствия. — В голосе Джойс вибрировала ненависть. — Уж я бы его… — Она замолчала, запустила пальцы в волосы и с отсутствующим выражением лица что было сил потянула их в стороны. — Убила бы его, — наконец процедила она.

Гольдер беззвучно рассмеялся.

— Зачем? Все очень хорошо, даже замечательно!.. Фишль!.. У него есть деньги — когда он не в тюрьме, станешь обманывать мужа с малышом… как там зовут твоего жиголо… и будешь очень счастлива, сама увидишь!.. Тебе конец, маленькая потаскушка, это написано у тебя на лице… Когда-то я не о том мечтал для моей Джойс…

Лицо Гольдера стало совсем белым.

«Боже, да что мне за дело? Что за дело? — с тоской думал он. — Пусть спит, с кем хочет, и отправляется, куда хочет…»

Но его сердце гордеца, как и прежде, кровоточило от унижения.

Моя дочь… Для всех ты, несмотря ни на что, дочь Гольдера… ты и Фишль!

— Если бы ты знал, как я несчастна…

— Ты слишком многого хочешь, дочка… Денег, любви… Придется выбирать… Но ты уже выбрала, я прав? — На лице Гольдера отразилось страдание. — Никто тебя не заставляет, так ведь? Чего же ты хнычешь? Сама захотела.

— Все это из-за тебя, ты один виноват!.. Деньги, деньги… ну не могу я жить иначе, чего ты от меня хочешь? Я пыталась, клянусь тебе, пыталась… Видел бы ты меня зимой… помнишь, какой стоял холод?.. никогда такого не было… А я ходила в коротеньком осеннем пальтишке… помнишь, такое серенькое… последняя вещь, которую я заказала перед твоим отъездом… О, я была хороша… Но такая жизнь не для меня! Я не виновата! Я просто не могу, не могу!.. Долги, неприятности, заморочки… В конце концов придется уступить… Не этому, так другому… Но Алек, Алек!.. Ты сказал: «Будешь изменять Фишлю»! Конечно, буду! Но не думай, что старик станет закрывать глаза!.. Ты его не знаешь! Он ревниво стережет то, за что заплатил! Старик, грязный старикашка! Лучше мне умереть, я так несчастна, так одинока, мне плохо, помоги, папочка, ты — моя последняя надежда! — Она схватила Гольдера за руки. — Отвечай, поговори со мной, скажи хоть слово!.. Или я убью себя, как только выйду отсюда. Помнишь Маркуса?.. Говорят, он покончил с собой из-за тебя… Пусть и моя смерть будет на твоей совести, слышишь, что я говорю? — Джойс выкрикнула последние слова по-детски тоненьким, дрожащим голоском, неуместным в этой пустой квартире, среди голых стен.

Гольдер стиснул зубы.

— Хочешь меня напугать, да? Я не идиот! Да и денег у меня больше нет. Уходи. Ты мне никто. Сама знаешь… Всегда знала… Ты не моя дочь… Твой отец — Ойос… Так отправляйся к нему… Пусть защищает тебя, оберегает, работает ради тебя… Теперь его очередь… Я довольно постарался, меня твои дела больше не касаются, знать ничего не хочу, уходи, убирайся!..

— Ойос? Ты… ты уверен? Ах, папа, если бы ты знал! Мы с Алеком видимся у Ойоса… при нем мы… — Она закрыла лицо ладонями, но Гольдер видел ее слезы. — Папа! — с отчаянием повторила она. — У меня есть только ты, ты один в целом мире! И мне все равно, что ты мне не родной. Помоги, умоляю… Я хочу быть счастливой, я ведь так молода, хочу жить, хочу, хочу счастья!..

— Не ты одна, бедная моя девочка… Оставь меня, уходи… — Он махнул рукой, собираясь то ли оттолкнуть, то ли притянуть Джойс к себе. Неожиданно по его телу пробежала дрожь, пальцы потянулись к стриженому золотоволосому затылку… Он должен в последний раз прикоснуться к этой… чужой девочке… ощутить ладонью слабое торопливое биение жизни… а потом…

У Гольдера сжалось сердце:

— Ах, Джойс! Ну зачем ты меня потревожила, доченька?!

— А куда еще мне было идти?! — нервно ломая пальцы, воскликнула девушка. — Если бы ты захотел, если бы ты только захотел!..

Гольдер пожал плечами:

— Что тебе нужно? Надеешься, что я навсегда подарю тебе Алека с деньгами и драгоценностями в придачу, как когда-то дарил игрушки?.. Понимаю. Увы, не могу. Слишком дорого. Мать сказала тебе, что у меня все еще есть деньги?

— Да.

— Сама видишь, как я живу. На то, что у меня осталось, я дотяну до конца своих дней. Тебе этих денег хватит на год.

— Но почему? — со слезами в голосе воскликнула Джойс. — Займись, как раньше, делами, делай деньги… Это ведь так легко…

— Неужели?

Он снова с опасливой нежностью прикоснулся к изящной золотой головке. «Бедная малышка Джойс…»

«Забавно, — с горечью думал он. — Я прекрасно знаю, каким будет финал… Через два месяца она ляжет в постель со своим Алеком… или с кем-нибудь другим… и все закончится… Но Фишль!.. Будь это любой другой, все равно кто!.. Но Фишль… — Гольдер едва не захлебнулся ненавистью. — Потом этот мерзавец скажет… „дочь Гольдера, которую я взял голой и босой!..“»

Он резко наклонился, стиснул лицо Джойс ладонями и силой заставил ее подняться. Его старые кривые ногти с жаркой страстью впивались в нежную плоть.

