Глава I На переломе эпох. К проблеме формирования декабристской идеологии

В июне 1814 г. Александр I посетил Англию. Этот визит, несмотря на пышность и многочисленную свиту царя, носил полуофициальный характер. Не предполагалось ни заключения каких-либо договоров, ни подписания официальных документов. Единственной его целью было заполнить короткий промежуток времени между завершением войны и открытием Венского конгресса, где должны были решаться судьбы послевоенного мира. В Лондоне царя ждала его сестра великая княгиня Екатерина Павловна, которая еще до прибытия брата успела испортить отношения с английским регентом, будущим Георгом IV. По наблюдению княгини Д.Х. Ливен, «этот государь имел превосходную осанку, царственный и эффектный внешний облик, но, по правде сказать, внутри у него не было ничего царственного: ему не хватало величия и благородства. Он был мало уважаем и мало достойным уважения. Он имел много проницательности, но мало честности и совершенно не умел сохранять друзей. Он имел сильную склонность к абсолютизму; английская конституция внушала ему ужас, как впрочем и любая конституция. В его характере не было ничего английского»1.

Опасаясь возможного мирного договора союзников с Наполеоном, во время конференции в Шатильоне регент тайно через князя Х.А. Ливена в обход своих министров и конституции своей страны предложил Александру I вернуть на французский престол Бурбонов. С французской королевской четой у регента были настолько тесные отношения, что Людовик XVIII позже скажет ему: «Après Dieu, c’est à vous, Monseigneur, que je dois ma couronne»2, явно преувеличивая значение этого неофициального демарша в Шатильоне.

Нет никакой необходимости доказывать, насколько причины, по которым Александр I дал согласие на реставрацию Бурбонов, были далеки от причин, по которым английский регент ее добивался. Совершенно очевидно, что русский царь, мягко говоря, не симпатизировал ни Бурбонам, ни регенту

Будущее устройство Европы ему виделось в совершенно иных тонах, чем тем, кто желал восстановления дореволюционных порядков. С высот, на которые судьба вознесла победителя Наполеона, Александр рассчитывал озарить народы Европы лучами великодушия и либерализма. И, конечно же, главным объектом этого озарения должна была стать страна, принесшая России больше всего зла, – побежденная Франция. Окрыленный военными успехами 1814 г., царь спешил в Париж не как завоеватель, а как освободитель. Еще 18 января 1814 г. английский премьер Р.С. Касльри писал лорду Р.Б. Дж. Ливерпулу: «По моему мнению, в настоящее время нам всего опаснее рыцарское настроение Императора Александра. В отношении к Парижу его личные взгляды не сходятся ни с политическими, ни с военными соображениями. Русский Император, кажется, только ищет случая вступить во главе своей блестящей армии в Париж, по всей вероятности для того, чтобы противопоставить свое великодушие опустошению собственной его столицы»3.

Реставрация Бурбонов была преподнесена французам как воля французского народа, а Хартия – как проявление духа времени. Связанная оккупационными войсками во внешней политике и конституцией во внутренней власть Бурбонов практически становилась столь же фиктивной, как и власть английского короля.

В этой связи поездка Александра I в Англию и все его пребывание там имели демонстративно либеральный вид. Откровенно третируя регента и правительство Англии, Александр, как и его сестра Екатерина Павловна, у которой эта демонстрация имела еще более откровенный характер, сблизился с английской оппозицией, представленной партией вигов. «Император ходил один на балы, – пишет княгиня Дивен, – которые в его честь давали герцог Девонширский, лорд Грей, леди Джерси и т. д. и т. д., все господа виги. Обед в Сити поражал своим богатством и великолепием; он был любопытен также и потому, что это был единственный случай, когда регент встретился с вождями партии вигов, своими злейшими врагами; их никогда не приглашали туда, где мог находиться государь»4.

Еще более вызывающий характер имел эпизод, когда Александр, приглашенный регентом на придворный ужин, опоздал на два с половиной часа и, принеся извинение, объяснил, что задержался у лорда Грея5.

В разговоре с главой оппозиции лордом Греем Александр даже выразил намерение ввести в России un foyer d'opposition6. Эти слова царя могли означать как то, что он собирается установить парламентское правление наподобие английского, так и то, что в России нет оппозиции. Меттерних, который был в Англии одновременно с Александром и с иронией относился к его либерализму, позже так описал контакты царя с английскими либералами:

«Я считаю своим долгом сообщить здесь один анекдот, который в состоянии пролить некоторый свет на странные и часто необъяснимые идеи Александра. Его императорское величество с удовольствием угождал отъявленным представителям английской оппозиции. Однажды он попросил лорда Грея представить ему проект создания оппозиции в России. После аудиенции лорд Грей пришел ко мне с просьбой пояснить эту идею царя, которая ему казалась столь же непостижимой, сколь и малореальной. “Неужели царь, – спросил меня лорд Грей, – мечтает ввести в России парламент? В случае если бы он все-таки решился это сделать, я бы остерегся его к этому подталкивать. Ему нет никакой необходимости утруждать себя созданием оппозиции. В ней и так не будет недостатка”»7.

