ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

В 1879 году большой повальный пожар уничтожил три четверти Иркутска с его деревянной застройкой. Город начали отстраивать заново. Ущерб, не столь существенный, но и не малый, был причинен и бутинскому имуществу. Пламя пожгло деревянные здания, но не взяло толстые стены кирпичных складов. Незадолго до огненной беды Бутин привез своим служащим в Иркутске противопожарные помпы, а Иринарх, по велению брата, завел при строениях огромные бочки, где на двенадцать ведер, а где и сороковые, полные воды. Однако ж контора, многие сараи и амбары сгорели. Сотни тыщ ухнули, пеплом развеялись. Два года подряд — 1881-й и 1882-й — были по всему Забайкалью неурожайными. Пострадали от засухи главные земледельческие угодья края — селенгинские, чикойские, шилкинские и аргунские пашни. Во многих селах народ сидел голодный, и основной пищей были тошнотки. Пекли тошнотки из перемолотого корья и измельченной травы, из стеблей-будылей, сдобренных убогой горсткой муки. Горькую кашицу из тех же трав называли будой.

Голод обрушился на прииски, жившие завозом. Магазины с запасами быстро опустели. С Дарасунских приисков Бутиных, не дождавшись муки и крупы, ушли двести рабочих с семьями.

Меж тем в последние именно годы Бутины затратили на оснащение золоторазработок большие средства. Были внедрены новые технические приспособления почти на всех приисках, а их насчитывалось уже до сотни! На предприятиях, на россыпях, появились, оживив тайгу и поселки, веселые локомобили-тарахтелки, привились усовершенствованные и увеличенные Коузовым в мощностях драги, вошли в обиход взрывные работы на твердых грунтах, и следовало вот-вот ожидать возрастающей отдачи затраченных многих тысяч рублей новыми сотнями пудов драгоценного металла.

Иван Степанович Хаминов любил бывать в Нерчинске и был по-своему привязан к Бутину и ко всему бутинскому семейству. Он не приезжал из Иркутска без дела, всегда у него в запасе коммерческие новости, предложения сделок и контрактов, списочек ближайших выгодных торгов и аукционов, сведения о крупных банкротствах. Бутин как-то прозвал своего многолетнего компаньона «вестником и жизни и смерти»!

Даже если Хаминов с кучей подарков заявлялся в Нерчинск поздравить Николая Дмитриевича с именинами, или Капитолину Александровну с Вербным воскресеньем, а Михаила Дмитриевича с награждением медалью или грамотой, — все равно какое-никакое, а практическое дельце у Хаминова к нему имелось.

Иван Степанович был купцом современного толка. Не картуз, не расстегнутый жилет, а под ним рубашка навыпуск, не смазанные сапоги, — так до сих пор щеголяли купцы в Гостином дворе Нерчинска, на Ирбитской ярмарке, в московском Замоскворечье, — нет, Иван Степанович являлся обычно в темно-сером коротком сюртуке, в белой рубашке с крахмальным воротником да при модном галстуке-бабочке. И брюки не в сапогах, а поверх сапог.

Молодой Стрекаловский, сопровождавший своего патрона, выглядел настоящим франтом: черный суконный сюртук с разрезанной спинкой и с бархатными пуговицами. И великолепные брюки из серого трико, суженные у колен и расширяющиеся книзу. Черный суконный жилет, белая полотняная рубашка с узкими накрахмаленными манжетами и стоячим воротником, галстук из белого шелка завязан пластроном и заколот бриллиантовой булавкой. И светлые перчатки. И шелковый цилиндр. И лакированные ботинки. Вдобавок ко всему очки в золотой оправе и камышовая трость с набалдашником из слоновой кости.

Филикитаита, увидев в первый раз в прихожей разодетого молодого раскланивающегося перед нею господина, обомлела и, отступая от него к дверям гостиной, не сразу поняла, что он просит проводить его к хозяину дома. Ей казалось, что от гостя исходит разноцветное сияние: голубое от цилиндра, белое от драгоценной заколки и черное от зеркального лака ботинок. Позже она подловила во дворе Петьку Яринского, отводившего лошадей приезжего в конюшню:

— Петь, кто ж таков нагрянул, не старый, а видный из себя? Должно, граф или князь!

— Берите выше, Филикитаита Ивановна! — ответил всезнающий Яринский, поглаживая лоснящиеся шоколадные бока лошадок. — Глянь, жеребцы-то сытые да балованные!

— А куда выше! — воскликнула набожная Филикитаита. — Неуж барона Господь послал!

— Еще выше! — и невысокий Яринский весь вытянулся стрункой, словно готовый взлететь. Лошади покосились на него, а одна даже голос подала. — Слышь, даже кони фырчат, звание свое подтверждают!

— Да кони — ладно! Выше барона кто ж будет? — призадумалась простодушная, хотя и в годах, девушка. — Прынц, что ли?

— Ага, прынц. Секретарь Хаминова Ивана Степановича. Из конторских. Князь, граф да барон, прынц со всех сторон!

И он живо повел лошадей в конюшню, зная, что у набожной Филикитаиты при случае рука тяжелая.

Что касается самого Хаминова, то он любил принимать Бутина и у себя в Иркутске. Близ Тихвинской площади у него имелся длинный дом в два этажа, достаточно просторный и для семьи и для гостей; на задах стояли надворные постройки и обширное складское помещение под привозные товары.

Многие годы, имея свое дело, при изрядном капитале, Хаминов расчетливо выбирал компаньонов для общих дел и предприятий. Он сотрудничал в торговле чаем с состоятельным купцом Кириллом Григорьевичем Марьиным, человеком старомодным, незапятнанной репутации, умеющим взять добрый куш, не поступившись честью и порядочностью. Хороший чай нередко называли «марьинским». Он был в торговых делах наставником Хаминова, и тот состоянием был во многом обязан почтенному старцу. К середине семидесятых годов каменная «изба Хаминова» стала коммерческим и культурным центром Иркутска; сам был уже в звании тайного советника. Капитал его быстро рос на дисконте векселей.