— Скажи… скажи правду… если бы я не был тебе нужен, ты бы так и оставила меня подыхать в одиночестве?

— А ты сам… ты бы меня позвал? — тихо спросила она и улыбнулась.

Гольдер смотрел в полные слез глаза Джойс, любовался пухлыми красными, похожими на цветок, губами, и у него кружилась голова.

«Моя малышка… Возможно — кто знает? — она все-таки от меня? Да и что это меняет в конце-то концов?»

— Ты точно знала, чем можно взять старика, да, Джойс? — шептал он. — Твои слезы… и мысль о том, что эта свинья может купить что-то мое… Я угадал? Угадал, да? — страстно вопрошал Гольдер со смесью ненависти и какой-то первобытной нежности… — Значит, ты хочешь, чтобы я попробовал?.. Сделал для тебя перед смертью еще немного денег?.. Будешь ждать год? Если да, через двенадцать месяцев станешь такой богатой, какой твоя мать не была никогда в жизни.

Он отстранился и встал, чувствуя, как в его старом изношенном теле пробуждаются былая сила и страсть.

— Пошли Фишля к дьяволу, — приказал он сухим деловым тоном. — И если у тебя есть хоть капля здравого смысла, ты поступишь так же со своим Алеком. Не хочешь? Он проест твои деньги, а меня на этой грешной земле уже не будет. Что ты тогда станешь делать? Уступишь Фишлю? Я просто старый дурак! — буркнул он и так грубо схватил Джойс за подбородок, что она вскрикнула от боли. — Ты подпишешь — не читая! — составленный мной брачный договор. Я не собираюсь горбатиться ради твоего жиголо. Поняла? Так ты хочешь денег или нет?

Джойс молча кивнула. Он отпустил ее и открыл ящик.

— Слушай внимательно, дорогая… Завтра ты отправишься к моему поверенному Сетону, я его предупрежу. Он будет каждый месяц выплачивать тебе сто пятьдесят ливров…

Гольдер торопливо написал несколько цифр на полях валявшейся на столе газеты.

— Выйдет чуть меньше, чем я всегда тебе давал. Придется довольствоваться тем, что есть… это все, что у меня осталось. Позже, после моего возвращения, ты выйдешь замуж.

— Куда ты поедешь?

Гольдер нетерпеливо передернул плечами.

— Разве тебя это касается? — Он похлопал ее по затылку. — Слушай внимательно, Джойс… Если я умру в дороге, Сетон позаботится о твоих интересах. Верь ему. Подписывай все, что он скажет. Поняла?

Она кивнула.

Гольдер испустил глубокий вздох.

— Ну что же… вот и все…

— Папочка, дорогой…

Джойс скользнула к отцу на колени, закрыла глаза и уткнулась лбом ему в плечо.

Он взглянул на нее и едва заметно улыбнулся краешком губ.

— До чего нежной становишься, оставшись без гроша, да, детка? В первый раз вижу тебя такой…

«И в последний!..» — подумал он про себя и коснулся пальцами век и шеи Джойс, как будто хотел навсегда удержать в памяти ее образ.


«Договаривающиеся стороны подпишут договор о концессиях через тридцать дней после ратификации данного соглашения…»

Десять сидевших вокруг стола мужчин одновременно взглянули на Гольдера.

— Хорошо, читайте дальше, — прошептал он.

— На следующих условиях…

Гольдер нервно помахал рукой перед глазами, разгоняя дым, от которого горчило во рту. Моментами лицо читавшего договор мужчины — бледное, костистое и угловатое, с темным провалом рта — расплывалось неясным пятном.

Воздух был пропитан запахом крепкого русского табака, кожи и мужского пота.

Уже сутки десять человек спорили об окончательной редакции договора.

Предварительное обсуждение растянулось на восемнадцать недель. Часы Гольдера остановились. Он взглянул в окно. За грязным стеклом занималось чудесное августовское утро, в котором угадывалась прозрачная ледяная чистота первых осенних дней.

— «Советское правительство предоставит Компании „Тюбинген Петролеум“ права на эксплуатацию пятидесяти процентов нефтеносных участков, расположенных между районом Тейска и долиной Арунджи, описанных в меморандуме, представленном уполномоченным „Тюбинген Петролеум“ второго декабря тысяча девятьсот двадцать пятого года. Каждый такой участок будет прямоугольным, площадью не больше сорока десятин, и ни один не будет срединным…»

Гольдер поднял руку.

— Могу я попросить еще раз прочесть последнюю статью? — Он поджал губы.

— Каждый нефтеносный участок…

«Вот оно, — раздраженно подумал Гольдер. — Они вставили новый текст… Ждут до последнего, чтобы включить мелкие, внешне ничего не меняющие статьи… чтобы иметь повод разорвать договор… позже… когда будут переведены первые транши… Говорят, именно так они переиграли „Амрум“…»

Он вспомнил, что читал найденную в бумагах Маркуса копию договора с «Амрумом». Работы должны были начаться в точно определенный срок… Представителю фирмы официально пообещали, что срок можно будет отодвинуть… а потом контракт аннулировали… «Амруму» эта история стоила много миллионов…

— Стадо свиней, — буркнул он себе под нос и грохнул кулаком по столу. — Вы немедленно вычеркнете этот текст!..

— Нет… — Ответ прозвучал мгновенно, как пощечина.

— Я не подпишу.