Можно сомневаться в истинности слов Меттерниха. У лорда Грея не было никакой необходимости советоваться с человеком, имеющим репутацию ярого реакционера, относительно либеральных намерений царя. Однако до австрийского дипломата, видимо, действительно дошли слухи о разговорах Александра с главой английской оппозиции, и он придал ему в своих позднейших воспоминаниях анекдотическую форму, не принимая всерьез ни искренность, ни глубину александровского либерализма.

Говоря с оппозиционером об оппозиции, царь, конечно, имел в виду не оппозицию себе, а оппозицию, которую он мог возглавить или, во всяком случае, которой мог бы покровительствовать в борьбе со старорежимными приверженцами феодальных порядков.

Подобного рода идеи, видимо, посещали его и раньше. В мемуарной книге «Десять лет в изгнании» Мадам де Сталь приводит свой разговор с Александром, состоявшийся во время войны 1812 г. в Петербурге: «Император с энтузиазмом говорил мне о своем народе и о всем том, что он способен совершить. Он выразил желание, которое все за ним знали, улучшить положение крестьян, все еще находящихся в рабстве. “Сир, – сказала я ему, – ваш характер является конституцией для вашей империи, а ваша совесть – ее гарантия”. – “Даже если бы это было так, – ответил он мне, – я был бы лишь счастливой случайностью”. Прекрасные слова, впервые, по-моему, произнесенные абсолютным монархом»8.

Эти слова часто цитируются в литературе об Александре I, но при этом, как правило, не обращают внимание на иную версию (хронологически более раннюю), приводимую де Сталь в книге «Размышления об основных событиях Французской революции». Эта версия пронизана гораздо большим драматизмом: «Я имела честь видеть его <т. е. Александра 1> в Петербурге в самый замечательный момент его жизни, когда французы шли к Москве и когда он, отказываясь от мира, который предлагал ему Наполеон, считавший себя победителем, торжествовал над своим врагом более тонко, чем позже сделали это его генералы. “Вы не знаете, – сказал мне император России, – что русские крестьяне – рабы. Я делаю все что могу, чтобы постепенно улучшить их положение в моих владениях. Но в других местах я встречаю противодействие, с которым спокойствие империи меня заставляет считаться”. – “Сир, – ответила я ему, – я знаю, что Россия теперь счастлива, хотя она и не имеет другой конституции, кроме характера Вашего Величества”. – “Даже если бы ваш комплимент был правдой, – ответил император, – я был бы только счастливой случайностью”. Я с трудом верила в то, что эти самые прекрасные слова были произнесены монархом, положение которого могло вводить в заблуждение относительно участи людей. Не только самовластное правление отдает народы на произвол случайного характера наследственной власти, но даже самые просвещенные короли, если в их руках сосредоточена неограниченная власть, не могут, даже если бы они этого хотели, воодушевить народ силой и достоинством своего характера. Только Бог и закон одни могут управлять людьми, не унижая их»9.

Если в мемуарах де Сталь лишь прославляет Александра за его «прекрасные слова», то в «Рассуждениях» она показывает, как либерально настроенный царь не в состоянии изменить положение в стране, не меняя характера своей власти. В личности царя либерал как бы отделен от монарха. Первый говорит о рабстве народа, второй – о спокойствии империи. Отсюда вытекает мысль о необходимости оппозиции, на которую мог бы опереться либерал Александр против абсолютной монархии, опирающейся на непросвещенное дворянство.

Далеко не случайно речь о foyer d'opposition зашла в Англии – стране с наиболее прочными конституционными порядками и наиболее сильной оппозицией. Получалось так, что русские войска освободили Европу от наполеоновского деспотизма, а теперь европейские идеи освободят Россию от рабства. В этом смысле Александр предполагал действовать не путем насильственного реформаторства, как в свое время Петр I, а либерально-оппозиционным путем, что позволяло не брать на себя никаких конкретных обязательств относительно перспектив реформаторства и сохранять при этом репутацию либерала.

Возникала парадоксальная ситуация: царь, в руках которого сосредоточена вся полнота власти и который считает необходимым проведение либеральных реформ, отказывается от реформаторской политики как основного правительственного курса. Оппозиция и власть как бы меняются местами. Политические силы, недовольные либерализмом царя, отстаивающие неприкосновенность феодального строя, оказываются в центре, а либеральная власть занимает подчеркнуто периферийное положение. Она критикует приверженцев старых порядков и даже иногда лишает должностей, но не устраняет окончательно с политической арены. Александр выступает в роли критика существующих порядков, а не борца с ними. В этом отношении показательна реакция царя на манифест А.С. Шишкова от 30 августа 1814 г. Сделав множество поправок, Александр вернул манифест на доработку.