Хаминов считал компаньонство с Бутиным делом верным и прибыльным. Коммерческие отношения проверены годами. Хаминов принимал долевое участие в приобретении московских изделий для распродажи в Восточной Сибири и Приамурье: ситца, нанки, тафты, галантереи, обуви, хозяйственной утвари, а также фуража, муки, круп, сахара и прочих продовольственных товаров, — все это в большом количестве поглощалось бутинским рынком — населением приисков, заводов, служащими амурского пароходства, геологическими партиями, работниками контор, складов. Кредитование этих закупок Хаминовым при божеском проценте было выгодно и фирме Бутина, и для капитала Хаминова. И в ярмарках — Макарьевской, Ирбитской, Верхнеудинской — нередко они выступали совместно, учиняя крупные сделки на ходкие в Сибири товары. Важные услуги оказывал Хаминов фирме Бутиных в продаже золота — как казне, так и частным покупателям. Зачастую приходилось расплачиваться за кредит не империалами и полуимпериалами, но весовым золотом, и Хаминов проделывал эти операции с необыкновенным проворством, не оставаясь в убытке. Бутин казался ему гениальным коммерсантом, остро чувствующим требование момента, состояние рынка, умеющим сделать наиболее верный ход в сложившихся обстоятельствах и на полкорпуса опередить конкурента. Это было доказано ловкой и опережающей скупкой приисков на севере. И учреждением пароходства на Амуре, в горячее время присоединения новых земель. А гениальное приобретение разоренного Николаевского завода и наладка на нем изготовления железа и железных изделий, до зарезу нужных и властям и населению!

Иной раз Бутин представлялся бережливому Хаминову опасным авантюристом, стоящим на краю разорения. Все эти экспедиции, поездка в Америку за дорогостоящим оборудованием, увлечение механизмами при наличии дешевой рабочей силы, строительство, не дающее скорой отдачи — все это требовало больших средств, а следовательно — кредитов! А содержание ста тысяч рабочих и служащих! Не безмерные же капиталы у Бутиных, не намного больше миллионов, чем у него, Хаминова, — так не разбрасывайся, давай в рост, бери проценты, учитывай векселя. Вернейший доход!

А то казался Бутин иркутскому компаньону недальновидным идеалистом, даже скрытым смутьяном. Больницы, аптеки, столовые для рабочих, клубы, типографии, детские сады и всякие там воскресные школы, концерты, — да разве это купеческое дело! Пожертвование на церковь или богоугодное заведение — это принято, это долг верноподданного, и он, Хаминов, сотню-другую оторвет от себя, не хуже других! И у него — благодарности и награды! Но то, что делает Бутин, это порча рабочих людей, ведет к развращению их, к появлению среди них недовольства и неповиновения властям. Как-то в деликатной форме, полушутя изъяснил свой взгляд Бутину.

— Чрезмерный богач, — ответил Бутин, — не помогающий бедным, подобен здоровенной кормилице, сосущей с аппетитом собственную грудь у колыбели голодающего дитяти!

От начитанного Ивана Симоновича Хаминов уразумел, что это неприличное выражение принадлежит полоумному сочинителю Козьме Пруткову, служащему Пробирной Палатки, вдруг по глупости занявшемуся литературой.

Хаминов, бывая в Нерчинске или принимая людей Бутина у себя в Иркутске, с превеликой осмотрительностью и ненавязчивостью расспрашивал Алексея Ильича Шумихина о Нерчинском имуществе Бутиных, Иннокентия Ивановича Шилова о состоянии приисков, Афанасия Алексеевича Большакова об Амурском пароходстве, не прочь был под благовидным предлогом заглянуть в конторские книги. Зоркий Бутин примечал эти подходы Хаминова, но относился к ним терпимо. Еще бы, ведь то двести, то триста тысяч, а то и до полумиллиона хаминовских средств крутилось в бутинских предприятиях!

В своих одиночных предприятиях Хаминов осторожничал до крайности. Тут он действовал по-марьински. По силам куш — бери смело! Тяжелит руки, не поддается — брось! Идти на риск — это как с голыми руками на медведя. И заведение аптеки, оркестра или сада с орхидеями — не купеческое занятие, а Европе подражание. Сказать, что Иван Степанович темный и отсталый человек — было неверным: он и газеты читал, и журналы выписывал, и детям образование дал, и на школу жертвовал. Сыновья выучились: один на горного инженера в Томске, другой на межевого инженера в Харькове. Он был убежден, что миллионы после его упокоения попадут в надежные, дельные, практические руки!

В отношениях был приятен, воспитан, от него веяло чистоплотностью, опрятностью, расположением, и в доме Бутиных его любили и привечали. Круглолицый, румяный, пышущий здоровьем, с коротко стриженной русо-седой бородкой, появлялся у Бутиных в знакомом всем коротком сюртучке, открытом жилете при черном шелковом галстуке. Что ни привезет в подарок бутинским домочадцам, — все куплено с умом, все приходится по душе.

Николаю Дмитриевичу, ослабевшему глазами, — складной лорнет-глядельце в черепаховой оправе, а к нему замшевый очечник. Капитолине Александровне — удобный кожаный бювар для бумаг и переписки с серебряной монограммой: «Попечительница Софийской женской гимназии К.А. Бутина». Марии Александровне — красочный набор канвы, мулине, цветных ниток для вышивания. Татьяне Дмитриевне — комплект садовых инструментов английского изготовления с новейшим пособием по домашнему цветоводству. Даже Филикитаите — то иконку Сергия Радонежского, то псалтырь в строгом переплете из толстой свиной кожи.