— Как же так, дражайший Давид Исаакович… — воскликнул один из собеседников Гольдера.

Нежно-певучий русский акцент и учтивый, чисто славянский, строй речи странным образом контрастировали с его суровым желтым лицом. Маленькие узкие глаза блестели непримиримой жестокостью.

Он продолжил, протянув к Гольдеру руки, словно хотел прижать его к сердцу.

— Что вы такое говорите, любезный друг? Голубчик… Вам ведь известно, что этот пункт договора не несет никакой особой смысловой нагрузки? Он всего лишь призван успокоить законную обеспокоенность пролетариата, не желающего отдавать в капиталистические руки ни пяди советской территории, не обеспечив…

Гольдер раздраженно передернул плечами:

— Довольно болтовни! Не морочьте мне голову! Думаете, я забыл историю с «Амрумом»? Не тут-то было! Я не уполномочен подписывать договор, куда включена статья, с текстом которой компания не была ознакомлена… Вы меня поняли, Семен Алексеевич?

Тот захлопнул папку.

— Прекрасно! — произнес он тоном, в котором не осталось и намека на любезность. — Мы подождем. Пусть ваши компаньоны ознакомятся с дополнениями и примут решение.

«Все ясно… — подумал Гольдер. — Они решили потянуть время… Неужели „Амрум“?..»

Он вскочил, с грохотом оттолкнув стул.

— Я ничего не стану ждать, слышите, вы? Ничего!.. Мы либо подпишем контракт немедленно, либо он не будет подписан никогда!.. Подумайте хорошенько!.. Соглашайтесь или отказывайтесь, но теперь же!.. Я не задержусь в Москве ни на один лишний час!.. Идемте, Валлейс, — позвал он, повернувшись к секретарю Тюбингена, который не спал уже тридцать шесть часов и теперь смотрел на него в полном отчаянии. Боже, неужели из-за этакой мелочи все начнется сначала и ему придется слушать их бесконечные разглагольствования, крики и страдальческий, пугающий его голос старика Гольдера, моментами превращающийся в неразборчивое бульканье-клокотанье, как будто он мог вот-вот захлебнуться кровью…

«Как он может так кричать? — с невольным ужасом думал Валлейс. — Да и другие не лучше…»

Столпившись в одном углу, переговорщики надрывали глотки, но Валлейс улавливал только слова об «интересах пролетариата» и «тирании эксплуататорского капитала».

Лицо Гольдера налилось кровью, он нервно барабанил по столу открытой ладонью, роняя на пол бумаги. Каждый крик напоминал удар кулаком в лицо, и Валлейсу казалось, что сердце старика вот-вот разорвется.

— Валлейс! Черт бы вас побрал!

Секретарь вздрогнул и вскочил со стула.

Гольдер вскочил и быстро пошел к двери, преследуемый бурно жестикулирующими, галдящими людьми. Валлейс не мог разобрать ни слова и как в кошмарном сне бежал за Гольдером. Они были уже на лестнице, когда один из членов комиссии — все это время он спокойно сидел за столом — встал и догнал Гольдера. У него было странное лицо — квадратное, плоское, как у китайца, смуглое, как высохшая земля, с рваными ноздрями каторжника.

Гольдер начал успокаиваться. Русский сказал ему что-то на ухо, и они вернулись за стол. Семен Алексеевич продолжил чтение:

— «Советское правительство получает право на 5 процентов от ежегодной добычи 30 000 кубических тонн сырой нефти и 0,25 процента от каждых последующих 10 000 тонн. При достижении ежегодного объема добычи в 430 000 тонн доля повышается до 15 процентов. Государство будет получать денежную компенсацию, равную стоимости 45 процентов нефти, добываемой из вновь открытых скважин, а также права на газ, в размере от 10 до 35 процентов, в зависимости от доли содержащегося в нем газолина…»

Гольдер слушал молча, прикрыв глаза и подперев щеку ладонью. Валлейсу показалось, что старик спит: лицо его было бледным и осунувшимся, вокруг рта залегли глубокие складки, ноздри опали, как у мертвеца.

Валлейс взглянул на пачку страниц в руках Семена Алексеевича и обреченно подумал: «Это никогда не кончится…»

Неожиданно Гольдер резко наклонился к нему.

— Откройте окно… там, у вас за спиной, — шепотом приказал он. — Быстрее… я задыхаюсь…

Валлейс удивился.

— Открывайте, — сквозь зубы повторил Гольдер.

Валлейс поспешно распахнул створку и тут же вернулся к Гольдеру, опасаясь, что тот потеряет сознание и упадет со стула.

А Семен Алексеевич все читал и читал:

— «Компания „Тюбинген Петролеум“ получает право беспошлинно торговать сырой и очищенной нефтью и ввозить все необходимое ей для работы оборудование, материалы и продукты питания для своих рабочих…»

— Мсье Гольдер, я должен это остановить… — нервно пробормотал Валлейс. — Вы такой бледный… вы не выдержите…

Гольдер стиснул ему руку.

— Замолчите… Вы мешаете мне слушать… Да заткнитесь же, черт бы вас побрал!..

— «Выплаты за концессии Советскому правительству составят 5-15 процентов общей прибыли от нефтеносных участков и 40 процентов от бьющих скважин…»

Гольдер что-то невнятно пробормотал и сложился пополам. Семен Алексеевич прервал чтение.

