Первый арест произошел 15 февраля 1932 года. Второй – 8 марта. 9 марта взяли Бронникова и еще пятерых его товарищей, затем еще одного – 13 марта, и уже четырнадцать человек – 20-го. Итак, аресты шли больше месяца. Людей уводили крепкие мужчины в черных пальто, в черных кепках и высоких сапогах. Тянулась цепочка – машины ОГПУ заворачивали на 1-ю, 9-ю, 10-ю, 12-ю линии Васильевского острова, на Советский проспект, проспект Майорова, улицу Красных Зорь, проспект Пролетарской Победы, на 1-ю улицу Деревенской бедноты, на проспект 25 Октября, Ораниенбаумскую, Корпусную, Писарева, Бармалеева, на набережную Лейтенанта Шмидта[3]…
Чем же конкретно занимались молодые люди в своих кружках? Воспоминаний об этом практически не сохранилось. Составить представление об их деятельности можно только на основе протоколов допросов. При этом мы знаем, что показания почти всегда писались под диктовку следователей, в них постоянно звучали продиктованные определения «антисоветский», «контрреволюционный», «погромный», «похабный» и др., которые допрашиваемые однообразно повторяли, рассказывая о своих занятиях и называя их порой «антисоветским болотом». Такова была установка следствия и следователя.
В 1927 году Михаил Бронников и несколько его знакомых, увлеченных киноискусством, организовали кружок и дали ему необычное название «Бандаш»[4]. Здесь занимались практической деятельностью: не имея возможности создавать кинофильмы, создавали фотофильмы. Писали сценарии, выстраивали мизансцены, фотографировали их, потом монтировали. Деятельность кружка «Бандаш», как скажет М. Бронников на допросе, «шла под знаком освоения буржуазного кино- и фотоискусства. Не удовлетворяясь пассивным восприятием кино и подбором фильмов, проходящих в советском прокате, мы решили создавать свои собственные произведения». «Мы» – это М. Бронников, М. Ремезов, В. Власов, Г. Шуппе, Н. Ефимов…
Вслед за кружком «Бандаш» с 1927-го по 1931-й возникли «Дискуссионный клуб», «Безымянный клуб», «Штрогейм-клуб», «Шекспир-Банджо», «Академия» и «Фабзавуч», «Бодлеровская академия».
Из «практического» «Бандаша» выросли «теоретические» «Дискуссионный клуб» и отпочковавшийся от него «Безымянный клуб». Основной темой дискуссий было современное искусство, а также мировоззренческие и политические вопросы. По словам подследственных, в этих кружках выпускались рукописные журналы («Журнал с именем», «Журнал без имени»). Сюда приходили также физик Георгий Шуппе, друзья Бронникова по Институту истории искусств: «словесник» Михаил Ремезов, «киношники» Фаня Минц, Николай Ефимов… Читали заграничные журналы. Литературу выписывали через издательство «Международная книга», получали от знакомых иностранцев, отыскивали в библиотеках, переводили и вчитывались в нее. Обсуждали современное кино.
Георгий Шуппе показывал о кружках «Бандаш» и «Дискуссионный клуб» следующее:
В 1928 г. я познакомился, еще будучи комсомольцем, на квартире Власова с Бронниковым и примкнул к организованному им антисоветскому кружку «Бандаш», в который помимо меня и Бронникова входили Власов, Шишмарева, Сафонова, Порет Алиса Ивановна, Блетова и молодежь из кинотехникума, из которой я помню двух девиц – Макарову и Москаленко. В дальнейшем я примкнул также к антисоветскому кружку Бронникова «Дискуссионный клуб», где сам не выступал, а слушал других. Помню, в частности, доклад Бронникова о Прусте, сделанный им на одном из собраний клуба.
Любопытны два упомянутых имени: Алиса Ивановна Порет – художница, подруга Даниила Хармса, и «девица Макарова» – не кто иная, как будущая знаменитая актриса Тамара Макарова и жена советского режиссера Сергея Герасимова. Им удастся избежать ареста.
Молодые культурные девушки и юноши искали свой круг, свою среду. И находили. А дальше кому-то везло, а кому-то нет. Логика чекистских преследований загадочна: почему была арестована Э.И. Петкевич-Пильц, чье имя не встречается ни в одном протоколе допроса, почему не тронули активнейшую участницу кружков Фанни Минц? Эти вопросы пока остались для нас без ответа.
В «Безымянный клуб» ходили преимущественно бывшие студенты киноотделения Института истории искусств.
В «Штрогейм-клубе» (название – от имени американского кинорежиссёра, актера и сценариста Эриха фон Штрогейма) занимались углубленным изучением западного кино. В «Шекспир-Банджо» изучали драматургию и театр, создавали сценические интерпретации классических произведений, разыгрывали их в «театре для себя». Кружки «Академия» и «Фабзавуч» были созданы для просвещения молодых людей, не искушенных в искусстве. Зато в «Бодлеровской академии» рафинированные эстеты читали друг другу и обсуждали свои собственные литературные произведения.
Кружок поэтического творчества под названием «Бодлеровская академия» собирался регулярно, один раз в две недели, по вторникам, на квартире М.Д. Бронникова. И этим кружком он тоже руководил. Сюда приходили зав. отделом сбыта завода «Красная Заря» Александр Рейслер, сотрудник Научно-исследовательского геологоразведочного института Павел Азбелев (бывший студент и сотрудник Института истории искусств) и инженер Ленпроектдора Борис Ласкеев. Последний показывал:
В 1928 г. по предложению Бронникова я вошел в антисоветский нелегальный кружок «Бодлеровская академия», руководимый и идейно направляемый Бронниковым. В кружок входили исключительно лица из круга инженерно-технических работников. Политической задачей руководства кружка являлось проникновение в среду технической интеллигенции, втягивание в кружок и антисоветское разложение, используя для этого искусство, в частности, литературу как средство. Достигалось это путем отрыва членов кружка, занимавшихся, помимо своей специальности, также и литературой, от советской тематики и пролетарского метода в творчестве, насыщая его антисоветским содержанием, чтением на регулярных собраниях круга своих и чужих контрреволюционных произведений. На наших собраниях запрещалось чтение современных или даже близких современности произведений. Допускалось чтение исключительно дворянских писателей, воспевающих красивую придворную жизнь, на образцах творчества которых мы и учились. Как я показывал, на вечерах нашего кружка мы читали свои антисоветские произведения. Творчество руководителя кружка М. Бронникова, который наиболее чаще читал свои собственные произведения, насквозь пропитано монархическими и дворянскими идеями.
Оказывается, Бронников заставлял всех читать дворянскую литературу!
Особое место занимал кружок «Шерфоль», где руководителем был не Бронников, а Михаил Лозинский, учитель Бронникова и многих других его коллег по переводческому искусству. Объединение это сложилось еще в 1920 году как студия перевода при издательстве «Всемирная литература». Ее участники переводили сонеты поэта Эредиа, а заодно издавали рукописный журнал «Устои», пародировавший современность. Коллективно писали стихи и пьесы, которые затем разыгрывали в своем кругу.
ОГПУ посчитало, что деятельность кружка «Шерфоль» «свелась к антисоветской театрализованной игре: кружок стал представлять собой воображаемое герцогство с соответствующим феодально-монархическим этикетом с установленным дворянским гербом…»
Все были молоды, веселы и с удовольствием превращали их общую жизнь в игру. Каждый из членов кружка имел прозвище. Лозинского как руководителя кружка называли Великим герцогом Шерфольским, Бронникова – капельмейстером Пинским и кавалером де Пиньяком, Аду Ивановну Шведе (до замужества Оношкович-Яцыну) – архиепископом Маврикием, Марию Рыжкину-Петерсен – Пренбесомде – духом-предводителем мрака и беснования, Екатерину Малкину – скифским утопленником. После значительного перерыва бывшие участники студии стали вновь собираться вместе в конце 1931 года, так как появилась возможность издания коллективных переводов Эредиа. Теперь уже на квартире М.Л. Лозинского.
К названным кружкам – в сущности, просветительским – примыкали салоны Билибиной, Наумовой и семьи Мооров. Для них был создан специальный раздел обвинительного заключения по следственному делу № 249-32 – «Мистико-спиритуалистическая деятельность организации». Эти объединения Бронников не организовывал, а только, в силу своей активности, посещал. Здесь собирались люди более солидные, встречавшиеся еще до революции. Это было другое поколение, которое искало выход в обретении веры вне церкви.
В то время и в Москве, и в Ленинграде стали популярны разнообразные мистические течения, собрания новых розенкрейцеров, тамплиеров, спиритов, страстно мечтающих о конце большевизма и пытающихся жить в духовном подполье. От допрошенных были получены сведения о том, что Моор «неоднократно заводил беседы с присутствующими о существовании загробного мира, о необходимости иметь с этим миром постоянную связь… показывал присутствующим снимок жены писателя Конан-Дойля, вырезанный им из современного английского журнала, под которым эта последняя сообщала, что ей при помощи организованного ею кружка спиритов удается сноситься с духом своего мужа… Моор устраивал спиритические сеансы…».
Г.Ю. Бруни на допросах рассказывал нечто поразительное:
Мы вызывали духов, причем эти духи очень часто говорили всякие антисоветские вещи, вроде того, что дух Ленина в загробном мире кается в совершенных им на земле грехах.
У Мооров часто выступали и с чтениями своих произведений.
Бронников читал свои переводы Кокто, Соколов – свою поэму, воспевающую монархический дореволюционный Петербург, Тянь-Шанский – свои подражания образцам древней литературы. Л.Ю. Моор читала с артистической декламацией свои лирико-упаднические стихотворения, одно из которых называлось «“Шахматы” и содержало прямые политические мотивы».
Считалось, что один из участников кружка Моора Алексей Крюков, призванный одногодичником в армию, организовал в своем полку «антисоветскую ячейку».
Участники всех этих кружков – будущие персонажи многотомного «Дела Бронникова» – по большей части были хорошо образованы. Многие из них – бывшие слушатели курсов искусствознания (отделений кино, тео[5], словесности) Государственного института истории искусств. Некоторые имели непосредственное отношение к знаменитому издательству «Academia», работавшему в конце 1920-х под руководством А. Кроленко при ГИИИ. К 1930 году ни этого издательства, ни самого Института в Ленинграде не стало: они мешали властям своей подчеркнутой аполитичностью. Кружковцы тоже хотели жить так, словно никакой Советской власти не существует. Этого позволить было нельзя.
Сегодня нам известно, что один из кружков Бронникова оказался в поле зрения органов еще в 1931 году. Реформированный и укрепленный Секретно-политический отдел ОГПУ (СПО) подготовил секретный доклад «Об антисоветской деятельности среди интеллигенции за 1931 год». Доклад этот был составлен 4 отделением (часть СПО), которое занималось агентурно-оперативной работой по печати, зрелищам, артистам, литераторам и интеллигенции гуманитарной сферы. Возглавляла его бывшая жена пролетарского писателя Ю. Либединского Марианна Герасимова. Доклад был отпечатан в шестидесяти экземплярах, разослан всем членам коллегии ОГПУ, всем полномочным представителям ОГПУ, всем местным подразделениям. В ЦК ВКП(б) были отправлены четыре экземпляра: Сталину, Кагановичу, Постышеву и Молотову.
В докладе, в частности, говорилось что, «несмотря на разгром контрреволюционных организаций в издательствах, кинопромышленности, краеведении, музейных сообществах, остались наиболее законспирированные группы, которые глубоко зашифрованы в антисоветской деятельности…» Там указывалось: «Нелегальная литература создана ленинградской антисоветской литературной группой “Шекспир-Банджо”, нелегальные антисоветские произведения имеются у ряда московских писателей и антисоветских писательских групп, зачитываются в “своем кругу”»[6].
Смысл донесения сводился к тому, что вылавливать теперь надо было тех, кто пытался встроиться в советскую жизнь, стараясь никак не проявлять себя на службе или в общественной жизни, сохранял свое личное независимое пространство, собираясь в литературные, переводческие или эзотерические кружки. Никаких «своих кругов» больше не должно было существовать.
После этого донесения судьба кружковцев была окончательно определена. Началась горячая работа по организации дела. Следователь Алексей Бузников создавал на абсолютно пустом месте огромное дело об антисоветских и фашистcких (!) кружках. В 1931-м он работал с обэриутами[7] (кстати, некоторые «кружковцы» были близки с обэриутами), теперь он стал вдохновителем «Дела Бронникова».
Известно, что одним из его помощников был начинающий практикант Александр Николаевич Федоров. К 1938 году он вырастет до помощника начальника 4-го секретно-политического отдела УГБ УНКВД ЛО и будет участвовать в следствии по делу ленинградских писателей, и в частности Бенедикта Лившица. А уже в 1955 году он будет жить в престижном доме в Ленинграде[8].
Но пока Бузников был занят другими делами и кружковцы еще могли ходить по улицам, бывать друг у друга в гостях, влюбляться, писать стихи, обсуждать тревожащие их проблемы, спорить…
В ходе следствия обвиняемые вели себя по-разному: только двое (М.Л. Лозинский и Н.Н. Шульговский) с безукоризненным достоинством не признали своей вины, большинство же в растерянности и смятении давали добровольные «признания»; были и такие, кто торопился как можно больше сообщить о «преступлениях» своих друзей.
Обвинительное заключение инкриминировало их участникам пропаганду фашистской идеологии и монархизма, культивирование традиций дворянской знати, шпионскую деятельность в интересах империалистических государств. Следствие было коротким – началось в марте, а закончилось уже через четыре месяца, в июне. Если сравнивать с машиной «Большого террора», то можно считать, что оказалось оно весьма гуманным: Постановлением Выездной сессии Коллегии ОГПУ в ЛВО (Ленинградского военного округа) от 17 июня 1932 г. к высшей мере никого не приговорили, давали только по несколько лет исправительно-трудового лагеря (ИТЛ) или ссылки. Правда, большинство получили потом повторный срок, погибли или пропали в лагерях, кто-то умер в заключении. А те, кто выжил после лагерей и ссылок, старались не оглядываться назад и не вспоминать события весны 1932 года.
Итак, Бронников. Его имя в обвинительном заключении стоит на первом месте. В следственном деле упоминается многократно, заносится в протокол при каждом допросе.
Он – центральное лицо «блока строго законспирированных антисоветских искусствоведческих кружков, литературных и мистических салонов и созданной членами организации антисоветской ячейки в Красной армии». Он – «руководитель и идеолог восьми нелегальных кружков молодежи: “Штрогейм-клуб”, “Бандаш”, “Дискуссионный клуб”, “Бодлеровская академия”, “Фабзавуч”, “Академия”, “Шекспир-Банджо”, “Безымянный клуб”». Он – активный участник кружка М.Л. Лозинского «Шерфоль», «литературных и мистических салонов» Мооров и Наумовой.
Это по его инициативе создавались и распространялись «рукописные антисоветские журналы: “Журнал без имени”, “Альманах моих друзей”, “Журнал с именем”, а также антисоветского содержания фотофильмы». Он стремился привить «членам кружков и клубов интерес к современной западно-европейской фашистской литературе» – Клоделю, Кокто, Прусту, Жироду, дадаистам. Эти авторы «переводились в кружках на русский язык и углубленно прорабатывались». Он «предлагал организовать Пруст-клуб». Он сам писал произведения, «пропитанные ненавистью к Советскому государству», «насыщенные идеей жалости к белой эмиграции, страдающей и бедствующей в отдалении от родины».
Он «вербовал молодежь в кружки для отрыва ее с путей советской действительности для переподготовки в классовых врагов пролетариата». Он «развернул в кружках сильнейшую агитацию за прелесть жизни “среди” ментиков и эполет с царскими вензелями, агитацию за старую императорскую гвардию и монархический строй». Он считал, «что Красная армия в период военных столкновений с врагом окажется быстро деморализованной, т. к. крестьянину – основному контингенту армии – в будущей войне нечего будет защищать»…
Преступлений вполне хватило для статьи 58–10 УК[9]. Виновным себя признал.
Все эти данные – из материалов дела.
Там же можно почерпнуть информацию о том, что М.Д. Бронников – автор сценария «Цирк» о жандармском генерале, вынужденном в эмиграции стать клоуном, сценариев «Женщина-стрелок», «Вор», «Ангина», «Портнихи», «Прачки», что он переводил Ж. Эредиа, Ф. Жамма и Ж. Кокто, что написал книги о Марселе Прусте и Мэри Пикфорд, что готовил к печати исследования о немецкой киноактрисе Елизабет Бергнер и американском кинорежиссере Эрихе Штрогейме, что у него есть собственный рукописный поэтический сборник и сборник рассказов «Пять снов».
Подельник Бронникова Михаил Ремезов на допросе показал: «Он поразил меня невероятным количеством рукописей, лежавших у него на столе». «Невероятное количество рукописей» кануло безвозвратно. Мы почти видим, как они исчезали.
Когда Михаила Дмитриевича Бронникова арестовали, его племяннице М.Г. Дьяковой было шесть лет. Вот что она помнит: «Мы с мамой в какое-то очень серое утро приехали на Васильевский, в бабушкину квартиру. Там и Микочка жил. Нам сообщили, что надо скорее туда ехать. Нет, телефона не было, вроде бы на почту маму вызвали. Вошли мы в полутемную прихожую. Слева была бабушкина спальня. Бабушка не вышла к нам. А прямо – дверь в гостиную. Гостиную я отлично помню. Там зеркало было, диван, зеленовато-желтая такая, атласная, полосатая обивка, два кресла и стол. Гостиная длинная была, высокая, в одно окно. Огромное окно. На нем всегда висела тяжелая штора. Шерстяная, коричневая, или нет, цвет ближе к бордо и по нему – бежевые узоры. Сейчас я понимаю, что какие-то они восточные были. Это дед (Д.П. Бронников, отец М. Бронникова. – Авт.) мог из своих морских путешествий привезти. Так вот, в то утро вижу – шторы нет. Огромное окно без шторы, темное, за ним – утро совершенно серое такое. …Все Микочкины книги, все его письма, все его бумаги, все его литературные труды – все… Сорвали этот занавес, все туда сбросили, узлом завязали и увезли… И его схватили и увезли…»
Каким он был, Михаил Дмитриевич Бронников, 1896 года рождения? Где его корни? Как он рос? Как стал собой? О чем и как писал? Но, главное, как ему – молодому и малоизвестному человеку – удалось объединить между собой столько людей, создать столько кружков? А может быть, это все возникло в фантасмагорическом сознании следователя Бузникова? И ничего подобного не существовало?