Бутин ценил в Хаминове добросовестность, точность в делах и безотказность в кредитовании. В глубине души испытывал нечто похожее на снисходительную досаду, до чего же мужик осторожен, до чего ж туг на рискованное дело. Вот ведь — едва не купил Николаевский железоделательный, заколебался, остерегся и… Бутин, ухо востро: жди какой-нибудь любопытной и немаловажной весточки по коммерческой части.

Так было и в этот раз.


2

Бутин только-только воротился с Дарасунских приисков, куда выезжал с Дайхманом.

Иван Степанович приехал в Нерчинск накануне. Он успел в конторе побеседовать с Шумихиным и Шиловым, и Николая Дмитриевича навестить, и дам ублажить симпатично упакованными свертками.

Дела на Дарасунских приисках шли неплохо, везде энергично готовились к летнему намыву. Вопреки ухудшившимся общим обстоятельствам, Бутин мог быть доволен состоянием своего хозяйства. Надо лишь без промедлений дать приискам все, что им требуется.

Пока они дают золото — фирме никакой черт не страшен!

— Все ли вам удалось, Иван Степанович? — не скрывая озабоченности — свой ведь человек! — спрашивал Бутин. — Идут ли припасы? Когда прибудут?

— Ежли б не Морозовы, сударь мой, ежли б не они, — не ведаю, как бы выкрутился! Спрос на муку, на крупы, на сахар и прочий всякий харч необыкновенно возрос! И цены в соответствии поднялись! Ныне вся Сибирь кинулась припасаться в Россию. Однако ж, господа братья Морозовы, особливо Тимофей Саввич и Викула Елисеевич, просили передать, что на них можете положиться, Нерчинск у них в заботах на первом месте.

— Так и сказали? — Бутин встал и заходил по кабинету. — Вы у них в Трехсвятительском были? У Красных ворот? Или на Варварке? Необыкновенное семейство. Не просто купцы — деятели! И о торговле радеют, и фабрики строят, и о художествах не забывают. Позавидуешь этакому размаху!

Хаминов стиснул зубы, промолчал.

А Бутин, словно забыв о госте, ушел в свои мысли — ему вспомнились встречи с Морозовыми в Москве.

Он и не помышлял, нанося визит Морозовым, что его примут так приветливо и дружественно. Сама внешность Тимофея Саввича, его манеры, весь его склад были для купечества необыкновенными. Бутина встретил господин, более похожий на Линча или Фроста, чем на русского дельца и фабриканта, — высокий, плотный, седовласый, с орлиным взглядом темных проницательных глаз. И всей своей сутью — русский. Одет просто: в просторный, удобный для дома пиджак с мягким отложным воротником и нашитыми карманами, прямые брюки, жилет из узорной ткани с большими отворотами, — просто и элегантно. И держался просто — без церемоний обнял, усадил на кушетку, сел рядом и разглядывал с ласковым интересом.

— Вон вы какой, нерчинский феодал, повелитель Забайкалья, князь сибирский! Как только вас наша пресса не окрестила! Мы тут пользуемся своими источниками и следим за вашей деятельностью с большой симпатией.

И выговор у него был чисто русский, сочный, плавный.

— Что подать вам, дорогой гость? Коньяк? Заграничные вина? Ради знакомства спервоначалу примем маленько водочки!

Подали графинчик и при нем нежинские огурчики, севрюжку и соленые рыжики — все это на подносе в кабинет принесла сама хозяйка. Это было большой честью. Активно верующая, с предрассудками старины, Мария Федоровна резко и отчетливо отделяла «дельных и основательных» людей от «пустых и никчемных». И если на ее властном энергичном с татарскими скулами лице с сурово поджатыми губами обозначалась приветливая улыбка, то это значило: человек пришелся по душе! Тогда сама с угощеньем. Уже в годах, располневшая, но моложавая и крепкая, она тщательно следила за собой. Вот и сейчас она одета в простое и элегантное домашнее платье из серовато-голубого шелка, стоячий воротник завязан сзади бантом, а волосы покрыты черной кружевной наколкой.

Позже Морозов пригласил в кабинет детей — десятилетних или, может, постарше, — Савку и Сергея. Они оказались веселыми, живыми, смышлеными, очень развитыми, — воспитанными на книгах, музыке, живописи, театре и никак не похожими на купеческих детей.

— Эти с вольными мыслями растут, — не то осуждая, не то одобряя, отрекомендовал сыновей старший Морозов.

И пытливо взглянул на Бутина, — несомненно знал о нем кое-что от зензиновского сынка Миши, от Сабашниковых, а то и от ссыльных, вернувшихся из якутской и забайкальской неволи!

Во всяком случае, после долгой беседы, касавшейся более всего Сибири, Нерчинска, приисков, намечаемой железной дороги (не линчевской, а нашей!), благосостояния населения, торговых возможностей, связей с Китаем и Америкой, выяснилось, что «Письма» его заатлантические читаны всеми Морозовыми, в том числе и этими не по возрасту серьезными и образованными мальчиками!

— А мы ведь с вами, господин Бутин, одного поля ягода. Мы тут, в России, вы там, в Сибири, одно дело делаем.

Щекотливый разговор о делах Морозов разрешил одной короткой и ясной фразой:

— Для вас, дорогой Михаил Дмитриевич, твердо рассчитывайте: неограниченный кредит от всех морозовских фирм!

…Вот и Хаминов сейчас привез от них добрую весть. Припасы идут, дело выравнивается.

…Иван же Степанович не спускал с него глаз, терпеливо ждал в обмен на свою новость полный и откровенный отчет патрона о здешних событиях. С кем же поделиться, как не с испытанным старым партнером! Хуже, когда в искаженном виде до него дойдет. Переврут добрые люди!