— Относительно разработанных скважин, вторая подкомиссия — ее отчет представлен — полагает…

Гольдер ледяной рукой судорожно сжал под столом ладонь Валлейса, и тот инстинктивно, изо всех сил, стиснул ему пальцы, вспомнив, как однажды поддерживал разбитую окровавленную челюсть умирающего сеттера. Почему этот старый еврей так часто напоминает ему смертельно больного пса, который способен не только огрызнуться на прощанье, но и пребольно укусить?

— Ваша редакция главы двадцать семь… — прервал собеседника Гольдер. — Мы мусолили текст три дня, надеюсь, вы не собираетесь к ней возвращаться?.. Читайте дальше…

— «Компания „Тюбинген Петролеум“ имеет право строить здания, нефтеперерабатывающие заводы, нефтепроводы, необходимые ей для работы. Срок действия концессии — девяносто лет…»

Гольдер оттолкнул руку Валлейса, расстегнул рубашку и принялся растирать ногтями грудь, как будто хотел выпустить легкие на волю. Он давил с неистовым упорством, нажимая дрожащими пальцами на сердце, уподобясь страдающему животному, которое прижимается больным местом к земле. Пот заливал мертвенно-бледное лицо, стекая крупными, как слезы, каплями.

Голос Семена Алексеевича звучал все громче и торжественнее. Заканчивая, он даже привстал на стуле:

— Статья 74 и последняя: «По истечении срока действия данной концессии все вышеупомянутые строения и сооружения становятся неотчуждаемой собственностью Советского государства».

— Кончено, — со священным изумлением выдохнул Валлейс. Старый Гольдер медленно поднял голову и знаком велел подать ему ручку. Началась церемония подписания. Все десять участников переговоров были бледны, молчаливы и смертельно измотаны.

Гольдер поднялся и пошел к двери. Члены комиссии кланялись ему вслед, с трудом сдерживая бешенство. Улыбался только китаец. Гольдер кивнул, как автомат, и Валлейс подумал:

«Вот сейчас… Он упадет, просто не может не упасть… У него не осталось сил…»

Но Гольдер не упал. Он спустился по лестнице, вышел на улицу, и тут его настигла дурнота. Он остановился, прижался лбом к стене и стоял молча, дрожа всем телом.

Валлейс подозвал такси и помог старику сесть. На каждой выбоине он ронял голову на грудь, как тряпичная кукла, но постепенно свежий воздух взбодрил его. Он раздышался, дотронулся до лежавшего в нагрудном кармане бумажника.

— Дело сделано… наконец-то… Свиньи…

— Не могу поверить, что мы провели здесь четыре с половиной месяца! Когда мы уезжаем, мсье Гольдер? Дрянная страна! — с чувством воскликнул он.

— Согласен… Вы едете завтра.

— Но… А вы?

— Я отправлюсь в Тейск.

— О! — Валлейс был потрясен. Его раздирали сомнения, но он все-таки решился спросить: — Мсье Гольдер… Это действительно необходимо?

— Конечно. К чему этот вопрос?

Валлейс покраснел.

— Могу я поехать с вами? Не хотелось бы оставлять вас одного в этой дикой стране. Вы не совсем здоровы.

Гольдер в ответ пожал плечами.

— Вы должны уехать немедленно, Валлейс.

— Нельзя ли кого-нибудь вызвать мсье?.. Неразумно путешествовать без сопровождающих в вашем состоянии…

— Я привык, — сухо буркнул Гольдер.


— Номер семнадцать, первая комната слева, — крикнул снизу коридорный. Через мгновение свет погас. Гольдер продолжал подниматься по бесконечным ступенькам, спотыкаясь, как во сне.

Распухшая рука болела. Он поставил чемодан на пол, ощупью нашел перила, наклонился и позвал. Никто ему не ответил. Он выругался тихим задыхающимся голосом, одолел еще две ступеньки и снова остановился, прислонившись спиной и затылком к стене.

Чемодан не был тяжелым: в нем лежали туалетные принадлежности и немного белья на смену: в советской провинции всегда наступал момент, когда багаж приходилось нести самому: покинув Москву, Гольдер узнал это на собственной шкуре… Впрочем, даже эту поклажу он едва мог поднять, потому что устал, как собака.

Из Тейска он уехал накануне. Поездка оказалась такой утомительной, что он был почти готов остановиться на полпути и отдохнуть. Двадцать два часа в старой фордовской колымаге по чудовищным горным дорогам!.. Выбоины и ухабы сотрясали его старые кости. К вечеру у «форда» отказал клаксон, и водитель подобрал в деревне мальчишку, который, стоя на подножке и держась одной рукой за крышу, другой свистел в два пальца шесть часов кряду до самой полуночи. Гольдеру казалось, что он и теперь слышит этот свист. Он со страдальческим лицом зажал уши ладонями, вспомнив, как старый «форд» громыхал и лязгал всеми своими металлическими частями, как угрожающе дребезжали на каждом повороте стекла… Около часа они заметили первые мерцающие огоньки порта, откуда Гольдер должен был на следующий день отплыть в Европу.

Когда-то здесь была главная зерновая биржа. Гольдер приходил сюда, когда ему было двадцать. Отсюда он впервые вышел в море.

Теперь в порту стояли на якоре несколько греческих пароходов и советские грузовые суда. Город выглядел таким бедным и обезлюдевшим, что сердце сжималось от тоски. Темная грязная гостиница с изуродованными стрельбой стенами производила почти зловещее впечатление. Гольдер пожалел, что не послушался тех, кто советовал ему возвращаться через Москву. Единственными пассажирами, плававшими на греческих пароходах, были теперь «шурум-бурумщики» — торговцы из Леванта, путешествовавшие по морю с рулонами ковров и тюками старых меховых шкур. Ночь пройдет быстро. Гольдеру не терпелось покинуть Россию. Послезавтра он будет в Константинополе.

