Jeff Lindsay
Dexter is dead
© Jeff Lindsay, 2015
© Перевод. С. Анастасян, 2016
© Издание на русском языке AST Publishers, 2016
Все не должно было закончиться вот так…
Сначала как по плану: блеск стали, град выстрелов, хор стонов и мучительные вздохи сливаются с отдаленным воем сирен. Трагичная концовка с грудой трупов; тщетная попытка пойти наперекор неизбежному с щепоткой предательства. Классика жанра. А потом – смертельный удар; мгновение, исполненное муки, последний вздох о несодеянном… и занавес. Вот он, превосходный конец для жизни, полной сладостного греха.
…А что теперь?…
Декстер гниет в тюрьме; оскорбленный, оклеветанный и обвиненный в злодействах, которых он не совершал. На этот раз. Случилось тройное убийство, а Декстер чист, как первый снег, – или скорее песок на Южном пляже. Но, говоря по правде, на этом пляже ничто не чисто в полной мере – сродни тому же Декстеру, чей перечень причуд, признаться, довольно длинен. Однако, к сожалению, случившееся – не его рук дело. На этот раз.
…Только не так.
Не в этой смердящей и холодной комнатушке на последнем этаже следственного изолятора имени Тернера Гилфорда Найта, обители гнуснейших и отпетейших злодеев. Здесь ты бесправен. Уснул – проснулся, а Старший Брат не сводит ока.
Вот он – мир Декстера: крошечная камера с глухой железной дверью и глухими бетонными стенами; узкая щель окошка пропускает свет, но выглянуть наружу не дает; на куцем стальном каркасе скукожилось тряпичное нечто, в шутку именуемое матрасом.
Раковина, койка и сортир: вот он – мир Декстера.
И ничего больше. Никакой связи с внешним миром, одно лишь отверстие в двери, сквозь которое являются так называемые питательные обеды. Ни Интернета, ни телевидения, ни радио – ничего, что отвлекло бы от размышлений о собственных грехах.
Разумеется, я вправе попросить какого-нибудь чтива, но узнал из первых рук, что одна интересующая меня книга здесь «запрещена», а вторая «не в наличии».
Печальный, несчастный, даже жалкий. Бедолагу Декстера выбросили на стерильную государственную свалку.
Но, разумеется, чудовищам вроде меня сочувствие не полагается. Правда, теперь, когда каждое неосторожное слово влечет за собой судебную тяжбу, стоит оговориться: чудовищам по обвинению. А меня пока лишь только обвиняют.
Копы, судьи и прочие винтики исправительной системы, моя дорогая сестра Дебора, да и сам я, под расспросами – все назовут меня чудовищем. Но сбежал я сам, без каких бы то ни было обвинений, бросив безжизненное тело Джекки Форест, знаменитой актрисы и, по случайности, моей любовницы.
Тогда меня и обнаружили – всего в крови, у тел моей жены Риты и Знаменитого-актера-Роберта, вместе с живой, но едва одетой Эстор, моей двенадцатилетней падчерицей. Это она убила Знаменитого-актера-Роберта, который заставил ее нацепить пеньюар и убил Риту. Явился я, как всегда, вовремя: пытался свершить правосудие, но все полетело к чертям – так, что и я чуть не пал очередной жертвой Роберта.
Рассказ мой прост, понятен и неопровержим. Узнав, что Роберт – педофил и похитил Эстор, я отправился его искать, а он тем временем убил Джекки. Но, что самое смешное, Рита – беззащитная, безнадежная, беспомощная, Рита – королева рассеянной, растерянной, пространной болтовни, Рита, которая и ключей-то своих не отыщет, будь они к ней даже пришиты, – Рита нашла Эстор прежде меня.
Роберт ударил Риту по голове, отчего она скончалась на месте, – а затем взялся за меня, одновременно продумывая побег со своей «истинной любовью» Эстор. Я лежал связанный и беспомощный, когда Эстор всадила в него нож; потом она меня освободила и положила конец этому глупому, сумасбродному приключению Дурачины Декстера, представителю редкого вида недоумков.