Мы знакомимся в Петербургском историческом архиве с личным делом лицеиста М. Бронникова. Ищем сведения о нем в опубликованных и неопубликованных мемуарных источниках. Разыскиваем следы его друзей. Внимательно и бережно читаем каждый обнаруженный его текст. Находим и расспрашиваем его племянницу Марию Георгиевну Дьякову (дочь его сестры Татьяны), пытаемся распутать истории и легенды, которые она нам поведала.
В семье звали его Микой, Микочкой, в Кадетском корпусе и в Лицее за невысокий рост и субтильность – Мальчиком, это же имя закрепилось за ним и в семинаре М.Л. Лозинского. Участница семинара Лозинского Ада Оношкович-Яцына добродушно-насмешливо называла Михаила, по возрасту старшего из всех студийцев, «косоглазым старынулей» и ласково – «бедным Бронником», «Броникусом». В их кружке ему еще дали имена Замизинец и де Пиньяк. Историк искусства, философ, балетовед Аким Волынский уважительно обращался к нему – «Коллега». Николай Ефимов, член «Безымянного» и «Дискуссионного» клубов, не вполне шутливо называл его «Диктатором».
Павел Константинович Бронников, дед Михаила Дмитриевича, оперный певец и театральный педагог, автор учебников по вокалу и драматическому искусству и нескольких оперных либретто, преподавал сольное пение в Петербургской консерватории. Завершив свою музыкальную карьеру, в чине действительного тайного советника исполнял функции цензора поступавших в Россию иностранных газет по разделу искусства при Главном управлении почт и телеграфа. Отец Дмитрий Павлович Бронников – морской офицер. Одно время учился в Консерватории. Профессиональным композитором не стал, плавал, служил в Адмиралтействе картографом Главного гидрографического управления при Морском министерстве, дослужился до подполковника. Однако пробовал сочинять музыку, сам играл на виолончели. Домашнее музыкальное образование получили все пятеро детей – Михаил, Татьяна, Лев, Александр и Надежда (Диночка). (Двое младших позже закончат Консерваторию. Надежда Бронникова станет женой известного дирижера К. Элиасберга.)
Дед называл своих внуков Ми, Та, Ле, А, Ди, водил «на музыку», в Павловский вокзал: летом с Васильевского острова их часто привозили к деду в Павловск, в дом доктора Буша на Госпитальной улице. Дмитрий Павлович воспитанием детей занимался мало. Возвращаясь из плаванья, он устраивал с ними игры: посадит всех на ковер, намажет лицо себе чем-то черным, будто он арап, и подает им марципаны…
Дмитрий Павлович умер раньше своего отца, в 1907-м. Валентина Александровна Бронникова, урожденная Воронец, перебралась с детьми в квартиру поскромнее. Жили вшестером на пенсию вдовы подполковника. И хотя не бедствовали и свекор помогал, но через некоторое время Валентина Александровна пошла служить делопроизводителем на Бестужевские курсы.
Всех трех мальчиков дед устроил в Первый кадетский корпус. Он и оплачивал их образование.
О кадете Михаиле Бронникове можно получить некое представление, листая журнал «Кадетский досуг»[10]. М. Бронников во многих номерах выступал как редактор. А почти в каждом номере публиковались его произведения. В некоторых за строчками придуманных историй слышатся отголоски его докадетского детства и чувствуется подражание символистам. Вот начало рассказа «Петрушка» (с подзаголовком «Девять странных сцен»): «Это было ужасно. Я думал, она никогда не согласится отпустить меня на балаганы. Мне так, так хотелось; и отец был “за”, но мама… Боже мой, мама не хотела и слышать об этом… Наконец она уехала в гости… Мы пошли, взяв с собой нашу новую горничную Марию Герасимовну…» В кармане у главного героя был «Всадник без головы». Но вот одна из «странных сцен» возникла явно не без влияния блоковского «Балаганчика»: умер Петрушка, и у мальчика в кармане теперь – Петрушкино сердце из папье-маше…
Кадет, который, казалось бы, должен готовить себя к суровой военной карьере, сочиняет сентиментальные «Звезды-талеры. Из бабушкиных сказок», подсказанные не входящими в программу образования кадетов сказками Оскара Уайльда.
«Кадетский досуг» свидетельствует о романтических настроениях, об интересе к истории, о художественных и человеческих пристрастиях юного Михаила Бронникова. Вот его перевод из Виктора Гюго:
Шел снег… Спускались хлопья средь полей,
Все серебря кругом.
Мучительный поход:
Не знали ни знамен, ни строя, ни вождей.
Вчера могучий враг,
Сегодня жалкий сброд!
31 июня 1914 года Михаил Бронников получил Аттестат об окончании I Кадетского корпуса № 3783 и представил его в канцелярию Императорского Александровского лицея[11]. В его Свидетельстве об успехах и поведении из 12-ти возможных баллов по Закону Божьему, русскому языку, русской словесности, французскому языку, рисованию – 12. По остальным предметам – чуть ниже, по строевой подготовке – 11, слабее всего различные разделы геометрии – 9. В целом средний балл вполне достойный – 10,76. И резюме: «Окончил по первому разряду с правом поступления в специальное училище». Военная карьера не прельщала. Решил изучать право. Юристов готовили и в Университете, и в Училище правоведения. Но выбран Императорский Александровский лицей, первейший по широте образования и уровню преподавания.
Недешевое обучение внука в Лицее готов был из своих средств оплачивать Его Превосходительство Павел Константинович Бронников.
Вдова подполковника Валентина Александровна Бронникова подала прошение в канцелярию Императорского Александровского лицея:
«В число своекоштных воспитанников III класса <…> желаю я определить сына моего Михаила Дмитриевича Бронникова, которому от роду к 1 июля 1914 г. будет 17 лет 10 месяцев. Если по надлежащим испытаниям в науках окажется он достойным принятия в Лицей, в таком случае обязуюсь немедленно представить за содержание его вперед за полгода 450 рублей серебром, впредь же платеж сих денег имеет быть производим непременно в надлежащее время, то есть к 1 июля и к 1 января каждого года…»[12]
В Лицей был зачислен, посему в армии не служил и в Первой мировой не участвовал, хотя имел Свидетельство о приписке к призывному участку от 2 марта 1913 года, выданное Петроградским городским по воинской повинности присутствием.
И снова основным источником сведений о взрослеющем Бронникове служат его юношеские тексты. Одни из них сохранились в лицейском деле, другие были опубликованы в «Лицейском журнале»[13].
Анна Ахматова, тщательно собирая «в библиографию» всё, что было за полвека написано о ней и о ее творчестве, скорее всего, не заметила маленькой статьи «О современной поэзии. (Causerie[14])», опубликованной в ноябре 1915 года в этом издании, выходившем на правах рукописи:
«…Мы в кругу прихотливых настроений, образов и сравнений, совершенно новых и чуждых русской поэзии.
Как соломинкой пьешь мою душу.
Знаю, вкус ее горек и хмелен…
Это из Анны Ахматовой – очаровательной медузы, с звонким голосом и носом – идеалом художника-кубиста. К ней давно начали прислушиваться, многие уже поняли эту лирику, отданную во власть страданию. <…> Она берет иногда самые необычные темы, но претворяет их в чистейшем лиризме. Вслушайтесь в эти “Стихи”:
Сколько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает…
Разве большой и нервный талант не оправдывает здесь необычность темы и некоторых образов?..» И подпись: М. Бронников.
В следующем номере того же журнала лицеист III класса Михаил Бронников опять рассуждал о современной поэзии: «Анну Ахматову я люблю, М. Моравскую – не очень, И. Северянина – почти нет, г-жу Б.-Бельскую <Богданова-Бельская> считаю бездарной – и тут ничего не поделаешь».
Эти решительные оценки характеризуют и самогó юного правоведа: у него отменный поэтический вкус, к тому же юноша знаком с живописью – знает альтмановский портрет Ахматовой, представленный на выставке «Мира искусств» в 1915-м в Художественном бюро Надежды Добычиной.
Впечатляет и творческая активность лицеиста Бронникова: он опять-таки редактор журнала, он – режиссер спектаклей на лицейской сцене, он ведет в журнале рубрику литературной критики, чуть ли не в каждом номере можно встретить его собственные произведения. Снова в подражание символистам и – Андерсену пишет, например, грустную «Китайскую сказку».
«Но отбоя от музыки нет» – и, выстраивая композицию «Дневника мальчишки», выявляя основные мотивы этого рассказа, Бронников оперирует музыкальными терминами: Часть 1. «Интродукция в виде менуэта»; Часть 2. «Tokkata»… А главное действующее лицо этого рассказа – «“Мальчик”, или, более официально, – Михаил Дмитриевич Стальский…» Это автор сам о себе: мы уже знаем, что Мальчик – его собственное прозвище в Лицее, ну а бронь он легко заменил сталью. В рассказе Мальчик отказывается идти с подругой Анютой на маскарад, потому что «занят Сенекой и Петронием». Она сама на маскараде явится мальчиком Стальским. И пусть гости гадают, кто здесь кто на самом деле.
Лицеист 2-го класса Михаил Бронников на самом деле был занят Сенекой и Петронием, так как готовил курсовое сочинение на тему «Луций Анней Сенека Философ и Тит Петроний Арбитр как представители римской литературы эпохи упадка цезаризма».
Педагог, давший положительный отзыв на эту курсовую, резюмировал: «Автор много и с интересом работал над темой, это сказалось некоторым отражением его личности в сочинении».
Мы постарались разглядеть «отражение личности» Бронникова, внимательно вчитываясь в его лицейское сочинение.
Двадцатилетний философ взял к своим размышлениям в качестве эпиграфа грустную максиму Сенеки: «Куда ты не взглянешь, везде ты найдешь конец своим мукам. Видишь ли ты эту пропасть? Это путь к свободе! Видишь ли ты это море, реку, этот колодец? На дне их скрывается свобода! Видишь ли ты эти низенькие, нескладные и голенькие деревца? На них висит свобода»[15].
На основе самостоятельного изучения античных источников М. Бронников решительно набросал черты, характеризующие эпоху конца римской империи:
«Чувство недоверия и страха вызывала такого рода монархия, зрелище же всеобщего страха опьяняло правителей – вот ключ к пониманию тираний и оппозиции»; «Трудно вообразить себе всю силу, всю власть императоров. Главенствующим оружием ее была система доносов – она весьма древнего происхождения и по существу это интереснейший продукт государственной жизни Рима»; «Я утверждаю, что все ораторское искусство эпохи упадка, такое торжественное и разработанное, было создано исключительно под влиянием доноса».
Будто это написано не тогда, в 1916 году, а много позже – в 1930-е. Будто это сказано эзоповым языком о нашей «империи». Но нет, просто все уже на свете было…
Следующий пассаж из лицейского сочинения Бронникова будто впрямую оценка его собственной деятельности спустя десять лет после окончания им Лицея, собственной деятельности и ее последствий:
«Кружки, собрания и та литература, которая своим оппозиционным характером могла бы нанести удар престижу цезарьской власти… конечно, это была оппозиция несерьезная, а главное, недостаточно планомерная, чтобы вызвать репрессивные меры. Однако эти меры скоро появились, и с такой строгостью, которые мы даже и не можем себе представить»[16].
На торжественном собрании Лицея 1916 г. мая 15 дня воспитаннику Михаилу Бронникову был вручен «Похвальный лист от Канцелярии Императорского Александровского лицея во внимании к благонравию, прилежанию и отличным успехам в науках».
Михаил Бронников стал выпускником 73 лицейского курса (считая от первого, пушкинского). Последний лицейский выпуск, который от того, первого, отделяло ровно сто лет.
О себе лицеист Бронников в одном из своих очерках в «Лицейском журнале» написал: «Я не люблю полемики, но очень люблю разговаривать, даже в Лицее, на лестнице, после завтрака».
Из своих юношеских лицейских стихотворений спустя годы ценил вот это «Восьмистишье», которое сохранилось в бумагах его друга композитора А. Розанова[17]:
Теряю не многое – все!
Лицейские годы.
Подхожу к краю
Грустных и сумречных вод.
Седой от гроз небосвод
Над нами плачет
Недолго… И то, что прошло, —
Летейские воды.
Выпускной работой лицеиста М. Бронникова стала диссертация «Психология и физиология смеха, этика и эстетика иронии».
Чем занимался Михаил Бронников по выходе из Лицея, служил ли где – неизвестно. Беглые упоминания о нем есть в дневнике Александра Бенуа того времени. Значит, он был не чужд кругу бывших мирискусстников.
В доме Бенуа он встречал Новый, 1918-й, год. Играл с Атечкой (Анной – дочерью Александра Николаевича Бенуа) в четыре руки на фортепиано. Тут же Добужинский с дочкой Верочкой, искусствовед Сергей Эрнст, театральный декоратор и график Дмитрий Бушен… Любопытно, что Бенуа, перечисляя своих гостей, чаще всего называл их просто по фамилии и только к фамилии Бронникова порой прибавлял его инициалы – «М.Д.». Что тут – подчеркнутое уважение? Или скорее легкая насмешка?
В середине января Бенуа записал о том, что беседовал с Бронниковым на политические темы: «“Красная газета” (еще один официоз, редакция которого в самом Смольном) ликует по поводу воссоединения Крестьянского съезда с Рабочим, а также по поводу отхождения двадцати казачьих полков (их представителей) от Каледина. Так ли это? Бронников считает, что чиновничий саботаж подходит к концу. Но уже все рычаги государственной машины у большевиков! Любопытно, как саботажников примут и как они приспособятся»[18].
«Рычаги государственной машины» захватили большевики, и семья Бронниковых начала испытывать нужду. Благо, было что продавать. В семье рассказывали как грустный анекдот историю с самоваром. Серебряный самовар с подносом был прислан теткой из Москвы «еще на Микочкины крестины». Старьевщик-татарин (из тех, что во дворах кричали: «Халат, халат!») захотел приобрести эту ценную вещь. Дал деньги, самовар – под мышку и пошел. И вдруг Диночка, младшая, увидала, что поднос-то он не взял. Побежала за ним с криком: «Вы забыли!»
Другу семьи, композитору и музыковеду Александру Розанову, запомнились высокие английские часы XVIII века, которые звонили в уютной квартире Бронниковых в нижнем этаже дома № 23 на 10 линии Васильевского острова, и им откликались другие, с фарфоровыми пастушком и пастушкой. В этой квартире в начале 1920-х еще сохранялось много красивых вещей. Постепенно их становилось все меньше. Как-то Дина по приказу матери бросила в прорубь у моста Лейтенанта Шмидта именные часы деда – подарок цензору от самого Николая II в дни празднования 300-летия Дома Романовых. («Там, говорят… очень много чего лежало», – рассказывала М.Г. Дьякова.)
В нищем 1920 году главными событиями жизни Бронникова стали его занятия в семинаре по стихотворному переводу под руководством М.Л. Лозинского.
Мария Никитична Рыжкина вспоминала: «Вероятно, осенью 1920 года примкнул к нашему семинару некий Михаил Дмитриевич Бронников – человек, сыгравший такую несчастную роль в судьбе участников семинара и моей»[19]. Но это она писала спустя годы, оглядываясь на судьбы своих товарищей по несчастью.
Семинар открылся при Литературной студии Дома искусств, позже занятия перенесли в помещение издательства «Всемирная литература». Переводили объединенными усилиями, при непременном участии руководителя. Не только работали со страстью, но и играли. Было у студии еще одно, игровое, наименование – «Рукавичка».
Спустя годы М. Рыжкина в своих мемуарах утверждала, что это название возникло вследствие того, что комната Лозинского в Доме искусств по форме своей напоминала рукавицу. Однако в дневнике А.И. Оношкович-Яцыной написано, что саму их «дружную компанию», первоначально состоявшую из пяти человек, она прозвала «Рукой»: «Мизинец – ртутная Катя <Малкина>, безымянный – он же Макс, он же Памбэ <Мария Рыжкина>, средний – солидная, добродетельная Рая <Блох>, я – указательный. И большой – Pousse – Лозинский»[20]. Первоначально пять «пальчиков» – студийцев вместе с руководителем, потом их будет 10–12 человек. Все девушки, и только Бронников – «Мальчик»! Свое второе прозвище Замизинец он получил то ли потому, что пришел в семинар позже Кати Малкиной («Мизинца»), то ли по причине его миниатюрности (меньше мизинца).
В мемуарах Мария Рыжкина пишет о нем несколько высокомерно: «Был он маленький, плюгавенький, недоучившийся лицеист Александровского лицея, носивший еще форменную шинель и “штатскую” шапку из черной кошки. Из-под брюк выглядывали у него “клешиком” красные шерстяные носки. <…> Но малый он оказался компанейский и сразу был принят в “Шерфоль”». И далее: «Пришлось его обращать в “носорожью веру” (по названию игрового тотема веселой компании. – Авт.) – это делал Мориц (Ада Оношкович-Яцына. – Авт.), а мне – экзаменовать по истории “Великого герцогства Шерфольского”, причем он блистательно провалился. Но звание “придворного капельмейстера” он все же получил за игру на рояле… наречен был “Кавалер де Пиньяк”». Последнее прозвище, вероятно, по имени одного из действующих лиц комедии Фрэнсиса Бомонта и Джона Флетчера «Охота за охотником» – незадачливого кавалера де Пиньяка: «Поначалу он стал “строить куры” Оношкович, но место было так прочно занято, что он переключился на Татьяну Владимирову, потом на меня…».
