— Схоластика, никого больше не пускайте!
Затем он обернулся ко мне:
— До чего мне осточертели эти деревенские сутяги! Все они помешаны на своих тяжбах, даже поесть спокойно не дадут! Но уж теперь мы позавтракаем в свое удовольствие.
С площади и смежной с ней конской площадки еще доносился, как всегда по субботам, гул базарного дня — неясный шум голосов, в который порою врывался пронзительный визг связанного поросенка или жалобное, похожее на детский плач, блеянье козы, а мэтр Баржавель уже пододвинул мне блюдо с пылу горячих, благоухающих перепелок, настрелянных в можжевеловых зарослях Терье.
— Распробуй‑ка это блюдо, запивая его добрым мэйским вином, — язык проглотишь! Тебе смешно мое чревоугодие? Что поделаешь! Живя в добровольном изгнании, в этом медвежьем углу, где одновременно приходится быть и адвокатом и стряпчим, я убедился, что единственный способ не умереть здесь с тоски — это завести изысканный стол; провинциалам он заменяет опиум, и весь жар, в молодости расходовавшийся на страстные увлечения, теперь уходит на смакование лакомых яств…
Тут кто‑то громко постучал дверным молотком. Послышался негодующий голос Схоластики, затем на лестнице загромыхали чьи‑то тяжелые шаги. Очевидно, какой‑то не в меру нетерпеливый клиент нарушил запрет.
Баржавель в исступлении вскочил со стула, так яростно потрясая салфеткой, что она казалась снопом ослепительно белых лучей,
— Что за скотина осме…
Но когда он поближе разглядел того, кто робко просунул в приоткрытую дверь кончик носа и краешек плеча, его гнев сразу утих. Он опять сел, усмехнулся и тем пренебрежительным, но с оттенком приветливости тоном, каким судьи обычно обращаются к завсегдатаям исправительных тюрем, спросил:
— Как, опять вы, дедушка?
Я посмотрел на дедушку. Мужчина лет шестидесяти, дородный, вида благодушного и несколько ханжеского. На нем был костюм грубого черного сукна, того покроя, какой принят в горах; шляпу он держал в руке, тогда как обычно крестьяне наших мест, не по недостатку учтивости, а скорее из боязни неумело раскланяться и показаться смешными, не снимают шляп в гостиной, словно мусульмане в мечети.
— Ну что ж, войдите, дедушка! Войдите по–настоящему, раз уж вы здесь…
Тот, кого Баржавель назвал дедушкой, шагнул вперед, и я увидел, что вместо левой руки у него культяпка с медным ободком на конце.
— Что вас опять привело ко мне? Всё судебные дела?
— Все то же дело! Вы ведь знаете, я хочу вчинить старшему брату иск из‑за того лугового клина…
— Да я же вам двадцать раз говорил, что вы неправы и проиграете тяжбу…
— Не в том суть, чтобы выиграть, господин адвокат, а в том, чтобы брат разорился…
Захватив край шляпы зубами, он здоровой правой рукой вытащил из кармана куртки одну из тех холщовых сумок, в которых охотники хранят порох и дробь. Послышалось звяканье монет.
— Смотрите! — сказал дедушка, кладя сумку на стол. — Это первый заряд! Пятьсот франков чистоганом, а если этого не хватит, найдется еще!
Считаясь, по всей вероятности, с моим присутствием, Бар- жавель тщетно пытался урезонить дедушку; но тот крепко держался за свое намерение затеять несправедливую тяжбу, и когда Баржавель наотрез отказался вести дело, старик ушел, унося свои деньги.
— Пятьсот франков! — мечтательно вздыхал адвокат. — Гораздо умнее было бы взять их; мой коллега Тюркэн прикарманит их, не задумываясь.
— Послушай, Баржавель, брось эти печальные размышления и, пока Схоластика наливает нам кофе, расскажи мне историю дедушки, который, к слову сказать, производит впечатление прожженного плута.
—- Дедушка — такой, какой он есть. Он — курьезный тип крестьянина–законоведа. Говорят, корсиканцы, когда они пашут, всегда держат ружье наготове, в борозде. Дедушка в былое время, когда у него было много земли, никогда не выходил на поле без свода законов. Но земли уже и в помине нет, все, что у него было, дедушка извел на разнообразнейшие тяжбы, и теперь он кормится единственно тем, что стал своего рода бродячим юристом. У крестьян он пользуется большим авторитетом; вот он и странствует по деревням, поселяется на' две недели, а то и на месяц где‑нибудь на ферме и там за скромную плату, еду и
ночлег улаживает возникающие между крестьянами споры, иной раз сам подстрекает их к тяжбам, чтобы на этом подзаработать. Судейские ненавидят дедушку, который заваливает их прошениями и жалобами. Часто он даже пишет доносы на весь состав суда — причуда, которая время от времени обходится ему в несколько месяцев тюрьмы. Но это его не страшит. Во времена Империи ему выпала высокая честь, —- по его заявлению, один судья, не гнушавшийся взятками, попал на каторгу, и заветная мечта дедушки — еще раз совершить тот же подвиг.
