Оскар Хавкин Дело Бутиных

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Михаил Дмитриевич Бутин, нерчинский купец первой гильдии, возвращался домой с Дарасунских приисков.

Дорога шла берегом Нерчи, не дорога — тропа, извилистая, каменистая, закоряженная, тесно обложенная колючими зарослями шипишки и боярки, пересеченная через каждую сотню шагов ручейком или ключиком, питающими долину Нерчи — ее поселки, зимовья и прииски.

Снег уже стаял, лежал лишь в затененных ложбинках, на неразмороженных кочках и там, где каменела вечной мерзлотой неподатливая почва. И воздух был еще стылым, зябким; светло-желтые лучи не грели ни землю, ни камни, ни деревья, и оголенные березы еще ждали поры, когда проклюнутся первые почки. Холодными твердыми ветками топырился черемушник.

Рыжегривая, низкорослая и широкогрудая лошадка, на которой восседал Бутин, чуяла, что хозяин не в духе, и косила на него диким синеватым зрачком.

Дела на приисках не складывались так, как должно было по расчисленному порядку и вложенным средствам. Подготовка к летнему намыву золота затягивалась. Лениво рылись канавы. Народ шел на шурфы плохо, выбирали прииски поближе, да и настоящих, дельных приискателей средь них полета на сотню. А смотрители все-то тянули денежку то за лес, то за солонину, то за крупу, то за сено для лошадей…

А тут еще бутинский зятек, Капараки Михаил Егорыч, воду мутит, ловчит, капризничает. Не Егорыч, а настоящий Объегорыч. Так и норовит в общий котел копейку, а из котла рубль! Свое придержит, не выпустит, лисой крутится, лишь бы родичей поднадуть!

Не получается с ним по-хорошему ни у Николая Дмитриевича, ни у него, распорядителя всех дел.

Братья-то с ним, с Капараки, как? По-родственному, — ведь зять, сестрин муж. И не колебались, утверждая Золотопромышленное товарищество (как не колебались и ранее, основывая Торговый дом), — без Капараки нельзя. И с позиции родства, и с позиции общей выгоды. Не без денег зятек.

Торговый-то дом устроили своим капиталом и на свой риск.

А с приисками уже иной подход. Тем более, как без приисков вести торговое дело? На что закупать товар, перевозить, хранить, кредитоваться? Капараки это понимает, не ребенок. Все же тринадцать приисков: четыре его, четыре брата, пять Капараки посильнее, побогаче, посолидней, чем восемь! Сила! И все в куче, в верховьях Нерчи — по речкам Дарасун, Нарака, Жерча, — куда как выгодней да разумней и в организации дела, и в управлении, и по завозу, и, яснее ясного, надежнее доход, общая прибыль!

Но зятек-то, как норовистая глупая лошадь, — в одной упряжке с другими, а все-то в сторону тянет!

Разве они, братья, не ученые на капараковских Первоначальных Забайкальских винокуренных заводах! Как громко звучит! Фирма! С какой ловкостью Михаил Егорыч сколотил это Товарищество! Каких первостатейных купцов подмял под себя! Иркутских, верх-неудинских, петропавловских… Из двухсот паев добрая половина в его руках! Как хочет, так и воротит в этих Первоначальных!

Дело-то стоящее. Все винные заводы надо в ближнем учете держать — и Борщевочный под боком, и тот, подальше, в Култуйке на Селенге. От винокуренных доходов не менее чем от золота. А вести их как след Капараки не по плечу. Словчить, перехватить — на это он мастер, а наладить, управлять, чтоб не убыток, а прибыток, — тут у него ни умения, ни соображения! Ростом не вышел. Так обопрись на Бутиных, зятек, не дуди в свою дуду, продуешься! Хоть бы за то уважал нас, что мы сестрой нашей не попрекнули!

Скорбь о безвременно ушедшей Женечке, Евгении Дмитриевне, придавала мыслям о Капараки и его неродственных поступках особую жгучесть и неприязнь. Нет, кажется, вины Капараки в ее смерти, но ведь жадность да скупость зятя не украшали ее жизнь с ним… В двадцать четыре года угасла, не познав радостей замужества… Нежданная болезнь, быстрая, скоротечная…

Почему так? Ведь крепкие же все Бутины! Выносливые, не хворые, привычные к трудам, не изнеженные бездельем! Хоть Стеша, Степанида Дмитриевна, хоть Наталья Дмитриевна, хоть Коля, Николай Дмитриевич, хоть Таня, Татьяна Дмитриевна. Вон Татьяна со своим офицером чуть ли не всю Европу изъездила после свадьбы. С такой же легкостью вояжировала по Альпам, как он, ее брат, ныне объезжает Дарасунские прииски! Пусть не верхом, как сейчас он, пусть в каретах да по тамошним цивилизованным железным дорогам, все одно — здоровье надо иметь завидное! Милейшему нашему зятю, Вольдемару Заблоцкому, та поездка трудней досталась! Храбрится, грудь выпячивает, а в тягость ему женина неугомонность и страсть к перемене мест!

Впрочем, в Татьяне Дмитриевне не пустая жажда путешествий, в ней бутинская любознательность сказывается!

Вот и старшой братец Николай Дмитриевич со своей Капитолиной Александровной в заграничных бегах пребывают. Второе свадебное путешествие за десять лет их супружеской жизни!

Занятные, хотя и не вполне обстоятельные, письма шлют брат и невестка из европейского далека. Маловато дельных сведений, касательно особенностей посещаемых стран, коммерческой жизни, промыслов, всяких хозяйственных новинок, — он в своих ответах хотя и кратких, обращает их внимание на эту сторону поездки, ведь тут у него советчиков не так уж много, Капараки не в счет, с ним построже надо, у него больше крен в сторону дам и карточного стола…

По-настоящему близок один матерый Зензинов, Михаил Андреевич. Такой, какой есть: со своими причудами, увлечениями, занятиями, преодолевающими и нужду, и болезни, и несчастья.

Нет, не только Михаил Андреич, но и Андрей Андреич, брат его, Сонюшкин отец, тесть твой, бывший тебе заместо отца родного…

Защемило сердце, щипануло глаза — и он припустил лошадь и понесся, не глядя на хлесткие, влажные ветви стланика и свисающие низко колючие еловые лапы.

Соня, Софьюшка… Любимая дочь Андрея Андреича, любимая племянница Михаила Андреича, милая и недолгая жена его, Михаила Дмитриевича, оставившая его вдовцом в тридцать лет…

Еловая ветка с разлету шибанула в лицо длинными острыми иглами.

Он снова, овладев собой, пустил лошадь шагом.

С живостью представился ему тот весенний апрельский день. Сколько цветов, веселья, надежд — день его свадьбы с Соней Зензиновой… Господи, мыслимо ли подумать, что всего четыре года назад он был так счастлив! Кто бы мог подумать, глядя тогда на Сонюшку, дышащую радостью, любовью, счастьем, что ее подстережет нелепая случайность. У рода Зензиновых словно проклятье какое — в молодых летах женщины становятся добычей смерти…

Вот и у Михаила Андреевича — сначала Лиза, аза нею вскорости Маша-

Но те слабые, хворые были, а Соня, Соня моя, — полная сил, здоровья, любви, счастья…

С горькой обреченностью проводил Зензинов в последний путь племянницу, крестницу свою, юную жену Михаила Бутина: «Роза цветет и благоухает недолго. Так и случилось с моей незабвенной Сонечкой». Никого не винил: ни Бога, ни судьбу, ни Бутиных…

А у Бутина — непроходящее, острое сознание вины. Того матерого медведя они подстрелили вдвоем, разом, но благородный Афанасий Жигжитов отдал шкуру Бутину. Лучше бы это благородство проявил Бутин! Но ведь Соня так хотела «медведя» себе под ноги, и он исполнил ее желание: собственными руками подстелил роскошный мех, где подстерегла ее иголка, оброненная ею же самой и вонзившаяся в ее бедную ножку. Так убитый медведь отомстил за смертельные пули Бутина и его друга.

Боль душевная была так непереносима, что он остановил у ручья лошадь, спрыгнул, присел у самой воды на камень, напился из горсти и обрызнул разгоряченное лицо студеной весенней водой… И стал вглядываться в собственное смутное отражение, проглядывающее в полой серо-зеленоватой воде.

Очень, очень переменился за прошедшие годы. Хотя бы с той поры, двенадцать лет назад, когда после смерти дяди Артемия братья напрочь ушли от Кандинских и заимели свое дельце. Все же и дом, и земля, и деньги, что получили в наследие от дяди, — разделили по-доброму, по-родственному, по-хорошему, согласно завещанию, — все это пошло впрок вкупе с небольшим нажитым капитальцем… Ну и как же ты выглядишь ныне, Михаил Бутин?

Он нагнулся, чуть не касаясь лбом зеркала воды: худощавое, отчетливо скуластое обличье; длинные, в прямом расчесе, густые волосы; хмурые, диковатые в узкой прорези глаза; черные усы, низко соединяющиеся с черной неширокой и ухоженной плотной бородой, за которую его прозвали Египтянином и Фараоном; твердо и решительно сомкнутые губы…

Ты уже перешел через многие утраты — матери, отца, дяди, сестры, жены… Ты готов грудью встретить новые несчастья и беды. Божьей воле смиренно противостоять волей своей. Однако ж быть одному не имея, опоры… Слабая женская рука, а сколь в ней утешной силы!

…Он поднялся с камня, попоил лошадь и снова вскочил в седло.

Как не угнетено твое сердце, а дела земные, дела текущие не могут ждать.

Вот хотя бы смета на год по Никольскому и Дмитриевскому приискам. Учесть и посчитать в точности все, что надобно приискам, чтобы пришло к сроку, к сезону, к намыву. Легко говорится! Взять Никольское. С ноября нынешнего года и по март следующего, на четыре зимние месяца, — сколь нужно? Двести человек! А с марта по ноябрь, с весны по осень — впятеро больше, дабы дело не стояло!

Ты-ся-ча работников! Хоть землю грызи, а раздобудь, привези, поустрой, одень да обуй, накорми и предоставь наилучшие условия для добывания столь необходимого фирме металла!

Так сколь же придется всяческих припасов на тысячу работников!

Муки яричной выйдет, считая по тридцать четыре фунта на рот, — все двадцать две тысячи пудов. Вот так Михаил Бутин, вот так, друг ситный, Михаил Капараки! Да ведь надо ж еще в запас муки накинуть хотя бы две тысячи. Если всерьез о людях и деле думать!

Далее: муки пшеничной, крупчатки, для служащих, для этих сорока человек, жалованье которых позволяет, а чувство превосходства принуждает по праздникам есть блины и пироги! Во всяком случае, не менее ста пудов завоза!

А рис для китайцев — едят они немного, но надо, чтобы они понимали, что о них думают, — шестьдесят пудов будет довольно.

Все? Как бы не так! А содержание шестисот рабочих лошадей? Это ж до сотни тысяч пудов сена да прочего фуража еще сорок тысяч! Лошадь на Руси пока еще главный механизм, его беречь надо!

А разного рода материалы, на поверхностный взгляд мелочные, пустячные, бездельные — жир тарбаганий, подковы конские, а к ним — гвозди подковные, ведь тут, в работе, одно за другим тянется! Раз лошади — корми, подковывай, а еще лечи, конские лекарства завози! Тоже в пудах! А смола, деготь, уголь, свечи, кожа — да не просто кожа, а кожи! Сырые, сыромятные, дубленые, юфтевые — не менее восьмисот пудов! Все для приисковых повседневных нужд!

Конечно, когда путешествуешь по Тиролю и Судетам, дорогие мои сестра и зятек, какого лешего, извините за грубость, полезут в голову заботы о потниках, веревках, стекле, пакле и мыле для закинутого в таежной глуши прииска! О потниках и седлах для вас гостиничный конюх заботится, в альпийской долине, чтобы лошади были оседланы для утренней прогулки в горы!

Тем более, дорогой брат и милейшая невестка, в наслаждении видами Неаполя и музеями Флоренции — какое дело до канцелярских припасов для приискового делопроизводства: сколько там необходимо бумаги писчей, бумаги голландской, перьев, чернил, карандашей, ножиков перочинных, расчетных бланков… Если надо впопыхах написать брату письмо, особливо насчет денег, в любой гостинице вам на подносе письменные принадлежности подадут… Да ведь бедно пишете, родимые мои, скупо и необстоятельно… Очень желательно узнать поближе страны европейские, где нам с Сонюшкой так и не удалось побывать. Не собрались! А она — худенькая, тоненькая, всплескивала ладошками: «Мы, Михаил Дмитриевич, с вами в Швейцарию, на озеро на Женевское, нет — на Цюрихское, нет — на Фер-валь-штад-ское, — я где-то вычитала, что там знаменитый Гете бывал… А в горах Альпийских на лыжах походим, я беспременно выучусь…» Про Гёте от дяди сведения, от книжника Михаила Андреича… Ни на Женевское, ни на Цюрихское, ни на то, где Гёте молодой проходил, никуда не пришлось — родился первенец, Митенька, в деда назвали. Годик пожил, подхватил скарлатину, словно свечку задуло крохотную жизнь… Выносила второе дитя, а девочка, Панночка, Прасковья, по зензиновской бабке названа, та и полгода не протянула. После смерти Панночки и все живое стало в Сонюшке слабеть — и тело, и воля, и дух: «Не жена я вам, Михаил Дмитриевич, дорогой вы мой, и не мать вашим детям, обещайте без меня на те озера, в те горы съездить, в те лечебные и прекрасные места, поклонитесь им от меня…»

Ах, Бутин, Бутин! Сначала был рад всякой отложке, ведь только налаживалось свое трудное дело, в каждую щелку сам заглядывал, на ярмарки с товарами — мехами и кожами, в Иркутск за кредитами. Хватился, а уже поздно… Накололась на иголку, заражение, и в несколько дней не стало Сонюшки. Медики, лекарства, уход — все оказалось бессильным перед смертью. Будто бы случайности повинны, но ведь когда человек одинок, то и случайности чаще и грознее…

Не то Сонин подсказ, не то от давних памятных речей, не то от всегда живущего в трудах вопроса к самому себе: «Для чего? Какова цель?» — живая и настойчивая мысль: «Тысяча людей, на прииске семьи, дети, сколь людей мается желудком, легкими, поясничными болями, а то и зараза пристанет, — как же без больницы, без доктора и фельдшера?» Если не по-разгильдяевски, не по-бурнашевски, а по-человечески, по-хозяйски разумно. И сказал себе: в первую очередь больницу, сыскать медиков. И будто на сердце чуть легче стало, легче и спокойней. Будто уже что-то сделано во имя больших, во имя непреходящих интересов, не ради одной коммерции, но и в память ушедшей жены. Но разве не выношена им смолоду простая мысль, что истинная коммерция должна нести человечеству благо и всемерное улучшение жизненных условий!

Это все так. А мелочи всесильны и никуда от них.

Милейший Капараки, согласившись на объединение приисков, ведет строжайший расчет добытому золоту на бывших своих разработках, до последней золотой крупинки, а вот все эти обязательные и незамедлительные общие расходы на их содержание вне его понимания. Он и про платы рабочим вовсе забывает, а ежли по десять рублей за зиму да по пятнадцать в разгар промывки, то получается — только по двум приискам — ровнехонько по двадцать тысяч рублей!

Считал Бутин в уме с быстротой и точностью, поражавшей его самого. Безошибочно, словно на грифельной доске, выстраивались в памяти колонки цифр, и без видимых усилий подводилась черта и выводились итоговые суммы. Вот и сейчас словно нависло над головой сквозь сырой туман предвечерья само собой появившееся яркое шестизначье: 336 799 рублей! С приблудной полтиной! Даже копеек в подсчете не забудет! Это только по Николаевскому и Дмитриевскому приискам! А если причислить то, что пойдет на заблаговременное обеспечение приисков для их задействия, то кладем по кругу все четыреста тысчонок! Так ведь у нас, Михаил Егорыч, еще и Капитолинский, и Софийский, и прочие — всего дюжина приисков!

А Капараки меж тем еще ни одного взноса в общие расходы Товарищества не сделал! Доколе терпеть капараковские увертки! Ни на крупчатку, ни на лошадей, даже на гвозди и веревку копейки не дал! Какого же беса именуемся «Товарищество Бутиных и Капараки»! Что ж, он полагает, что родичи будут на него работать и покрывать его долги?

Вернусь с приисков, и Николай Дмитриевич с невесткой воротятся, соберемся, представлю смету, и если он будет хитрить и вертеться, то покажем ему, как «шел грека через реку»! Не поглядим, что сестрин муж, нечего именем безвременно ушедшей Женечки нашей прикрывать жадность да скупость, да пренебрежение к общим семейным интересам в целях собственной выгоды!

Тропа резко пошла в сопку. Лошадка, кивая большой тяжелой головой, шла резво и легко.

Едва перевалил, понизу, в глубине просеки, где полукружьем широко расступились низкорослые листвянки и тонкие, с изогнутыми стволами березы, тускло блеснуло свежей бревенчатой желтизной новое зимовье, срубленное той осенью. Отсюда дорога поудобней да протоптанней вела на Капитолинский.

Здесь, в этом срубе, назначена их встреча — Бутина с Зензиновым.

Подходя к избенке и ведя лошадь в поводу, он учуял запах дымка. Прозрачный, бледный на сумеречном свету дымок тихо вился над темным драньем крыши.

Поспешил, старина, чтоб встретить, уже и печь растопил!

И как-то вздохнулось Бутину и тепло, и радостно — то один был в тайге, и вот давний друг рядом…

Он расседлал маленько приуставшего Мунгала, повесил упряжь на крюк подле дверей: «Иди-ка, дружок, попасись на отаве…» Темная кожа на груди у степняка дрогнула, он приподнял голову, сунул теплые ноздри в ладонь хозяину, тихонько заржал, махнул длинным хвостом и танцующим подскоком пошел от зимовья… Добрая, умная лошадь!

Дверь зимовья тут же распахнулась, и на пороге показалась мощная, коренастая, нескладная фигура Михаила Андреича. Увидев его грубое, коричневое, точно из корявого дерева вырубленное лицо с прозрачными младенческими глазами, Бутин почувствовал, как этот человек необходим ему. Вообще необходим, а сейчас особенно.

Они обнялись.

— Ну-с, сударь мой, каша на столе, сало нарезано, соль да сахар, хлеб да чай к вашим услугам, господин предприниматель!

Оба засмеялись и, крепкими тычками подталкивая друг дружку, вошли в зимовье.


2

Михаил Андреевич Зензинов был в Нерчинском тогдашнем обществе фигурой яркой, самобытной и примечательной. Без его тяжелой, нелепой, неловкой фигуры, без его массивного и носатого лица, лица, дышащего мыслью, жизнью, энергией, без его возвышенно парящей речи, а самое главное, без его неутомимой и разнообразной деятельности, — Нерчинск выглядел бы куда беднее и скупее в своей деловой и денежной купеческой суете.

Из всех Зензиновых был Михаил Андреевич наиболее одаренным и наименее удачливым. За какое бы торговое дело или промысловое предприятие ни брался, при всей серьезности и основательности намерений, он неизменно прогорал, оказывался несостоятельным, должен был кому-то приплатить, оставался должен и как был без денег, так и пребывал! То товар при переправе утонет, то возы с припасами куда-то деваются, то уж так ловко проведут ярмарочные барышники — как последнего простака!

Сам над собой посмеивался: ну какой же из меня купец, не для меня эта премудрость! Безунывный, независтливый, восторгался купцами везучими, умелыми, предприимчивыми, видя в них людей, прибавляющих Сибири богатство, значительность, величие!

Бросив наконец торговлю, загубив на нее все средства, обратился уже немолодой Зензинов к разным опытам, наблюдениям, исследованиям, к чему издавна имел и склонность, и влечение, и рвение. Книги читал в огромных количествах, а необъятная и системная память все и копила, и раскладывала, и осмысливала.

Он по книгам и в поездках по краю изучил монгольский язык, говорил на нем свободно и даже с живостью. Знакомство с Монголией и изучение монгольских рукописей сделали его и знатоком, и ревнителем тибетской медицины. Он занимался агрономией, выращивая огородные и лесные плоды. Еще в школе города Вельска, что на Вологодчине (все Зензиновы оттуда), по случаю овладел латынью — читал, писал, говорил, знал и Плиния-младшего, и «Метаморфозы» Овидия, и Сенеку.

Досконально, до мельчайшей травки и ничтожнейшего зверька вник в растительный и животный мир Забайкалья, а позже и Приамурья. Ни минуты не пропадало у него зря — если не читает, то пишет, если не пишет, занимается опытом, не опыт, так поездка в тайгу или бурятскую степь… Его старую, поразительно выносливую пегую кобылу Морю узнавали издалека, он на ней восседал, как Дон Кихот на своем Россинанте.

И как бы ни был занят, чем бы ни был увлечен, почитая себя вернейшим и преданнейшим другом Бутина и бутинского семейства, оставлял все, ежели был надобен и мог что-то предпринять им на пользу…

А сейчас они вдвоем в зимовье, Зензинов и Бутин, на приисковых перепутьях, и пьют густо заваренный, обжигающий губы чай, удобно устроившись на широкой лавке у большого, двухаршинного дощатого стола.

Они не сразу заговорили о дельном, о том, что на душе, — у забайкальцев, хоть и в близком дружестве, обычай помолчать, прихлебывая чаек, перекинуться словцом о том и сем, как бы «притереться» друг к дружке, к месту, обстоятельствам, собраться изнутри, — это не от недоверия, не от сомнений или самочувствия, а скорее от того, что людям в тайге — прежде, чем войти в общение, побеседовать по душам, — приходилось и сушинку подтащить, и воды из ручья набрать, и костер разжечь, и шалашик из ветвей сделать, а до того еще лошадей расседлать, напоить-накормить, самим маленько подкрепиться, а уж потом за долгим пахучим чаем и протянется неспешная беседа о большом и малом, о горестях и о радостях, о том, что есть, и о том, что было.

— Что же, Михаил Андреич, ваша переписка? — спросил наконец Бутин, прихлебывая из кружки чай. — Есть ли новое? Охота знать, что умные люди из столиц сообщают. Полагаю, что-либо из ваших трудов пропечатали? Где же — в «Русском вестнике» или в «Семейных вечерах»?

— Уж мимо вас, Михаил Дмитриевич, не пройдет! — с чувством ответил Зензинов. — Я-то вольная птица! А как вы успеваете средь ваших забот журнальчики проглядывать — непостижимо! Даже и вовсе недоступные издания, о коих только здесь, в этом укрытии, и говорить возможно!

Да уж прав тезка! Разве только в этом зимовье не будут искать запрещенных книг и журналов! Доходят, доходят и до дальнего Нерчинска нелюбезные властям лондонские издания, окольными путями, через Кяхту, вместе с ящиками чая. Зензинов тоже охоч до тех журналов, правда, у него более влечение к науке и природе, нежели к политике…

— У меня, друг мой Михаил Дмитриевич, — говорил меж тем Зензинов, — статейка в «Живописной России» тиснута. Предмет рассуждения, весьма меня занимающий: торговые люди Отечества нашего! Ежели откинуть вступленьице, в коем касаюсь я торговли древних — в Финикии и Карфагене, в Греции и Риме, а также в более близких временах — в Венеции, Генуе, в старой Англии, — тщась доказать, что торговля есть рычаг, возвышающий страны, народы, государства, что все могущество и богатство — от торговли, что власть торговли волшебна, несокрушима, непоборима…

— У вас, Михаил Андреевич, всегда, чего не коснетесь, — все и красиво, и возвышенно, и привлекательно. А ведь в торговом нашем деле уж далеко не все небесно-голубое! Тут и обман, и корысть, и воровство, и подделки… Уж вам ли, боками своими почувствовавшему это зло, не ведать того!

— Мелочные, своекорыстные да добычливые людишки не определяют развития, — возразил Зензинов. — Они как сорная шелуха в мешке с кедровым орехом! А я вам, сударь мой, то скажу, что вы, истинные деятели торговли, себя со стороны не видите! Вам оборотиться некогда, вы в трудах, в пути, в деле, в движении! Что вы меня с собой равняете! Посадите верблюда в торговые ряды, это я и есть! Торговля — величайшее из искусств! Она развозит произведения — слышите, произведения! — фабрик по всему пространству земного шара через своих адептов — художников своего дела! — купцов. Появляется она то среди чукчей, жителей Крайнего Севера, берет драгоценные шкуры зверя, то переезжает знойные, безводные степи Африки, везя пряности, то бесстрашно переплывает океаны, сражаясь с бурями, волнениями и пиратами! Да что вы, сударь, все ухмыляетесь, бородку защипали! Или не так?

— Все так, любезный Михаил Андреич! Однако ж когда вы до торговых людей Сибири, до нынешней прозы через материки и океаны дойдете!

— Нетерпеливый вы человек, купец Бутин, — не обидясь отвечал Зензинов. — Нетерпеливая, горячая, нервная натура, за то и люблю вас, за то и верю в вас, за то и вседневно тревожусь за вас и всенощно молюсь! В вас артист живет, Михаил Дмитриевич, большой артист для вольной сцены… А то, о чем пишу, не вам предназначено, не для просвещенных людей, а для несведущих, это вам как бы в подмогу…

— И на прииски наши попросились в подмогу? Да там, увидите, воспевать нечего, — тяжкий труд, невеселая жизнь, вино и драки как главные развлечения… Или вы передумали? Заночевать в зимовье, а поутру обратно домой, к своим трудам?

— Неверно вы о старике судите, друг мой! Не в забаву мои поездки. Сколько я тут и по тропам, и через мари, и зимниками, сквозь хребты и чащу изъездил! За тридцать-то лет! Через это и труды мои письменные, и коллекции, и занятия! Нет уж, Михаил Дмитриевич, я от вас не отстану и помехой не буду!

— Так я же не против! Еще часок на отдых — и будем седлать лошадей! — Бутин помолчал, неторопливо допил чай и со сдержанным любопытством спросил: — Кого же вы, Михаил Андреич, на этот раз из купцов сибирских вознесли при содействии «Живописного обозрения»?

— Да кого ж! Люди известные нам, достойные. Кирилла Григо-рьича Марьина помянул с похвалой, не потому что иркутский, не потому что первой гильдии, а потому как он всей душою предан делу торговли. Кроме сего любимого занятия, ничего не признает — ни развлечений, ни праздников, ни суеты никакой. Ведь это и есть адепт торговли. In favorem! Для пользы. Да что я вам-то толкую, вы и его, равно как и Ивана Степановича Хаминова, родича и компаньона Марьина, получше моего знаете. Кто нынче не промышляет чайной торговлей, однако ж они, Марьин с Хаминовым, в сей торговле наипервейшая сила! Наиполезнейшая! Из Кяхты везут чай на Ирбитскую ярмарку, глядите дальше — на Нижегородскую, еще дальше — аж в Москву! Как же их не выделить, ежели из полумиллиона пудов чаю, вывозимых из Кяхты внутрь России — байховых, кирпичных, — на долю Марьина выпадает четвертая часть! Извоз один чего стоит! Как же не назвать подобных купцов двигателями торговли!

— Знаю, знаю, и цифры известны, и купцы знакомы, — простодушный Зензинов не уловил нотку ревности в голосе Бутина. — А статейка ваша весьма полезная, будет вам спасибо от всего купечества.

Грубое морщинистое лицо Зензинова словно просветлело, выгладилось — большую радость доставил ему своими словами Михаил Дмитриевич. Такие минуты, когда Бутин извлекал хотя бы малую пользу из его сообщений, были для него праздником, — вот и его посильный вклад в фирму родственной фамилии, вот и он помог чем-то великому двигателю торговли Михаилу Дмитриевичу Бутину!

Помолчали. После всего хорошего, сказанного Бутиным, у Зензинова возникло желание поделиться событиями личной жизни.

— Вы спрашивали относительно переписки, — сказал он, тяжело вздохнув. — Признаюсь вам, друг мой, что дороже всего мне письма Егора Егоровича… Машеньки моей, ангела моего, нету, а он не забывает меня, с теплотой утешительно пишет, не скуп на письма…

Егор Егорович Лебедев был зять Зензинова. Тотчас после свадьбы увез он Машеньку в Томск, где хорошо продвигался по службе. Из Томска зять с дочерью приезжали раза два или три, и Бутин запомнил молодого, сердечного, ненавязчивого и любознательного человека, относившегося к Зензинову как к отцу родному, ловившего каждое его слово и неподкупно увлеченного трудами тестя.

— Бывало, пишу им обоим и так начинаю писанину свою: «Милые, любезные дети Егор Егорович и Мария Михайловна!» А заканчиваю свою длинную цидулю так: «Обнимаю и целую вас без счета, милые дети, истинно любящий вас обоих…» И добавляю иной раз: «Машеньку благословляю». А теперь и в начале, и в конце — сиротское обращение к одному зятю…

Маша была живая, быстроногая, общительная девушка, не обращавшая внимания на невзгоды жизни и сама выбравшая Егора своего, такого заботливого, доброго и внимательного ко всей семье, с таким уважительным и неподдельным интересом относившегося к занятиям отца, редкостным для молодого человека… И с Машей душа в душу. И чего это к хорошим людям проклятая болезнь вяжется! Простудилась, кашель напал, лихорадить стало, слегла и сгорела как свечка…

Нету у Бутина утешливых слов. Одним горем породненные, одной слезой умытые. Лишь бы он не о Соне, не надо о Соне и не надо о малых детках, прибранных всемилостивым и беспощадным Богом, — о Сониных, Бутинских, сошедших в тот мир младенцах вместе с молодыми надеждами и упованиями несчастных родителей…

Бутин решительно встал с лавки, туго затянул пояс рыжей гураньей куртки, перекинул через плечо ружье, висевшее до того рядом с дверью на крюке, натянул поплотней широкую рысью шапку.

— Все, Михаил Андреич! Почаевали, потолковали, до прииска верст тридцать, не менее, аккурат к ужину поспеем!

Поймали лошадей, дружно пасшихся за зимовьем, на елани, оседлали и, обогнув ключ, распадком неспешно двинулись в путь.


3

Ехали голова в хвост, а когда тропа ширилась, то Зензинов подгонял мерина к Мунгалу. Нельзя ж без разговора!

— Очень одобряю я названия приисков ваших, — по справедливости, по правде названы! — Медлительный, хрипловатый, тяжелый голос был сродни тайге и сопкам, и этой плутающей в чаще тропе. — Прииски, вами открытые, разработанные, оборудованные, — трудами вашими, средствами, энергией, законно носят семейные, дорогие нам имена! Дмитриевский — значит, в память батюшки, Никольский и Михайловский — в честь двоих братьев, первопроходцев забайкальской и амурской золотодобычи! Одобряю и незабывчивость вашу в отношении Капитолины Александровны, достойной супруги Николая Дмитриевича.

— Потому, милостивый государь, и везу вас на Капитолинский прииск! — рассмеялся Бутин. — Вот и посмотрите, достоин ли он сего имени! Крестил не я, крестили всей семьей! — Он снова рассмеялся. — За обедом. Невестка суп с потрохами разливает, я глянул, как она легко, спокойно, справно хозяйничает, и подумал: ей дом наш обязан покоем, удобствами, миром, — и для себя уже решил, а меж тем без навязки вопрошаю: как, господа, назовем тридцать шестой нумер на Нерче? На субботу отца Епифания звать надо, освящать. Гляжу на брата, может, он догадается. «Тимофеевским по прапрапрадеду, — рассуждает брат, — либо Киприановским по прапрадеду». Нет, думаю, в другой раз будет и для предков, светлая им память! А женщины вроде не слышали, обсуждением были заняты — чей хлеб предпочтительней: из булочной господина Попандопуло или выпечки господина Мордаховича. Я и говорю, пошучиваю, что хлеб и у Попандопуло и у Мордаховича одинаково хороший, но пироги с черемухой предпочтительней у Капитолины Александровны, посему прииск назовем ее именем! Брат взглядом поблагодарил, а невестка растерялась: «Очень длинно, господа: Ка-пи-то-лин-ский, до конца дойдешь, начало забудешь», — вот какой довод привела! А зять покосился на Татьяну Дмитриевну и — офицер есть офицер — только и нашелся: «Это большая приятность, что длинно, дольше обмывать! Ваше здоровье, дражайшая Капитолина Александровна!»

Бутин, закончив рассказ, опять улыбнулся. Улыбка была неожиданной, недолго длилась и мгновенно преображала строгое смуглое лицо.

А добродушный Зензинов нахмурился: при всей своей терпимости, он к Вольдемару Заблоцкому относился с едва скрываемой неприязнью. А сейчас его прорвало:

— Откровенно скажу, Михаил Дмитриевич, лукавить не умею: жаль мне Татьяну Дмитриевну. Я ведь с малых лет вашу сестру наблюдаю, очень в ней развито чувство прекрасного, хотя бы эта проникновенная любовь к цветам. Не просто плющ, а прекрасная гедерас. Не просто хмель, а воинственный стланец гумулус, близкий к человеку! С какой поэзией описывает нашу облепиху, найдя в ней вкус ананаса! И что же будет с ее талантами? Поймала, извините, эполеты и теперь возится с ними! А эполеты, доложу вам, частенько прикрывают или солдафона грубого, либо дурака пошлого! Для жизни семейной с образованной девушкой надобен человек просвещенный, с душой. Нельзя, чтобы таким нежным существом, как ваша сестра, командовали, как пешим казаком: «Правое плечо вперед! Марш! Марш!»

Он так зычно скомандовал, что стайка весенне-перелетных скворцов, усевшаяся было отдыхать на еловой ветке, испуганно сорвалась с дерева и взметнулась ввысь.

Значит, весна уже близко, совсем рядом, раз скворушки прилетели, — времени тебе, приискатель, в обрез!

— Ну, любезный Михаил Андреевич, не обманывайтесь насчет моей сестры, не заблуждайтесь! Характер у нее бутинский, не шибко ею покомандуешь. Да это Татьяна утащила его и в Китай, и в Японию, и в Индию, всю Азию объездила, чтобы для сада нашего образцы тропических растений привезти! Поглядите, какой худющий да заезженный наш бедняга-зятюшка явился из сего вояжа! Кого жалеть, так его! А насчет военных вообще, так давайте вспомним нашего Николая Николаевича Муравьева!

— Nomen est omen! Муравьев! Не просто личность, гений! — Уши у Мори встали хлопушкой, так громогласно было восклицание Зензинова. — Сожаления достойно, что такого великого человека принудили покинуть наш край! И дело, которому он с честью служил!

Крылатая память мгновенно перенесла Бутина, казалось бы, в недавние, а уж отошедшие годы. И как бы одним вихревым событием проявились события того дня в Петровском заводе. Как мчались мы с братом в коляске-бестужевке от самого Нерчинска вдоль Шилки и Хилка, сопками и падями, рассуждая дорогой о своих первых шагах в купеческом деле. И как чуть не столкнулись на подъезде к Петровску с экипажем военного губернатора, мчавшимся в сторону конторы Дейхмана, — требовалось, как после выяснилось, много железа для предстоящих амурских сплавов. Они и не предполагали, братья, что встретятся с Муравьевым в доме у старого декабриста — цели их с братом поездки! Большая, крепко сбитая лиственничная изба на идущей вверх, в сопку, улице; простой, тщательно и мастеровито сколоченный стол посреди комнаты, убранство которой — книги да медвежьи шкуры; старинная фамильная чаша-миска, присланная родичами, а в этой чаше — до краев золотисто-красный борщ, парящий сытно и пряно; еще деревенская крынка — от другой, жениной родни! — со сметаной неубывающей, и гора сибирских тарочек на длинном овальном блюде — круглых, румяно пропеченных, с мелкорубленым по-бурятски мясом с луком… И чаек из медного богатырского самовара, заваренный докрасна и накрепко до съедобной густоты! Милое хлебосольство, а не хваленые разносолы!

И за сим столом седоусый, львиноголовый, военной выправки и гражданской доблести старый черниговец. И статная, с гладким лицом и теплыми голубыми глазами, невенчаная достойная спутница его, на пышных волосах женщины кокошник, словно королевская корона! И напротив двух молодых нерчинских купцов, приехавших по наивности приглашать старого декабриста в торговое дело, напротив них — маленький, всевластный, вспыльчивый и честолюбивый человек, хорошо знающий, для чего и для кого его служба. Ох, все-таки страховито потрясал он не генеральскими, а дамскими ручками, и неподдельный гнев его в праве был виноватить их, еще не оперившихся и не вразумившихся купеческих племянников! «Где ваша честь, где ваша совесть, купцы вы российские или обиралы чужеземные! Не шейлоки надобны отечеству, нужны здоровые силы всех сословий!»

А все из-за старого пройдохи Хрисанфа, — ведь начинали братья у него приказчиками, не ведая и не подозревая, что как бы прикрывают собой темные дела бесчестного и жестокого человека. Ну не вовсе ничего не ведали…

— Вы у Кандинского? Вы, молодые люди, у того, кто с кистенем бесчинствовал в Якутии на большой дороге, а здесь, под маской купца, разорил на фальшивых расписках тысячи людей, ввергая их в голод и нищету! Славно начинаете на купеческом поприще, в помощниках у висельника. — И к Горбачевскому: — Иван Иванович, святая душа, с кем же вы меня свели за вашим столом!

Едва его Ирина Матвеевна успокоила!

Они тогда с братом, вернувшись в Нерчинск, немедля и с облегчением покинули Кандинского. Нет, не из страха перед Муравьевым, а в душевном согласии с его проповедью! Они ушли, не дожидаясь дня позора и разорения старого Хриса. На три с половиной миллиона долговых расписок были перечеркнуты одним взмахом неумолимой руки генерал-губернатора! Не все возрадовались решительному действию Муравьева. Не то чтоб Кандинского жалели. Капитал есть капитал, как бы нажит не был, — это раз. Не лезь в долги, коли без отдачи, — пункт второй. Купечеству всему срам, грязная отметина, надо было тишком, уговором. А Бутины, Зензиновы, Собашниковы, Лушниковы — те в один голос: купец не ростовщик, не кубышник, не должен во вред бедноте. Как ей быть-то, когда то засуха, то половодье, то бездорожье, то болезни, то смерть кормильца, то пожары — как же ей не одолжаться, негоже людям шею плетью захлестывать. Вон сколько горемык и страдальцев уберегла от нищеты и голода муравьевская беспощадная рука!

Зензинов почти вплотную подогнал мерина к бутинской кобыле, тропа еле-еле на двоих.

— Кто Муравьева затронет, тот со мной столкнется! Уж одно то, что не погнушался моим скромным домом, простой деревенской едой и моими повседневными занятиями. Это еще в первый приезд свой. Я-то ему, обрадовавшись, как из мешка вытряхиваю: и о промысле тарбаганьем, и про выращивание табака в окрестных деревнях, и про улов белки, и особливо насчет благоприятства природы здешнему скотоводству, как фундаменту благосостояния края — даже кормовой вострец упомянул — «элюмус» по-латыни — он степи населяет, к югу, по Шилке и Онону. И разноцветные камни показал, что в Урульгинских горах собрал, и звероловство к северу от Яблоневого не забыл… А уж про ундинских хлебопашцев наших, трудолюбивых пахарей — татауровских и доронинских малороссов, взахлеб поэму прочитал! Боялся остановит, а он слушает! Да как слушает-то, сударь мой! «А где сие? В каких местах? А кто именно?

Прошу повторить!» — не верите — походную карту изволил извлечь, дабы сопоставить на местности излагаемые мною сведения! Даже пролистал тетрадку с наблюдениями температуры в разные часы суток, восхода и захода солнца, прилета и отлета птиц — любимейшее мое каждодневное занятие… А, каков? Вот за этими эполетами ум, деятельность, энергия… А ваш Заблоцкий, при вас зятем состоящий, с образованной девушкой сочетавшись, сам-то что? Да он бессмертника от зверобоя не отличит! Овцы от барана, ежли она не в кринолине, а он не в лосинах! Извините старика, я ведь как-никак тоже ближняя родня ваша, могу вольность допустить…

Глубоко вздохнув, он надолго примолк, массивная голова обратилась налево, йотом направо, и зоркие глаза, к которым со всех сторон подступали во множестве морщины, с вниманием и любовью всматривались в окружающий мир…

Бутин помнит ту пору, когда Зензинов, полный сил и бодрости, проезжал за год на лошади по пяти тысяч верст! Когда ему ничего не стоило проскакать семьдесят верст за день! И кони у него были быстрые как ветер, легкие как воздух, не то что этот смирный и покладистый мерин! И где он только не побывал смолоду в этих краях, могущих поглотить всю Европу! И чего только не выглядел, облазивши все уголки степей борзинских и тургинских, тайги олек-минской и витимской, хребтов Яблонового, Удоканского, Стано-вика, Малханского… Ключ на Амазаре, бьющий углекислотой, как током. Древняя часовенка на Иргени, может, еще с Аввакумовыми затесками на стенах. Красные, жаром пышущие сердолики на незаметной лощинистой речке Ярамил. Заросли двухсотлетних кедров за изгибом Чикоя, у верховушки ее. Пастбища Ульхунского караула с гулливеровыми травами, целебными для скота, Магнитная гора Кондуя, почитаемая по невежеству жителями как волшебная и колдовская, потому как у одного охотника ружье к камню притянуло, а у бурятского ламы священные железяки из халата вытянуло! Соленое озеро Дабасу-Нор со следами древнейших промыслов. Божественные для бурят раздолы-пади Умухэй, Банбай, Бичиктуй, Байгул, где в былую пору древние моленья совершались у священных источников.

А ныне, на склоне лет, он снова бодро в седле, бок о бок со своим молодым другом, и светлеет душа его: снова дышит воздухом тайги, слышит переплеск ручьев, видит, как тихонько свежеют и молодеют листвянки, приготовляясь к зеленой обновке!

— Вот вы вспомните только, как Муравьев прибыл к нам в Нерчинск после заключения договора с китайцами! Мы что, как генерала, как полководца, как завоевателя чествовали? Разве в мундире его видели мы его величие! Ну как не поздравить с тем, что ныне не просто граф, но граф Амурский. Вспомните, сударь мой, в чем я узрел достойность и бессмертность трудов и заслуг Муравьева-Амурского. Вот, в дословности повторяю: «Мирный государственный подвиг ваш, возвративший Амур России, есть и будет блестящим, неслыханным периодом во всей русской истории!» Мирный подвиг, это не под силу Цезарям и Наполеонам, а наш русский сумел! А мундир есть мундир…

Он снова замолчал, любуясь крутой сопкой, по склонам которой березняк весело спускался в западушку — белая кора серебряно сверкала на весеннем солнце.

Бутин под впечатлением зензиновских слов невольно вспомнил, как тогда, в свой торжественный приезд в Нерчинск, Муравьев в кругу узком, после всех официальных встреч и речей, после шампанского — а пил он не вовсе умеренно, — сказал:

— Господа, исполнились все мои жизненные желания, — и на поприще огромном, и вдали от всех интриг и пересудов нашего общества и света.

Он должен был сказать эти слова.

Бутин ждал их.

Бутин ездил за советом к Горбачевскому.

Бутин прислушивался к словам Муравьева.

И Бутина привлекали и волновали едкие, бескомпромиссные статьи в изданиях, приходивших через Кяхту из Лондона, и подписанные Искандером. Ни для кого не было секретом, кто этот Искандер, особенно когда в московских и петербургских журналах началась ругня ругательская. То молчали, будто и нет его, а то вдруг рев поднялся… Может, он в чем-то и ошибается, господин Герцен, а правду режет, а правда глаза колет. Об этом и разговоры между всеми, кто близок Бутину.

Почему Муравьева так тянуло к декабристам? Они были близки ему по взглядам, не только происхождением. Не он ли еще при Николае, будучи в Туле, писал петицию царю о необходимости освобождения крестьян. А позже, при новом царе, поддержал предложение тверских помещиков, не согласных с освобождением крестьян без земли! То духовное, что было в Муравьеве, оно от декабристов, и ему страстно хотелось одобрения его действий с их стороны. Хорошо, а Искандер? Искандер тоже от декабристского корня. Ему вспомнились горячие строки, прочитанные вскорости после смерти государя Николая Первого: «Двадцать девять лет тому назад… на рассвете, погибли под рукой палача пять русских мучеников, гордо и величаво погибли они, не прощая врагам, а завещая нам свое дело… Проснитесь же к деятельности… дайте волю своей мысли…» Там были еще слова — прямые, дерзкие, страшные, звавшие именем погибших декабристов «на участие»…

Нет, на «участие» Муравьев вряд ли пошел бы.

А он, Бутин?

— Эгей, Михаил Дмитриевич! Купец первой гильдии Михаил Бутин? Уважаемый деятель торговли? Гляньте-ка налево!

Зензинов осадил послушного мерина.

Неподалеку, в гуще сосняка и стланика, что-то мелькнуло, что-то темное, живое, словно бы пригнувшееся, желающее проскользнуть, остаться незамеченным, и послышался удалявшийся треск сучьев и шелест ветвей.

Бутин быстрым движением сдвинул с плеча ружье, перехватил его руками и навел было на привлекшие их внимание высокие колыхнувшиеся кусты.

Зензинов положил ладонь на приклад бутинского ружья.

Обе лошади стояли смирно.

— То не зверь, — сказал Зензинов. — То — люди. Вот и там, меж березок, мелькнули.

— Может, беглые?

— Может, и беглые, — согласился Зензинов. — Ну и пущай их. Не хотят встречи, это точно. Им как бы мимо пройти. Не будем пужать. Мы не солдаты, не полиция.

Бутин еще раз вгляделся в кусты. Нет, ветки не шевелятся. Люди скользнули низом, в распадок.

Тронули лошадей. Еще один перевал, еще две пади, и они на Капитолийском прииске.


4

Все здесь воспринималось Михаилом Андреевичем с полудетским изумлением и неподдельным восторгом.

Такая масса разного народа — вместе, в куче, в общей заботе, — такое трудовое кипение с утра до вечера, такой четкий распорядок работы на всех участках, — это для него внове. Не купцы в лавках, не казаки-земледельцы, не буряты-скотоводы, не городские ремесленники, — совсем иной люд, безо всякой своей собственности, лишь пара рук — все имущество!