«На другой день, – вспоминает Шишков, – переписав бумагу, принес я ему оную для подписания. Прочитал еще раз. Он взял перо; но вдруг остановился, оттолкнул от себя бумагу и сказал: “Я не могу подписать того, что противно моей совести и с чем я нимало не согласен”. Я с удивлением взглянул на него и, увидя, что он от досады весь покраснел, сказал ему с твердостью: “Государь, Вы нигде при чтениях моих не изволили сделать замечания Вашего, и потому я не знаю, какое место или слово противно мнению и воле Вашего Величества”. Он указал мне на статью о помещиках и крестьянах, где о существующей между ними связи сказано: “…на обоюдной пользе основанная”. Выражение сие находил он с мнением своим несогласным и несправедливым. Я хотел объяснить ему, что всякая связь между людьми, из которых одни повелевают, а другие повинуются, на сем токмо основании нравственна и благотворна; что самая вера и законы предписывают сие правило и что помещики, не наблюдающие онаго, лишаются власти управлять своими подчиненными; но он, не допустив меня ни до каких объяснений, вычернил одно только сие выражение, о ставя все прочее, то же самое подтверждающее, и отдал мне бумагу назад для переписания. Сие несчастное в Государе предубеждение против крепостного права в России, против дворянства и против всего прежнего устройства и порядка внушено ему было находившимся при нем Лагарпом и другими, окружавшими его, молодыми людьми, воспитанниками французов, отвращающими глаза и сердце свое от одежды, от языка, от нравов, словом, от всего русского»10.

Присущая Шишкову галлофобия в данном случае его не подвела. Старый адмирал верно почувствовал французские корни александровского либерализма.

Либеральная Европа была буквально покорена великодушием Александра I и умеренностью его территориальных претензий. Муссирующийся на протяжении XVIII в. миф о русской угрозе11 был если не вытеснен вовсе, то, во всяком случае, значительно потеснен новым пониманием роли России в европейской политике. Показательную эволюцию в этом отношении можно наблюдать у Ш. Лезюр.

В 1811 г. во втором издании своей книги «О расширении Российского государства от его истоков до начала XIX в.» в духе широко распространенных в то время идей Лезюр утверждал, что в архиве русских царей хранится завещание Петра I его преемникам, представляющее собой план порабощения Европы12.

Победа России в войне с Наполеоном и внешняя политика Александра I заставили Лезюра по-новому взглянуть на международные отношения России. «Из всех государств, втянутых в последнюю войну против Франции, – писал он, – никто не вышел из нее с большей славой и преимуществами, чем Россия. Напрасно в течение века опасались роста этого государства; лучшие политические писатели сделали из него страшилище Европы, они не умолкали об угрозе вторжения этого народа, еще полу азиатского и варварского, в европейскую систему»13.

Однако в целом Лезюр не отказывается от мысли о том, что Россия в XVIII в. действительно представляла угрозу для Европы: «Русская держава была столь ужасной лишь из-за духа ее населения и ее политики. И то и другое должно было измениться». Эти изменения были вызваны прежде всего контактами русских с Западной Европой, благодаря которым «прогресс промышленности и вкус к искусству достигли берегов Волги». Кроме того, Лезюр отметил и цивилизующий фактор войны 1812 г., и особенно заграничных походов: «Поскольку вся Россия свободна, когда она солдат, эта война больше способствовала ее освобождению, чем сто лет мира. Ее солдаты принесут в свои дома вкус к наслаждениям, потребность в которых, как и везде, будет способствовать развитию физических и моральных способностей, и цивилизация найдет там стремление к завоеваниям, полезным для всей Европы»14.

Доминирующее положение России в послевоенной Европе проявилось, по мнению Лезюра, в том, что в орбиту ее внешней политики оказались втянутыми страны Северной Европы: Швеция, Дания, Пруссия и Голландия. Это сделало ее грозным соперником Англии и естественным союзником Франции. Война настолько же ослабила Францию, насколько укрепила Россию и Англию. «Англия достигла апогея своего могущества и, может быть, того предела цивилизации, который вообще возможно достигнуть человеческому обществу»15. «Россия поставлена во главу той системы, в которой Франция сегодня занимает последнее место»16.

Наиболее оптимальное соотношение международных сил, по мнению Лезюра, – это союз Франции и России против Англии и Австрии.

Непонятная как для русских, так и для европейцев идея Священного союза породила у многих политиков подозрения в стремлении России к мировому господству через создание универсальной монархии. Лезюр, который еще в недавнем прошлом был горячим поборником подобных представлений, теперь стал считать их пустыми домыслами. Наилучшим опровержением для него является соблюдение Александром I интересов Франции. Это объясняется не альтруизмом царя, а здравым политическим расчетом. Создание универсальной монархии невозможно без расчленения Франции. А принять непосредственное участие в этом разделе Россия не может из-за своего географического положения, следовательно, если бы такой раздел произошел, то он усилил бы Англию и Австрию, при этом не только ничего не дав России, но и значительно ослабив ее позиции на Западе. Поэтому политики петербургского кабинета кровно заинтересованы в сохранении Франции как противовеса Англии в Европе.