— Выходит, что дедушка — герой!
— В нем, бесспорно, есть хорошие черты; но иногда он позволяет себе слишком уж произвольно толковать законы и на свой манер обращаться с уголовным кодексом. К примеру сказать, знаешь ли ты, что произошло между ним и его братом? Насколько я помню, эта история стоила ему руки, и, в придачу, его на три года посадили в тюрьму. Нелицеприятные судьи воспользовались этим случаем, чтобы поквитаться с ним. Надо сказать, что у твоего героя был, да и сейчас есть, брат, которого он ненавидит всей душой. Впрочем, Сифрэн, так зовут брата, платит ему той же монетой, в этом отношении оба молодчика друг друга стоят. Кто первый обидел другого? Неважно! Во всяком случае, дедушка обвиняет Сифрэна — тот старше — в том, что он его-—младшего — обобрал при разделе наследства. Это давнишний спор. Я не стану подробно описывать тебе ту скрытую, ожесточенную борьбу, которая началась двадцать с лишним Лет назад, — постоянные доносы друг на друга, тайная, по ночам, порубка деревьев, уничтожение ульев, словом, все обычные способы крестьянской мести, — а лучше сразу расскажу тебе главный ее эпизод.
В один прекрасный день дедушка, ко всеобщему удивлению, помирился с Сифрэном; спустя некоторое время старик, вдохно- вясь на этот раз не сводом законов, а библией, предложил старшему брату пойти вдвоем осмотреть небольшую рощу, которую им нужно было поделить. Роща •— далеко от деревни, в размытой дождями ложбине. Место — заброшенное, глухое.
— Что же там произошло?
— Выслушай до конца, и ты поймешь, что в этом не так‑то легко было разобраться. Соседи видели, как братья ушли вдвоем. Под вечер, в сумерки, дедушка вернулся один, весь в крови, правой рукой он поддерживал левую, раздробленную выстрелом. Он обвинял Сифрэна в том, что тот устроил ему ловушку; он подробнейшим образом рассказывал, как вспыхнула ссора и как, поранив его, Сифрэн убежал, а пистолет бросил в кусты.
Сифрэна тотчас арестовали; он с чисто крестьянским упорством повторял одни и те же неубедительные объяснения. По его словам, дедушка, как только они спустились в ложбину, воскликнул: «Свидетелей нет, — самое время свести счеты», и выхватил пистолет. Тогда он, Сифрэн, бросился бежать без
оглядки, а дедушка выстрелил — в кого? В него, Сифрэна. Он даже уверял, что слышал свист пули. Насчет того, каким же образом оказался раненым сам дедушка, он ничего не мог сказать. Так утверждал Сифрэн, и ничто не могло заставить его отступиться от этого объяснения, тем более неправдоподобного, что не только наличие раны, но и вещественные доказательства подтверждали версию дедушки. Найденный в кустах пистолет действительно принадлежал Сифрэну, бумажный пыж был исписан его почерком, пуля была совершенно такая же, как те, которые он лил для охоты на волков. Да и первые слова дедушки, когда он несколько пришел в себя, были: «Сифрэн… негодяй… Он покушался на мою жизнь…»
За все это время, что дедушка провел в больнице, он, при всех жестоких страданиях, которые ему доставило сначала извлечение пули и осколков раздробленной кости, а затем вызванная начавшейся гангреной ампутация руки, ни разу не впал в противоречие с самим собой.
Сифрэна предали суду присяжных. Я как сейчас вижу обоих братьев, обвиняющих друг друга, призывающих Христа в свидетели: «Брат, говори правду! Чего ради ты хочешь, чтобы меня, твоего старшего брата, сослали на каторгу?» На что дедушка, уснащая свою речь клятвами, отвечал: «А ты, Сифрэн, чего ради ты хотел меня убить?»
— И что же, Сифрэна осудили?
— Его оправдали. При всей своей осторожности дедушка как‑то раз случайно проболтался. Люди, сначала из страха перед ним молчавшие, в последнюю минуту заявили, что он однажды сказал: «Я успокоюсь только тогда, когда брату отрубят голову, — вот увидите, я сумею этого добиться!» Однажды напав на этот след, уже нетрудно было установить истину: выяснилось, что дедушка, для вида помирившись с Сифрэном, выкрал у него пистолет, пыж и пули, с дьявольской хитростью подстроил все так, чтобы обвинение в братоубийстве показалось вполне правдоподобным. В свою очередь, арестованный, допрошенный, припертый к стенке, он наконец сознался, что покалечил руку сам, нарочно, выстрелом, произведенным в упор. Он винил себя только в одном — что по малодушию не нацелился себе в сердце. «Уж тогда, — твердил он, — Сифрэну наверно отрубили бы голову!»
Из тюрьмы дедушка вышел таким, каким ты его только что видел: раздобревшим, с елейной улыбочкой, мечтающим все о том же — о мести. Что ты скажешь об этом благодушном старце?
— Это Каин…
— Да, Каин, но более изворотливый.