На переходе от зимних холодов к студеной весне люди еще в шубах овчинных, не рваных, видать, с осени надеванных, а под шубами кафтаны из серо-фабричного сукна, крепкие порты, а на ногах целенькие коты и чистые онучи, — то у мужиков, а на бабах под длинными юбками видны шаровары, в них вправлены холщовые рубахи, все теплое, чистое, исправное. И шапки на людях зимние, и все в рукавицах, не голорукие на ветру, вид у всех здоровый, а еще детишки на улицах, во дворах, у изб, кто в бабки, кто в горелки, со смехом, озорством, а чтоб раздетых, озябших, в рванье, и обнищалых — нет, не видать!

Зензинов понимал, что бутинский глаз да приказ тут в действии, и все же от здешнего смотрителя прииска главный дозор да призор.

А увидев подошедшего к ним смотрителя, не сразу понял, что он и есть! Болезненный на вид, с бледным худым лицом, с тощей фигурой, он выглядел, при своей очевидной молодости, куда поплоше любого приискового работника. А глаза умные и живые, держится ровно, независимо, изъясняется учтиво и любезно, но без поклонов и расшаркивания. Он-то и сопровождал их, порой с мягкой решительностью отлучась, дабы дать распоряжение служителю, что-то наказать рабочим.

— Кто ж такой, Михаил Дмитриевич? — спросил Зензинов при одной отлучке смотрителя. — Дельный, гляжу, тут хозяин!

— Других не держим! — отозвался Бутин. — Горный инженер Михайлов, Петр Илларионович!

— Михайлов? Илларионович? Фамилия слыханная и отчество совпадающее… Неуж он того Михайлова?

— Он, точно, Михаил Андреевич, — родной брат поэта ссыльного… Михаила Илларионовича Михайлова, назначенного в Кадаю, где нежданно скончался… Пока жив был, то Петр Илларионович неусыпно облегчал участь брата…

— Славно тот немца Гейне перевел… А собственные стихи его к разряду мятежных отнести надо, в них и сочувствие народным бедам, и сатира на высшие круги… Так что слухи, что не своей смертью мученик помер, что помогли ему, — не вовсе безосновательны.

— Да как сие проверишь? — не уклоняясь, отвечал Бутин. — Там, в Нерзаводских рудниках, таковые порядки, что и помогать не надо. Допетровские времена, на казенных-то разработках. Выживает тот, у кого телеса каменные да железные! Михайлов из Петербурга прибыл уже в полной чахлости — каземат, суд, допросы, дорожные фельдъегери достаточно поработали. Опасаюсь Петра Илларионовича расспрашивать… Он тут схоронил брата, со службы не вполне благополучно уволился, а инженер каких мало и к народу с подходом. Полезнейший человек!

— Вот-вот… Вы таким манером и почтенного Оскара Дейхмана прибрали к себе! — невозмутимо сказал Зензинов. — Милейшей Лизаньки Александровны брата. Его за послабления политическим по шапке, сторож тюремный из него никудышный вышел… А Бутины его к себе в контору, надзирать за своими миллионами! А Лизаньку в Петербург, на учение.

— А как же! И от суда Оскара Александровича отвел… Вот Петру Илларионовичу вдвойне плачу против казенного жалованья, а Дейхману даже втройне в сравнении с прежним! Более знающего служащего у меня нет. И прямодушен, и честен, и надежен! А Ли-заньке помог, так и ради брата, и ради Ивана Ивановича, и ради нее самой — в ней и ум, и душа; что касаемо брата ее, то Оскар Александрович, когда внял моему приглашению, произнес очень памятные слова: «В моем лиходейском положении даже слабая тень гласности утешительна!» Вдумайтесь, друг мой, в эти слова.

— Михаил Дмитриевич, неуж безбоязненно так поступаете? Ведь могут за дерзость почесть! За вызов властям!

— А что же тогда для нас, прямо спрошу, Муравьев-Амурский! Муравьев отважился в свое время весьма смелую депешу царю написать, где всех декабристов возвысил! А для меня и моего скромного дела Петр Михайлов и Оскар Дейхман, неугодные властям, первейшие и ценнейшие люди! Поглядите, как поставлено дело на Капитолийском, — не стыдно невестке доложить, что имя ее здесь в наилучшем почете представлено! Не везде так, Михаил Андреевич, далеко не везде так, даже на наших предприятиях! Новшества кое-какие имеются. Однако же от современности отстаем. В Америке нынче машины интенсивно вытесняют и кирку и лопату.

…Об этой поездке на Капитолинский Михаил Андреевич отписал своему почтенному корреспонденту, известному историку Михаилу Петровичу Погодину:

«Впервые посетив прииск моего племянника Михаила Дмитриевича Бутина (это родной мой племянник, жена его Сонечка, моя крестница и племянница… увы, ее нет в живых!), впервые увидев сей прииск на реке Дарасунке, я был восхищен и поражен неуго-монством деятельности, порядком, гармоническим целым; моим глазам явилась невиданная картина человеческого труда…»

…Михайлов, когда прощались, подзамявшись, отвел Бутина в сторону.

— Не мое, Михаил Дмитриевич, дело, если в узком смысле. А в общих интересах утаить не могу. Для пользы Товарищества весьма желательно, если бы вы немедленно посетили прииск Ивановский, хотя и бывший господина Капараки, а при прежних порядках, вернее беспорядках. Какая, спрошу вас, может быть подготовка к сезону, ежли люди бегут! А кто еще там не сбежал, терпит лишения и притеснения. Не хочу вдаваться в рассуждения, почему да как, но с позиции инженера и человека не могу не осудить тамошнее горестное положение… Прошу извинить мое вмешательство в чужую сферу!

«Вмешательство»! Да ежли бы все работники были таковые «вмешатели»!

Вероятнее всего, то Ивановские были люди, что в кустах прятались, там не двое, не трое, а более от зловредного глаза таились. Не ружье сдергивать и не Зензинова благодушно слушать, а окликнуть бы тех, беглых: «Ребятушки, не бойтесь, Бутин я, подходи кто есть, я с добром к вам». А он — не по-Горбачевскому, не по-Муравьеву, а по-глупому, не по-хозяйски!

Бледное тонкое лицо Михайлова укрылось хмурой тенью: зря высказался. Не понял бутинского состояния.

— Спасибо, Петр Ларионыч, — тепло сказал Бутин смотрителю Капитолийского прииска, — за прямоту и беспокойство ваше…

И когда тот, тощий, сутулый, покашливая, шел к своему дому, Бутин, уже в седле, посмотрел ему в след со смешанным чувством благодарности, тревоги и опасения. Да, этот человек заглянул в наглухо, казалось, укрытый тайник его планов и расчетов. В самую болевую точку угодил… Надо бы не на глухом прииске держать, а чтобы рядом был, как Оскар Александрович… С кем еще совет держать, ежли не с такими преданными умами!

— Что ж, Михаил Андрееич, способны вы со мною крюк на Жерчу совершить?

— А я, подобно Санчо Пансе при Донкихоте, а мой мерин в хвост Россинанту, — с вами, Михаил Дмитриевич, с вами — хоть и старый воин, а на любой подвиг готов!


5

Осень выдалась в Забайкалье урожайная.

Густо и рясно созрели хлеба, озимые и яровые, овсы просто на диво — быть людям с овсяными блинами и киселями, и скотине хрушкой прикорм!

Изрядными были и укосы трав, пышнотелые, сияющие на солнце зароды высились у дорог, подле бережков, на лугах и лесных еланях.

Скотина — сытая, гладкая, лениво и степенно паслась на травянисто щедрых выпасах.

Редкостный для засушливого края год…

Удачливым выдалось это лето и для Бутиных: и на разработках, и по торговле, и во всех предприятиях.

К тому времени, то есть к концу лета, вернулись уехавшие еще ранней весной и гулявшие по Европе брат и невестка Михаила Дмитриевича, полные впечатлений от Парижа, Рима, Флоренции, Вены.

Столь долго и терпеливо ждавший их Михаил Дмитриевич, похудевший, загорелый, озабоченный, но, как всегда, подтянутый и элегантный, встретив их с очевидной радостью и убедившись, что они расположились и отдохнули с пути, предложил собраться всем участникам Золотопромышленного товарищества братьев Бутиных и Капараки.

И весьма досадными были, при согласии старшего брата, недостойные увертки третьего члена корпорации — Капараки. То недосуг, то поездки в Иркутск и Кяхту, то гости у него. Поднажал было Бутин на «грека» — иной раз в домашнем кругу так именовали зятя, — а тот куклой резиновой вывернулся, сказался больным. Простыл, бедняга, суставы разломило разнесчастному, еще прошлогодняя простуда в костях отзывается…

Зять все же. Пришла к нему через площадь в белый затейливый дом с колоннами и узкими ячеистыми окнами Капитолина Александровна — проведать, подлечить, чаем с медом попоить, — опа и при характере, она и с понятием, она и сердобольная, не пусторукая пришла, а с нею примочки, отвары, свежее малиновое варенье, еще у Зензинова лечебной травы прихватила, забежала, компаньонку свою Феликитаиту да горничную Дашутку прихватила — ну больница целая к Капараки заявилась! — жаль ведь родича, один-одинешенек в огромном доме, купленном перед самой свадьбой у нуждавшегося в средствах купца Верхотурова.

Воротилась вместе с набожной Феликитаитой своей, всене-пременной участницей милосердных предприятий, поднялась к деверю; знала, что и Николай Дмитриевич у него, еще не все европейские впечатления выговорил.

— Ну вот, господа Бутины, — на полном лице ее играла лукавая улыбка. — Вам невтерпеж, знаю, начать разговор с Капараки, а ему положительно не во вред встретиться с вами. Одного прошу у вас, Николай Дмитриевич и Михаил Дмтириевич: не горячитесь, решайте полюбовно. И худой мир лучше доброй ссоры, — она с глубокой печалью покачала головой. — Ах, Женечки нашей нет, все бы, возможно, по-другому обернулось.

Она не договорила, глаза договорили, мягко повернулась и вышла…

Капитолина Александровна, жена Николая Дмитриевича и невестка всему семейству, по отцу Котельникова, вошла в Бутинское гнездо так, словно в нем родилась.

Ко времени женитьбы Николая Дмитриевича старшие сестры уже были пристроены и жили своими семьями. Стефанида была за Чистохиным, Наталья стала Налетовой, Евгению, вскорости после вхождения в дом Капитолины Александровны, выдали за Капараки, — бедняжка недолго с ним протянула… Младшая невестка вошла в дом уже при Капитолине Александровне. Капитолина держала и ее под крылом, как наседка беспомощного птенца… У Софьи Андреевны не то чтобы сил да времени для хлопот по дому, ей бы хоть с нянькой да кормилицей своих двух малышек управить!

Крепким орешком для Капитолины Александровны оказалась се сверстница — самая старшая из сестер, — жесткая, упрямая и вспыльчивая Татьяна Дмитриевна; суровость ее натуры не мешала ее любви к розам и орхидеям. Впрочем, десять лет назад она была в вихре несколько запоздалого увлечения — сначала каждодневными встречами с женихом, а попозже — прелестями брачной жизни. Вольдемар Заблоцкий утром, Вольдемар Заблоцкий днем, Вольдемар Заблоцкий вечером, про ночь и говорить нечего. Вольдемар худел на глазах, офицерский мундир висел на нем как на вешалке. Татьяна Дмитриевна в ту медовую пору была рада-радешенька, что деятельная, снисходительная и хозяйственная невестка сняла с ее плеч домашние заботы и что ключи от всех погребов и кладовых в ее экономных и рачительных руках.

Притом молодые вскоре решили отделиться. Сначала они нопор-хали по заграницам — Китай, Япония, Сингапур, Индия, Египет… С год шли открытки с изображением диковинных зданий, площадей, улиц, парков, набережных чужеземных городов. Заблоцкий с женой катаются на джонке. Татьяну Дмитриевну и мужа везет рикша. Нерчинская парочка у пагоды, нерчинская парочка в малайском одеянии, нерчинская парочка у подножий пирамиды… Часто шли трогательные телеграммы одного содержания: сидим без денег! И братья денег для сестры не жалели, а когда были затруднения, то Капитолина Александровна посылала молодым из своего собственного капитала.

Вернувшись, Заблоцкие зажили отдельно, поблизости, во флигеле на большой улице.

Правда, от денег бутинских не отказывались и почти ежедневно приходили в старый угловатый дом на Соборной площади, построенный еще дедом Леонтием. Капитолина Александровна почитала родичей, была общительна, любознательна, застолье было для нее радостью и отдыхом, и она с веселой приветливостью встречала бутинских сестер с мужьями — и Заблоцких, и Чистохиных, и Налетовых, и Капараки.

Такие женщины и к старости не менются, и в старости привлекательны свежестью черт, морщины долго избегают эти дивные лица.

Доброта, мягкость, хлебосольство, терпимость нисколько не препятствовали Капитолине Александровне быть по необходимости решительной и твердой. Будучи купеческой женой, хозяйкой дома, попечительницей женского училища, она меж тем оставалась женщиной, тщательно следящей за собой. Люди в доме были приучены ею к порядку и толковой исполнительности. Даже конторские, завидев хозяйку, двигались исправней, хотя младший Бутин сам строго спрашивал с малоусердных.

Она выросла в семье состоятельной, но прижимистой, тугой на излишние расходы, и, ведя бутинский дом экономно, была охотницей до развлечений, пикников, поездок, любила дорогие вещи и одевалась по моде. Выписывала обувь у Шумахера, магазин которого на Неглинном проезде в Москве осаждали светские львицы. Предпочитала бордосское вино и коньяки «от Депре». Заказывала мебель, наряды, шляпки в лучших фирмах Москвы и Санкт-Петербурга. Так, по Николаевской дороге в Москву, а из Москвы на лошадях доставляли в Нерчинск через половину Азии на имя «Ея благородия» изысканный шкаф-этажер от самого Штанге!

А как же экономия? И счет деньгам? Счет вела, и даже весьма жестко — была в курсе всех деловых предприятий братьев Бутиных и своим личным иной раз капиталом поступалась в случае неотложных трат. А бывали и выволочки от нее служащим за недоглядки и переплаты.

Когда узнала, что доверенный Бутиных, старательный Прохор Савельевич Шипачев, прислал Михаилу Дмитриевичу шубу втрое дороже той, которую испросил деверь, и что бауеровские вина, предназначенные служащим, оказались «мерзостью и дрянью», — она ухитрилась, будучи в ту пору в Италии с мужем, дать такой письменный разнос просчитавшемуся служащему, что тот уразумел: судьба его во многом зависит от расположения хозяйки дома. Штангийский буфет был доставлен тем же Шипачевым по сходным ценам и в наилучшем состоянии!

По уму и дальновидности она была более Бутиной, нежели многие иные, рожденные с этой фамилией. И раз она сказала: «Идите к Капараки», напутствуя их, то медлить не следовало.

— Михаэлис Георгиус Капаракис! — Шутливо провозгласил старший Бутин, приветствуя зятя давним, дней их юности, прозвищем. — Как изволит себя чувствовать Его Греческое Величество?

— Господи Иисусе, — запричитал Капараки, жалобно глядя не на старшего, а на младшего брата, на его жестко стиснутые губы. — Хуже быть не может! Проклятая простуда, ах, моя поясница, ах, моя голова, ах, ах, — голос был слабый истомленный: «Не трогайте и пощадите!»

Он лежал высоко на пышно взбитых подушках, — взбитых, должно быть, самолично крепкими руками свояченицы или прилежной Дашутки. Смолистая грива вздыблена — сам разворошил, И выразительные прекрасные глаза красавчика Капараки, иногда черные, иногда серые, а то черно-серые, но всегда словно плавающие в снежно-бархатистой оболочке, сейчас выражали одно: «Ах, как я болен! Пожалейте меня, не беспокойте меня, а не то возьму да помру на ваших глазах!»

— Капитолина Александровна, сестрица сама приходила… видела, каково мне, ах, какое у нее сердце, ах, какая доброта, ах, ах! — И он выразительно покосился на тумбочку, где и чай с малиной, и остро пахнущая уксусом салфетка в белой фаянсовой чашке, и кружки с зелено-желтыми отварами.

— Да, да, разумеется, — суховато-участливо прозвучал голос Михаила Дмитриевича, — весьма сочувствуем. Вот и сами решили проведать. Вы лежите себе спокойно, а мы присядем рядышком — Николай Дмитриевич, вы пожалуйте в кресло у изножья, а я вот на пуфе в голове. Уверяю вас, Михаил Егорович, что родственный разговор целебней и отваров, и примочек!

Глаза у Капараки мышевато забегали. Он был мнителен, подвержен смене настроений, характер имел скрытный и уклончивый, но к деньгам был чрезвычайно прилипчив, но выгоду всегда преследовал сиюминутную, далеко не смотрел. И странность была в нем чуждая Бутиным: то деньги попридерживал, в кубышке прятал, скупился на предметы необходимые; бедная Евгения так однажды до слез разобиделась, захотелось ей платье из темно-синего бархата, шел к ней и цвет, и материал, — так отговорил ее, зажилился, Капитолина и себе и ей пошила. А то вдруг ни с того ни с сего попугаев завел, чуть ли не сотню выписал на тыщу рублей! На ветер такую деньгу пустить — табун лошадей завесть можно или обоз с сеном снарядить к бурятам!

Лежит Михаэлис Георгиус Капараки в пуховой постельке на пуховых подушках, страдальчески морщится, покорно вздыхает, про себя скородумно размышляя, как бы деньги уберечь, как бы они Бутиным в руки не ушли, как бы это проклятущее Товарищество обдурить! В тот раз, прошлой весной, разговор был полегче, чем ныне предстоит!

А постановления тогда добрые выработали, основывая Товарищество, — и по-деловому, и по-родственному подошли ко всем пунктам. Не было у господина Капараки тогда никаких попыток больным сказываться! Напротив, все-то твердил, что польщен приглашением к соучастию в бутинских предприятиях, весьма благодарен, ведь кто ему ближе Бутиных; всплакнул, Женечкину недавнюю кончину вспомнил… Помянули и ее, сестру свою, шампанским. Шампанским и согласие свое вспрыснули.

Как было постановлено — перво-наперво собрать в кучу все прииски, что они, Бутины и Капараки, пооткрывали за эти годы разрешенного частного поиска, — так и сделано! И большая выгода в том разумном предприятии, поскольку и партии поиска в одних руках, и держать их, и снаряжать куда ловчей получается! И припасы оптом закупать да завозить! И работников на шурфы нанимать! И проверять, как дело идет, гораздо сподручней! Ведь все тринадцать приисков по соседству, ежли сибирскими расстояниями мерить, одного Нерчинского округа!

Может, есть в том частица чувствительности, ну есть, есть судьбы предназначение в том, что капараковские прииски в честь сестер бутинских Георгиусом названы были — не при соединении их, а при открытии!

— Евгениевский, Натальинский… И Софийский — в знак уважения к бедной Сонюшке!

В семействе Бутиных любили юного Капараки — красавца, черно-сероглазого, горбоносого, веселого хвастуна, выдумщика на игры и забавы, с детских ведь лет вместе… Так ведь Товарищество, приисковое дело — не игра и не забава!

Как же он, Михаэлис Георгиус, допустил, что на Ивановском люди стали разбегаться. Едва удалось выправить дело с помощью Петра Илларионовича… Все лето тот на двух приисках надрывался при телесных своих недугах…

Так ведь и другие прииски требовали пристального внимания и забот: двадцать пятый, прозванный Нечаянным по случаю нежданного открытия; и Целебный, что у Кислого ключа, священного для эвенков; и Афанасьевский, прозванный сразу и в честь горного отведчика Плотникова, отмежевывавшего сей прииск, и в честь охотника-тунгуса, друга и спутника Бутина по тайге. Ну на каком из тринадцати приисков при подготовке к намыву и при добыче побывал Капараки? С иной целью появлялся!

В чем Капараки может винить Бутиных?

Все делалось на полном доверии и с деловым уважением. И сообща, поелику все были на местах!

А если именно ему, Михаилу Бутину, доверили быть распорядителем дела, так на то было общее согласие всея троицы! Когда до того пункта дошли, сам Капараки, опередив остальных и дружественно нацелившись горбатым носом на младшего Бутина, выкрикнул: «Только Мишу, извините, Михаила Дмитриевича, он у нас самый грамотный, дельный и оборотливый! Ему командовать!»

Ума у него хватило, чтобы понять — фирмой управлять никак не спроворит. Пусть Михаил Дмитриевич ездит по приискам, следит за производством работ, старается для общего дела всего Товарищества. Бутин и не думал отказываться. И тут же предложил записать в таком смысле пунктик: каждый из нас троих без исключения при желании и наличии времени — хоть ежедневно на прииск, пожалуйста! И в отдельности Николай Дмитриевич и Михаил Егорович, и вместе. И доверенных своих можно засылать. Это превосходно будет. Везде необходим глаз да глаз! Приехали, посмотрели, проследили, на учет взяли — это делу на пользу. А вот вмешиваться, давать указания, либо отменять сделанные распоряжения — николи. Никоим образом без ведома распорядителя не делать на приисках заготовления товаров, припасов, материалов и так далее. Самовольство не проявлять.

— А ежели кто завезет своим разумением? Необходимость неотложную увидит? Тогда как? Неуж высечь прикажете?

Хитрил, лазейку выискивал. Как бы ему в обход общего дела бывшие свои уже совместные прииски обеспечить, сунуть им что придется попреж остальных, скрыто там, через близких служащих, хозяйничать!

— А тогда, — молвил младший Бутин, не обращая внимания на скоморошество зятя. — Тогда все, что будет куплено и завезено самоволом, то всем числом пойдет в пользу Товарищества. Безвозмездно. И без пререканий.

Капараки встал и походил молча по комнате — крест-накрест — то из одного угла в противоположный, то переменив углы. Ну словно лиса в клетке. Николай Дмитриевич глянул на брата, пожал плечом.

— Михаил Егорович, милейший Микаэлис! Какие у вас беспокойства по сему пункту? Ведь сметы на каждый прииск и общие постановления по делу совместно будем вырабатывать!

— Само собой, — подтвердил младший Бутин. — Так и запишем. Все общие документы составлять загодя. Чтоб к первому октября на последующий год все работы и все расходы были как на ладони. Все распоряжения составлены и отданы. — Помолчав, он, подчеркивая голосом каждое слово, добавил: — К этому времени все посметные взносы имеют быть в кассе Товарищества. Каждый свою долю позаботится внести. И еще…

Уголок рта с краешком бородки у Бутина дернулся — единственное, что выражало у него напряжение мысли и нервов.

Собиравшийся снова подсесть к столу, где они разговаривали, чаевали, Капараки выжидающе оперся о высокую резную спинку стула. Рослый, стройный, длинноногий — ни дать ни взять античная скульптура, только при сюртуке и манишке.

— А еще — ежели кто из трех не явится к тому сроку в назначенное общее собрание, допустим в отлучке пребывает, либо захворал, не дай бог, либо что неожиданное задержит, и ежели не позаботится доверенное лицо подослать, — тогда уж решать дело наличным товарищам.

— Братьям Бутиным, кому же еще? — ехидно, но еле слышно, вроде сам по себе, вставил Капараки.

— Наличным товарищам, — невозмутимо продолжал Михаил Дмитриевич. — Им придется взять на себя весь труд сметы и общих распоряжений. И сему третий участник дела должен повиноваться!

В этом пункте Капараки уперся как бык.

— Да вы что, родичи? В петлю меня затягиваете! Без меня меня… — чуть было не сказал «женить», но вспомнил покойницу, запнулся. — Без меня коня запрягать!

Николай Дмитриевич без досады и раздражения разъясняет ему как дитяти малому:

— Почему именно вы, Капараки? Сие правило на всех одинаково распространяется. Может случиться, что мы с Капитолиной Александровной в заграничный вояж соберемся. И доверенного моего не окажется. Что ж, и решайте без меня, — он добродушно улыбнулся. — Не ждать же, пока я из Америки ворочусь! Да и верю я, что в две головы вы не во вред третьей дело решите!

Михаил Егорович поуспокоился, снова уселся вполоборота у стола, положив нога на ногу, насвистывая модного алябьевского «Соловья». А в лице все же напряженность, по горбинке видать, что прикидывает, где вход, а где выход. Совсем ли припрут или оставят по недосмотру какую-либо лазеечку.

Но Михаил Дмитриевич все до конца предусмотрел.

— И коль уж вы меня избираете распорядителем дела, то извольте учесть, буде разойдемся во мнениях, что перевес имеет мой голос.

Капараки оборвал свое насвистывание. Соловей замолк. Откинув голову на округлый край спинки, Михаэлус Георгиус хохотнул:

— Ну, братья, задавите вы меня! Не силен я в математике, а задачку решил: значит, не согласен я с Николаем Дмитриевичем, решает ваш голос, не согласен с Михаилом Дмитриевичем — опять-таки решает ваш голос. Не согласен с обоими — опять супротив меня ваш голос! Получается вроде как в притче о волке, козе и капусте. Без волка коза капусту сожрет, а без капусты волк козу обдерет. А мне какова участь: то ли козой, то ли капустой — все одно съедину быть.

Братья глянули друг на друга, не выдержали и расхохотались. Капараки поморгал жгуче-черными ресницами и присоединился к ним, подрыгивая в восторге от своего остроумия длинными ногами.

— Пусть по-вашему, — сказал Капараки, довольный произведенным эффектом. — Я со всем согласен и все подпишу, — и невинным голосом, как о пустяке: — Только прошу вас и мне вперед кой в чем подсобить, навстречу пойти…


6

И Бутины в тот раз пошли. Подсобили. Хорошо их Егорыч объегорил.

…И хотя разговор нынче, спустя полтора года, обещал быть весьма крутым и нарушения, сделанные Капараки, были недопустимыми и принесли ущерб Товариществу, братья порешили меж собой объясниться с Капараки мирным путем, не доводить до раздора и разъединения. Но и на шаг не отходить от постановлений и распоряжений Товарищества.

Примочки и отвары, ахи и охи Капараки не могли быть препятствием для делового мужского разговора.

— Итак, милостивый сударь, — сухо и официально начал младший Бутин, болезнь ваша не такого свойства, чтобы помешать нам эту встречу почесть собранием учредителей фирмы. Не так ли?

Капараки страдальчески повел глазами: «О Господи, дай мне выдержать, мне, немощному, слабому, страдающему, уложенному хворью в постель, чьи силы покоятся только на лекарствах и воздержании!»

— Так вот, милостивый государь, — продолжал младший брат. — Мы вынуждены напомнить вам, что согласно шестому условию Учредительного акта каждый из нас троих обязан ежегодно делать взнос на производство промывочных работ и на предмет заготовления к сему. Один из нас не внес положенную сумму ни в прошедшем году, ни в нынешнем. Что вы можете ответить нам, милостивый государь?

— Милостивый государь, милостивый государь! — с болезненным раздражением отвечал Капараки, чуть приподняв кудрявую голову от подушки. — Будто не родичи, а стряпчие или понятые пришли! Милостивый государь болен. И у милостивого государя долги — ох! ох! — весь в долгах, весь год рассчитывался и должен остался!

— Нам пришлось сделать заем в счет недостающего капитала, — с той же сухостью сказал Михаил Дмитриевич. — Не могли же мы в горячую пору приостановить промывку и сорвать заготовки. Дважды вы принудили нас прибегнуть к сему средству, в котором не возникло необходимости, ежели бы вы, придерживаясь шестого пункта, не манкировали с очередными взносами!

— Я же говорю, — чуть оторвал голову от подушки Михаил Егорович Капараки. — Ну полное безденежье! Вот у вас есть деньги, а у меня нет!

— Почему же у вас нет денег? — тем же сухим, сдержанным тоном возразил младший Бутин. — Вы свою долю получали исправно. В точном согласии с третьим условием акта, с учетом предоставленных вам, по вашей просьбе, льгот. Давайте разберемся, господин Капараки, мы ведь с вами люди серьезные, не в фантики играем!

Николай Дмитриевич предупреждающе взглянул на младшего брата: не очень круто, помаленьку, все же в постели человек, не то нам придется ему примочки делать или Капитолину Александровну кликать на помощь!

— Мы разделили участие в Товариществе, как вам известно, милостивый государь, на сто двадцать паев. При этом выделили, пойдя вам навстречу, из числа всех приисков три: Софийский по реке Нараке, Ивановский по реке Жерче и Евгеньевский по реке Дарасун — ваши (до образования Товарищества) прииски. Ежли по десяти приискам из ста двадцати паев по сорок пять принадлежат Бутиным, по тридцать — вам, то по трем, названным мною, шестьдесят паев пришлось вам и по тридцати — Бутиным. Так что вы не были в убытке: по крайней мере треть из общего дохода досталась вам! Чистенькими. А нам, двум другим учредителям, достались, милостивый государь, все расходы и все убытки. Каков же получается из сего вывод? А такой: мы, Бутины, вкладываем все средства доходов в дело, а вы, милостивый государь, тратите весь доход на себя и свои нужды.

Он не взглянул на брата. Он не спускал своих узких темных монгольских глаз с Капараки.

А Капараки набирался встречной злости.

Нос у него словно круче изгорбатился и заострился наподобие петушиного клюва. Черные, с сероватым отливом глаза угрожающе засверкали — вот-вот выпрыгнет из-под одеяла, размахивая кулаками. Может статься, не токмо содержание справедливых упреков пробуждало у него сопротивление и ярость, но и этот учтиво-холодный тон. Эти «милостивый государь», «уважаемый», «господин Капараки» — точно он чужой, пришлый, откуда-то свалившийся подозрительный незнакомец!

— Приходится, господин Капараки, высказать вам то, что при честном вашем партнерстве было бы предано забвению. Мы оказали вам не оправданное интересами Товарищества снисхождение, разрешив продать из добытого общего золота прошедшего года три пуда купцам Сабашниковым и два пуда — из ныне добытого — купцам Пермитиным. В счет ваших личных дел с этими достойными господами. А это ведь круглой цифрой — десять тысяч полуимпериалов! Они могли бы быть употреблены с большей пользой на устройство ваших же бывших приисков. Хотя бы того же разнесчастного Ивановского…

Капараки насторожился. Не зря назван именно Ивановский. Капараки решил отвести удар — ни слова об Ивановском!

— Золото это — обещанное, черт меня побери, до нашего объединения, Сабашникову и Пермитину. Продано с разрешения Товарищества, то есть вашего, кхе-кхе, милостивый государь Михаил Дмитриевич! Сами признаете. А теперь задумали попрекать!

— Не в том попрек. При настоящем положении дел запродажа этих пяти пудов золота не может затруднить дела Товарищества. И слово купеческое надо беречь, верно, но ведь вы запродали еще семь пудов без нашего разрешения, даже без нашего ведома!

— Как? — Кресло у изножья кровати затрещало под грузным старшим Бутиным. — Почему же сие мне неизвестно! Михаил Егорович!

— Я был еще должен Трапезниковым и Лушниковым. Должен же был я и с ними рассчитаться. Сами честь купеческую помянули.

— Очень вы, господин Капараки, односторонне честь понимаете. С позиций собственной выгоды. Честь есть честь, когда она во всем, во всех делах. Мы-то что же, чести вашей не заслужили? Тогда не следовало в Товарищество с нами вступать.

— А я и не напрашивался. Сами тянули. — Капараки уже сидел в постели, подоткнувшись с боков подушками, и на лице его отчаяние и дерзость словно бы усиливались природной смуглотой.

— Вы что ж, решили, что Товарищество, в которое вас «втянули», — детская забава? Что можно в нем по кругу ходить с завязанными глазами, вхитрую из-под повязки поглядывая, как бы словчить?

Это случалось в давние времена их детских игр. Уличали юного Капараки не раз.

Наступило тяжелое молчание.

— Не довольно ли нам препираться, — сказал младший Бутин. Он раскрыл тетрадку и провел пальцем по последним строчкам Учредительного акта: — Ваша тут подпись стоит или не ваша? Засвидетельствованная судьей, городничем и письмоводителем?

Капараки выжидающе молчал, вцепившись обеими руками в край атласного одеяла.

— А теперь о другом: почему мы не поставлены в известность, что смотритель Ивановского прииска, ваш давнишний служащий и даже приятель, — человек недобросовестный, недостойный доверия, лживый и жестокий, короче говоря — вор к негодяй. Он пойман на утайке золота. И он уличен в том, что вздорными придирками, угрозами и даже побоями принудил часть рабочих покинуть прииск, чему мы с Михаилом Андреевичем Зензиновым были прямыми свидетелями, а остальных довел до приостановки работ. Большой урон для дела и репутации нашей! На приисках Бутиных воскресают бурнашевские времена! Вы ведь наезжали в Ивановский, гостили у смотрителя, как же вы допустили на наших приисках такие безобразия!

— Вот и заблуждаетесь, господин Бутин, — с некоторым злорадством и с дерзкой ухмылкой сказал Капараки. — И ездили, и видели, и меры принимали! Полицию вызывали, возмутителей забрали, других поуспокоили! И кой-кого из беглых воротили — всех этих Непомнящих да Бесписьменных, Летучих и прочих. Мы, многоуважаемый Михаил Дмитриевич, лодырей, бунтовщиков да разбойников не поощряем!

Николай Дмитриевич поморщился, как при фальшивой ноте, когда Феликитаита садилась за фисгармонию, исполняя испорченным голосом церковные песнопения, очень слух ее подводил… Капараки в роли блюстителя порядка — недоставало полицейского в их семье!

Михаил Дмитриевич не возвысил голоса, но острый огонек в суженных глазах выдавал едва сдерживаемый гнев.

— Полагаю, что эти бедные люди, коих вы заморили голодом и притеснениями, выглядят более порядочными, чем вы, Капараки, присваивающий чужие средства, и что в этом случае вы так же незаконно преступили мои права. И вы, и ваш малопочтенный приятель, наш служащий, действовали вопреки воле распорядителя. Это касательно формы. А ежели по сути — почему же на Капитолийском прииске люди усердно работают и не возмущаются? Как заметил известный своей правдивостью господин Зензинов, все-все! — работники сего прииска выглядят довольными и веселыми. Он не приметил ни лодырей, ни бунтовщиков, смотритель не помышляет прибегать к содействию полиции. Подход у вас к делу и к людям, господин Капараки, допотопный, вы еще в крепостном праве живете. Я о вас лучше думал. Что касается материальной стороны… — И он с предельной сухостью, словно читал приказ солдатам, отчеканил: — Согласно подписанным вами условиям все, что вы не вложили в виде взносов, и та часть расходов, что падает на вас, как на пайщика, и то, что приходится на вашу долю из общих непредвиденных расходов, — все это целиком будет вычтено из вашей доли добытого золота.

Капараки выскочил из-под одеяла и, взмахивая полами расшитого бухарского халата — бутинского подарка в день именин — и как-то странно, по-птичьи согнувшись в нем, будто его ударили в брюхо, завопил на весь дом:

— Это ж разбой! Это же грабеж! Шиш вам, шиш, не допущу! Завтра же распродам все прииски, все до единого! К черту Товарищество, к черту братьев Бутиных, к черту все условия!

— Придите в себя, Капараки! Не будьте смешным! Согласно вами же подписанным условиям, вы располагаете полным правом продать свои прииски. Пункт десятый. Однако ж, по условию, преимущественное право на приобретение разработок остается за Товариществом. За мною и братом.

Сначала Капараки остолбенел. Затем пришел еще в большую ярость.

— Ага, вот они, волчьи клыки! Вот они, коза да капуста! Вот где настоящий нрав Бутиных! Родня добросердечная, ихние отвары да примочки с ядом! Ведь чуял, чуял, что капкан заготовлен! Ну Капа-раки, ну простофиля! Вот для чего зазвали в Товарищество. Заманить да обчистить! Все-то вам, ненасытным, мало! Оба винокуренных прикарманили — и Борщовочный, и Селенгинский, — и в торговле всех к стенке прижали, того обошли, того допекли, — сколотили капиталец, теперь приисками занялись, к рукам прибираете! Да вы скоро главными богатеями будете по всему краю! Все тут сглотнете вместе с родичами. Сестра бы ваша видела, что вы со своим зятем вытворяете!

Смуглое лицо младшего Бутина стало пепельным.

— Вы бы постыдились поминать имя нашей несчастной сестры. На что вы средства, за нею данные, потратили? Какие деньги в ваши руки попадут — они проедучие да побегучие! От них бестолочь, беспорядок, про мот глупостный, одно зло для людей. От наших бутинских капиталов дома растут, работа на прокорм народу, училищам и церкви богоугодные пожертвования! Развитие от бутинских денег! — И уже по-деловому, бесстрастно, как о деле решенном: — Хотите миром? Так вот торгуйте свои прииски нам, а полученные от нас деньги хоть с медом ешьте!

— Придите в себя, Микаэль Георгиус, — незлобливо, даже ласково сказал Николай Дмитриевич. — Мы вам не враги. А дело есть дело.

Братья обменялись взглядами, встали разом и молча вышли.


7

Сидя в кабинете Михаила Дмитриевича в кожаных креслах у письменного стола, братья, словно сговорившись, потянулись к коробке с сигарами. Николай Дмитриевич был постоянный с юных лет курильщик, в Европе еще более пристрастился к едкому сигарному вкусу, а младший брат покуривал, когда приспичит, для душевной разрядки.

— Все ли мы сделали верно, друг мой? — произнес Николай Дмитриевич, пыхнув два или три раза сигарой. — Одобрит ли наши действия Капитолина Александровна?

— Могли ли мы поступить иначе? — возразил младший. — При такой вздорности характера и при таком пренебрежении нами и своими обязанностями!

— Признаюсь, что у меня нехорошо на душе, — поморщился старший, поглядев на сгусток темно-серого пепла на кончике ситары. — Очень уж строго с ним… Все же зять, Женечка любила его… С детства с нами…

Младший бросил на старшего быстрый проницательный взгляд, ожидая по ходу его мыслей нового вопроса. Он последовал.

— Вы всерьез насчет приисков Капараки? Или для острастки?

Младший, отряхнув пепел, положил сигару на синего камня пепельницу.

— Николай Дмитриевич, — отвечал он, — согласитесь со мною, что не все владельцы капиталов поступают одинаково. Французский рантье мне менее по душе, чем энергичный американский предприниматель. Жмоты и моты — это паразитические элементы в среде истинных капиталистов, для коих цель — благосостояние общества, развитие промыслов, поднятие народного богатства. Поверьте мне, рано ли, поздно ли, но такие легкомысленные дельцы, как зять, приходят к печальному концу.

— Я отчасти разделяю ваши взгляды, Михаил Дмитриевич, — после некоторого молчания сказал старший. — Но нам ли подталкивать Капараки в эту сторону? Не знаю, не знаю… Полагаю, что суждение Капитолины Александровны не будет излишним, друг мой.

— Одобрит, одобрит, не сомневаюсь, — улыбнулся младший своей кроткой, жестковатой улыбкой. — Да ведь мы интересы нашего милейшего родича не затронем! Пусть свое место занимает и в Гостином дворе, и за нашим столом. Пусть поторговывает помаленьку. Даже подмогнем. А прииски выймем из грубых и неумелых, если не опасных рух. На золоте нужны и средства, и размах, и жертвы, и смелость, и дальний загляд, и понимание людей. Нам с легкими спутниками в больших делах несподручно. Наше Товарищество и на двух бутинских спинах продержится, при дельных, надежных сотрудниках доброй закваски. Нам Дейхманы, Михайловы, Шиловы нужны… — И он, посчитав тему с Капараки исчерпанной, вдруг резко — так с ним бывало — переменил логическое течение разговора.

— Знакомы ли вам, брат мой, пьесы поэта Иннокентия Омулев-ского? Сибирского нашего барда?

Николай Дмитриевич, привычный к подобным поворотам и финтам в беседах с братом, вновь взялся за сигару. Он еще был в раздумьях после тяжелого разговора в доме через площадь.

— Омулевский? — рассеянно отвечал он. — Как же не знать! Невеселые у него сюжеты, все-то про бедность, страдания, разлуки…

Бутин-младший словно выскочил из кресла, стал перед Николаем Дмитриевичем, руки в боки, — высокий, худощавый, тонкий, как игла.

— А это, недавно в «Русском слове» напечатанное, известно ли вам?

И он с чувством, чуть задрав узкую бородку, продекламировал:


Все на свете трын-трава —

Горе и разлуки,

Лишь была бы голова.

Молодость да руки!


— А, каков! И поверх горя может и вопреки разлукам! Русская в нем сила, сибирская!

Николай Дмитриевич пошевелил губами, точно повторяя услышанные строки. Голубые глаза задумчиво вглядывались в брата.

— Стихи вроде удалые, — наконец сказал он, — а за ними не веселье слышится, за ними — жизнь тяжкая, безрадостная… Однако же, Михаил Дмитриевич, «трын-трава», выразительно вами произнесенное, более подходит Капараки, нежели вам… Знаете ли вы себя доподлинно, брат мой! Сейчас передо мною не тот Михаил Бутин, что при мне лечение Микаэлю Георгиусу Капараки предписывал! Однако же время обеда, спустимся вниз, да заодно с Капитолиной Александровной о наших делах потолкуем…


8

Золото, добытое на Дарасунских приисках в очень удачные промывки второй половины шестидесятых годов, составило основание бутинского богатства, бутинских рискованных и дерзких предприятий.

В эти годы чистый доход от продажи желтого металла, от торговых операций и винокурения достиг миллиона рублей.

Эти деньги не осели в конторе, не укрылись в банках, не пущены были в ростовщичество. Ни путь Кандинского, ни путь Капараки братьев Бутиных не привлекали!

Сотни тысяч из нового капитала пошли на дальнейшее развитие приисков, на заведение новых предприятий, на расширение торговли.

Капараки, получив за свои пять приисков отступных полета тысяч полуимпериалов и обласканный Капитолиной Александровной и Татьяной Дмитриевной, тотчас выздоровел, перестал кукситься и дерзить и, как прежде, ежли не укатывал в Иркутск, показывался теперь уже в новых бутинских хоромах на другом конце площади, — здание это куплено у протоиерея Суханова… Братья обрадовались примирению с зятем, тем более, что лисий нюх Капараки, вертевшегося всюду и везде, помог им устроить еще несколько купчих на богатые металлом урюмские разработки. В общем, не отошел зять от семейства. Не исключено, что втайне доволен свободой своей от повседневных забот — не надо запасать муки и круп для рабочих, закупать для них порты и онучи, выезжать в ненастье и стужу для присмотра за ходом дел, — а коли родичи попросят, то уж и вознаградят! Получая денежки, даже малые, Капараки сам сиял, как новый золотой с Монетного двора.

Меж тем дошли до Нерчинска вести насчет богатейших Амурских приисков.

Новообретенный Россией край, подарок Муравьева и Невельского отечеству, распахнул свои просторы, призывая к себе капиталы, товары, тысячи людей разных сословий, званий и ремесел — пахарей, охотников, умельцев на все руки и, разумеется, деловых, предприимчивых, энергичных купцов, фабрикантов, торговцев, рассчитывающих на приумножение капиталов.

Получив от двоюродного брата своего Иннокентия Синцова письмо из только-только народившегося на Амуре града Благовещенска, Капитолина Александровна, не теряя времени, пошла с ним к Михаилу Дмитриевичу.

«Что ж твои-то дремлют, — писал напористый и деятельный Синцов, — тут такой расхват земель, такая кутерьма идет, а по реке Зее на севере уже рыщут партии разведчиков в основательной надежде на большое золото. Коль при капитале твои Бутины, пусть поторапливаются!»

Следует учесть, что старому Нерчинску здорово повезло — более чем Иркутску, Верхнеудинску, Кяхте и Чите: купцы нерчинские оказались ближе всех к новому краю! Именно племянник Зензинова, Иван Александрович Юренский, совершил первый вояж на Амур, опередив других нерчуган. Михаил Андреевич, коротавший свои вечера у Бутиных — стареющий, недомогающий и грудью и поясницей, но все такой же неугомонный фантазер, — рисовал землякам картины необыкновенные и роскошные:

— Я будто вижу бесчисленные пароходы, скользящие по Амуру, прислушиваюсь к завыванию паровых машин… Туманному моему взору представляются и белые паруса на огромных судах, в коих укладены разнородные богатства страны — хлеб, шерсть, кожи, пенька, железо, медь, олово, чугун, серебро, даже золотой песок и драгоценные камни! И шкуры дорогих и бесчисленных зверей здешней земли! Безмерные леса здесь дадут дань свою, чтобы очистить место тучным пашням и пастбищам! Вижу старыми очами своими берега Шилки и Амура, покрытые торговыми городами каменных зданий; и будто все это развитие произведено могучим рычагом торговли…

Собираясь в «експедицию» на Амур, Михаил Дмитриевич до-преж того разослал на Амур и Зею, не забыв и Благовещенск, своих доверенных. Все они имели письменные полномочия от Товарищества. Это были наиболее близкие Бутиным люди.

Зензинов настоял, чтобы поехал доверенным его старший сын Николай — этому смышленому и дельному парню едва минуло двадцать. Второй сынок его, Михаил, моложе на два года, занят в Нерчинске в Гостином ряду, у Бутиных же.

Послан был и опытнейший коммерсант, управляющий в Нерчинске конторскими делами, — Иннокентий Иванович Шилов. А с ним Иринарх Артемьевич, двоюродный брат Бутина.

Было у Михаила Дмитриевича намерение послать на Амур и Петра Илларионовича Михайлова, наичестнейшего и в горном деле незаменимого, да тот занемог и попросился на лечение на горькие воды, так что пришлось искать надежного и сведущего смотрителя на прииск Капитолинский…

Младший Бутин сам был наготове, ожидая первых весточек от доверенных с берегов Амура.


9

В эти дни непрерывных и напряженных трудов все больше внимания Бутина требовали возросшие числом и населением прииски, и расширившиеся дела фирмы, и заново переоборудованные винокуренные заводы. И ему, и старшему брату, и Дейхману приходилось то в седле, то в тарантасе-бестужевке, то в лодке, а то и пешими путями пробираться через хребты и сквозь тайгу.

Торговые предприятия братьев пошли настолько успешно, что требовались новые усилия и средства для расширения дела.