Субтильный Бронников казался студийкам нелепым и смешным рядом с их мэтром Лозинским, «высоким, плотным, широколицым».
«“Придворный капельмейстер” Бронников, – пишет вдневнике участница кружка Ада Оношкович, – по просьбе студийцев в гостиной Дома искусств и у себя дома, на Васильевском тоже, “не покладая рук, играл на рояле”»; «Играл мне Грига». Ходили всей компанией в капеллу на Всенощную Рахманинова. Слушали во «Всемирной литературе» лекции К.И. Чуковского по истории английской литературы. Провожали друг друга по улицам зимнего Петрограда к Рыжкиной на Кузнечный, к Татьяне Владимировой на проспект 25 Октября… «В этом прелесть нашего времени, – сказал как-то М.Л. Лозинский, – вьемся, как плющ среди развалин»[21].
Но главное – в этой веселой компании шла коллективная работа над переводами «Трофеев» поэта-парнасца Жозе Мария де Эредиа. Коллективная, то есть совместно обсуждаемая, редактируемая Лозинским, но каждый перевод имел своего автора. И тут выразительная статистика: М.Л. Лозинский одобрил 6 переводов Рыжкиной, 4 перевода Оношкович, 7 – Екатерины Малкиной, 5 переводов Раисы Блох, 1 – Г. Адамовича, 11 – Михаила Бронникова.
Разлившись по холмам, курчавый сенокос,
Волнуясь и шумя, стекает вниз со ската;
И профиль бороны схож с островом фрегата,
В далекой синеве поднявшим черный нос.
Лиловый, розовый, то медь, то купорос,
То белый от валов, бегущих, как ягнята,
Громадный Океан, под пурпуром заката,
Лежит весь в зеленях, как луговой откос.
И чайки, следуя за мчащимся приливом,
На золотую зыбь, идущую по нивам,
Крутясь и радуясь, бросались с вышины;
А ветерок, дыша медвяным ароматом,
Рассеивал, летя в беспамятстве крылатом,
Воздушных бабочек по цветникам волны.
Это стихотворение в переводе М. Бронникова спустя несколько десятилетий будет выбрано для публикации в томе «Европейской поэзии XIX века»[23].
Вот отклик Г. Адамовича на переводческую деятельность студии Лозинского: «…переводы удивительны по точности передачи текста, по звону, пышности, напоминающему блистательный оригинал. Покойный Гумилев считал эти стихотворения лучшими образцами русской переводческой школы»[24].
Переводы кружковцев тогда изданы не были – их опередил Эредиа в переводе Глушкова, вышедший в Госиздате. В переводе студии М.Л. Лозинского Эредиа появится только в 1973 году в издательстве «Наука» в сборнике, составленном И.С. Поступальским.
К сожалению, почти не дошли до нас переводы Бронникова из других авторов. А они были, и, скорее всего, он, сегодня забытый, воспринимался тогда как переводчик наравне с крупными, вошедшими в историю культуры именами. В этой связи знаменательна зарисовка из воспоминаний М. Рыжкиной о том, как В.А. Сутугина – секретарь коллегии издательства «Всемирной литературы» – распределяла работу среди переводчиков: «Задолженность была велика, а денег на всех не хватало. И вот Вера Александровна решала: сегодня Михайлов день. Лозинский, Кузмин и Бронников – именинники». Перевел он для «Всемирной литературы» роман Андре Жида «Подземелья Ватикана». Этот роман в его переводе опубликован будет позже в другом издательстве.
Одно время М. Бронников в начале 1920-х посещал в Университете лекции профессора Ф.Ф. Зелинского по поэтике Горация. Чем добывал он средства к существованию?
А.И. Оношкович-Яцына в своем дневнике как-то назвала его «шкарбом», то бишь школьным работником. Видимо, где-то преподавал. Иногда писал внутренние рецензии для ленинградского кооперативного издательства «Время». Его племянница говорила, что легко музицирующий Михаил Бронников подрабатывал в кино тапером.
В РГАЛИ, в фонде Акима Волынского[25] неожиданно обнаружилось письмо Бронникова, датированное 18 сентября 1923 года. Приводим его полностью:
Глубокоуважаемый Аким Львович!
Беру на себя смелость, не будучи лично знаком с Вами, препроводить Вам эту работу. Уже по размерам ее (значительно превышающим журнальную норму), а так же по тому, как она перепечатана, Вы убедитесь, что я не предназначал ее для печати. В противном случае многое в ней, конечно, было бы изложено совершенно иначе: более отчетливо, сжато, популярно и парадно, словом, что называется «à grand orchestre!».
Здесь же – моей единственной заботой было внутренне исчерпать свою тему, высказаться до конца…. Очерк этот писался исключительно для Вас. Я обращался (и сейчас обращаюсь) только к Вашему суду.
Те два-три утверждения, которые Вы найдете на стр. 6 и 8, при иной аудитории и обстоятельствах я никогда бы не решился выдвинуть столь опрометчиво, т. к. обсуждение вопросов, подобных этому, сейчас, по-моему, и преждевременно, и может до некоторой степени дать повод к излишним «соблазнам»…
Думаю, что мало что писалось с большей духовной свободой, чем это!
По-видимому, это был действительно долг, так как в настоящее время, отправляя Вам этот пакет, я чувствую большое удовлетворение.
Пятнадцатилетним мальчиком (меньше) я прочел на улице наспех Вашу статью «Священнодейство танца», и медленно слагающаяся моя эстетика обязана Вам с тех пор бесконечно многим! Мне пришло в голову, что было бы хорошо, если бы Вы знали, что это не всегда забывается и что не все мое поколение все забывчиво и неблагодарно.
Этим отпечатанным на машинке (и как нельзя более плохо!) экземпляром, само собой разумеется, Вы можете располагать по своему усмотрению… Рукопись хочу оставить себе, так как не теряю надежды когда-нибудь, после, вернуться к этой теме. Все это писалось наспех и крайне нуждается во внимательном просмотре и поправках. В особенности за одну вещь, я уверен, Вы будете бранить меня. Прошу Вас, таким образом, смотреть на это как на простой черновик, первоначальный набросок. Все это можно было бы изложить в несколько раз лучше!
Не скрою также от Вас, что мне доставило бы бесконечное удовольствие получить от Вас небольшую записку, написанную Вашей рукой: просто уведомление о получении…
Мой адрес: Вас. остров, 10 линия, дом 25, кв. 3.
Примите уверения в глубоком моем уважении и преданности.
Так и не узнаем никогда, чему посвящена была эта работа – не сохранилась. Если, как сам пишет ее автор, на его эстетические взгляды оказала влияние статья «Священнодейство танца», значит, он, М. Бронников, ценил «пиршество слов», с интересом воспринял мысли А. Волынского о литургических основах театра, о преображении плоти духом как высшем смысле танца, о торжестве творческого начала в бисексуально гармоничной личности.
Ответ Акима Волынского остался в РГАЛИ в его фонде в черновике. Написан скорописью. Прочитать удалось далеко не все. Однако можно составить общее представление о реакции адресата на полученную им рукопись:
М.Д. Бронникову
Дорогой Коллега.
Я получил Вашу рукопись и прочел ее, не отходя от стола, тут же на скаку. Критиковать Вас мне не приходится: <нрзб> но понимаете сами, что мне трудно писать на эту тему, и нужно, чтобы прошло время, довольно продолжительное, прежде чем я соберусь с силами поговорить <зачеркнуто> по существу заданных Вами вопросов. Одно несомненно – и это вижу <нрзб> Вы владеете пером живописно, изобретательно, в высшей степени двуполо… <нрзб> И еще прибавлю два слова благодарности за драгоценный подарок. Я сохраню рукопись с большой <нрзб> к ее автору. Но призываю Вас <нрзб> и в Вашем лице <нрзб> на своем пути дружественную… <нрзб> Во дни, когда будут <нрзб>, я несомненно буду с Вами…
В 1924 году творческая активность Михаила Дмитриевича Бронникова, казалось бы, нашла себе практическое применение. Запись в дневнике А.И. Оношкович-Яцыной от 31 октября 1924 года: «…Довольно часто вижу Бронникова. Рада, что после стольких лет упорной кабинетной работы он начинает наконец писать для публики. Будет, вероятно, поставлена его пьеса, переделанная из романа Честертона, а “Русский современник” собирается печатать его статьи»[26].
Что за пьеса и какова ее судьба – выяснить не удалось. В «Русском современнике» действительно появилась фамилия Бронникова, но не под статьей, а под обзором новинок французской литературы в рубрике «Библиография. Иностранная литература»[27]. Видно, что он абсолютно свободно ориентируется в материале и не стесняется в высказывании собственного мнения. Дает краткие, емкие, чаще некомплиментарные характеристики вышедшим в 1924-м в издательствах «Мысль» и «Петроград» книгам Ф. Верфеля, Д. Гарнетт, Ж. Психари. Об авторах «Романа четырех» П. Бурже, Ж. Д’Увиле, А. Дювернуа, П. Бенуа заявляет категорично: «Не стоит внимания. Каждый из авторов, соединившихся для коллективной работы, здесь явно проиграл, стал меньше своего подлинного роста». «Власть земли» А. Шатобриана, получившую в 1923-м премию французской Академии, снисходительно хвалит, но тут же иронично оценивает неразборчивость Академии при определении лауреатов: «Прекрасная Франция по-прежнему фабрикует земную прелесть и земную пошлость. В каком году мы живем? Неужели уже “неонатурализм”? Мы рассчитывали, что это будет через пятьдесят лет, не раньше».
Статьи же М. Бронникова в «Русском современнике» напечатаны не были, возможно, потому, что и сам журнал в конце 1924 года прекратил свое существование.
В этом же 1924-м М. Бронников предложил издательству «Время» сделанный им два года назад для «Всемирной литературы» перевод книги А. Жида «Подземелье Ватикана». Сопроводил перевод запиской, свидетельствующей о парадоксальности его суждений:
«После Ницше не было более опасной, более смущающей книги… Она столь же чужда “европейскому” сознанию, как, скажем, учение йогов, танцы Дункан… В этом романе Жид сознательно, последовательно аморален, то есть, если угодно, опять-таки, в конечном счете, морален, хотя “учение” его и облачено здесь в форму чуть ли не бульварного романа. Психология бессознательности, произвола, реализации мельчайших душевных своих движений, известная душевная гибкость, “чаплинизм”, влекущий по пути наибольшего или, если угодно, наименьшего сопротивления, и во всяком случае далеко за границы норм общежития – вот, в кратких чертах, содержание проповеди Жида. Антирелигиозная тенденция автора и тонкий его аморализм могут быть раскрыты в специальном небольшом предисловии”[28]. Перевод “Подземелий Ватикана” М. Бронникова под ред. А. А. Смирнова и А. Н. Тихонова выйдет в 1927 году в “Артели писателей “Круг”».
Но М.Д. Бронников к этому времени увлекся новым видом искусства – кино. Вполне возможно, что способствовала тому его работа тапером в петроградских кинотеатрах.
В Институте истории искусств в 1924-м внутри театрального факультета возникло, вероятно, первое во всем мире киноведческое учебное заведение. На это отделение приняты были первые студенты, многие из которых окажутся потом связанными с Бронниковым и общей творческой деятельностью, и драматической судьбой. Зародилась в Институте и первая ячейка киноведения – Кинокабинет. Его сотрудники собирали материалы о русских, советских и зарубежных кинокартинах (фотографии, либретто, сценарии, программы, листовки, книги, журналы) и составляли картотеки.
Историк кино, кинокритик, в прошлом – студент теакинофакультета ВГКИ И.Л. Гринберг писал. «Это учебное заведение… получило в 1924 году, когда открылось, странное и длинное название – ВГКИ при ГИИИ. Расшифровывалось это сочетание гласных и согласных так – Высшие государственные курсы искусствознания при Государственном институте истории искусств»[29].
Э.М. Арнольди, имя которого так же, как имя киноведа Н.Н. Ефимова, будет фигурировать в следственном деле Бронникова, вспоминал: «Всю массу материалов надо было не только собрать, но и систематизировать, обработать, исследовать. Надо заметить, что в Институте <…> почти все работы велись “по велению сердца”, достаточно бескорыстно. <…> На всех театроведов имелось полторы штатных единицы. <…> Все остальные где-то и как-то работали, отдавая свободное время любимому делу в Российском институте истории искусств»[30]. Среди таких бескорыстных энтузиастов Э.М. Арнольди называет и М.Д. Бронникова, который со страстью работал в Кинокабинете и выступал со своими научными докладами на заседаниях Кинокомитета, созданного для изучения проблем теории и истории кинематографии. Тексты докладов не сохранились; известно, что один из них посвящен был творческому методу американского кинорежиссера Д. Гриффита, который практически первым превратил кинокамеру в активного участника действия, а киномонтаж – в решающее выразительное средство.
3 ноября 1924 года А.И. Оношкович-Яцына записала в дневнике: «Вечером Бронников читал мне свою статью “Кино как мироощущение”. Занятно, живо, местами парадоксально. У него такое бледное, несчастное лицо, такие колючие мысли!»[31]
В 1925 году Бронников начал сотрудничать с издательством «Academia». О работе этого издательства – в статье Э.М. Арнольди: «В тесном помещении, заваленном готовой продукцией и материалами, со штатом в 2–3 человека он (А.А. Кроленко, руководитель издательства «Academia». – Авт.) выпускал прелестные, изящно, с большим вкусом оформленные книжечки художественной литературы, преимущественно переводной, имевшей большой спрос. “Academia” была образцом и примером качества книжной продукции, ее издания и сегодня составляют большую ценность, библиографическую редкость. Ловко балансируя сочинениями Анри де Ренье и Жюля Ромена (с чудесными иллюстрациями Н.П. Акимова), Боккаччо, Мазуччо и Фиренцуолы, с одной стороны, а с другой – общими задачами изучения искусства и вопросами литературы и драматургии, Александр Александрович ухитрялся сводить итог к общему благополучию. Таким способом появлялись на свет ученые труды Института…»[32]
Первым изданием «киносерии», выпускаемой «Academia», стала книжка М. Бронникова «Мэри Пикфорд». Вышла книга в 1926 году, но до этого был трагический 1925-й. Недолгое счастье М. Бронникова, когда его интеллектуальная жизнь потекла по другому пути.
В 1925 году ленинградское ОГПУ сфабриковало дело № 194Б под названием «Контрреволюционная монархическая организация», другими словами – «Дело лицеистов». Под него подходили специалисты в области юриспруденции. В ночь с 14 на 15 февраля в Ленинграде было арестовано около 150 человек. В первых числах июля 27 из них были расстреляны. Газеты об этом молчали (так же, как будут они молчать и в 1932-м, когда закрутится дело «кружковцев»), ибо, как посчитало ОГПУ, «огласка <…> может породить предположение о якобы существующих больших скрытых силах, находящихся в ведении монархистов, и тем самым может явиться стимулом, побуждающим к активной борьбе против Советской власти»[33].
Н.Н. Пунин записал в дневнике: «Расстреляны лицеисты. <…> О расстреле нет официальных сообщений; в городе, конечно, все об этом знают, по крайней мере в тех кругах, с которыми мне приходится соприкасаться: в среде служащей интеллигенции. Говорят об этом с ужасом и отвращением, но без удивления и настоящего возмущения. Так говорят, как будто иначе и быть не могло… Чувствуется, что скоро об этом забудут… Великое отупение и край усталости»[34].
Михаил Бронников, конечно же, знал, что среди расстрелянных был его однокурсник Константин Турцевич и отец его лицейского товарища Петра Голицына, с которым вместе учился он еще в Кадетском корпусе, князь Николай Дмитриевич Голицын, лицеист 31-го выпуска. Пять лет концлагерей получил старший брат Петра, князь Николай Николаевич Голицын. Выслан был лицеист 60-го выпуска, литературный критик Валериан Адольфович Чудовский. За ним в ссылку поехала его будущая жена Инна Малкина, сестра Мизинца – Малкиной Кати (они погибнут в 1937-м, когда сам Бронников будет в ссылке). Не успели расстрелять приговоренного к высшей мере последнего директора Лицея Владимира Александровича Шильдера – он умер в тюремной камере в мае…
До Михаила Бронникова, незаметного тапера, безвозмездно работавшего в Кинокабинете и Кинокомитете Института истории искусств, дотянутся через семь лет.
1 января 1926 года он принес Аде Оношкович свою только что опубликованную «Мэри Пикфорд» – как ей показалось, «интересную, но не очень блестящую книгу»[35]. Еженедельная газета-бюллетень совпартиздательства «Книгоноша» напечатала за подписью «Н.Г.» заметку об этой книге: «Работа М. Бронникова является опытом монографии о популярной актрисе американского кино. <…> Исследуются отдельные характерные фильмы с Пикфорд. <…> Затем весь этот материал обобщается вокруг основного задания: каков же экранный стиль Мэри Пикфорд? Здесь автор дает много ценных замечаний и остроумных домыслов, много метких определений. Но он <…> слишком злоупотребляет туманным многословием. <…> Мы понимаем всю сложность задачи, стоявшей перед автором. Писать о кино – и ново, и трудно. <…> Это первая русская книга, обращающаяся с кино как с искусством. Это делает ее заслуживающей внимания»[36].