Франция же своим культурным влиянием на Россию будет способствовать ее внутреннему освобождению. Как и большинство европейских либералов, Лезюр не сомневается в намерении царя освободить крестьян. Причину же промедления он видит в моральной неподготовленности русских к свободе. «Что касается освобождения рабов, объекта особой императорской мудрости, досадно сказать, но он встретил во всех старых провинциях империи препятствия, заключающиеся в нравственном расположении и привычке к рабству народа, призываемого монархом к свободе»17.

И тем не менее от русского царя ожидали дальнейших либеральных преобразований, которые неразрывно связывались с цивилизующим воздействием европейской культуры на Россию. Было вполне естественно полагать, что Россия, победившая практически всю Европу, примет от нее эстафету цивилизации и прогресса. Деятельность предшественников Александра I на русском престоле – Петра I и Екатерины II, казалось бы, подтверждала эти ожидания.

Во французской печати обсуждался вопрос о характере русского прогресса и о соответствии реформ уровню русской образованности. Необычайная популярность Александра I во Франции в 1814 г.18 возродила «миф» просвещенного абсолютизма, в основе которого лежала идея союза монарха и философа. Не случайно Бенжамен Констан (1767–1830) настойчиво добивался через Лагарпа встречи с царем. В накануне вышедшей брошюре «О духе завоевания и узурпации» (1813) Констан заявил: «Пожар Москвы стал зарей свободы в мире»19.

Правда, союза лидера французских либералов и «царя царей» не получилось – помешало внезапное возвращение Наполеона с острова Эльба. Пока Наполеон шел к Парижу, Констан клеймил «корсиканское чудовище»: «Это Аттила, это Чингисхан, более ужасный и более зловещий, потому что к его услугам ресурсы цивилизации»20. Однако дальше события приняли неожиданный оборот. Либерал перешел на службу к «Чингисхану» и был назначен государственным советником.

* * *

Сто дней занимают весьма важное и, может быть, еще до конца не оцененное место в истории европейского либерализма. Среди множества масок у Наполеона была припасена и маска либерала. Либерализм как бы обрамляет наполеоновский период в истории Франции. Своим возвышением он во многом обязан либералам21, и последние сто дней его правления также окрашены в либеральные тона.

С врагом Наполеон решил бороться его же оружием. Цена военных побед в Европе сильно понизилась – слишком много их было за последние десятилетия. Популярность Александра I поднялась не на победах, а на миролюбивых и либеральных идеях. И эта популярность была яркой, но непрочной. Она ослепляла лишь тех, кто находился рядом с царем. И если Париж был под несомненным обаянием личности Александра, то по всей территории Франции лучи его славы быстро рассеивались. Поэтому вернувшемуся императору не составило особого труда внушить большинству французов, что союзники и Бурбоны – враги Франции.

Из арсенала революционных времен были извлечены идеи свободы и национальной независимости. Еще в Лионе 13 марта Наполеон начал менять национальную символику. Он убрал королевское знамя и белую кокарду, упразднил знать и феодальные титулы, распустил швейцарские полки и отменил королевские назначения на армейские должности. Взамен снова было введено трехцветное знамя, обязательным стало ношение национальной кокарды, и был издан указ об изгнании всех эмигрантов, вернувшихся вместе с Бурбонами. Упразднялась палата пэров и распускалась палата депутатов. Характеризуя действия Наполеона тех дней, историк А. Усэ пишет: «Наполеон действует с быстротой, решимостью и энергией Конвента. Король поставил его вне закона, в ответ он уничтожил королевскую власть. Крестьяне и рабочие приветствовали в его лице восстановителя народных прав, вождя Революции. Он издает декреты 13 марта, которые отвечают народным чувствам. Под влиянием экзальтированных масс Дофине и Лиона он пропитывается духом 93 года»22.

Дух 1793 года составлял, так сказать, эмоциональную сторону возвращающегося в Париж императора. Реальную же политику предстояло строить на совершенно иных принципах. Наполеон как всегда был чуток к движению идей и быстро оценил значение либерализма. Он понял, что только в качестве конституционного монарха при реально действующей, а не фиктивной конституции он сможет удержаться у власти. На первый взгляд, все говорило в пользу восстановления диктатуры: внутри страны – роялисты, не желающие смириться с его возвращением и готовые строить заговоры, за ее пределами – коалиция, готовящая новое вторжение во Францию. Опыт 1793 г. подсказывал, что в подобной ситуации конституцию лучше отменить или, по крайней мере, отложить ее действие до более спокойных времен. При этом Наполеону не было никакой необходимости открыто заявлять о диктатуре, как это сделали якобинцы в 1793 г. Можно было протянуть время с помощью процедурных мероприятияй: выборы конституционного собрания, подготовка конституции, ее обсуждение, голосование и т. д. – все это могло послужить законным прикрытием для фактически безграничной власти.