Старые и вновь заведенные прииски Товарищества нуждались в огромной массе товаров, припасов, продовольствия, фуража, одежды, обуви, леса и всего, что необходимо людям для существования в таежной глубине в отрыве от обжитых мест. Не менее десяти тысяч рабочих и служащих насчитывалось на бутинских приисках Нерчи, Дарасуна, Зеи… Как же без муки, крупы, солонины? Без смолы, леса, гвоздей, кожи, ситца, холстины, железа? Можно ли оставить лошадей без овса и сена? А что лошадь без сбруи и подков?

Но все эти товары нужны и другим приискам, не только бу-тинским, но и глотовским, буйвидским, зиминским, а также всему населению края!

Извоз должен быть полным в оба конца! В этом сказывалось искусство торговли, этим измерялись купеческая сметка, умелость, широта, оправдывающие рассуждения Зензинова о том, что такое есть торговля, и в особицу, что есть сибирская торговля!

«На пространстве всей Сибири от Иркутска до Перми тянутся круглый год обозы с товарами, туда и обратно, многие сотни лошадей, они нередко делают пятнадцать тысяч верст в оба конца!»

Зензинов видел мужество и упорство кропотливых деятелей торговли. Восхищаясь «удивительной крепостью и переносчивостью» сибирских лошадей, отдавал главную дань их погонщикам — неутомимым и бесстрашным сибирским мужикам — «вощикам»!

Торговали — чай, шерсть, шкурки, лес, золото…

И старинный процветающий Нерчинск, поглядывая свысока на молодую полудеревенскую Читу, уверенно продолжал развитие свое, будучи важнейшим посредником между Уралом, Западной Сибирью и Амуром. Соединив энергичную добычу золота уже на многих смело купленных приисках, при быстрой отдаче на них капитальных затрат, соединив золото с активной торговлей и присовокупив к своему делу винокурение, Бутины получили значительное преимущество в средствах, сравнительно с многими коммерсантами и предпринимателями Иркутска, Верхнеудинска, Кяхты и родного Нерчинска. Томские, нижегородские и московские купцы стали охотно входить в торговые сделки с Торговым домом Бутиных.

Дерзость младшего Бутина, распорядителя дел фирмы, быстрота принимаемых решений, точный расчет, умение распорядиться большой деньгой с прибытком, верность обязательствам — все это удваивало возможности восходящей фирмы.

Успеху содействовало и то, что по совету Дейхмана, поддержанному Зензиновым, от главной конторы в Нерчинске протянулись нити ко всем крупным пунктам торговли края — от Байкала до Амура. Свои конторы, склады, доверенные лица появились не только в Иркутске и Верхнеудинске, но и в других местах. Новые служащие, дорожащие доверием и щедростью Бутиных, присоединились к уже проверенным на опыте «старикам».

Всех людей подбирал — не без совета брата, Дейхмана, Михайлова, Шилова, Шуйцихина — сам Михаил Дмитриевич. Платил не скупясь, вознаграждал за отдельные задания, поощрял за деятельность, расторопность, смекалку. Бутинские служащие не ждали, пока Нерчинск команду даст выгодно купить или выгодно продать. За то и не жаловали их прочие запоздавшие к делу купцы или не успевшие ухватить богатую разработку предприниматели. Разумеется, не всегда чистыми руками гребли — ловчили, обходили, прижимали, — так ведь коммерция есть коммерция, куда от нее шагнешь!

Потому-то одного из его служащих, например, прозвали бодайбинские мужики Куницей, а другого жители Сретенска окрестили Свистуном, а еще одного звали не иначе как Окоушник за его «гляди-слушай» и «як-так» — за частое употребление этих слов.

Может быть, в этих прозвищах звучит не осуждение, но похвала — во какие молодцы подобраны хитроумными Бутиными, с ними не шути, быстрее куницы обернутся, свистнуть не успеешь, а они дельце обмозговали!

Во всяком случае, у братьев Бутиных — речь ли о Торговом доме либо о Золотопромышленном товариществе — репутация к началу семидесятых годов утвердилась прочная: деловиты, добросовестны, аккуратны, платят исправно, в срок, без задержки, а значит, кредитоспособны.

Кредит. Кредит. Кредит. Самое сильное и самое слабое место торгового дела!

Как без кредита? Без банковского кредита, без частного из личных капиталов. Какое может быть движение торговли?

В первые годы существования Товарищества Бутины брали кредит скромно, с оглядкой, прикидывая — не слишком ли перебрали? На сто, на двести тысяч возьмут, не более. Но без кредита им прииски не поднять.

А ныне дошло до полумиллиона!

Очень любопытная связь — шире торговля, больше дохода — увеличивается и размер кредита!

Расплачиваться было чем. Бутины расплачивались золотом.

На пятидесяти забайкальских и амурских приисках добыча металла достигала до ста пудов в год. Сто пудов — двести тысяч полуимпериалов — круглый в переводе на рубли миллиончик.

Да и торговля с прибылью.

Да и Борщовочный и Селенгинский винокуренные не в убыток работали.

Дело Бутиных круто шло на подъем. А разногласия меж братьями все же были. И нешуточные.

Татьяна Дмитриевна, младшая из сестер, возвратилась вместе с мужем, Владимиром Николаевичем Заблоцким, из очередной поездки по странам Азии.

Татьяна Дмитриевна любила огородные растения, цветы и музыку.

Вольдемар (так называла его жена) имел, пожалуй, единственную сильную страсть — собирал холодное оружие всех родов и происхождений и мундиры любых армий и всех рангов. Притом его собственная воинственность проявлялась лишь в замысловато, «по-шляхетски» закрученных усах.

Из поездки по Южной Азии Татьяна Дмитриевна привезла в маленьких шелковых разноцветных мешочках — алых, сиреневых, палевых, бирюзовых и прочих — семена китайских красных бобов, меконгской тыквы, пробкового дерева, японских орхидей, индийского лотоса и других экзотических растений.

Вольдемар же — воин, показался на другое утро по приезде к трапезе в роскошном головном уборе бенгальского магараджи, купленном на калькуттском толчке (полтина цена!), а за скрученным матерчатым поясом в пронизе золотистых ниток был заткнут кривой малайский кинжал, приобретенный в портовой лавчонке Сингапура в обмен на какую-то безделицу, привезенную из России.

Татьяна Дмитриевна в свои тридцать с лишком лет выглядела женщиной отменного здоровья и редкостной энергии. Путешествия еще более закалили ее — она без сетований переносила многоверстную тряску на лошадях, мулах, верблюдах, слонах, выдерживала утомительные пешие переходы через горные перевалы, знойные пустыри и первозданные джунгли.

У Татьяны Дмитриевны грубоватое загорелое лицо, твердый, крутой подбородок; резкие черты лица смягчались лишь толстыми шелковистыми косами. Большей частью они лежали туго скрученными, венчая раздвоенную узкой дорожкой прическу. Когда она звала Феликитаиту расчесать волосы, — у Феликитаиты были мягкие, ласкательные руки, — волосы, спадавшие на плечи океанской волной, та повторяла с суеверной боязнью: «Русалочьи, ну впрямь русалочьи», точно век расчесывала русалочьи косы! Да еще носила «русалка» сережки в маленьких ушках: то рубиновые камушки, то сапфировые, то изумрудные, и от них, от камушков этих, дожился на лицо тонкий, нежный отсвет. А своеобразным контрастом и косам, и сережкам был неизменной свежести кружевной воротник наглухо закрытого платья.

Муж ее, помоложе возрастом, при своей воинственности, усах, кинжалах и мундирах выглядел слабым, болезненным, к тому же и весьма изнеможденным длительным и многоверстным путешествием. Мундир висел на нем, будто на вешалке, в глазах лихорадочный блеск, кожа лица нездоровая, вялая, с бледно-жёлтым налетом… Палящее тропическое солнце, влажный воздух юга, муссоны, утомительные странствия по чужим неведомым странам, среди непонятных, пестрых, норою враждебных толп, с чужими обычаями, языком, верованиями, постоянная угонка за женой, спешившей все вперед и вперед, — все эти нагрузки утомили душу потомка шляхтичей и надломили его от рождения некрепкий организм. Очень рознились они по виду своему, когда после возвращения домой вышли к обеденному столу…

Заблоцкий мало ел, меньше обычного пил, впадал в задумчивость, рассеянно отвечал на вопросы и, в конце концов, не дождавшись десерта, встал из-за стола, вяло и равнодушно откланявшись, отправился отдыхать. Ни бенгальский убор, ни малайский кинжал не прибавили ему сил.

Татьяна Дмитриевна, ни на кого не глядя, вышла вслед за мужем и скоро вернулась обратно. Лицо ее было непроницаемо.

Ее ни о чем не спрашивали, у Бутиных в дому нет такого обыкновения, — надо тебе — так говори, не надо — молчи. Притом за столом сегодня не только свои: Бутины, Налетовы, Чистохины. И Зензинов, конечно, тоже свой, «бутинский» — с самого ихнего детства. Сказки и притчи им сказывал, на прогулки вывозил, по Нерче на лодке, и вообще нежно лялякал их, а позже его племянница Сонюшка, войдя в их дом, заместо сестры им стала…

Но были за столом сегодня новые люди. Впервые увиденные всеми, кроме братьев. Журналист Багашев Иван Васильевич. И музыкант Мауриц Маврикий Лаврентьевич.

Багашев явно заинтересовал всех — и Бутиных, и Чистохиных, и Налетовых. И Татьяна Дмитриевна к нему приглядывалась, будто новый вид орхидеи обнаружила.

Багашев ни одной минуты не находился в покое. Всего труднее ему было молчать. Казалось, он продолжает говорить, когда разжевывает свой кусок индейки иод ореховым соусом или сует промеж рыжевато-клочкастых усов ломтик рассыпчатого миндального пирожного. Он все что-то сообщал, с чем-либо не соглашался, кого-нибудь спрашивал.

Разговор, коснувшись мора среди монголов и распространения тарбаганьей чумы в сопредельные русские села, самоотвержения врачей и студентов-медиков из Томска и Петербурга, сражавшихся геройски со страшной черной хворью, — естественно привел к аптеке, затеянной Бутиным. Дело это поручили Зензинову, поскольку знали его интерес к медицине и достигнутый им успех в тибетском врачевании травами и кореньями. Но дело подвигалось медленно.

Между тем Бутин очень рассчитывал, что аптека поможет и рабочему люду на приисках — лекарствами, советами, выездами аптекарей на разработки. Покамест лечились подручными средствами, баданом, зверобоем и бабкиными пришептываниями…

— Изба поставлена просторная, на два помещения. Плотничьи работы проделаны, полки, столы, вертушки — все уже наготове — берите в помощь сынов и езжайте в Иркутск за провизором и лекарствами!

— Кому вы вручаете такое дело? — тут же вмешался Бага-шев. — Моему другу Михаилу Андреевичу Зензинову? Я к нему всем сердцем привязан, но при нем же доложу: он современной медицины не признает! Он шаманов почитает! Ну, согласен, мой друг — образованный шаман — проник в дебри тибетских лечебников… Но сколь много местных врачевателей зло приносят! Вон в Цасучее на Ононе, случай недавний: мальчонка лет семи приболел, жалуется, что «урчит» в животе. Позвали деревенского эскулапа, деда Антифора. Сей врачеватель ставит диагноз: у Митяя вашего, мол, «внутренняя грыжа», может прогрызть кишки! И немедля, при покорных и невежественных родителях, берется за лечение. Аптечный препарат — под рукой: оконное стекло! Невежественная дикарская рука истирает сей препарат в порошок и, наполнив порошком полстакана, выпаивает с водичкой несчастному обреченному мальчику: «Чтоб разбить грыжу». Вскоре мальчик начинает корчиться от нестерпимой боли: «Мамонька, мамонька, как иголками колет», — и невинная жертва варварства отдает Богу душу! Докуда можно терпеть такое!

— Но при чем здесь я, милейший Багашев! — воскликнул Зензинов. — У нас здесь один фельдшер на тысячи и один врач на десятки тысяч квадратных верст. Вот откуда то, что вы именуете шаманством! Хоть взять Нерчинско-Заводский округ с его сотней тысяч квадратных верст. И что же, господа! Один врач и три фельдшера на пространство европейского государства! Когда и кому лечить вашего беднягу Митяя! Вот доморощенные лекари и лечат! Где нашептыванием, где заговором, а где и более сильными средствами: ядовитыми растениями, сулемой, медным купоросом и, как в данном случае, толченым стеклом… Только обязан возразить: все эти знахари и знахарки — дедушки Кузи, дяди Трофимы, тетки Орины, бабки Харитины и прочие Антифоры — к тибетской медицине имеют гораздо меньше отношения, чем ваша уважаемая Марфа Николаевна к приготовлению кофия для английской королевы Виктории!

— Прекрасно, — сказал, переждав общий смех, Бутин, — из сферы речей переходим к делу. Не соболезнования нужны, не критика, но врачи и фельдшера, лекарства и медикаменты, больницы и аптеки. Прошу вас, господа, потрудиться вместе на сем поприще.

Меж тем сестры, наскучив серьезным да еще страшноватым разговором мужчин, негромко завели свой о всякой всячине.

Наталья Дмитриевна, по мужу Налетова, немного похожая на старшего брата, светловолосая, с округлыми щеками, несколько медлительная, с распевным голосом, оживленно поведала о знаменитых туманных картинах, которые за большие деньги показывал хитроумный делец Крассо, и будто он после Петербурга и Москвы, с заездом в Нижний, намерен побывать и в Томске. Хорошо бы его зазвать в Иркутск, а оттуда в Нерчинск, вот бы вы, брат любезный, Михаил Дмитриевич, позаботились о нас, что мы тут в сопках видим!

Стефанида Дмитриевна, ныне Чистохина, внешностью скорее в младшего брата, скуластенькая, смуглая, с красивыми стройными плечами, — та о новых шляпках к лету, с лентами, очень модный сейчас фасон, может быть, — взгляд на Михаила Дмитриевича, — попросить господина Шипачева, чтоб выписал?

Зять, Чистохин, приехавший из Верхнеудинска, где он по просьбе Бутина подыскал солидного надежного доверенного фирмы, — сообщил новость, которой Михаил Дмитриевич придал значение: предстоит прибытие в Нерчинск епископа Селенгинского Мелетия, известного своей громкой биографией и необычными проповедями.

У Багашева на все свой взгляд.

И на Мелетия нашлось слово. На епископа Селенгинского.

— Не какой-нибудь захолустный попик! И не сановный священник у подножия трона! Мятежный деятель церкви — вот кто преосвященный Мелетий! Второй Аввакум! Подобно декабристам сосланный в Сибирь — такой чести не всякий поборник Бога удостаивается! За что сослан? За правое дело, за огненную речь в защиту крестьян села Бездна, растрелянных бездумной солдатней по команде палача-полковника! Это человек и передовой, и мудрый, гордость православного духовенства! Немного у нас таких! Имел счастье с ним лично общаться!

Туманные картины, привлекшие интерес Наталии Дмитриевны, Багашев вдребезги разнес, — дрянь несусветная, шарлатанство, а мошенник этот под чужеземным именем Крассо, на самом деле не Крассо, а Ипполит Безлюдный, он же Порфирий Дроздов, он же Андрей Похатушкин, а истинное имя — Гаврила Крысин, ухо колото, на правую ногу хром, спина в следах плетей, а по всему телу рубцы. А голова замечательная, умнейшая, ему бы образование да средства!

Меж тем у озабоченного Николая Дмитриевича зашел с братом разговор насчет покупки амурского прииска Маломальского у вдовы скончавшегося в раззоре купца Чемякина. И снова Багашев навострил ухо. Поймав промежуток, он втиснулся своими сведениями: вдова по имени Анна Сильверстовна, прииск размещен на левом берегу речки Бурган, открыт в пятьдесят пятом, начат разработкой в пятьдесят девятом году. Если интересно знать, то мужа купеческой вдовы звали Филипп Петрович!

— Однако же, — сказал Михаил Дмитриевич с уважением, приправленным долей досады. — Вижу, любезный Иван Васильевич, что от вас не укроешься. Для вас, должно быть, не существует ни запоров, ни стен, ни внешних стеснений, ни внутренних запретов. Если уж возжаждете допытаться!

— Ежли б вы за каждую новость брали хотя бы по рублю, то жили бы безбедно, — решил поддакнуть Бутину недалекий и мелочный Налетов. Вроде бы посочувствовал пребывающему в вечной нужде семейству.

Багашев быстро повернулся к бутинскому зятю.

— Иное пошлое словцо и ломаного гроша не стоит! Вот так-то, Николай Алексеевич!

И, снова повернувшись к Бутину, наклонил к нему лобастую голову, посчитав, что серьезного ответа заслуживает лишь он.

— Я, Михаил Дмитриевич, вам уже представлялся как журнальный работник по призванию. — Он притронулся руками к металлической оправе очков. — О том, чего не знаю, чего не видел, что навеяно слухом, остерегаюсь доносить. В ущерб себе признаюсь, что далеко не во всем осведомлен. Но я примкнул к вам, потому как считаю: человек, готовый создать в крае свободное печатное слово, заслуживает доверия общественности!

Вот такие дебаты развернулись за семейным обедом Бутиных…

Но был человек, который упорно молчал и никак не вмешивался в разговор за столом.

Молчание этого человека, возможно, поддерживалось стеснительностью натуры, возможно, упадком настроения, возможно, непривычностью обстановки и нетвердым знанием языка. Скорее всего, он, человек этот, был совершенно равнодушен к тибетской медицине, ему был совсем ни к чему прииск Маломальский, и он не помышлял развлечься туманными картинами Крассо, и его не увлекало всевидение и всезнание Багашева. Постреливающие глазки заинтригованных молчаливым и необыкновенным гостем дам не достигали цели, — а ведь известно, как досаждает и притягивает женщин молчание мужчин…

Этим молчуном был Маврикий Лаврентьевич Мауриц — чешско-австрийско-русский музыкант, перенесенный судьбой через всю Европу и пол-Азии в сибирский град Нерчинск.

Он выглядел очень юным, даже моложе своих двадцати пяти лет.

И он выглядел гораздо старше своих двадцати пяти лет.

Все зависело от выражения своеобразного юно-старого лица.

Порою казалось, что Мауриц забывал, где он и с кем, забывал весь мир, и тогда лицо его старело. Когда же пробуждался от навязчивых дум, черты его лица молодели.

У Маурица были вьющиеся длинные волосы светло-каштанового цвета и печальные большие глаза на узком нервном иконном лике. И он большей частью был так погружен в себя, что вряд ли разбирал, что пьет и ест.

Он не был из числа политических беглецов, скрывшихся от преследований австрияков. И не похож на иностранцев, искавших в России наживы, денежной должности, легкого успеха.

Слухом земля полнится. Жила будто в Вене девушка, которую он любил. И она его. И оба любили Моцарта. Но Моцарт помочь им не мог. Она была бессильна супротив родительской власти. Ее увезли в Петербург, куда отца девушки направили по дипломатической части — не то он был фон Брюгель, не то фон Крюгер. Важнее фамилии игра судьбы. Крюгер-Брюгель внезапно, прожив совсем малое время в Петербурге, получает назначение в азиатскую страну, — отец увез дочь то ли в Тегеран, то ли в Стамбул, то ли в Бангкок! Видимо, Мауриц не мог найти концов, приехав в Петербург, — по незнанию языка, по неопытности и растерянности, а наипаче — по нагрянувшему безденежью. Безденежье, неразумная в стихия и неосмысленный поиск понесли Маурица в глубь России по нищенским ангажементам, пока циркач Сурте не доставил его в Азию, не в персидскую или китайскую, но в Азию русскую, сибирскую…

Кабы ведала Татьяна Дмитриевна о сей драматической истории, ей ничего не стоило бы в пору своего путешествия с мужем по южным странам навести справки насчет дипломата Крюгера-Брюгеля и кинуть этого бедолагу-музыканта в объятия его Джульетты!

В сердце Татьяны Дмитриевны, преисполненном любви к орхидеям и лотосам, возникло невольно чувство жалости к молодому музыканту, и до него, равнодушного и отстраненного, эта искра в женском сердце дошла. Мауриц с противоположной стороны стола вдруг слабо ей улыбнулся, едва-едва поведя губами.

И когда за столом наступило временное затишье, уже к концу обеда, все услышали тихие и внятно выговариваемые слова, обращенные к Татьяне Дмитриевне.

— Вы очень похожи на королеву Луиза! — он старательно неверно, где твердо, где смягченно произносил по-русски, — так по-нашему говорят немцы, чехи, австрияки.

Грубоватое лицо ее вспыхнуло — великая путешественница неожиданно потеряла самообладание.

— Я не знаю, господин Мауриц, с кем вы меня… почтили сравнением. Королева Луиза?

— Да, именно вы есть королева Луиза! — он уже не спускал с нее глаз — светло-карих, блестящих, робких и выразительных. — Это, мадам, супруга Карл Пять Людвик Евгений. Она есть королева шведская и норвежская, но она есть голландка. Я видел ее в Вене, я играл ей на флейте, мой любимый инструмент. Она приглашала меня в Стокгольм, но я не хотел туда, я хотел в Азия. Она очень добрый и образованный государыня. Она писала много книг! Вы, мадам, совсем похож на королеву Луиза!

— Слышите, сестра наша! — невозмутимо сказал младший Бутин. — Это сходство, сударыня, вас ко многому обязывает! Будьте на высоте, ваше величество!

Все от души рассмеялись, кто с недоумением, кто с живым любопытством, кто с симпатией глядя на чудаковатого чужеземного музыканта.

— Я говорил серьезно! — отозвался он.

— Не сердитесь на нас, Маврикий Лаврентьевич! — сказал Бутин. — Вы для нас уже член нашей семьи, мы с чужими шутки не шутим. Вы ведь нам весьма польстили. Мы — обыкновенные купцы, сибирского рода, нас гуранами зовут, и королевской крови в себе до сих пор не чуяли!

Бутин несколько суховато обратился к сестре:

— А теперь, любезная сестра, прошу снизойти до вашего мужа. Пойдите к нему и узнайте, не надо ли ему чего… Его вид вызывает у меня беспокойство.

И обратился ко всем:

— Милые наши дамы могут заниматься своими делами. А мы, мужчины, прошу наверх, в маленькую гостиную покурить да по рюмке мадеры… Вас, господин Мауриц, не стану затруднять, знаю ваше нетерпение заняться оркестром…


10

Когда Бутин, его родичи и ближайшие сотрудники остались одни, выпили мадеры и закурили, Михаил Дмитриевич, сощурившись, обратился к Багашеву с такими словами:

— Предоставляю вам, Иван Васильевич, да, впрочем, и всему обществу, господа, полнейшую свободу размышления касательно моих ближайших действий. Не скрою, весьма любопытно знать, насколько ход мыслей наших сподвижников и помощников совпадает с видами и расчетами фирмы!

— И гадать нечего! — немедля отозвался легкий на мысль Капараки. — Мы же все слышали: мозгуете, как бы ловчее и подешевле оттяпать у вдовушки прииск Маломальский! Я-то суеверный, меня бы названьице сего прииска отшатнуло!

— Низко ставите нас, зятюшка! — снисходительно ответил Николай Дмитриевич. — Ежели оттяпать в смысле торговать, то верно. Только дело это уже слаженное. Насчет цены, пожалуй, малость побьемся… с учетом названия! Она просит десять тысяч полуимпериалов, а мы даем пять. На семи сойдемся. Не уйдет от нас прииск… Мало-мальски соображаем, Микаэль Георгиус!

Добродушно говорил, даже дружелюбно, что более всего бесило «зятюшку». Все ж старая обида жила в нем.

— Уж вы, Бутины, маху не дадите! — Капараки повел горбатым носом, серповидные ноздри округлились. — Раз уж вцепились…

Михаил Дмитриевич ожидающе покуривал сигару, Капараки его не удивил. Что скажут другие?

— Я так кумекаю: амурская экспедиция, — по-мужицки почесал затылок Иринарх Артемьич, двоюродный брат «Дмитриевичей». Об этом предприятии он был осведомленнее других. — Сурьезнее дела нет! И богатейшие прииски, и торговля — лишь успевай обозы снаряжать. Да еще и речное дело. Тут сыграть надо побойчей да половчей!

— Я же сколь толкую: заводите пароходство! — басом загремел Зензинов. — От Сретенска до Благовещенска и далее вверх по Зее. Купляйте суда или, еще смелее, стройте верфи, хоть на Шилке, хоть на самом Амуре. Чем не программа!

— Мы ваших советов не забываем, дорогой Михаил Андреич, — сказал старший Бутин. — Большие туда капиталы брошены! Работников дельных там не хватает, это так. Вот вы, Иринарх Артемьевич в паре с Иннокентием Ивановичем, — он обернулся к высокому худощавому и поджарому Шилову, заведующему нерчинской конторой. — К той неделе подберем команду и с Богом в Благовещенск.

— Ну, Бутины, за все разом ухватились! — с деланым восхищением Капараки возвел очи к лепному потолку. — А вот что наиглавнее — то потолочные золоченые ангелы ведают! «Первейшее» — это новый дом в граде Нерчинске, в самой середке его. Дом большущий на полверсты в длину! И при доме сад! А фасадик — на Соборную площадь! И в дому не пять, не десять, а полсотни комнат, и на гостей, и на приемы, а в погребах бочки с ликером, бенедиктином, абрикотином, мараскином и моим любимейшим Кюрасао! Хоть губернатор заезжий, хоть вельможа столичный, хоть сам царь-батюшка!

— Ну-ну, Михаил Егорович, остановитесь! Зачем быль с небылицей мешать! — снова отвечал старший Бутин, а младший лишь подумал, что он сам, Бутин, ждет не дождется, когда приступят к постройке нового дома — его в том доме мысль заложена, его это детище! Что ж, есть деньги и на новый дом. И пусть это будет лучший дом в Нерчинске! Хоть царя приглашай!

— Что же вы, Иван Васильич, своего суждения не выскажете? — погромче обратился к глуховатому Багашеву Бутин. Тот со вниманием прислушивался ко всем высказываниям сотрудников фирмы, щипля обрывистую бородку и воюя со спадающими очками.

Багашев видел, что его слова ждут с нетерпением:

— Односложного ответа не может быть, — заговорил он наконец. — Ведь дело у вас, господа Бутины, универсальное, не лавка с сукном или бакалеей.

Багашев снял очки и стал их медленно протирать сложенным вчетверо фуляром.

— Уклоняетесь? — усмехнулся Бутин. — Боитесь ошибиться? Или нет сложившегося взгляда?

— Трижды не так, уважаемый Михаил Дмитриевич. Если я и боюсь чего-либо, так это только выволочки от своей Марфы Николаевны! Извольте, милостивый государь, набраться терпения и выслушать. Рассматривая ваше дело со стороны, наблюдая его продвижение, считаю, что по всем вашим предприятиям подошли два больших решения. По Торговому дому вашему и по промыслу золота. Торговле фирмы надо придать больший размах, а золота вам потребуется все более и более. Тут прямую связь усматриваю, хотя и не коммерсант. Любое ваше начинание поддержу гласно, так как убежден, что фирма Бутиных трудится во имя прогресса и для блага людей. Насколько это возможно при нынешних условиях!

— Спасибо, Иван Васильевич! — Бутин глубоко вздохнул, точно бы сам прошел через серьезное испытание, а не испытывал своих сотрудников. — То, что нами сделано — только начало, подготовительная ступень. Вон господин Капараки пошутил насчет погреба винного в новом и нашем доме. Не сердитесь, Капараки, ваша помощь еще нам понадобится! В более крупных предприятиях, чем заготовление мараскина и Кюрасао!

Он помолчал, устремив взгляд на сопки за окном.

— Так вот, господа, Кяхта Кяхтой, а надобно искать свой ближний путь в Китай, путь непосредственно от Нерчинска. Будем экспедицию снаряжать, а допреж хорошенько со сведущими людьми посоветуемся. Мы в соседстве с Китаем, как же не развивать торговлю с соседом, тут выгода обоюдная. Это по части торговли. Теперь по части золота. Разработки золота идут у нас стародедовским способом. Лопата, кирка, пара рук — вот наши главные механизмы. Надобны золоторазрабатывающие машины, золотопромывательные устройства, пар, электричество, все достижения века вложить в наши промыслы. Это и для хозяев и для работников облегчение — золота поболее для будущих нужд — не токмо экономических. Так что, господа, снаряжайте меня в первую промышленную страну мира — Америку!


11

На собрании литературно-музыкального общества Татьяна Дмитриевна увидела совсем другого Маурица, чем за трапезой в бутинской столовой.

Собрание проводилось в доме Верхотурова, ныне принадлежащем Капараки, — это было в ту пору самое просторное помещение Нерчинска. Можно бы и в магистрате собраться, нашлось бы помещение и в Гостином дворе, и там и тут нередко устраивались концерты, но Бутины решили, чтобы и тожественно и по-домашнему, и празднично и по-свойски — с шампанским, чаем, домашним печеньем — весело и непринужденно.

Да и Капараки, давно жаждавший блеснуть, получил большое удовлетворение этой честью и тотчас забыл все прегрешения Бутина перед ним, став хозяином такого события — первого концерта при участии знаменитого музыканта!

Большой верхотуровский зал превратился в райский уголок с помощью умелых и затейливых дамских ручек и крепких рук конторских служащих, среди коих были и ссыльные поляки, друзья Дейхмана, — музицирующие, поющие, играющие — кто на скрипке, кто на кларнете, кто на фортепьяно. При их содействии Капитолина Александровна, Татьяна Дмитриевна, Домна Савватьевна, жена Шилова, Надежда Ивановна, супруга Зензинова, и многие купеческие жены и дочери, воодушевляемые расфранченным Капараки, в предвкушении предстоящего развлечения и веселого сборища трудились несколько дней, и верхотуровский зал предстал перед нерчинской публикой прихорошенный, декорированный цветным ситцем и еловым лапником, с рядами кресел, установленными как в театре, с невысоким помостом в глубине зала, покрытым коврами, — ну Александринка, и все!

И вот на этом помосте стоит молодой человек в черном фраке, в лаковых штиблетах на высоком подборе, словно выросший и словно воскрыливший руками, тот самый австрийско-чешский музыкант из цирка Сурте — Мауриц, Маврикий, уже по-русски «Лаврентьевич», но еще так затрудненно говорящий по-русски. Однако ж вовсе не вялый, не безразличный, не ушедший в себя, как тогда за столом, но властно, повелительно, открыто смотрящий в зал.

«Какой же красивый, чудо!» — «И где только раздобыли Бутины эдакого… маркиза?!» — «Ну они захотят — Садко с морского дна достанут…» — «Теперь такой закон: что получше, то ихнее…»

По-купечески рассуждали — не все, многие…

Но и оркестранты за спиной Маурица привлекали внимание.

Ведь они свои, и все в торжественно-скромных нарядах: мужчины во фраках, при манишках, галстуках; женщины в глухих платьях, хотя и при украшениях. На лицах бледность, сдерживаемое волнение и покорность, покорность перед человеком сейчас наиглавнейшим для них — тонким, высоким, повелительным, с горящим взглядом!

«Вот сынок Иринарха, глядите, тоже в музыканты записался!» — «Сама Капитолина Александровна за фортепьяно, ну она не из пужливых!» — «А мой-то, гляньте, вырядился, на меня и не смотрит, на дудку свою уставился, будто она золотая! Балдуруй! Не опозорился бы!»

Но все это было попозже — и Мауриц, и оркестр, и шепоток, — сначала было открытие собрания.

На собрании общества присутствовали не только нерчугане из купечества. Те-то все заявились — семействами. Как же можно пропустить такой знаменательный случай, тут смысл не только в музыке, музыка — дело хорошее, а как это в своем купеческом обществе не показаться!

Среди своих нерчинских знакомых и компаньонов сидели иркутские виноторговцы, верхнеудинские купцы, кяхтинские купцы-чаеторговцы, целые выводки Сибиряковых, Лушниковых и Кандинских. Ну эти-то известные любители музыки и меценаты.

И Дарья Андреевна Барбот де Марии с сыном, Егором Егоровичем, горным инженером… И другие, кто в креслах, кто позади, у стен — горные инженеры, доверенные, приказчики из Гостиного, конторские служащие и прочие, в том числе ссыльные поляки, люди гордые и независимые, хотя и без достатка, зато наитончайшие знатоки музыки!

Выведя на помост Бутина, Капараки, сделав поклон публике, церемонно удалился.

Бутин стоял перед притихшим залом — высокий, худощавый, прямой, в короткой визитке, под ней жабо с галстуком-бабочкой, — ну не купец — чистейший артист, художник, тот же Мауриц!

О чем же он собирается говорить сегодня?

И почему он, обычно так несокрушимо владеющий своим лицом, руками, каждым движением, почему же он так взволнован, зоркие глаза обегают аудиторию, и он то закусывает нижнюю губу, то поглаживает свою узкую ассирийскую бородку.

Событие, конечно, немаловажное! Бывало ли когда в Нерчинске, чтобы концерт не заезжих артистов, а своих собственных музыкантов под началом хоть и пришлого, но уже собственного дирижера! Здесь, в деревне Нерчинске, на границе империи, в сибирской глухомани!

— Господа! Милостивые государыни и государи! Сегодня учрежденный в старинном нашем и заслуженном городе Нерчинске музыкально-драматический кружок дает первое общественное выступление. Событие само по себе выдающееся, но выдающееся вдвойне, принимая во внимание почтенную публику, удостоившую этот зал своим присутствием. Нисколько не преувеличу, сказав, что здесь предо мною весь цвет не только Нерчинского, Кяхтинского, Амурского, Иркутского, Читинского, но всего славного купечества нашего необъятного, просыпающегося к новой жизни края!

Шумок одобрения. Все в заде приосанились, у многих заиграла довольная улыбка на губах. Даже те, кто с затаенной ревностью высказывались на счет «выскочки» Бутина, и те подобрели!

— Подобно тому, как тянется через весь наш край вековечный Становой хребет, все в совокупности мы, господа, составляем становой хребет хозяйственной и общественой жизни этой родной нам окраины отечества, призванной умножить богатства и мощь России и народа нашего…

Эти узорчатые обороты, этот возвышенный слог достойны самого старого колдуна Зензинова! Купцы словно уширились в креслах, поглаживая лопатистые бороды, а жены и дочери купеческие делали вид, будто ежедневно совершают прогулки и по тому и по другому Становому хребту — по горному и по купеческому!

— Господа! — продолжал Бутин. — Некоторые литераторы, и среди них особенно известный драматург господин Островский, показывают купечество в столь неприглядном и диком образе, будто люди торговли и промыслов ни о чем другом не помышляют, кроме наживы, приобретательства и обмана публики! То верно, что в нашей среде мы сталкиваемся с невежеством и корыстолюбием. Но худо, если потомки будут судить купечество лишь по комедиям господина Островского, забыв о пользе великой в делах торговли и промышленности, а также искусств, совершенной просвещенным купечеством. Пусть литераторы навестят наш далекий край, и они найдут иные и более симпатичные образцы, нежели в глухих углах московского Замоскворечья!

«Образцы», находившиеся в зале, зааплодировали оратору, кто-то выкрикнул: «Браво», кто-то воскликнул: «Сущая правда», а кто-то и попроще: «Молодец, Бутин, так их щелкоперов!»

— Кто, господа, жертвует на храмы Божии нашего края, не считаясь со средствами? Мы, купечество! Кто насаждает в Сибири школы, училища, гимназии, печась о народном просвещении? Мы, купечество! Кто основывает, где возможно, библиотеки, лечебные заведения, типографии, газеты? Мы, купечество! Из рядов сибирского купечества вышли и выходят не токмо основательные фабриканты, предприниматели, учредители дела торгового, но и горные инженеры, люди науки, зодчие, медики. Уважением повсеместным пользуются наши просвещенные дамы, купеческие жены и дочери, отдающие силы попечительству женских училищ, сестринской заботе о домах призрения и материнской — о домах для сирот!

Снова звучные хлопки, снова одобрительные возгласы, в том числе и женские.

— Прошу разрешения, не занимая болей вашего внимания, представить новое предприятие культуры — музыкально-драматический кружок под управлением известного и талантливого музыканта господина Маврикия Лаврентьевича Маурица!

Сидевший в задних рядах Иринарх имел острый слух. До него доносились не одни лишь возгласы похвалы и одобрения. Доносилось и приглушенное, не для всех: «Говорят, у Бутиных уже десяток миллионов!» — «А как же, сударь мой, все прибрали к рукам: торговлю, золото, винные заводы». — «До Амура добрались, тама гребут!» — «Чего же с таким капиталом не пожертвовать сотенку на храм Божий!» — «Как бы нам не пришлось плясать под бутинскую музыку!»

Мауриц привычно, а все ж нетерпеливо-неловко поклонился публике и повернулся лицом к оркестрантам — длинные с крупной курчавинкой волосы взметнулись, мелькнула тонкая круглая палочка, и дивные звуки Моцарта овладели публикой — купцами, купеческими женами и дочерьми, горными инженерами и конторскими служащими, польскими ссыльными и гостинодворскими приказчиками, друзьями и недругами Бутиных, доброжелателями их и завистниками, соратниками и поперечниками…

А после звучали Россини, Гендель, Бетховен. Татьяна Дмитриевна, сестра Бутина, была потрясена до глубины души.

Временами, когда Мауриц оборачивался и кланялся, сестре Бутиных казалось, что Мауриц ищет ее глазами; вот их взгляды скрестились: «Луиза, королева…»

Сколько в нем силы, энергии, страсти, когда он весь в музыке. И куда это все уходит потом…

Она очнулась, когда кто-то легко, почти не касаясь, тронул ее за плечо мягкой ладонью.

К ней склонилось испуганное толстое лицо Филикитаиты Степановны, компаньонки невестки.

— Сударыня… Госпожа… Вас спешно просят домой… Очень плох супруг ваш… Владимир Николаевич… Господи Всевышний, помоги нам, грешным!


12

Китайская экспедиция не выходила у Бутина из головы. Для него она представлялась делом наиважнейшим. Она требовала немалых затрат. Ее должны возглавить опытные и знающие лица. Ее надо снарядить с величайшей предусмотрительностью. И маршрут следует вычертить, исходя из карты и подсказок бывалых путешественников. И взвесить все экономические соображения — какие везть товары, сколько… И где найти добрых проводников?

Все вокруг отвлекало его — неотложное, житейское, личное, — все требовало его участия и вмешательства. Не говоря уж о делах торговых, делах приисковых, делах амурских…

И осложнившиеся дела семейные…

Еще одна смерть в доме Бутиных.

Умер зять — молодой, красивый Заблоцкий. Недалекий, беспечный, но привязанный к дому, незлобливый и при всей своей мишурной воинственности — никакой не вояка и не рубака. Никому не мешал, ничего не сделал: ни хорошего, ни плохого, а был членом семьи, имевшим свое место за столом, у камина, в гостиной, на пикниках. Он ничего не умел, но весь по-ребячески сиял, ежли Михаил Дмитриевич надумает поручить самое малозначительное дельце… Уж такую серьезность на себя напустит, не дай бог, такую вокруг ничего шумиху разведет, а потихоньку спросит Иринарха или Шилова, как к дельцу подступить, те и сделают меж временем, а его с докладом пошлют… Нежили Вольдемара, лелеяли все в доме…

Любя сестру, Бутин внутренне корил ее за то, что не соизмерила силы мужа со своими, будучи старше годами, но много крепче духом и телом. Слабого мужика по Гималаям истаскала, по малайским джунглям. Да что толку перемалывать теперь перемолотое. Горе у Татьяны Дмитриевны было неподдельное, ожесточенное, бесслезное и горькое, — с Заблоцким уходила ее молодость, милая и послушная забава ее укрытого твердой оболочкой сердца…

Жена Капараки, сестра. Софья Андреевна, жена его, Сонечка, легкая и светлая. Маша и Лиза, милые доченьки Зензинова, самого близкого друга Бутиных… И теперь зять…

Что за напасть такая на их семейство: смерть в младых летах забирает дорогих людей… То в родах, то от скарлатины, то чахотка откуда ни возьмись, а то от нелепой случайности — шутила, пела, смеялась, и разом как свечку задуло… Сонюшку его…

Капиталы растут, фирма крепчает, на деньги для близких он не скупится — на одни путешествия сколько потрачено! — рабочие и служащие у Бутиных не обижены, получают поболе, чем в иных купеческих домах, — немалые средства идут то на церкви, то на часовенки, то на приюты, то на бедных…

За что Господь карает?

Только беспрерывная деятельность, поглощающая ум, нервы, волю, силы могла умерить боль и затмить несчастья.

В этом году Бутин надумал строиться. Строил много, с приглядом на будущее, ускорение дела во всех точках Сибири, куда проникли, где действует бутинские капиталы.

Вслед за большим домом в селе Шилка, по имени реки, — еще десятки домов — в Сретенске, Верхнеудинске, Петровском заводе, в Благовещенске, Зее, на Борщовочном винном, на Новониколаевском, недавно приобретенном железоделательном, на всех приисках.

А еще — Чита. Захудалая Чита, старое перфильевское плотбище, Чита, дремавшая доселе промеж Ингоды, Читинки и Кайдаловки, пробужденная вначале казематами декабристов и неугомонностью сварливого Завалишина, обжившегося там, женившегося на дочке чиновника и обросшего семьей и хозяйством и подававшего оттуда голос на всю Россию о нуждах края, о его бедах, — Чита эта вдруг стала прибавлять в росте, весе, влиянии и людях.

До богатого старинного купеческого Нерчинска далеко еще Чите — у Нерчинска корни поглубже, связи пошире, капиталов поболе. А все ж куда деться — губернатор, его канцелярия, прочие власти — в Чите обоснованы, надо к ним поближе держаться.

Там и купечество свое заводится, и денежное; и промыслы зарождаются — мельницы, крупорушки, овчинное производство, перевалочные склады. Нет, Читу нынче не обойдешь и не объедешь, — надо там обзаводиться, строиться, искать партнеров, посредников, компаньонов.

Но важнейшей своей заботой, заботой праздничной и утоляющей скрытый артистизм натуры, Бутин считал новый обширнейший дом в родном Нерчинске, в самой середке бутинского дела, там, где его главная контора, основное местопребывание, где обитает все семейство, куда тянутся все связи с партнерами, компаньонами, подрядчиками, откуда идут распоряжения и постановления Торгового дома и Золотопромышленного товарищества, — на Ангару и Селенгу, на Ингоду и Шилку, на Амур и Зею… То, что он задумал, должно стать не только новым, удобным, просторным и привлекательным фамильным гнездом. Новое здание станет украшением города и гордостью нерчуган.

Он выбрал неплохое местечко: главную площадь города (как в Чите!), две продольные и две поперечные улицы — и меж ними решил возвести главное здание, разбить сад, украсить и сад и внутренний двор строениями необходимыми и красивыми. Фантазия рисовала главное здание как воздушное сооружение, сверкающее белизной, вытянутое, подобно большому пароходу, как бы выплывающему из глубины улицы на площадь и здесь бросившему якорь. А балкон третьего этажа, возвышающийся подобно стрельчатой зубчатой башне, — балкон этот — вроде символа бутинского капитанского мостика, с коего командир корабля обозревает свои владения.

Странно все же: порою он ощущает в себе иное призвание, рядом с купеческим. Или это самообман, что он мог сделать что-то в науке, или в писательстве, или в художествах каких-либо. Ну, музыкант из него вряд ли получился бы, у Маурица вот словно все жилки из струн сотворены, музыка в нем от природы. Однако же было приятно, когда Бутин с Капитолиной Александровной шумановский «Карнавал» разыграли, и Маврикий Лаврентьевич, просияв всем лицом, говорил: «Мне здесь играть приятно, здесь семья артистская».

Он усмехнулся, вспомнив полученное им некогда свидетельство об окончании уездного училища.

Каким ученым мужем считал себя четырнадцатилетний Михаил Бутин в тот день, явившись домой вместе с отцом, присутствовавшим при вручении сего исторического документа. Мать-то покинула этот мир, когда младшему сыночку всего четыре года исполнилось. А вдовый отец всего четыре года прожил после того торжественного дня в училище. Ему минуло осьмнадцать, брату двадцать восемь. Пришлось идти в наем к Кандинскому… При таком замечательном свидетельстве!

По русскому языку — весьма хорошие.

По геометрии и арифметике — очень хорошие.

По всеобщей и российской истории — отличные.

По всеобщей и российской географии — весьма хорошие.

По рисованию и черчению — хорошие (без «очень» и «весьма»).

А что говорит выделявший его учитель Василий Васильевич Першин, удивительный рассказчик: «При таких способностях вашего сына, господин Бутин, ему надо учиться дальше». «Михаил, — отдельно напутствовал Першин, — не остановитесь на сём, идите дальше, помните тезку своего Ломоносова Михайло. Сам учись и у людей!»

С тем же Першиным после училища прошел всю географию и историю, с Зензиновым латынь, самоуком английский и немецкий, позже занялся французским с Дейхманом и невесткой… Служа у Кандинских, не расставался с книгой — с учебником, словарем, журналом. Начитанный старший брат удивлялся скорости, с какой младший усваивал прочитанное к услышанное. Краем уха услышал, вполглаза увидел, уже запомнил, затвердил. С жадностью выпытывал, у кого удавалось, всякое знание: у кяхтинского просвещенного купца, у ссыльного поляка, у заезжего гостя. Вот и гётевский «Вергер» прочитан на немецком, и диккенсовский «Пиквик» по-английски, и с трудом, но произведения Гюго, Бальзака и овидиев-ские «Метаморфозы», из зензиновской библиотеки…

Правильно ли, что все это должно уйти в одно лишь купечество — все, что вызнал, чему выучился? Но ведь практическая полезная деятельность при широком понимании ее — есть польза общенародная, во имя развития и блага отечества.

Время восхода фирмы закончилось. Теперь он строит, расширяется, возводит здание огромного коммерческого предприятия. И дело упирается в людей: нужда в рабочих командах на приисках, а в них недобор; нужда в сведущих инженерах, их горстка у него: Дейхман, Михайлов, еще десяток; нужда в образованных служащих, душой преданных Делу.