Он вошел в номер. Тяжело вздохнул, зажег свет и присел в углу на ближайший стул — жесткий, неудобный, с почерневшей деревянной спинкой.

Гольдер так устал, что, смежив на мгновение веки, потерял представление о времени, и ему показалось, что он проваливается в сон. Это продолжалось всего минуту. Потом он открыл глаза и рассеянно оглядел комнату. Напряжение было слабым, лампочка мигала, как свеча на ветру, освещая полустертых пухлых амурчиков: когда-то их пухлые ножки были румяными, цвета свежей крови, но теперь роспись покрывал толстый слой пыли. Просторный, с высоким потолком, номер был обставлен мебелью черного дерева с бархатной красной обивкой. В центре стоял стол со старинной керосиновой лампой: внутри стеклянного шара было столько дохлых мух, что он казался вымазанным густым черным вареньем.

Стены, как и повсюду в гостинице, были изрешечены пулями. Местами потрескавшаяся штукатурка осыпалась, как песок. Гольдер зачем-то сунул туда кулак, долго потирал руки, потом встал. Время перевалило за три часа.

Он прошелся по комнате, снова сел, наклонился, чтобы развязать туфли, и замер с рукой на весу. К чему раздеваться? Спать он все равно не сможет. Воды в номере не было. Гольдер повернул кран над раковиной. Ничего. Жара была удушающей, от пыли и пота одежда прилипала к телу. Стоило пошевелиться, и мокрая ткань леденила плечи, и Гольдер болезненно передергивался, как от приступа лихорадки.

«Великий Боже, — подумал он, — неужели я когда-нибудь покину эту страну?»

Ему казалось, что ночь никогда не кончится. Еще три часа. Корабль отплывет на рассвете. Наверняка с опозданием… В море ему станет легче, помогут ветер и свежий воздух. Он доберется до Константинополя. Поплывет по Средиземному морю. Вернется в Париж. Париж? Гольдер ощутил глухое удовлетворение, подумав обо всех этих мерзавцах с биржи. «Вы не знали?.. Старик Гольдер… Да-а… Кто бы мог подумать… Он выглядел конченым человеком…» Ему казалось, что он слышит их голоса. Негодяи… Интересно, сколько теперь стоят тейские акции? Он попытался подсчитать, но это оказалось непросто… Со дня отъезда Валлейса новостей из Европы он не получал. Ладно… Потом, позже… Он дышал тяжело, с надсадным свистом. Странно… Он не мог себе представить, какой будет его жизнь после этого плавания. Позже… Джойс… Он мучительно скривился. Джойс… Она будет все больше отдаляться от него, вспоминая о существовании старого отца, лишь проигравшись в казино. Хорошо, что он проинструктировал Сетона и Джойс не сможет тронуть основной капитал. «Пока я жив… — подумал Гольдер. Он был реалистом. — Джойс…»

— Я сделал все, что мог… — с печалью в голосе произнес он.

Он все-таки снял ботинки и вытянулся на кровати. С некоторых пор долго он лежать не мог — сразу начинал задыхаться. Иногда он забывался сном, но почти сразу просыпался со странными жалобными вскриками: они казались ему пугающими, непонятными, таящими смутную угрозу. Он так и не понял, что в такие ночи кричал и стонал, как ребенок, он сам.

Гольдер встал, с трудом дотащил кресло до окна и распахнул створки. Внизу лежал порт. Черная вода… Занимался день.

Гольдер уснул мгновенно и неожиданно.


В пять часов в порту завыла сирена, и Гольдер проснулся.

Он с трудом наклонился за туфлями, проверил, не появилась ли в кране вода, позвонил и долго ждал, но никто так и не пришел. Достав из чемодана флакон с остатками одеколона, он смочил руки и лицо, собрал вещи и спустился вниз.

Ему удалось получить стакан чая, он выпил, расплатился и покинул гостиницу.

На улице Гольдер по привычке поискал глазами такси, но город казался вымершим. Ветер с моря засыпал улицы песком, следы ног редких прохожих отпечатывались на нем, как на снегу. Гольдер знаком подозвал босоногого мальчишку, который в одиночестве играл на мостовой.

— Отнеси мой чемодан в порт. Машин здесь нет?

Мальчик вряд ли понял, что сказал ему старик, но чемодан взял и пошел по направлению к порту.

Дома стояли закрытыми, окна были заколочены досками. Банки, магазины, кафе были заброшены, покинуты прежними владельцами. Впечатанный в камни стен императорский двуглавый орел напоминал открытую рану. Гольдер невольно ускорил шаг.

Он смутно узнавал темные старые тупики и шаткие деревянные домики. Но какая гнетущая тишина… Он резко остановился.

Они почти дошли. В воздухе сильно пахло солью и тиной. Над окном маленькой темной лавки сапожника со скрипом раскачивался железный башмак… Гостиница на углу улицы, где он останавливался, когда-то была излюбленной дешевой меблирашкой матросов и портовых шлюх. Сапожник был кузеном его отца, и Гольдер иногда приходил к нему поесть. Он прекрасно это помнил… Старик сделал над собой усилие, пытаясь представить себе лицо дяди, но вспомнил только голос — пронзительный и ноющий, как у Сойфера.

