Действие происходит в 1816 году{1}, во Франции, в доме зажиточной крестьянской семьи. Просторная комната, окнами в сад. Косой дождь. Входят хозяева и незнакомец.
…Пожалуйста. Тут наша
гостиная…
Сейчас мы вам вина
дадим.
(К дочке.)
Джульетта, сбегай в погреб, — живо!
(озирается)
Ах, как у вас приятно…
Вы садитесь, —
сюда…
Свет… Чистота… Резной баул
в углу, часы стенные с васильками
на циферблате…
Вы не вымокли?
Нисколько!
Успел под крышу заскочить… Вот ливень
так ливень! Вас я не стесняю? Можно
здесь переждать? Как только перестанет…
Мы рады, рады…
Вы из наших мест?
Нет — странник я… Недавно лишь вернулся
на родину. Живу у брата, в замке
де Мэриваль… Недалеко отсюда…
А, знаем, знаем…
(К дочке, вошедшей с вином.)
Ставь сюда, Джульетта.
Так. Пейте, сударь. Солнце, — не вино!
(чокается)
За ваше… Эх, душистое какое!
И дочь у вас — хорошая… Джульетта,
душа, где твой Ромео?
(смеется)
Что такое —
"Ромео"?
Так… Она сама узнает
когда-нибудь…
Вы дедушку видали?
Нет, не видал.
Он — добрый…
(к жене)
Где он, кстати?
Спит у себя — и чмокает во сне,
как малое дитя…
Он очень стар —
ваш дедушка?
Лет семьдесят, пожалуй…
Не знаем мы…
Ведь он нам не родня:
мы дедушкой его прозвали сами.
Он — ласковый…
Но кто же он?
Да то-то
оно и есть, что мы не знаем… Как-то,
минувшею весною, появился
в деревне старец, — видно, издалека.
Он имени не помнил своего,
на все вопросы робко улыбался…
Его сюда Джульетта привела.
Мы накормили, напоили старца:
он ворковал, облизывался, жмурясь,
мне руку мял с блаженною ужимкой, —
а толку никакого: видно, разум
в нем облысел… Его мы у себя
оставили, — Джульетта упросила…
И то сказать: он неженка, сластена…
Недешево обходится он нам.
Не надо, муж, — он — старенький…
Да что же, —
я ничего… так, — к слову… Пейте, сударь!
Спасибо, пью; спасибо… Впрочем, скоро
домой пора… Вот дождь… Земля-то ваша
задышит!
Слава Богу! Только это
одна игра — не дождь. Глядите, солнце
уж сквозь него проблескивает… эх!..
Дым золотой… Как славно!
Вот вы, сударь,
любуетесь — а нам-то каково?
Ведь мы — земля. Все думы наши — думы
самой земли… Мы чувствуем, не глядя,
как набухает семя в борозде,
как тяжелеет плод… Когда от зноя
земля горит и трескается, — так же
у нас ладони трескаются, сударь!
А дождь пойдет — мы слушаем тревожно —
и молим про себя: "шум, свежий шум,
не перейди в постукиванье града!.."
И если этот прыгающий стук
об наши подоконники раздастся, —
тогда, тогда мы затыкаем уши,
лицо в подушки прячем, — словно трусы
при перестрелке дальней! Да — немало
у нас тревог… Недавно вот — на груше
червь завелся — большущий, в бородавках,
зеленый черт! А то — холодной сыпью
тля облепит молоденькую ветвь…
Вот и крутись!
Зато какая гордость
для вас, какая радость, — получать
румяное, душистое спасибо
деревьев ваших!
Дедушка — вот тоже —
прилежно ждет каких-то откровений,
прикладывая ухо то к коре,
то к лепестку… Мне кажется, — он верит,
что души мертвых в лилиях, в черешнях
потом живут.
Не прочь я был бы с ним
потолковать… люблю я этих нежных
юродивых…
Как погляжу на вас —
мне ваших лет не высчитать. Как будто
не молоды, а вместе с тем… не знаю…
А ну прикиньте, угадайте.
Мирно
вы прожили, должно быть. Ни морщинки
на вашем лбу…
Какое — мирно!
(Смеется.)
Если б
все записать… Подчас я сам не верю
в свое былое! От него пьянею,
как вот — от вашего вина. Я пил
из чаши жизни залпами такими,
такими… Ну и смерть порой толкала
под локоть… Вот, — хотите вы послушать
рассказ о том, как летом, в девяносто
втором году, в Лионе, господин
де Мэриваль, — аристократ, изменник,
и прочее, и прочее — спасен был
у самой гильотины?
Расскажите,
мы слушаем…
Мне было двадцать лет
в тот буйный год. Громами Трибунала
я к смерти был приговорен, — за то ли,
что пудрил волосы{2}, иль за приставку
пред именем моим, — не знаю: мало ль,
за что тогда казнили… В тот же вечер
на эшафот я должен был явиться, —
при факелах… Палач был, кстати, ловкий,
старательный: художник, — не палач.