«Привлекайте в своих серьезных начинаниях, как делал весь образованный элемент сибирского общества. И тех, кто неволей пришел сюда… Среди них люди замечательные и необыкновенных знаний…» — так говаривал ему Муравьев.

Но ведь то же самое завещал и незабвенный Иван Иванович Горбачевский, когда Бутин с Багашевым посетили его незадолго перед смертью.

Он и дальше пошел, шире понял рекомендацию Муравьева и Горбачевского: приглядеться повнимательней к уголовному, не злодею, а жертве случаи, оговора, неминучей беды; на смышленых детей крестьянских, что сосланы в Нерчинский завод, на карийские рудники, на Зерентуй, «за разбой и бродяжничество», или за сущую мелочь. Да и вытащить их на свет, как бы из могилы. Глядишь, какой-нибудь Казимир Цыбульский, или Николай Летучий с клеймом на правой щеке, или озлобленно-печальный Герша Перчик, или Ульян Разноглазый, ладони в старых шрамах, или рябой, черный, страховитый Абдул Гакеев, а вот служат Бутиным верой и правдой, — тише, мягче, усерднее людей не сыщешь. И выказывают и ум, и сметку, и немалые способности. И никому из бутинских служащих не придет в голову прошлое помянуть или обозвать дурным словом.

Кой-кто из купцов косился на Бутиных за их «либерализм», и по начальству доносили, и никому никогда Бутин не откроет, сколь рублей перебывало в потных алчных руках иных разбойных чиновников, малых и больших, лишь бы не тронули покой нашедших пристанище и работу честных людей…

И, разрабатывая китайскую экспедицию, он прежде всего размышлял о людях, которым можно доверить ее осуществление…


13

Багашев никогда не появлялся попусту. Он приносил рукопись свежего номера «Нерчинско-Заводского Наблюдателя» или доставлял какие-нибудь сведения полезного содержания, порою пришедшие к нему из Москвы, Петербурга или Томска, в обгон официальному ходу. Случалось и просил за кого-нибудь. Отправить в лечебницу, дать вспомоществование, принять на службу. За себя не просил никогда, даже досада брала Михаила Дмитриевича.

Итак, в тот зимний ясный денек Багашев почти вбежал в конторский кабинет Бутина, переждав в нетерпении, пока удалится громогласный и грубоватый Иринарх Артемьевич, которому Бутин втолковывал, куда и как везти золото и кому сдавать в Иркутске, дважды помянув Хаминова, своего давнего содельца. Дождался и конца долгого разговора распорядителя дела с главным управляющим Иннокентием Ивановичем Шиловым, человеком серьезным, неулыбчивым и надежно преданным, как и жена его, Домна Савватьевна, семейству Бутиных. И учтиво послушал, вернее, сделал вид, что ничего не слышал, — негромкий и быстрый разговор между Михаилом Дмитриевичем и его невесткой касательно каких-то больших трат по домашности.

Они давненько не виделись — Бутин и Багашев, — оба странствовали: один по Амуру и Зее, другой по Шилке и Газимуру.

— Рассказывайте, Иван Васильевич, — по-деловому, но с теплотой обратился к журналисту Бутин. — Что дали ваши разъезды?

Он взглянул в округлое с топырками бородки лицо, на комично взъерошенные волосы. «На кого же походит мой Багашев, при очках, при редких усах да при своей прыткости? Право, на енота — добродушного, юркого, любопытного енота».

— Впечатления привез грустнейшие, Михаил Дмитриевич, — как-то невесело ответил Багашев. — Посмотрел нашу милую каторгу, сами знаете: там людей нет ни с той стороны, ни с другой… С одной стороны полосатые халаты да посеревшие лица, с другой — грубости да одубевшие сердца… Гибельные места при дивной природе, — он кратко помолчал, — Николая Гавриловича, господина ссыльного Чернышевского на прогулке видел, поздороваться успел, да он от меня повернул, то ли не в настроении, то ли неприятность навлечь на себя не решается…

Бутин не произнес ни слова, зорко поглядывая на рассказчика.

— Ведь вот же человек: невзрачный, роста малого, лицо обыкновенное, чуток даже бабье, в заостренности черт… А подумать, какой силы духа, каких стойких убеждений человек. Труды его читал и восхищался, хотя и не все приемлю… Историческая личность для России и для Сибири нашей… Хотя бы невольным пребыванием своим…

— Я, Иван Васильевич, вот о чем скажу вам, — медленно, с некоторым трудом, заговорил Бутин. — Я если человеку помочь неволен, то о том стараюсь не рассуждать. Потому — заболеваю. Нельзя образованную личность отвергать, лишать деятельности по той причине, что личность эта не твоим умом живет. Мнения надо уметь выслушивать, уметь оспаривать. Кандалы — не мыслят, не спорят, не рассуждают, не доказывают, не убеждают. В них заключена неразумная, жестокая, унизительная сила. Но, господин Багашев, мы не владеем ключами, отмыкающими их… Моя бы воля: не убийца, не разбойник — пусть себе живет, пусть жизнью и делом свою правоту доказывает.

— А ежели ниспровергатель строя? — выкатил большие голубые глаза Багашев. Енотовы усы зашевелились. — Тогда как?

— Не испытывайте меня, господин Багашев, — холодно усмехнулся Бутин. Усмешка короткая, как вспышка молнии. — Я испытан людьми достойными и великой души. Но я думаю, господин Багашев, нам пора приступить к делу. Что вы мне сегодня решились преподнести? Ведь что-то привезли?

Да уж — хитрого не перехитришь. Ни усы багашевские, ни клочья бороды не укрыли от Бутина: енот не зря пришел!

— Милостивый государь, Михаил Дмитриевич, люди со мной с самой Шилки, с Кары. Сейчас у меня они, Марфа свет Николаевна их не отпустит, покуда чаем не напоит. Нижайше прошу познакомиться с ними, разумею, что может от них немалая польза выйти для ваших новых предприятий. В затруднительном положении эти люди, нужда их одолевает…

— Просите их, ежели чаю напились. Пусть идут без откладки. А вы позже зайдите.

…Их было трое и до того разные все, что сразу Бутину и в голову не пришло, что они до Кары вместе были. Ну на Каре сошлись, с Кары попутно, доведенные или, вернее, довезенные быстрым на решение Багашевым, — так, наверное.

— Садитесь, господа.

Сели без уговоров, без отнекиваний, без «мы ужо так, постоим», — отличающих крестьянское сословие или людей боязливых, запуганных, обнищалых до потерянности, либо людей с притворством, угодливо-неискренних… Просительное™ в них не было. Вот в этом и чувствовалось сходство. У всех троих. Узкоплечего, студенческого облика, почти мальчишки, и этого, постарше, фабричного вида, с хмурым лицом и непомерно широкими для малого роста плечами, и третьего, рыжеватого, мужиковатого, с простодушно-продувными глазами. Одежда у всех трепаная, с латками, а в чистоте.

Это весьма любопытно, он изучает их, а они его. У этого, с рыжей густой, торчком бородкой, да еще конопатого, — в глазах так и сквозит: а кто вы есть, барин, какой изнутри?

— Господа, надо ли объяснять, кто вас принимает, чем я занимаюсь?

— Нет, господин, Бутин, объяснений не требуется, — ответил «студент». — Ваш служащий господин Багашев вполне обстоятельно растолковал. Да понаслышаны о вашей деятельности и от других.

Лести в этом отзыве не было. Но и одобрения тоже. Понять можно двояко — понаслышаны о худом и понаслышаны о хорошем.

— В таком случае, господа, самый обычный вопрос для первого знакомства: с кем имею честь? — И тут же не ожидая заминки и неловкости, добавил: — Имя и занятие, господа, ничего боле.

Все-таки спокойный и учтивый тон, неподдельный, но не назойливый интерес к ним, неведомым гостям, произвел впечатление. Они, прошедшие школу городской жизни, не могли не представить себя со стороны: стоптанные сапоги, прохудившаяся одежда, заросшие, небритые физиономии. А расселись в кожаных креслах у большого полированного стола из орехового дерева, а с той стороны господин, одетый в широкий сюртук, под которым шелковая рубаха, пристегнутая у горла золотой заколкой, — может принять, а может и взашей.

«Кто мы есть? Или кем мы были?» — прочитал Бутин в глазах низкорослого крепыша с худощавым лицом, морщинистым лбом и широко развернутыми плечами..

Но отрекомендовался первым младший — «студент».

— Алексей Петрович Лосев, — коротко сказал он. — Бывший вольнослушатель сельскохозяйственной академии. — И не удержался по молодости: — Петровской именуется, однако ж не в честь моего батюшки.

Бутин заметил огонек неодобрения в глазах «фабричного»: «Не болтай лишнего».

— Крестьянского сословия сын Яков Иванович Дарочкин. Как полагаю, тоже бывший, — отвечал рыжевато-конопатый.

— Василий Евстигнеевич Вьюшкин, — завершил церемонию представления третий. — Мастеровой.

Мастеровой — и все. Точка. Ни слова лишнего.

Они напряженно, но безбоязненно ожидали новых вопросов.

Бутин не торопился. Он не допросчик. Пусть сами, своей охотой откроются. Кто в Сибирь заехал, тому не просто, ох, не просто рассказать о себе — дыхнуть чужому в лицо и то страшно…

— Не буду, господа, скрывать, что рад вашему приходу. Дело наше расширяется, не только край захватывает, но и за пределы выходит. — Он говорил деловито-доверительно, словно бы эти трое близкие служащие и заинтересованы в бутинской торговле и бутинских приисках не менее его. — Нам нужны работники образованные, серьезные и основательные. Полагаю, что в вас не ошибусь. — Лицо его внезапно осветилось улыбкой, брови приподнялись, энергичный, с легкой горбинкой прямой нос выделился и очень проступило в облике русское. — Извольте сами определить, какой род деятельности вам более по нраву: приисковое дело, торговля, конторские занятия, возведение построек… Или кто из вас художественным даром обладает?

Все трое несколько растерялись. Забеспокоились, что ли. Не явно, но потому, как быстро обменялись взглядами, смутная догадка зашевелилась у Бутина.

— Нам бы, наверное, любое дело подошло, — медленно сказал Лосев. — Лишь бы не разлучаться.

— Прошу прощения, господа, я ведь считал, что вы порознь… В наших краях как случается: приезжают каждый своим путем, по своей судьбе, а уж здесь сходятся, горе и нужда сближают…

Они вновь переглянулись.

— Нет, господин Бутин, скрывать не приходится, мы все прошли но одному делу, — коротко ответил тот же Лосев.

Теперь Бутин в точности знал, что за люди перед ним, кого привез Багашев с Кары. Ах ты, хитрющий енот!

И он снова, будто сам с собой, негромко, опустив бороду на соединенные кулаки:

— Нам в Сибири не в новинку, дело привычное, заурядное. Ежли каждый сибирский род досконально изучить, то в нем или каторжный, или ссыльный, или неволей и роком заброшенный… Кто за религию гонимый, кто от мести помещика спасавшийся, кто от безделья и нищеты — куда деваться? Сюда, в Сибирь, больше некуда. Наверное, и в роду Бутиных, при желании, такого несчастного обнаружим. Много пользы нашему краю принес ссыльный элемент образованных классов. Так-то рассудить — беда, несчастье, горе, ведь на гибель посылают, не из отеческих побуждений, — а для Сибири выигрышем оборачивается, а ведь она, Сибирь, та же Россия, хотя и не всякий сибиряк с тем согласен, особливо коренной, в тайге выросший, с тайгой сроднившийся. Ему все «российское» вроде пугала — оттуда все дурное: и чиновник, и полиция, и солдатня. А вот ссыльный да каторжный — это свой брат, страдалец, требующий сочувствия и поддержки…

Задал он им задачу. То ли ему довериться, то ли, напротив, ухо востро держать. То ли молча слушать, то ли свои мысли высказать, то ли встать, раскланяться да обратно в Кару.

— Я не ошибусь, — сказал Бутин, уже решив идти до конца, — вы прошли… по событиям у Летнего сада? Нам известны имена Каракозова, Ишутина, Худякова… Здесь тоже немалый отзвук был.

— Ну да, нас называют каракозовцами, — с грубоватым вызовом сказал Лосев. — Всех под одну гребенку. Хотя не все из нас за то, чтобы стрелять в царя. Не в царе дело. В самом строе, в обществе.

— Вы можете не углубляться, господин Лосев, я с вашими убеждениями знаком, программа ваша мне известна, — спокойно сказал Бутин. — Долой помещиков, земля крестьянам, социализм, артели. Единственное, что могу сказать, не будучи политиком, но занятый практическим делом, — пути к прогрессу ищете не только вы, о благосостоянии народном и другие заботятся, по своему разумению и по своим возможностям. Что касается Сибири, то, принадлежа России, она проходит свой отличительный путь — у нас тут ни помещиков, ни крепостных.

— Что ж, — дерзко отвечал Вьюшкин, — и царских властей тут нет? и царских чиновников? и неравенства? и нищеты? и произвола?

— He намерены ли вы, господа, — улыбнулся Бутин, — поступив ко мне на службу, учинить бунт на приисках? Свергнуть меня с моего трона? Объявить наш край республикой?

Неглупые люди — поняли шутку, рассмеялись..

Ответил за всех рыже-конопатый:

— В вашем обширном царстве мы, господин Бутин, подданные временные, и бесчинствовать и рушить доброе дело нам ни к чему. А за теплое слово и гостеприимный приют русский человек непривычен отплачивать неблагодарностью. Работать будем исправно.

— В таком случае, господа, будем считать наши взаимоотношения улаженными. Я вполне полагаюсь на ваше благоразумие и осторожность. Прошу вас направиться тотчас в контору, там спросите Иннокентия Ивановича Шилова и скажете ему, что Бутин распорядился устроить и определить… Постойте, господа, вот вам записка в нашу лавку в Торговых рядах; Шилов объяснит, там вам будет кредит на необходимые товары и припасы. Честь имею.

Михаил Дмитриевич оставил всех троих в Нерчинске, у себя на глазах: Лосева — при конторе, Дарочкина и Вьюшкина — на строительстве нового дома на площади.


14

Старший брат почитался в бутинском доме — старом и новом — бесспорный глава семейства. От младшего его отделяли десять лет с небольшим. Николай Дмитриевич занимал и место за столом по старшинству. Младший подавал пример послушания и уважения к старшему, и все сестры, зятья, все двоюродные и троюродные от-ветки Бутиных, все служащие фирмы, все домочадцы и вся прислуга, все знакомые семейства, все гости дома прекрасно были осведомлены, насколько серьезно и бережливо относится Михаил Дмитриевич к строгому соблюдению правили обычаев старшинства, как в семейных отношениях, так и в деловых вопросах.

«Слышали, так наказал Николай Дмитриевич».

«Делайте как брат решил».

«Это наше с братом желание (распоряжение, мнение, указание)».

Николай Дмитриевич был человеком уравновешенным, разумным и мягким. Житейского опыта у него было побольше, чем у младшего брата. Он раньше начал службу у Кандинского и дольше у него прослужил. В приказчиках. Там он нагляделся. Кандинский за трехрублевый долг мог лишить человека имущества. Не раз Николай Дмитриевич в тайне от всех совал задолжавшему бедняге синенькую — на, отдай хозяину, мне по копейкам воротишь.

Из этих годов у Кандинского, все же набравшись торгового опыта и умения дельно вести конторские книги, завязав деловые, коммерческие и личные отношения со многими купцами, чиновниками, служащими, вывел для себя самого старший Бутин весьма важное заключение: в советчики, в подсказчики он годится, а вершить, управлять, держать в руках — на это у него ни умения, ни охоты.

В конторе, на приисках, в торговых предприятиях, в своих распоряжениях по Товариществу и Торговому дому, в каждодневности дел Михаил Дмитриевич все решал сам — быстро, без проволочек, по-хозяйски, в советчиках у него неизменно многоопытный и образованнейший Дейхман, до мелочей знающий все бутинское хозяйство и людей, добросовестнейший Шилов, хотя и недалекий, но преданный Иринарх, готовый выполнить волю брата в мгновение ока.

Младший Бутин, конечно, жестко держался полномочий, данных ему еще в пору зарождения Товарищества старшим братом и хитроумным зятем Капараки. Эти полномочия остались за ним и после выхода Капараки из дела. Он оставался распорядителем всех работ и предприятий фирмы.

Значило ли это, что Николай Дмитриевич был отстранен или самоустранен от повседневного участия в делах и не имел никакого веса в устройстве всяких предприятий?

Стоит припомнить, что Николай Дмитриевич не позволил младшему брату одному отправиться на Петровский завод к Горбачевскому в дни, столь важные для начала их общей деятельности.

Старший брат не так часто выезжал на прииски. Но, выехав, изучал все обстоятельства с глубиной и основательностью.

У Николая Дмитриевича было необъяснимое, даже загадочное чутье на опасность. Точно бы у него температура поднималась. Он вдруг начинал проявлять беспокойство, не находил себе места. И просил запрячь коляску или оседлать верховую — любимую им серо-белую Стрелку — и отправлялся именно туда, где случалась заминка, где грозило срывом работы, где заболевал или шкодничал смотритель. Его вдруг потянуло на Нечаянный, когда люди стали уходить с разработок из-за управляющего Миягина, запившего горькую и забросившего все дела. Он же первым догадался, что на бывшем вдовы Чемякина прииске Маломальском шурфы бьют не там, где золото, надо подальше от речки. Выводы его были безошибочны, основательны и давали распорядителю принять должные меры. Миягина следовало перевести на другой прииск, человек он не потерянный, но баба у него загуляла и вышла из благонравия. Геологическую партию на Маломальском укрепить более сведущими людьми. Заминка устранена, работа налажена.

Убедить того же иркутского Хаминова, иркутского соделыцика, упрямого, подозрительного и самолюбивого; совместно выступить на торге и переторжке по заготовлению и поставке для пересыльных арестантов Верхнеудинска, Читы, Нерчинска всякой незамысловатой одежки, дабы чистые, а не прилипчивые руки приуготовили для несчастных все эти сотни и тысячи холщовых рубах, серо-фабричного сукна, кафтанов, больших и средних котов и онучей, юбок, шарова-ров, рукавиц, овчин — безо всего этого людям пропадать в стужу, при ливнях, под ветрами, на тяжких и грязных работах, тем более если поставки будут недобросовестными и мошенническими; или задача перед старшим братом в Москве — нанести дружеский визит братьям Морозовым, испросить выгодный крупный кредит на два сезона намыва золота. Или, уж в Петербурге, поговорить умно с влиятельным сенатором, с деликатностью вручив подарок в виде весомого самородка, найденного на Верхнем Дарасуне самим Михаилом Дмитриевичем, от которого нижайший поклон…

Николай Дмитриевич учтивостью манер, спокойным достоинством обхождения привносил во многие предприятия, сделки и контакты фирмы безукоризненную корректность, изящество и уверенность. Он очень любил ссылаться на англичанина Честер-фильда, коего почитал: «Будучи приятной, речь твоя становится убедительной».

Первоначальные отношения с тем же Хаминовым, с московскими Морозовыми, с уважаемым сенатором были установлены самим распорядителем дел. Но, будучи занят в неотлучности при разработке нового прииска или принятии кругосветно прошедшего на Амур парохода из Гамбурга, послать вместо себя для решения важного дела он мог только старшего брата. Тот собирался в путь медлительно, неохотно прощаясь со своим креслом, таксой Черепашкой, карточным столом и любимыми монгольскими меховыми шлепанцами и переодеваясь в дорожный костюм на английский манер «а-ля Ливингстон»… А управлялся со всеми поручениями столь успешно, дельно, что у него оставалось вдоволь времени для театров, концертов, выставок и «Славянского базара».

Глубина влияния и соучастия Николая Дмитриевича в делах с особенной убедительностью сказывалась в тех опасных случаях, когда, предвидя провал, срыв, беду, он с завидной невозмутимостью охлаждал брата. А иной раз проявлялась в тот неотложный момент, когда, веря в успех, старший понукал младшего к смелому ходу, к дерзкой коммерческой операции.

И в этих случаях он не упускал случая сослаться на давно забытого Честерфильда: «Когда предстоит совершить нечто хорошее, серьезное размышление всегда придаст тебе храбрость, и храбрость, порожденная размышлением, гораздо выше безотчетной храбрости пехотинца». Так некогда лорд Честерфильд поучал своего неразумного сына. Так старший Бутин наставлял иной раз своего разумного младшего…


15

Решалось нешуточное дело — проторение нового пути в Китай — от «стольного» Нерчинска до самого Тяньцзиня.

Тут требовался сначала узкий семейный совет. Семейно-деловое обсуждение. Пока без Оскара Александровича, без Иннокентия Ивановича, без Иринарха.

— Что наше предприятие значительно, что по серьезности и размаху ему в Сибири нет сейчас равных — никаких сомнений! — Михаил Дмитриевич вышагивал по комнате из угла в угол, взмахивая сигарой, зажатой меж двух пальцев. Он приостановился, круто повернувшись к брату и невестке. — Это продолжение великих замыслов Муравьева-Амурского, выполнение его завета.

Они, все трое, находились в гостиной нового дома на втором этаже. Яркий весенний свет вливался через шесть высоких шестиячеистых окон. Солнечные блики играли на паркете, на светлом мраморе камина…

— И я, брат, мыслю точно так, как вы, — отозвался Николай Дмитриевич. — Муравьев-Амурский, военный человек и храбрец, что доказал на Кавказе, здесь, на восточной окраине, шел мирным путем. Он иного пути не видел, чем добрососедство с Китаем, восстанавливая права России на ее исконные земли. И нам завещал торговать, а не воевать.

Капитолина Александровна слушала братьев, не совсем разделяя их мнение. Насчет мира с Китаем это верно, но Бутиным ли затевать походы, хотя бы мирные, устремляясь столь далеко отсюда, до китайских городов Пекина и Тяньцзиня.

— Что же, господа Бутины, вам уже тесно в торговле российской? — она мягко улыбалась, на полном лице играли вороночками ямки. — Или прибыль невелика? Вот уже два парохода ваших гуляют по Амуру, товары Торгового дома доходят и до Ирбитской ярмарки, и до Нижегородской, и с Москвой у вас уже большие предприятия…

— Друг мой, как же быть? — в свою очередь, спросил ее Николай Дмитриевич. — Китай рядом, а не торговать. Кяхта же торгует? А здесь сидят, глядят, кряхтят, деньгу пересчитывают. Кто возьмется, ежли не мы? А если подумать, душа моя, то от тех зависят добрые отношения с соседом, кто к нему ближе.

— Тем более, дорогая Капитолина Александровна, что есть силы, подрывающие нашу торговлю в Поднебесной. Те же цивилизованные англичане, коим столь симпатизирует ваш супруг! До такой низости и рыночные воры не доходят. Вам не надо сказывать, какие наши изделия более всего ценятся китайцами. Мы, Бог видит, шлем к ним товары, производимые лучшими русскими фабриками. Те же знаменитые суконные и бумажные ткани, выделываемые фабрикой господ Базановых, на весь мир славятся. И прочность, и долговечность, и вид. Что же предпринимают соотечественники достопочтенного вашего Честерфильда, дорогой брат? Так вот — появились сукна с русскими клеймами, как бы русской изготовки. Дрянь, дерюга, тряпки, гнилье под внешность и мерку русского товара. И — вот где коварство еще! — вдвое дешевле. Утонченные англосаксы нас за варваров считают, а то, что они проделывают, дикарь себе не позволит. Наносится ущерб нашей торговле, тут и подрыв кредита, и урон доверию, и добрые отношения с соседями под угрозой…

Михаил Дмитриевич, глубоко затянувшись сигарой, снова зашагал из одного угла гостиной в другой. Николай Дмитриевич, приподнявшись с кресла, помешал щипцами притускневшие угольки.

— Полагаю, дорогой брат, что Честерфильд, буде жив, осудил мошенство своих соотечественников. Есть уговор с англичанами — трактат пятьдесят девятого года. Как уловят изделие с фальшивым знаком, так за обманные действия — денежный начет.

— Так нам их не в Нерчинске ловить надо! Не в Гостином же дворе! Там надо, на китайской земле. С неба грянем, да в английские лавки заглянем!

Капитолина Александровна от души рассмеялась. Она за круглым столом сверяла счета и оторвалась от бумаг.

— Вы уж от гнева стихом заговорили, Михаил Дмитриевич. Вы хоть просветите меня, откуда у вас столь важные и точные сведения. Еще ведь не съездили в Китай, не грянули и не глянули.

— А Старцев на что? — поинтересовался младший Бутин. — Наш Алексей Дмитриевич не зря по соседней земле ездит! Где по-английски, где по-китайски, где по-русски, все три языка одинаково знает. Старцев в Китае свой. И он там интересы России блюдет. От него английские жулики не укроются. Тамошние старцевские знакомцы ему доложат, кто там пакостит!

— Кажется, англичане меня убедили лучше, чем вы сами, — снова засмеялась жена старшего брата. — Насчет экспедиции вашей… — И, помолчав, нерешительно спросила: — Вы уж простите женское мое любопытство. Верно ли толкуют, что Алексей Старцев — сынок Бестужева, того, что в Селенгинске проживал, декабриста?.. Николая Александровича…

— Не знаю, как ответить вам, сестрица, — младший Бутин не то чтобы заколебался, но был в затруднении. — Ни Николая Александровича, ни Ивана Ивановича не удосужился спросить. Однако же слышал, как господин Горбачевский выражал желание, чтобы их сынок, его и Ирины Матвеевны, усердием да талантами на молодого Старцева походил. Он ведь на воспитании у купцов Старцевых пребывал, их фамилию и принял. А вот с Алексеем Дмитриевичем, признаюсь, разговор произошел в Благовещенске, в позапрошлом году. Речь у нас шла про то, что я строить охочий, и он любитель сего. «Я в отца, должно быть, говорит той же страстью обуреваем. Где только можно строю истрою». Неловко эдак я его и спросил: «Ваш отец? Разве Старцев так уж и строил?» Он весьма выразительно глянул на меня, ухмыльнулся в свою воронью бороду — и без дальнейших объяснений про китайские дела речь завел… А там он как рыба в воде, во всех провинциях побывал, по всем рекам плавал, всех правителей знает… Заговорил меня… Потом меня осенило: дак именно Николай Бестужев дома насаждал, его страсть была. Куда его не закинет — в Читу ли, в Петровск, в Селенгинск — везде память в строениях оставил.

Капитолина Александровна глубоко вздохнула и вновь обратилась к счетам. Старший Бутин, глянув на ее полные руки, аккуратно подбирающие бумажки, понял, что она свое сказала. Мнение свое. По делу.

— Михаил Дмитриевич, прошу вас, присядьте… — Тот послушался, сел в кресло по другую сторону камина. — Припомните, — обратился к нему не сразу старший, — кто у нас через Маньчжурию на Амур скот прогонял? В последние годы?

Так, подумал младший, совсем не зряшний вопрос этот — насчет Маньчжурии и прогона табунов.

— Так кто ж еще, кроме Ивана Александровича Юренского, вечная ему память… А с лошадьми еще Иринарх ходил да сынок Михаила Андреевича, старшенький…

Он выжидательно глядел на брата, покойно и удобно сидящего в кресле.

— Надо бы их, да еще кто ходил этими путями, порасспросить с карандашом в руках насчет дороги. И начертить предполагаемый маршрут. Да в подробностях весь порядок экспедиции продумать. Это по вашей части, Михаил Дмитриевич. А уж мне придется поразмяться — В Иркутск стопы направить, к генерал-губернатору. За содействием.

Капитолина Александровна кинула быстрый взгляд на мужа.

Ну, раз он решил оставить свою прелестную таксу на нее и оторваться от «Ньюкомов» Теккерея (на английском) и поразмяться на тысячеверстном пути до Иркутска, значит есть смысл вложить в это китайское предприятие деньги, и, должно быть, немалые. Значит, ее миссия — поддержать мужа и деверя.

Капитолина Александровна и сама была не робкого десятка. Если б нужда — не сробела б и к генерал-губернатору. Или даже в Петербург.

Ей сейчас за счетами припомнилось, как однажды метался Михаил Дмитриевич в дни отправки мехов и кож на Ирбитскую ярмарку. Все служащие нерчинской конторы оказались в разгоне. Николай Дмитриевич уже в Ирбите с первым обозом, готовит бутинский магазин в Торговых рядах, а распорядитель дела с Дейхманом неотлучно в Нерчинске — то прием товаров, то отправка, то пересчет их. Ярмарка!

А тут — неотложность снарядить нужного дельного человека в Сретенск принять с парохода амурские грузы. И некому это мужское дело доверить. А срок вплотную подошел.

— Я поеду, — твердо заявила тогда Капитолина Александровна. — Три часа на сборы. Велите запрячь лучших лошадей в мою повозку. И пусть кучером Яринский. Этот молодец не подведет.

Михаил Дмитриевич и обрадовался и заколебался. Чтоб женщину в такую поездку, этого в родове у них не водилось. Даже купеческая вдова — и то доверенного, либо приказчика пошлет, на крайний случай с собой прихватит. А что Николай Дмитриевич скажет, когда воротится: а вы еще не надумали ее, попечительницу женского училища, смотрителем на Маломальский?

— А я что — не купеческая жена? — возразила Капитолина Александровна. — И не разберусь в товаре? Да я эти шкурки и кожи по сто раз в руках держала. Или я в доме Бутиных для забавы?

Настояла. Убедила. Поехала. Через три дня возок вернулся с целехонькой хозяйкой дома, и Капитолина Александровна с полным пониманием доложила, что пришло с пароходом, что и сколько размещено в сретенских складах по Шилке, что идет обозом следом, в каком виде товар, что пойдет первым сортом, что вторым, а что попорчено и кого определила в обоз — все так, как бы и Шилов или Иринарх распорядились.

А молодой, кудрявый и разговорчивый Петр Яринский, хотя и в помощниках у садовника, но большой любитель и знаток лошадей, в восхищении отвечал на все расспросы Бутина:

— Ox, Михаил Дмитрии, до чего ж хрушкая у нас хозяюшка! Не шумливая, тихо скажет, а у сретенских мужиков прямо поджилки тряслись. Так Зотову Ипполиту Парфенычу, нашему складами начальнику, госпожа, значится, говорит: я, говорит, миленький мой, не привычна дважды приказывать; чтоб к моему, значится, отъезду все грузы были в аккурате; извольте исполнять.

И миленький наш, значится, поверх себя прыгал. Да с таким вкусом повторял невесткино «извольте исполнять», и «миленький», и свое «значится», что Бутин увидел натурально Капитолину Александровну во всем ее величии у сретенских причалов. И тощего длинного Ипполита Зотова, сперва покорно склонившего перед нею свою облыселую голову, а затем поверх той головы скачущего!

Она бы и в китайскую экспедицию не прочь!

Да ведь не поездка в ближний Сретенск, в Поднебесную ее одну не отпустишь, однако ни муж, ни «братец» туда покуда не собираются.


16

«Господину управляющему Забайкальской области. Торговый дом нерчинских купцов братьев Бутиных, желая расширить и оживить торговлю с Китаем, решился отправить ныне экспедицию для исследования пути между Забайкальским краем, Пекином и Тянь-цзином. Хотя предприятие это имеет совершенно частный характер, но тем не менее ввиду той общей пользы, которую оно может принести развитию наших торговых отношений с Китаем, имею честь покорнейше просить Ваше Высокородие оказывать всевозможное законное содействие предприятию гг. Бутиных…

Генерал-лейтенант Корсаков».

Намерение Бутиных отправить экспедицию для пробивки нового независимого от Кяхты торгового пути внутрь Китая вызвало скрытое недоброжелательство и наткнулось на сопротивление лиц и кругов, считавших это предприятие Торгового дома Бутиных излишним, даже опасным, а еще вдобавок и дерзким. А посему — нежелательным.

Влиятельные кяхтинские купцы-чаеторговцы полагали, что Бутины вторгаются в их вотчину и покушаются на освоенный ими китайский рынок. Навалится своими приисковыми миллионами, отведет пути чайные от Кяхты к Нерчинску, это же разорение не одного купеческого семейства «чайного» Троицко-Савска. Мало того, что морское судоходство бьет по Кяхте, так и свои сухопутные противники нашлись!

Это одно. И другое.

Бутинские связи с ссыльными элементами не могли укрыться от взора властей, тем более от компаньонов и конкурентов Бутиных. На короткой ноге держатся Бутины и их служащие со всеми этими петрашевцами, каракозовцами, ссыльными поляками и прочими. Правда, Корсаков следовал взглядам Муравьева, будучи его соратником, но не столь последовательно, как его предшественник, с оглядкой на Петербург. Те из купцов, виноторговцев, судовладельцев, содержателей приисков, чьи интересы ущемлены были Бутиным, не преминули напомнить кой-кому насчет былых дружеских связей Бутиных с Горбачевским, Луцким, Михайловым, относительно найма на службу, и провинившегося Дейхмана, и разных каторжных и ссыльных. А ведь не было такого купеческого дома, где бы не эксплуатировался на гиблой конторской работе по самой дешевой цене труд высокообразованных людей с дипломом Сорбонны, Оксфорда, Цюриха, Петербурга, людей, пребывающих в сибирской ссылке.

И уж больно размахнулся этот выскочка-нерчуганин. Вон уж и на парижской выставке побывал, медаль золотую схватил за изделия своего железоделательного завода; всякие благодарости и отличия изливаются свыше на него по причине пожертвования на школы, церковь, сиротские дома. Не только владельцу фирмы, но и членам его семейства доверены общественные посты в Иркутске, Нерчинске, Благовещенске. А теперь в Китай ему надо, — а есть ли у него достаточно средств, знаний, прав на такое предприятие? Добился ведь: сам генерал-губернатор просит покорнейше о содействии бутинской экспедиции. Нельзя ли поприжать этих Бутиных!

Меж тем Главное управление Восточной Сибири в связи с готовящейся экспедицией затребовало о главе нерчинской фирмы подробные сведения и непременно по «Обывательской книге», которая велась на каждого купца в Нерчинской торговой ратуше.

Какие господин Бутин занимал и занимает должности?

Имеет ли он какие-либо высочайшие награды и отличия?

He состоял ли под судом и штрафом?

И вообще, понимай меж строк, не встречаются ли известные препятствия, препоны, преграды, лишающие купца Бутина некоторых прав и возможностей…

Разумеется, проникни в «Обывательскую книгу» факты и сведения, нежелательные для обнародования, предназначенные лишь для семейного круга, подобно интимным письмам или фотографиям, не выставляемые на общий обзор, — будь бы так, экспедиция в Китай, да и не только экспедиция, но многие другие предприятия Бутиных могли не состояться.

Что касается запроса генерал-губернатора, последующего требования сведений управляющим областью, а затем обращения в ратушу генерал-майора Черкесского, то Бутин был прекрасно осведомлен об этой цепочке переписки, поскольку кроме губернаторов и управляющих существуют столоначальники и делопроизводители, жалованье которых значительно уступает потребностям их семейств.

Бутина нисколько не беспокоила эта канцелярская канитель, его внимание было занято подготовкой экспедиции, поиском нужных людей, выбором снаряжения, доставкой грузов и в особенности разработкой маршрута…


17

Михаил Дмитриевич сидел в конторе один, погруженный в отчет, поступивший с Николаевского железоделательного завода. Он был доволен ходом работ. Захиревший при прежних владельцах Николаевский, с его тогдашними десятью — пятнадцатью тысячами пудов железных товаров, теперь давал более двухсот тысяч пудов. Значит, можно не только себя обеспечить, — прииски, пароходство, винокуренные заводы, — но и в продажу населению широко пустить и вилы, и колесные ободья, и лемехи, и ножи, и посуду чугунную. Это одно. А другое: в Китай везть не только сарпинку, тик, ситец, плис, бязь, люстрин, миткаль, холст мешочный и прочие ткани, но даже изделия из железа, те что Париж на последней выставке одобрил. И вспомнил русский павильон на площади Инвалидов и промышленный — на Марсовом поле, и мостик через Сену к Дворцу искусств. Не зря русской механике грамоту вручили!

Хорошо наладил завод Алексей Шумихин, у него инженерный ум и с людьми умеет…

В такое раннее утро, откинувшись на спинку кресла в пустынной конторе, он любил между разбором очередных дел и подытожить, и рассчитать, и помолчать…

Вчера иркутской почтой Иван Степанович Хаминов, партнер бутинский, прислал своему компаньону номер журнала «Всемирная иллюстрация». Вот он перед ним на столе. Не зря прислан. С предупредительностью, присущей Хаминову. Не раз Бутин слышал от него похвалы: «Талант вы, Михаил Дмитриевич, я бы не рискнул, мне бы не удалось, я люблю наверняка, а вы вона с каким размахом…» И не поймешь у него, где кончается похвала, где начинается хула, где доверие, а где сомнение…

Ну и лихой же вид у него, у Бутина, на фотографии, где он в пышной собольей шапке и гураньем полушубке, с ружьем за плечами. Покоритель, конкистадор! И еще от того такое впечатление, что рядом Афанасий Жигжитов с его гордой индейской осанкой. То верно, что он тунгусского княжеского рода, давний проводник Бутина по падям и сопкам Севера: какие только кручи они не одолевали, да таежные заросли, да каменистые западушки, да зыбкие мари, обходя долины Дарасуна и Нараки… С тех пор уже семь лет минуло, а перемены произошли большие и у Бутина, и по всей округе Нерчинской, и на Шилке, и на Амуре…

Что-то давно не появляется Афоня — ему, а не случаю, обязан Бутин открытием многих золотых разработок. Где-то он скитается сейчас со своими оленьими стадами — на Средней Олекме, на Калакане, а то еще северней! Высокий, жилистый, с вечно улыбающимся скуластым лицом…

Когда же он был в Нерчинске в последний раз?

Еще в старом сухановском доме в окружении всего бутинского семейства они вспоминали ту горячую весну первых поисков, первых походов, — только-только вышло разрешение на частный поиск, — и Афанасий сам к нему пришел: «Собирайся, со мной пойдешь, я тебе покажу, где искать».

У Жигжитова хорошая память на доброе. Он не забыл, как Михаил Бутин заставил ненасытного прожору Кандинского уплатить Афанасию за соболей и колонков не гроши, а то, что положено. Но только ли в этом причина?

Тогда, в сухановском доме, Капитолина Александровна сказала: «Афанасий, мы вам очень благодарны за Михаила Дмитриевича, ему было бы очень трудно в тайге без вас». Он и ответь: «Ничего не трудно. Он тоже из рода Гантимуров, как я, только от русских скрывает, а то у него все заберут». И в тайге ему то же самое: «Ты из наших, только язык и веру забыл, а дух остался». И повел его на вершину Дарасуна и Нараку.

Его бескорыстие и простодушие были равны его мужеству и самоотверженности. Он был естественным, как ветер, трава, таежное озеро, как редкостные сердолики Яблонового хребта, похожие на ягоду бруснику, — столь редкостной и драгоценной была его душа…

Из первого же золота наказал Бутин другу и сподвижнику Ивану Александровичу Юренскому привезти из Иркутска новейшее ружье-двустволку, два охотничьих ножа, дроби, свинца, пороху, кожаную американскую куртку, набор кухонной утвари для юрты, пять пудов муки, три пуда круп, два пуда сахару, рулоны ситца и нанки и всякой другой всячины для жены Афанасия и для пятерых его детей…

Он долго не мог понять, их постоянный спутник по тайге, потомок эвенкийских нищих князей, что все эти припасы и товары — в дар, а не в долг, что Бутин признает себя неоплатным должником Гантимурова на всю жизнь; охотник, по простодушной щедрости своей, все-то везет соболей, горностаев, куниц в счет «платы» за «царский» обоз Юренского. Тот успел уже дважды пополнить жизненные и боевые припасы эвенка, пока внезапная и загадочная смерть в тайге не оборвала эти добрые человеческие связи, соединявшие его с Бутиным и Афанасием.

Разве этот парадный экзотический снимок, сделанный уже в Нерчинске заезжим фотографом, отражает те опасности, радости, волнения, пережитые Бутиным и Афанасием, охотничьи и поисковые годы, то вдвоем, то втроем с присоединявшимся Юренским!

Ночевки у костра, последний кусок хлеба, съеденный пополам; рысь, убитая, когда она уже свисала с ветки над головой бутинской лошади; медведь, подстреленный в упор в то мгновение, после коего уже ты в объятиях зверя…

И россыпи золота, найденные в такой нужный момент, когда Бутины взяли у московских купцов свой первый крупный кредит!

Однако в этой «иллюстрации», притом «всемирной», кроме сего «техасского» снимка, еще и целая страница писанины, покрасочней фотографии: все о том же знаменитом купце, о его героических странствиях, дерзновенных предприятиях, исключительном коммерческом таланте, многообразных сторонах его натуры, — ну бретгартовский или куперовский герой, пришедший с американского Дикого Запада…

Неужели Хаминов полагает, что Зензинов, посылая сей снимок и сию статейку, следовал указке Бутина? Что Бутину лестно читать о себе эдакие преувеличения?

Вранья нет ни словечка. Что Михаил Бутин — младший из братьев — кому ж это не известно? Что он распорядитель дела — сущая правда. Что Михаил Дмитриевич самолично откроет две россыпи — верно. И что эти прииски — Ивановский и Афанасьевский — в честь близких друзей названные, и по сию пору разрабатываются, — не скрываем. Что за шесть лет на обеих россыпях добыто двести пятьдесят пудов золота — записано в отчетных книгах. Что торговый оборот у Бутиных в начале торговой деятельности был не более шестидесяти тысяч рублей, а ныне дошел до полумиллиона серебром, — все соответствует действительности.

А то нехорошо, что младшего выпячивают. На «всемирный» и вдобавок «иллюстрированный» показ. Будто Николай Дмитриевич все годы только и делал, что почивал на пуховой перине, сидел за карточным столом, разъезжал по заграницам.

Тут несправедливость. Да и во всей статейке.

Хотя бы с этой Коузовой машиной.

Правильно то, что летом прошлого года младший брат, кинув в Нерчинске дела на Дейхмана и Шилова, помчался на Амур, на прииски господ Канмона и Бернардини, ловких иностранцев, обскакавших Бутиных с помощью большой «смазки» в столице. Да это пусть, не обеднели. А вот Коузова машина, работавшая у этих господ на промывке песков… До чего ж умная, до чего же толковая и быстрая. С какой истинно русской смекалкой сделано! Черт побери, господа иностранцы лучше нашего находят русских затейников, хитрецов, умельцев, русских безвестных народных механиков, Ньютонов и Фарадеев. И за грош пользуют их ум и руки. Что за слепцы они, российские фабриканты, предприниматели, купцы.

Бестужев Николай, потомственный дворянин, сам мастеривший все на свете, — и плотник, и шорник, и слесарь, — мимо себя не пропустил бы даровитого самоучку!

Бутин корил себя, глядя на чистую, красивую, беспрерывную работу Коузовой машины, промывавшей золотосодержащие пески с быстротой сотен рабочих рук.

А кто догадался, получив сердитое бутинское письмецо с Амура, — кто? — положив недокуренную сигару на край чугунной пепельницы, тут же велеть Петру Яринскому запрячь лучшую тройку, а сам, немедля переодевшись из халата в дорожное платье, — быстролетно, с краткими остановками, помчаться в Петропавловск. Съездить, найти Коузова и уговорить поступить на службу к Бутиным!

Пока младший Бутин присматривался к Коузовой машине на приисках Канмона и Бернардини, автор сей машины трясся в коляске рядом со старшим Бутиным на пути в Нерчинск. Приезжает младший брат с Амура, а механик уже с Дейхманом, Шиловым, Шумихиным первую машину для Капитолийского готовят!

А кто надоумил нашего механика-самоучку попросить привилегию от правительства? Опять-таки Николай Дмитриевич. А его в той «Всемирной иллюстрации» и не упомянули! А все-таки, если признаться себе самому: щекотно для самолюбия, все же признание, общественное мнение. И для Нерчинска лестно. Однако ж дело прежде всего. Ну, Хаминов, любезный Иван Степанович… С тобою надо поосмотрительней…


18

Бутин услышал, как скрипнуло крыльцо. Скорые шаги вверх по ступенькам. В эдакую рань! Или кто тоже собрался, подобно руководителю дела, в дослужебное время подогнать несделанное?

Он упрятал растревоживший его журнал в ящик стола, и тотчас отворилась дверь, и вошел Шилов. Его обычно спокойное, сосредоточенное худощавое лицо выказывало озабоченность. Он даже не извинился, что без стука и что помешал.

— О, да это вы, Иннокентий Иванович! С самой рани и такой скучный! Или неможется?

— Да, пожалуй, не с утра заскучал, а с ночи, Михаил Дмитриевич.

— Вон как, ночное приключение у вас? Домна Савватьевна здорова ли?

— Благодарствую, дома-то все ладно, — рассеянно отвечал Шилов. Он потер длинными худыми пальцами лоб, потом перешел к подбородку.

— Вот что, милостивый государь мой, присядьте, приведите свои мысли в порядок. Вижу, вы в большом расстройстве. Прикажете вам водички налить?

— Михаил Дмитриевич, я сам не пойму, может, ничего такого, а вдруг беда произойдет? Нет, не могу разобраться.

— Вот уж, Иннокентий Иванович, непривычен от вас, серьезного работника, недомолвки слышать. Чем это вы так напуганы? — и он выставил вперед бородку, сузил глаза. — А ну выкладывайте, в чем надо разобраться.

— Михаил Дмитриевич, поймите меня правильно. Я порядок люблю. И основательность в людях. Как увижу, кто пустым делом занят, так лихо мне. Я к этим молодым людям по справедливости, с душой. И вы наказали: пристроить, подмогнуть. Не потому лишь, что новые служащие наши. У них тут ни души родной… Одежду мы выдали, — зипуны, порты, обутки, все новое. На харчи-то три рубля на брата. Чего ж им-то еще не хватает?

Брови у Бутина сошлись к переносью единой черной линией. Резко очерченные меж усами и бородой губы точно бы стеснились.

— Вы о тех молодых людях с Кары? А что они у вас стребовали? Работой недовольны? Или кто им сказал не так?

— Помилуйте, Михаил Дмитриевич. Как можно? А вот вижу, примечаю. Не простые это люди.