Если Бог и существует (что по меньшей мере спорно), то у него скверное чувство юмора. Потому как распутывать эту резню поручили детективу Андерсону – человеку, который за всю свою жизнь так и не подружился ни с умом, ни со смекалкой, ни с профессионализмом. И то ли оттого, что сам я щедро наделен всеми тремя, то ли оттого, что имел связь с мисс Форест, о которой Андерсон так пылко мечтал, – он меня ненавидит. Не переносит, не переваривает, презирает и проклинает самый воздух, которым я дышу. Именно поэтому простой и понятный рассказ быстро стал моим алиби, что само по себе уже плохо. Столь же стремительно я превратился из свидетеля в подозреваемого. А после – детектив Андерсон мельком глянул на место преступления, пришел к простому выводу (выводов иного рода он не делает) и молвил: «Так-так, это дело рук Декстера. Да свершится правосудие!» Ну или что-то в этом духе; вероятно, попроще и не столь красиво – но так или иначе сказанное превратило меня из подозреваемого в преступника.
Меня, пораженного смертью Джекки – моего билета в новую, лучшую жизнь, смертью Риты со всеми ее чудесными рецептами и видом Эстор в белом шелковом пеньюаре, меня – в самом деле пораженного крахом порядка и определенности, важнейших столпов мира Декстера, – грубо подняли на ноги, заковали в наручники, приковали к полу полицейской машины и привезли прямиком сюда, в следственный изолятор имени Тернера Гилфорда Найта.
Ни доброго слова, ни сочувственного взгляда – меня, по-прежнему в холодных стальных оковах, повели в огромное бетонное здание с колючей проволокой; а после – в комнату, похожую на приемную Цербера в аду. Комната была битком набита закоренелыми негодяями: убийцами, насильниками, разбойниками и бандитами – моими собратьями! Но я не успел присесть и душевно поболтать с друзьями-чудовищами, не успел ни с кем подружиться. Меня сразу же повели в соседнюю комнату, а там – сфотографировали, сняли отпечатки, раздели и выдали очаровательный оранжевый комбинезон. Мешковатый и по-весеннему яркий – последний писк моды! Правда, запашок у него был не самый радушный – что-то среднее между инсектицидом и китайскими лимонными конфетами из старой штукатурки.
Но ни цвет, ни запах выбирать не приходилось, а потому я с гордостью надел то, что дали. В конце концов, оранжевый – один из двух цветов моей альма-матер – Университета Майами.
А потом меня, все так же увешенного цепями, привели сюда, в мой новый дом на девятом этаже, где и заперли без лишних слов.
Здесь я и сижу, в «СИИТГН». В колонии, в тюряге, за решеткой. Это лишь крохотная шестеренка в огромном исправительном колесе, которое, в свою очередь, – лишь малая часть гигантской и глубоко прогнившей машины под названием Правосудие.
Декстера исправляют. Интересно, что же именно они пытаются исправить? Я такой, какой есть – неисправимый, необратимый, неумолимый, – как и большинство моих товарищей-головорезов на девятом.
Мы чудовища, с рождения клейменные запретными желаниями, исправлять которые столь же бесполезно, что и необходимость дышать. Птичка должна петь, рыбка – плавать, а Декстер – разделываться с гадкими гнусными хищниками. Как бы неправильно это ни было, так оно и есть.
Но теперь я попал в исправительную систему и подчинился ее прихотям и требованиям. Я стал неисправимой ошибкой, которая ждет, когда заполнят и заверят все необходимые бумаги, как бы ни было долго, – и ее, эту ошибку, наконец исправят. Между прочим, времени и в самом деле прошло немало. Где-то на задворках моего зачахшего сознания вертится неясный отрывок из поправки к Конституции, в котором упоминается что-то о безотлагательном судебном рассмотрении дела… А мне еще даже не выдвинули обвинений.
Такое ведь обычно не случается?
Но спросить об этом некого: рядом одни только надзиратели – не слишком общительный народ, а познакомиться ни с кем другим я не могу. Так я попал в нелепое положение: приходится довериться системе – которой, как мне хорошо известно, доверять нельзя.
И что теперь? Я жду.
По крайней мере жизнь здесь проста и постоянна. В четыре утра меня будит бодрый звон. Вскоре после этого прямоугольное окошко в двери камеры, по обыкновению крепко запертое, неохотно открывается, и на торчащем под ним железном «язычке» появляется поднос с завтраком. О, восхитительные яства! Тюремные хлопья, тосты, кофе и сок. Почти съедобные и чуть ли не сытные! С ума сойти.