Он своему парижскому кузену
все подражал, — великому Самсону{3}:
такую же тележку он завел
и головы отхваченные — так же
раскачивал, за волосы подняв…
Вот он меня повез. Уже стемнело,
вдоль черных улиц зажигались окна
и фонари. Спиною к ветру сидя
в тележке тряской и держась за грядки
застывшими руками — думал я, —
о чем? — да все о пустяках каких-то, —
о том, что вот — платка не взял с собою,
о том, что спутник мой — палач — похож
на лекаря почтенного… Недолго
мы ехали. Последний поворот —
и распахнулась площадь, посредине
зловеще озаренная… И вот,
когда палач, с какой-то виноватой
учтивостью, помог мне слезть с тележки —
и понял я, что кончен, кончен путь,
тогда-то страх схватил меня под горло…
И сумрачное уханье толпы, —
глумящейся, быть может, (я не слышал), —
движенье конских крупов, копья, ветер,
чад факелов пылающих — все это
как сон пошло, и я одно лишь видел,
одно: там, там, высоко в черном небе,
стальным крылом косой тяжелый нож
меж двух столбов висел, упасть готовый,
и лезвие, летучий блеск ловя,
уже как будто вспыхивало кровью!
И на помост, под гул толпы далекой,
я стал всходить — и каждая ступень
по-разному скрипела. Молча сняли
с меня камзол и ворот до лопаток
разрезали… Доска была, — что мост
взведенный: к ней — я знал — меня привяжут,
опустят мост, со стуком вниз качнусь,
между столбов ошейник деревянный
меня захлопнет, — и тогда, тогда-то
смерть, с грохотом мгновенным, ухнет сверху!
И вот не мог я проглотить слюну,
предчувствием ломило мне затылок,
в висках гремело, разрывалась грудь
от трепета и топота тугого, —
но, кажется, я с виду был спокоен…
О, я кричала бы, рвалась бы, — криком
пощады я добилась бы… Но как же,
но как же вы спаслись?
Случилось чудо…
Стоял я, значит, на помосте, рук
еще мне не закручивали. Ветер
мне плечи леденил… Палач веревку
какую-то распутывал. Вдруг — крик:
"Пожар!" — и в тот же миг всплеснуло пламя
из-за перил, и в тот же миг шатались
мы с палачом, боролись на краю
площадки… Треск, — в лицо пахнуло жаром,
рука, меня хватавшая, разжалась, —
куда-то падал я, кого-то сшиб,
нырнул, скользнул в потоки дыма, в бурю
дыбящихся коней, людей бегущих, —
"Пожар! пожар!" — все тот же бился крик,
захлебывающийся и блаженный!
А я уже был далеко! Лишь раз
я оглянулся на бегу и видел —
как в черный свод клубился дым багровый,
как запылали самые столбы
и рухнул нож, огнем освобожденный!
Вот ужасы!..
Да! Тот, кто смерть увидел,
уж не забудет… Помню, как-то воры
в сад забрались. Ночь, темень, жутко… Снял я
ружье с крюка…
(задумчиво перебивает)
Так спасся, — и сразу
как бы прозрел: я прежде был рассеян,
и угловат, и равнодушен… Жизни,
цветных пылинок жизни нашей милой
я не ценил — но, увидав так близко
те два столба, те узкие ворота
в небытие, те отблески, тот сумрак…
И Францию под свист морского ветра
покинул я, и Франции чуждался,
пока над ней холодный Робеспьер
зеленоватым призраком маячил, —
пока в огонь шли пыльные полки
за серый взгляд и челку Корсиканца{4}…
Но нелегко жилось мне на чужбине:
я в Лондоне угрюмом и сыром
преподавал науку поединка.
В России жил, играл на скрипке в доме
у варвара роскошного… Затем
по Турции, по Греции скитался.
В Италии прекрасной голодал.
Видов видал немало. Был матросом,
был поваром, цирюльником, портным —
и попросту — бродягой… Все же ныне
благодарю я Бога ежечасно
за трудности, изведанные мной, —
за шорохи колосьев придорожных,
за шорохи и теплое дыханье
всех душ людских, прошедших близ меня…
Всех, сударь, всех? Но вы забыли душу
того лихого мастера, с которым
вы встретились, тогда — на эшафоте…
Нет, не забыл. Через него-то мир
открылся мне. Он был ключом, — невольно…
Нет, — не пойму…
(Встает.)
До ужина работу
мне кончить надо… Ужин наш — нехитрый…
Но может быть…
Что ж — я не прочь…
Вот ладно!
Уходит.
Простите болтуна… Боюсь — докучен
был мой рассказ…
Да что вы, сударь, что вы…
Никак, вы детский чепчик шьете?..
(смеется)
Да.
Он к рождеству, пожалуй, пригодится…
Как хорошо…
А вот другой младенец…
вон там, в саду…
(смотрит в окно)
А, — дедушка… Прекрасный
старик… Весь серебрится он на солнце.