Бутин теперь даже с сочувствием взглянул на своего верного помощника. Самого трудолюбивого, самого безотказного. Заработался. Лицо осунувшееся, похудевшее. Домна Савватьевна давеча жаловалась невестке: плохо ест, дурно спит, спину ломит.

— Иннокентий Иванович, послушайте меня. Вы у меня Шилов один. Надо поберечься. Вон Петр Илларионович — два раза съездил на горькие воды, оздоровел, заметно прибодрился, вот и за Нюткой нашей усердно заухаживал! А вы при семье, подобно маятнику, без передышки. Небось и сердце сдает и нервы шалят. Надо вас подлечить!

Шилов — долговязый, худощавый, костистого телосложения, с лицом обветренным, энергичным, но заметно истомленным в трудах и заботах, глядел на Бутина не то с осуждением, не то с упреком.

— А я прошусь на эти воды хоть горькие, хоть сладкие? Вы сами маетесь, а я что ж? Тут экспедицию снаряжать, к промывке готовить прииски, на ярмарку обозы отправлять, а я, значит, лечебные воды вкушать буду? Нет, сударь, меня работа у вас не тяготит. Я в ней смысл нахожу. Я к вам по серьезному делу…

— Ну и хватит вокруг да около. Говорите дело.

— Я и говорю, Михаил Дмитриевич: вроде приличные господа, не шумливые, винцом не балуются… А беды с ними не миновать. Полагаю, эти трое — заговорщики. Чистой воды заговорщики. Вижу и чую.

Сначала ошеломленный, Бутин вдруг с необыкновенной отчетливостью увидал себя и брата на Петровском заводе, будто вчера это было, — и вокруг за столом старого декабриста, и генерал-губернатора края, и Лизаньку Дейхман, и достойную супругу Ивана Иваныча, и всю открытость и человечность беседы, и справедливый гнев Муравьева на них, братьев, и его самого, Муравьева, небоязнь императорского гнева, когда он призвал бывших «государственных преступников» помочь ему в трудах по преобразованию Сибири…

— Постыдились бы, господин Шилов. Люди понесли наказание за свои прегрешения. Несчастный безумец Каракозов поплатился головой, поднявши руку на священную особу монарха, ближайшие соучастники преступника, претерпев позор на Смоленской площади, после Шлиссельбурга увезены в наши места, а кто и далее на север, в горы и к морозам Якутии, и, по оторванности от семей и жестокому обращению, обречены на угасание… Слышал, что господа Ишутин и Худяков, споспешники Каракозова, впали даже в помешательство… Эти же молодые люди, менее повинные в известных событиях, как я убедился из бесед с ними, однако тоже сурово наказанные, не помышляли о цареубийстве, а лишь о мирном переустройстве общества, об улучшении участи крестьян, о развитии просвещения, о чем и мы с вами печемся… А ныне, полагаю, им до этого и дела нет, лишь бы живыми вернуться в Россию… Второго наказания они не заслужили!

Шилов со вниманием слушал эту речь Бутина, чуть шевеля губами, как привык обычно выслушивать все его наставления по делам фирмы и по ходу торговых и приисковых предприятий.

— Михаил Дмитриевич, я что скажу. Мы с вами вместе были на молебне по случаю избавления государя от преступного умысла, и мы все, каждый посильно, внесли свою лепту в возведение часовни в память о милости Господней. Однако ж если откроется, что мы по своей воле оказывали покровительство людям, причастным к побегу из крепости польского смутьяна Домбровского, а ныне готовящим силой вызволить на волю государственного преступника Николая Гавриловича Чернышевского…

Бутин вскочил с места, со стуком отодвинув кресло. Чугунная пепельница, задетая локтем, брякнулась об пол.

— Что это вы уперлись в одну точку, Иннокентий Иванович! Что за подозрения! Откуда взялись такие сведения? От бессоницьг, что ли? Или у нас ябеды, наговорщики завелись среди своих?

Шилов неторопливо поднял пепельницу, поставил чуть дальше от Бутина, подул зачем-то на упавшую в нее сигару и бережно уложил ее на узорчатый край чугунного изделия.

Затем удрученно развел руками:

— Вестимо не от них самих. И не от наветчика. Случай такой выпал, Михаил Дмитриевич, вчерась.

— Вчера, когда Лосев был в конторе, а Вьюшкин и Дарочкин на складах, Клавдия, приставленная к ним и прибиравшая комнаты жильцов, по неаккуратности обронила книги, им принадлежавшие, за что получила выволочку от Домны Савватьевны, она не допустила ее к полкам и собственноручно, не мешкая, подобрала разбросанные книги, поставив их в прежнем порядке. Для Михаила Дмитриевича не секрет, что Домна Савватьевна привержена книжным занятиям и весьма расположена к людям образованным. Не раз, помнится, Михаил Дмитриевич, беседуя с супругой Шилова, бывал удивлен ее книжной осведомленностью, она даже «Русского Жиль Блаза» чуть не изучила наизусть, не говоря уж о знаменитом французском Рокамболе… Но уж это, извините, к слову. Из какой книжки выпала та толстая твердая бумажка вроде картонки, Домна Савватьевна приметила, а вглядевшись в находку, встревожилась и, не дожидаясь мужа, сама спешно направилась к нему…

— И что же в той бумажке вы нашли? Порох? Динамит? Пистолеты? Или переписку с корсиканскими вендеттчиками?

— Чертеж, — с отчаянием в голосе сказал Шилов. — Чертеж на том клочке, Михаил Дмитриевич. И чертеж особенный. Чертеж местопребывания господина Чернышевского. Поселок Кадая, дом, в коем господин Чернышевский пребывает, ближайшие строения, проезды, дороги близлежащие. На обороте сей картинки — буковки и цифирки в раздельности и вместе, как мурашки разбежались. Догадка Домны Савватьевны, что тайнопись, и ни у меня, ни у нее никакого желания в сию китайскую грамоту вникать. А доложить вам — моя прямая обязанность…

Они долго взирали друг на друга — невозмутимый распорядитель дел и обескураженный Шилов, кажется, более всего досадовавший на Клашу-растрепу и на весьма бдительную свою супругу, из-за коих эта чертова картонка явилась перед глазами.

— И где же, позвольте справиться, находится ныне сей документ, в чьих руках? — спросил наконец Бутин.

— Я-то намеревался тотчас с той картонкой к вам. Посередь ночи рвался. Не пустила Домна Савватьевна. Сунем, говорит, это художество обратно. Приметила, что бумажонка рядом с книгой в зеленой корочке, туда и сунуть. А то, говорит, дорогой супруг, хватятся молодчики, большая баталия выйдет! Ты, говорит, поднимись в рань, да и доложи. — Шилов потер запотевшую залысину. — Вот я и заявился.

— Очень у вас разумная супруга. И хорошо поет, и хорошо говорит, и сообразительна. Зря шуму не подымет. Так, дорогой супруг, ей и доложите. Ясно, Иннокентий Иванович? — И вдруг тоном приказа: — Надо вам спешно в Читу. Нелады там с торговлей железом.

Заодно и винные склады проверьте. За экспедицию не беспокойтесь, мы с Шумихиным управимся.

— Слушаюсь, Михаил Дмитриевич, все будет исполнено. Сегодня после обеда снаряжусь. Насчет Читы будьте спокойны.


19

Недели две спустя Багашев предупредил Бутина, что в Нерчинск «прилетела весьма занятная иностранная птица», желающая сделать визит главе известной фирмы.

— Кто же таков? — спросил Бутин, впрочем знавший, что Багашев ненужного человека навязывать не станет…

— Некто Джон Линч, американец, личность впечатляющая: крупный делец, инженер, притом держится просто… К нам привалил через Аляску в Николаевск, а дальше по Амуру. Нюх, как мне представляется, острейший, аж сохатый позавидует.

— Что ж, приводите, Иван Васильевич, надо же и устроить американского гостя… Позовем Михаила Андреича, Оскара Александровича. Невестушка распорядится насчет ужина. Попотчуем, чтобы помнил сибирское хлебосольство.

Американец оказался американцем: долговязый, светловолосый, плотного сложения, с сухим долгим лицом, тонким костлявым носом, массивной челюстью и серо-синими, близко поставленными глазами.

Первые секунды, представляясь, Линч мялся, разводил руками, пытался выстроить чудовищную «русскую» фразу, но быстро выяснилось, что мистер Бутин и его брат изъясняются по-английски, одна из хозяек миссис Капитолин вдобавок еще и по-французски, а вторая мисс Татьян еще и по-немецки. Да и гости этого дома, оказалось, сведущи в европейских языках, а мистер Микаэль Зензинов даже владеет латынью.

Американец выразил искреннее восхищение и удовольствие, что находится в Сибири в таком цивилизованном обществе. Похвала прозвучала так, что можно было обидеться, словно бы он ожидал в Нерчинске встретить дикарей с проткнутыми носами и с прикрытием одного места пальмовым листом.

— Такие пространства, такой ландшафт. Колоссаль. Сколько миль проехал, а дороге конца нет, как бесконечное лассо. Фьюить.

Сибирь только с моей страной можно сравнить — ого-го-го! — И он выставил длинный сухой палец: вот, эта моя наивысшая похвала. — Сибирь и Америка — родные сестры, пусть меня забодает бизон, если я не прав. Пиф-паф.

О-ха-хо да ого-го, бизоны и пиф-паф, театральщина или характер, — а к поездке в Сибирь этот длинный Джон подготовился неплохо. Знаком и с географией и с историей края. И изрядно начитан. То Палласа, то Гмелина помянет, то из Миллера приведет, и Мартос ему знаком и Трапезников… Из Гумбольдта чуть ли не страницу наизусть прочитал. Нет, не зряшный визит, не пустое путешествие — хо-ха-хе! — нас тоже не проведешь на мякине, — даже новейшие труды Гагимейстера и Загоскина проштудировал, Ангару с Селенгой и Томск с Иркутском не путает, маршруты Невельского до тонкости изучил и в курсе Кяхтинской чайной торговли не хуже, чем наши Собашниковы или Поповы. Что ж, приятно, что Америка нами так интересуется. Пождем, когда — фьюить! — мужик раскроется да истинную цель своей поездки выявит. А пока ешь да пей, нахваливай наши пельмени, груздочки, икру да севрюжку и водочку нашу; мы народ широкий и гостеприимный, когда с делом да с добром к нам.

— Я про вас, мистер Бутин, много слышал и в прессе читал. В своей Америке, откровенно скажу, мы с симпатией следим за русской колонизацией Сибири. Богатая страна. Вы очень энергично взялись, мистер Бутин, у вас американская хватка — пиф-паф! Но-но-но, — небольшие глаза Джона вспыхнули бирюзой на солнце. — Можно еще быстрей, еще лучше, еще основательней.

Гость еще до ужина настоял, чтобы в первую очередь ему показали весь дом, участок и знаменитый сад миссис Татьяны.

Он внимательнейшим образом, с неподдельным интересом изучал и общее устройство дворца и каждую вещицу, записывал в толстый блокнот даваемые разъяснения, исходившие от хозяев дома.

— О, длина всего здания пятьдесят две сажени? А в метрах?

— О, больше ста! А в английских единицах? Триста шестьдесят футов! Колоссаль! А ширина, вы сказали, двенадцать сажень? И еще аршин? И еще полтора вершка? Вершок? Какое милое и смешное слово, как зверушка. Мы, американцы, ценим точность. Это русский брат дюйма? И сантиметра? Как вы сказали, мистер Бутин, по-русски: от горшка два вершка? Ну, это не про меня, ха-ха! — И он весело смеялся, звучно сморкаясь в большой клетчатый платок. — Значит, здание в ширину двадцать метров. Колоссаль. Мое ранчо в Канзасе похоже на ваш дворец, как погонщик лошадей на принца?

— Однако, мистер Линч, — сказал младший Бутин, — ваши владельцы табунов и овец богаче любого европейского принца.

— С вами приятно пошутить, мистер Бутин. Как говорится у вас, у русских: вам пальца в рот не клади!

Он медленно обошел все внутренние помещения дома — начиная от прихожей главного входа до мезонина третьего этажа.

Он зорко все примечал: и медные ручки входных дверей, и хрустальную ручку маленькой двери в швейцарскую, и зеркальную дверь в большой зал, и самый зал, который привел его в бурный восторг.

Линч прямо-таки впился своими зоркими бирюзовыми глазками, разделенными узким хрящеватым носом, в позолоченный барьер, изображающий милых, шаловливых амуров, играющих на лютнях, свирелях и арфах. Он чуть ли не вплотную приник лицом, обозревая позолоченные украшения зеркальных дверей и тонкую резьбу белых дверей, ведущих в боковые комнаты, парадную гостиную и курильню.

— Версаль, растопчи меня бизон! Маленький сибирский Версаль. Сколько же надо иметь свободных средств, чтобы позволить себе такие траты. Мы, американцы, жалеем на это наши деньги, дьявол меня побери вместе с моим ранчо. Наши капиталы должны давать только дивиденд!

Бутин подумал: «Ну, милый, ежли ты побывал в Версале, а может, и в нашем Петергофе или Павловске, то простим тебе все твои гиперболы. Нерчинский «Версаль» обошелся Бутину большими трудами, чем всем французским Людовикам вместе взятым. Одни зеркала чего стоили, из Парижа доставленные: на речных и морских судах плыли; в длинных повозках, уложенных сеном в пять вершков слоем (вершков, мистер Линч), наисмирнейшими лошадьми их везли; до места, в распутье, на руках донесли… От французского Версаля до сибирского — дорожка-то ого-го и хи-ха-хо!

Однако же что привело этого восторженного, наблюдательного, делового и осведомленного Джона Линча на Амур и Шилку?

Фишер интересовался растениями, Мартос животными, Паллас и тем, и другим, и третьим, — а этот чем?

Зеркалами? Длиной дома в саженях, метрах и футах?

Меж тем американец щедро сыпал похвалами налево и направо, взбираясь по лестнице второго этажа с узорными чугунными перилами (своего, Николаевского завода, изготовления), и застрял на верхней площадке возле стеклянной картины среднего из трех окон. Картина та, присланная знаменитой королевской баварской стеклокрасительной фабрикой Кристиана Петтлера, выполнена там наилучшими мюнхенскими мастерами, а изображает в пронзительных красках Михаила Архангела, убивающего дракона.

— При религиозном содержании здесь есть и земной смысл, — довольно метко заметил гость.

Когда прошли в маленькую гостиную, а из нее в большую шестиоконную верхнюю гостиную, Бутин ощутил даже некоторую усталость от милейшего гостя. Он был рад догадливости невестки, пригласившей всех наконец к ужину. Во время ужина, как обрисовано выше, вместе с комплиментами дамам — Линч не забыл даже скромнейшую Филикитаиту Степановну, — вместе с тостами Бутину, Нерчинску, Сибири, дельному капиталу и золотым приискам американец постепенно начал приближаться к цели своей поездки.

За десертом — фруктами и мороженым — Линч взял в оборот всех собравшихся за столом мужчин.

— О, Николас Бутин, я знаю — вы совладелец фирмы, старший брат высокоталантливого Микаэля Бутина, я много слышал о вас как о просвещенном бизнесмене. Вы с прекрасной супругой вашей и в Европе бывали! А вы, о господин Микаэль Зензинов, — ученый, историк, этнограф, вас печатают лучшие московские и петербургские журналы, я слышал о ваших трудах от самого господина Радде! О Иван, мой тезка, — Джон Багашев — литератор, издатель, журналист, — в Америке от прессы все зависит, это зеркало общества, — я вам благодарен за то, что вы ввели американского Ивана-Джона, друга России, в это первоклассное общество. О, господин Маврикий Мауриц — музыкант, композитор, творящий высокое искусство в самом сердце Сибири! Такое созвездие талантов, окружающих вас, делает вам честь, господин Бутин! В каждом маленьком городе у нас в Америке, — вдруг сказал Линч, — есть своя гостиница, своя аптека, своя библиотека. И свой бар. А у вас, господа?

Михаил Андреич, отяжелевший, с болезненно опухшим лицом, раскрыл было рот, — вот сейчас брякнет по простодушию, что, подумаешь, один захудалый бар, когда в Нерчинске у нас сорок кабаков, — и Бутин, предостерегающе кивнув старику, сказал:

— Разумеется, господин Линч. Как же без этого? Без таких заведений!

Линч с некоторым недоумением взглянул на развеселившихся русских и решил, что лучше присоединиться к общему смеху.

— Вот вы и приблизились вплотную к Америке. И надо сделать еще более решительный, смелый шаг, и мы, две родственные по духу державы, два энергичных пионерских народа, станем еще ближе.


20

После ужина Михаил Дмитриевич поднялся с гостем наверх, в мезонин, где распорядитель дела устроил свой домашний рабочий кабинет в виде квартиры, состоявшей из трех небольших помещений: библиотеки, рабочей комнаты и просторной полугостиной-полуспаленки с круглым столом, креслами, софой, погребцом в узком шкафчике, — где и водка, и ром, и коньяк, и содовая.

Бутин провел американца в заднюю укромную комнату с окном и балконом на Соборную площадь. Он велел подать сюда кофе. Бутин привык уже к этому уголку — здесь в покое он читал, писал коммерческие и дружеские письма, принимал визитеров для деловых бесед и душевных разговоров.

Бутин и его гость расположились в глубоких кожаных креслах квадратной формы, друг против друга; садясь, долговязый Джон успел кинуть быстрый орлиный взгляд на широкое поле письмен-ноге стола орехового дерева, сделанного по особому заказу московской фирмой Штанге. Глубокие ящики, вращающееся кресло, тоже штанговское, выдвижные дощечки, чугунный письменный прибор (своего завода), тяжелый квадрат толстого стекла, прикрывающий зеленое сукно… А под стеклом…

— Зная вас, мистер Бутин, как человека с капиталом, я не удивился, что вы присматриваетесь к Китаю. Это ж необъятный рынок. И для России, и для Америки.

Он мелкими глотками пил кофе, одновременно куря сигару.

Не Багашев ли по неосторожности и доверию выболтал? Не мог же он, Линч, бросив беглый взгляд на карту под стеклом, уже составить представление о наших планах. Пусть знает. В секрете не держим. Не распространяемся, но и не таим.

Словно подслушав мысли Бутина, Линч, с поразительной ловкостью манипулируя во рту сигарой, объяснил:

— О вашей экспедиции уже пишет пресса, мистер Бутин. Те, кто читают лондонский «Таймс» или «Нью-Йорк тайме», готовятся узнать о приключениях ваших парней на китайской земле.

Бутин ближе придвинул к креслам низкий столик, на котором Капитолина Александровна установила кофейник, печенье, сахар, молочник, сдвинул все это на край и разложил на освободившемся месте примеченную шустрым глазом Джона Линча карту Северного Китая с его, Бутина, прикидками, расчетами, наметками маршрута, и сам, увлекшись, давай растолковывать и назначение экспедиции, и вероятный ее путь, и возможные отклонения, и трудности, кои, возможно, встретятся…

Движение сигары меж тонких эластичных губ показывало и внимание, и сочувствие, и сомнения, и поощрение.

— Много денег, мистер Бутин, надежные люди, умная тактика — китайский рис, китайский хлопок и китайские фрукты по дешевке в ваших руках. А оттуда и до южных портов рукой подать. Ваши миллионы дадут баснословный дивиденд.

Бутин поморщился. Как объяснить этому сверхделовому человеку Америки, что торговля торговлей, житейская необходимость, а ведь речь идет об историческом соседе, с которым нам века жить рядом, и жить надо в дружбе и мире. Новый торговый путь, короткий и удобный, — не только коммерческая выгода, но и средство сблизить народы. Китайцы всегда подозрительно и боязливо смотрят в сторону соседей. У них есть на это основания. Тут все сложнее… Торговля, торговый путь, выгода, но у экспедиции есть и высокие цели…

Линч некоторое время сосредоточенно и глубокомысленно изучал Бутина, вращая и передвигая меж губ сигару, как заправский фокусник. Выпрямившись в кресле, он опять-таки движением фокусника вынул откуда-то — то ли из глубокого кармана сюртука, то ли из рукава, то ли из своих брючных карманов — бумажный рулончик, похлопал по нему длинными сухими пальцами.

— Если мистер Бутин набит деньгами, как добрый тюк хлопком, и если он стремится применить их с выгодой для своей фирмы, то здесь, внутри, десятки, если не сотни миллионов долларов.

Он развернул рулон и положил образовавшийся лист поверх карты Китая. Это тоже была карта. Картосхема.

На карте контуром изображалось Тихоокеанское побережье Америки в ее северной части и дальневосточные берега России от Берингова пролива до залива Посьет. «Уже и Николаевск нанесен, и Хабаровск, и Благовещенск, не отстают заокеанские наблюдатели от событий… Даже опережают».

Бутин имел в виду начерченную жирным красным карандашом линию, ломано идущую сначала вдоль юго-западного побережья Аляски до порта Фербенкса, пересекающую Берингов пролив и затем спускающуюся через полуостров Чукотку вдоль побережья Охотского моря к Николаевску на Амуре и далее, нигде не отходя далеко от океана, к бухте Золотой Рог, к молодому городу Владивостоку.

— Вы удивлены? — спросил, довольно ухмыляясь, Линч.

— Нет, нисколько, — отвечал Бутин. — Но жду объяснений.

— Мистер Бутин, я буду чрезвычайно кратким. Прежде всего я, Джон Линч, не просто делец, я — инженер-строитель. В трансамериканской дороге, пересекающей наш континент от Бостона до Сан-Франциско, мною уложена не одна сотня километров рельсов, в моем родном штате и в соседних.

Речь американца приобрела строгость, сжатость и лаконизм. Сам он подтянулся, и лицо переменилось; очки придали ему вид ученый, серьезный и представительный.

— Теперь, когда мы связали железной дорогой наши Атлантическое и Тихоокеанское побережья, я и мои друзья решились взяться за более трудное дело. Оно перед вами на карте…

— Железная дорога Аляска — Амур через Берингов пролив? — невозмутимо спросил Бутин. — Грандиозный проект. Около пяти тысяч верст. Одна переправа через пролив чего стоит! Не вершки и не дюймы!

Линч рассмеялся, оценив шутку.

— Мы образовали компанию «Американо-Русская железная дорога» — я, мистер Айвар Гаррисон из Канзас-сити, мистер Грегор Маттиас из Оклахомы…

— И большой у компании капитал для такого предприятия?

Джон Линч замялся на долю секунды. Однако тут же воспрял с прежним энтузиазмом и энергией.

— А Россия, а русские капиталисты? И в первую очередь вы, господин Бутин. Здесь возникнут новые города, фабрики, прииски, фермы, весь край преобразится с помощью нашей дороги. А какие дивиденды? Неужели вы не захотите участвовать в этом предприятии? И не испросите разрешения вашего правительства на преимущественные права и привилегии для компании «Американо-Русская железная дорога»?

Бутин, ничего не говоря, встал, обошел свой письменный стол, выдвинул верхний левый ящик, вынул оттуда вчетверо сложенный лист, развернул и положил поверх карты американца.

На прозрачно-желтой в мелкой клетке кальке голубел контур Российской империи от Балтийского моря до Тихого океана, и Сибирь выделялась на этом схематическом рисунке тяжелой глыбой. От Москвы к Перми тянулась тоненькая более или менее прямая черная линия. От Перми через Челябинск, Тюмень, Красноярск к Байкалу линия более толстая, извилистая, кое-где прерывистая.

— Вот это — будущая Транссибирская дорога, — сказал Бутин. — По проекту русских инженеров.

Линч поглядел на кальку, исподлобья — на Бутина, снова на кальку и опять на Бутина.

Выпрямившись в кресле, он развел длинными руками:

— Грандиозно, колоссаль!

Затем, пристукнув костяшками пальцев по бутинскому чертежу, сказал:

— Это будет через сто лет. Русским медленным ходом.

Отодвинув верхний лист, кулаком пристукнул по своему контуру:

— А это через десять. Американским скорым ходом.

Бутин положил узкую смуглую ладонь на американский чертеж:

— Ваш проект привязывает восток России к Америке, — он снова надвинул желтую кальку поверх американского контура. — А эта дорога свяжет Сибирь со всей нашей страной.

Линч коротко хохотнул. И проворным движением выхватил исподнизу карту Китая с наметками маршрута экспедиции.

— А тут как? Китай привяжется к России? Господин Бутин, капитал не знает границ; мы люди экономики, а не политики. Профит, выгода, проценты на капитал, частная конкуренция — вот наша сфера. Господин Бутин, ваши миллионы умножатся, если вы употребите их на крупное дело. Через сто лет будет поздно.

— Я верю, что доживу до нашей дороги, — упрямо сказал Бутин. — Сибирь не может без нее.

— О, — ядовито сказал Линч, — если бы ваше косное правительство думало так же, как вы!

Бутин промолчал.

Линч неожиданно протяжно зевнул. Он устал от этого твердокаменного русского.

— Извините, господин Бутин, но, кажется, вкусные кушанья и водка, которыми меня так любезно угощали, произвели свое действие.

Бутин звякнул колокольчиком.

— Подумайте, господин Бутин, подумайте. — Линч протянул над столиком с картами длинные руки, и манжет куртки ушел кверху, обнажив широкие волосатые запястья. — Голову на отсечение — через десяток лет, нет, через семь-восемь железная дорога Линча-Бутина ляжет у наших ног. И вложенные и другими бизнесменами тридцать-сорок миллионов дадут все двести.

Вошел лакей.

— Будьте добры, проведите господина Линча в его комнату.


21

Поздним вечером, вскоре после ухода Линча, к Бутину на мезонин поднялась Татьяна Дмитриевна.

Еще не остывший после бурного фантастического разговора с американским инженером, Бутин не спешил ко сну. Он только и мог пообещать Линчу: «Дорогой Джон, я скоро буду в Америке и навещу вас». Это снова подняло боевой дух американца.

Бутин обрадовался приходу сестры. Он было собрался на половину брата и невестки. Ну, пусть сестра выслушает. И давай ей выкладывать, о чем они толковали с Линчем, в какую даль заглядывали. Линч оставил ему «в знак приятного знакомства, поучительной беседы и весьма серьезных надежд» свою великолепную карту, и Бутин усадил за нее сестру.

— Пожалеешь, что у тебя не пятьдесят миллионов, а всего-навсего шесть. Он-то, должно быть, решил, что мне до сорока лишнего миллиона не хватает! Миллионы наши для других растут быстро, для нас произрастают черепашьим шагом.

Татьяна Дмитриевна полагала, что хорошо знает брата: он честолюбив, ведет дела с размахом — перестраивает свои заводы, приобретает новые машины, совершенствует сырье, без конца расширяет прииски, строит там дома, открывает конторы, — он при таком разлете дела задыхается от нехватки денег. И если не считать этот престижный, роскошный и дорогой дом, то, в сущности, семья не так уж много тратит на свои нужды, а сам Михаил Дмитриевич и вовсе меньше всех. Он не скупой, ее брат, нет, и служащие у него на хорошем жалованьи, и на пожертвования у него без числа деньги идут, а уж она у него несчетно перебрала. И вот сейчас заявилась…

Михаил Дмитриевич вдруг почувствовал, что говорит в пустоту. Он пристально взглянул на сестру, рассеянно державшую на коленях Линчеву карту. То ли озабочена, то ли рассеянна, во всяком случае, сейчас ей не до Линча, не до железных дорог, не до фантастических проектов.

— Что у тебя, Таня? — непривычно ласково спросил он. Он потерял жену, она потеряла мужа, оба потеряли сестру. Из оставшихся трех сестер она одна при братьях. И она младшая. Стеша и Наталья утвердились, у них свой семейный очаг. — Говори!

Глаза у нее, непривычные к слезам, даже при тяжелых утратах, противу ее воли увлажнились.

— Михаил Дмитриевич, разве можно скрыть от вас… Есть случаи, когда только к вам, больше не к кому…

В узких глазах брата прочитала: давай напрямик.

Когда она подымалась на мезонин, то была полна решительности, у нее была готовая начальная фраза на губах, а тут, произнесши несколько бессвязных слов, она смешалась. На минуту ее сугубо и глубоко личное показалось таким мелким рядом с замыслами брата, ворочавшего миллионами, нуждавшегося в кредитах и займах. Ведь и ее дело требовало денег и денег, и она, следственно, покушалась на капиталы фирмы, препятствуя им дорасти поскорее до пятидесяти миллионов.

— Михаил Дмитриевич… Я и господин Мауриц… Дело в том, что мы с Маврикием Лаврентьевичем объяснились…

Бутин молча смотрел на сестру. Можно представить себе живописную картину — как они шли друг к другу, его решительная сестра и мягкосердечный музыкант.

Ну, например, кто первый объяснился — он или она?

Он, должно быть, дальше «Королевы Луизы» не пошел.

А для сестры этого вполне хватило. Луизы. Королевы с короной волос. Если для брата у нее мокрые глаза и смиренная поза в кресле с картой на коленях, по-видимому, важной для брата, но пустой и никчемной для нее, то в отношении бедняги Маурица — властное движение крутого «королевиного» подбородка и твердое мановение руки, и робкий музыкант сдался на ее милость. Только со смычком или дирижерской палочкой в тонких пальцах, воспаленным лицом к оркестру или невидящими глазами к публике, — вот тогда он вам король и повелитель. Стоило ему положить на пюпитр свой волшебный державный скипетр, и он как бы угасал, не знал, куда ему двинуться, и в беспомощности искал, на чью бы руку опереться. Как его в цирке Сурте медведи или акробатки не съели!

— Мы любим друг друга, — сидя так же покорно и смиренно в кресле, покинутом Линчем, с трудом выдавила из себя сестра. — Мы не можем жить в отдельности.

Слова, слова, слова… Вот же он, брат ее, может. Без Софьи Андреевны живет же, существует… Уже пятый год, как его покинула Сонечка, Софьюшка… Он ли не любил ее… Как же быстро, сестра, забыт Вольдемар!

— Татьяна, — все так же ласково обратился он к ней. — Ты подумала, что Маврикий Лаврентьевич моложе тебя? Почти на десять лет. Я обязан тебе напомнить об этом. Как брат.

Жестковатое ее лицо вспыхнуло. Ей захотелось надерзить ему. Когда мужчина старше девушки на двадцать, а то и тридцать лет, никто и не пикнет. Одни лишь пожелания счастья, благополучия и долгой жизни. Она в свои тридцать пять, еще даже не исполнилось, пока тридцать четыре, — слава Богу, не жалуется на здоровье. И если быть точным, то не десять, а всего-то девять лет их разделяют. И если рассуждать здраво, то ему нужна именно такая супруга, как она, чтоб и жена и мать вместе.

— Маврикию Лаврентьевичу известны мои годы.

— Николай Дмитриевич и Капитолина Александровна уведомлены вами о ваших намерениях? — уже более по-деловому спросил Бутин.

— Нет, — отвечала сестра, — разве догадываются…

— Татьяна Дмитриевна, поглядим практически на дело. Ну хорошо, справим свадьбу, а далее — какие у вас намерения? Предполагаете свадебное путешествие? Не так ли?

— Да, — не совсем уверенно ответила она. — Если вы сочтете возможным… Мы хотели бы побывать на родине Маврикия Лаврентьевича. Попутно…

Попутно, ясное дело. Само собой — Париж, Рим, Венеция…

Невольно, с известной мужской грубостью — видеть вещи в натуре, как есть, — Бутин подумал: вот, несчастного Заблоцкого уездила в Азии, а слабогрудого Маурица ухайдакает в Европе, откуда тот не зря в Сибирь сбежал. И снова устыдился: с несчастным Вольдемаром стечение обстоятельств, можно ли сестру винить. Однако ж Мауриц нужен ему здесь, для Нерчинска, он не для блага сестры выманил его из цирка Сурте!

— Послушайте, Татьяна Дмитриевна! А вернетесь? Есть ли у вас виды на обустройство жизни?

Снова потупленные глаза. Полная отдача своей судьбы в руки брата.

— Однако же, Татьяна Дмитриевна, — лишь наполовину шутливо сказал Бутин. — Вы у нас выкрадываете нашего музыканта? С чем мы теперь остаемся?

— Напротив, Михаил Дмитриевич, — оживилась все продумавшая сестрица. — Мы его более прочно сблизим с семьей и домом.

А ведь верно, чуть ли не с благодарностью к сестре подумал Бутин. Вот ежли бы не Татьяна, а другая нерчинская дама втюрилась в нашего Маурица? Найдутся таковые — и купеческие дочки, и купеческие вдовы, и оборотливые состоятельные мещанки.

И он с жесткостью свел баланс: у Маурица средств никаких, у сестры капитал ничтожный, на шляпки и перчатки. Возлюбленная пара вполне зависит от братьев.

Более чем сестре, он сострадал музыканту. Одинокому, беспомощному, без родичей и друзей. Это не Линч. Линч неплохой малый, но это делец, добытчик, у него там на родине и дело, и ранчо, и семья, и чековая книжка. В Нерчинск приехал, имея в виду крупную сделку, ну и, разумеется, интереснейшее предприятие. Ко-лос-саль! А сироту Маурица он, Бутин, затащил в Нерчинск, бездомного, одаренного музыканта, изнуренного беспрерывной и плохо оплачиваемой службой у Сурте. А вывез тогда в иркутский цирк на представление Бутина и давнего его приятеля и компаньона Хаминова секретарь хаминовский, молодой и верткий еще Иван Стрекаловский, любитель и знаток музыки, великий танцор, живой и находчивый, а вместе с тем искусный крючкотвор и бума-госочинитель, за что более всего и ценил юнца Хаминов. Вот он и обещал им не цирковую программу — «в ней ничего нового», — а именно хорошую музыку, и не обманул. Едва Бутин услышал первые звуки оркестра и увидел худенького, длинноволосого, с горящими глазами дирижера, подчинявшего себе два десятка скрипок, флейт, валторн и виолончелей, — понял, что в цирк Сурте занесло настоящего, серьезного музыканта. А в Нерчинске ему заказывали — раз уж музыкальный кружок учинили, — не просто трубача или барабанщика, а такого, чтобы мог оркестром управлять, и благородным танцам учить, и концерты с музыкой и пением организовывать… Провел его Стрекаловский боковым ходом в оркестр, вызвал Маврикия Маурица, похвалили от сердца, поговорили о музыке, узнал он, что Бутин сам играет и поет, почуял, что Бутин к нему как отец к сыну, в семью зовет, да еще и жалованье двойное против цирка. А еще, не сморгнув, уплатил «выкупную» неустойку взбешенному господину Сурте за разрыв контракта.

Мауриц никогда для себя ни о чем не просил у Бутина. Он был доволен и жалованьем, и малыми своими двумя комнатами в доме, и большой залой для репетиций, и едой, и питьем, и добродушным отношением к нему всех домашних, как к бесхитростному и милому ребенку, и восхищенным замиранием всего дома, когда он занимался с оркестром или просто играл для себя.

Только бы выписывали инструменты нужные и не было нужды в нотной бумаге, и доставляли ему разного рода музыкальные новинки, появлявшиеся в Вене, Милане, Дрездене и Праге.

Он весь ушел в музыкальные занятия. Оркестр давал уже несколько программ. Росло число детей, коих он учил музыкальной грамоте и обучал игре на клавесине, флейте и скрипке. Он и сам сочинял маленькие вещицы. И радовался, как дитя, когда после концерта его вызывали: «Браво, Мауриц!», «Виват, Маврикий!» Там, где мелькала его маленькая фигурка и черноволосая голова, там пели, музицировали, танцевали, веселились…

В семействе уже привыкли к тому, что у Маурица свое место за столом, что где-то, в дальних комнатах вдруг зазвучит фисгармония или виолончель, что небольшой, но приятный тенор напевает какую-то арию, романс или вокализ, то ли во дворе, то ли в саду, то ли в гостиной… Свой придворный музыкант в бутинском доме, ставший как бы членом семьи, и без него куда скучнее, монотоннее и однообразнее шла бы жизнь в доме…

— Выслушайте меня, сестра, — сказал Михаил Дмитриевич, ничем не выдавая своих чувств. — Не только как женщина выслушайте, но с позиции дела, как член семьи. У нас скопилось изрядно предприятий, не терпящих отлагательств. Отправим экспедицию в Тяньцзин, после съезжу в Америку — в этих предприятиях промедление невозможно. Надобно искать рынки, и пришла пора обновлять прииски. И спешно. Ворочусь, и тогда решим. Отсрочка эта, поверьте, в прямых ваших интересах. И в общих.

Татьяна Дмитриевна шевелила губами, видимо, подсчитывая, сколько придется ждать. Полгода, голубушка, не меньше. Так-то оно и поприличней глянется. Не так уж много времени прошло после смерти бедняги Вольдемара Заблоцкого, не заросла память о воинственном и послушном муже Татьяны Дмитриевны, с его палашами, пистолетами, мундирами и лошадьми…

За обедом следующего дня Мауриц, кажется, и глаз не решался поднять от тарелки. Съежившись, сидел, точно озяб. Как заговорит Михаил Дмитриевич, он вовсе замирал.

Знал или догадывался, что его «королева Луиза» имела разговор с братом?

Под конец обеда Бутин и в самом деле обратился к нему:

— Маврикий Лаврентьевич…

Музыкант встрепенулся. В глазах у него застыла мольба. Сейчас станет просить прощения. Он так боялся чем-нибудь огорчить Бутина.

— Маврикий Лаврентьевич, окажите милость, посвятите нас, что сейчас разучиваете, скоро ли порадуете нас новыми вещами?

Мгновенно растаял страх, серо-черные бархатные глаза засияли. Ребенок вместо ожидаемых розог получил дорогой гостинец.

— Брамс, господин Бутин, восхитительный Брамс. Соната бемоль и каватина, быть может, еще успеем канцону. И еще, господин Бутин, мы задумали концерт славянских песен… Я получил письмо от госпожи Цветковой, задушевное меццо-сопрано, вы изволили мне подсказать, она обещает приехать вместе с господином Фридрих Майзельсон, знаменитый аккомпаниатор…

— Спасибо, дорогой Маврикий, — отчетливо и ласково сказал Бутин. И на этот раз без «Лаврентьевича», в виде важного исключения. И как намек семейству. — Мы все надеемся на вас, мы все верим вам.

И он понял по лицам брата, невестки, сестер и зятьков, что все ясно. Никаких разговоров. Еще до свадьбы Мауриц принят безоговорочно в семью Бутиных.

Татьяна Дмитриевна долгим и освобожденным взглядом поблагодарила брата.


22

Бутин с самой рани пригласил к себе всех троих «каракозовцев» — так про себя именовал он молодых работников, рекомендованных ему всезнающим и лукавым Багашевым.

Они явились, не замешкавшись, чинно вошли, спокойно поздоровались, спокойно расселись — так же, как сидели в первый раз.

— Господа, — без предисловия начал Бутин, — я имею удовольствие объявить вам, что господин Шилов весьма похвально отзывается о вашей работе. Как распорядитель дела, считаю долгом своим выразить вам признательность.

Все трое, приподнявшись в полупоклоне с кресел, приготовились слушать дальше.

— Вы, господин Дарочкин, — обратился Бутин к рыжеватому «мужичку», — приятно удивили нашего садовника и Татьяну Дмитриевну познаниями в агрономии и практическими навыками. Фонтан в римском духе и цветник вокруг выражают изысканный вкус. И венские беседки, и лабиринтная аллея — сколько выдумки и изящества!

— Видите ли, господин Бутин, — отвечал Дарочкин, — с одного бока я крестьянин, пахарь. Изрядно покопался в земле, люблю ее и на запах, и на ощупь, и даже на вкус. А с другого бочка — Петербург, сады и дворцы Петербурга, Павловска, Ораниенбаума, если их рассматривать с чисто художественной, архитектурной точки… Бывали, ездили, приглядывались, выучивались… Так я думаю, что русский мужик способен не только лапти плести…

Его товарищи тихонько рассмеялись, довольные шуткой товарища. Улыбнулся своей краткой и быстрой улыбкой и Бутин.

— А вы, господин Вьюшкин, — продолжал он, — буквально мастер на все руки: найти и устранить неисправность в локомобиле, наладить типографскую машину, выложить «голландку» — почти все печи в доме вашей кладки или перекладки, — исправить часы, — такое многообразие умений и способностей…

— Я мастеровой, рабочий человек, — с сумрачной гордостью отвечал Вьюшкин. — То, что я делаю, хитрости не представляет. Мы артель учредили, вот в ней были золотые руки действительно. Я куда поплоше других. — Он повел широкими плечами, будто показывая, какие это люди были, которых он поплоше.

— А вы — истинный грамотей, — это Бутин уже к третьему, самому молодому «студенту». — Оскар Александрович утверждает, что вам знакомы все тонкости делопроизводства, а конторские книги не хуже ведутся, чем у господ Морозовых, первоклассных московских купцов, приходилось видеть, в близком знакомстве состою…

— Отцовская выучка, — несколько пренебрежительно сказал Лосев. — Он меня в купцы готовил, а я не то поприще выбрал. Младший брат вместо меня, из этого толк выйдет, бестолочь останется.

— Ладно тебе, — сказал Вьюшкин. — Нечего назад оглядываться. А то, глядишь, позавидуешь брату.

Они примолкли, но прежней настороженности Бутин в них не приметил. Они даже вроде были расположены к разговору, шуткам, и в нем не видели чуждости, опасности, двоедушия. А меж ними свои отношения, счеты и споры… Конечно, они ждали, когда он начнет говорить дело.

— Господа, из сказанного мною в ваш адрес вы поймете, что мы нуждаемся в ваших талантах, знаниях, опыте. Не по-пустому моя речь, не для одной похвалы. Вот — взгляните на сию карту, она мною самим начерчена. Всмотритесь, господа. Здесь изображен примерный маршрут нашей частной экспедиции в Китай на предмет поиска и установления нового торгового пути. Поймите меня правильно. Ежли одна лишь торговая цель, купля да продажа, то у меня служащих, дельных да проворных, хватит. Но мы и другую цель преследуем: найти и установить путь к сердцу китайца, укрепить дружбу меж соседними народами, дабы жить нам рядом в мире и согласии. Для достижения этой цели мало одного торгового рвения. Во главе экспедиции должны стать люди просвещенные, передовые. Одним словом, господа, именно вас я прошу возглавить это историческое предприятие.

Такого предложения они никак не ожидали. Они переглянулись, и все трое враз резко повели головой: «Нет, нет и нет».

— Милостивый государь, господин Бутин, — ответил за всех Лосев. — Неуж запамятовали: вы твердо обещали, что мы будем трудиться вместе здесь, в Нерчинске.

— Господа, я напомню вам, что в первую очередь я согласился не разлучать вас, — возразил Бутин. — И как видите, держусь слова. Не собираюсь ни в коем разе вас неволить. При твердом своем убеждении, что торговый, общественный, научный, государственный смысл экспедиции не может не увлечь пытливых, образованных молодых людей, людей, — он подыскивал определение, — радеющих о пользе общества… Кроме того, вас будет ожидать щедрое вознаграждение, и эти средства, как я полагаю, не будут вас обременять.

— Но мы не можем в настоящее время уехать, — с каким-то даже отчаянием воскликнул Лосев, глядя то на «агронома», то на «мастерового». — Мы должны быть здесь. Ведь экспедиция эта китайская не на неделю, даже не на месяц.

— Да, господа, не скрою, путешествие сие может продлиться и полгода и поболей. И сопряжено движение в глубь Китая с трудностями, лишениями и, возможно, опасностями. Но я знаю, каким людям поручаю предприятие, и верю в ваше мужество, самообладание и благоразумие… Не отказывайтесь с ходу от моего предложения, господа… Подумайте хорошенько и взвесьте то, что я хочу добавить ко всему мною сказанному. Если вы испытываете ко мне хоть частицу доверия, то поймите, что хотя я и преследую определенную выгоду в сей экспедиции, но участие в ней вас в ваших интересах не менее чем в моих…

Он сказал это достаточно выразительно, хотя вроде не сказал ничего особенного. Но собеседники его должны были почувствовать, что оснований для раздумья имеется довольно!


23

Весной следующего года караван китайской экспедиции Бутина выступил из Нерчинска.

Александр Петрович Лосев, возглавляя партию, вел ежедневную запись в дневнике похода.

В записях точно указывалось время прибытия на очередную станцию, пройденное от станции до станции (то есть от ночевки до ночевки) расстояние, давалось описание ближних к дороге пастбищ, брались на учет запасы воды очередного перегона. Они фиксируют каждую важную особенность ландшафта: горы, озера, реки, ложбины, пастбища, отдельные путевые вехи — мыс, скала, брод, изгиб речки, — дается географическое название, описывается форма и вид сопки, водоема, пади, их расположение, их отдаленность от пути следования…

Но не только это.

Не только дневник пути, но и исповедь ума и сердца.

Они шли вперед, в Китай, но оглядывались назад, на Кадаю, где долгие годы томился человек, воспламенивший их душу и окрыливший их мысль. Внезапная высылка его еще дальше, на Вилюй, сорвала все планы. Они поняли, что тайна разгадана, хотя ничто не указывало, что за ними следят, их подозревают и что их замыслы известны… Но они не могли не видеть, что Бутин пытается отвести от них удар. Ведь в самом деле — мог он послать в Китай того же Иринарха или Шумихина, или молодых Зензиновых, а во главе поставить Иннокентия Ивановича. А эти трое… да Бог с ними, будь что будет!

В путевом журнале в самом начале встречается такая фраза: «Бутин немногословен, но дает ясное понятие о возможных событиях». Почерк по всему дневнику лосевский. В свете предыдущих событий и поступков Михаила Дмитриевича совершенно ясно, о чем речь. В другом месте Лосев уже от себя дает оценку значения экспедиции, отталкиваясь от «немногословия» Бутина: «Успех этого предприятия может принести успех нашим предприятиям». Они верны себе, эти трое, и на своей земле и на чужой. Своему взгляду на жизнь, своему отношению к действительности.

Сопоставим две дневниковые записи.

Первая: «Нищета окружающей жизни не дает нам покоя».

Вторая: «Чем дальше в глубь чужой земли, тем больше размышлений о своей».