О том, что происходит на Афанасьевских разработках, Бутин узнал от Жигжитова. Тунгус все-то охотился и кочевал со своими оленями по северу меж Олекмой и Витимом, нередко заезжая на бутинские прииски за мукой, печеным хлебом, сахаром, солью. Везде, зная привязанность к нему хозяина фирмы, его встречали с радушием. На Афанасьевском он бывал почаще, чем на других, все же «его» прииск, им открыт, его именем назван. Скуластое темное лицо в жестких, словно продубленных морщинах, вспыхивало от удовольствия, когда на его вопрос: «Ну дела-то у нас как? Золото браво идет или как?» — ему отвечали: «Хорошо, Афанасий Жигжитыч, бравенько, дядя Афанасий! Спасибо тебе!» И потешат душеньку старика, и накормят, и табаку подкинут. А он походит по прииску, меж отвалами, вокруг локомобиля, вдоль конно-рельсовой дороги, к знакомым рабочим заглянет, высматривает щелочками узких зорких глаз — как работают, как живут, и все ли ладно на его Афанасьевском! А то с семьёй прикочует, поставит юрту на бережку у речки и поживет здесь вместе со своими оленями и собаками. Даже весело становится людям от такого теплого соседства добродушного и мудрого северянина.

Так вот, именно он, Афанасий Жигжитов, примчался за двести верст через хребет на своей лучшей оленьей упряжке и ввалился в Большой дом весь в снегу как был — в малице, медвежьих унтах и собачьей шапке:

— Это что такое! Что творят! В тайге зверь к зверю добрее, чем люди к людям! Давай, Михаил, собирайся со мною, а то худо будет! Мое ружье само выстрелить может, не потерпит, чтобы на моем прииске такие глупые начальники были!

И настоял-таки. Мария Александровна упрашивала до утра погодить, Филикитаита захлопотала: сейчас сгоношит самоварчик, знала, что Афоня Жигжитов охоч до чайку.

— Олени внизу ждут! Не поедем сейчас, потом совсем плохо будет!

У людей на прииске вышли мука и крупа, опустели магазины. Народ, перебившись некоторое время на скудовытьи — на чаю, ягодах да кислой капусте, и видя, что подвоза не ожидается, а все остатки припасов растащены начальством, выделил четырех человек поговорить всерьез со смотрителем прииска.

Афиноген Федорыч Стручков ранее служил на Каре, повелевая каторжниками, не шибко привык к церемониям. А тут еще безвыходность, тупик, отчаянное положение. Правда, многажды строго-настрого упрежден, что порядки на бутинских приисках иные, чем на Каре, чтоб не допускал своеволия, несправедливости, унижения работников. Так что приходилось Стручкову на грубое мясистое лицо напускать подобие улыбки, а зычный голос умерять да сдерживать.

Оказавшись в затруднительном положении, он растерялся и, придя в отчаяние, да еще хлебнув водочки, нашел лишь один выход — карийский, будто перед ним каторжане: приказал всех четырех депутатов отвести в холодную и выпороть.

Порка и мордобитие в ту пору на приисках были не таким уж редкостным событием. Сами пострадавшие от розги и битья, опасаясь, что от жалоб еще хужее, на жестоких самоуправщиков не доносили.

Даже среди горных инженеров, людей образованных, зачастую покровительствующих ссыльным политическим, господствовало убеждение, что телесные наказания необходимы!

Но времена менялись, менялись и люди, даже на глухих сибирских приисках. В этом — Афанасьевском — случае на людей подействовало не столько наказание, а то, что всыпали зазря на голодный желудок. Бей, сволочь, ладно, стерплю, — а вот кормить корми, хлеба давай, глядеть смиренно на жен и детей, плачущих и страждущих от голода, не будем!

Рабочие бросили бутары и лотки, и прииск замер. Уже никакие уговоры не помогали. А еще через пару дней народ, даже не стребовав заработка, потянулся с Афанасьевского в сторону соседнего Нечаянного.

В общем, повторилась в точности та глупость и тупость, за которую Бутин когда-то жестоко попрекнул своего зятя.

Стручков с несколькими служащими, вооружившись, поскакал догонять ушедших. Часть силой и угрозами заворотили, часть рассеялась в тайге. Тех, кого доставили на прииск, посадили под арест.

Вот такую картину и застал распорядитель дела, привезенный разгневанным Афанасием Жигжитовым на «его» прииск. Начальство перепившись, работники под замком!

Следом за Бутиным — он успел дать распоряжение Шилову — пришел обоз с хлебом и другой вытью, взятыми со складов в Нерчинске. Стручкова отстранили, заменили и других служащих, смотрителем временно поставили Большакова, что особенно успокоило тунгуса: «Я Афанасий, он Афанасий, прииск Афанасий. Теперь ладно пойдет, я шибко глядеть буду».

Бабы стали печь лепешки и пироги с черемухой, дети вдоволь наелись каши, мужики пришли в себя, и работа на прииске пошла своим чередом.

Всю эту историю Бутин и поведал сейчас иркутскому компаньону, движимый доверием к нему после доставленной Хаминовым благоприятной вести от Морозовых.

Он говорил, нервно расхаживая по кабинету, а закончив, остановился напротив сидящего в кресле Хаминова.

Как Хаминов ни владел собой, а не удалось ему скрыть легкой усмешки. Она как бы уличала Бутина в беспомощности и нераспорядительности.

— Воля ваша, и прииски ваши, Михаил Дмитриевич, а все ж мирволить бунтовщикам не след. И со служащими вашими, верными вам и долгу, вы поступили не по-божески! Полиция, уверяю вас, по-иному на все посмотрит!

Смуглое лицо Бутина словно бы судорога свела, — не зря портрет Петра Великого украшал его кабинет!

— Иван Степанович, я на вас смотрю как на передового человека. Зачем же кликать полицию? Это же неминуемо следствие, допросы, наказания, озлобление людей. Конечно, ежли кто заявит на меня, что я подымаю рабочих приисков на мятеж, тогда — куда денешься!

