Они как бы вынырнули на свет, с непривычки неестественно яркий, и Оробете заслонился от него рукой.
— Устал, — проронил он, — и очень хочется пить.
— Как видишь, мы вышли к воде, — сказал старик, кивая на два тихих источника, текущих неподалеку среди тополей и кипарисов, и предупредил: — Но будь очень осторожен. Не кидайся к первому попавшемуся.
Оробете почти бегом пустился к рощице. Упал на колени у одного из источников, сложил ладони пригоршней и стал жадно пить.
— Даян! — услышал он позади. — Ты выбрал верно, только не торопись.
— В таких пределах и я осведомлен, маэстро, еще со времен походов в Карпаты. Никогда не пить из источника, который по левую руку… Умирал от жажды, — прибавил он, — думал, никогда не напьюсь…
Старик был уже рядом, и Оробете рывком встал с колен.
— …думал, никогда не напьюсь, — повторил он, — а хватило нескольких глотков…
Старик смотрел на него испытующе, с любопытством, словно бы ожидая, не скажет ли он чего-то еще.
— Вот и место, которое мы искали, — наконец заговорил он, кивая на скамью, укрытую в тени под кипарисами.
На сей раз он не тянул Оробете за руку, а просто пошел вперед. Оробете молча последовал за ним, постепенно расплываясь в улыбке.
— Зачем вы меня дурачили, маэстро? — мягко спросил он, садясь рядом со стариком на скамью. — В той комнате за полуоткрытой дверью ничего особенного не произошло: ни драмы, ни преступления. Комната как комната, мы таких прошли множество — без тайны.
— Верно, — отвечал старик, так и просияв. — Но дурачить тебя я не хотел. Это была просто загадка, самая простенькая из загадок.
— А зачем вы сказали мне, что у помещика было девяносто девять слуг? У него всего-то и было, что несколько рабов-цыган, пара прислужников в доме и один садовник-австрияк. Да и тот в конце концов уехал в свою Вену, потому что хозяин обнищал и не платил ему целый год.
Старик взглянул на него, как никогда раньше, с особенной теплотой.
— Девяносто девять, Даян, — мистическое число. Только не надо применять к нему мерки твоей математики. Я просто вводил тебя в игру — как на лету схватывать условный язык под камуфляжем обыденного.
— «Тайный язык», — с пониманием улыбнулся Оробете. — Parlar cruz, как его называли провансальские мистики в Италии и во Франции, те самые Fedeli d'Amore[2]. Хотя я давно о них читал, я все очень хорошо помню.
Старик взял его за плечо и разочарованно заглянул в глаза.
— Помнишь, потому что читал? Только-то? Усилие, Даян! Ты вспомнишь множество того, чего не читал никогда!
Оробете потер лоб, напряженно глядя прямо перед собой.
— Глагол… — пробормотал он. — Я мог бы заговорить по-арабски — мне бы только вспомнить глагол…
— Прочь арабский! — отрезал старик, встряхнув его за плечи. — Он тебе не понадобится.
— Наплывает столько всего, что я теряюсь… Слишком много событий. Слишком много людей — то ли я знал их когда-то, то ли…
— Сделай усилие и забудь ненужное, — приказал старик. — Помни только существенное. То, что ты выделил бы как существенное.
Оробете снова потер лоб.
— Столько вещей кажутся мне существенными, — проговорил он в смятении. — Сколько вещей…
— Забудь! Забудь! — прикрикнул на него старик. — Не давай захлестнуть себя всему, что было с тобой самим или на твоей памяти, не то снова заблудишься. Память может быть такой же фатальной, как и беспамятство. Сделай усилие! Убеди себя, что тебе нет до них дела, до всех этих людей, — и ты увидишь, они уберутся туда же, где были до сих пор: в тот же сон забвения…
— Делаю! Так и делаю! — чужим голосом, глухо, будто сквозь сон, заговорил Оробете. — Выбираю; отставляю в сторону.
— Верно сформулируй вопрос, — повелел старик. — Единственный, который тебя занимает. Вспомни существенное… В иные времена ты рисковал бы попасть на костер, как еретик, в нынешнее же…
— Жак де Безье! — вскричал Оробете в озарении, порывисто оборачиваясь к старику. — И все, что он описал в трактате «C'est des fiez d'Amours»[3].
— Сосредоточься, — снова властно вступил старик, видя, что он опять мнется. — Не поддавайся искусу других воспоминаний. Существенное!
— По всей вероятности, — обрел твердый голос юноша, — в те времена существенным было тайное значение слова amor…
— Было и осталось поныне, — уточнил старик. Улыбаясь, Оробете продекламировал:
— По всей вероятности, — кивнул старик, — это и было тайное послание. Откровение. «Любовь», истинная любовь есть то же, что «бессмертие».
— Но до сих пор, — обескураженно, как будто его резко выбили из грез, сказал Оробете, — моей единственной любовью были поэзия и математика.
— Не исключено, что они — всего лишь разные лики непроницаемой Madonna Intelligenza[5]. Пока ты выбрал как нельзя лучше: Мудрость, которая есть одновременно Вечная женственность и женщина, которую полюбишь… Об этом не беспокойся, — добавил он, — ты еще очень молод, время не упущено.
Оробете грустно усмехнулся.
— До несчастного случая меня звали «Прекрасный витязь, весь в слезах»[6], потому что одна из хозяйских дочек раз застала меня на кладбище, когда я плакал над маминой могилой. А после несчастного случая меня прозвали Даян.