Там и сям на страницах путевого журнала разбросаны горькие стихотворные строчки, как бы доносится печальная песня той мрачной поры. Вероятно, эти стихи читались и эти песни пелись в дороге, у костра, на привалах, и к ним понимающе прислушивались русские помощники Вьюшкина, Дарочкина и Лосева, качали головой китайские проводники…

Меж описаний безлесных сопок строчка из песни Мачтета: «Служил ты недолго, но честно, для блага родимой земли», рядом с обрисовкой неизвестного соленого озера возникает призыв Ому-левского: «Спешите, честные бойцы, на дело родины святое».

Новая река, новая сопка, новая долина — описания точные и деловые, и тут же — стихи ссыльного бунтаря Волховского:

«Да, мы погибнем, но рядами уж новые бойцы встают».

И где-то в конце путевого журнала стершимся карандашом на уголочке странички: «В счастливой жизни помните, друзья, и нас». Это — из Синегуба, борца и мученика тех лет…


Экспедиция продолжалась больше года.

Вот такую телеграмму получил в Петербурге старый Иван Андреевич Носков — близкий Бутину человек, партнер по торговым делам и единомышленник по взглядам, — ему, кстати, принадлежат любопытные и содержательные работы о чайной торговле и о кяхтинском купеческом быте, и еще надо сказать, что он немало поспособствовал успеху экспедиции своими петербургскими связями и горячими выступлениями в печати, — вот такую он получил весть: «Тяньцзинская экспедиция вернулась, путь удачный, — телеграфировал Бутин, — хлопочите дозволение свободной торговли, ввоза и вывоза товаров»…

Несколько строк, напечатанных в скором времени в петербургской, широко распространенной в деловых кругах газете «Биржевые ведомости»: «Экспедиция, посланная торговым домом братьев Бутиных для исследования прямого пути из Нерчинска в Тяньцзин, возвратилась благополучно. Путь удачный. Монголы и китайцы рады сближению с русскими. Надо желать разрешения этого пути, который представляет великое будущее для Восточной Сибири». Скорее всего, автор этой заметки — Иван Андреевич Носков. Возможно, он уже знал от Бутина о содержании журнальных записей Лосева.

Бутины не забыли известить о благополучном исходе экспедиции и ее результатах Михаила Семеновича Корсакова, — он олицетворял в их глазах преемственность и продолжение трудов Муравьева-Амурского. Быть может, вполне сознательно и даже убежденно Бутин преувеличивал заслуги генерал-губернатора, заверяя, что «история не забудет его имени».

Донесения Бутина властям об итогах поиска нового торгового пути полны верой в нужность для отечества и в особенности для Сибири этого начинания, убежденностью, что делается дело на благо двух соседствующих народов.

По просьбе Лосева, Вьюшкина и Дарочкина он не упомянул их в своем отчете. Были упомянуты фамилии других лиц, среди них философ и этнограф Павел Ровинский, деятельный участник похода.

Что касается тех троих, то по возвращении из экспедиции, щедро награжденные Бутиным, они нежданно рассчитались, а через день их уже не было в Нерчинске, и вообще они исчезли, будто растворились в океанских просторах Сибири…


24

Миллионные прибыли с приисков, от торговли и винокурения позволили Бутину, как было вскользь сказано, приобрести Николаевский железоделательный завод под Иркутском, устроенный казной в пятидесятых годах и за убыточностью проданный. Богатый иркутский промышленник и купец Алексей Трапезников, перекупивший было завод, вколотил в него целый миллион, а оживить не сумел, перепугался, что завод пожрет все средства, и, не дождавшись прибыли, обрадованный предложением Бутина, уступил ему Николаевский за половинную сумму.

Бутин послал на завод одного из самых даровитых и знающих работников и помощников — Оскара Александровича Дейхмана, — у того за плечами опыт Нерчинских рудников и Петровского железоделательного. Вернувшись через неделю в Нерчинск, Дейхман тут же был приглашен распорядителем дела на «мужской» завтрак вдвоем на «вышку» — в мезонин.

Бутин с беспокойством поглядывал на сильно сдавшего, полу-больного помощника, страдавшего сильными коликами в желудке и едва прикасавшегося к еде.

— Послушайте меня, дорогой Михаил Дмитриевич, — говорил Дейхман. — Я с этим ссыльным элементом почти всю жизнь прожил. Если эти несчастные, обозленные и бесправные люди будут копошиться на заводе, то вырабатываемый там чугун будет обходиться дороже золота. Трапезников не понимал необходимости перемен. Это заблуждение обошлось ему в полмиллиона. Рабы Древнего Рима, милый господин Бутин, были производительней наших кандальных Иванов и Еремеев.

Это — давнее больное место Дейхмана, известное Бутину.

Образованный и гуманный тюремщик сибирской ссылки и каторги с течением времени превратился в злейшего и непримиримого врага этой системы наказания и устрашения. «Издевательство над людьми, затаптывание личности, медленное убиение тела и духа загнанного человека, — как результат — глупейший и непроизводительный перевод средств и жалкое бесполезное перекапывание сибирской почвы» — таков был его приговор каторжной Сибири и той своей долгой службе, которую возненавидел.

— Что же вы имеете нам предложить, бесценный Оскар Александрович? — спросил Бутин, наливая Дейхману крошечную рюмку французского коньяка, единственно употребляемого Дейхманом горячительного напитка. — Ведь нам надобны тысячи, десятки тысяч пудов хорошего и скорого чугуна. Своего! Не с Урала же возить!

— Михаил Дмитриевич, сделайте то, что сделали на наших приисках. Замените каторжный труд трудом свободного человека. Чтобы народ не бежал, но оставался на заводе. И вы получите свой чугун в изобилии и в наилучшем виде.

Он оставил контору на Иннокентия Ивановича и Алексея Ильича Шумихина и вместе с Дейхманом и молодым, но дельным и понятливым Анатолием Большаковым засел на заводе. Через пяток дней они уже знали всех рабочих в лицо.

Поставив два табурета посреди заводской конторы, сели рядом и почти без передышки пропустили задень всех рабочих в коротком и ясном опросе.

— Орест Бянкин?

— Так точно.

— Один тут?

— Так точно, один.

— Семья есть?

— Нет, не завел.

— Поставим дом, двести рублей на обзаведение. Глянется? Есть кто на примете?

— Как не быть? Ежли так, то благодарствую.

— Ну тогда иди с Богом…

— Филипп Котков? Семейный?

— А как же, не парень… Жена, трое детишек…

— Где ж они?

— Да где ж им быть… В деревне…

— Вот тебе деньги, езжай за семьей. Пока едешь, дом оборудуем, а там с женой хозяйство наладишь…

— Да я мигом обернусь.

Рослый хмуроватый Бянкин и бородатый прокопченный Котков тут же передавали заводчанам, какую речь вели с ними приехавшие хозяева.

— А чего они на табуретах расселись? Аль стульев в конторе не хватает?

— Почему ж — стульев цельный ряд. А им вот табуреты по душе.

— Так и сидят без прислони с утра до вечера? Экая блажь!

— Не блажь. А чтоб попроще. Чтоб разговор короткий да в откровенности, не пужливый!

А те продолжали разговоры с одиночными ссыльными, с парнями, пришедшими на заработки со старообрядческого Чикоя, казачьего Бурульдуя, селенгинских урочищ, ордынских улусов, из деревень Доронино и Новодоронино, с лесных дач Хилка, с теми, кому вышел срок и которых можно вызволить до срока, — и уже разнесся слух по всей округе — от Ангары до Шилки — про чудеса на Николаевском заводе, с присущими русскому уму и характеру преувеличениями, — мало того, что, набирая семейных, строят для них дома, дают сто и более целковых на обустройство и обзаведение, — там для рабочих столовая с дешевыми обедами открыта, а еще больница построена, врачи, а не фершалы-костоломы, а сестра бутинского помощника, мужика стоящего, Елизавета Александровна Дейхман, не то полька, не то немка, не то наша, русская, детишек рабочих в группы собирает, занятия проводит…

Так быстро распространились вести не только о том, что делается, но и о том, что еще только собирались сделать Бутины на своих заводах и приисках… «Ага, — говорили неверующие и недоброжелатели, — тама тебе, дураку, начальник даст свой платок, чтобы высморкаться, а высморкаешься — тут тебе на золотом подносе угощеньице зуботычиной с мордоплюем — вкуснота».

А в купеческой среде свои неудовольствия по поводу перемен на Николаевском. Ущемленный в самолюбии Трапезников распространялся об опасных, противных религии и неугодных властям действиях на заводе, о вредном и недопустимом раскандаливании каторжных, занятых на тяжелых работах… Ни единая душа не знала, что, слетав на три дня в Иркутск на быстрейших своих лошадях, Бутин имел тайную аудиенцию у Корсакова на дому у генерал-губернатора. Тот принял Бутина милостиво и дружелюбно, поздравив с награждением Станиславом второй степени. Бутин «под орденок» испросил его согласие на новшества, вводимые на Николаевском.

«Вы у меня не были, я ничего не знаю, под вашу полную ответственность, — говорил Корсаков. И добавил: — Лучше так, чем бунты и волнения». А затем, в конце беседы: «В одном заверяю: мешать вам не буду, но смотрите не оступитесь, а о ходе дел докладывайте — лично мне…» Муравьевская закваска сказывалась, хотя муравьевской смелости не хватало.

Спустя несколько месяцев на Николаевском трудились не полторы тысячи замызганных, угрюмых людей, а три с половиной тысячи опрятно одетых и обутых, довольных своим положением рабочих. И никто не порывался удрать с завода. Немало потрачено времени и усилий, дабы подобрать дельных инженеров, опытных мастеров. Учинили серьезные переделки — поставили новые, большей выработки железоделательные печи, выстроили новую, просторную, хорошо оборудованную модельную, сделали, наконец, изрядные запасы дров и угля. А из удобств для рабочих не все, что хотели, сразу удалось — лишь лавки с недорогими припасами, да читальни с книгами и журналами, да еще клуб выстроили, правда, скорее для служащих, чем для рабочих, стеснявшихся мешаться с «чистой» публикой.

Через год Николаевский завод довел изготовление железа и железных изделий до двухсот десяти тысяч пудов, то есть более чем в тридцать раз увеличил производство. И железо бутинской марки не уступало качеством не только уральскому, но и шведскому покупному, а стоило много дешевле привозного.


25

Зензинов крепко сдал за последние два-три года. Смерть любимой племянницы, а затем обеих дочерей — сначала Лизы, следом Маши— окончательно надломили телесные и душевные силы старика. Безутешность этих утрат велика и мучительна.

Бутин не забывал помогать и поддерживать старого друга, но в силу непрактичности, неумения Михаила Андреевича и слабости духа его Надежды Ивановны он все время пребывал в нужде. Сыновья его, Миша и Коля, работавшие у Бутина, усердные, исполнительные, послушные, росли хворыми, слабыми, подобно ушедшим сестрам, и страх за их будущее терзал старика днем и ночью.

У Зензинова была застарелая, запущенная, словно въевшаяся во все тело простуда. Дышал он тяжело, с надсадным хрипом в легких, задыхался, глубоко закашливался, потому каждое слово давалось теперь с трудом. Мучила и ломота в пояснице, руках и ногах; разгибался и сгибался с болезненной медлительностью; передвигался, превозмогая сопротивление неподдающихся суставов, при помощи толстой суковатой палки, привезенной ему Егором Егоровичем Лебедевым, любимым зятем, мужем милой покойной Машеньки.

Михаил Андреевич все реже появлялся за столом у Бутиных, и нередко Капитолина Александровна посылала к ним домой пироги, блинцы, либо блюдо студня, а то и излюбленного стариком жареного ленка.

Но и будучи тяжелобольным, семидесятилетний Зензинов усердно трудился. Он тащился с самой рани к огромному, в четыре квадратных аршина сосновому столу, прибежищу его трудов и духа. Стол живописно завален стопами книг, исписанными крупным широким почерком листами бумаги, толстыми тетрадями дневников, разноцветными и разномерными минералами, гербариями, коробками с наколотыми под стеклом жуками и бабочками, банками с засушенными, но остро пахучими травами и кореньями, из которых по тибетским рецептам выделывал лекарства от всех болезней, кроме своих собственных. Не стол, а музей — сокровищница Забайкалья!

Сидящим за этим столом и застал его Бутин.

Бутин зашел, как обычно, невзначай. Быстрая, летучая походка, уже по ней угадывается стремительность, энергия, нетерпеливость. И вот в дверях — высокая, худощавая, крепкая, подтянутая фигура, — он и мальчишкой рос в длину, худобу, в жильность, — будто пришел мимоходом, по спопутности, а в руках неизменный пакетик, кладет его на выступ буфета слева от дверей.

— Тут кофе, Михаил Андреич, — чистосортный «мокко», ваш любимый. Ну и всякая мелочь: печенюшки и прочее. А еще милейшая Филикитаита носочки изволила связать из козьего пуха, они, заявила она, не только греют, но и лечат не хуже тибетских лекарств, так и скажите старому безбожнику… Это ее собственные слова… — Бутин усмехнулся в свою волнистую бородку.

— Ну, Михаил Дмитриевич, друг ты мой, ведь не послал с человеком, сам принес и сразу развеселил старика!

Зензинов мигом очистил место на столе, обеими руками разводя бумаги в стороны, и на освобожденном пространстве откуда-то появились глиняный кувшин и два высоких стакана.

— Не привозное бордосское, милостивый государь мой, не абрикотин или другая французская роскошь, — говорил он, простодушно улыбаясь всем лицом. — И не ваше убийственное изделие, не бор-щовское, хлебное зелье, с которого лошади в лежку, — это, друг мой, зензиновка! На травах настоенная самоделка, даурский бальзам… Извольте откушать! — хе-хе! — со старым безбожником!

И он снова кинул взгляд на Бутина — на его литую, стройную фигуру, на его узкую, чуть волнистую густую бородку, на его смуглое лицо, полное мысли и жизни, проявляющихся сквозь привычную сдержанность и невозмутимость.

И хмурые мысли, тяжкие воспоминания, болезненные стеснения в груди, ломота в ногах, — все немощи тела и тяготы жизни будто развеялись, отодвинулись.

Выпили травного бальзама-зензиновки. Бутин повел бородкой, подмигнул узкими глазами, — похвалил. Вот это квасок! Каждый раз, добавляя то смородиновый лист, то шиповник, то облепиху, го голубицу, то травку-чернобыльник, то горьковато-пряную шишечку хмеля, то несколько капель укропного масла, то ягоду-черемуху, — Зензинов, внося новый привкус в напиток, радовался как дитя, когда потчуемые «зензиновкой» гости, нахваливая питье и чуток как бы от весеннего духа трав хмелея, не могли определить состав даурского бальзама.

— Ну как, сударь мой? — с живостью спросил старик. — Угадали? С чего бы чуточная терпкость, а? То-то! Тут я маленько ранеток добавил, от них зимним яблоком, морозцем тянет, наподобие французского сидра, а не хуже, с сибирским прихватом! Ну рассказывайте, Михаил Дмитриевич, что в большом мире творится?

— Да вот, Михаил Андреич, пришел подивиться вместе с вами. Никаких за мною ученых трудов, не то что у вас, а диплом пришел.

— А ну покажете, покажете, — потирая тяжелые морщинистые руки, еще более оживился Зензинов. — Весьма любопытствую!

— Николай Дмитриевич перехватил, — несколько виновато сказал Бутин. — Родичам всем показать. А диплом как члену — сотруднику Императорского географического общества, вона титул выдали!

— Это вам, сударь, за китайскую экспедицию. Не пустой дворянский титул. Это за вклад в отечественную науку, извольте серьезно отнестись к сему диплому… И дело сделано и отчет ваш признан, и статья ваша произвела впечатление…

Он сцепил покривевшие подагрические, побывавшие в лютой стуже и ледяной воде пальцы, они ломко хрустнули.

— Когда вы, еще фирмы не было, роскошный самородный топаз государю преподнесли, и вам за такую… такую учтивость бриллиантовый перстень пожаловали, я, признаюсь, большого восторга не выказал. Награды, заслуженные не умом, не талантами, не трудом неустанным, не имеют ценности в моих глазах. Другое дело — дом вы пожертвовали для женского училища, да еще пять тысяч в придачу на обзаведение. Благодарнасть вам была от нерчинского общества и от духовенства. Нынешний диплом доставляет мне истинное удовлетворение, — он за труд, за риск, за государственность. Позвольте тост за нового члена Русского географического общества! Виват!

Они торжественно осушили стаканы, точно в них искристое шампанское.

— Теперь уж вы, Михаил Дмитриевич, — продолжал Зензинов, — не просто как делец-коммерсант в Америку поедете, а с ученым званием! Пяток бы лет скинуть, и я бы с вами секретарем, слугой — кем угодно! Ниагару ихнюю поглядеть!

— И мне бы лучшего спутника не надо! Помните, как браво по приискам колесили! И на шарабане, и в седле, и пешочком!

— Всю жизнь не сиделось мне на месте! Надежда Ивановна на меня так: рогов и копыт немае, а чистый гуран, все-то скачешь по хребтам да болотам! А я как доберусь до вершины Яблонги-Дабан, ныне Яблонового, — скалы щербатые, воздух колючий, от простора дух захватывает: вон там к северу озеро Арахлей, а там река Конда к Витиму идет, а там Ундугуны — два озерка, а там источник Кука, а на юге Шилка наша — ведь на самом перепутье-водоразделе стою… Будто в главной точке мира! Изъездился, батюшка, какая там Ниагара, мне б нынче до колодца во дворе добрести!

Бутин молчал: «даурский пастух» обманных утешений не терпел.

— Ужо и за себя теперь, и за меня ваши поездки! Дороги ваши удлиняются, усложняются. Сначала поближе, таежные, — по приискам, складам, конторам; после — городские — Чита, Иркутск, Благовещенск, Томск, дале — столичные — к Москве, Петербургу. Глянь — и до международных путей дошли — в Китай, в Америку!

То ли напиток легонький так старика забрал, глаза из-под неровных седых бровей блестят.

— Америка — страна энергичных, практических людей. К их нравам, обиходу, жизни повседневной присмотритесь — что перенять, а что, Бог с ними, пусть при них остается… А я дождусь вас, дождусь, дождусь…

Смуглые скулы дрогнули, резко очерченные ноздри чуть втянулись, затем раздулись, и Бутин шумно вдохнул воздух.

— Дядя Миша, дождитесь, а то рассержусь!

Зензинов невольно улыбнулся. «Дядя Миша» — это из далекого бутинского детства. «И сейчас нужен я ему».

— Да уж постараюсь, — сказал он вполне спокойно, овладев собой. И помолчав: — Вы ведь знаете, как все дорого мне, что полсотни лет копилось. Тут вся жизнь моя… — Он похуделой рукой обвел горы рукописей на столе и этажерках, ряды книг на полках, ящики с камнями, горшки и банки с кореньями и травками. — Не дайте трудам моим развеяться и сгинуть…

Бутин встал, обнял старика за плечи.

— Слово даю.

— А готовы ли вы к поездке? — переменил старик тему. — Все ли ладно на разработках, заводах с торговыми делами? Ведь надолго уедете…

— Идем ровно, без сбоя… Везде дело налажено, везде знающие, верные люди — управляющие, смотрители, доверенные — все народ надежный, дельный. И при деньгах мы, правда, в большие кредиты вошли… Вот только…

— А мы? Мы с Багашевым? — приосанился Зензинов. — Мы что — не сгодимся? Приглядим, милостивый государь, приглядим!

— Спасибо, Михаил Андреич… Мне было бы очень худо, ежели вы от меня отвернулись…

— Да вы что, сударь мой! Всю жизнь впрямую, а под конец вбок? Извольте объяснить старику, чем вызваны ваши подозрения!

— Михаил Андреич… — голос Бутина чуть дрогнул. — Поймите меня… Вам ведомо, что у наших женщин в дому сплошные хлопоты. Семейство большое, гости ежедневно, деловые приемы, а тут еще и спектакли и музыкальные вечера… Невестка моя — натура деятельная, серьезная, — и это вам известно! — раз общество доверило попечительство — душу вложи, а чтоб нерчинская прогимназия была в наилучшем виде: учителя устроены, дети ухожены, родители довольны! Она своих средств едва ль не половину тратит, да и я не жалею. То чаепитие для господ учителей, то подарок юбиляру-математику, то у добросовестнейшей гимназистки день рождения… У нее свои визитерши: с кем-то рукоделием, с кем-то шитьем поделиться, у той музыкальный талант, прослушать, а то целая толпа милочек — на репетицию… У Татьяны Дмитриевны свои хлопоты, она с Маурицем объявлена, осенью свадьба, может, в этом браке найдет счастие свое. У нее одно на уме: закупки, наряды, обставить свой угол, предстоящая поездка по Европе… А за садом смотрит, сад для нее, что для Маурица музыка, а для меня — наша фирма. Так кому дом-то вести? Вот так и получается…

— А что, милостивый государь, получается? — глухо сказал «даурский пастух», низко опустив тяжелую седую голову. Он уже догадывался, с какой главной новостью пришел к нему любезный сердцу его Бутин Михаил Дмитриевич, Миша, зять его любимый…

— Женюсь я, Михаил Андреич, — виновато сказал Бутин. — И дому нужна хозяйка, и мне семья…

— Кто ж жена будущая? — не подымая головы, спросил Зензинов, и будто прозвучало: «А как же жена прошлая? Разве кто заменит тебе нашу Сонюшку?» Зензинов медленно поднял косматую голову. — Или еще не выбрали?

— Марья Александровна… Должны знать ее…

— Как не знать. Из Шепетковских. Полковничья дочка. Собою девушка видная. Хотя из военных, отца разумею, а не свистунья!

Холодок все же пробежал меж ними. Провеял. Однако любовь к Бутину превозмогла и ревность, и боль, и горечь воспрянувшей памяти… Жизнь есть жизнь. Восемь лет прошло с той грустной поры, и восемь лет Михаил Дмитриевич один…

— Друг мой, — сказал старый Зензинов. — Я вам не помеха. Вот этой чашей помянем Софьюшку… Вот так… А этой восславим жену вашу Марию… Будьте счастливы, Михаил Дмитриевич!


26

Собираясь в Америку, Михаил Дмитриевич совершил объезд своей золотопромышленной и торговой «империи».

На посещение главных приисков, Николаевского железоделательного, двух винокуренных заводов, крупнейших складов и контор ушло более двух месяцев. Он любил эти деловые поездки, они помогали находить слабые места в обширном и разнообразном хозяйстве, выявляли работников как старательных, так и нерадивых, а еще — ощущение воздуха, пространства, запаха земли, деревьев, сопок и встречи с интересными людьми. Его сухощавое, костистое, тренированное тело не боялось дорожных встрясок, дощатых нар, неудобных ночевок, долгих перегонов меж Витимом и Зеей, меж Селенгой и Шилкой.

На Амурские прииски он отправлялся вместе с Михаилом Коузовым, механиком-самоучкой.

Три бутинских парохода — «Нерчуганин», «Соболь» и «Нерпа» — грузились с колес у Сретенской пристани товарами для Маломальского, Марьинского, Соловьевского, Нагорного, Золотинского и других разработок. В числе грузов были и две золотопромывальные машины, еще более благоустроенные Коузовым, которому не терпелось самолично собрать и пустить их в ход.

Коротконогий, лысоватый, с вечно взъерошенной бородой, Михаил Авксентьевич Коузов знал себе цену, к золотопромышленникам относился в лучшем случае как равный к равным. Он нагляделся на приисках — каково и каторжному рабочему, каково и такому же подневольному свободному, наемному люду: мастеровым, подмастерьям, рудокопцам, промывальщикам, рудоразборщикам. Видел, как били палками и забивали до смерти розгами за ничтожную вину, как целые семьи жили без хлеба многими днями, дети умирали с голоду, поскольку вольной продажи не было, а из казенных магазинов не выдавали, даже когда управляющие и смотрители просили помочь народу. Видел и обвалы из-за гнилых крепей, когда под толщей породы заживо гибли десятки рабочих. Нагляделся на тупость горных инженеров, обер-офицеров, горных кондукторов, унтершихтмейстеров, штейгеров, не желавших облегчить труд горнорабочих — к чему им механизмы, усовершенствования, когда есть кирка, лопата, а к ним даровые, подневольные руки!

С Бутиным Коузов сошелся, но не сразу, однако вскоре оценил предоставленную ему свободу действий, честную и щедрую оплату труда, а главное то, что Бутин вникал в замысел, интересовался техническим решением какой-нибудь новинки, а другой раз засучивал рукава и брался помогать ему как подмастерье.

Ездил он с Бутиным на Капитолинский, на Дмитриевский, на Михайловский, познакомился с Дейхманом, с Петром Илларионовичем, высмотрел порядки на Бутинских приисках, и постановка дела подкупила его.

Однажды, поняв, как радуется Бутин его новой технической находке, не удержался:

— Очень вам, господин Бутин, благодарен за понимание. Ведь я ради той мелкой железины в бессонницу впал, пока не дошел до мысли!

Ходил он чаще всего в промасленной одежде, руки были у него черные и жесткие. Не пил, не курил и все заработанные деньги посылал своему большому семейству в Петропавловск.

Всю дорогу от Сретенска, когда «Нерчуганин», попыхивая трубой и шумя колесом, сплывал по Ингоде и Шилке к Амуру, один только и был разговор у Коузова: его золотопромывальная машина и как сделать ее еще лучше, еще справнее. И он бегал на корму, где под брезентом были упрятаны бочки, ковши и все прочее — в сохранности ли, хорошо ли укрыты, не скатится ли с палубы…

Стоя рядом с Бутиным на носу, возле перил, где-то у Черной речки, когда пароход, миновав каменные «щеки», вышел на широкую быстрину, Коузов прорвался:

— Вообразите, господин Бутин, что вы уже в Америку плывете!

И страдальческие глаза выдали его: как бы он хотел с Бутиным в Америку, в золотую Калифорнию, поглядел да прощупал, он бы ихнюю технику-механику враз вызнал, може, и перенял бы, что гоже, а скорее бы померился с ними силенками!

А как Бутину Коузова взять? Ему самое время к промывке машины готовить, к сезону бы поспеть.

И Михаил Авксентьевич, глядя на заросшие сосной, черемухой и тальником берега, скалистые и пустынные, впадал в молчаливую грусть.

Когда проезжали мимо гористой ссыльно-каторжной Кары, где столько лет злодейски бесчинствовали Бурнашев и Разгильдеев, Коузов сплюнул в зеленую шилкинскую воду:

— Вот где наша бездушная техника-механика измывательства над человеком — тупость и глупость российская…

И, поймав сочувствие в узких блестящих глазах Бутина, продолжал:

— Вам не знаком Владимир Яковлевич Кокосов? Врач здешний? Нет? Ведь медико-хирургическую академию кончил, сын нищего сельского попишки, до учения и кочегаром по Каме ездил, и грузчиком горбатил на невских пристанях. Каторжные его сразу полюбили, они-то уж чуют, у кого сердце, а у кого железина в груди. Скольких избитых выходил, ночами, рыдая, у их койки просиживал. Он как раз только от сыпняка оправился, когда встретились. В эпидемию, выхаживая больных, сам заразился. Тыща человек тогда на Каре от смертной заразы на тот свет угодили! Вонючие каморы, лохмотья у людей на теле, босые, тощие, заедаемые вшами и клопами, голодные, а когда Кокосов полковнику Маркову заикнулся о том бедствии, тот пообещал его же, Кокосова, на

Сахалин спровадить… — Коузов даже зубами заскрипел, до того ожесточился. — То каторга, казенный завод, казенные чиновники, казенное отношение. А когда ваш брат купец или фабрикант таково поступает с народом?

Бутин промолчал. Он вспомнил милого друга Капараки, просвещенного золотопромышленника Буйвида, вдову-хищницу с Маломальского, куда они с механиком сейчас держат путь.

— Вы знаете, почему я не к Сабашниковым, а к вам пошел? — неожиданно спросил Коузов.

— А разве Сабашниковы вас приглашали? — озадаченно спросил Бутин.

— Не приглашали, а охотились. Как на кабана. Вот ведь тоже слава о них: просвещенные, культурные, с политическими в дружбе, концерты учиняют, благотворительностью блещут, в газетах о них хвалебные статьи…

— Что же в этом худого, Михаил Авксентьевич? Идут в ногу с веком, не разгильдеевские времена!

— В народе так говорят, господин Бутин: молвя правду, правду и чини, делай не ложью — все будет по-божью… А что у них, у Сабашниковых, деется на ихнем Новоалександровском прииске, — у меня свояк из Ульхуна, оттуда, из-под Акши. Они, ульхунские, все знают. Приисковые рабочие, чуть не сотня человек, в Читу за правдой отправились, до того их замордовали! Быком, упавшим в угольную яму, да скотской головой в червях народ кормили! Обещали людям по тридцать пять, а платили по десятке, хотя те свои три сажени пласта и торфу исправно делали. По контракту отдых два дня в месяц, а кто не вышел в тот день, с того два рубля штрафу. Ежли из сил выбился да в больницу пошел, того в арестантскую! Что выдадут рабочим из приискового магазина, то по грабительской цене. Вот так Ононская золотопромышленная компания братьев Сабашниковых идет в ногу с веком, дорогой господин Бутин! Концерты с музыкой! Чтобы я к таким упырям на услужение пошел! Вон как выходит: всяк крестится, да не всяк молится!

Ни одним словом не возразил ему Бутин. Неужели Сабашниковы не ведают, что творится у них на Новоалександровском? А все ли он знает о своих приисках?.. Все ли его управляющие относятся к народу так, как Петр Илларионович Михайлов? Все ли не ложью, а по-божью?

Они расстались в Маломальском, где Коузов приступил к сборке и установке машины. После ее наладки вторую машину надо ставить в Нагорном. А Бутин держал путь в Благовещенск и Приморье, куда продвинулась его торговля и где тоже открылись разработки…

— Ну, Михаил Дмитриевич, — прощаясь, сказал Коузов, — в это лето, как вернетесь, ждите от Маломальского пудов эдак десять золотишка! А мне оттуда, из-за океана, самоновейшие чертежи не забудьте!

— Не забуду, Михаил Авксентьевич! А вы… ежли где приметите какое безобразие — прямо к Николаю Дмитриевичу или Оскару Александровичу. Слышите?

— Слышу! — буркнул Коузов.

На обратном пути с Амура, минуя Нерчинск, Бутин заехал на свои Дарасунские прииски, а оттуда прямиком на железоделательный, потому как не давали ему покоя и во сне и наяву черная от угля бычья туша и коровья голова с кишащими в ней червями…

«Концерт с музыкой!»

Очень было обидно за братьев Сабашниковых…


27

Майским прохладным вечером сидел Михаил Дмитриевич Бутин в венской качалке у себя наверху и рассеянно оглядывал кабинет, который должен покинуть на длительное время… Книги в массивных дубовых шкафах, их уже накопилась не одна тысяча, часть у брата, часть у невестки, часть внизу в общей библиотеке… Медвежья и тигровая шкуры — подарки Афанасия, не забывающего своего друга из «рода Гантимуровых». Картины и гравюры на стенах, их здесь немного — внизу на стенах гостиных и столовой их поболе, — а тут те, навевающие воспоминания. Портрет Петра Первого, подарок Зензинова, — образ царя-преобразователя вызвал почтительно-боязливое внимание Джона Линча. А еще — величавые остроконечные формы и башни Реймского собора и веселый легкомысленный вид Елисейских полей — это поднесли брат и невестка, вернувшись из второй поездки в Европу…

Но размышлял Бутин не о трудах и днях российского императора и не о прекрасных ландшафтах Франции, но о практических начатых и незавершенных делах, оставляемых в Нерчинске. Конечно, в огромном его хозяйстве — от Байкала до Приморья — не все ладно, не за каждым управляющим и смотрителем уследишь, не каждого тут же схватишь за руку, а самовластие, возможность творить что хочешь над подчиненным тебе людом, да еще в глуши, в тайге, портит человека, тем более ежли он мелок, подвержен слабостям.

Что ж, Николай Дмитриевич приглядит. Не внове для него, отлучки распорядителя бывали и прежде: и в обе столицы, и в Томск, и в Иркутск, не говоря уж о челночных поездках по приискам и конторам от Енисея до Амура и обратно. Брат не любит поездок, сидит в своей комнате, читает своего Честерфильда или Теккерея, спустится на полчаса, а то на двадцать минут к Дейхману или Шилову, возьмет палку и свою таксу Черепашку, чтобы прогуляться по набережной Нерчи или забрести в лесочек у верхних улиц, а все знает, всегда в курсе, за всеми делами следит! И всегда рядом с ним разумная и болеющая за фирму жена. И хотя у нее и попечительство, и музыкально-драматическое общество, и благотворительность, а в торговые наши дела вникает. Здесь, в главной конторе, Дейхман, Шилов и Алексей Ильич Шумихин, — он в практических делах сменил Багашева в типографии, тот занят организацией газеты, — а в Чите усердный Василий Иванович Чижик, там и зоркий Иван Степанович Хаминов приглядит, а на вершине Дарасуна — молодчина и ловкач Шипачев, в Сретенске — наивернейший Федор Степанович Мещерин, сына которого, страдавшего припадками, Бутин возил на излечение к знаменитому Боткину в Петербург. Везде крепкие люди, надежные, дельные, работа с ними спорится, и рабочий народ они не обижают, тут у Бутиных строго.

Следует предупредить брата насчет милого родича Иринарха: чтобы никуда пока за пределы Нерчинска не направлялся. Вот ведь разгульная душа, буйная головушка! Николай Христофорович Кандинский довольно деликатно о нем написал: «Человек по похождениям своим в Москве премного известен». Уже в годах милый родственник, а такое бесстыдство — в «Славянском базаре» прицепился к университетскому профессору, обозвав его «немецкой колбасой», а его даму «расфуфыренной чуркой»; в «Гранд-отеле» привязался к важному сиятельному генералу, справлявшему тезоименитство, и был выброшен швейцаром на тротуар; в «Европе» облил ореховым соусом роскошный фрак какому-то австрийскому дипломату, за что был на три дня посажен в полицейский участок. И все-то содеяно во хмелю, потерявши рассудок и всякие понятия о приличиях… Воротился из Москвы с побитой физией да и весь изрядно помятый. Двоюродный брат! Одна фамилия! Хуже любого чужого осрамит! А как прогонишь? Все же дяди Артемия сынок, а дяде они кой-чем обязаны. Да ведь трезвый не дурит. Николай Дмитриевич, обычно сдержанный, лишь поморщится да тяжко задышит, на этот раз при всем семействе ему разнос сделал: «Имейте в виду, Иринарх Артемьевич, ушлем на самый дальний прииск, за пять хребтов, а имени и чести фамилии пятнать не позволим!»

Но самое огорчительное и неожиданное, что у Михаила Дмитриевича с родным братом разнобой получился, несхождение во взглядах. По другому, разумеется, поводу.

Вчера после утреннего кофе брат зазвал его в свой кабинет, едва лишь проводив Капитолину Александровну, которая, надев строгий синий костюм, направилась в женскую гимназию на совещание попечительского совета.

Когда братья удобно уселись на матенькой софе у ломберного столика, Николай Дмитриевич предложил младшему крепкую «Гавану» из коробки, которую держал специально для него, сам он курил сигары послабее.

— Михаил Дмитриевич, друг мой, — сказал старший брат, — днями я просматривал конторские книги последних месяцев, любопытствуя, когда, кем и насколько наша фирма кредитована. Насчитал я кредиту порядка двух миллионов. Верны ли мои подсчеты?

— А когда вы ошибались, Николай Дмитриевич? Нет, дорогой брат, цифра точная. На семьсот тысяч товаров взято у московских предпринимателей — у почтенных Морозовых, Третьякова, у Кнопа. Не морщтесь, Кноп при дурной репутации — весьма денежная фигура. Далее — на полмиллиона кредитованы мы иркутскими купцами Хаминовым, Марьиным. Остальной кредит выбран у наших земляков, обосновавшихся в Петербурге — у Пахолкова, Голдобина. В общей сложности два миллиона пятьдесят тысяч. Вы нашли какие-либо неточности в ведомых Шиловым книгах?

— О нет. Но если бы цифра кредита была вполовину меньше, я бы спал спокойно! Не находите ли вы, что в кредите мы заходим дальше необходимого? Дальше возможного. Посудите сами, Миша…

Михаил Дмитриевич насторожился и положил сигару на край пепельницы. «Миша» — это редко, это в детстве, когда провинишься.

— Посудите сами, Миша, кредит составляет половину нашего капитала. Наше состояние в недвижимом около четырех миллионов. Или тут я ошибся?

— Нет, и здесь вы точны, — быстро ответил младший браг. — Три миллиона девятьсот семьдесят тысяч. До четырех один шаг. Чем вы обеспокоены, Николай Дмитриевич?

— Память у вас на цифры с детства превосходная, — сказал старший Бутин. — Память, достойная распорядителя дела. Подайте мне, пожалуйста, огоньку, — и он скосил глаза на свою погасшую сигару. Бутин поспешил исполнить просьбу. — Если исходить из правил экономической целесообразности, тогда сумма кредита вполне основательна, ежели не превзойдет третьей части капитала. И ни в коем случае не должна превышать половины состояния кредитуемого!

— Это мне известно, дорогой брат. Но не проявляете ли вы чрезмерную осторожность? Репутация наша основана на незыблемой деловой честности. Напомните, Николай Дмитриевич, хоть единый случай просрочки в уплатах? Был ли хотя бы один иск предъявлен Торговому дому Бутиных?

— Не горячитесь, Михаил Дмитриевич! — предупредил старший брат. — У вас несомненный талант каждую операцию тонко рассчитывать. Вы с умением ведете дело. Но ведь надобно и предвидение всего дела в целом, как же не заглядывать в будущее. Не слишком ли много риска в таком непомерном кредите?

Младший Бутин потянулся за сигарой, уткнувшейся в пепельницу, но вместо этого, сдерживая себя, скрестил руки на груди.

— Николай Дмитриевич, а как без риска? Прииски дают уже полтора миллиона годовых. Торговля приносит не менее полумиллиона. Триста тысяч прибыли от винных заводов. Столько же от железоделательного. При таком состоянии дел не брать крупных кредитов — это значит топтаться на месте в пору, когда мы только начали восхождение. Большие кредиты — это и большое будущее, это размах, гарантия развития, — главный двигатель прогресса. А риск самый минимальный! Это здоровый риск.

— Нам нужны средства, Михаил Дмитриевич, не только для возврата кредита, нам нужны средства для повседневности, для оплаты пятидесяти тысяч рабочих и служащих, для покупки нового оборудования. Нам необходимо много больше денег, чем раньше, для семьи. Надеюсь, вы не забыли, что по возвращении вашем, осенью нынешней у нас две свадьбы! Вообще осенью будут и подсчеты и просчеты! До осени, друг мой, и оставим эту тему, — неожиданно оборвал он разговор о кредитах, возможно, утомившись спором.

И они перешли к обсуждению семейных дел и забот предстоящей осени…

Так резко и поперечно старший брат не разговаривал ни разу за двадцать лет совместной предпринимательской деятельности!

Вчера они решительно разошлись, расстались вроде с миром, а недовольные друг другом.

Бутин встал с кресла и зашагал по кабинету — из угла в угол, от Петра к Реймскому собору и обратно.

Николай Дмитриевич не берет в толк, что свернуть кредит — эго и значит прекратить «Коузово» переоборудование приисков, отставить новую печь на Николаевском железоделательном, ограничить так широко и так вольготно идущую торговлю, ослабить налаженные связи с крупными и влиятельными московскими фабрикантами! Морозовы только руками разведут!

И он, остановившись напротив Петра Великого, сам развел руками. На что император Всероссийский ответил сочувственной улыбкой: «Дерзай, Бутин, мне труднее было: у меня доход был три миллиона рублей, а на войну уходило столько же! Так я исхитрился сперва удвоить доход, а потом даже утроить!»

Он в который раз пересек комнату и чуть ли не коснулся кончиком бороды Елисейских полей. Ну да, осенью две свадьбы — его и сестры. И две свадебные поездки в Европу: в Париж, Рим,

Лондон. И учиним оба торжества с размахом, по-бутински, чтобы и Нерчинск помнил, и в Чите, в Иркутске, Кяхте отдалось! И на свои кровные, а не из кредита. Не менее трех миллионов, прямо как у Петра Великого, будет доход нынешнего года. Два миллиона кредита долой, и миллион чистоганом в бутинскую казну! Добьюсь, чтобы прииски увеличили добычу золота — до ста, до ста двадцати пудов в год, чтобы заводы работали на всю мощность, а торговля кипела вешней водой!

Так идет же дело, не стоит, идет…


28

Бутин, взяв себя в руки, подавил возбуждение. Снова усевшись в кресло, стал думать о своей предстоящей свадьбе.

Бурных чувств к Марии Александровне он не испытывал. И сравнить нельзя с тем, что чувствовал к тоненькой, худенькой, такой детски-беспомощной на вид Сонюшке, удивившей его, неопытного, ожогом первого женского объятия, доверчивой любви, застенчивого желания и счастливого эгоизма: «Мой, наконец-то мой!» Она казалась такой слабой, его первая жена, а была по натуре порывистой, стремительной и жизнелюбивой! Недаром Михаил Андреич, любимый ее дядя, называл племянницу Зензинкой — не просто от девичьей фамилии, но в соответствии со смыслом фамилии. «Зензинка» на вологодско-зырянском наречии не что иное, как «стрекоза»!

Как же она была хороша, наша Зензиночка в день свадьбы и на свадебном балу — в платье из белого тюля на розовом атласе, отделанном гирляндами из листьев и светло-красных нежных роз! И в белых атласных туфлях на тонких и стройных ножках! Как горели в ярком свете свечей рубиновые сережки в маленьких ушах — эти серьги были единственным украшением, что она позволила себе из его дорогого подарка, — ни рубиновой диадемой, ни рубиновым парным браслетом не украсила себя… Но эти рубины в длинных сережках словно освещали розовым светом ее счастливое, молодое, взволнованное лицо…

Зензиночка, стрекозка моя, как же короток был твой век…

Что же он чувствовал теперь? Ни волнения, ни трепета, ни счастья.

Просто — ожидание назначенного дня. Спокойное удовлетворение от того, что отныне он не один, рядом будет супруга, спутница, женщина.

Они познакомились на нынешней Масленке, когда Петя Ярин-ский запряг велением хозяина лучших лошадей в лучшие пошевни и помчал по стылой Нерче, где со звоном, гулом, смехом, криками, аханьем и ойканьем наперегонки и встречь неслись сани опьяненных морозцем, гонкой и вином развеселых горожан.

Сам городской голова был тому виновник, что в сутолоке ездок вдовый Бутин оказался в одной кошеве с его дочками-двойняшками, двадцатилетними Сашей и Машей. И погоняя во всю ивановскую тройку, Бутин, оборачиваясь, встречал приветливый и бесстрашный взгляд одной и боязливо-безучастный — другой. Вообще-то вывалить в сугроб их было запросто, тем более что Марфа Багашева, в санях которой кроме ее супруга сидели полковник Шепетовский с женой, разбойным свистом погоняла и своих и следом летящих Бутинских лошадей! В этой вихреватой с замиранием сердца гонке и протянулись вдруг незримые нити меж вдовым купцом и одной из дочек городского головы… Отряхнувшись от снега, ввалились честной компанией к Бутиным. Погулявши здесь, двинулись к полковнику. И уже не помнится, как и где встретились его опушенные заснеженными усами и бородой губы с выпуклыми крепенькими захолодевшими губами девушки. «А вы бы пошли за меня, старика?» И мгновенный ответ, будто никакой внезапности, а есть давняя готовность: «Да, да, я буду вам хорошей женой».

К весне сладились, на осень свадьба — ведь вот умница-разумница: согласилась обождать до возвращения его из Америки.

За прошедшие зимние-весенние месяцы они лучше узнали друг друга — Бутин и его будущая жена. Рассудительная добросовестность, домовитое хозяйничанье брали в ней верх над всем остальным. Она сказала о себе правду, что будет женой верной, толковой, дельной — сомнений никаких.

Свадьба сестры Татьяны, пожалуй, тревожила и заботила еще больше, чем собственная.

Сестра, при всех своих достоинствах, была человеком неуживчивым и властным. Иногда упрямой до бессердечности. Неслучайно выбирала себе мужей покорных да покладистых.

Вольдемар, пустой и добрый малый, безобидный фанфарон, — уступал даме, как польский шляхтич, с галантным удовольствием.

Мауриц был так захвачен музыкой, что уступал, не замечая, бессловесно, с тихой улыбкой и часто думая о чем-то другом.

Скорее всего, это сестра надоумила его позавчера подняться к Бутину на мезонин с таким житейским вопросом: «Если вы согласны, что я жениться с вашей сестрой, то поможете нам дом?» — «А вам здесь плохо, тесно?» — возразил Бутин. «Нет, что вы, разве я так думал? Но надо приличие. У нас, в моей стране, принято: женатый сын живет отдельно». — «Но вы же не сын, а зять. Кроме того, я сюзерен, а вы вассал, и я приказываю вам жить с нами, места хватит!» Мауриц благодарно-покорно улыбнулся: «Вы — очень добрый и великодушный сюзерен и умеете красиво шутить, когда делаете добро! Я хотел всегда жить рядом с вами!»

А Бутин так решил не только ради него и сестры. Он так решил для себя. Бутин любил Маурица как сына, видел и его одаренность, и беззащитность и готов был защищать его от власти жены, хотя женой Маурица должна стать его собственная сестра.

Итак, сначала откроем Америку для себя, а затем, по возвращении, уладим все семейные дела и с удвоенной силой возьмемся за выполнение миссии Торгового дома и Золотопромышленного товарищества братьев Бутиных! А насчет кредитов пусть брат не беспокоится, тут я целиком прав, а если где будет недочет, прогляд или погрешность — найдем выход. Как любит говорить наш самоук-врачеватель Михаил Андреевич Зензинов: «Бене диагноскитур, бене куратор» — Bene diagnoscitur, bene curator — хорошо поставишь диагноз, хорошо будешь лечить!»