И он, пощипывая бородку, выразительно поглядел на Хаминова. Тот поморщился и опустил глаза.

— Помилуйте, Михаил Дмитриевич, кто же осмелится. Меры вы приняли, спокойствие установлено.

Нет, размышлял Хаминов, он в полицию не побежит. Ему с Бутиным ссориться не с руки. А вот настороже надо быть. Не появилась ли в крепости Бутина трещинка? Охотники толкуют, а он, Хаминов — охотник, и плашки ставит, и с лайками ходит, — что хорьки первыми в тайге чуют приближение бури или начало землетрясения. Так ты, Хаминов, кто: охотник или хорек? А он и то и другое. В зависимости от обстоятельств.

И, уже совсем овладев собой, он с добродушно-свойской улыбкой сказал:

— Михаил Дмитриевич, а я ведь к вам с просьбицей. Не от себя, собственно, от служащего моего.

— Иван Степанович, всегда готов услужить! Что за просьба и от кого?

— От Стрекалове кого Ивана Симоновича. Побыв в Нерчинске раз-другой, — у вас в доме его весьма тепло приняли, — затвердил: хочу в Нерчинск. То есть обосноваться.

— Может, посвататься намерен? — засмеялся Бутин. — У нас купеческих дочек, свободных и богатых, довольно!

— Да нет, не думаю. Фирма Бутина его привлекает! Лишиться его для меня тяжко. Молод и талантлив. И юридически подготовлен, и в бухгалтерии знаток, и языками владеет. В крупном деле у него широкий путь… А у меня что — тропа таежная.

Прощекотал самолюбие Бутина. Скромно оценивает себя Хаминов, высоко не заносится!

Бутин согласился, и они распрощались, в общем довольные друг другом.


3

Лето наступило сухое и жаркое. Такого страшного лета давно не знавало Забайкалье.

Небо дышало раскаленной синыо, и эта сухая мертвая синева давила тяжелым, жестоким зноем землю и все живое на земле: пашни, луга, леса, травы, сады, огороды… Во многих местах, где растрескалась и измельчилась почва, меж небом и землей нависала помха, помаха, мга, — темная густая завеса мельчайшей пыли, гасившая дневной свет и застилавшая и небо и солнце. Лица людей одевались в маску темно-серой пыли.

Местами вместо зеленой травы тянулись серо-желтые проплешины полежалых и высохлых растений. Листья боярки, черемухи, шипишки скручивались в хрупкие коконы. Пробившиеся с весны росточки моркови, начатки ботвы замерли, поникли и превратились в черно-желтые усохшие стручки.

На Яблоновом хребте, под Становиком, близ Читы, неподалеку от Нерчинска, за Шивкинскими столбами, и южнее, к Шилке, загудела-заполыхала в прожорливых пожарах тайга.

Птицы, с побелевшими от страха глазами, с раскрытыми в дикой жажде клювами, влетали в окна, метались по комнатам, по стайкам и амбарам в поисках недопитой, вылитой, помойной, самой что ни на есть грязной, — но воды, воды! Залетали в пустые ведра и котлы, ныряли в пересохшие колодцы, падали замертво во дворах к ногам людей…

Сотнями беззвучно и покорно валились овцы. Буренушки с тоскующими мордами и запавшими боками, стоя с деревянно сухими палками расставленными ногами или лежа у заросших черной каменистой грязью водопоев, бессильным хриплым помыкиванием встречали свой последний час. Лошади — ходячие скелеты с разбухшими коленями — двигались с такой осторожной медлительностью, словно с каждым шагом им угрожало развалиться на части.

А люди ничем не могли помочь ни зверям, ни птицам, ни домашней скотине. Не могли помочь и себе. Вода вдруг стала дороже всякого золота!

Высохли до самого донышка реки, ручьи, ключи, источники. Через Нерчу, Дарасун, Нараку, Нерчу, Тургу, Зюльзю, Олекан, Олов, обе Хилы и другие, питающие города, поселки, рудники, заводы, прииски Нерчинского округа водоемы — можно на всем протяжении пройти почти посуху. Даже мари под Шивией и за Верхней Олей за два-три дня усохли, будто осатаневшее многотысячное стадо сохатых и маралов выхлебало из них всю воду!

Обмелели Онон, Ингода, верховья Олекмы. Пароходы Бутина и его компаньона Прокопия Ивановича Пахолкова сиротливо стояли на приколе у Сретенского и Благовещенского причалов, — по такой низкой воде и на плотах в отмель уткнешься!

Люди выходили из домов, задыхавшихся от жары, дыма, чада и никак не спасавших от духоты, от свинцовой тяжести в теле, затрудненности дыхания, головокружений… Выходили, тоскливо глядели на небо в поисках облачка, в надежде углядеть над хребтами синюю дымчатую полоску приближающегося дождя…

Зной стоял намертво, будто врос в землю и воздух, будто слился с неподвижной природой. Если и шевельнется где ветерок, так в нем не свежесть, не дуновение, а уголья одни, он обжигает, вызывает горячую болезненную испарину, и еще сильнее изнывает и томится все живое…

Миновал июнь, наступил июль, а жара и сушь не спадали.

От Байкала до Амура, разделенных тысячами километров и соединенных общим горем-бедой — словно из одной груди вырвался облитый слезами вопль, обращенный к Богу: «Господь наш милостивый, вездесущий и всемогущий, прости прегрешения наши, смилуйся над рабами Твоими неразумными, над тварями земными, над кормилицей землей нашей! Воды, Господи, водой напои нас!»

Молебны за молебнами, крестные ходы, сборища молящихся в храмах, соборах, церквушках, часовнях, в поле — везде, где есть икона, крест, распятие, тысячеголосо возносились молитвы к синему омертвелому небу, над которым находится всеблагой, разгневанный греховностью людей суровый повелитель Вселенной…


4

Преосвященный Мелетий, епископ Селенгинский, объезжал со свитой страдающий от засухи край. Населению грозила голодная зима, угрожали эпидемии и другие несчастья. Говорили, что в Борзинских степях вспыхнула тарбаганья чума, что в Акше, на самой границе с Китаем, случаи холеры.