Но в действительности ситуация складывалась по-иному. В 1799 г. Наполеон, придя к власти, противопоставил идею порядка безвластию Директории. Сама ситуация толкала его к диктатуре. Теперь ему важно было представить королевскую власть как деспотическую, а свою как либеральную. Ему не просто была нужна конституция (своя, а не хартия Бурбонов), она ему была нужна немедленно. Поэтому все демократические процедуры принятия конституции отменялись из-за недостатка времени. Выслушав ряд предложений23, Наполеон приблизил к себе Бенжамена Констана и поручил ему составить новую конституцию. Фактически Наполеон предложил Констану то, что сам Констан, видимо, пытался предложить Александру I – союз монарха и либерального мыслителя. Выбор именно этой кандидатуры был, конечно, не случаен. По верному замечанию А. Фабра-Люса, «в военном духе, во вкусе к единоначалию он призвал к этому делу генерала либералов Бенжамена Констана»24.

Ситуация, в которой оказался Констан, была весьма двусмысленной. До сих пор нет единого мнения на тот счет, чем руководствовался «генерал либералов», приняв предложение о сотрудничестве от того, кого он еще недавно клеймил в своих статьях и памфлетах. В любом случае репутация Констана значительно пострадала. Написанную им конституцию, так называемый «Act additionel», стали называть la Benjamine25, а фамилию Constant (Постоянный) переделали в Inconstant (Непостоянный)26. Удар по репутации оказался настолько ощутимым, что спустя несколько лет Констан вынужден был оправдываться в своем поведении во время Ста дней. Но чем бы ни руководствовался в действительности Констан, перейдя на службу к Наполеону, ему не только не пришлось поступаться своими политическими убеждениями (можно даже с уверенностью предполагать, что Наполеона интересовала не личность Констана как таковая, а его политические взгляды и репутация), но и удалось многое сделать для того, чтобы реставрация старого порядка оказалась невозможной.

Сто дней наглядно продемонстрировали силу либеральных идей. Свою встречу с Наполеоном Констан описал в мемуарах, посвященных этому короткому, но чрезвычайно важному периоду в истории Франции. Благодаря констановским «Mémoires sur les Cent-Jours» мы имеем развернутую характеристику политической программы Наполеона в последний период его правления.

«Народ 12 лет отдыхал от политических смут и год от войны, – так в изложении Констана Наполеон начал беседу с ним. – Этот двойной отдых вернул ему необходимость действия (besoin d’activité). Он хочет, или он считает, что хочет, трибуну и ассамблеи. Он не всегда хотел их. Он бросился к моим ногам, когда я пришел к власти <…> Вкус к конституциям, дебатам, речам, кажется, пробудился… Тем не менее их хочет только меньшинство, не заблуждайтесь на этот счет. Народ, или, если вам больше нравится, массы, хотят только меня <…> Я хотел мировой империи, и для того, чтобы ее создать, мне была необходима безграничная власть. Для того, чтобы управлять одной Францией, может быть, конституция подойдет лучше (vaille mieux) <…> Итак, вы видите то, что вам кажется возможным; сообщите мне ваши идеи. Публичные дискуссии, свободные выборы, ответственность министров, свобода прессы – я хочу всего этого <…>, свободы прессы особенно; душить ее – абсурд. Я убежден в этом <…>. Я человек из народа (l’homme du peuple); если народ действительно хочет свободы, я ее ему дам. Я признал его суверенитет. Надо, чтобы я слушал (que je prête l’oreille) его желания и даже капризы. Я не хочу больше угнетать его ради своего удовольствия. Я имею великие намерения; его судьба решена. Я больше не завоеватель; я не могу им быть. Я знаю, что возможно, а что нет <…>. Я не враг свободы (Je ne hait point la liberté). Я отказался от нее (je l’ai écartée), когда она преграждала мне путь; но я ее принимаю, я был воспитан на ее идеях… тем более, что пятнадцатилетний труд разрушен и не может начаться снова. Для этого пришлось бы пожертвовать двадцатью годами и двумя миллионами жизней»27.

Вопрос о том, какими мотивами в действительности руководствовался Констан, перейдя на службу к Наполеону, имеет узкобиографический характер, и в рамках настоящей работы нет необходимости его обсуждать. Важно лишь то, что сам Констан видел в этом (или по крайней мере желал, чтобы это было замечено окружающими) общественно значимый поступок. Приняв предложение Наполеона о сотрудничестве, он поступал не как частное лицо, а как человек, принадлежащий Франции, точнее французскому обществу. Это было сотрудничество, которое, как и раньше, легко могло перейти в оппозицию. Общество нуждается в государственной власти и готово ее поддерживать, но как только государство перестает нуждаться в общественном мнении, общество переходит в оппозицию.

Поражение Наполеона под Ватерлоо снова вернуло Констана к ситуации начала 1814 г. Новым изданием он выпустил свое главное антинаполеоновское произведение «О духе завоевания и узурпации». В дополнении к этому изданию была помещена похвала Александру I как либеральному монарху: «Посмотрите <…> на Россию с начала правления Александра: улучшения носят медленный и постепенный характер; народ просвещается без принуждения; законы совершенствуются в деталях, без намерения разрушить всю законодательную систему; практика, предшествуя теории, подготавливает умы к ее восприятию, и приближается момент, когда эта теория, которая есть только изложение того, что должно быть, станет объяснением того, что уже есть. Хвала государю, который в своей поступи, осторожной и отважной одновременно, благоприятствует любому естественному прогрессу, соблюдает всю необходимую предосторожность и умеет одинаково заручиться как против недоверия, готового прервать движение, так и против нетерпения, которое стремится его обогнать»28.