Через год книга вышла в переработанном виде под названием «Этюды о Мэри Пикфорд», в оформлении Николая Акимова. В предисловии к книге советский театровед Стефан Мокульский отметил, что она «нуждается в ряде поправок социологического порядка, которые не умаляют, однако, ценности произведенного в ней формального анализа». И современные исследователи истории кино называют «Этюды о Мэри Пикфорд» «одной из первых попыток в отечественном киноведении дать систематизированный анализ творчества киноактера»[37].
Можно сказать, что эта давно ставшая библиографической редкостью книга М. Бронникова – свидетельство его нереализованных творческих возможностей в области литературоведения и шире – культурологии. В этой небольшой книжке об американской актрисе М. Бронников успевает попутно сделать несколько любопытных наблюдений не только о кино. Вот что он говорит о специфике искусства для детей на примере произведений «классиков англосаксонской детской литературы»: «Этот пренебрегаемый, но во многих отношениях замечательный жанр восхитителен своей яркой непосредственностью. Может быть, это единственный вид романа, который опирается на постулат как нельзя более несложный и прямолинейный: “Счастье следует непосредственно за несчастьем, а не наоборот”. Вот основная мысль, провозглашаемая этой детской литературой, силящейся установить примат счастья над несчастьем во времени». И далее: «В этом романе встречаются и добрые, и злые. Добрые бывают вознаграждены, а злые… не то чтобы наказаны, – это было бы слишком уж прямолинейно, – но сконфужены… <…> В этих счастливых романах бесчисленные дети, как мальчик в богемской сказке, поминутно делают усилие сдвинуть с места бочку человеческих слез и страданий, и это почти всегда им удается… Таковы источники, питающие вдохновение Мэри Пикфорд»[38].
Попутно М. Бронников высказывает и свои соображения об «экранных» приемах в русском классическом романе: «Нельзя не видеть, например, <…> в сцене объяснения Ставрогина и Хромоножки в “Бесах” оранжевый вираж и четыре первых плана»[39].
И снова Бронников задается вопросом о сущности горького юмора, который интересовал его еще в лицейские годы (вспомним диссертацию о «Психологии и физиологии смеха, этике и эстетике иронии») и будет интересовать и дальше: через год выйдет небольшая статья об одной из чаплинских актрис – Эдне Первианс[40], где он выдвинет понятие о «горестной буффонаде».
Сам Бронников с конца 1920-х начал разворачивать бурную активность на новом поприще. Средства к существованию теперь он добывал, работая на неполную ставку в должности конторщика на заводе «Красная Заря», остальное свое время распределял на содержательное общение с широким кругом людей, некоторые из которых не были знакомы друг с другом. Более того, общение с ними он строго структурировал по кружкам и клубам. Инициировал коллективную творческую деятельность, помня, вероятно, уроки М.Л. Лозинского и опыт его семинара.
Через несколько лет, на допросе 15 марта 1932 года, давал показания:
Оставаться бездеятельным, пассивным, как это сделали многие из тех, кто, как и я, называются «бывшими», я не мог. Я вышел из положения так: моя жизнь стала похожей на прут, который переламывается в определенной своей части. До четырех часов дня, ради заработка и материальной помощи семье, я работал в незначительных учреждениях на незначительных должностях, с четырех часов и дальше я полностью принадлежал себе и своим занятиям, интересы которых лежали в области искусства вообще и, в частности и больше всего, в области литературы. Надо сказать, что искусство, при всей внешней кажущейся аполитичности, является одним из сильнейших орудий воздействия на людей. <…>
Я искал людей, с которыми я мог поделиться своими мыслями и своим творчеством. Эти люди нашлись, и далеко не в малом количестве. <…> В 1927 году создалась первая организация под моим руководством…
А перед новым 1927 годом автор издательства «Academia» М.Д. Бронников, как и другие уважаемые авторы этого издательства (М. Кузмин, С. Радлов, Н. Радлов, Вс. Рождественский, Н. Акимов, В. Всеволодский-Гернгросс, М. Лозинский и др.), выражая надежду (увы, неосуществимую!) на дальнейшее совершенствование работы издательства, делает запись в Памятной книжке А.А. Кроленко: «Acade mia! <Далее – рукописная нотная строка из «Лебединого озера».> Пожелание – довести до конца издание всего Пруста!»[41]
В семье его все по-прежнему называли Микочкой, даже шестилетняя племянница, дочка сестры Татьяны – Маша. Она уже занималась музыкой, готовилась к поступлению в детские классы при Консерватории. Он усаживал ее за пианино, с удовольствием слушал, как она пробует играть. А от ее детского стишка (Мария Георгиевна это прекрасно помнит) он просто пришел в восторг:
Прилетели мушки вдруг:
– Где ты, мой подруг?
– А я в ямку закопата,
Я сама не виновата.
…Осенью 1931-го, как вспоминает М.Н. Рыжкина-Петерсен, «Лозинский, желая, наконец, покончить с переводом Эредиа, собрал нас несколько раз у себя для окончательной шлифовки». Теперь это был не Дом искусств, а квартира в доме 73–́75 по улице Красных Зорь. Работали над переводами, но и вспоминали «шерфольскую» молодость.
В мемуарах М.Н. Рыжкиной читаем: «По окончании этой последней обработки переводов все участники предполагали собраться “на веселый братский пир” приватно, и я однажды позвонила Морицу (Оношкович-Яцыне. – Авт.) с целью узнать, когда состоится торжество. “Бронников болен” – был безразличный ответ. Бронников бывал у нее в доме еженедельно, и она была в курсе его дел, а у меня не переступал шесть лет (со времени моего замужества) порога. Встречались мы случайно в трамвае или на улице… “Болен” на советском языке означало нередко “арестован”, точно так же, как “поехал на курорт” означало “выслан”, но мне и в голову не пришло, что Бронникова, служившего где-то счетоводом и человека безобидного во всех отношениях, могут арестовать. Я не расспрашивала. Прошло недели две[42], и я снова позвонила Морицу и снова спросила, между прочим, о пирушке. “Так ведь Бронников болен!” – “Выздоровеет же он когда-нибудь!” И снова Мориц не счел нужным расшифровать тайну его “болезни”».
М.Д. Бронников был арестован 9 марта 1932 года. За три недели до этого уже арестовали Алексея Крюкова, в один день с Бронниковым взяли Василия Власова, Любовь Зубову-Моор, Татьяну Билибину и частых посетителей ее салона Николая Шульговского и Георгия Бруни. 13 марта пришли за доктором В.Р. Моором.
10 марта 1932 года уполномоченный А.В. Бузников снимал с гражданина Бронникова Михаила Дмитриевича первый допрос.
В протоколе «со слов Бронникова» записано:
Признаю, что вплоть до ареста моя деятельность носила контрреволюционный антисоветский характер и была направлена к группированию вокруг себя идейно близких мне лиц, связанных со мною общностью антисоветских политических убеждений. Эта группирование проводилось мною в форме организации ряда нелегальных антисоветских кружков…
И так «говорит» человек, ценящий «пиршество слов»! Далее перечислены кружки, названы некоторые имена.
На допросе 15 марта Бронников показал:
Была и продолжает существовать еще одна организация, куда я входил, но не в качестве организатора и педагога. Эта организация называется «Шерфоль» и родилась из отстоявшегося ядра переводческой группы изд-ва «Всемирная литература»…
Действовала при бессменном руководстве Михаила Леонидовича Лозинского и ввиду присутствия в ее составе Блох Раисы Ноевны – сестры владельца белоэмигрантского издательства «Петрополис» (ныне белоэмигрантка) – носила мистический характер. Последнее сказалось на кличках, даваемых в организации ее членам…
Началось следствие.
М.Д. Бронников содержался в ДПЗ.
Да, имена он называл, да, подписывал бумаги, в которых речь шла о его антисоветских, монархических и пораженческих настроениях. Но он полностью принимал на себя ответственность за «вину» прочих членов кружков. И достойно звучит его голос со страниц протоколов:
Во всех созданных мною объединениях центральное направляющее положение занимал я. Я насыщал идейно эти объединения. Мои политические, философские и художественные интересы являлись превалирующими в этих объединениях… <…>
Я искал людей, с которыми я мог бы поделиться своими мыслями и своим творчеством… Мои художественно оформленные идеи влияли на них… Я был старше их всех годами и обладал значительно большей культурой, что делало из меня руководителя и организатора этой молодежи… <…>
Я разделил эту молодежь и близких мне сверстников на ряд различных организаций… Группирование проводилось мною в форме организации ряда нелегальных кружков или ассоциаций, которые организовывались мною по принципу разделения на отрасли искусства… <…>
Обычно собрания проходили под моим председательством. Программы занятий кружков, вопросы, включавшиеся в обсуждение и проработку, разрабатывались мною, причем в их содержание я посвящал членов моих организаций очень осторожно, по частям и по выбору. …Дискутируемые на собраниях кружков вопросы ставили в форме рефератов и докладов, причем к ним члены кружков готовились по заранее намеченным мною темам[43].
Не скрывал Бронников и своих предпочтений в области философии и литературы:
Моими учителями и наиболее проштудированными мною являются представители крайней идеалистической философии – Бергсон, Ницше и Шопенгауэр. Любовь к этим философам я прививал членам своих объединений. Примат сильной личности над обществом, сознания над бытием, примат духа над материей – всегда импонировали моему мировоззрению… <…>
Из советских писателей выше всего я ставлю Олешу и Пастернака, превосходных стилистов…
В многотомном деле «О контрреволюционной организации фашистских молодежных кружков и антисоветских салонов» десятки протоколов допросов всех привлеченных по этому делу. Люди напуганы и растеряны, им кажется, что если они согласятся с обвинениями, даже самыми нелепыми, если назовут имена участников различных кружков, если подтвердят, что все кружки имели единое руководство в лице Бронникова, то чем-то себе помогут. Это понятно.
Непонятно другое – зачем один из подследственных с невероятным рвением перечисляет все «крамольные» мысли и действия Бронникова, говорит о том, о чем его даже не спрашивают, зачем накручивает обвинение на обвинение? Перед нами не только протоколы допросов этого человека, но и его машинописные тексты под названием «О литературной деятельности М.Д. Бронникова», жанр которых легко определяется как донос.
Обладая большими организаторскими способностями, он втирается в различные группы молодежи и где можно организовывает новые. У него всегда наготове план работы, у него всегда под руками необходимые смазывающие средства… <…>
Поле деятельности Бронникова не ограничивалось названными кружками. Геллер и Домбровский[44] через обэриута Минца осуществляли, по всей видимости, связь его с какими-то другими кружками… <…>
Именно увлечение Моранами и Клоделями привело его к фашизму и к активной борьбе с Советской властью… <…> Бронников занимался исследованием их творчества и, пропагандируя их, выступал в кружках. Это была не только агитация за Морановскую «галантную Европу» или за жизнь среди прустовского избранного буржуазного общества. Бронников изучал глубже этих «китов» фашизма, добираясь и до их идейно-философских платформ. Так выплывали один за другим Ницше, Фрейд, Бергсон и др. Сам Бронников отдавал предпочтение Бергсону, всегда подчеркивая, что именно на основе его философских взглядов только и может строиться большое искусство… <…>
Бронников в 1931 году написал повесть «Две короны ночью»[45]. В этой повести все вещи были названы своими именами. <…> Это авторская исповедь с подробным открытием всей окружающей и давящей на него советской жизни. Все повествование пропитано ненавистью к Советскому государству. Здесь есть и описание советского учреждения, и характеристика советских служащих, и все это характеризовано самыми отрицательными чертами…
Повесть «Две короны ночью» была написана в 1931 году. Мы смогли бегло ознакомиться с ней в архиве ФСБ.
В первой главе, названной «Как принц де Лиль, как голубой Сенан…», главный герой Николай Николаевич Обухов читает Гонкуров, Гамсуна, Кокто, Канта, Гюисманса и пр.; с тоской он размышляет о внешнем виде этих книг: «Какая жалость, – подумал он, – какая жалость, что книги, подобные этой, переплетают таким недостойным образом… я одел бы эту прелесть… в ноздреватый, молочно-белый, цвета простокваши, войлок. Подпись на ней я провел бы карандашом губной помады… Люди потеряли уважение к книгам. Эти картоны ужасны… Продукция ГИЗа регрессирует. Последняя новинка “Командарм 2”, хотя и 3.20 – брошенные деньги».
Во второй главе, ернически названной «Электропух», Бронников писал: «Электропух, несмотря на опереточность самого названия, был солидным учреждением. В Электропухе работало свыше тысячи человек: Электропух вечно кипел в котле реорганизаций… деньги платил необыкновенно аккуратно. В определенные числа эти деньги разносили особые, молодые сотрудницы, в серых, матерчатых конвертах. Фу, черт. Не сотрудницы были в конвертах, а деньги в конвертах… Николай Николаевич Обухов работал в Электропухе с 9 до 4-х. Он обладал счастливейшим свойством ровно в 4 часа, выйдя на улицу, забывать все то, что имело место с 9 утра и по этот завершительный момент. Словно у волшебного принца, жизнь его обламывалась на две части, как если бы кто-то переломил золотой прут». Это умозаключение героя было отчеркнуто красным, чекисты уверенно провели параллель со словами Бронникова из допроса 15 марта, который мы цитировали раньше: «Моя жизнь стала похожей на прут, который переламывается в определенной своей части».
Еще одно отчеркнутое чекистом место: «…Клеопатра Александровна была комсомолкой… это увеличивало интересность ее в глазах Николая Николаевича. Он любил опасную игру, его влекли люди с другой планеты… В один из праздничных дней календаря в августе (постойте, какие у нас есть праздники в августе? День МОПРа, Осоавиахима) встретил ее на ячейке, окруженную толпой партийных молодых людей (сам он присутствовал – обещал играть под картину для кино)».
Повесть жестко иронична не только по отношению ко всему окружающему, но и к главному герою – аlter-ego автора. В ней много натуралистичности и эротики, всего того, что было невозможно в официальной литературе.
Одна из сцен разворачивается в борделе. Его хозяйка говорит главному герою: «Это заведение существует исключительно в силу того, что вкладчиком в него является ГПУ, половина моей клиентуры оттуда». В другой сцене герой выщипывает у себя на теле волосы, так как мнит себя принцем крови.
Рассказ «Клубоманка» (1931) – один из «Пяти снов». Смысл рассказа так ясен, что никаких выводов не требует. Автору снится сон, что он приезжает в клуб. Место действия – Париж. «Кругом сидели друзья. Это был кружок лицеистов. На всех них был тот бесподобный мундир… который я когда-то носил…» И дальше развертывается описание великосветского вечера с золотыми монограммами, портсигарами, с замечательными дамами и т. д. и т. д. Сон обрывается, и автор кончает рассказ следующей фразой: «…ведь это же могло бы быть, если не со мной, то с каким-нибудь другим счастливцем». Вот каковы «мечты» Бронникова, высказанные им полгода тому назад. Не только во сне, но и наяву он грезит о той жизни, которая «могла бы быть» или которой живут его «друзья-лицеисты» в Париже… <…>
Речь идет о фильме, который бы Бронников считал идеальным. Бронников перечисляет условия: «…еще одно! Никакой идеологии. Ради Бога! Запретят! Не только у меня в СССР, но, по дурости, еще в какой-нибудь другой стране, в Венгрии, например, в Китае. Мотивировки будут, вероятно, диаметрально противоположные…» <…>
«Игра вещей» (статья о повести Ю. Олеши «Зависть». – Авт.) дает неожиданно богатый материал не о творчестве Олеши, а об отношении Бронникова к окружающей его советской действительности. Это «исследование» построено в форме разговора между двумя комсомольцами и автором… <…>
«…Я не ваш, – говорит Бронников комсомольцам. – Не понимаю вас».
«Не ваш значок “жужжит у меня в петлице”…» <…>
Бронников начисто забраковывает социологический метод как метод исследования. Вот что он сам пишет по этому поводу: «Я считаю его (социологический метод) не методом, а диагнозом. Зачем ломиться в открытую дверь? Диагноз Пруста ясен… Пруст никогда не будет близок пролетариату… Можно вполне согласиться принять это как данность. К сожалению, на таком базисе, на таком диагнозе исследования литературной “надстройки” не построишь. Это достаточно скучно…» («Письма о Прусте») <…>
Социализм не обещает жизни, которой живут прустовские герои и бронниковские друзья-лицеисты, и поэтому Бронников категорически отвергает советское сегодня.
Автор «доноса» – активный участник «Штрогейм-клуба», «Бандаша», «Шекспир-Банджо», вместе с Бронниковым работавший над монографией об Эрике Штрогейме, художник Василий Адрианович Власов.
К концу июня 1932 года уполномоченный 4 отделения СПО Бузников закончил работу над результативной частью обвинительного заключения:
Бронников Михаил Дмитриевич, гр-н СССР, ур. г. Ленинграда, 1896 г. р. Потомственный дворянин, образование высшее – окончил Императорский лицей, служащий, литератор, б́/́парт., холост, бездетный, под судом не был.
<…> Означенные прест. пред. ст. 58–10 и 11 УК. Виновным себя признал.
<…> По сему полагал бы:
По согласованию со ст. пом. обл. прокурора по надзору за органами ОГПУ – направить дело на внесудебное разбирательство коллегии ОГПУ…
Постановлением Выездной сессии Коллегии ОГПУ в ЛВО 17 июня 1932 года по статье 58, пунктам 10 и 11 М.Д. Бронников был приговорен к десяти годам концлагеря. Его отправили отбывать срок на Беломоро-Балтийский канал.
Как тут не вспомнить курсовое сочинение лицеиста 2-го класса Михаила Бронникова о Сенеке и Петронии:
«…Конечно, это была оппозиция не серьезная, а главное, недостаточно планомерная, чтобы вызвать репрессивные меры. Однако эти меры скоро появились и с такой строгостью, которые мы даже и не можем себе представить».
О пребывании М.Д. Бронникова в лагере нам ничего неизвестно. Через четыре года лагерь заменили ссылкой в заполярный город Кировск Мурманской области.