Преосвященный Мелетий, в миру Михаил Кузьмич Якимов, служил молебны в Верхнеудинске, в Петровском заводе, в чикойских селах от Гусиного озера до Черемхова, по Хилку — от Бичуры до Могзона, в Чите, в казачьих станицах, бурятских улусах, в Карымской и Шилке, в Сретенске и Троицком и вот дошел до Нерчинска.

Остановился он по приглашению Бутина в Большом доме. Отвели наверху все гостиные, будуары и спальни десятку священников, дьяконов, певчих, сопровождавших епископа в его долгом и печальном странствии.

Бутин отвел Мелетию отдельную комнату у себя в мезонине и тем самым получил возможность познакомиться с ним поближе.

С церковью Бутин жил в ладу и мире. И с епископом Мелетием, и с архиепископом Иркутским и Нерчинским Парфением, и со сменившим его архиепископом Вениамином. Не раз духовенство края публично и торжественно благодарило Бутина за щедрые пожертвования в пользу церкви, паствы, нищих, сирот, домов призрения, В начале семидесятых годов он был утвержден в должности Почетного блюстителя по хозяйственной части Нерчинского духовного училища. Позже занял ту же требующую трудов должность при Благовещенской духовной семинарии. Практически училище и семинария существовали наполовину за счет денежных и материальных пособий бутинской фирмы.

Духовенство не скупилось на адреса, грамоты и благословения за полную религиозного рвения заботу о православной церкви и нуждах верующих.

Пожертвования, благотворительность и меценатство не ослабляли, но укрепляли положение Бутиных в купечестве, предприятиях, в глазах властей и в отношениях с демократической Россией. Были и такие награды, которые наполняли его законной гордостью. Те награды, что утверждали прямую пользу деятельности Бутина в промышленности, науке, торговле, просвещении. «За полезную деятельность и особые в торговле с Китаем заслуги» он еще в 1872 году «всемилостивейше пожалован» кавалером ордена Святого Станислава третьей степени. За труд о путешествии в Тяньцзин и открытие нового торгового пути Императорское географическое общество присудило Бутину серебряную медаль. За усовершенствование золотопромывалыюй машины и представленную вместе с Коузовым модель оной на Московскую политехническую выставку Императорское общество любителей естествознания, антропологии и этнографии присуждает Бутину золотую медаль.

Что же, и церковь православная не проходила мимо трудов Бутина, значит, они нужны народу, России и Богу!

Но преосвященный Мелетий давно любопытен Бутину не только как священнослужитель. Это была личность выдающаяся, в своем роде легендарная. Его смелый ум, образованность, дар горячего и правдивого слова притягивали к нему и верующих и неверующих. Его уважали за независимость от властей и церковного начальства, за чистоту жизни и открытое сочувствие нуждам народным. Его пламенные слова, гневные, осуждающие, прозвучали более двадцати лет назад на всю Россию. Молодым иеромонахом, студентом Казанской духовной академии, выступил он в панихиде по расстрелянным несчастным крестьянам села Бездны, поднявшимся против дикого помещичьего произвола сразу после объявления Положений 19 февраля. Сибирь помещика не видела, в Сибири крепостничества не было, зато она увидела мужиков, сосланных за участие в волнениях, мужиков, в которых стреляли за то, что они хотели земли, хлеба и не хотели помещика. Тогда-то и Афанасий Прокофьевич Щапов пострадал, оборвалась его ученая карьера, и вскоре он очутился в Иркутске. Туда же сослали и Мелетия, духовного ученика Щапова, той же академии воспитанника. Не решились лишить сана, осудить, — речь духовного пастыря дышала святостью, Божьим гневом, голос во всей Руси прогремел, — а проучить, смирить, обуздать надо, удалить подальше от очагов брожения. Вот и сослали под видом руководства забайкальской духовной миссией, позже поставили архимандритом посольского монастыря на Байкале.

Бутин не раз встречался с епископом, но мимолетно, — однажды у Горбачевского, вдругорядь в Верхнеудинске в епископском доме, а еще — во время проезда Мелетия через Нерчинск на Амур. И в Иркутске — у изнуренного болезнями и вином полуумирающего Афанасия Щапова. Ему казалось, что преосвященный Мелетий не меняется, сохраняет раз и навсегда приобретенный облик — и внешний и внутренний. От него веяло нравственной цельностью и душевной силой.

Высокий прямоугольный епископский убор резко оттенял серобелую кружевную бороду и черные молодые брови над молодыми глубоко сидящими глазами. Спокойное, строгое лицо, в нем и величие духа, и затаенная скорбь. Большой серебряный нагрудный крест, не раз благословлявший толпу. И четки — нить черных крупныхшариков, перебираемых тонкими нервными пальцами. В том, как Мелетий перебирает четки, угадывалось, что творится в его душе.

— Вот так-то, Михаил Дмитриевич, — сказал преосвященный Мелетий после того, как благословил трапезу. — Встречаемся с вами в прискорбные дни. Не будем задавать праздных вопросов, чем мы прогневали Господа, но коли возносим ему мольбы, то и должны помочь Творцу человеческими усилиями. — Он бросил кроткий и твердый взгляд на свою свиту, трапезничающую вместе с ним, — это были молодые священники, едва отпустившие мягкие, словно тополиный пух, бородки. — Я это высказал и генерал-губернатору, губернским начальникам и прочим чинам, всегда готовым принять крутые меры, находить нарушителей, но беспомощным перед властью стихии и бременем народного бедствия. — Он помолчал. — Мы, служители церкви, более полагаемся на вас, деловых людей. В ваших руках и денежные средства, и материальные возможности, и практический опыт.