29

Почтово-пассажирский пароход «Калабрия», вышедший 28 мая 1872 года из Ливерпуля, пересекал просторы Атлантики. Предстояло двенадцатидневное путешествие по морским волнам, путешествие, полное новых встреч, знакомств, впечатлений… Зыбь морская, и альбатросы, реющие в облачной выси, и брызги соленой воды, бодряще-освежающие и лицо и руки, само ощущение безграничности воды, неба, воздуха, словно открывающие неведомые доселе силы и возможности… И он не заметил, как губы сами зашептали памятные с юности строки Баратынского: «Дикою, грозною ласкою полны, бьют в наш корабль средиземные волны…»

А что не средиземные волны, а океанские, что берег ждет не итальянский, а американский, и не Ливурна, а Нью-Йорк впереди, придавали волнистым, зыблющим стихам особое новое очарование-

Но и прекрасный белый пароход, творение рук земных, привлекал внимание Бутина. Он неторопливо обошел его вдоль борта, поднимался с палубы на палубу, оглядывал подвешенные у бортов шлюпки, опускался вниз в машинное отделение и подолгу любовался дивным творением умов и рук человеческих и сноровкой полуголых чумазых кочегаров. И с раскаянием и огорчением подумал: «Вот Коузов с ним бы вместе посмотрел бы…» Прогуливаясь по пароходу, он оценил и размеры его, и мощь машины, и труд корабелов. И посмеивался над собой: он ведь тоже судовладелец и не так давно совершил плавание по Амуру на собственном, так сказать, работяге-пароходе! Ну, конечно, скорлупка рядом с «Калабрией» — так и Шилка-Амур не океан!!! Притом — лиха беда начало! Зензинов пророчит на скорое будущее эва какие суда на Амуре — чуть помельче океанических!

Привлекала внимание пытливого сибиряка и пестрая разнородная публика, населившая внутренние помещения и обширные палубы парохода, и каюты всех классов, и пароходный «подвал» — трюм, преисподняя корабля!

Что за народ?

Негоцианты, дельцы вроде него. Праздные дамы и господа, возвращающиеся из Старого Света или совершающие прогулку в Америку. Но немало и скромно одетого люда, едущего за океан не от хорошей жизни — в поисках работы, удачи, профита, фортуны… Отчаянно жестикулирующие и громко, будто дома, разговаривающие итальянцы; многосемейные, хитроглазые греки, дальняя родня Капараки; молчаливые, рослые, в свитерах, норвежцы; усатые хохлы в засаленных шароварах… Все человеческие чувства можно прочесть на лицах этих бедолаг — мужчин, женщин, ребятишек: надежду страх, отчаяние, озабоченность, беспечность, уныние, сомнения, озлобленность, тревогу, самоуверенность, равнодушие…

Что ждет их всех там, за океаном, в стране, поглощающей ежегодно сотни тысяч переселенцев из всех стран мира!

Что ожидает вон того смуглого мужчину из Апулии или Сицилии, оставившего нищую многодетную семью в надежде разбогатеть, во всяком случае, добыть средства для прокорма жены и детей? Оправдано ли радостное нетерпение красивой молодой женщины, окруженной кучей детворы, — она спешит к мужу, которому удалось купить небольшую ферму в Дакоте или Канзасе, — будет ли к ней доброй и справедливой земля Америки? Вырастут ли десятки носящихся по нижней палубе чумазых детей, забывших облик призвавшего их к себе отца, — вырастут ли они в трущобах Чикаго, или рабами богатого скотовода, или свободными зажиточными гражданами великих Штатов?

Раздался звучный голос гонга, приглашающего к завтраку.

В большом салоне, огражденном от палубы стеклянными стенами, за широким столом, прикованным к полу, сидели трое: двое мужчин и женщина. Бутин быстро определил — американцы. Он поклонился и сел на свое место напротив женщины. Глянув на лежавшее возле прибора меню, тонким остро отточенным блокнотным карандашом поставил легкие птички против строчек: «яйца», «бекон», «масло», «кофе». Он предпочитал завтрак «по-английски».

Американцы, особенно мужчины, один постарше, с округлой светлой бородой и живыми синими глазами, другой — молодой человек, безусый и безбородый, — бесцеремонно и несколько вопросительно разглядывали сухощавого, просто и элегантно одетого господина со смуглым лицом, узкими глазами и остроконечной бородкой, отливающей смолистым блеском. Бутин, сохраняя обычную невозмутимость, неспешно занялся едой. Его занимал океан, он был рядом, в нескольких шагах, огромный, зеленый, чуть беспокойный, непроницаемый, таящий свои думы в загадочной глубине. Его воображением уже прочно завладел американский берег, и он вновь и вновь мысленно вычерчивал предстоящий долгий и обещающий быть интересным маршрут Нью-Йорк — Сан-Франциско. Наметка пути была составлена еще в Нерчинске, с учетом путевых набросков и содержательных дневников милого и обязательного Юренского и новых рекомендаций, полученных в русских посольствах Парижа и Лондона.

Он размышлял о предстоящих встречах с представителями делового мира, и вдруг перед ним возникла картина: Джон Линч, изумленно взирающий на представшего перед ним сибирского знакомца! Потом он перебрал в уме поручения Михаила Коузова, Маурица, Капитолины Александровны, брата и сестер, Марии Александровны и будущего тестя. Даже сам Михаил Семенович Корсаков обратился с просьбой. Породнившись с купеческой фамилией Трапезниковых через молодую жену Людмилу Иннокентьевну, пожелал одарить супругу и ее родителей чем-нибудь необыкновенным, заморским. Отдавшись мыслям, Бутин как бы «отстранился» от своих сотрапезников и не расслышал дважды обращенный к нему вопрос старшего из американцев. Соседей по столу интересовало, кто же этот европейского вида и восточного облика господин, каково его имя и звание. Не получив ответа, они решили, что он чванливый невежа или вырядившийся европейцем путешественник из такой страны, где и понятия не имеют об английском языке!

Посему, выпив изрядно виски, мужчины завели между собой разговор в довольно свободных выражениях, стараясь перещеголять друг друга в догадках о происхождении «этого восточного принца во фраке».

— По-моему, дьявол меня возьми, он настоящий монгол!

— Говорю тебе, отец, он малаец. Я в книге такого типа видел!

— Малаец, монгол или как там еще, мне начхать, азиат — и точка!

— А может, не азиат, может, немой или даже глухонемой!

— Ну, Боб, скажешь! Стукни меня по котелку, если этот молчун не переодетый абиссинский князь или раджа какой-нибудь! Золота и алмазов куча, вот и разгуливает себе по белу свету. Будь у меня столько денежек, я бы тоже помалкивал.

Все, что они говорили, до него не сразу дошло, а когда понял, что абиссинский князь — это и есть он, Бутин, то повеселел и дальнейшие фантазии выслушал с живейшим интересом.

— Вот это ты загнул, отец! После третьего стаканчика! Он чего ест-то! Как мы — яйца да ветчину. Вилкой, ножом, ложкой. И визитка на нем, и белый воротничок. Давай, отец, еще по одной, тогда разберемся!

— Ну и теленок ты, сынок, хотя и клерком у судьи Фергюсона! Что ж ему на этом пароходе да при нас глодать живого фазана? Тем более в меню нет! И голышом ходить? Наездился по цивилизованным странам, обтерся. А пошарь у него в чемоданах — там и тюрбан с милю длиной, и золоченые туфли с носком изогнутым, как гусиная шея! И алмазы. Набоб, шейх, раджа, хан или как там у них еще!

Оба — и отец и сын — весело заржали и потребовали еще порцию виски.

Тут внезапно заговорила женщина. На ней была широкополая шляпа, убранная затейливыми цветочками, и широкое в оборках платье. А лицо немолодое, обветренное, грубоватое и привлекательное.

— А ну, дурни, довольно гоготать! И хватит накачиваться. Не знаю, о чем вы расскажете Милли и Джен, вернувшись домой. О том, сколько итальянского вина и французского коньяка в себя влили? Если бы этот почтенный человек хоть пару фраз из вашей болтовни понял, то решил, что вы из породы диких бизонов, а не фермеры Среднего Запада! Ну, Реджи, ну, Боб, влетит вам дома пара оплеух от меня! Надо же: сидит солидный серьезный мужчина, ест свой завтрак, никого не трогает, не вливает в себя ни виски, ни бренди, а двое нализавшихся болванов перемывают ему косточки и несут околесицу. Что касается меня, то я жалею, что не могу с воспитанным джентльменом перемолвиться добрым словечком!

При этих примечательных словах воспитанный и достойный джентльмен — он же набоб и раджа — не мог не встать и не поклониться милой и достойной защитнице своей. Молча и скромно. И снова опуститься на свой стул. Бутин обратился к сидящим за столом на вполне сносном английском языке, языке Диккенса, любимого Бутиным, и Вашингтона, почитаемого им, — книги первого и речи второго были в оригинале его самоучителями. Беседы с Линчем послужили хорошей практикой, а две недели позапрошлого года на Лондонской выставке тоже пошли впрок. Да ведь и дома — с братом, сестрой, невесткой — по-английски то и дело. Так вот — сначала он к женщине:

— Дорогая миссис, от души благодарен вам за доброе слово об иностранце, любящем вашу страну. — Затем к мужчинам: — Мистер Реджинальд и мистер Роберт, вы весьма польстили меня, и я не в обиде. Чалму я не ношу, туфли восточные есть для домашнего обихода. Что касается золота, — не совсем ошиблись, владею приисками. Позвольте представиться: русский коммерсант из Сибири Микаэль Бутин.

Молодой американец еще моргал глазами, а его отец, вначале встревоженный, вдруг успокоился и на простоватом лице отразилось дружеское расположение. Он шибанул локтем сына:

— Ты чего это размяк, как джем на блюдечке! Русский, хороший парень! Говорит, не ошиблись — набоб, только сибирский, нас любит и понимает. Ну, Мельпомена, — так звали его жену, — молодчина, что нас огрела и русского расшевелила. Значит, Микки? Официант, три виски! За дружбу между Вильсонами из Южной Дакоты и господином Микки Бутиным из Сибири!


30

Нью-Йорк, Бостон, Чикаго. Соленое озеро. Колорадо. Джорджтаун. Сакраменто. Сан-Франциско.

Все время в пути, в движении — увидеть, разобраться, понять мир, так мало похожий на русский по укладу, обычаям, быту, по человеческим характерам…

И вдруг — в неожиданной встрече, в живом разговоре, в каком-то поступке, душевном движении открыть сходство, близость с нашим, русским — азарт поиска, размах и щедрость в простом человеке, гостеприимство, доброжелательность. Однако ж деловитости, умению ценить свое и чужое время нам, русским, стоит поучиться!

Поездка по трансамериканской железной дороге и ее ответкам в Колорадо и Калифорнию на разработки золота. Не легкая прогулка, а тщательное знакомство, осмотр до мельчайших подробностей добычи рудного золота из кварца — из этих руд добывалось на сто миллионов долларов в год!

А посещение серебряных рудников! Казалось, рудничным коридорам конца не будет! Тут очень пригодилась бутинская выносливость, таежная тренировка, пешие переходы через хребты и мари Забайкальского Севера!

А спуск в глубочайшие копи подземных выработок в скрипучей шахтерской клети — минуты приятного, но щемящего волнения!

Он побывал в гостях у знаменитого престарелого уже Брайана Юнга на берегах Соленого озера. Его царство уже клонилось к упадку, и немало подивился Бутин противоречию между несусветицей религии мормонов, их угнетенностью плутами и фанатиками — и ухоженностью здешних полей и процветанием скотоводческих ферм.

Давний знакомец Бутина фабрикант Фокс — они впервые встретились в запозапрошлом году у московских купцов Морозовых — пригласил сибиряка посетить огромные предприятия, дающие миллионы метров отличного сукна, успешно конкурирующего с английскими тканями.

При посредстве русского военного атташе генерала Горлова Бутин был допущен на оберегаемый от чужих глаз механический завод Картрайта в Бруклине. На этом заводе, по секрету сообщил генерал, выполнялся заказ русского правительства на двадцать восемь миллионов патронов!

Не только в горное дело, а в самую суть американского предпринимательства пытливо вглядывался наблюдательный и мыслящий нерчуганин, бывая везде, где только возможно, и беседуя со всеми, кто знал дело и мог утолить его любознательность.

Поездка русского не осталась незамеченной американцами. Неожиданно для себя он оказался на короткое время в центре внимания американской прессы.

Вот что писала о нем одна из нью-йоркских газет:

«Русские горные инженеры изучают американскую золотую промышленность. Неустанное любопытство, поразительная проницательность, глубокая осведомленность, практический подход — вот наша оценка деятельности русского Бутина, путешественника, инженера, предпринимателя».

Если бы американские репортеры сумели заглянуть поглубже в мысли русского гостя! Если бы догадались спросить: «А кого вы считаете своими учителями? А каковы ваши взаимоотношения с сибирской ссылкой? А какова главная цель вашей предпринимательской деятельности? И как вы расцениваете политику вашего правительства в Сибири? И не сочувствуете ли вы демократическим силам вашей страны?»

Может, и спрашивали? Бутин на этот счет нигде не обмолвился!

В «Санкт-Петербургских ведомостях» в июле того же года появились первые бутинские путевые заметки. Они посылались оттуда, из-за океана, с «места событий». Бутин брался за перо, переполненный впечатлениями, не остывший от поездки, встреч с людьми. Он садится за стол в удобном чикагском отеле, пристраивается к тумбочке в какой-нибудь незамысловатой гостинице крошечного городка. Или, ночуя в конторе рудника, использует бюро какого-нибудь служащего. Или, получив приют в попутном ранчо, подсаживается к подоконнику. И пишет свои «Письма из Америки».

— Пишите обо всем так, как вы видите и понимаете, — напутствовал его перед отъездом Валентин Федорович Корш. — Пусть горькое будет горьким, а верное верным.

Тогдашний редактор «Санкт-Петербургских ведомостей» был человеком независимых взглядов, натурой благородной, правдивой. И весьма неугодной высшим сферам.

Это была пора неудержимо бурного развития Штатов. Все в этой стране росло, развивалось, увеличивалось, расширялось, удлинялось, прибавляло на глазах. Выпуск стали, сборы хлебов, длина железных дорог, численность населения.

«В Америке, — писал Бутин, — все стороны общественной жизни неудержимо стремятся вперед, захватывая, путая и безжалостно коверкая на своем пути многое хорошее из старого житья-бытья… Путешественник собьется с толку и легко растеряется в хаосе идей, взглядов и убеждений, господствующих в Америке. За океаном много хорошего дают семена, приносящие в Европе разве только шишки да фиги, но вместе с тем в Америке иногда плохо идет то, что приносит у нас добрый плод… Америка — страна далеко не установившаяся, и всякое предсказание, что ее ожидает, будет по меньшей мере смелым…»

Он не проходит мимо технических чудес Америки, но смотрит на прогресс Штатов не только глазами «русского горного инженера», но и глазами русского гражданина, сына своего отечества.

Дешевку, пошлость, показное, ничтожное, размалевку, декорацию замечает мгновенно. И не принимает.

«В весьма роскошных залах (гостиниц) вы можете, независимо от ваших комнат, принимать гостей или наслаждаться кейфом. Тут собираются дамы и угощают вас музыкой. Впрочем, часто с фальшивыми нотами. Вечером устраиваются танцы, в выполнении которых нет ни жизни, ни грации».

Сидя в таком холле, слушая пение и музыку и наблюдая танцующих, Михаил Дмитриевич невольно переносился в родной город, не по железной дороге, а ямщицкой гоньбой. Сидя одиноко в холодно-роскошной зале, он видел свой теплый дом, где предметы истинного искусства, и прислушивался к своему оркестру, к хору — нет ни одного фальшивого звука, ни одной неверной ноты, — куда тутошним любителям до нашего Маурица, до чудесного пения госпожи Леоновой, очаровательной Дарьи Михайловны, которой восхищались Мейербер, Глинка и Мусоргский и которой аплодировали Вена и Париж! И она пела у них в Нерчинске и, восхищенная оркестром, поцеловала нашего скромника Маврикия! И куда искусней, благородней и прочувствованней танцует наша публика в зеркальном зале — мазурку Шопена и вальсы Глинки! И он испытывал и гордость и радость, что у него есть Нерчинск, есть Мауриц, есть Зензинов, что он хотя не скоро и дальним путем, но вернется в родной край, и все узнанное им здесь, все доброе, все полезное, все, что улучшает труд, жизнь, быт людей, — он вложит и применит, и на это пойдут нынешние капиталы его и те, что еще наработает он своим умом и деятельностью. Вот железные дороги, как же нам нужны, нам, сибирякам, особенно, без этого мы далеко от Америки отстанем! И нашим Кулибиным и Коузовым с их смекалкой и энергией надобно дать вольную дорогу, лаборатории, приборы, помощников… Нет, мы не набобы и не раджи, мы русские, ищущие пути, и тут простаки Вильсоны заблуждаются… Кстати, они обещали приехать за ним и увезти в свое ранчо… И еще, кстати, надо повидать друга ситного — господина Линча!

Все интересует, все волнует Бутина в Америке — фабрики, горное дело, фермерское хозяйство, образование, нравы, обычаи, в нем нет ничего от равнодушного наблюдателя.

И, разумеется, привлекало его искусство, в особенности живопись, музыка и любимый сердцем театр — что играют, как играют, что за публика театральная здесь? Это занимало его в течение всего путешествия по Новому Свету.

«Театров в Нью-Йорке до пятнадцати, но все они небольшие и не отличаются изяществом. Оркестры плохие, вкус публики развит мало, часто аплодируют тому, что не заслуживает внимания… Картинные галереи так незначительны, что о них не стоит упоминать…»

Скорее всего, именно в этой поездке родился замысел учреждения в Нерчинске музея, своего, бутинского! Замысел, осуществленный много позже, когда в силу обстоятельств Бутин получил возможность заняться этим… И здесь он дал себе клятву: каждый лишний рубль — для постройки школы!

Бутин в своих письмах из Америки, сам того не ведая, дал не только живую фотографию страны, но нарисовал и свой собственный портрет. Мы видим наблюдателя американской жизни — не бесстрастного, не равнодушного, но заинтересованного и вдумчивого. Настроенного к американцам дружелюбно, сочувственно, но не захлебывающегося от восторга. Не робкого и покорного ученика, а зрелого мастера, со своими взглядами и своим жизненным опытом, умеющего отделить зерна от плевел. И мы видим истинного русского интеллигента, стремящегося к правде, справедливости и ненавидящего эгоизм и корысть…

«Горько разочаруются те, кто приедет сюда за обогащением; здесь нужны крепкие мускулы, чтобы таскать кирпичи и бревна, а заработать два доллара в сутки; нужно и знание языка, иначе можно умереть с голоду, и о вас никто не позаботится. ЗДЕСЬ ВСЯКИЙ ЗАБОТИТСЯ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО О СЕБЕ… ДЕНЬГИ ТУТ НА ПЕРВОМ МЕСТЕ…»

Эти слова принадлежат не русскому революционеру, не Герцену и не Горькому. Это сказал русский капиталист, золотопромышленник и купец Бутин, имевший счастье быть учеником декабристов, искавший свой путь служения народному благу. У России своя дорога.

«Русскому мужику Америка не может представить поле для колонизации, а Сибирь, по характеру местности и внутреннему богатству, имеет громадное сходство с Америкой». В этих словах и призыв, и вера, и пророчество!


31

Бутин не скрывал своих впечатлений и раздумий ни от Линча, приехавшего в Колорадо, в маленькую гостиницу Джорджтауна повидать своего строптивого и неуступчивого сибирского знакомца, ни от Вильсонов, у которых несколько дней русский «набоб» прогостил в их ранчо на юге Канзаса.

Линч поездил с Бутиным по рудникам, приискам, шахтам, знакомил с инженерами и предпринимателями, неизменно называя Бутина то «русским магнатом», то «богатейшим золотопромышленником», добавляя за этим: «талантливый инженер, мой друг» или «дельный парень, русский американец!» — в таком духе. Бутин порою останавливал Линча, а тот, похлопывая его по плечу, посмеивался: «Дорогой Микки, не будьте тюленем, у нас без рекламы ни шагу! В любом захудалом городишке пиво самое лучшее в стране, самые лучшие бифштексы и куры, гостиницы, девушки и прочее. Что касается вас, то вы рекламу заслужили! Я верю в вас, хотя вы свою железную дорогу решили строить без меня!»

А когда тот высказался за кружкой пива насчет власти доллара и явлений жестокости в американской жизни, Джон махнул рукой, и продолговатое его лицо исказилось странной гримасой:

— Микаэль, у нас, хвала президентам Вашингтону и Джефферсону, самое умное, передовое и предусмотрительное государственное устройство. И у нас невежественное, легкомысленное и эгоистичное общество! У вас, в России, наоборот: бессмысленное, жестокое, своекорыстное и бесчеловечное правление и здоровое, честное и мыслящее общество! Я верю, что наше общество поумнеет, а вы верьте, что у вас правление изменится к лучшему. Ваше здоровье, мистер Бутин!

Они сидели в уголочке за круглым столиком в небольшом гостиничном кафе, видимо, притягательном для жителей Джорджтауна, — за остальными столиками курили, пили виски, постукивали пивными кружками и громко разговаривали веселые джентльмены с загорелыми, обветренными лицами и в ковбойских шляпах, а среди них и разнаряженные дамы, и важные господа в цилиндрах и ярких шейных платках, какие-то странные субъекты, небрежно одетые и с шарящими взглядами, — картежники в поисках партнеров, — вот такая демократическая пестрота и простота нравов, умение отдохнуть и развлечься в духоте, тесноте и сигарно-пивном чаду!

— Есть у нас, — продолжал Линч, — есть, и не мало, также есть дельцы, которые о благе Америки думают не больше, чем тараканы в щелях! И ближнего надуют, и общественные деньги свистнут, и такое мошенничество учинят, да еще с благородным видом, — тьфу, виселица по ним плачет!

— Уильям Твид? — коротко спросил Бутин.

— Э, да вы, Микки, в курсе нашего нью-йоркского скандала! «Нью-Йорк тайме» почитываете? Ну, этот Твид прожженный и ловкий негодяй! Да ведь он не один, там целая шайка… Слышали про Таммани-холл, оно же Таммани-ринг? Все-то на ирландцев сваливают, будто их рук дело. Это организация. Провели своих людей в муниципалитет, захватили городскую казну и давай ее потрошить! Да обдирать поборами и взятками ньюйоркцев! Твид-то главный мошенник, а ведь был простым ремесленником, пролез в конгресс штата, стал комиссаром общественных работ, главный куш из шестнадцати миллионов ему достался! Газета писала, что вся банда имела столько ковров, самых роскошных, что ими можно покрыть весь Центральный парк Нью-Йорка. Ну ничего, влепили ему двенадцать лет, не выкарабкается!

Сидевший за соседним столиком бородатый фермер, прислушивавшийся к разговору Бутина и Линча, бросил:

— Эта бестия вылезет, дружки помогут… за денежки у нас все можно! — и шлепнул по столешнице крупной ладонью. — Этих надо сразу давить! — Он снял шляпу. — Прошу прощения, джентльмены! — И тут же встал и пошел к выходу.

— Голос настоящей Америки! И все-таки, дорогой мистер Бутин, сила не у Твидов, а у нас, честных предпринимателей! Мы строим заводы, мы прокладываем железные дороги, мы добываем золото. И благодаря нам процветает Америка!

Он пристально и несколько осуждающе взглянул на Бутина.

— Вы все время в каком-то беспокойстве, дорогой Микаэль, и вы слишком большое значение придаете отдельным случаям, когда надо видеть процесс в целом. А в целом — мы живем в пору прогресса! Оставьте свою совесть в покое, мы с вами не Твиды. Но мир так устроен, что вы, мистер Бутин, имеете миллионы, а ваш кучер имеет те гроши, что вы ему дадите из ваших средств! Вы живете в своем роскошном дворце, а рабочие на ваших приисках в скромных лачугах… Я знаю, что вы заботитесь о своих людях, и так должен поступать всякий разумный, предусмотрительный капиталист. Но разве вы не деловой человек прежде всего? И приехали к нам в Америку как деловой человек, а не для того, чтобы сострадать по поводу наших бед и промахов. All right! Будем дело делать!

Он все еще надеялся на акционерную компанию Линч — Бутин по строительству железной дороги Аляска — Амур! Их транссибирская магистраль — это мечта, мыльный пузырь, сновидение, — неужели такой коммерсант, как Бутин, не может этого понять! Он еще уверяет, что они с Линчем проедутся по этой дороге от Тихого океана до Урала!

Он не сердился, не настаивал, у американцев уйма терпения!

— Выпьем за деловое сотрудничество, — провозгласил он на прощание. И подумал про себя: «Все же русские — странный народ, даже богачи!»


32

До ранчо в Канзасе его домчали лошади Вильсона, и могучая тройка фермера напомнила ему русскую запряжку и русскую езду, а юный самоуверенный и простодушный Боб чем-то неуловимо напоминал по своим повадкам своего сверстника, лихого нерчуганина Петю Яринского.

Просторы вокруг были точно как сибирские, беспредельные и захватывающие душу, только без сопок, падей и таежных дебрей. Закрыв глаза, он будто услышал далекий звон бубенцов, — сейчас бутинские лошадки вымчат его на окраину Нерчинска, пронесут по Большой улице, а навстречу тарантас Баташевых, и разбойным свистом поприветствует его ямщицкая дочь Марфа Николаевна!

Но встретили его мистер и миссис Вильсон. Реджинальд дружески хлопнул по спине, а Мельпомена обняла и поцеловала. Его ввели в просторный невысокий дом с плоской крышей, где его окружили запахи сбруи, кожи, шерсти, жареного мяса, тмина, колесной мази. Со стен погладывали на гостя многочисленные ковбойские портреты дедушек, отцов, братьев Реджи и Мили в обрамлении длинноствольных пистолетов, ружей всех видов и калибров, хлыстов, бизоньих рогов и медвежьих морд.

И кормили в этом ранчо не яйцами с беконом, но тушеным бараньим седлом с капустой, артишоками, жареными телячьими мозгами, фаршированной мясом и овощами индюшачьей шейкой! Вот так, мистер Бутин, наш дорогой русский набоб!

Реджинальд и Роберт — отец и сын — дружно отмахивались от какого-либо разговора, требовавшего приложения умственных сил или душевной озабоченности. Бостонский театр? А ну его к шутам! Музыкальные вечера? Да катись они… Живопись? Книги? Вы за кого нас принимаете, мистер сибирский раджа?

— Наше дело пшеница да мясо, дорогой Микаэль… Вы-то наверняка приехали к нам не на скрипке пиликать, а? — подмигивал ему старый Вильсон.

— И не на барабане бухать? — поддакивал младший, весь в восторге от своей тяжелой остроты.

Они усердно, хотя и малыми дозами, подливали гостю виски, а Мельпомена подкладывала то кусок индейки, то ломоть нежной телятины, то мясистые, ароматные артишоки в ореховом соусе: «Ну, пожалуйста, мистер Бутин, мы вас так ждали!»

— Вот если вы захотите купить партию добрых лошадей, — полушутливо, полусерьезно сказал Реджинальд. — Или коров мерилендской породы? Или, на худой случай, пару породистых хряков, — то вот это настоящее дело!

Бутину было приятно в кругу этой доброжелательной и трудолюбивой семьи, а все же немного грустно. Думают ли они о судьбах своей страны, о ее будущем или живут только сиюминутными интересами, повседневными делами своей фермы?

Дверь в столовую медленно растворилась, — она была из тяжелых толстых плах, — и Бутин увидел сначала маленькую головку в мелких тугих колечках черных волос, затем большущие темные глаза, потом тоненькую шейку, и наконец, возникла точеная фигурка девочки лет четырех-пяти с темной и нежной, как бархат, кожей.

— Мэм, можно?

— О Шарло, — распахнула руки миссис Мельпомена Вильсон, — скорее ко мне! Дитя мое! — Девочка сверкнула белыми зубками и через секунду уже сидела на коленях у Мельпомены, доверчиво обнимая худенькими пальчиками полную руку доброй женщины.

Что-то произошло. Будто что-то похожее уже было в жизни у Бутина. Память настойчиво и требовательно стучала в сердце: было. Но ничего не объясняла и не подсказывала: было — и все! Но ведь чушь, дичь, глупость: не было. Не могло быть!

Роберт проворно и аккуратно очистил апельсин:

— Лови, Шарло!

Девочке эта игра не в новинку. Она живо высвободила обе руки и ловко поймала переброшенный через стол плод. И смеясь, завертела головкой: вон я какая ловкая! Вкусно запахло апельсиновой коркой и сочной цитроновой мякотью.

— А вот и Патрик! — сказал старший Вильсон. — Присаживайся, старина!

Бутин снова оглянулся на дверь. Возле нее стоял высокий, плечистый, но малость ссутулившийся пожилой негр и с улыбкой смотрел на девочку. Она вертела в легких тоненьких пальцах очищенный апельсин, словно мячик.

— Дедушка, смотри, что мне дал Боб! Смотри!

— Ну ты же знаешь, Шарло, что в этом доме добры к нам, — отвечал Патрик, не трогаясь от дверей. — Спасибо, мистер Вильсон, я хотел попросить, с вашего позволения, миссис Вильсон немного присмотреть за девочкой, пока я отлучусь…

Бутин не мог оторвать глаз от старого негра, от отливающей голубизной седины, от резких морщин на лбу, от скорбно опущенных губ большого выразительного рта.

— Ладно, ладно, Патрик, какой вопрос, все тут присмотрим, — с грубоватой, ворчливой приязнью отвечал Реджинальд. — Твоя Поли, скорее всего, у этой беззубой ведьмы Цецилии, и я тебе советую не очень церемониться ни с той, ни с другой!

— Спасибо, мистер Реджинальд и миссис Мельпомена… А ты не очень докучай тут людям, слышишь, Шарло?

Память стучала Бутину в какую-то закрытую дверцу: ты видел уже и Патрика, и Шарло, и мать девочки, не вообще негров, и вот этих, с которыми так добры в этом доме.

И дверца вдруг раскрылась: «Эй ты, черномазый! — сказал мистер Шелби. И, свистнув, бросил мальчику веточку винограда. — Лови!» — «Поди сюда, черномазый, покажи, как ты умеешь петь и плясать». Там, правда, мальчик, а не девочка, но так схоже: тому виноград, этой апельсин, там добрая миссис Шелби, здесь добрейшая миссис Вильсон. Там мальчика оторвали от матери и продали работорговцу-негодяю Гейли, а здесь…

Он невольно бросил хмурый взгляд на Боба и сострадательный на улыбающуюся веселую девочку с розовым апельсином в нежных шоколадных пальчиках. Она то лизнет плод, то понюхает маленьким широким носиком, то повертит в ладошках, стремясь продлить удовольствие.

— Это довольно-таки печальная история, дорогой мистер. — сказала миссис Вильсон, поглаживая курчавую головку. — Патрик пробрался к нам с матерью этой девочки по «подземной дороге»: Поли было тогда столько же лет, сколько сейчас Шарло… Когда это было, Реджи?

— Я не шибко запоминаю, когда и что случается, а этот год, Мили, я запомнил: как раз тогда наш конгресс принял закон насчет беглых рабов — значит, мы, северяне, обязаны были негров, вырвавшихся с юга, выдать обратно, на убой! И в тог год осенним вечером Патрик с ребеночком на руках ввалился к нам в дом!

— Нашему Бобу было тогда шесть, и он увязался со мною открывать дверь, и, когда я увидела затравленный взгляд негра, а девочка вдруг потянулась к сыну, я поняла, что это судьба. И я впустила их. Я не могла иначе. Да и уж очень не по-людски вели себя южане!

Бутин молча слушал.

Боб вдруг помрачнел, опустил глаза и полуотвернулся от маленького общества за столом, явно показывая, что участвовать в разговоре не намерен.

— Здесь, в Канзасе, Патрику оставаться было опасно: угрожали и южане, и свои. Многие здесь считали, что в «ссоре» белых юга и севера повинны нефы. И мы отправили отца Поли тем же «подземным тоннелем» дальше, в Канаду…

— А девочка осталась у нас, и это были для нас, поверьте, мистер, самые тяжелые годы! Иногда я была в отчаянии: ребенок — не иголка, не спрячешь в сене! Поли была понятлива и послушна, но ведь детский голосок создан, чтобы говорить и петь, а ножки, чтобы бегать. А если двое детей в доме? И если им хочется поиграть, повозиться и вдруг покажется, что дома тесно, а во дворе вольготней, а на речке еще лучше!

— Позади нас Смиты, слева Мак-Фарлены, справа Чампены, и у всех дети, а от тех ребячьих глаз не укроешься. В общем, дорогой Микаэль, соседи не замечали, что у нас завелось что-то черненькое, веселенькое, похожее на чертенка и неразлучное с нашим Бобом.

Роберт Вильсон сидел так же неподвижно, отворотясь и глядя в пол, будто готовый вскочить и убежать от этого разговора.

— И все же, — продолжала его мать, — девочка чувствовала, что не все ладно в ее жизни. Где отец?

И почему не приезжает мать? И почему мы идем в церковь, или в гости, или на прогулку, а ее не берем? Тут еще Томас, брат Реджи, неподалеку, у него две девочки, привязались к Поли, забавно им с нею, — отпустите к нам, то на станцию, то в Топику, Канзас-сити, Денвер, а мы ни в какую. Как ей объяснишь! Хотя бы то, что мать ее и отец были схвачены южанами и как обошлись с ними. И вот ребенок играет, шалит, хохочет, а то в угол забьется, съежится, дрожит и не отзывается, даже когда Боб зовет…

Она взглянула на сына. Он не пошевельнулся.

Да, в этом доме не все так просто, как поначалу выглядит.

— Что-то ты разговорилась, Мельпомена, так до утра не кончишь. Короче говоря, девчонка свихнулась, а наш Боб тоже. Сиди, Боб, сиди, дело прошлое. И когда подвернулся приличный черномазый из «подземки», мы ее сосватали, и тот увез ее в Кентукки, где у него, у хорошего, как он говорил, хозяина его отец и мать. А тот возьми да и продай Чарли, и она, уже с девочкой, снова к нам. Как раз и Патрик явился. Мы тут с соседями им лачужку построили, определили старика на общественные работы, никто их не обижает. Вот только мать ее, — он кивнул на девочку, медленно, крохотными дольками вкушавшую апельсин, — то ничего, а то, в помрачении ума, кидается искать своего Чарли…

— А что — война у вас межусобная кончилась, северяне победили, рабство отменено, а не принято, что ли, белому на черной жениться?

— А вы, мистер Бутин, — с чисто женским любопытством спросила Мельпомена, — вы бы женились на негритянке?

— У нас их попросту нет, — ответил Бутин, — но вот один из моих предков, лихой казак, лет двести назад взял за себя чистокровную бурятку, — и как видите по мне, степная кровь, переходя из поколения в поколение, оставляет свои следы…

— Ну вы, русские, вообще полутатаре! — добродушно рассмеялся Реджинальд. — То татары ваших женщин выкрадывали, то вы татарок… Что же для ваших казаков в Сибири баб русских, извиняюсь, не нашлось?

— Не нашлось! — рассмеялся Бутин. — Их там и в природе не было. Казаки необжитую землю осваивали, там буряты и тунгусы кочевали. С ними русские сдружились и породнились.

— Коли вокруг женщин нет, то и на табуретке женишься! — философски заметил мистер Вильсон. — Мы-то своих женщин с собой в фургонах возили!

— Поди ты! — рассмеялась Мельпомена. — Табуретки, в фургонах! Нас-то не удалось в вещь превратить. Мы — не негры!

Девочка покончила с апельсином, и большие, блестящие глаза ее обратились на Бутина. Он улыбнулся ей. Она ответила улыбкой, но все же покрепче ухватилась за надежную руку миссис Вильсон. Он с горечью подумал: «А давно ли ушло то время, когда у нас, на Руси, людей как скот продавали и таких вот детишек с матерями разлучали. Белым рабам ничуть не лучше было, чем черным…»

— А мне, — неожиданно и довольно горячо сказала миссис Вильсон, — даже нравятся эти азиатские черточки у вас! И за такого джентльмена, как вы, любая американка пошла бы! Нам, бедняжкам, тут только одни грубияны да забияки попадаются! — и она притворно вздохнула, кинув вызывающий взгляд на мужа.

— Бутин! Татарин! — завопил Реджинальд. — Я в бешенстве! Подумать, моя красотка втюрилась в нашего русского приятеля! Эй, Боб, поглядывай, как бы твоя мать на старости лет не бросила наше ранчо и не умотала в Сибирь! Мистер, видите эти пистолеты, я стреляю без промаха, за сто шагов пивная кружка вдребезги. Мили! Я запру тебя в чулан! Впрочем, выпьем, приятель, я в хорошем настроении!

У дверей выросла сутуловатая фигура Патрика.

— Спасибо, мэм! — обратился он к миссис Вильсон. — Пойдем, дитя мое, домой. Твоя мамочка ждет тебя.

Бутин заметил, что Боб вздохнул с облегчением. И, прощаясь с девочкой, кинул ей второй апельсин.

С их уходом разговор принял характер дружеской деловой беседы. Цены на скот, шерсть, железо — здесь и в Сибири. Выгоды торговли между Америкой и Россией.

А Бутин все-то видел перед собой Патрика, Шарло и хмурое лицо Боба…

Под конец визита, повторив понравившуюся ему шутку насчет возможной попытки похищения его жены сибирским богачом, хозяин ранчо сделал три предупредительных выстрела из пистолета в потолок, считая, что доставил удовольствие и себе и другим.

Бутин, прощаясь с хозяйкой, вложил в ее руку десять золотых полуимпериалов: «Для вашей любимицы Шарло». — И добрая женщина растроганно улыбнулась ему…


33

Рожденный и выросший среди дикой и привольной природы Забайкалья, синих хребтов и огнистых закатов, поднебесных сосен и студеных ветров, быстрых рек и таежных родников, побывавший везде меж Байкалом и Амуром, Бутин мог оценить красоту американских прерий, мощь Кордильерских гор, ожерелье Великих Озер…

Ниагарский водопад…

Бутин застыл, замер, перестал дышать, — эта скалистая крепость, эта лавина воды, это радужное великолепие брызг, этот могучий, словно первозданный водоворот… И там, в бездне, отважным пленником, малый островок между двумя яростными и непрерывными потоками, недоступный для человека уголок суши! Недоступный? Да разве есть что-нибудь недоступное уму, труду и воле человека! Вон он — тонкий, хрупкий, словно вытканный из паутины, — мост с одного берега Ниагары на другой!

И вдруг, — он даже внутренне усмехнулся! — вовсе прозаическая, весьма трезвая мысль, облеченная в цифру, сообщенную Джоном Линчем: на этот изящный мост, повисший над головой на облачной высоте, ушло железа на пятьдесят тысяч пудов! А наш, Николаевский, дает в год вчетверо больше! На четыре таких моста!

Должен или нет человек дела, капиталист, слуга профита, понимать, для чего его сила и воля, во имя какой цели вся эта игра, чему в конечном счете служат коммерция, торговля, всякое производство?

Так он думал и до поездки в Америку. Россия не может идти путем американцев. У нее другие корни и ее старинный общинный дух противостоит обособленной ненасытности одиночек, топчущих толпу. Лессинг говорил о верхушке дерева, забывшей, что она, как и все дерево, растет из земли, от корня.

Линч и Вильсоны, к которым он привязался, лучшие из американцев, повстречавшихся на его пути. Джон Линч, разумеется, рассматривает свой грандиозный проект железной дороги как средство наживы. Но Линч честен, порядочен и осторожен в выборе средств. И увлечен как настоящий инженер технической стороной и сложностями своего проекта. Это так. И это не так. Что-то и его толкает на путь Твидов. Что?

Бутина прервал донесшийся откуда-то сверху еле слышный ритмичный ряд звуков, он прорывался сквозь могучий рев водопада, сквозь гул перекатываемых потоком каменных глыб. По тонкой ниточке моста с востока на запад проходил поезд. Снизу он никак не казался всамделишним; трудно было представить себе, что в этих коробочках едут не оловянные солдатики, а люди, много людей, что они там разговаривают, едят, спят, смотрят в окна. А еще труднее вообразить — и тут Бутин не удержал горького вздоха, — что через Амур, Шилку, Селенгу, Енисей будут когда-нибудь перекинуты такие мосты, и в таком вот коробочке-вагоне Бутин совершит поездки в Иркутск, Томск, Москву. Да неужели же мы, русские, не одолеем нашу отсталость, неужели нам не угнаться за Америкой!

«В русском обществе есть что-то привлекательное… В нем не замечаешь той холодной рассудочности, того трезвого расчета, которых у нас в избытке!»

Линч то ли одобрял русских и осуждал своих сограждан, то ли наоборот.

Брызги от водопада холодили лицо, шляпа-котелок и оба воротника длинного редингота намокли, а он никак не мог покинуть скалистый бугор, с которого любовался могучей круговертью, островком и ажурной красотой железного моста.

А Вильсоны?

Он улыбнулся, вытирая ладонью влажные щеки, — улыбнулся, вдруг отчетливо увидев возмущенную Мельпомену на веранде ранчо, где устроились после обеда мужчины, докуривая сигары. «Ну скажите на милость, Михаэль, зачем нам надо было ездить в такую даль, раскатывать по европейским странам и тратить свои небольшие сбережения, ничего толком не разглядев! Виски и пиво можно спокойненько нить дома в харчевне “Голубая долина”! В Париже, мой милый мистер, я еле уговорила их пойти в Гранд-опера. А в Лондоне вместо того чтобы пойти со мною в Вестминстер, они заблудились в Истэнде, шляясь там по кабакам! Бизоны, дикие бизоны, как еще я могу назвать Реджи и Боба, мистер русский, любя их как жена и мать!»

А ведь оба — и отец и сын — не только дельные фермеры, выращивающие пшеницу и разводящие породистый скот, он-то убедился в этом, повидав в их доме седого негра и крошку Шарло!

Деловой человек с сердцем должен видеть все стороны жизни.

Та же «Калабрия», на которой он пересек океан. Можно ли было ограничиться наблюдением, что на громадном этом судне три мачты с парусами, а между фок и грот преважно и солидно огромной толстой сигарой дымит труба! Или сведениями, что проезд в первом классе стоит от пятнадцати до двадцати двух фунтов. А в третьем, темном и сыром трюме, для эмигрантов — три с половиной фунта!

Мог ли человек, имеющий сердце и сострадающий людям, не заметить, что в первых двух классах в восемь утра чай или кофе, в одиннадцать завтрак, в пять обед, а вечером опять чай и закуска, меж тем как эмигрантов третьего класса угощают лишь настолько, чтобы они в пути не умерли с голода. А было на этом превосходном судне — Бутин не поленился пересчитать — не менее тысячи жалких, изможденных в нужде и безденежье человек!

А труба дымила себе на весь океан, не обращая внимания на человеческое горе и человеческие нужды. И первый класс чаевал, обедал, ужинал, глядя с презрением, самодовольствием и равнодушием на перевозимых в скученности, как скот, людей, таких же, как они, но отделенных от них бедностью и бесправием…

Такова «Калабрия». Но такой же предстала и вся увиденная им Америка — страна машин, движения, прогресса.

«Так устроен мир, господин Бутин», — услышал он голос Джона Линча.

Еще долго высокая фигура русского темнела на скале над Ниагарой.

Здесь он прощался с Америкой…


34

Михаил Андреевич Зензинов умер вскорости после возвращения Бутина из заокеанской поездки.

Старый друг сдержал слово: дождался! И не только дождался. Откликнулся на успешный вояж зятя прощальной восторженной одой, — в ней он деятелей торговли уподоблял Нилу, дарующему свое могучее плодородие народам, а Бутина величал «отцом торговых людей». Смерть Зензинова, считавшегося членом бутинской семьи и любившего Михаила Дмитриевича как сына, потрясла младшего Бутина. Этот удар был равносилен удару, нанесенному смертью Горбачевского четыре года назад. Зензинов не уставал повторять, что он ученик и последователь декабристов. Это он, два десятилетия минуло, благословил братьев на поездку в Петровский завод: «С этого начните свою жизнь в обществе. Кроме капиталов надобны верный взгляд, доброе напутствие». Он и сам в юности совершил паломничество в Читинский острог и был там обласкан изгнанниками. Его покорили ум Николая Бестужева, нравственная сила Сергея Волконского, образованность Никиты Муравьева, воинственное правдолюбие и железная воля Михаила Лунина, агрономические знания и трудолюбие Иосифа Поджио… Ни одного из декабристов он не нашел духовно сломленным, душевно угасшим, нравственно разбитым. Напротив: это был боевой, сплоченный, братский коллектив. Да, да, — говаривал Зензинов, — именно они, декабристы-мученики, страдальцы осветили своими знаниями и делом темную ночь Сибири!

Каким он был счастливым, принимая много позже у себя в Нерчинске Николая Александровича Бестужева и Ивана Ивановича Горбачевского! Младший Бутин тогда еще в училище бегал, первичным наукам обучался…

Ведь и Муравьева-Амурского Зензинов принял и полюбил прежде всего за то, что он твердо и гласно стал на защиту опальных декабристов и воспользовался в своих трудах умом их, советами и знаниями. Уже позже он оценил и великие труды Николая Николаевича по возвращении Приамурья России. Он увещевал и уговаривал Завалишина не взваливать на Муравьева все тяготы и грехи амурских сплавов. Не удалось. В результате сосланного в Сибирь мятежника и бунтовщика обратно высылают в Россию!

И вот Зензинов умер. И Бутин осиротел. Еще одна жестокая утрата. Она была горька еще и потому, что смерть застала старика в полном одиночестве.