«Оставайся дома, мальчик… Думаешь, там деньги валяются на земле? Забудь, жизнь повсюду тяжела и жестока».

Гольдер непроизвольно сделал шаг к двери и едва не взялся за ручку, но передумал. Прошло сорок восемь лет! Он пожал плечами и пошел дальше.

«Что было бы, останься я тогда на родине?»

Он беззвучно рассмеялся. Кто знает? Глория вела бы дом, пекла бы по пятницам мацу на гусином жире… Гольдер прошептал: «жизнь…» Как все-таки странно, что на излете лет его занесло сюда, в этот забытый Богом уголок земли…

Порт. Он узнавал здесь каждую деталь, как будто побывал здесь в последний раз накануне, а не тысячу лет назад. Маленькое покосившееся здание таможни, шлюпки, похороненные под черным, с примесью угольной пыли и объедков, песком… На поверхности грязно-зеленой маслянистой воды плавают арбузные корки и мертвые крысы. Гольдер поднялся на борт маленького греческого пароходика, ходившего перед войной из Батума в Константинополь. Прежде он брал в рейс пассажиров — в салоне все еще стоял рояль, но после революции явно возил только грузы и вид имел жалкий и грязный. Гольдер заключил, что хозяин явно не гнушается сомнительных делишек, и подумал: «Счастье, что переход будет недолгим…»

На палубе мужчины в красных фесках — «шурум-бурумщики» — играли в карты, сидя в кружок. Когда Гольдер проходил мимо, они подняли лица. Один привычным жестом покрутил на запястье розовые стеклянные бусы и улыбнулся: «Купи что-нибудь, барин…» Гольдер покачал головой и осторожно отодвинул их кончиком трости. Сколько раз во время своего первого путешествия на корабле, память о котором странным образом не отпускала его, он играл по ночам в карты с такими же вот торговцами… Как давно все это было… Игроки пропустили Гольдера, он спустился в свою каюту и стал смотреть в иллюминатор на море, то и дело непроизвольно вздыхая. Корабль отчаливал. Он присел на жесткую койку: поверх обычной доски был брошен тонкий, набитый сухим шуршащим сеном матрасик. Если погода не испортится, он проведет ночь на палубе. Ветер крепчал, пароход содрогался, подпрыгивая на волнах. Гольдер с ненавистью смотрел на море. Как он устал от этого буйного, вечно куда-то движущегося мира. Земля, проплывающая мимо дверей вагонов, вращающиеся колеса автомобилей, волнение на море, тревожные крики животных, дымы, поднимающиеся в низкое осеннее небо… Он обречен до конца дней видеть перед собой скучный в своей неизменности горизонт… Гольдер прошептал: «Я устал», — и осторожно, как все сердечники, положил ладони на сердце. Он тихонько приподнимал его — как ребенка, как умирающее животное, как износившийся мотор, все еще упрямо стучащий в старой груди, — словно хотел помочь.

Неожиданно корабль качнуло сильнее, и Гольдеру показалось, что его старое сердце стремительно ухнуло вниз и забилось быстрее, даже слишком быстро… В то же мгновение острая боль пронзила левое плечо. Он побледнел, наклонил голову вперед с выражением животного ужаса на лице и надолго замер в ожидании. Гольдеру казалось, что звук его дыхания заполнил всю каюту, перекрыв шум ветра и моря.

Постепенно боль успокоилась, а потом и вовсе ушла. Он произнес вслух, громким голосом, пытаясь улыбнуться:

— Ерунда. Прошло. — Тяжело выдохнул и тихонько повторил: — Прошло…

Гольдер встал. Его шатало. Небо и море заволокла серая вуаль. В каюте стало темно, как ночью. В иллюминатор лился странный зеленоватый свет, обманчивый, зыбкий, ничего не освещающий. Гольдер нащупал пальто и вышел, вытянув перед собой руки, как слепой. При каждом ударе волны о борт пароходик трещал, взлетал на гребне и тут же нырял вниз, как будто хотел утопиться. Гольдер с трудом вскарабкался на палубу по узкой отвесной лестнице.

— Осторожно, товарищ!.. Наверху сильный ветер, — крикнул пробегавший мимо матрос, дохнув ему в лицо водкой. — Палубу качает, товарищ…

— Ничего, мне не впервой, — сухо буркнул Гольдер.

Но до палубы он добрался с трудом. Огромные волны набрасывались на пароход, как голодные псы. В углу, под промокшим брезентом, лежали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, «шурум-бурумщики». Завидев Гольдера, один из них поднял голову и выкрикнул несколько слов высоким стонущим голосом. Гольдер знаком показал, что не слышит. Тот повторил — громче, дико вращая горящими глазами. Потом его стошнило, он рухнул на старую овечью шкуру и остался лежать как мертвый среди тюков с мануфактурой и спящих собратьев.

Гольдер миновал живописную группу, сделал несколько шагов по палубе и остановился, согнувшись, как дерево на ветру. Он с наслаждением подставлял лицо буре, ощущая на губах терпкий аромат морской воды, не открывая глаз, вцепившись онемевшими пальцами в ледяной поручень.

Терзаемый морской стихией корабль глухо и надрывно стонал, перекрывая даже свист ветра и шум волн.

«Ну вот, — подумал Гольдер, — только этого мне не хватало…»

Но с палубы не ушел, с каким-то извращенным удовольствием позволяя буре сотрясать свое дряхлое тело. Щеки и губы были мокры от дождя и морской воды, на ресницах и бровях оседала соль.