Что такое заполярный город, можно попытаться представить себе, прочитав информацию о погоде в местной городской газете: «Начавшийся с вечера 8 июня шквалистый ветер днем 9 июня усилился. Временами скорость ветра достигала 20–24 метра в секунду. Еще большей силы достигли порывы ветра и снегопада в ночь с 9 на 10 июня…»[46]
Начался совершенно новый этап жизни, в котором появилась неожиданная творческая радость.
«Кировск. Это много скалистых гор вокруг черной глади озера. …Скалы черные, белые борозды снега, белые снежные шапки сливаются с белым небом, откуда, черпая воду, спускается к вечеру туман.
Дымят трубы обогатительной фабрики, летит белая, тончайшая апатитовая пыль, белеют седые стены домов на Хибиногорской улице. Стены сложены из крупных круглых бревен. Каменные здания стоят все наверху, на полукруглой площади.…
Там же кинотеатр “Большевик”. …Всюду снег, глубокий, под тонкой корочкой ледового наста. Таково начало бытия в Заполярье».
Это строки из дневниковых записей композитора и музыковеда Александра Розанова[47].
Александр и Надежда Бронниковы учились с Розановым еще вместе в Консерватории, а теперь их брат Михаил встретил его в Кировске. Александр Розанов, как и Михаил Бронников, в 1932-м был направлен на строительство канала, но не Беломоро-Балтийского, а Москва-Волга, в качестве заключенного Дмитлага. В 1935-м вышел на поселение в Кировск. Преподавал в музыкальной школе, работал в Доме культуры, писал детские оперы, приветил Бронникова. Помог ему получить должность художественного руководителя детской эстрады Школы художественного воспитания детей.
Они и поселились вместе, на Хибиногорской, 11. Вместе стали работать над детской оперой. Розанов писал музыку, Бронников – оперные либретто. Он занимался со школьниками вокалом и актерским мастерством. К новому 1939 году готовили постановку оперы «Веселый портняжка»[48] по мотивам сказки Братьев Гримм:
…Пел он песни беззаботно,
Пел о том, как мир хорош.
Хоть работал он охотно,
Да, увы, за медный грош.
Но и грош – большое дело,
Коль с умом умеешь жить.
Все в руках его кипело,
Поспевай лишь петь да шить…
М.Д. Бронников любил повторять, ссылаясь на Вольтера: «Все, что слишком глупо, чтобы быть сказанным вслух, достаточно хорошо для пения».
Газета «Кировский рабочий» предоставляла место для публикаций Бронникова и Розанова и печатала отклики на их постановки.
Вот фрагменты из статьи Бронникова, опубликованной в конце 1938-го:
«Не желая стеснять композитора, я дал ему право не считаться с текстом моих песенок. По сути дела, я их писал потом, подгоняя к написанной музыке».
«Объединенными усилиями мы работаем над развитием музыкальной культуры. Опера есть лучший проводник музыкальной культуры, синтетический вид искусства. Тут и театральное зрелище, и оркестр, сольное и хоровое пение, балет.
Почему взята опера-сказка? Она лучше и быстрее дойдет до того круга слушателей, для которого опера предназначена. Сюжет мудр и прост, вместе с тем он достаточно динамичен. Он говорит не только о мудрости народа, но и о его борьбе со всеми формами угнетения.
Наши маленькие зрители будут смотреть и слушать нашу музыку-сказку с тем же увлечением, с каким мы, авторы, работаем над ней и с каким работают над оперой молодые исполнители.
Исполнительнице главной роли в опере Тамаре Орловой (учащейся 9-го класса 1-й средней школы), как и другим участникам, постановка даст возможность, попутно с работой над вокальным мастерством, испробовать себя в формах сценического творчества. Даст то стимулирующее начало, которое может определить счастливое артистическое будущее этих ребят»[49].
Весной 1939-го – заметка А.С. Розанова:
«Желание сделать музыку простой и доходчивой до маленького зрителя, не снижая при этом качества музыкального языка, руководило мною при написании детской оперы “Веселый портняжка”. Опера написана в форме зингшпиля, в котором также написаны “Свадьба Фигаро” и “Дон Жуан” Моцарта, “Волшебный стрелок” Вебера, – требует разговора, а не речитатива.
Важна прежде всего оперная трактовка всей музыки в целом: принцип руководящих мотивов, трактовка арий и ариетт в оперном стиле, введение симфонических антрактов – картин и т. д.»[50]
Сохранилось два письма, отправленных Бронниковым из Кировска в Москву композитору Владимиру Крюкову. Первое датировано 10 января 1941 года:
Дорогой Володечка!
Во-первых, с Новым Годом! Желаю творческих успехов и радостей.
Обо мне ты, вероятно, знаешь подробно от Диночки, и особенно распространяться я не буду. Я очень доволен «третьим» этапом своей жизни. Он создался как-то сразу, не стоил мне никаких мучений, стабилизировался и четыре года неизменен. Я обитаю городок, один из красивейших в мире. Жаль, что ты его не видел. У тебя есть вкус к туризму. За такое «окружение», в котором я пребываю, по-моему, следует платить большие деньги.
Я очень мило устроен в жилищном отношении (правда, этот элемент моей жизни в самое ближайшее время будет подвергнут пересмотру: собираюсь переезжать) и еще лучше – в отношении работы. И я много зарабатываю (800 р., что на одного – более чем достаточно) и занят исключительно приятной работой.
В местной Консерватории (которую здесь называют ДКВД) я 12 часов в неделю играю балету собственный монтаж из Шумана, Грига, Чайковского и Делиба и руковожу собственным вокальным классом одаренных ребят. Их у меня 21 человек. У меня очень милое помещение, обмеблированное с хорошим вкусом. Занимаюсь я с ребятами очень много, и это страшно интересно, святая и беспрецедентная работа. До всего дохожу сам. Голосов я не ставлю, потому что не умею, да и в этом возрасте (от 8 до 17 лет) это бесполезно, а даю только «навыки», определяю тенденции. Я почти безотчетен в этой работе, и ребята поют у меня много и всё: Брамса, Делиба, Танеева… всё более или менее легкое (не в музыкальном смысле) и доступное.
Много выступаем на концертах. Играю я ежедневно не менее десяти часов и очень хорошо из-за этого себя чувствую. Много слушаю музыки (по радио). Во многие ценности я изверился, но неизменен к Мусоргскому, Франку и Прокофьеву. А вообще – кушаю все. Ежегодно два месяца (июнь-июль) я провожу в Ленинграде. Читаю не очень много, «дома» бываю ½ часа в день и ничего не пишу (кроме писем). Окончательно и бесповоротно. Это не следует понимать очень буквально: я много транспонирую, пишу тексты к вещам с дурным переводом или фортепьянным вещам, написал два оперных либретто и имел удовольствие видеть их реализацию и написал пять-шесть вокальных вещей.
Давай, милый, изредка «аукаться» письменно. А летом, м. б., увидимся. Мой адрес: г. Кировск Мурманской области, Хибиногорская улица, д. 11, кв. 30.
Крепко целую тебя, милый.
Привет папе.
Второе письмо от 5 июня 1941 года: 5.06.1941 г.
Дорогой Володечка, друг мой!
Уезжая из Кировска, написал тебе немаленькое письмо, сообщая об отъезде. Теперь я на Васильевском в объятиях семьи и блаженствую. Ты давненько не писал. Теперь нет смысла писать нам врозь. Сообщаю тебе, что в Ленинграде я думаю быть до 1.08.
Целую тебя крепко и надеюсь в скором времени увидеть.
Из записи в домовой книге по адресу Васильевский остров, 10-я линия, д. 25, кв. 3 узнаем, что М.Б. Бронников приехал в июне в отпуск из Кировска, просил о временной прописке на жилплощади, где проживают его сестра Бронникова Надежда Дмитриевна, 1903 г. р., пианистка-аккомпаниатор Комитета по радиовещанию, и брат Бронников Александр Дмитриевич, 1902 г. р., педагог по музыке в ДК им. Горького. В прописке ему было отказано.
Однако он остался в Ленинграде нелегально.
С объявлением войны заторопился обратно в Кировск, где обязан был отмечаться как ссыльный.
5 июля 1941 года был вновь арестован. Что ему инкриминировалось – неизвестно. Осужден был 6 мая 1942 года Особым совещанием при НКВД СССР по ст. 58–10 УК. Приговор – пять лет ИТЛ.
И все. Скорее всего, в 1942-м он и погиб.
…В 1967 году Георгий Николаевич Шуппе, некогда судимый за участие в деятельности кружка «Бандаш» и «Дискуссионный клуб», в письме к давнему другу Василию Адриановичу Власову делился своим увлечением прозой Андрея Платонова. Говоря об острой выразительности платоновского языка, он сравнил его, уже признанного гения русской литературы, с никому, кроме них с Власовым, неизвестным Михаилом Бронниковым: «Вот несчастный и талантливый человек»!
1932 г. марта месяца 30 дня, я, уполномоченный СПО Бузников, допрашивал в качестве обвиняемого Шуппе Георгия Николаевича, который по существу дела показал:
Шуппе Георгий Николаевич, 1906 года рождения, отец – потомственный дворянин, местожительство – Ленинград, Бармалеева, 28, кв. 8. Научный сотрудник Электромеханического института. Семейное положение: брат – техник на фабрике Зиновьева, жена – Евгения Сергеевна (в оригинале ошибочно Мергеевна. – Авт.) Фотиева – работница Откомхоза (Отдел коммунального хозяйства. – Авт.). Имущественное положение: отец жил в Финляндии на проценты с капитала. Образование высшее – ЛГУ. Беспартийный, с 1923 г. по 1928 г. состоял в ВЛКСМ, откуда выбыл. Привлекался в 1922 г. за незаконный, нелегальный переход границы. Находился на территории белых в Финляндии до 1922 года. <…>
В 1922 году я нелегально перебежал финляндскую границу и после одного месяца ареста был выпущен на территорию СССР. Устроившись здесь при помощи родственников на работу, я вступил в комсомол.
Когда всматриваешься в судьбу людей, проходивших по делу «О литературных кружках и салонах», поражаешься удивительной меткости отечественных спецслужб: они выдергивали из обыденной жизни, изолировали или уничтожали самых талантливых, энергичных и ярких. Но даже среди таких неординарных личностей острым умом и человеческим своеобразием выделяется Георгий Николаевич Шуппе.
Физикам, особенно электронщикам, имя Г.Н. Шуппе хорошо известно, а всем прочим оно мало что говорит. Только специалисты по русской живописи XIX века, может быть, вспомнят его в связи с творчеством Репина, чьим усердным учеником и почитателем Георгий Николаевич был в юные годы. Или вдруг зазвенит звоночек в памяти какого-нибудь студента-зубрилы из прежних времен: Шуппе, Шуппе… что-то такое из марксистко-ленинской философии… Да, да, именно некий Шуппе подвергся нападкам Ленина в «Материализме и эмпириокритицизме». Сейчас легко обойтись без изучения классика, но любой заинтересованный человек может прочитать об этом философском понятии, основоположником концепции которого является Юлиус Вильгельм Шуппе, дед Георгия Николаевича. Нам важно об этом помнить, потому что в свое время внук пострадает – в числе прочего – и за давно умершего деда.
Георгий Николаевич Шуппе родился 7 мая 1906 г. в Финляндии, входившей тогда в состав Российской империи. Его отец, Николай Шуппе, был магистром фармацеи, владевшим домом и участком земли в Териоках (Терийоках), ныне Зеленогорске – небольшом курортном городке, раскинувшемся среди сосен на берегу Финского залива в 50 км от Петербурга. В положенное время Георгий Николаевич поступил в Терийокское реальное училище и во втором классе познакомился с Василием Адриановичем Власовым, ставшим его ближайшим другом.
«Среди массы товарищей, с которыми я играл в футбол, – вспоминал Власов, – бродил по лесам, просиживал в кино и, конечно, занимался в школе, был один, который оказал на меня огромное влияние. Это Георгий Шуппе… Очень много читавший, много знавший, он был исключительно одаренным в области искусства»[52].
«Первым, кто открыл мне прелесть изображения конкретной натуры, был мой друг Шуппе. Я рисовал из своего окна две чахлые березки с редкими голыми прутьями. Рисовал скучно и безразлично… Георгий взял у меня карандаш и стал “оживлять” мой рисунок, делая индивидуально интересной каждую щель в заборе, каждый кусочек ствола березы, каждую ветку. Мне открылся новый мир, который может возникнуть с помощью карандаша на бумаге и при этом воспроизводящий конкретное явление реальности. Я никогда впоследствии не встречал подростков, нигде не учившихся, кто бы так блестяще рисовал, как он. С одинаковой легкостью он мог сделать и портретный набросок, и рисунок на тему Дон Кихота, прекрасно знал искусство, во всяком случае в пределах полного комплекта “Аполлона”… Меня хвалил за интерес к В. Серову и рекомендовал поискать цветные репродукции с Мане»[53].
Вместе с другом Василием Георгий начал заниматься рисованием у преподавателя училища Д.М. Палатко[54]. В письме к искусствоведу Б.Д. Сурису от 3 марта 1980 г. Шуппе так рассказывает о методах обучения в студии: «Д.М. Палатко слабым ученикам ставил голову Аполлона, но нас двоих-троих (по совету Репина) заставлял рисовать десятки слепков с кистей рук в разных ракурсах. И это было труднее!»[55]
Палатко был вхож в расположенный неподалеку в курортном местечке Куоккала дом И.Е. Репина «Пенаты» и водил к мэтру своих лучших учеников, в том числе и Георгия Николаевича. В письме Сурису от 14 февраля 1980 г. Шуппе вспоминал одно из давних посещений сурового критика Репина, разнесшего в пух и прах его юношескую работу:
«Репин ругал меня не просто за подражание “Вечеринке” Маковского: я, очень похоже с “Вечеринкой” расположив фигуры, изобразил группу учеников Палатко… у него в мастерской в обществе его самого, жены, матери жены и дочки. Бранил меня Дедка-Репка за скверный рисунок в этом “подражании”: похожи были только Палатко, две его толстые дамы, Василий (Власов. – Авт.) и я. Остальных я старался рисовать со спины в профиль, т. к. молодые безусые и нехарактерные лица “с фасада” (сиречь – en face) рисовал плохо»[56].
В эти юные годы Шуппе было трудно заподозрить в преклонении перед авторитетом Репина: во всяком случае, нередко разбитые на даче художника в «Пенатах» оконные стекла оказывались делом рук двух друзей-проказников. В конце концов В.А. Власов стал известным художником, чьи работы хранятся в Русском музее, а Георгий Николаевич – выдающимся физиком и знатоком живописи.
В 1922 году в жизни Г.Н. Шуппе произошли важные перемены: он осиротел, закончил реальное училище (аттестат об окончании ему вручал сам маршал Маннергейм) и перебрался в Россию, нелегально перейдя границу отделившейся Финляндии.
Что заставило его сделать этот шаг – неизвестно, но по рассказам хорошо знавших Шуппе коллег-физиков, он уже в этом возрасте не представлял себя вне русской культуры и науки. Териоки находились в каких-нибудь нескольких десятках километров от реки Сестры, отделявшей Финляндию от Советской России, а репинские «Пенаты» и того ближе, и, конечно, молодой Шуппе хорошо знал каждую кочку вдоль границы. И все же он был задержан российскими пограничниками, но отпущен спустя месяц после тщательной проверки. Это было первое и далеко не последнее боевое крещение будущего прославленного физика.
Сразу после освобождения Г.Н. Шуппе устроился на работу в Губернский отдел политического просвещения (Губполитпросвет), а затем в Губернский профсоюз работников просвещения (Рабпрос). Теперь трудно сказать, повлияла ли первая служба на ниве просвещения на профессиональное будущее Шуппе, но преподавательская работа привлекала его наравне с исследовательской в течение всей последующей жизни.
В Университете я сошелся с антисоветски настроенной молодежью, в частности, с Полибиным. До самого последнего я продолжал переписку с исключенным за антисоветскую деятельность из комсомола и сосланным в Сибирь моим приятелем Виктором Долгинцевым, который писал мне контрреволюционные погромные письма, ныне отобранные у меня при обыске. Выпадам Долгинцева по поводу страданий сосланных кулаков, по поводу советской власти, по его мнению, лакействующей перед иностранцами, и т. д. и т. п. я не дал отпора. В своих бумагах я хранил контрреволюционные, погромные произведения, два из которых, «О Генуэзской конференции» и похабные антисоветские частушки, отобраны у меня при обыске. В Физико-техническом институте, работу в котором я совмещал с основной, я занял антисоветскую позицию и был судим товарищеским судом за антиобщественное поведение.
В 1925 году Г.Н. Шуппе поступил на первый курс Ленинградского кораблестроительного института, но через год перевелся на физическое отделение физико-математического факультета Ленинградского государственного университета. Его научным руководителем стал выдающийся физик-электронщик Петр Иванович Лукирский. Под его влиянием Г.Н. Шуппе начал свой путь в науку.