— Пути Господни неисповедимы, — торжественно изрек старик. — Давно пора тебе это знать… А теперь, — продолжал он, — поскольку ты полностью пробудился, дерзай! Ведь, с тех пор как ты утолил жажду, тебя мучает несколько вопросов.
— Первым долгом, — волнуясь, начал Оробете, — я хотел бы знать: это все — на самом деле?
Старик снисходительно улыбнулся и положил руку ему на плечо.
— Это ты поймешь, как только мы расстанемся… Смелее, твой вопрос! — еще раз призвал он, видя, что молчание затягивается.
Призванный к смелости, Оробете решительно поднялся со скамьи и посмотрел прямо старику в глаза.
— Почему я должен вернуться? — спросил он одними губами.
Старик ответил не сразу, словно ожидая продолжения.
— Должен тебе сказать, что твой вопрос некоторым образом меня разочаровал… Садись, садись рядом.
Оробете послушно сел на скамью и понурился.
— Куда вернуться, Даян? Разве ты уходил? И как бы ты мог уйти, не став прежде тем, чем тебе должно: гениальнейшим из математиков?
— Но в таком случае, — пробормотал Оробете, — может оказаться, что история комнаты с полуоткрытой дверью — правда.
С лукавой улыбкой старик снова коснулся его плеча.
— В таком случае я ответил бы тебе твоими собственными словами, которые ты произнес, выслушав пророчество мексиканских ясновидцев. Все зависит от условного языка: от того, как понять, как перевести историю комнаты с полуоткрытой дверью…
Оробете на миг забылся — и вдруг расцвел.
— Так оно и есть! — воскликнул он. — Как же я сразу не понял! Это оттого, что я еще не вполне перешел на parlar cruz.
— Скоро, скоро перейдешь, — ободрил его старик. — Как только снова увидишь декана, профессоров и своих коллег. А теперь давай немного поговорим, тут нам никто не помешает. Поговорим на том обыкновенном языке, на каком ты изъяснялся до сего дня в Бухаресте.
Нависла пауза, они сидели, не глядя друг на друга.
— Долго рассиживаться мне не позволено, — начал старик. — Впрочем, как только солнце зайдет, нам придется расстаться… Итак, вернемся к той несправедливости, которую над тобой совершили…
— Теперь это совершенно не важно, — тихо улыбнулся Оробете.
— Всё важно, всякая несправедливость. Но тут есть и моя вина: я должен был принять во внимание человеческую злобу. В сущности, если бы те двое твоих коллег не были отравлены завистью, никто бы ничего не заметил. Осенью двадцать пять страничек о теореме Гёделя принесли бы тебе степень доктора, твоя работа произвела бы сенсацию во всем мире, ты стал бы знаменитым — и кто бы тогда отважился, даже в такой стране, как твоя, поинтересоваться у великого человека, который глаз у него утрачен, левый или правый?
— Все это совершенно не важно, — повторил Оробете.
— Ты так говоришь, потому что сейчас ты под впечатлением того, что тебе вспомнилось, что открылось. Тебе кажется, и с полным основанием, что это гораздо важнее, чем критика Гёделевой теоремы. Но послушай меня хорошенько, потому что, повторяю, мы говорим сейчас на обыкновенном языке… Прежде чем Гёдель и остальные узнают о твоей гениальности, тебе придется убедить декана, что он совершил самую большую глупость в своей жизни…
Смех так и повалил Оробете, но он быстро сдержал себя и пристыжено провел ладонью по лицу.
— Хорошо, что ты окончательно проснулся, — заметил старик, — и вернулся к обычной своей манере мыслить и вести себя. Итак, повторяю: тебе придется убедить декана…
— Это будет трудновато, — серьезно сказал Оробете. — Я его хорошо знаю: он ни в зуб ногой по математике, не осилит даже уравнение второй степени. Деканом его назначили по политическим мотивам. А если невежда к тому же еще и крепколобый… — Он улыбнулся. — В общем, его может переубедить только приказ сверху.
— Об этом-то я и подумал, — кивнул старик. — Я не имею права переделывать то, что содеял. Ты останешься таким, как есть, по образу Моше Даяна, до конца своих дней. Надо искать другие возможности. Тот же приказ сверху.
— Но как мы его получим? — с грустной усмешкой спросил Оробете. — У меня нет протекции. И Меня никто не знает, кроме моих преподавателей.
Старик поднял глаза к небу.
— Скоро закат, — задумчиво проговорил он. — Надо спешить… Завтра вечером в Принстоне секретарь Гёделя найдет на столе твою работу. Он потратит полночи на то, чтобы ее понять, но как только поймет, побежит будить Учителя. Таким образом, послезавтра утром все крупные математики и логики Принстона узнают. Через двадцать четыре, самое большее через сорок восемь часов они будут названивать тебе по телефону.
— Которого у меня нет.
— Они будут звонить не тебе, а в американское посольство и на факультет. Потому что, если до них дойдет — а Гёдель, я полагаю, и еще двое-трое в состоянии тебя понять, — они затрепещут. И, уверяю тебя, на этот раз не повторится история с Эйнштейном или с Гейзенбергом… Ты понимаешь, о чем я?
— Понимаю, — отвечал Оробете.
— Итак, тебе надо переждать три, самое большее — четыре дня. Старик легко поднялся и крепко, с теплотой пожал ему обе руки.
— А теперь нам пора расстаться. Но помни, что пишет Франческо да Барберино: «Sed non omnia omnibus possunt glossari».
— He все, — с задумчивым видом перевел Оробете, — может быть растолковано всем.
— Совершенно верно… Ты найдешь дорогу домой?
— Найду, маэстро, — отвечал Оробете, едва сдерживая волнение. — Это недалеко…