Неожиданно совсем рядом с ним раздался голос. Человек что-то кричал, но ветер относил слова прочь. Гольдер с трудом разлепил веки: согнувшийся пополам человек обеими руками цеплялся за железный поручень.

Высокая волна перекинулась через борт и распласталась у ног Гольдера. Брызги летели в лицо, рот наполнялся соленой влагой. Он стремительно отступил назад. Незнакомец последовал его примеру. Они начали спускаться, то и дело натыкаясь на стенку. Спутник Гольдера с ужасом прошептал по-русски:

— Ну и погода, Боже, ну и погода…

В темноте Гольдер мог разглядеть только длинное, в пол, пальто, но мгновенно узнал певучий акцент.

— Впервые на корабле? — спросил он на идише.

В ответ раздался нервный смешок.

— Ну да, — веселой скороговоркой ответил незнакомец. — Вы тоже?

— Я тоже. — Гольдер кивнул

Он примостился на стоявшем у стены диванчике. Руки у Гольдера окоченели от холода, он не без труда достал из кармана портсигар, открыл его и^протянул собеседнику.

— Угощайся.

Он дал ему прикурить и в пламени спички разглядел молодое, почти мальчишеское, бледное лицо с печальным длинным носом, мягкие курчавые черные волосы и огромные влажные, лихорадочно сверкающие глаза.

— Откуда ты родом?

— Из Кременца, мсье, с Украины.

— Знакомые места.

Когда-то Кременец был жалким местечком, где в грязи копошились черные свиньи и еврейские ребятишки.

«Живут небось, как жили…» — рассеянно подумал Гольдер.

— Значит, едешь?.. Навсегда?

— О да!

— Зачем? В этом был смысл во времена моей молодости!

— Ах, мсье! — произнес молодой еврей со своей неподражаемо забавной жалобной интонацией. — Разве для таких, как мы, что-нибудь меняется? Взять, к примеру, меня, мсье. Я — честный человек, но тому еще два дня сидел в тюрьме. За что? Мне приказали сопровождать с юга в Москву вагон «монпансье» — знаете, такие фруктовые леденцы. Дело было летом, жара стояла ужасная, и весь товар растаял. Когда поезд прибыл в Москву, конфеты вытекли через щели в ящиках. Чем я виноват? Но меня посадили — на полтора года. Теперь я свободен и еду в Европу.

— Сколько тебе лет?

— Восемнадцать, мсье.

— Вот как… — задумчиво произнес Гольдер. — Мне было столько же, когда я уехал.

— Вы из России?

— Да.

Молодой человек молча жадно курил. Красный огонек освещал его гибкие молодые руки.

— Первое плавание по морю… — повторил он. — И куда же ты собрался, дружок?

— Для начала в Париж. Мой кузен — он закройщик — устроился там еще до войны. Но как только скоплю немного денег, отправлюсь в Нью-Йорк! Нью-Йорк!.. — пылко повторил он. — О, там…

Гольдер не слушал, с затаенным болезненным удовольствием наблюдая за стоявшим перед ним мальчиком. Тот страстно жестикулировал, голос его срывался, он глотал слова, не в силах совладать с горячечной жаждой жизни… Когда-то Гольдер был таким же буйным, неудержимым молодым евреем… Теперь все ушло, как не бывало…

— Не боишься, что придется голодать? — неожиданно резко спросил он.

— Ай, да я привык…

— Конечно… Но там придется хуже, чем здесь…

— И что с того? Недолго можно и потерпеть…

Сухой смешок Гольдера прозвучал как удар хлыста:

— Ты так думаешь?.. Болван… Терпеть придется много долгих лет, пока будешь карабкаться наверх… Да и потом легче не станет…

Парень прошептал жарким, страстным шепотом:

— Потом я разбогатею…

— Потом ты сдохнешь, — буркнул Гольдер, — в одиночестве, как собака, так же, как жил…

Он замолчал и с глухим стоном запрокинул голову. Плечо снова прострелила острая боль, в груди возникло стеснение, сердце билось неровно и резко…

Юноша тихо спросил:

— Вам нехорошо?.. Это из-за качки…

— Нет, — слабым запинающимся голосом произнес Гольдер. — Нет… у меня больное сердце… а качка…

Ему было трудно дышать. Слова раздирали горло… да и какое этому юному дураку дело до прошлого — до его прошлого?.. Жизнь изменилась, стала легче… Да и ему плевать на мальчишку… Он пробормотал:

— Качка, малыш, и все прочие глупости не имеют значения, когда… когда крутишься, как я… Значит, хочешь разбогатеть?.. — Он понизил голос: — Посмотри на меня повнимательней. Думаешь, игра стоит свеч?

Он уронил голову на грудь. На мгновение ему показалось, что шум ветра и моря отдаляется, превращаясь в невнятный напевный гул… Внезапно до него донесся перепуганный крик юноши, звавшего на помощь. Гольдер встал, пошатнулся, взмахнул в пустоте вытянутыми руками и рухнул навзничь.


Он вынырнул из мрака забытья, как из глубины вод, и понял, что лежит на полке в своей каюте. Кто-то перенес его, сунул под голову свернутое пальто и расстегнул на груди рубашку. Гольдеру показалось, что рядом никого нет, и им овладел страх, но тут за его спиной раздался шепот:

— Мсье…

Гольдер сделал попытку пошевелиться, и юноша наклонился ближе:

— Боже, вам лучше, мсье?