Спустя несколько лет курсы П.И. Лукирского прослушала физик и педагог Ц.Б. Кац. Она вспоминала: «Он был нашим профессором в ЛГУ и читал нам “Курс электронной теории” на четвертом курсе и “Строение вещества” – на пятом. Читал в очень хорошей манере – строго, но в высшей степени понятно. Обладая талантом популяризатора, он всегда умел сложный новый материал изложить так, что заражал своим интересом, всё казалось ясным, и только этими вопросами и хотелось заниматься в будущем! На лекциях вел себя очень сдержанно, не допускал никаких шуток, был строг и неулыбчив – по крайней мере таким казался. Я не представляла себе, что к нему можно подойти, о чем-то спросить, хотя наши студенты это делали… Надо сказать, что в ЛГУ вообще был блестящий подбор лекторов: Фриш, Фредерикс, Смирнов, Бронштейн, Константинов… Это были “боги на Олимпе”! Я как-то никогда и не задумывалась, как они живут, чем интересуются помимо своей работы. О Петре Ивановиче Лукирском, впрочем, я слышала, что он спортсмен, теннисист, имеет яхту и ходит на ней в дальние походы… И вдруг мы узнаём, что почти все они арестованы как “враги народа”. Что? Как? Почему? В то время не полагалось интересоваться – слишком часто и необъяснимо исчезали люди…»[57]
В 1929 году, еще не закончив Университет, Шуппе начал работать в Физико-техническом институте Академии наук. Об обстановке в этом легендарном научном учреждении дает представление следующий отрывок из воспоминаний академика А.П. Александрова:
«В Физтехе стиль работы был такой: во-первых, там существовали семинары. Это были общегородские физические семинары. Там собирались самые крупные физики, которые у нас были в стране. Постоянно приезжали московские физики, Тамм тот же самый, и очень часто бывали физики зарубежные. Доклады, которые делались на семинаре, обычно комментировал Абрам Федорович Иоффе. Он умел самый сложный доклад изложить самым доступным образом, так чтобы все присутствующие могли бы понять до конца, о чем идет речь. Обсуждение докладов велось без всяких, так сказать, церемоний. Если кто-нибудь что-нибудь не понимал, он мог прямо заявить, что вот он не понимает или считает… и начиналась дискуссия вокруг иногда очень даже смешных вопросов. Я помню, там три академика сцепились, это тогда был Иоффе, Чернышёв и Семенов, относительно их толкования закона Ома для переменного тока, что было для каждого ясно, что и как должно быть. <…> Вот это была действительно настоящая школа, и там как-то необыкновенно быстро молодой человек, туда попавший, развивался как физик. Это была необычайно такая… ну я даже не знаю, как это назвать, – совершенно необычайное учреждение, где проявлялись все способности каждого человека, они могли быть проявлены сразу. <…> Какой-нибудь интересный опыт – всегда все прибегали смотреть, что и как, и обсуждали, как это все происходит и правильно ли ты смотришь на то, что там делается. В общем, жизнь там кипела. Каких-то внутренних сложностей, внутренних распрей, которые часто бывают в институтах сейчас, их там вовсе не было – я помню только один случай за все пребывание там, в Физико-техническом институте, а я как-никак был там с 1930 года и по 1946-й, вот, шестнадцать лет. Только один был случай, когда два молодых физика Полибин и Шуппе побили друг другу морды из-за какой-то лаборантки, которая с ними работала. Вот, собственно, было наибольшее происшествие, которое всех взволновало»[58].
Возможно, именно этот эпизод и явился причиной товарищеского суда, о котором сообщает в протоколе Г.Н. Шуппе. Впрочем, подобная вспыльчивость была свойственна Георгию Николаевичу и в гораздо более солидном возрасте. Так, он чуть не избил в помещении деканата преподавателя философии, вступившись за своего внука-студента.
Связи с ленинградским Физико-техническим институтом Шуппе не прерывал в течение всей жизни. Закончив ЛГУ в 1930 году, Г.Н. Шуппе поступил на работу в только что образованный на базе соответствующей специальности Ленинградского политехнического института Ленинградский электромеханический институт (ЛЭМИ). Преподавательский состав ЛЭМИ был молодым и амбициозным, да и директор Института Александр Федорович Шингарев был немногим старше Г.Н. Шуппе.
Со времени, когда совсем еще совсем молодой Георгий Николаевич перешел финско-советскую границу, и до его ареста прошло десять лет. Все эти годы он увлеченно учился и работал в избранной им области науки – физической электронике. Но в его жизни была и вторая сторона: он много читал, был непременным слушателем филармонических концертов, вместе с другом Василием Власовым, тоже перебравшимся из Териоков в Ленинград, бродил по залам Эрмитажа и Русского музея, не пропускал ни одной выставки. Много позже в неопубликованной статье «Кроме специальности есть еще целый мир…» он напишет о том, что ученый не должен замыкаться в своей профессиональной деятельности, а быть образованным, разбирающимся в литературе и искусстве человеком.
В конце концов, именно такое отношение к культуре привело Георгия Николаевича в организованные М.Д. Бронниковым кружки любителей литературы и искусства «Бандаш», «Дискуссионный клуб» и «Шекспир-Банджо»[59].
Благополучная жизнь Георгия Николаевича оказалась прерванной весной 1932 года арестом, следствием и судом по «Делу Бронникова».
Незадолго до ареста Шуппе женился на Евгении Сергеевне Фотиевой, дочери профессора Технологического института Сергея Александровича Фотиева и племяннице секретаря Ленина Лидии Александровны Фотиевой. Их брак вскоре распался. В январе 1935 года Е.С. Фотиева также была арестована и заключена в исправительно-трудовой лагерь на три года.
Георгий Николаевич Шуппе был арестован органами ОГПУ 20 марта 1932 года вместе с несколькими другими участниками собраний кружков – П.П. Азбелевым, А.В. Рейслером, Б.Ф. Ласкеевым, П.С. Наумовым – и выпущен из-под ареста под подписку о невыезде. Следователь Бузников допросил его ровно через десять дней, 30 марта.
Как бы то ни было, из резолютивной части обвинительного заключения, составленного в мае 1932 года, следует, что:
а) Будучи врагом соввласти и автором контрреволюционных произведений и получив воспитание в монархической белоэмигрантской школе, перебежав нелегально в СССР, являлся членом фашистских кружков «Бандаш» и «Дисклуб»;
б) вел монархическую и фашистскую пропаганду и агитацию путем распространения собственных контрреволюционных литературных произведений на собраниях кружков и вне контрреволюционной организации в среде рабочей и учащейся молодежи;
в) вел систематическую переписку антисоветского характера с политссыльными, насыщая последних антисоветскими слухами и материалами.
Означенное преступление предусматривает статью 58–10 Уголовного кодекса
Виновным себя признал.
Итогом этого разбирательства стала высылка Г.Н. Шуппе в Казахстан без права выезда сроком на три года. В короткой автобиографии, сохранившейся в личном деле, имеется запись: «…выслан (по оговору друга) в Алма-Ата».
Об этом периоде жизни Шуппе нам почти ничего не известно. Только в личном листке по учету кадров указано, что он работал вместе с другими ссыльными и заключенными по своей специальности инженером по изысканиям в алма-атинском “Казэнерго” и начальником энергогруппы в НККХ (Народном комиссариате коммунального хозяйства). Через много лет своим ученикам Шуппе рассказывал, что работал главным инженером строящейся электростанции специального назначения, расположенной в удивительно красивом месте – недалеко от высокогорного катка Медео. На стройке работали многие ссыльные и заключенные.
Во время ссылки в Казахстане Георгий Николаевич тяжело заболел и говорил, что его выходил академик Е.В. Тарле, который приносил ему молоко. Тарле был в это время в ссылке в Алма-Ате по «Академическому делу». Этот эпизод мог произойти до октября 1932 года, когда Тарле вернулся в Москву.
Профессор Рязанского государственного радиотехнического университета С.С. Волков, много позже оказавшийся вместе с Г.Н. Шуппе в командировке в Алма-Ате, вспоминает рассказ Георгия Николаевича об одном случае, произошедшем с ним во время ссылки. Уж чего-чего, а безрассудства Георгию Николаевичу было не занимать:
«Симпатизируя некоей прекрасной даме, он решил в день ее рождения преподнести букет цветов. Дело было ранней весной, когда все цветет, но и цветы были нарасхват – ему не досталось. Тогда наш будущий уважаемый Учитель облюбовал на центральной площади Алма-Ата цветущее черемуховое дерево и срубил его. Однако одному ему, даже физически весьма не слабому, унести дерево не удалось. В этом лихом и благородном деле ему помог друг Калинин, будущий академик. Протащив дерево через весь город, они водрузили необычный букет перед окном именинницы, чем очень ее обрадовали и чрезвычайно удивили прохожих.
Когда Георгий Николаевич закончил этот рассказ, я скромно усомнился в возможности такого дела: “На центральной площади столичного города всегда дежурит милиция, да и прохожие обязательно остановят «лесоруба». Как вообще может прийти такое в голову солидному работнику, главному инженеру электростанции? Возможно, букет черемухи просто «вырос» в памяти до размеров дерева?”
И тут профессор обиделся, насупился как ребенок, начал с горячностью доказывать мне, что ничего не преувеличивает. Видя, что сомнения мои не рассеиваются, заключил: “А вот сейчас Калинин нам и подтвердит!”
Несмотря на поздний вечер, он сел за телефон искать свидетеля, которого не видел уже много лет. К моему удивлению, вскоре они уже радостно здоровались по телефону. А еще через некоторое время к нам шумно вошел очень энергичный моложавый академик Калинин. Буквально с порога он воскликнул: “А помнишь, как ты преподнес (называет имя дамы) цветущее дерево черемухи с центральной площади!”
На другой день после работы, по гололедице, под леденящим ветром, мы ходили к этому заветному окну, выходящему в уютный дворик, окруженный одноэтажными домиками. Георгий Николаевич долго стоял, опустив голову и погрузившись мыслями в интересные годы своей молодости»[60].
Алма-Ата (ранее казачья крепость Верный) в то время была захолустным городом с ярко выраженным восточным колоритом. Центром жизни считался базар, по улицам разъезжали брички с запряженными лошадьми, никакого другого транспорта, кроме гужевого, не было. Правда, в середине 1930-х годов начали асфальтировать улицы и в центре города появились первые многоэтажные жилые дома и несколько общественных зданий, выполненных в стиле конструктивизма.
Город живописно расположен у подножья Заилийского Алатау, к нему подступают горы со снежными вершинами, арыки с ледяной водой, вокруг растет множество деревьев самых разных пород. Конечно, как большой любитель первозданной природы и вообще всего прекрасного, Г.Н. Шуппе не мог не ценить ослепительную красоту этих мест. Но в 1935 году, как только появилась возможность, получив соответствующее разрешение, он переехал в Ташкент, где устроился на работу старшим инженером в «Узбекэнерго».
По сравнению с Алма-Атой, Ташкент был крупным городом с разнообразным национальным составом населения. В городе жили узбеки, русские, уйгуры, корейцы, таджики; в нем также сохранялся восточный колорит.
Г.Н. Шуппе был рад перебраться в Ташкент: хотя город оставался глубокой провинцией, там у него появлялся шанс вновь заняться наукой. В Ленинграде и в Москве найти работу по специальности казалось ему, только что освободившемуся ссыльному, совершенно невозможным делом, да и жить подальше от всевидящего ока ОГПУ, спрятаться представлялось вполне естественным. Недолго проработав в “Узбекэнерго”, Георгий Николаевич получил возможность вернуться к преподавательской работе. Он занял место преподавателя на артиллерийском отделении Объединенной Среднеазиатской военной школы (ОСАВШ), а затем и в Среднеазиатском государственном университете.
Однако налаживавшуюся жизнь прервали война и новые аресты. В течение 1939–1942 годов Г.Н. Шуппе несколько раз сидел в Ташкентской внутренней тюрьме. Мы не можем с уверенностью сказать, какие преступления вменялись ему в вину, хотя есть основания полагать, что на этот раз не обошлось без упоминания дедушки-имманента. В эти годы начали раскручивать новую волну репрессий: брали под арест и предъявляли абсурдные обвинения так называемым повторникам, т. е. тем, кто уже однажды имел политическую статью.
Из рассказов Г.Н. Шуппе мы знаем, что его авторитет был таков, что, несмотря на статус политического заключенного, уголовники признавали его старшим по камере. Он сидел в одной камере (и даже делил одни нары) с выдающимся хирургом, архиепископом Лукой (в миру Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий).
О том, что представляла из себя ташкентская областная тюрьма и камера № 7 в 1939 году, мы можем прочесть в опубликованных много позже воспоминаниях В.Ф. Войно-Ясенецкого:
«Этот страшный конвейер продолжался непрерывно день и ночь. Допрашивавшие чекисты сменяли друг друга, а допрашиваемому не давали спать ни днем, ни ночью тринадцатисуточные допросы. Камера номер семь соединила под своими сводами людей разных. Сидели тут и “белые” генералы, и генералы нового режима, секретари обкомов, члены ЦК. Вместе со старой профессурой ждали своей участи профессора новой формации – партийные. Кадеты и анархисты соседствовали на нарах с коммунистами и беспартийными. Но даже здесь, уравненные перед Богом и людьми в своем несчастье, голодая, задыхаясь в тесноте и ожидая смерти, россияне продолжали тяжбы и взаимные обвинения. “Белые” обвиняли “красных” в злодействе, “красные” клялись, что, выйдя из тюрьмы (их преданность партии и Сталину, конечно же, выведет их отсюда), перестреляют всех “бывших” до единого»[61].
В конце 1939 года В.Ф. Войно-Ясенецкий был отправлен в ссылку в Сибирь, а Г.Н. Шуппе вскоре был освобожден из тюрьмы, но затем вновь арестован. В 1942 году он все же наконец получил долгожданную свободу и смог вернуться на преподавательскую работу на Артиллерийские курсы и в Среднеазиатский государственный университет. Но это была уже совсем другая эпоха.
Сразу после начала войны Ташкент превратился в один из самых крупных центров эвакуации; туда устремились беженцы из оккупированных территорий, город принял покинувшую из-за блокады и бомбежек ленинградскую и московскую интеллигенцию. Несмотря на всю тяжесть военного времени, Г.Н. Шуппе жил по сравнению с большинством эвакуированных в привилегированных условиях: это был его город, где имелось собственное жилье и любимая работа.
Парадоксально, но именно здесь, в Ташкенте, в тяжелое военное время Г.Н. Шуппе окунулся в привычную культурную среду, познакомился с А.А. Ахматовой, с Н.Я. Мандельштам и многими другими эвакуированными писателями, художниками, артистами.
По словам Г.Н. Шуппе, это было время, когда он работал на износ, зачастую читал лекции по шесть часов в день, не имея возможности очнуться и прийти в себя. В 1943 году он защитил кандидатскую диссертацию по эмиссионной электронике и выпустил две книги: «Важнейшие приложения оптики в военном деле. Дополнительный материал по оптике к стандартному учебнику физики профессора И.И. Соколова “Курс физики”. Ч. 3» (Ташкент, 1943) и «Задачи по механике с оборонной тематикой» (Ташкент, 1943).
В 1943 году в Ташкент приехала большáя часть профессоров и преподавателей Ленинградского политехнического института. Среди них оказалось немало знакомых, друзей, товарищей по работе. Вместе с ними и сотрудниками других физических институтов Г.Н. Шуппе организует в Ташкенте и других городах Средней Азии новые учебные и исследовательские институты и лаборатории, создает кафедры электрофизики, оптики, физической электроники в Среднеазиатском государственном университете.
Эта деятельность была продолжена и по окончании войны. Г.Н. Шуппе по праву называют основателем научной школы физической электроники в Узбекистане. В 1959 году он защитил в МГУ докторскую диссертацию «Электронная эмиссия металлических кристаллов».
В то время многие известные ученые были репрессированы и после отбытия лагерного срока не имели возможности вернуться к научной работе. Георгий Николаевич не раз пытался помочь им, и иногда эти попытки завершались успехом.
Так продолжалось до ташкентского землетрясения 1966 года, когда был разрушен почти весь город, в том числе и здание университета. Г.Н. Шуппе вновь предложили переехать в Москву или в Ленинград, но он отказался и в конце концов выбрал местом жительства Рязань, где как раз открывалась кафедра физической электроники в Радиотехническом институте. К этому времени Георгий Николаевич был уже давно вторично женат, имел двоих детей: сына Николая и дочь Ирину.
В письме к В.А. Власову от 28 октября 1966 года Г.Н. Шуппе пишет:
Вася!
Я переехал 17 октября в Рязань (от Москвы отказался). Живу пока в гостинице, Madame и Mademoiselle еще в Ташкенте (собираются). Работаю на одном объекте Министерства электронной промышленности и в Радиотехническом институте.
Квартиру получил (бывшая квартира в военные годы Ванды Василевской и Корнейчука – вот гадость!). Квартира на втором этаже в сталинском доме почти совсем хорошая (пятикомнатная). Однако после выселенных (вернее, переселенных) семей двух полковников, живших в ней, все перекрашиваю, переделываю, etc.[62]
Наступили самые благополучные и самые успешные в творческом отношении годы жизни Г.Н. Шуппе.
В письме Б.Д. Сурису от 21.06.1980 г.[63] он пишет:
У меня очень много своих дел: лекции, аспиранты, разные «ученые» советы в Рязани и в Москве (в АН СССР), исследовательская и литературная работа по специальности (электротехнике) и пр.; я связан консультациями с Москвой, Ленинградом, Ташкентом, Алма-Атой, куда часто выезжаю. Со всеми этими делами я едва справляюсь (плохо справляюсь!).
Ученики вспоминают его смешные, афористичные высказывания. «Инициалы после фамилии пишут только в милиции». «Указывать в служебной характеристике женщины “морально устойчива” – это оскорбление»; «Правильно следует писать “профессор, доктор…”, а наоборот пишут только некультурные люди»; «Нехороший человек мужского рода – это “сволоч” без мягкого знака, а женского – с мягким знаком».
Временами шутки Георгия Николаевича были на грани фола. Так, на одной из конференций он сказал, что решетка одного кристалла устроена по системе ГПУ (гранецентрированная плотно упакованная), а другого – по системе ОГПУ (объемная гексагональная плотно упакованная).
В начале 1960-х годов начали потихоньку выходить из печати запрещенные ранее к изданию сочинения отечественных писателей. Стоящий во главе журнала «Новый мир» А.Т. Твардовский рискнул опубликовать два рассказа Солженицына и его повесть «Один день Ивана Денисовича». В 1965 году в издательстве «Художественная литература» вышли рассказы и повести А. Платонова «В прекрасном и яростном мире».