Он отпил из бокала немного воды, подкрашенной вином.

— Превосходное бордо, — заметил преосвященный Мелетий. — Я держусь такого мнения, Михаил Дмитриевич, что важен привкус. Те, кто пристрастны к возлияниям и пресыщению, теряют вкус к красоте мира и радостям жизни. Но нельзя, преступно лишать людей необходимого. Вода сейчас дороже любого вина. — Он, глядя Бутину прямо в лицо глубоким, проницательным взглядом, неожиданно спросил:

— Слышал о неурядицах на ваших приисках, Михаил Дмитриевич, и, зная вас, верую, что меры, принятые вами, были разумными и милосердными. Насколько, на ваш взгляд, можно согласиться с критическими выступлениями господ Вагина и Багашева по этому прискорбному случаю?

Преосвященный Мелетий затронул самое больное место Бутина.

— Я не мог, ваше преосвященство, сделать больше, чем я сделал. Я отстранил недобросовестных людей, накормил рабочих, ободрил, успокоил. Но как я мог остановить действия властей?! Понаехала без меня тупая полиция, давай творить расправу! Нашли зачинщиков, увезли в острог, да еще отписали в областное правление о неблаговидных действиях владельцев и о доблестном поведении смотрителя!

— Со злом бороться трудно, а надо, — твердо отвечал Мелетий. — Церкови православной не по силам без помощи общественной, хотя и уповаем на милость Господню. Без гражданских установлений и церковь бессильна. Без Бога в душе человек — это пустыня бесплодная. Как ваш смотритель Стручков и ему подобные. Что о них говорить, когда власть предержащие божьими заповедями пренебрегают. Посещение храмов и отбитие поклонов — это еще не истинная вера. Бог должен быть с человеком во всех помыслах и делах. — Он вдруг неожиданно спросил: — Вы помните, кто учинил расправу над мужиками несчастного селения Бездны?

— Как же, ваше преосвященство, — отвечал Бутин. — Генерал Апраксин тогда себя прославил или, вернее, ославил!

— Весь род Апраксиных, — сказал преосвященный, — род ничтожнейших людей. Трусы, изменники, прислужники временщиков. А этот казнитель самый подлый, поднявший меч против беззащитного страдающего народа. Предзнаменование было ему, он не внял. Антон Апраксин против Антона Петрова! Граф Антон против мужика Антона-Горемыки! Не стреляй в брата своего, говорил ему Бог, не убивай людей, желающих освобождения от барщины, нуждающихся в поле, земле и хлебе! Один злодей убивал в Бездне, другой в Кандеевке, третий в Черногае. Антона Петрова сам государь повелел: «Привести приговор в исполнение немедленно!» Зло рождает зло. Знать бы монарху, что через двадцать лет восставший из гроба и веровавший в царя Антон Петров направит на него руку отмщения. — Он снова отпил из бокала розоватую, подкрашенную бордосским воду. И медленно произнес: — Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим. Сия есть первая и наибольшая заповедь. Вторая же, подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. — И хотя Мелетий и подвел под сказанное заповеди Божии, а речь его прозвучала по-граждански смело. — Дело ведь, Михаил Дмитриевич, не в одном вашем прииске Афанасьевском. Господин Вагин в «Восточном обозрении» говорит об общих вопросах, а не о частном случае. И рассуждения его о Сибири любопытны и правдивы. Он исходит из того, что Сибирь заселялась завоеванием, погоней за наживой и ссылкой. До сих пор Сибирь завоевывают, до сих пор расхищают ее богатства, до сих пор велико неуважение к людям! Вагин верит в природную даровитость, трудолюбие, крепость духа своих земляков. Как можно терпеть, что такие люди коснеют в невежестве и предрассудках и что их эксплуатируют разные крупные и мелкие кулаки — хищники и корыстолюбцы! За триста лет Сибирь обрела свой облик и значительность, а ее все-то считают несовершеннолетней, и она в силу этого остается неполноправной! Верно ли судит Вагин, с вашей точки зрения, уважаемый Михаил Дмитриевич?

Вопрос поставлен прямо и откровенно. И взгляд священнослужителя, обращенный на Бутина, требовал открытости и прямоты.

— Положение мое, ваше преосвященство, в свете взглядов господина Вагина, совершенно безотрадное! Я же и есть, по его суждению, эксплуататор, заядлый кулак, монополист. И миллионы мои, по-вагински, произошли за счет разграбления природных сокровищниц края! Как могу я с этим согласиться! Вся наша деятельность — моя и брата — направлена к благосостоянию населения, на развитие промыслов, на содействие просвещению! Или больницы и аптеки на приисках и заводах, воскресные школы, устройство общих школ, стипендии для способных рабочих, справедливый по возможности заработок для работников, — все это господину Вагину не по нраву? Даже мой друг и давний помощник Иван Васильевич Багашев, чей литературный и критический талант я весьма ценю, и тот перешел в стан моих врагов!

— Оглянись во гневе! — сурово сказал Мелетий и обвел взором свою свиту, словно обращаясь и к молодым священникам. — Вспомните тропарь о ненавидящих и обидящих нас. Зло — в непонимании поступков и намерений. Господин Багашев человек правдивый и неподкупный. Он — не против Бутина. Он за Бутина, каким он его понимает и любит. Не только в случаях на приисках суть его писаний. Что значит — Бог в душе. Это — стремление творить добро, сеять семена братства, оказывать милость, поднимать падших. Но предотвращению зла должны споспешествовать гражданские уложения. И наипервейшее из них — гласность! Бог в душе и гласность в мире! И тогда конец злу, бесчинствам, преступлениям! Гласность, гласность и гласность! Разве не произносим мы в восторге: глас Божий! Голос разума, голос совести, голос истины, как глас Божий. Глас — гласность! Вот и голос Багашева — за гласность!