Сыновья «даурского пастуха» — старший Николай и младший Михаил, пристроенные при бутинской конторе, у Шилова, — младший был крестником Михаила Дмитриевича, парень старательный и застенчивый, с закваской художника, а старший женатый уже, — и тот и другой оказались в дальних разъездах с бутинскими товарами и едва успели к похоронам. Мать их была совсем беспомощна. А Бутин в ту пору, — только сыграли свадьбы, его и сестры, — отправился на ближние и дальние прииски, и везде был подолгу, знакомя служащих, смотрителей, горных инженеров и рабочих с американским опытом, внедряя оборудование и приспособления, доставленные зафрахтованными в Гамбурге пароходами. Вернувшись в Нерчинск, он тут же, без передышки — в Петербург. Там он занялся своей Запиской в правительство о разрешении на американский манер поисков и разработки рудного золота частным путем на кабинетских землях. Тогда бы он мог применить опять-таки по американской методе динамит. Бутин присутствовал при взрывных работах на калифорнийских приисках в Кордильерах. Сколько рабочих рук, сколько материальных и денежных средств сохраняется от расточения!

Он воротился в Нерчинск, когда тело Зензинова уже покоилось на кладбище рядом с могилами незабвенного Ивана Александровича Юренского и всех усопших Бутиных — деда, отца, матери, сестер, Сонюшки…

Близких рядом с Зензиновым, когда он угасал, не было.

Марья Александровна носила тогда под сердцем первенького, недомогала. При заботах своей маменьки и Капитолины Александровны приготавливалась к появлению жданного дитяти, в дому было хлопотно и суетно от врачей, мамок, прислуги. И некому было хватиться, почему обычаю вопреки третий день не является пообедать или просто посидеть Михаил Андреевич Зензинов…

Татьяна же Дмитриевна в ту пору странствовала со вторым мужем-музыкантом по Европам. Они слушали Листа в Вене, Вагнера в Мюнхене, поклонялись Моцартовским местам в Зальцбурге, гостили в Праге и Брюнне, где жили мать и замужние сестры Маврикия…

И так совпало, что в те дни Марфа Николаевна увезла своего супруга к ямщицкой родне в Камышов, что на Урале.

Был бы дома Николай Дмитриевич — он ведь так редко выезжал, — все-то занимался Нерчинской конторой, сообща с Дейхманом и Шиловым, а тут младший попросил старшего сменить его в Петербурге, пока в Сенате и у министра разбирается бутинская Записка; Михаил Дмитриевич как раз поджидал там брата, тот был в пути, когда грянуло горе в доме Зензиновых… И умер Михаил Андреевич в своем дому, как в пустыне, как круглый сирота, будто ни родных, ни друзей, ни добрых знакомых. Рано одряхлевшая жена Михаила Андреевича Надежда Ивановна, подкошенная смертью дочерей, с затемненным рассудком, дичившаяся людей и беспомощная в домашних делах, тут и вовсе потеряла голову, — бессмысленно металась по дому и двору, что-то бессвязно и слезно бормотала и вдруг исчезла, оставив умирающего или, может, уже умершего Зензинова одного да взаперти…

Весть о смерти его доставил Бутиным кучер и помощник садовника Петр Яринский, — он временами забегал к старику, интересуясь камушками и травками, или за книжкой любопытной, — Михаил Андреевич давал читать охотно и щедро. Застав дом запертым, Петя сунулся к окошку и с перепугу кинулся к Капитолине Александровне.

Супружницу Зензинова нашли у Кеши Бобыля. Племянник Иннокентий, сын покойного старшего зензиновского брата Петра, был уже в возрасте и отличался, не по возрасту, взбалмошностью, вздорностью характера, а еще был неопрятен во всех смыслах и совершенно равнодушен к жизни и трудам своего дяди.

Если бы не вмешательство Капитолины Александровны, то и похоронили бы они родича, жена и племянник, кое-как; это ее участием был поставлен камень «от любящих и скорбящих детей и друзей». Однако же, воспользовавшись беспомощностью и отупением старухи, Иннокентий увез в свою грязную сырую хибару на окраине города почти все дядино имущество, распродав тут же все за бесценок на толчке, а все драгоценные коллекции, гербарии, редчайшие книги, рукописи — тысячи и тысячи исписанных листов, — свалил вперемешку, кучей в захламленном, грязном чулане с протекающей крышей и зияющими щелями в стенах.

А Бутину все некогда было. То Иркутск, то Петербург, то Москва, то Верхнеудинск, то Амур. То Морозовы, то Хаминов, то Кноп, то Марьин. Новые прииски. Новое оборудование. Новые пароходы. Контракты, сделки, ярмарки. И в особенности — кредиты. Поиски их. Выбивание их. Как можно обширнее, крупнее, значительнее — кредитование. На сотни тысяч, на миллионы.

И вот, едва он воротился в Нерчинск, вихрем врывается в кабинет Иван Васильевич Багашев, тоже воротившийся из долгой поездки:

— Михаил Дмитриевич, что же это творится! Как вы допускаете такое, вот уж не ожидал…

Бутин, поднявшись, смотрит в увеличенные стеклами очков рассерженные глаза, в топырящиеся клочья бороды, в искаженное страданием лицо маленького человечка.

— Помилуй Бог, Иван Васильевич, что с вами… Садитесь, милостивый государь, успокойтесь да объяснитесь!

— Нет, не сяду. Там внизу коляска, я велел Яринскому запрячь, едемте со мной, вы сейчас сами увидите…

Они проехали всю Большую, свернули к Нерче, а там, неподалеку от реки, к не огражденному кривобокому домику, производившему впечатление покинутых всеми руин.

— Да это же бывший Петра Андреича дом, — сказал Бутин. — При нем усадьба целая стояла, с флигелями!

— То Петр Андреич, а то сынок с придурью! Все разорил! Поглядите, какая в ограде заваруха творится.

Дверь в дом на замке, а двор распахнут со всех сторон. От изгороди только со стороны улицы еле держался полузавалившийся плетень.

Сначала Бутин не мог понять, что за белые листки и клочья усеяли серо-бурую землю запущенного двора, и не только двора, но и бугорка за домом, за которым пологий скат к реке.

Багашев поднял припавший к ноге листочек и протянул Бутину. Бутин узнал крупный размашистый почерк Зензинова.

Позвав на помощь Яринского, они стали собирать развеянные ветром бумажные клочки, вывалянные в грязи, подмоченные снегом и дождем, покоробленные, пожелтевшие, в расплывшихся синих чернильных пятнах.

— Вон эдакую охапищу я унес к себе, — сказал Багашев. — Я тут вторично. Возможно, кто-то побывал здесь и до меня — задняя стенка чулана, на улицу, выломана. Племянничка-то дух простыл!

— Этому Бобылю голову бы прошибить, — сказал незлобивый Яринский. — Так надругаться над трудами дяди Миши!

А Бутин, собирая с грязной земли драгоценные листочки, в запоздалом раскаянии корил одного себя. Ну что взять с дурной головы Бобыля, если умные головы так провинились…

Дневники, письма, разные заметки, выписки, черновые наброски, непонятные отрывки — сидя в своей библиотеке, в течение нескольких дней вчитывался Бутин в эти неразборчивые черновики «для себя»…

В этих записях он чуть ли не через страницу встречал свою фамилию или, в теплом произношении, свое имя, — и это еще больше растравляло горечь утраты и голос совести… Вот Миша Бутин — ребенок, школьник, юноша, вот Михаил Дмитриевич — приказчик у Кандинского, вот начинает с братом дело, вот приходит к Зензинову за советом. Вот уже не «купеческий племянник», а купец первой гильдии, коммерции советник, у руля развивающегося дела, господин Бутин, удостоенный орденов, грамот, разных званий…

Разрозненные бумаги, сложные письмена, в которых слово втягивалось в слово или слова в скорописи разъединялись, и не признавались знаки препинания, ни точки, ни запятые, да еще обилие прописных букв как проявление восторженного в характере автора… Не сразу найдешь памятное, крупное, настолько важное, что и пояснений не надо:

«Михаил Дмитриевич принял на службу трех ссыльных каракозовцев, люди, по всему, бывалые, неразговорчивые и сильные духом».

Или: «Михаил Дмитриевич и Николай Дмитриевич вернулись с Петровского завода, поехали по моей мысли, и я бы с ними, так Надежда Ивановна прихворнула. Впечатления у братьев от петровских встреч глубокие, на года вперед…»

Или: «Принят Бутиным на службу Оскар Александрович Дейхман, что был приставлен к ссыльному поэту Михаилу Михайлову и уволен за послабления бедняге. Пострадал и брат поэта Петр Илларионович, горный инженер… Оба теперь у Бутиных и у обоих жалованье назначено двойное против прежнего казенного. Каково!»

«Отмечали втроем — у меня — я, Багашев и Михаил Дмитриевич, — день 14 декабря. Читали Пушкина, Одоевского, Федорова-Омулевского, Бальдауфа, Таскина, обо всех переговорили, более всего о Горбачевском, Бестужеве, Завалишине, о княгинях… Почтили память погребенных в нашей земле…»

«Решили с М.Д. начать сбор средств среди порядочных людей на памятник нашему Ивану Ивановичу Горбачевскому…»

Но местами были и фигуры укоризны, отеческого порицания или даже сурового осуждения:

«Смотритель Маломальского оказался человеком негодным, жестоким и развратным… Слухи доходили до нас… Таких не увещевать, таких плетями гнать от рабочего народа, от порядочного дела… Неуж Бутин не разобрался в этом проходимце Селезневе! Иль вовсе некого поставить?»

«Не забывать, что мы воины народа русского, как хорошо сказал когда-то Искандер в “Колоколе”»…

Книги Зензинова, что сохранились, поставлены особым рядом в бутинской библиотеке. Несколько дней по распоряжению Бутина верные люди собирали зензиновские бумаги на берегу Нерчи, позже находили даже в виде кульков в лавках Торговых рядов…

Не слишком ли много надежд возлагал на Бутина умный, добрый и наичестнейший «даурский пастух»!


35

В эти годы, с середины семидесятых, Бутин много строил. Покупал готовые строения, перекраивал их и строил заново.

Это работа для дела, но это работа и для души. В этом было что-то от искусства.

Он вспоминал слова Старцева, сына Николая Бестужева: «Вместе со зданием и душа тянется ввысь. Это угадано готикой. Камень поет. Ближе всех к божеству строитель! Значит, строя, делаем богоугодное дело!»

Бутина почти не видели в Нерчинске. Он неутомимо разъезжал по приискам: с Капитолийского на Нечаянный, с Нечаянного на Михайловский, с Михайловского на Маломальский… Объехал прииски, пора заглянуть на Новоалександровский винный, побыл там — время проверить любимый железный Николаевский… Пожил там малость, неделю, ан — необходимо проведать Амурское пароходство…

А следом — очередь торговли. Дотошная выверка — нет ли где сбоя, везде ли порядок, как идет завоз, не нарушаются ли контракты, не опоздать бы гам на торги, а там на распродажу…

От живости и надежности торговли, от непрерывности завозов и пополнения припасов зависела работа приисков, заводов, судоходства. От намыва золота, продажи вина, железа, соли шли средства в торговлю и оплату кредитов.

К концу семидесятых годов на приисках, заводах, в торговле «бутинской империи», по грубым подсчетам, занято до ста тысяч рабочих и служащих!

Богаче, сильнее, могущественней купцов первой гильдии Бутиных в Нерчинске не было…

Дела фирмы шли хорошо. Даже очень хорошо!

Михаил Дмитриевич услышал мягкий баритон брата и его приглушенный смех.

— Анекдот! — отворяя дверь в кабинет и продолжая смеяться, сказал старший Бутин. — Анекдот, иначе не скажешь!

В руках он держал развернутый газетный лист, и Михаил Дмитриевич издали узнал ее по бумаге и шрифтам, — наверняка, «Биржевая газета».

— Что вы там, дорогой брат, вычитали смешного? — спросил младший Бутин, откладывая в сторону ручку и заполненный наполовину листок почтовой бумаги — спешное письмо Ивану Степановичу Хаминову в Иркутск.

Николай Дмитриевич протянул брату газету, сложив ее так, что бросался в глаза текст, отчеркнутый синим карандашом. Старший прямо из конторы — в жилете, на белой шелковой рубашке синие нарукавники, просидел с утра за торговыми книгами, а тут после обеда и почта пришла.

— Почитайте, друг мой, — он опустился в кожаное кресло у стола. — А я воспользуюсь вашими сигарами, у меня вышли, — он повел пышной квадратной бородой. — Умора, скажу вам!

Михаил Дмитриевич придвинул ящичек с «Гаваной». Еще не приступив к чтению, безотчетно подумал: «Из-за статейки брат поднялся? Или за сигарой? Скорее — с серьезным разговором».

В «Биржевке» напечатали пространную статью о печальной участи одесского ресторатора Исаака Швейковского, владельца «Одесской гостиницы». Коммерсант этот прогорел, гостиница дает сплошной убыток, пассив полтораста тысяч, актив семьдесят. Швейковский мечется в поисках кредита. Ему предлагают ссуду, однако же в счет продажи движимости гостиницы. Не берет. Конкурсное управление довело дело до полного раззора, — продажа гостиницы дала пятьдесят семь тысяч четыреста пятьдесят пять рублей плюс две копейки, а расходы по курсу вылились в ту же сумму, лишь на копейку меньше!

— Ну не анекдот? — Николай Дмитриевич попыхивал сигарой, приятный запах распространился по комнате. — Кредиторы сначала рассчитывали на полтинник с рубля, потом на двадцать семь с половиной копейки, а повели конкурс так, что разделу между кредиторами подлежит одна-единственная копейка!

Бутин-младший тоже взял сигару, медленно закуривая, пожал плечами.

— Николай Дмитриевич, чего ради вы приволокли сюда этого несчастного Швейковского? Не в назидание ли?

— Несчастного Швейковского? — переспросил старший. — Не тот ли этот Швейковский, о котором вы мне так похвально отзывались после возвращения из Одессы? Когда вы ездили к зафрахтованным немецким судам, пришедшим из Гамбурга с грузом? Не в «Одесской» ли вы жили в нумерах у господина Исаака?

— Тот самый. Память вас не подвела. Исаак Айзикович. Умный и дельный господин, чересчур лощенный и весьма самонадеянный. К начальству одесскому вхож был.

— Не помогло! — вздохнул старший Бутин. — В коммерции это не лучший козырь. В коммерции — наличность, капитал, свободные деньги.

Бутин начал догадываться, к чему Швейковский и «Биржевая газета».

— Надо было без оговорок взять кредит. И продолжать дело. Там, где конкурс, там и воронье. На части капитал разорвут.

Они долго молчали, дымя сигарами, поглядывая друг на друга и думая об одном и том же, но по-разному, и понимали это.

— Николай Дмитриевич, — как можно спокойней заговорил младший брат. — Мы с вами не слепые. Таких дел, как со Швейковским, ныне много. Вон Лапинская мануфактура лопнула. Сергеев, купец, наш добрый московский знакомец, погорел. В сделках порядочен и крайне точен был. Николая Федоровича, слышал, Кноп подсадил. Это делец опасный. Знает, что у тебя гладко и чинно, так весь в готовности услужить, как туго — первый бежит, навострив когти. Морозовы упреждали: Кноп за версту банкротство чует, надо с этим немчурой осторожней. О нем в деловом мире дурная шутка ходит: «Дом не может без клопа, а торговля — без Кнопа!»

— Видим, слышим, знаем, — сказал старший брат. — И предупреждены. А меж тем с Кнопами водимся. Ведь мы у него кредитованы, не так ли, Михаил Дмитриевич?

— Кредитованы, Николай Дмитриевич!

Он сделал долгую затяжку, кончик сигары вспыхнул острым глазком.

— Нам-то чего бояться? Мы прочно сидим. У нас дела по-крупному ведутся.

— Чем крупней, тем рискованней, дорогой брат, — возразил старший.

Михаил Дмитриевич мягко, с некоторой снисходительностью обратился к старшему брату:

— Ну вспомните же, Николай Дмитриевич, наш давний разговор. В этом самом кабинете. У нас тогда не такой размах был, какой теперь имеем! На два миллиона кредитов набрали, иначе не вывернулись бы. Все прииски обеспечили припасами. И пароход на Амур прикупили. И в торговле — товары из складов вывозились, а не выводились. Часть до весны оставили. С надбавкой распродали, а к началу последующего года вчистую рассчитались — золотом да пушниной! А долгосрочные кредиты попридержали. Наше право. Не такой уж безрассудный я распорядитель дела, согласитесь!

У Николая Дмитриевича сигара загасла, и он, чуть смочив кончик ее пальцем, положил «Гавану» в жилетный карман.

— Тогда я вас напрасно потревожил. И вообще — кто бы из нас мог так предусмотрительно, так умело руководить делами фирмы? Ни я, ни Дейхман, ни Шилов! Во всяком случае, я вам и помехой никогда не был!

— Брат мой, что вы говорите! Разве я не обращаюсь к вам за помощью и советом? Ваше знакомство с Морозовыми положило начало самым выгодным московским контрактам фирмы! Ваш визит к Михаилу Семеновичу Корсакову, убежден, спас нашу китайскую экспедицию. И кому бы я мог оставить дело на время поездки в Америку? Вы умеете управлять людьми и предприятиями одним движением рук, как… как Мауриц оркестром!

— Однако, брат, у вас сравнения сегодня артистичные! Но у вас были и другие сравнения. Как раз над вами, на крючочках, предметы, делающие ваш кабинет миром современного делового человека — барометр и компас. Не вы ли утверждали, что в нашем общем деле я вроде барометра, а вы в роли компаса?

— Не отрекаюсь. Компас. Уверен, что направление нами избрано верное. А что показывает барометр?

— Живой барометр вроде меня — это инструмент особого рода. Ясно, брат, ясно, в наших делах без перемен. А вот душе неспокойно.

Тут сдержанность покинула младшего, смуглое лицо передернулось. Но голоса не возвысил.

— Ах, Николай Дмитриевич, Николай Дмитриевич! Это вы говорите! Вам ли одалживаться смелостью. Вы не побоялись пойти на выкуп приисков Капараки, у нас тогда грош ломаный остался. Вы не пожалели средств на машину Коузова, мы очень стеснены были. Вы ни слова не молвили против китайской экспедиции, она обошлась в двести тысяч. И вы пошли на самый крупный за все время контракт с Морозовыми. Или все эти пятнадцать лет мы шли вовсе без риска? Тогда бы у Бутиных и была бы всего-навсего прадедовская мелочная торговля в Гостином двору!

Бутин оборвал себя, вглядевшись в брата. Как же он постарел за эти годы! Он совсем уже седой, лишь в бровях черные ниточки. Ему уже идет к шестидесяти. Впрочем, и у себя он приметил в шевелюре и бороде белые волосинки. Но он-то в свои сорок с лишком не чует себя состарившимся; силы и энергии в нем хватит и за себя и за брата!

— Простите меня, брат, наш разговор вас утомил. Вы не раз жаловались на боли в печени и желудке. Я слышал, доктора советуют вам ямаровские воды. Я прикажу Яринскому снарядить удобную повозку. Что касается наших дел, то обещаю со всем тщением обревизовать наши книги и вместе с господами Дейхманом и Шиловым обсудить то, что является предметом вашего беспокойства.

Разговор был окончен. Или, точнее, оборван.


36

Татьяна Дмитриевна и Маврикий Лаврентьевич Маурицы воротились в Нерчинск после европейского вояжа.

Татьяна Дмитриевна выглядела суховато-деловито-торжественной: она ознакомилась с жизнью нескольких государств, имела встречи со сведущими в ботанической науке и садоводческой практике людьми, привезла для своих парников, цветников и грядок разнообразных семян овощных культур, плодовых и декоративных растений. Увлечение садоводством переходило у нее в страсть, для которой сонаты, рапсодии и кантилены, разучиваемые ее мужем, были весьма подходящим фоном.

Бутин предоставил сестре и зятю постройку в саду — деревянный трехэтажный домик с крытыми верандами внизу и наверху. Уединение, тишина, фортепиано и клавесины в отдаленной комнате, широкие, полные света окна, дыхание густо разросшегося сада с весны до осени, цветы в вазонах и кадках круглый год. Дом укрыт густой растительностью, — в саду клумбы, плодовые деревья, аллеи, оранжереи, а стены дома увиты растениями — нерчинским плющом, хмелем, а еще странным вьюном с белыми цветами, который даже осведомленная Татьяна Дмитриевна не могла определить — то ли «климатис», то ли что-то родственное этому ползучему растению.

Если из азиатских стран Татьяна Дмитриевна более всего вывезла цветов, — одних орхидей вырастила десяток сортов, то в европейских странах ее в особенности подманили овощи.

Так, из южной Германии она привезла в бело-розовых ростках роскошные клубни картофеля «баварец», видом похожие на розовые обкатанные камни, — это на вид, а варились недолго и при сухой и нежной рассыпчатости имели пряный и тонкий привкус каштана.

Из Голландии привезла необыкновенный живучий неприхотливый сорт капусты, на родине своей называемой «прелюд». Музыкальное имя капусты привлекло даже внимание ее дорогого Маврикия, не могущего за столом отличить сельдерея от петрушки. Сочная и приятно сластящая капуста оказалась жизнеустойчивой на новой родине, прижилась на суровой ее земле, выдерживая и весенние ветры, и летние засухи, и осенние ливни, и даже ранние августовские заморозки. Особенно крупной она не была, но кочаны урождались плотные, крепкие, тяжелые, а лист был литой, тугой и цельный. Петр Яринский, любимец сестры, — возмужавший, уширившийся в плечах, по поручению Татьяны Дмитриевны раздавал семена привившихся растений всем охочим нерчуганам. По ласковости своей натуры и нелюбви к трудным наименованиям, он прозвал голландскую пришелицу «прелюдкой», и так ее стали звать все другие огородники. Татьяна Дмитриевна, будучи проездом в селе Знаменка, что на речке Торге, при впадении ее в Нерчу, поинтересовалась у знакомого мужика, удалась ли капустка из дареных семян. Тот переспросил: «Энта, которая “приютка”? Приладилась, свойская капустка, что в щи, что в соленье, сажаем не тужим, едим в обед и в ужин».

Так чужестранка получила русское имя, приютившись на забайкальской земле, породнившись с природой сурового края.

При неровностях своего характера, упрямстве, жесткости Татьяна Дмитриевна была целеустремленной, в ней жила привязанность к земле. В этом она оказалась ученицей Зензинова и продолжательницей Поджио и Завалишина с его великолепными арбузами. Декабристы с замечательным усердием и настойчивостью внедряли в жизнь «чалдонов» и злаки и огородные культуры. Она продолжала их усилия! Нет, не просто сестра — единомышленница, соратница…

Татьяна Дмитриевна привезла из Богемии чудесные семена моркови, — от родственников мужа, чешских землевладельцев и музыкантов! Из Франции — спаржу, из Болгарии — тыкву. Она доказала, что все российские и европейские овощи удаются здесь, на этой земле!

Из иркутских семян выведенная, вдруг пышно и свободно разрослась в саду облепиха, и в сентябре часть сада засияла, словно солнцем залитая, зацвела некрупными, желтыми, не похожими ни на какие другие плоды ягодами!

Из бурсинских семян, собранных ею лично, при поездке с братом на Амур, Татьяна Дмитриевна вырастила несколько десятков кустов темно-лиловой сирени — густой, душисто-пахучей, смело и ярко зацветающей в самом начале короткого сибирского лета.

Глянул как-то Бутин за обедом на руки сестры и отвел в неловкости глаза, — как же они, руки ее, огрубели, в каких черных трещинах и серо-желтых мозолях. Эти руки обертывали нежные растения рогожами, засыпали корни сухой листвой и черноземом…

И все же не все растения выдерживали…

Однажды весенним утром поднялась она к брату в мезонин. Михаил Дмитриевич, одетый, причесывался у зеркала, готовясь спуститься в контору. Он увидел в зеркале, не оборачиваясь, осунувшееся лицо сестры с покрасневшими глазами. Слезу Татьяна Дмитриевна считала недопустимой женской слабостью. Однако же она плакала!

Он кинул щетку для волос и подошел к сестре.

— Что-нибудь случилось? — отрывисто спросил он.

— Ах, брат, такое несчастье! Те вишни, помните, за беседкой. Летом была такая густая листва и свежие побеги. Михаил Дмитриевич, они засохли, не вынесли февральских морозов. Я так за ними ухаживала…

И смотрела так просяще-жалостливо, будто распорядитель дела в силе дать распоряжение Оскару Александровичу или Иннокентию Ивановичу оживить погибшие деревья…

— Очень жаль наши вишенки, — сказал он. — Я помню, какие они стояли нарядные и веселые, как украсили бы наш сад. И труды твои, Таня, жалко. А все же сад ширится, цветет. И сколько людей, не веривших в него, теперь помогают тебе. Не только домашние — Капитолина Александровна, Мария Александровна, но и все Чисто-хины и Налетовы, и Марфа Николаевна, и молодчина Яринский, и девочки из прогимназии. Ведь лестно, когда нерчугане говорят: «Наш сад!» Нет-нет, сестра, не поддавайся, прирастут и вишенки, почувствуют, что им здесь хорошо…

Когда он спускался в контору, новая важная мысль владела им.

То хорошо, что в семье Бутиных все заняты делом. У него с братом прииски, торговля, промыслы, пароходство, у невестки — дети, их обучение и нужды, вот у Татьяны — сад, ферма, земля, зять радует всех настоящей музыкой, прекрасными концертами, приезжие артисты считают, что у нас благородная публика. И все это способствует прогрессу.


37

Не понапрасну Бутин, увидев несчастное лицо сестры, в первую очередь встревожился за мужа Татьяны Дмитриевны, за Маврикия.

Мауриц вернулся из заграничной поездки другим, чем был до нее, что-то в нем надломилось, — он загрустил, притих и будто стал еще меньше росточком.

За столом, встретив взгляд Бутина, он, как мальчишка, пойманный с рукой в сахарнице, поспешно отводил глаза. Не так часто, как прежде, искал встречи со своим патроном, — разве лишь тогда, когда заминка в чем-то главном — в его музыке, в оркестровых делах, в устройстве очередного концерта. А то не явится к ужину, и еду тогда сама Филикитаита благоговейно приносила в деревянный дом в саду, очень она была расположена к Маврикию Лаврентьевичу с его угодной Богу музыкой. «Сказался нездоровым», «пишет партитуру», «пошел прогуляться», — по-разному, но всегда односложно сообщала Татьяна Дмитриевна.

Может быть, размышлял Бутин, Мауриц, побывав в своей Моравии, пообщавшись с близкими, пожалел о своем порыве, унесшем его на край света, в ледяную Сибирь, — и его давит чувство вины перед матерью, сестрами, перед родной землей, родным языком, родной музыкой. Или, напротив, неловкость перед семьей, в которую вошел, перед Нерчинском, усыновившим его, перед музыкальным обществом, в котором его боготворят — «наш Маврикий, милый наш Маврикушка», — ведь бросил нас на полгода, проездил в свое и жены удовольствие, оставил нерчуган без музыки, концертов, танцев, развлечений.

Не надо его трогать, пусть притупится острота полученных впечатлений, пусть умиротворится взбаламученное воображение, пусть снова войдет в жизнь семьи, углубится в репетиции оркестра, заживет интересами города, а музыка обережет его от видений прошлого или из видений прошлого выйдет музыка, и это то, что излечивает душу художника…

Верно то, что Мауриц с горячностью возобновил прерванные поездкой музыкальные занятия.

Чаще обычного собирался оркестр в Золотом зале — и мебель, и драпри, и обивки — все здесь сияло позолотой! — и сначала нестройно, сбивчиво, розно, дисгармонично, а вскорости — слаженно, во взаимном тяготении, стали выстраиваться звуки разучиваемых вещиц, и слышался отрадный для слуха Бутина короткий, дробный выстук по пюпитру дирижерской палочки и тонкий, звенящий, требовательный голос Маурица. Тут он не робел, не жался, не таился.

И снова зазвучали в Нерчинске — в залах магистрата, Гостиного двора, в доме Верхотурова — Капараки, во дворце Бутина, — веселя сердце и завораживая чувства, Моцарт и Шопен, Бетховен и Бах, Глинка и Мусоргский с прекрасными голосами Капитолины Александровны и Домны Савватьевны. И снова вышел к публике хор женской прогимназии.

Приехала к нерчуганам их любимица госпожа Леонова. И так пела Дарья Михайловна, так душевно и трогательно — и старинные «Выйду я на реченьку» и «Стонет сизый голубочек», — что даже задиристая певунья-свистунья Марфа Николаевна Багашева бежала за занавес ей ручки лобызать! А заодно и Маурица чмокнуть — «Ох же дьяволенок, как песню русскую чует, а скрозь нее душеньку русскую. А ведь австрияк, немчина». — «Чех, славянин!» — поправлял кто-нибудь из Бутиных.

Обе невестки — и старшая и младшая — с истинно женской сострадательной наблюдательностью замечали то, что упускали в деловой повседневщине мужчины.

Как-то после репетиций Капитолина Александровна под золочеными ножками одного из кресел обнаружила скомканный батистовый платок с багрово-черными сгустками крови. Через короткое время Марья Александровна, принимавшая от кастелянши белье, узнала от доброй женщины, что из деревянного дома постельное белье стало поступать в стирку со странными красными пятнами…

Они с опасением стали прислушиваться к мелкому, обрывистому кашлю, нападающему на миленького музыканта то за столом во время трапезы, то из гостиной в часы репетиций, то из сада на прогулке.

И, уже сговорясь, пришли осенним вечером вдвоем к Татьяне Дмитриевне попить чаю с золовкой — из Москвы от Блуфье присланы новые партии конфектов и бисквита, их доставил в Нерчинск из Иркутска близкий служащий Хаминова, молодой да пригожий Иван Симонович Стрекаловский.

Самоварничали в доме частенько, и Татьяна Дмитриевна не удивилась приходу братниных жен. Повод подходящий был — роскошный цветастый коробок, полный трюфелей и прочих шоколадных конфектов. Элегантный и предупредительный Стрекаловский в утреннем визите произвел на всех впечатление — учился в Петербурге, доучивался в Цюрихе и Сорбонне, побывал в тех же странах, где невестки были, и про фонтаны Рима, и про Букингемский дворец, и про дворец и сад Люксембург в Париже — обо всем непринужденно, обстоятельно — будто только оттуда, и очаровал тем, что, столько повидав, стал хвалить Нерчинск, дворец и сад. Но увы, прекрасные дамы, должен немедля возвратиться в Иркутск, для сопровождения господина Хаминова в Москву…

Дамы сидели в башенке-гостиной деревянного дома, расположенного в саду, еще зеленом, дышащем терпкостью осенних зрелых плодов и цветов; лишь кое-где деревья подернуты ржавью усталости и отдохновения — стояло «бабье лето», сухое, солнечное, щедрое, каким оно бывает только в одном месте на земле — в раскинувшемся в глубине Сибири на тысячи километров Забайкалье.

Дело шло к вечеру, и хотя солнце и яркость воздуха, а в открытое окно тянуло свежестью от реки и прохладным ветром с ближних сопок.

На Капитолине Александровне было ее любимое платье из темно-синего плотного шелка. Марья Александровна, помоложе, повыше ростом и менее полная, чем старшая невестка, скорее худощавая, была одета похолодней и построже: скромное коричневое шерстяное платье, отделанное черным воротником-косынкой. Ну не хозяйка дворца, а гувернантка в купеческом доме!

Небрежней всех одета сама Татьяна Дмитриевна. Она вообще одевалась вызывающе-своевольно. Привезла из Франции рабочий костюм для садовника-мужчины и разгуливала в синей блузе и яркой косынке, в широких штанах на лямках крест-накрест! Не только по саду, по городу, в этой одежке к обеденному столу заявлялась! Все нерчинские купчихи расфыркались в своих тафтовых кофтах, широкорукавных лифах и кружевных чепцах!

Все трое были достаточно рассудительны и в необходимых пределах расположены друг к дружке. Они сходились в том, что неизменно взвешивали и принимали во внимание мнение, вес, репутацию и деятельность своих мужей, а Татьяна Дмитриевна почитала своим непременным долгом прислушиваться к взглядам и советам своих братьев.

Но в характерах, привычках и вкусах главных дам бутинского семейства существенные отличия и несходства.

Капитолина Александровна при решительности и твердости взглядов редко выходила из себя, была сдержанной и простой в обращении, склонной по-учительски прощать проступки и оправдывать промахи, особенно свойственные созданиям юным и непросвещенным.

Марья Александровна была в своей требовательности более жесткой и прямолинейной, решала не чувством, а умом, считала, что ее правила жизни наилучшие, требовала понимания верности ее позиции, не любила просителей и жалобщиков, но ей не чужды были доброта, сочувствие в нужде, и, простив, она забывала любую обиду.

В Татьяне Дмитриевне главной чертой была бутинская деловитость при отсутствии бутинской широты. Ежели ей хотелось чего-либо добиться, она проявляла завидное упрямство и настойчивость, — будь то вояж за границу, семена для сада, красивый аргамак, новая пролетка, редкая картина или статуэтка.

При всей своей воспитанности и образованности не всегда владела собой, нередко порывы скупости и вспыльчивости портили ей отношения с домашними и посторонними людьми. Бывало, что она во время спокойного обсуждения драматического вопроса, вскочит с места: «Делайте как хотите, а мне позвольте жить своим умом!» И стремглав мчится в своих синих парижских штанах с исступлением ворочать землю заступом или лопатой — своим умом! А явится к ужину и проворчит в кулак: «Уж ладно, не сердитесь, я не против, делайте как лучше!»

На чем дамы прочно сходились, так это в общем доброжелательстве к Маурицу. Для Татьяны Дмитриевны он был избранным ею супругом, для Капитолины Александровны не просто мужем золовки, но близким по музыке человеком, требовавшим материнской заботы. Марья Александровна, встречая в Маурице покорность, смирение и зная привязанность к нему Бутина, рассматривала музыканта как самого безобидного члена семьи. И то, как он восторженно отнесся к Сашеньке и Милочке, ее детишкам, и то, с каким неподдельным горем провожал он их, когда Господь взял малышей, делало его причастным к самой мучительной боли женского сердца.

На столе шумел самовар — на этот раз Филикитаиту оставили в большом доме, дабы не возникало помех свободному разговору.

В доме было тихо, покойно. Сад из окон — как на ладони, и будто во всем мире тишина и ублаготворение. Хотелось говорить о том, что вот сад уже не летний, но и не осенний, хотя плоды почти все повыбраны. И что сад дал дому нынче столько малины, смородины, крыжовника, что хоть в бочках храни варенье! И не только теплицы и парнихи, но и открытый грунт дает вдоволь всего. И сколь много труда, знаний и просто-таки диковинного упорства проявила Татьяна Дмитриевна, борясь за плодовые деревца, ягодники, кустарники и цветы!

— Не успокоюсь, — говорила своим грубоватым голосом золовка, — покуда не добьюсь, чтобы мои растения, самые южные и прихотливые, не вымерзали даже при самых лютых морозах!

— Людей в шубах да катанках до костей пробирает, — рассмеялась Капитолина Александровна. — А вы от нежных, в тепле взросших растений требуете послушания!

— Тут, дорогая моя, вся суть в семенах, — с энергией ответила золовка. — Их подбирать надо, хитрить с ними. Я вон семена малины первую зиму после всходов в комнате держала, а весною высадила, и они укоренились. В эту зиму листом укрою, погляжу. — И вдруг с непонятной резкостью в голосе: — Бисквит аж во рту тает, спасибо иркутскому дядюшке!

— Что это вы так о Хаминове? — спросила Марья Александровна. — Он человек услужливый. И для фирмы полезный. Бутины ценят его.

— Хитер мужик, — отрезала Татьяна Дмитриевна. — Себе на уме. Не знаю, каков его приказчик… Стрекаловский, говорите?

— Да, Иван Симонович. Молодой, обходительный, — ответила Капитолина Александровна. — И с образованием.

— Они все такие, Стрекаловские. Из чиновников, все по канцеляриям болтались, от дедов до внуков в прихожих у начальства, своего дела не заводили, а купцов пощипывали. У кого картину выпросят, у кого книгу редкую, у кого монету времен Ивана Грозного. Да тут с ними, за бисквит этому красавчику наше с кисточкой!

— Мы о холодах говорили, а мне вдруг жарко стало, — сказала Капитолина Александровна. — Однако же, с вашего позволения, сестра, скину я свой балахончик…

Она сняла мантилью, положила ее на стоящую поблизости софу.

Марья Александровна поджала красивые холодные губы.

Татьяна Дмитриевна настороженно глянула на старшую невестку. «Сестра». Так обращалась она к золовке, когда в волнении, вызывая на открытость. В традициях бутинской семьи. И не так уж и жарко в гостиной, из приоткрытого окошка тянет из сада предвечерней свежестью.

— У меня ныне серьезнейшая забота, — сказала она ровным голосом. Невестки переглянулись и словно обеих под локоть под-

толкнуло, разом поставили розовые фарфоровые чашки на тонкие розовые блюдца. — Хмель у меня забота, — продолжала невозмутимо Татьяна Дмитриевна. — Я в пивной этой Баварии с немцами-хмелеводами толковала, у нас тоже мужики к пиву привыкать стали, квасом торгуют, — так немчура требует, чтобы пошлину на их хмель отменили, чтобы нас своим хмелем не то чтоб осыпать, как на свадьбе, а с головой угрести! Я у них в Альтдорфе стриганула две коробочки семян, посадила черенками две грядки. Капризен хмель да привередлив, немец тож! Землю в большую глубину обработай, а еще подложи песчаных мергелей. Аж из Базанова те мергеля завозим! На зиму досками прикрою, должен перезимовать. Богемский хмель, говорили родичи мужа, тоже хорош, да баварский посильней, в нем горечи больше, а мужикам горечь нужна, только подавай, это мы, бабы, горечи не терпим ни в чем. Мы бисквит да конфекты уважаем.

Раз заговорила насчет горечи, значит, поняла, навстречу им пошла. Несказанное уже вьется горьким хмелем меж ними, а начать трудно.

А тут еще птичка села на подоконник. Поглядела на них мудрым блестящим глазком — а, милые дамы, вы тут чаи с бисквитом распиваете, ну-ну! — вертанулась кругом себя и вспорхнула.

— Свиристель, — с неожиданной теплотой в голосе сказала Татьяна Дмитриевна, — красногрудка. Вон они на яблоньках, оставшиеся плоды выклевывают. А вон те, у изгороди, на черемухе, в жилетках небесного цвета, — это голубые сороки, им по вкусу ягодка черемки. Усердные птицы, знают, что им надобно в их птичьей жизни.

Снова приблизилась…

И вот наступило молчание. Только легкий пристук чашек о блюдце, тихий звяк ложечек, слабый хруст надламываемого бисквита.

Снова переглянулись невестки — надо приступать к тому тяжелому, грустному и неотвратимому, ради чего пришли.

Татьяна Дмитриевна сидела, сложив руки на груди, — твердые черты лица, крепкие плечи, сильные руки с огрубелыми ладонями, прямая спина, — знает ли она, какой длительный жизненный путь ей предстоит, до глубокой старости, что она самая долговечная из Бутиных и переживет их всех? Нет, этого она не знает, этого никто не знает.

Она понимала, зачем они пришли, ее невестки, понимала, что сад, цветы, трехпудовая тыква, баварский хмель и самое чаепитие с московским бисквитом, и свиристель, и голубая сорока, когда в воздухе над ними витает непроизнесенное имя и неназванная судьба, — все это не самое важное…

— Ах, если бы мой Маврикий… — сказала наконец «королева Луиза» спокойным, ровным голосом. — Он слишком утруждает себя, мой Маврикий. Не дает себе ни отдыха, ни передышки. Даже там, на родине своей, то с соседями-скрипачами на чьей-то свадьбе, то танцы на городской площади, у ратуши, принято у них, то праздник местного святого, Климента или Франтишека, до изнеможения. Брат меня укоряет, что я Заблоцкого заездила и что Маврикия не берегу. Так ведь если в радость — поездки, впечатления, встречи, движение. Как знать мне было, что у того хворое сердце, а у этого больные легкие. Маврикию, возможно, надо было из Моравии своей не вылазить! Чем мне дважды вдовой быть!

Ее твердое лицо с волевым широким подбородком на минуту по-бабьи обмякло. Она стиснула зубы и снова все в лице отвердело. Капитолина Александровна провела ладонью по глазам — платочек в мантилии остался. Марья Александровна, сжав руки, вспомнила, как Маврикий Лаврентьевич на скрипке играл двухлетнему Сашеньке и годовалой Миле, и они, порхая лапочками, неуклюже кружились по коврику в малой гостиной. Что за дом этот бутинский, где по углам смерть прячется…

— Дорогая моя, — сказала Капитолина Александровна, обращаясь к золовке. — Зачем же покоряться! Никак того делать нельзя! Надо перво-наперво лучшим врачам показать. Немедля!

— Не везти же его в Петербург или Москву, — возразила золовка. — Он сейчас и трети пути не выдержит!

— Надо везти! — заговорила Марья Александровна. — Для чахоточных наша осень и наша зима — жестокое испытание. Ливень прохлынет, заморозок ударит, хиус с хребта — и Маврикий Лаврентьевич весь дрожит, кутается в пальто или в сюртук. Ему в тепло надо. Больного человека не укроешь, как хмель или малину.

Его надо было из Богемии не сюда, а в Италию или в Крым наш, к солнцу, теплу, морю…

Может, не слова, не советы, но рассудительный, холодноватый тон Марьи Александровны озлил золовку.

— Удалить! Отправить! Избавиться! Или мой муж обузой вам стал? Как бы не пришлось с больным маяться! Да еще, не приведи Господь, заразу по всему дому разведет? Вот с чем вы пришли ко мне. Стыдитесь, сударыни!

Капитолина Александровна мягкой, но властной рукой удержала Марью Александровну, поднявшуюся было с кресла.

— Нет, сестра, — сказала старшая невестка, — вы так дурно о нас не думаете. Мы любим Маврикия не той любовью, что вы, но, поверьте, наша любовь не менее вашей. Маврикий — наше общее и счастье и несчастье. Согласитесь, что мы, женщины, не все можем, и первое, что надо сделать, — это открыться Михаилу Дмитриевичу, вы знаете, что он привязан к Маврикию как к сыну. Он сделает все, что можно и невозможно. Вознесем же наши молитвы к Царю Небесному, ища у него заступничества, участия и милосердия…


38

И женские сострадательные сердца опоздали. И бешеная энергия Бутина была уже бесполезной. И самые горячие и сердечные молитвы не могли помочь.

Маурица разом подкосило. На репетиции оркестра хлынула кровь горлом. Его унесли почти бесчувственного и уложили в самой просторной и светлой комнате деревянного дома.

Был вызван и вскорости приехал знаменитейший в Иркутске доктор Генрих Иванович Эрфельд. Лучшие сменные лошади Бутина, дежурившие на всех станциях, обернулись в двое суток. Закутанную в медвежью шубу важную медицинскую особу почтительно ввели в дом, обогрели, накормили, обласкали и тогда лишь впустили к больному.

У доктора, русского немца, было широкое, доброе лицо, крупные белые руки, все его движения, при массивности и тяжеловесности фигуры, были округлы, осторожны и вызывали доверие. Он осматривал Маурица долго, тщательно, но обращался с невесомым детским телом больного бережно и мягко, и сам, не зовя на помощь, привычно перевертывал его с бока на бок, со спины на живот, — выслушивая, выстукивая, всматриваясь и почти неслышно задавая короткие, словно ничего не значащие вопросы.

Переночевав, он на другое утро также неторопливо и добросовестно, словно бы едва дотрагиваясь до Маурица, осмотрел его вторично.

Маврикий Лаврентьевич был в сознании. Он отвечал на вопросы доктора спокойно и внятно. И безмолвно повиновался, когда тот просил поднять руку или согнуть ногу. Лишь черные, детски-выразительные глаза неотрывно следили за лицом доктора и за каждым его движением. Он ни о чем не спрашивал доктора. Он только просил свою жену не оставлять его, быть рядом.

Один только раз, при вторичном осмотре, он вдруг спросил по-немецки:

— Вы любите музыку?

— Да, очень! — ответил доктор тоже по-немецки. — Очень люблю.

Мауриц тихо-удовлетворительно улыбнулся и закрыл глаза.

На третий день Эрфельд после завтрака был приглашен к Бутину наверх. Он не стал говорить недомолвками.

— Можно немного продлить жизнь, — сказал он. — Спасти нельзя.

И он печально-безнадежно повел пухлыми плечами.

Бутин закрыл лицо руками и так просидел несколько минут.

Меж тем отряженные Михаилом Михайловичем Зензиновым уже неслись в Нерчинск московские врачи. Их тоже везде поджидали свежие тройки.

Немец дождался москвичей. Он хорошо знал обоих — и Сергея Петровича Долгополова и Самсона Никаноровича Воскресенского. Это были друзья Боткина и Белоголового.

Они увидели перед собою дышащее жаром изможденное тело, покрытый испариной лоб, впавшие щеки и большие, живые бархатные глаза, полные отчаяния, вины и надежды.

Московские лекари могли лишь повторить то, что сказал их иркутский коллега. При всем их опыте они в силах лишь немного облегчить страдания умирающего.

Перед смертью Мауриц вдруг заговорил по-чешски. Что-то, показалось Татьяне Дмитриевне, несвязное, бредовое, но переполнявшее его: «добри», «миловат», «ласкави», «напослед», «худба», «милуйи» — и в этой несвязности звучало что-то цельное, страшное и дорогое, и она поняла твердым умом своим и пустеющим сердцем, что он благодарит судьбу, музыку и ее.

А в свою последнюю минуту он слабо улыбнулся и уже по-русски отчетливо произнес: «Прощай, Луиза!»

Маврикия Лаврентьевича Маурица похоронили на Нерчинском кладбище, могилу вырыли в том же ряду, где покоились отец Бутина — Дмитрий Леонтьевич, сестра — Евгения Дмитриевна Капараки и первая жена младшего Бутина — Софья Андреевна, Зензиночка.

Позже братья Маурица, приехав издалека, увезли прах бедного музыканта на родину.

Так вторично овдовела Татьяна Дмитриевна Мауриц. Она пережила мужа почти на пятьдесят лет. Так Бутин лишился еще одного своего дитяти, которого нежно любил и который платил ему преданностью и всей нерасчетливой щедростью своего таланта. Так Нерчинск потерял усыновленного им чешского музыканта, нашедшего в Сибири родину, друзей, жену, короткое счастье и преждевременную смерть.


Загрузка...