Не следует удивляться тому, что Констан охотно был готов сотрудничать с двумя непримиримыми врагами: Александром I и Наполеоном. Их вражда в 1814–1815 гг. практически не затрагивала сферу идей. Оба они, не являясь либералами в душе, в равной степени понимали неотвратимость распространения либерализма в Европе и стремились использовать его в своей практической политике. Различие между ними заключалось лишь в том, что в 1814 г. у Наполеона почти не было времени, поэтому его либерализм носил более радикальный характер. Александру же казалось, что у него все впереди и что русский народ еще не созрел для конституции, поэтому можно ограничиться пока лишь Польшей. Удобство либеральной политики заключалось для царя, в частности, в том, что можно было вообще не торопиться. Умеренность в реформах – это как раз то, что проповедовали и ждали от него французские либералы, для которых опыт Петра I был неприемлем.

Реальное положение дел в России Бенжамена Констана явно мало занимало. То, что он писал о России, имеет характер не констатации того, что там происходило, а скорее рекомендаций царю, как надо проводить реформы. В этом же духе написан и его обзор европейских событий для журнала «Mercure de France»: «Огромная в своей протяженности и быстрая в своем развитии Россия была, начиная с правления Петра I, предметом удивления и размышления для Европы. В течение достаточно долгого времени можно было считать, что ее прогресс искусственен, так как имеет ускоренный характер. <…> Извлеченная из варварства Петром I, скорее украшенная, чем просвещенная Екатериной II, она получила от Александра то, что два великих предшественника этого государя не могли еще ей дать: национальную основу, соответствующую ее духу, и реформы, пропорциональные тому положению, которое народ в состоянии вынести».

Далее Констан выражает сомнение в возможности введения и плодотворных реформ насильственным путем. «Следует опасаться, что к улучшениям, произведенным неограниченной властью, не смогут привыкнуть. Знать, которая усвоила их из подражания или из расчета, не могла постичь их внутреннего смысла. Она смотрела на философию и просвещение как на роскошь и ремесло, как на украшения, необходимые империи, желающей стать европейской. Народ же подчинялся этим изменениям только из послушания и в результате суровых и всегда пагубных мер, часто вопреки своим естественным склонностям».

Констан осуждает поверхностное подражание европейской моде, в жертву которой были принесены основы национального бытия. Внешние изменения не сопровождались внутренним прогрессом. Это в свою очередь делало все реформы шаткими и обратимыми. «Государь, который решил бы свернуть с новой дороги, проложенной обоими правителями, отбросил бы Россию в начало восемнадцатого века». С другой стороны, не менее пагубным оказалось бы стремление ускорить нововведения без достаточной опоры в народной среде.

И далее Констан, льстя государственному уму Александра, призывает его следовать путем постепенных либеральных преобразований: «Император Александр, избегая этих двух крайностей, достраивает, если так можно выразиться, здание, у которого имелись лишь фундамент и колонны. К образованному дворянству и огромной армии он добавил сильную и благодарную нацию, поощряя освобождение крестьян. Он соблюдает в этом процессе постепенность, права настоящего, не принося их в жертву правам будущего. Он распространяет в массе земледельцев практические знания – первое условие для того, чтобы эта масса получила представление о более высоком порядке. Он позволяет привилегированным сословиям учиться за границей. Таким образом, мы видим, как заполняется та лакуна, которая все еще существует в русской цивилизации. Она заполняется быстро и в то же время последовательно, потому что Александр, великодушный и вместе с тем осторожный в своем поведении, побеждает недоверие, мешающее прогрессу человеческого рода, и нетерпение, стремящееся обогнать время. Таким образом он подготавливает новую эру, и потомство будет ему обязано учреждениями, основы которых он ежедневно закладывает»29.

Оппозиция составляла одну из важных граней либеральной политики вообще. Она позволяла защищать интересы активного меньшинства, предоставляя ему право голоса и являясь наиболее оптимальным способом выражения общественного мнения. В этом смысле Александр I действительно мог иметь в виду то, что в России нет оппозиции, так как до войны 1812 года общественного мнения как такового не существовало. Вместо него было лишь глухое недовольство либеральной политикой, имеющее скорее антиобщественный характер.

Исключение составлял Н.М. Карамзин. Его позиция вызывала у Н.И. Тургенева чувства уважения и осуждения одновременно. «Император Александр сталкивался иногда с сильной оппозицией своим проектам реформ, но не со стороны общественного мнения, которое в России не имело силы, а среди небольшого числа лояльных и искренних людей. Между ними выделялся Карамзин, историограф империи. Может быть, он был единственный, кто осмеливался энергично и свободно высказывать свое мнение самодержцу». Если сама позиция независимости и смелости, с которой Карамзин бросал в лицо царю нелицеприятные истины, вызывала у Н.И. Тургенева уважение, какое невольно вызывает человек, «doué d’une âme noble et élevée»30 и который «incapable d’hypocrisie ou de mensonge»31, то его идеи представлялись декабристу безусловно вредными.