9 июля 1967 года Г.Н. Шуппе пишет своему ближайшему и давнишнему другу В.А. Власову:
Васенька!
У меня увлечение – Андрей Платонов! Конечно, это влияние Рязани, т. е. России. Во-первых, это технически здорово. Он знает русский, почти как Лесков «плетет вязь». Во-вторых, остро (вспомнил даже М. Бронникова – вот несчастный и талантливый человек!).
Коля и Катя болтаются вокруг моего нового земляка Солженицына. Рязанец. Чуть-чуть битник (носит такую же бороду из-под подбородка). Мрачен и несчастен. И беден. Я (со своей любовью к Анатолю Франсу) кажусь ему марсианином, нехристем, etc. Я его уверяю, что он последователь Платонова[64].
Во время перестройки, до которой Георгий Николаевич, к счастью, дожил, он внимательно читал толстые и тонкие журналы.
Из письма В.В. Кораблеву от 15–17.02.1988 г.:
…беру на себя смелость (наглость?) рекомендовать Вам <…> (в порядке самообразования) прочесть во втором за этот год номере журнала «Сельская молодежь» (чем несчастную сельскую молодежь угощают!!!) беседу некоего корреспондента В. Суворова с Л.Н. Гумилевым. Я пару раз с Л.Н. встречался, беседовал, много был о нем наслышан (в частности от его матери и Н[адежды] Я[ковлевны] М[андельштам]), но не представлял себе, что у него в голове такой навозный КОМПОСТ. Спонтанные выделения халдейского мудреца-звездочета библейской эпохи. Или он дурачил корреспондента? Однако вспомните придуманные им символические знаки на могильном сооружении А[нны] А[ндреевны] А[хматовой] в Комарове. Я, по своей дурости, воспринимал их как намек на ассиролога из ЛГУ Шилейко, второго мужа ААА – такая ревность к которому у сыновей бывает (Фрейд), (был и третий – Пунин).
В чем причина сворота у Л.Н. мозгов? Плохие гены? Лагеря (два раза)? Я был в лагерях тоже два раза (в худших условиях), сидел в тюрьме четыре раза (при Дзержинском, при Менжинском, при Ягоде и при Ежове), отбывал трехгодичную ссылку в Алма-Ате; значит ли это, что у меня также свернулись мозги или их у меня и не было, а потому и сворачиваться было нечему?[65]
Георгий Николаевич Шуппе умер в 1994 году.
«Говоря о Георгии Николаевиче, – писал один из его учеников, – нельзя не сказать о некоторых главных особенностях его личности. Окружающих, как случайных, так и постоянных, всегда поражали его некая экстравагантность и оригинальность в поступках, высказываниях, даже в печатных трудах и письмах. По моему глубокому убеждению, истоками, первопричинами необычности Георгия Николаевича были не только характер, происхождение, воспитание, глубокий ум, блестящая память, но и заложенное в генах чувство колоссальной внутренней свободы»[66].
Одноклассник Георгия Шуппе, тот самый Вася, Василий Адрианович Власов, вслед за своим другом детства тоже перебрался из Финляндии в Ленинград. Он поступил в Академию художеств, на курс под руководством Петрова-Водкина. На некоторое время пути друзей разошлись, однако, судя по показаниям Шуппе, именно Василий Власов приведет его в кружок «Бандаш».
В годы учебы в Академии (1925–1927) Василий Власов женился на художнице Татьяне Шишмаревой. Она родилась в семье профессора Санкт-Петербургского университета Владимира Федоровича Шишмарева и Анны Михайловны Усовой, певицы.
В 1925 году Власов вместе с женой начал работать в мастерской художника Александра Ивановича Савинова при Главпрофобре (это было время нэпа и были разрешены частные студии – художественные, балетные).
«Человек он <Савинов> был мало сказать добрый, чудесный, исключительно внимательный, – вспоминала Татьяна Шишмарева. – Василий Власов, который тоже у него учился, увлекся Григорьевым и, конечно, перенял прежде всего внешнюю манеру. Александр Иванович разгорячился и устроил ему разнос. Когда он окончил обход и ушел, кто-то выглянул в окно и увидел, что Савинов спрятался за колонну собора. Заинтригованные, мы смотрели. Вот вышел Власов. Александр Иванович выходит к нему из-за колонны, идет разговор. Позднее мы узнали, что Савинов переживал за разнос, который он устроил, а Власов его утешал и успокаивал. Я помню его однажды разгоряченным перед диспутом с Филоновым. Мы с Власовым встретили его в Академии, он с возмущением говорил: “Кишки и черви, кишки и черви”.
В мастерской, кроме меня и Власова, учились Алиса Порет, Татьяна Глебова, Владимир Максимов, впоследствии архитектор, А. Цветкова и т. д. Зарабатывали мы разнообразными делами: диаграммами, объявлениями для магазинов, вроде “получена сёмга и свежая икра” и раскрашиванием фанерных коров разных пород для какой-то сельскохозяйственной выставки. Последний заработок был основательный – 45 руб. на брата. Это были большие деньги. Но мечтой было получить работу в издательстве. Это было трудно, так как в издательствах были везде свои художники, и в каждом своя определенная их группа, свой стиль работы. Я старалась одеться несколько по-дамски, используя что-то из гардероба матери, и, изготовив рисунок под стиль данного издательства, отправлялась на “охоту”. Я помню, как в каком-то издательстве обо мне доложили: “Вас спрашивает дама”, но это не помогло»[67].
Наконец им удалось устроиться в ленинградский «Детгиз» и журналы «Чиж» и «Ёж». Два детских журнала «Ёж» («Ежемесячный журнал») и «Чиж» («Чрезвычайно интересный журнал») выходили в Ленинграде и выпускались редакцией С.Я. Маршака. «Ёж» выходил в 1928–1935 годах и был адресован школьникам пионерского возраста, а «Чиж» выходил с 1930 по 1941 год и предназначался для совсем маленьких. Здесь работали Д. Хармс, А. Введенский, Н. Олейников, Е. Шварц и много других талантливых литераторов. О Власове современники вспоминали как о человеке остроумном, замечательном рассказчике, да и компания, куда попали молодые Шишмарева и Власов, была настоящим источником радости и веселья.
После свадьбы Шишмарева и Власов стали жить по адресу: Васильевский остров, 1-я линия, 20, кв. 32. Здесь, в квартире ничего не подозревающего академика Шишмарева, и будет собираться кружок «Бандаш».
Сюда приходили молодая актриса Тамара Макарова (будущая жена С. Герасимова) и ее подруга Ксения Москаленко, снявшаяся в нескольких популярных фильмах.
Власов был арестован 9 марта 1932 года. По всей видимости, он очень сильно был напуган и изо всех сил «топил» организатора кружков – Бронникова.
Если показания Шуппе были «смонтированы» из фактов и нужных для ГПУ слов, то показания Власова о Бронникове выглядят абсолютно иначе. Здесь нет «чужого» голоса, а звучит грамотный, поставленный голос самого Власова.
Остановлюсь несколько на старшем поколении, которое могло бы явиться базой, питающей и вырастившей Бронникова. Кроме Института истории искусств, на киноотделении которого в первые годы его существования Бронников развивал большую деятельность, он был тесно связан с издательством «Академия»… Из людей, работавших там и с которыми он был близок, в первую очередь надо назвать Лозинского. Под его редакцией печатались бронниковские переводы, через него он же был связан и с «Академией», дважды издавшей его «Мэри Пикфорд». Кроме того, подтверждением близости Бронникова к Лозинскому может служить и, например, то, что Лозинский до напечатания и постановки дал Бронникову свой новый перевод шекспировского «Гамлета», на основе которого и должна была начаться деятельность Шекспировского клуба…
Странное свидетельство. Перевод «Гамлета». Лозинский. Шекспир. Где тут находится антисоветский подтекст?
Власов продолжал:
Своей философией Бронников считает интуитивную философию Бергсона. В «Пятом письме о Прусте» (стр. 56–62) неоднократно говорит об этой философской системе… Чем хороша философия Бергсона? Тем, что ее придерживается Пруст. А чем же хорош Пруст как философ? Да тем, что он живет не интересами окружающей его жизни, а памятью. Роман Пруста – это «роман памяти». Бронников цепляется за такую «философию», т. к. она дает ему возможность не глядеть на настоящее, а жить воспоминаниями о прошлом – о I роте, роте его величества Кадетского корпуса («Роман лета 1914 года», стр. 3).
Мы не знаем, почему Василий Власов решил так выслуживаться, ухудшая еще больше положение Бронникова и своих товарищей по собраниям, однако, похоже, он и правда получил послабление в результате сотрудничества со следствием.
Он был осужден: КОГПУ 17 июня 1932 г. по статьям 58–10, 58–11. Его приговор: пять лет концлагеря с заменой на пять лет ссылки в Башкирию. Освобожден досрочно.
Конечно, свою роль в освобождении Власова сыграл и отец его жены – академик Шишмарев. Эти письма, которые приведем ниже, также подшиты к «Делу Бронникова».
В коллегию ОГПУ
15 месяцев тому назад был арестован в Ленинграде муж моей дочери художник Власов Василий Адрианович и постановлением коллегии ОГПУ от 7.06.1932 г. выслан по ст. 58, п. п. 10 и 11 в Уфу сроком на пять лет.
Высылка Власова очень тяжело отразилась на мне самом. Прежде всего морально. Я близко знаю Власова: в течение восьми лет и с полной ответственностью за свою оценку могу характеризовать его не только как советского, но и как активно преданного советского человека. Я уверен, что и в Уфе, где он проживает уже почти целый год, не откажутся подтвердить мою характеристику. Поэтому я очень тяжело переживаю высылку Власова и не могу ни на минуту отделаться от мысли, что она является в отношении его мерой слишком суровой.
Высылка эта, помимо того, тяжело отразилась на здоровье моей единственной дочери, жены Власова, а также и на моем собственном, и без того сильно расшатанном.
Я не говорю уже о моральных затруднениях, которые мне, человеку пожилому, приходится испытывать как прямое или косвенное последствие высылки Власова.
Все это вместе взятое крайне неблагоприятно сказывается на моей работе как руководителя кафедры в Международной книге, институте, занятиях с аспирантами в моем учебном заведении, как на научном работнике. А между тем я не могу не напомнить, что с самого начала Октябрьской революции я активнейшим образом работал как организатор, администратор и специалист по становлению и укреплению советских вузов и советских научных кадров.
Улучшение условий моего материального и морального существования, сохранение моей работоспособности как человека, работающего в международном масштабе в стране, где так высоко ценят культуру и науку, конечно, в интересах ее самой.
Поэтому я уверен, что просьба моя будет удовлетворена.
Я прошу о пересмотре дела Власова, о снисхождении, разрешении ему вернуться в Ленинград, где он как работник сможет быть использован шире и правильнее, нежели где он занят работой, не соответствующей его квалификации.
Профессор, заведующий кафедрой западноевропейских языков в ЛИЛИ, чл. – кор. Академии наук СССР.
Зампред ОГПУ
т. Прокофьеву
Согласно предварительной договоренности с Вами, направляю Вам на Ваше усмотрение письмо ко мне профессора Шишмарева, пересланное им мне заявление гр. Власова и обращение Шишмарева в Коллегию ОГПУ, переданное мне его дочерью по просьбе отца.
Многоуважаемый Николай Петрович,
позвольте напомнить Вам о себе. Мы работали с Вами в свое время в 1918 г. вместе, с т. Бидерманом и т. Кагановичем в комиссии по организации в Костроме университета. С тех пор однажды еще судьба сводила меня с Вами, а именно когда я ездил за границу в научную командировку, то Вы представили от себя мне поручительство.
Позвольте вторично обратиться к Вам и просить Вас принять мою дочь, которая направилась в Москву хлопотать о своем муже. Она расскажет Вам подробно обстоятельства дела. Я принимаю в нем самое близкое участие, так как оно, хотя как будто и не касается меня непосредственно, глубоко затрагивает мои научные интересы и вносит много тяжелого в мою жизнь советского ученого, непрерывно с 1917 года работающего на ответственных научных и административных участках. Сейчас, когда в связи с последним постановлением ЦИКа по высшей школе мне приходится активнейшим образом работать по ее перестройке, для продуктивности моей работы, для экономии и правильного использования моих сил было бы крайне важно ликвидировать «дело» моего зятя.
Я очень прошу Вас поэтому выслушать мою дочь и таким образом помочь мне, придя на помощь ей.
Всего доброго,
Постановлением ОС НКВД СССР от 15.11.34 Власов был освобожден досрочно.
Спустя время Татьяна Шишмарева развелась с мужем. Ее ученица Зинаида Курбатова вспоминает: «Спросила, почему она развелась с мужем Василием Власовым, тоже художником и учеником Лебедева. “Мы много работали вместе, выполняли одни и те же заказы и стали мешать друг другу в работе”, – говорила Т.В. Рассказала она мне и некоторые горькие моменты своей личной жизни, никого не осуждая. В.А. Власов с новой женой и дочкой подолгу жили у Шишмаревой на даче»[69].
Василий Адрианович Власов, художник «Красной газеты» и издательства «Прибой», после досрочного освобождения успешно продолжит профессиональную деятельность. Вступит в Союз художников, станет сотрудничать с журналами и издательствами, в частности, с «Детгизом», не изменяя своему интересу к киноискусству, станет главным художником фильма «Выборгская сторона» в 1938 году, во время войны будет готовить агитматериалы для Политуправления фронта. Он будет одним из столпов соцреализма в живописи. В Русском музее хранятся его живописные и графические работы, а также его воспоминания о собственной жизни и о друзьях. Упоминаний о М.Д. Бронникове и о разгромленных кружках там нет.
Его путь был несравнимо легче, чем и у его друга Шуппе, и у других, кто проходил по этому делу.
…Эта комната – груда страниц
Неокрепшего гнева и страха,
В этой комнате я уронил
Свое детство и юность с размаху.
Это вещь. Это больше, чем вещь.
Это год. Это даже эпоха.
Это стекол и дерева похоть.
Это я (если только я есть)…
21 марта 1932 года шел обыск в коммунальной квартире № 5, в доме 7 по Ораниенбаумской улице. В руках у чекистов оказалась странная поэма под названием «Путешествие вокруг комнаты»[70]. О чем это? Во всяком случае, точно не о социалистическом строительстве.
«…Под ногами покачивается плот. Как во сне, он мне кажется то из серых, неокрашенных досок (совсем как пол моей комнаты), то из скоропалительно выброшенных изо рта строф. Он расползается в разные стороны, он неслажен. Но это неважно:
Пусть он будет достроен в пути.
Я оставил исход за собою.
Я могу бесконечно идти
Через рифы и через обои.
…
Я вертелся и жил по кругам,
И качался, и чуял причину.
С торжествующим криком «Ага!»
Выгибал свою тощую спину —
Выгибал – изогни – я магнит —
Я магнит – я моргал – я орган —
Я морган – я моргаю от страха —
В этой комнате я уронил
Свое детство и юность с размаху…»
За этими строками бдительные товарищи мгновенно разглядели «фашистскую и антисоветскую агитацию». Именно она и будет инкриминирована Михаилу Николаевичу Ремезову в обвинительном заключении, на основе которого 17 июня 1932 года ему вынесут приговор.
Но до приговора было три месяца следственной работы. И вот, что сегодня нам известно о Михаиле Ремезове.
Михаил Николаевич Ремезов родился в 1908 году в Петербурге. На вопрос о социальном происхождении и роде занятий отца Михаил Ремезов отвечал, что отец был чиновником. В 1910 году отец умер, мальчика растила мать, Ремезова Валерия Адольфовна. На жизнь она зарабатывала педагогическим трудом: преподавала в школах и в ФЗУ.
Михаил Ремезов учился в Единой трудовой школе № 192, что находилась на улице Красных Курсантов, в здании бывшего Второго кадетского корпуса. Успешно закончив I и II ступень, поступил на Высшие курсы искусствознания Института истории искусств (отделение кино). Будучи студентом, успел опубликовать несколько своих стихотворений в коллективном сборнике «Спектр». (1927. Издание авторов! Тираж – 200 экз.) За юношеским эпатажем прочитывается подлинная горечь.
Кто-то у трубы водосточной склонился и плачет
бессильно,
Видно, устало пытался тебя превозмочь —
Город огнистый, квадратный, таинственный,
пыльный…
Улица… Ночь…
Черный, тяжелый туман почему-то казался
свинцовым,
Гнусно над миром смеялся гнилой сифилитика нос.
Можно ли в городе этом прожить молодым и здоровым —
Это вопрос…
Встали рядами огни, уходящие вдаль
безвозвратно,
Были до боли несхожи тьма и бестрепетный свет.
Может быть, ты, не сдержавшись, к утру
возвратишься обратно —
Может быть, нет.
Злобно и гадко кривляясь, уродливо корчатся тени,
Не умирает безжалостный города гул.
На этой каменной, жесткой и мокрой ступени
Кто-то уснул.
По окончании Курсов вместе с Николаем Кладо, Климентием Минцем, Александром Разумовским и Григорием Ягдфельдом – учениками Сергея Юткевича – уехал в Туркмению, штатным сценаристом на «Туркменкино»[71]. Однако на экраны никакие фильмы с его фамилией не вышли. Сценарии Минца, Разумовского и Ягдфельда были подвергнуты разгрому, возможно потому, что они были созданы «под непосредственным влиянием группы поэтов “ОБЭРИУ”. Картины их не сохранились и ни разу не упоминались ни создателями, ни киноведами»[72]. И все они были вынуждены срочно вернуться в Россию.