Обед подается так же, в десять тридцать. Он еще изысканнее и разнообразнее: сандвич со странным сырообразным веществом, аккуратно припрятанным под мягким и ворсистым кусочком пластмассового салата «айсберг», а рядом на подносе – стакан лимонада, яблоко и печенье.
Днем, под бдительным взглядом моего пастуха Лазло, мне разрешено час упражняться в пустом дворе. Двором его, правда, серьезно не назовешь: ни деревьев, ни травы, ни стульев, ни турников. Один только клиновидный бетонный пол, единственное преимущество которого – небо над головой и баскетбольное кольцо без сетки. Как полагается, в это время года часто идут дожди, а потому и крошечное преимущество назвать таковым можно лишь отчасти. Вдобавок выяснилось, что выходить во двор меньше чем на час запрещено. Так я учусь наслаждаться дождем и, мокрый до нитки, возвращаюсь в камеру.
Ужин в пять часов. В десять гаснет свет. Простая жизнь со скромными удобствами. Пока я не извлек из одиночества тех благ, что завещал нам Торо[1], но, возможно, это придет со временем. А уж чего-чего, но времени у меня предостаточно.
Десять дней в тюрьме. Я жду. Человека чуткого это бесконечное, гнетущее ничегонеделание парализовало бы, сломило душевно. Но, разумеется, у Декстера души нет (если такая материя вообще существует). А потому я нашел, чем занять свое время. Я считаю бетонные бруски в стене. Приглаживаю щетинки зубной щетки. Играю в невидимые шахматы, а когда забываю расположение фигур, переключаюсь на шашки; потом на техасский холдем. И всегда выигрываю.
Шагами меряю камеру. Она столь велика, что составляет почти два полных шага. Когда надоедает, я отжимаюсь; занимаюсь тайчи[2] – но кулаки едва ли не при каждом движении натыкаются на стену.
И я жду.
Я где-то читал, что главная опасность одиночного заключения – поддаться гнетущей трясине бытия и потонуть в безмятежном забвении безумства. Но я знаю: сделай я это – и никогда не выберусь наружу, никогда не вернусь к своей счастливой дневной жизни офисного раба и еще более счастливой ночной жизни темного рыцаря.
Нужно вцепиться, держаться изо всех сил за остатки здравомыслия в этой земной юдоли, вцепиться насмерть в пустую нелепую веру – веру в то, что невиновность имеет значение, – ведь я в самом деле невиновен… Говоря формально. По крайней мере в этот раз.
Богатый опыт общения со старой шлюхой по имени Справедливость подсказывает, что тут моя невиновность играет такую же роль, как и стартовый состав «Марлинс»[3]. Но я все равно не теряю надежды, ведь остальное немыслимо. Разве мог бы я стерпеть хотя бы час здешней жизни, если бы не верил, что ей придет конец и что меня освободят? Даже бесконечные сырообразные сандвичи тут не утешат. Я должен верить, слепо, безрассудно, даже глупо, что однажды правда всплывет, справедливость восторжествует и Декстер, смеясь, выбежит при свете дня на волю. А потом, ухмыляясь в лунном свете, скользнет сквозь одеяло тьмы с ножом в руке и жаждой в сердце…
Дрожь по телу. Не стоит забегать вперед. Таких фантазий, мыслей о свободе нужно избегать: они отвлекают меня от настоящего, от главной моей цели. Здесь, в этой уютной крошечной камере, я должен присутствовать не только телом, но и духом; я должен найти выход.
И вновь я мысленно листаю свою бухгалтерскую книгу, складываю размытые и неясные цифры. Что хорошо, так это то, что я действительно невиновен. Не замешан. Даже косвенно. Не виноват.
Что плохо, так это то, что все указывает на меня.
И хуже, что полиции Майами нужен как раз такой преступник, как ваш покорный слуга. Ведь она официально пообещала защитить двух наших знаменитых актеров и еще более официально потерпела поражение. А если убийцей окажется кто-то из своих (и снова ваш слуга) – то тут полиция не виновата. И ради такого расклада главный детектив на деле может слегка «погнуть» факты.