Н.И. Тургенев размышлял о Карамзине, когда александровское царствование давно завершилось. Разочарованный в его итогах бывший декабрист считал, что та оппозиция, которую воплощал Карамзин, Александра вполне устраивала. Автор записки «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» призывал царя к осторожности в проведении реформ. Н.И. Тургенев видел в этом лишь тормоз на пути прогресса. По его мнению, Карамзин как бы говорил своим соотечественникам: «Вы не способны ни на какой прогресс, довольствуйтесь тем, что делали для вас ваши правители, не пытайтесь проводить реформы, опасаясь наделать глупости»32.

Бенжамен Констан, как мы уже видели, фактически проповедовал то же самое. Так или примерно так думали многие французские либералы после победы России над Францией в 1812 г.

В основе подобного рода размышлений лежала мысль, в наиболее откровенном виде сформулированная Талейраном еще во время Эрфуртского свидания Александра I с Наполеоном: «Французский народ цивилизован, французский же государь – не цивилизован; русский государь цивилизован, а русский народ не цивилизован; следовательно, русский государь должен быть союзником французского народа»33.

Парадокс Талейрана, как может показаться, в полной мере оправдался в 1814–1815 гг. Александр I действительно надел маску союзника французского народа. Именно это обличие царя вызвало бурное приветствие со стороны французских либералов и настороженное отношение со стороны французских роялистов.

Что касается русской молодежи, пропитанной патриотическими настроениями 1812 года и французскими либеральными идеями, здесь было все гораздо сложнее. Н.И. Тургенев в апреле 1814 г., находясь во Франции, писал в дневнике: «Теперь возвратятся в Россию много таких русских, кот[орые] видели, что без рабства может существовать гражданский порядок и могут процветать царства»34. А спустя год Тургенев жаловался, что в России «невыгоды, сопряженные с сим либеральным образом мыслей, увеличиваются для того, который так, как я, находясь в службе, и желал бы для общей пользы продолжать оную. Публика легко смешивает либеральные идеи с якобинскими»35.

В России даже в те годы, наверное, немного нашлось бы людей, столь же лояльных по отношению к Александру I, как Н.И. Тургенев. Он так же боготворил царя, как и Отечество: «…имя России не должно быть разделяемо с именем Александра»36. При этом такая лояльность не мешала Тургеневу пользоваться репутацией якобинца37.

Когда много лет спустя декабристы и идейно близкие к ним люди, как, например, П.А. Вяземский, будут писать в своих мемуарах, статьях, оправдательных записках и т. д., что декабризм происходит от либеральных обещаний царя, это будет не искажением действительности, как долгие годы считалось в отечественной историографии, но лишь констатацией парадоксального факта, что сам царь был «оппозиционером» или, во всяком случае, хотел им казаться. Декабрист М.А. Фонвизин нисколько не преувеличивал, когда писал: «В первые годы царствования Александра он, конечно, не задумался бы объявить себя главою Союза благоденствия, которого, однако, сокровенная цель оставалась прежняя: приобрести России законно-свободные установления»38.

Однако, говоря о необходимости оппозиции в России, царь, видимо, изначально не предполагал никаких официальных форм ее проявления. Поэтому перед теми молодыми людьми, которые приняли слова царя как руководство к действию, встал вопрос, каким путем при отсутствии парламентской борьбы либеральная оппозиция может заявить о себе. Общеевропейская ситуация как бы сама подсказывала идею тайных обществ. Опыт национально-освободительной борьбы против наполеоновской Франции породил в Европе целую сеть тайных организаций. Хорошо известный интерес будущих декабристов к структуре и идеологии немецкого Тугендбунда, конечно же, далеко не случаен. Но у этой проблемы была и другая сторона.

Европейский либерализм 1810-х годов был направлен главным образом против революционных идей XVIII в., исходивших из признания за народом неограниченных прав (в том числе и на насилие) при борьбе с деспотизмом. Историческая практика показала, что борьба самого народа с деспотизмом нередко приводит к установлению еще более кровавого деспотического режима. Отсюда возник целый комплекс новых идей.

Во-первых, свобода стала пониматься не как что-то изначально присущее человеку, а как исторически изменчивая категория, зависящая от уровня народного просвещения. Поэтому прежде чем звать народ к свободе, его следует просветить.

Во-вторых, сама идея народа как полнокровного целостного организма оказалась расщепленной на две различные, но глубоко связанные идеи: идею народности как историческую категорию, уходящую корнями в национальное прошлое, и идею личности, требующей гарантии индивидуальных прав и свобод. Движение освободительных идей поменяло вектор. Если раньше оно было направлено от народа к личности, то теперь наоборот – от личности к народу. Поэтому, как писал Ю.М. Лотман, «“Тайное общество” в понимании ранних декабристских идеологов было “тайным” не только от правительства, но и от народа, во имя которого оно действовало. Народ по уровню своего сознания далек от идеалов свободы, – полагали декабристские руководители на этом этапе движения. Его надо спасти, несмотря на собственное его равнодушие, а порой и рабскую враждебность делу освобождения»39.