Прекрасный… И мечтательное что-то
в его движеньях есть. Он пропускает
сквозь пальцы стебель лилии — нагнувшись
над цветником, — лишь гладит, не срывает,
и нежною застенчивой улыбкой
весь озарен…
Да, лилии он любит, —
ласкает их и с ними говорит.
Для них он даже имена придумал, —
каких-то все маркизов, герцогинь…
Как хорошо… Вот он, верно, мирно
свой прожил век, — да, где-нибудь в деревне,
вдали от бурь гражданских и иных…
Он врачевать умеет… Знает травы
целебные. Однажды дочку нашу…
Врывается Джульетта с громким хохотом.
Ах, мама, вот умора!..
Что такое?
Там… дедушка… корзинка… Ах!..
(Смеется.)
Да толком
ты расскажи…
Умора!.. Понимаешь,
я, мама, шла, — вот только что — шла садом
за вишнями, — а дедушка увидел,
весь съежился — и хвать мою корзинку —
ту, новую, обитую клеенкой
и уж запачканную соком — хвать! —
и как швырнет ее — да прямо в речку —
Ее теперь теченьем унесло.
Вот странно-то… Бог весть мосты какие
в его мозгу раскидывает мысль…
Быть может… Нет…
(Смеется.)
Я сам порою склонен
к сопоставленьям странным… Так — корзинка,
обитая клеенкой, покрасневшей
от ягод — мне напоминает… Тьфу!
Какие бредни жуткие! Позвольте
не досказать…
(не слушая)
Да что он, право… Папа
рассердится. Ведь двадцать су — корзина.
Уходит с дочкой.
(смотрит в окно)
Ведут, ведут… Как дуется старик
забавно. Впрямь — обиженный ребенок…
Возвращаются с дедушкой.
Тут, дедушка, есть гость у нас… Смотри
какой…
Я не хочу корзинки той. Не надо
таких корзинок…
Полно, полно, милый…
Ее ведь нет. Она ушла. Совсем.
Ну успокойся… Сударь, вы его
поразвлеките… Нужно нам идти
готовить ужин…
Это кто такой?
Я не хочу…
(в дверях)
Да это гость наш. Добрый.
Садись, садись. А он какие сказки
нам рассказал, — о палаче в Лионе,
о казни, о пожаре!.. Ай, занятно.
Вы, сударь, — повторите.
Уходит с дочкой.
Что такое?
Что, что она сказала? Это странно…
Палач, пожар…
(в сторону)
Ну вот, перепугался…
Эх, глупая, зачем сказала, право…
(Громко.)
Я, дедушка, шутил… Ответь мне лучше —
о чем беседуешь в саду, — с цветами,
с деревьями? Да что же ты так смотришь?
(пристально)
Откуда ты?
Я — так, — гулял…
Постой,
постой, останься тут, сейчас вернусь я.
Уходит.
(ходит по комнате)
Какой чудак! Не то он всполошился,
не то он что-то вспомнил… Неприятно
и смутно стало мне, — не понимаю…
Вино тут, видно, крепкое…
(Напевает.)
Тра-рам,
тра-ра… Да что со мною? Словно —
какое-то томленье… Фу, как глупо…
(входит)
А вот и я… Вернулся.
Здравствуй, здравствуй…
(В сторону.)
Э, — он совсем веселенький теперь!
(переступает с ноги на ногу, заложив руки за спину)
Я здесь живу. Вот в этом доме. Здесь
мне нравится. Вот — например — смотри-ка, —
какой тут шкаф…
Хороший…
Это, знаешь, —
волшебный шкаф. Что делается в нем,
что делается!.. В скважинку, в замочек,
взгляни-ка… а?
Волшебный? Верю, верю…
Ай, шкаф какой!.. Но ты мне не сказал
про лилии: о чем толкуешь с ними?
Ты — в скважинку…
Я вижу и отсюда…
Нет, — погляди вплотную…
Да нельзя же, —
стол — перед шкафом, стол…
Ты… ляг на стол,
ляг… животом…
Ну право же, — не стоит.
Не хочешь ты?
…Смотри, — какое солнце!
И весь твой сад блестит, блестит…
Не хочешь?
Жаль… Очень жаль. Там было бы, пожалуй,
удобнее…
Удобней? Для чего же?
Как — для чего?..
(Взмахивает топором, который держал за спиною.)
Брось! Тише!
(Борются.)
Нет… Стой… Не надо
мешать мне… Так приказано… Я должен…
(сшибает его)
Довольно!
…Вот оно — безумье!.. Ох…
Не ожидал я… Мямлил да мурлыкал —
и вдруг…
Но что я? Словно — это раз
уж было… или же приснилось? Так же,
вот так же я боролся… Встань! Довольно!
Встань… Отвечай… Как смотрит он, как смотрит!
А эти пальцы, — голые, тупые…
Ведь я уже их… видел! Ты ответишь,
добьюсь я! Ах, как смотрит…
(Наклоняется над лежащим.)
…Нет… — не скажет…
(в дверях)
Что сделали вы с дедушкой…
Джульетта…
ты… уходи…
Что сделали вы…
Занавес
Июнь. 1923