В довесок ко всему этот главный детектив – Андерсон. Он не просто «погнет» факты, но и искорежит их, придаст им такую форму, какую захочет, и на блюдечке представит под присягой. Что он, собственно, и сделал; а стадо журналистов с модными прическами проглотило его рассказ по одной простой причине: он примитивен – так же примитивен, как они сами; а они (о ужас!), вероятно, даже примитивнее самого Андерсона. Журналисты жадно ухватились за мою вину обеими руками: по словам Лазло, фото Декстера Арестованного уже больше недели украшает первые полосы газет и мелькает в вечерних новостях. На фотографии я увешан цепями, голова опущена, на лице застыла маска каменного безразличия; признаюсь честно, вид у меня там и в самом деле виноватый. Всем известно, что нравоучительные банальности врут: внешность не обманчива – но только не в наш век ярлыков, когда достаточно одного терпкого слова, чтобы убедить толпу. Я виновен, потому что кажусь виновным. И кажусь виновным, потому что так угодно детективу Андерсону.
Андерсон желает мне смерти – настолько сильно, что с радостью солжет под присягой, лишь бы ускорить процесс. Но даже если бы не его ко мне отвращение, он все равно поступил бы точно так же, поскольку ненавидит свою коллегу – мою сестру, сержанта Дебору, – вполне заслуженно считая ее соперницей, которая однажды его переплюнет. А если брата Деборы – c’est moi![4] – посадят за убийство, то она почти наверняка слетит с карьерных рельсов и уступит дорогу ему, Андерсону.
Я взвесил свои шансы. С одной стороны – Андерсон, вся полиция, СМИ и, чего уж там, наверно, сам папа римский.
С другой стороны – моя невиновность.
Не самый радужный исход.
Но это, разумеется, еще не все, ведь конец не может быть таков. Непреложные законы равновесия, справедливости и даже физики твердят о том, что на любое действие найдется противодействие. Что-то, где-то… Разве не должна возникнуть неведомая ранее решительная сила и поставить все на свои места? Где-то, что-то… Разве нет?…
Да.
Есть сила, неведомая злу и безразличию, которые мучительно и медленно меня уничтожают; сила им равная, что набирает мощь, чтобы могучим и решительным ударом правды вернуть все на круги своя – вызволить Декстера.
Дебора. Моя сестра.
Она придет, спасет меня. Она должна.
Признаюсь, меня греет одна лишь эта мысль. Дебора – моя полузабытая надежда, слабый лучик солнца, озаряющий темную и мрачную ночь Декстерова заключения. Дебора придет. Она поможет мне – единственному своему оставшемуся родственнику, последнему из Морганов. И вместе мы докажем мою невиновность, освободим меня из этой душегубки.
Она ворвется, как апрельский ветер, – и распахнутся двери. Дебора придет, вызволит Декстера из заточения… Если не принимать всерьез ее последние ко мне слова. Слова холодные, кто-то даже решит, что прощальные. Но то было брошено в сердцах, и не стоит принимать их за чистую монету. Важно помнить о крепких и нерушимых семейных узах, которые связывают нас неизменно. Дебора придет.
Не нужно беспокоиться о том, что она до сих пор не пришла и даже не попыталась со мной связаться. Почти уверен, что это тактический ход: видимое безразличие усыпит бдительность наших врагов – и в нужный час она придет, я должен в это верить. Разумеется, придет, ведь она моя сестра. Из этого следует, что я ей брат, а для семьи пойдешь и не на такое. Окажись она на моем месте, я бы охотно так и поступил, а потому уверен: поступит и она. Ни капли сомнения, я знаю точно: Дебора придет.
В конце концов. Рано или поздно. Вот только где она?…
Шел день за днем, неделя за неделей (минула вторая), а Дебора так и не появилась. Не позвонила и не написала. Никакого тебе тайного послания маслом по хлебу сандвича. Ничего. А я все тут, в своей сверхохраняемой камере, в своем уединенном королевстве. Читаю, думаю и упражняюсь. И более всего я упражняю вполне оправданную горечь. Где же Дебора? Где Справедливость? Обе они так же обманчивы, как и честный человек Диогена[5]. Хотя, если задуматься, – кто-кто, а я меньше всего должен рассчитывать на истинную справедливость. Ведь если эта справедливость меня освободит, то совершит жестокую несправедливость, потому что позволит мне продолжать свое любимое дело. Как иронично – это и все мое нынешнее положение.
Но ироничнее всего в моем несчастье, пожалуй, то, что я – Декстер-чудовище, Декстер-изгой, Декстер-нечеловек – я, сорвавшись в пропасть, столь же ничтожен в своем последнем крике, сколь и обычный человек: «Ну почему это случилось именно со мной?»