В архивах ФСБ лежит навеянная этой поездкой забытая поэма Михаила Ремезова «Поездка в направлении сна»[73], датированная 1931 годом. Вот фрагменты оттуда:
«Осенью 1930 г. автор пересек СССР в направлении ю-в. Он был приглашен штатным сценаристом на одну из окраинных кинофабрик. Путешествие было связано для него с рецидивом некоторых настроений…
…Из осени он въехал в лето.
Поездка, в сущности, была
Командировкой. И при этом
Сулила встречи и дела.
Скандировал: «Командировка!»
Неторопливо вспоминал
Каких-то женщин имена,
Осенних дней тупую ковкость,
Отъезда спешку, первый снег
И договора жирный росчерк.
И в потеплевшем полусне
Тяжелый поезд полз на ощупь…»
Вернулся, работал по договору сценаристом на ленинградской Кинофабрике, на «Лентехфильме», писал сценарии для технических и учебных картин, был «автором-договорником» детского отделения ГИЗа. Незадолго до ареста женился. Жена Валентина была моложе его на два года, служила в конторе «Стальсбыт».
Проза окружающей жизни и странные стихи. Продолжим цитировать поэму «Путешествие вокруг комнаты»:
«Это были странные стихи, наивные, и кликушеские, и неожиданные для самого автора.
Смотри, в котле вскипают буквы,
Темнеет, бухнут и тогда
Навар из крови или клюквы,
Навар из грязи видим вдруг мы
И опускаем карандаш.
Странен человек, когда он пишет. Это последняя, предельная духовная нагота – я никогда не решусь писать в чьем-то присутствии. Привыкаешь быть голым при женщине, но к этой наготе привыкать, пожалуй, не стоит…»
В поэме очевидно влияние обэриутов. Ремезов и не скрывал на допросе (протокол от 13 апреля), что был близок им. Сообщил, что Климентий Борисович Минц, с которым он вместе учился в Институте истории искусств, привлек его еще в 1928 году в кружок под названием «Студия оптимистов». Именно Климентий Минц был одним из организаторов первого публичного выступления обэриутов в ленинградском Доме печати – «Три левых часа». Во время этого выступления был показан созданный К. Минцем и А. Разумовским монтажный кинофильм «Мясорубка». К. Минц так описывал сюжет этого фильма: «…Бесконечные товарные поезда с солдатами – на фронт. Они ехали так долго, что публика потеряла терпение и стала кричать: “Когда же они приедут, черт возьми?!” Но поезда с солдатами всё ехали и ехали. В зрительном зале стали свистеть. Но как только события стали развиваться на театре военных действий – во время сражений, кинематографические кадры стали всё короче и короче, в этой кошмарной батальной мясорубке превращаясь в “фарш” из мелькающих кусочков пленки. Тишина. Пейзаж – вместо паузы. И снова поехали нескончаемые товарные поезда с солдатами!..»[74]
Далее цитируем письмо киноведа П.А. Багрова к одному из авторов этой книги: «Скандал разразился не вокруг “Мясорубки” (она была далеко не самым эффектным номером на вечере “Три левых часа”), а вокруг следующего фильма Минца “Ваши глаза” (1929). Тут была страшная травля в ленинградской прессе, и после этого-то Минц и бежал из Ленинграда – в ту самую Среднюю Азию, где оказался и Ремезов. Возможно, Минц его за собой потащил – этого я уже не знаю… Формально Минц свою скандальную картину сделал под эгидой ФАСС – Фабрики советского сценария, одним из основателей которой он был. Но действительно, слово «оптимизм» звучало постоянно. Минц писал и говорил о декларации оптимизма, манифесте оптимизма, премьере оптимистов, иллюзионе оптимистов и т. д. Возможно, после исключения Минца из ФАСС “Студия оптимистов” и возникла как самостоятельная единица».
Вопросов о «Студии оптимистов» Михаилу Ремезову не задавали, но он по собственной инициативе сообщил, что Климент Минц за эту картину был исключен из числа студентов, что деятельность созданного Минцем кружка «Студия оптимистов» была направлена против советской действительности и откровенно издевалась над ней, что кружок был разгромлен рабкорской общественностью, но после существовал нелегально на квартире Минца. Михаил Ремезов даже добросовестно припомнил фамилии тех, с кем вместе он в «Студии оптимистов» получал первый опыт «кружкового» нелегального общения: Домбровский, Маневич-Чарли, Магдолина Лазовская, Азадовский… По счастью, кажется, никто из них в 1932 году арестован не был.
В 1930 году Михаил Ремезов уже активно участвовал в деятельности кружков, организованных М. Бронниковым. В круг Бронникова его ввел киновед Николай Ефимов. Ефимов и Бронников вместе работали в Кинокомитете, где собирали и изучали материалы по истории кино.
Михаил Ремезов показал на допросе, что Ефимов представил ему Бронникова «как чрезвычайно интересного человека, обладавшего большой эрудицией», и что Бронников поразил Ремезова «своей творческой продуктивностью, законченностью своей фундаментальной линии, целиком идущей вразрез с современностью и враждебной существующему политическому строю, и своим упорством, с которым он шел по пути создания организационно оформленного мира, отрешенного от советской действительности».
Вероятно, определение «организационно оформленный мир» имело отношение к созданной Бронниковым системе кружков, где Ремезов был активным участником. Он тоже на квартире у Шишмаревых и Власова, в доме 20 по 1-й линии Васильевского острова, изучал в Штрогейм-клубе творчество американского режиссера Эриха фон Штрогейма, в кружке «Бандаш» занимался практической работой по производству и распространению фотофильмов, в «Шекспир-Банджо» обсуждал вопросы драматургии, в «Дискуссионном клубе» высказывал свои соображения по политическим вопросам и вопросам искусства.
В.А. Власов дал показания:
На вечерах «Дискуссионного клуба» раз в пятидневку все члены по очереди должны были выступать и читать свои теоретические или литературные произведения. Я выступал с докладами, Ремезов читал свои сценарии.
Из протокола допроса Михаила Ремезова:
С первых наших дней встреч Бронников стал говорить о создании клуба, который объединил бы меня, Бронникова и Ефимова, предлагая организовать Пруст-клуб и заняться изучением творчества этого писателя… Мы под руководством Бронникова организовали «Безымянный клуб», регулярно там собирались… «Безымянный клуб» Бронникова являлся антисоветским, задачи которого лежали в отрыве искусствоведческой молодежи от советского искусства. Бронников зачитывался переводами из Пруста, Кокто и Корделя (Видимо, Ремезов назвал П. Клоделя. – Авт.) и старательно прививал нам свои монархические взгляды… Для Бронникова был характерен именно такой прием для вовлечения молодежи в круг его политических интересов, активно враждебных существующему политическому строю.
Не забыл Михаил Ремезов упомянуть о монархизме в повести Бронникова «Две короны ночью».
Говоря о литературных предпочтениях Бронникова, Михаил Ремезов назвал и советских авторов: Сельвинского, Олешу.
Каялся в том, что, следуя совету Бронникова, писал не для Кинофабрики и не для ГИЗа, а для клуба. Согласился с тем, что «Путешествие вокруг комнаты» и «Поездка в направлении сна» «…были антисоветскими по своему содержанию и направлению. Каждая вещь написана в индивидуалистических, упаднических и пессимистических тонах».
Произведения М.Н. Ремезова были квалифицированы как контрреволюционные. Автора объявили врагом советской власти и обвинили в фашистской и антисоветской агитации, то есть в преступлениях, предусмотренных по ст. 58–10 УК.
М.Н. Ремезов виновным себя признал.
Приговор получил легкий: выселение из Ленинграда, лишение права проживания в 12 пунктах и Уральской области на три года, прикрепление к определенному месту жительства.
Был выслан в Тамбов, через год получил разрешение поселиться в Малой Вишере. Продолжал писать. Создал своеобразный трактат об искусстве «Письма о реализме»[75]. Каждое из девяти писем имеет адресата: Михаил Ремезов обращается к давним друзьям – к Николаю Ефимову, к Татьяне Шишмаревой, Василию Власову, Григорию Ягдфельду… Одно из писем пишет к своей жене Валентине Ремезовой: «Одержимый манией проповедования и оказавшись без аудитории, я начал писать эти письма. Все творческие отходы (стихи, отрывки, страницы из дневника) я прокладывал между письмами. Смешно считать их образцами нового стиля: это не более как антракты».
Давай, давай хорошую жизнь.
Много бананов и молока.
Женщину
с белым лицом.
Давай
выкинем Пруста в окно.
Много дорог,
а луна —
одна,
и под ногами
дно.
Подумай: завтра начнется война —
что тебя, что тебя ждет впереди?
Ты ведь
совсем
один.
Шаги и дни. И больше ничего.
И сон. Меня сопровождает детство.
Нечаянно я сохранил его
Бесценное и легкое наследство.
Какой подбор запретов и угроз!
Гремят ключами, запирают двери,
Молчат. Но я отказываюсь верить,
что это жизнь и что она всерьез.
Игра, игра. Стою над тишиной.
Ручные люди. Одичалый камень
и прошлое. Но не тревожить память,
Но не терять улыбку. Решено.
Какая непохожая природа!
Морозный воздух, дряхлая вода,
Заборы, звезды, ветер в огородах.
Пришел февраль – и это навсегда…
…Вот женщина. Но разве в этом дело?
Подчеркнуто одета, в меру зла,
Садилась рядом, пальцами скрипела,
И ты был рад, когда она ушла.
А вот слова: Придумай и забудь.
Не то опять увидишь за словами
разношенную, как халат, судьбу
и годы верного существованья.
И вот художник. Есть закон пути.
Но бедствовать налево и направо,
забыть искусство, унижаться, льстить, —
какая выторгованная слава!..
…Привет, мой друг! Навряд ли ты оценишь
такой судьбы высокие блага;
случайно или от неуваженья,
но их тебе никто не предлагал.
Решай – тебе ли горевать об этом?
Ты знаешь, потолстев от неудач,
что если остальное под запретом,
то до себя тебе рукой подать.
Ну что ж, начнем? Но нет, еще не время.
Твои друзья и далеко, и спят.
Ты не решаешься на вдохновенье.
И медлишь. И предчувствуешь себя.
О дальнейшей трагической судьбе Михаила Ремезова неожиданно узнаем из документальной книги поэта Сергея Рудакова «Город Калинин». Они встретились в блокадном умирающем городе: «Наша манера разговаривать, видя за всем не то чтобы смешную, но несерьезную, оборотную сторону, т. е. уменье угадывать декоративный, кажущийся, наружный облик всего внешнего, как нельзя лучше подошла в этих условиях. <…> Он тогда сказал, оценивая будущее: надо представить, что мы уже убиты, и тогда каждая лишняя минута будет казаться неожиданным подарком»[76].
Михаил Ремезов пришел к Рудакову на Колокольную, читал свои «Письма». «Почти стемнело на третьем письме. Он стоял спиной к обледенелому окну и торопился дочитать. Было ясно, что следующего раза может уже не быть».
Прочел стихи, написанные совсем недавно, 5 января 1942-го:
Садись к окну, готовь себе обед —
Овсяный суп, стакан пустого чая.
Смотри на мир. Подумай – сколько лет
Ты прожил бы, его не замечая.
Зато теперь, когда пришла беда,
Ты видишь все, ты стал самим собою.
Будь благодарен ей – она всегда
Была твоей единственной судьбою.
Она решила, что тебе терять,
И эту жизнь, слепую и пустую,
Оборвала – и вот уже опять
Тебя ведет, уча и указуя.
Сказал, что жена его умерла еще в декабре. Недавно умерла мать, но она пока лежит непохороненная… «Жил он на канале Грибоедова… в сторону за Мариинским театром. Квартира – бывшая дворницкая, в одноэтажной каменной пристройке в глубине двора. Дверь из крохотной кухни – прямо в снег. <…> Приходя, я стучал в стекло. Сквозь слой льда он разглядывал, кто стучит. Потом отпирал дверь. Я каждый раз, входя во двор, не без страха смотрел – есть ли следы на снегу, мог ли он еще выходить за хлебом. Сговорились, что, если будет худо, он заранее подымет защелку французского замка. 15 февраля следов на снегу не было и замок не был спущен…»[77]
23 марта 1932 г. я, уполномоченный СПО Бузников А.В., допрашивал в качестве обвиняемого гражданина Ефимова Николая Николаевича, 1905 г. р., сына служащего. Проживает: Детское Село, ул. Пролеткульта, д. 13, кв. 4. Научный сотрудник Гос. института искусствознания (ТАИС). Холост, родные: отец – Николай Павлович, мать – Екатерина Николаевна. Живет на заработок. Образование высшее, Институт истории искусств. Беспартийный. Не судимый.
Я входил в антисоветский кружок «Безымянный клуб», руководимый и направляемый М.Д. Бронниковым. Этот кружок, согласно намеренью Бронникова, преследовал задачу переработки через искусство, враждебное существующему политическому строю, входящей в него молодежи в антисоветском плане. Собираясь регулярно, мы зачитывали собственные и иных авторов антисоветские произведения и обсуждали их. Мы дискутировали широко вопросы искусства, философии и политики, причем Бронников всегда учил нас, что подлинное, истинное искусство может быть лишь враждебным политике, современному политическому строю. На собраниях клуба ставились доклады о киноискусстве, трактуемые нами с точки зрения враждебной социальной системы.
В дальнейшем я обязуюсь конкретизировать и детализировать данные мною показания.
Коллеги Николая Николаевича Ефимова называли его «пионером киноведения». Так оно и есть: еще в юности заболев новым поразившим общество недугом – киноманией, он не избавился от него до конца жизни. Историки кино считают, что Н.Н. Ефимов в течение многих лет был самым крупным знатоком западного, в особенности немецкого, кинематографа в нашей стране.
Николай Николаевич Ефимов родился в 1905 г. в дворянской семье в Царском Селе. О его родителях почти ничего не известно; по словам друзей и сослуживцев, Николай Николаевич не любил о них рассказывать. Он вообще был замкнутым и немногословным человеком и при этом восхищал своей неисчерпаемой памятью.
В положенное время родители отдали мальчика в Николаевскую мужскую классическую гимназию, переименованную после революции 1917 г. в 1-ю трудовую школу. Сегодня на мемориальной доске, висящей на стене здания, выбиты фамилии прославленного директора и знаменитых учеников, в том числе Н.Н. Ефимова:
«В этом здании бывшей Николаевской мужской классической гимназии в 1896–1905 годы жил и работал выдающийся русский поэт и педагог Иннокентий Федорович Анненский. Здесь учились поэты Н. Гумилев, Н. Оцуп, Г. Раевский (Оцуп), В. Кривич, Д. Кленовский, Вс. Рождественский, искусствовед Н. Пунин, стратонавт А. Васенко, географы В. Визе, М. Павлов, врачи М. Глазунов, П. Светлов, композитор В. Дешевов, деятели театра и кино: Н. Акимов, В. Горданов, И. Гольдберг, Ю. Свирин, О. Иванов, Н. Ефимов, Р. Мирвис».
Учеба в школе совпала с тяжелыми, переломными для всей страны годами. Царскому Селу, где располагалась царская резиденция, суждено было испытать и ужасы революционных событий, и последовавшие вслед за ними дни Гражданской войны. О них вспоминала царскоселка Людмила Алексеевна Баранова (Зегжда), с детства знакомая с Н.Н. Ефимовым: «В нашей квартире было шесть комнат и большая кухня. Вот эта кухня и стала прибежищем для всей семьи, т. к. дров для отопления всей квартиры не было. На кухне готовили, ели, купались в корыте, а спать уходили в комнаты и ложились в “ледяные” постели. Там на кухне мы и встретили 1920 год. Я впервые участвовала в традиционной встрече Нового года, оставшейся от старого доброго времени, но год начинался недобрый… Можно ли сказать, что мы голодали? Бабушка выдумывала разные “форшмаки” из картофельной шелухи и селедочных голов, лакомством были лепешки из кофейной гущи на сахарине»[78].
Можно предположить, что обстановка в доме Ефимовых мало отличалась от той, о которой рассказано в заметке Л. Барановой. Между тем большая и дружная семья Зегжда, славившаяся своим гостеприимством, фортепианными вечерами, веселыми детскими праздниками, привлекала молодого Николая Ефимова. Он стал частым гостем в их доме.
По допросу от 8 апреля 1932 года видно, что Ефимов был очень напуган арестом, поэтому рассказывал о дружественной семье Зегжда, приводя очень опасные сведения и ложные факты, новые и новые фамилии.
С Бронниковым М.Д., организатором и идеологом «Безымянного клуба», я познакомился в семье Зегжда.
С семьей, которая живет в Детском Селе постоянно, я знаком еще с очень давних времен – со школьной скамьи. Семья Зегжда – чрезвычайно оригинальная семья, по нашим временам. Это крайние реакционеры, чрезвычайно гордящиеся своим потомственным дворянством и сохранившие зверскую ненависть ко всему новому, ко всему советскому. Во время моих регулярных и весьма частых посещений этой семьи (сейчас я там не бываю) я имел возможность наблюдать следующее: каждую субботу к ним в Детское собирались все четыре брата Зегжда со своими семьями, а также собиралось еще много другого народа. Бывало и много молодежи, которая обосабливалась в свой кружок.
Из молодежи там бывали: Тихонравова, Дидерикс – сын фабриканта, Брандорф, Бронников и другие. Старики, т. е. взрослые, обособлялись также в свой кружок, проводя чаще всего время за картами. Дом Зегжда вообще жил на открытую ногу, и там я постоянно встречал новых лиц. Разговоры, ведущиеся постоянно в этом доме, носили крайне антисоветский, почти черносотенный характер. Особенно восторженно встречались всякие махровые анекдоты, измывающиеся над современностью. Для всех братьев Зегжда – один из них хозяин того дома, о котором я говорю, инженер (Алексей Станиславович и их… (Пропуск в тексте. – Авт.