Однако в Европе и в России ситуация складывалась по-разному. Французская революция, несмотря на все ее эксцессы, принесла реальное освобождение французскому народу, а последовавшие за ней наполеоновские войны способствовали значительному ослаблению абсолютистских режимов в остальной Европе. При этом отмена сеньоральных привилегий, уравнивание прав, развитие гражданских институтов власти и т. д. – все это сопровождалось чудовищным попранием индивидуальных прав и свобод. Не только вчерашние угнетатели быстро превращались в самую угнетенную часть населения, но и права обыкновенного человека из среднего и даже низшего сословия практически не были ничем гарантированы. На повестку дня встал вопрос о защите прав отдельного человека от посягательств какого-то ни было большинства. Отсюда необыкновенная популярность и жизнеспособность либеральных идей.

* * *

В Европе этот комплекс идей с наибольшей полнотой и глубиной развивал уже упоминавшийся Бенжамен Констан. Его политические взгляды многократно и детально описаны в научной литературе40. Констан не создал целостного философско-политического учения41. Принципы, которые он проповедовал, были весьма просты и типичны для либерализма вообще – это традиционный набор прав и свобод, выделяющих индивидуальность из недифференцированной народной массы и защищающих ее от государственных структур.

Популярность и авторитет лидеру французских либералов обеспечили быстрота его реакции на происходящие события и виртуозное умение рассматривать политические процессы в преломлении либеральных идей. Он обладал способностью, как никто другой, четко и ясно формулировать общие идеи и в этом смысле был не столько мыслителем, сколько учителем. Не случайно Н.И. Тургенев писал, что Констан «сделал больше всех для политического образования не только Франции, но и всей континентальной Европы. Это он внушал своим современникам самые полезные, здравые и плодотворные мысли»42.

Либеральная идеология на рубеже XVIII–XIX вв. сражалась на два фронта. С одной стороны, она, самоутверждаясь, отталкивалась от предшествующих демократических идей эпохи Просвещения, а с другой – пыталась противостоять режиму Наполеона как внутри Франции, так и в Европе. В политическом плане либералы были принципиальными оппозиционерами. Наполеон с этим мириться не мог и не хотел, поэтому буквально в самом начале его единовластного правления либеральная оппозиция, не успев окрепнуть, оказалась разгромленной. Бенжамен Констан одним из первых попал под удар, и с 1802 по 1813 г. он находился на полуопальном положении.

Расцвет его политической деятельности приходится на период второй реставрации (1815–1820 гг.). Это время наивысшего влияния Констана на умственную жизнь Европы и России.

Во многом благодаря ему европейская общественно-политическая мысль, переживавшая кризис после Французской революции, обрела новые пути развития. Ему удалось найти продолжение той нити, которая шла от просветителей XVIII в. и казалась оборванной в ходе якобинского террора.

В 1814 г. в своей знаменитой брошюре «О духе завоеваний и узурпации» Констан противопоставил античное понимание свободы новому. В античных республиках свобода понималась как прямое участие народа в управлении государством. Чем значительнее была удельная доля индивидуума в национальном суверенитете, тем больше самоотречения от него требовалось. «Это самоотречение было необходимо для того, чтобы народ мог в максимальной степени пользоваться политическими правами, иными словами для того, чтобы каждый гражданин имел свою часть в суверенитете. Для этого нужны были институты, которые поддерживали бы равенство, препятствовали росту состояний, уничтожали различия, противостояли влиянию богатства, талантов и даже добродетелей»43.

Таким образом, личность в античных республиках Греции и Рима была полностью подчинена социальным институтам. Речь, разумеется, шла не о реальной античности, а о ее мифологизации в произведениях Руссо и Мабли, в полемике с которыми Констан развивал собственную концепцию свободы.

Современное положение вещей исключает прямое участие народа в государственном управлении. Единственную возможность как-то влиять на ход государственных дел ему дает представительное правление. Преимущество античной свободы заключалось в том, что каждый оказывался в числе правителей, преимущество современной свободы состоит в возможности быть представленным путем выбора. Древние граждане получали удовольствие от действия, современные получают его от размышления. Первое было более ощутимым, но требовало и больших жертв, второе менее ощутимо, но не требует от человека полного самоотречения. Древние не понимали радости частной жизни, поэтому, по мнению Констана, они полностью посвящали себя общественному служению. Но постепенно «прогресс цивилизации, развитие торговли, общение людей друг с другом умножали и разнообразили до бесконечности возможности индивидуального счастья. Для того, чтобы быть счастливыми, люди нуждаются только в том, чтобы им предоставили полную свободу в их занятиях, предприятиях, сфере активности и фантазиях»44

Загрузка...