Долгое, почти бесконечное мгновение Гольдер двигал губами, вспоминая, как произносятся человеческие слова. Наконец ему удалось выговорить:

— Зажги…

Когда вспыхнул свет, он тяжело вздохнул, дернулся, застонал, потянулся рукой к сердцу, но руки его не послушались. Он произнес несколько слов на незнакомом собеседнику языке и, как будто окончательно придя в себя, открыл глаза.

— Сходи за капитаном, — твердым голосом приказал он.

Юноша вышел, и Гольдер остался один. Когда волна с силой билась о борт корабля, он тихонько постанывал, но качка постепенно успокаивалась. Свет нового дня заглядывал в иллюминатор. Измученный Гольдер закрыл глаза.

Пьяный толстяк капитан спросил, изрыгнув ругательство:

— Он что, умер?

Гольдер медленно повернул к нему осунувшееся, мертвенно-бледное лицо с запавшим синюшным ртом и прошептал:

— Остановите… корабль…

Капитан не ответил, и старик повторил, повысив голос:

— Остановите. Вы что, не слышите?

Его глаза сверкали такой страстью, что капитан ответил ему, как обычному, живому и здоровому, пассажиру:

— Вы с ума сошли.

— Я дам денег… Тысячу ливров.

— Ну вот… — буркнул грек. — Начинается… Черт бы меня побрал… И зачем только я взял его на борт?..

— Земля… — пробормотал Гольдер. — Хотите, чтобы я сдох здесь в одиночестве, как собака? Мерзавцы…

Он произнес еще несколько слов, которые его собеседники разобрать не смогли.

— У вас есть судовой врач? — спросил юноша вслед уходящему капитану, но тот даже не потрудился ответить.

Паренек подошел к Гольдеру, прислушался к его учащенному дыханию.

— Потерпите, — мягко прошептал он, — мы скоро будем в Константинополе… Шторм стих… И мы плывем намного быстрее… Вы кого-нибудь знаете в Константинополе? У вас там родственники? Хоть кто-нибудь есть?

— Что? — пробормотал Гольдер. — Что?

В конце концов он как будто понял, о чем его спрашивают, но снова повторил: «Что?» — и затих.

— Константинополь… Это большой город… Там вас будут хорошо лечить… вы скоро поправитесь… Не бойтесь… — со страхом в голосе уговаривал юноша.

Внезапно он осознал, что старый Гольдер отходит. Первый глухой предсмертный хрип вырвался из его измученной груди.

Так продолжалось около часа. Молодой человек дрожал всем телом, но не уходил. Умирающий дышал тяжело и гулко, с необъяснимой силой, как будто в его теле уже поселилась иная жизнь.

«Еще немного… еще несколько минут… Потом все кончится… Я уйду… Боже, я даже имени его не знаю…»

Когда он укладывал старика на полку, у того из кармана выпал пухлый английский бумажник. Парень наклонился, поднял его, приоткрыл и с тяжелым вздохом, затаив дыхание, осторожно вложил его в огромную, тяжелую, ледяную, практически мертвую руку старика.

«Как знать? Он может на мгновение очнутся перед смертью… Вдруг он захочет оставить мне эти деньги… Как знать? Ведь это я притащил его сюда. Он совсем один».

Он приготовился ждать. День угасал, и море начало успокаиваться. Качка почти прекратилась, ветер стих. «Ночь будет прекрасная», — подумал спутник Гольдера.

Он протянул руку и пощупал вялое запястье старика. Пульс бился так слабо, что тиканье часов на кожаном ремешке почти заглушало его. Но Гольдер был еще жив. Тело умирает медленно. Старик открыл глаза. Заговорил. Но дышал тяжело, со странным, пугающим хрипом и хлюпаньем. Юноша прислушивался, придвинувшись совсем близко. Гольдер произнес несколько слов по-русски и вдруг перешел на идиш, давно забытый язык своего детства.

Он говорил быстро, как в бреду, странным, охрипло-булькающим голосом, то и дело умолкал и медленно подносил руку к горлу, словно пытался снять невидимый груз. Одна половина его лица застыла в неподвижности с приоткрытым остекленевшим глазом, но другая, живая, горела, как в лихорадке, пот ручьем стекал по щеке. Юноша хотел вытереть ему лицо, но Гольдер воспротивился.

— Оставь… — простонал он. — Не стоит… Слушай внимательно. В Париже ты отправишься к мэтру Сетону, на улицу Обер, дом двадцать восемь. Скажешь ему: Давид Гольдер умер. Повтори. Еще раз. Сетон. Мэтр Сетон, нотариус. Отдай ему все, что лежит в моем чемодане и бумажнике. Скажи, пусть позаботится о моей дочери… Потом ты отправишься к Тюбингену… Подожди.

Гольдер задыхался, беззвучно шевеля губами. Собеседник наклонился еще ближе и ощутил у себя на губах запах лихорадки и дыхание умирающего.

— Гостиница «Континенталь». Запиши, — прошептал Гольдер. — Джон Тюбинген. Гостиница «Континенталь».

Парень торопливо достал старое письмо, оторвал верх от конверта и записал оба адреса. Гольдер приказал угасающим голосом:

— Скажешь, что Давид Гольдер мертв, что я просил заняться делами моей дочери… что я ему доверяю и…

Он умолк. Глаза у него закатились, подернулись смертной пеленой.

— И… Нет. Только это. Все. Так будет правильно.

Он взглянул на бумажку в руке парня.

— Дай сюда… Я подпишу… Для надежности…

Загрузка...