— Ваше преосвященство! — воскликнул Бутин. — Разве не внял я гласу Божьему и голосам несчастных! Я перевез из своих благовещенских складов сюда, в голодающий край, тысячи пудов муки, круп, сала, картофеля, печенья, сухарей и прочих припасов, дабы смягчить нынешнее бедствие.

— И вы ждете, чтобы господин Багашев писал о благодеянии вашем, когда достаточно для души вознесения тихой молитвы Господу — благодарения, что просветил вас! Разве свет в глазах жен наших, улыбки детей наших, благодарность паствы нашей — не лучшее утешение для души! Вспомните молитву святого Макария Великого, обращенную к Богу Отцу: «И избави мя, Господи, от помышлений суетных, оскверняющих мя…» — И вдруг неожиданно: — Михаил Дмитриевич, нынче хлеб-то как стал в цене?

Бутин, озадаченный поворотом в беседе, помедлил.

— Рубль с четвертаком, отец Мелетий. А в Урлукском и Бичур-ском селениях дошел до двух рублей!

— Вот где зло коренится! Можно ли винить Багашева, когда он рисует мерзопакостный портрет кабатчика Голдобина, скупающего хлеб для винокуренных заводов — не ваших ли, господин Бутин? — и доводящего цену за хлеб до непотребности! Вот кто выхватывает кусок хлеба изо рта страждущих, обрекая детей на голод! Здесь гласность нужна, чтобы Божий гнев на головы нечестивцев обратился!

Мелетий прав. В голосе и словах его сила и вера. И все же — церковник и служитель Бога борются в нем с гражданином и политиком. Как соединяются в нем проповедь смирения и послушания с проповедью борьбы со злом, властолюбцами, слугами Золотого Тельца!

Трапеза подходила к концу. Ел и пил Мелетий мало. Он насыщался беседой. Молодые священники, однако, выказали здоровый аппетит.

— Благодарю вас, ваше преосвященство, — сказал Бутин. — За прямоту, за то, что мыслить заставляете. — И, улыбнувшись, досказал: — Теперь мне понятно, почему толкуют, что от проповедей отца Мелетия социализмом веет! И что эти речи противны сану вашему. За пределы религии в политику выходите!

— И не то говорят, — отвечал Мелетий. — И вольнодумцем, и бунтовщиком, подрывателем власти именуют. Молитвы бы к Богу возносил, молебны бы служил, к послушанию взывал. Нет, я молодых служителей веры иному учу. — Он с суровой нежностью окинул взором молча свершавших трапезу и слушавших разговор священников. — Прошу вникнуть: сильнее веры для человека ничего не найдено. От веры религия, от религии церковь. Вера превыше всего, в ней — надежда, утешение, смысл жизни, спасение. Сколько всяких взглядов, течений, увлечений прошло мимо церкви: консерватизм, либерализм, реформизм, утопизм. И все от религии отщипывали, прибирали, присваивали себе в своих воззваниях и речениях — то это, то иное. А социализм больше всех. Церковь же, верой твердая, — как столп: модные течения проходят, а она стоит, и она вечна, пока люди на земле. Разве спаситель наш Иисус не шел к народу? Разве он не поил водой и не кормил хлебом страждущих? Разве не обличал и не бичевал корыстолюбие, алчность, жестокость, угнетение, равнодушие, леность? Иисус страдалец и мученик, он и есть первый «социалист» на земле, проповедник и глашатай социальной справедливости! Его смерть была актом возрождения и воскрешения человечества, она создала христианство, глубоко народное учение, и каждый истинный христианин живет с Богом в душе и с мыслью о равенстве, братстве и свободе людей!

Да, в цельности преосвященному Мелетию отказать нельзя…

— Теперь уж появился даже христианский социализм! — продолжал Мелетий. — От Христа, к Христу, с Христом! Выше церкви не прыгнешь! Ах, Библия, Библия, единственная книга на земле, в которой Господь Бог говорит с нами, грешными! Если бы при возникновении новых идей поспешали заглянуть в Библию, то нашли бы, что эти идеи лишь новый сколок от христианства, от учения Христа, в котором и демократия, и равенство, и мир в человецех, и хлеба народам, и любовь к ближнему, и сострадание несчастным. Да, я социалист, господин Бутин, я верую и борюсь! Я не отвергаю ни Оуэна, ни Гегеля, ни Фейербаха, ни Маркса — они ведь все ищущие дети Христа! Даже в отрицании божества! Единственно, что противно Богу и религии, — это насилие, идет ли оно снизу или сверху, и тут мы, пастыри, должны идти с подъятым крестом против крови, убийств, войн, революций, несущих людям разорение и гибель!

Он говорил негромко, не повышая голоса, но в глазах, в глубине их горел огонек бесноватого Аввакума, тоже когда-то сосланного в Сибирь…

На другой день преосвященный Мелетий покинул Нерчинск и отправился дальше — убеждать, проповедовать, бороться…


5

Не старший брат сегодня поднялся к младшему на мезонин, но младший спустился на второй этаж, прошел через голубую гостиную в мавританскую комнату, откуда вели две двери: одна в будуар невестки, другая в кабинет Николая Дмитриевича.

Старший Бутин собирал картины, и они были у него и на стенах и в виде альбомов — Ватто, Рубенс, Боттичелли, Брюллов. Любил фарфор, фаянс, керамику, и разного рода художественными изделиями — статуэтками, чашами, блюдами, скульптурными группами — он украсил круглый столик у окна, этажерки с книгами, рабочий стол.

У Михаила Дмитриевича была больше тяга к музыке и театру, и он, несмотря на огромную занятость, и сам продолжал музицировать, и учредил музыкально-драматическое общество, привившее нерчуганам любовь к концертам и спектаклям. Николай Дмитриевич смолоду пробовал рисовать, но с годами от лени и неуверенности в себе забросил кисть и палитру. Зато развилась страсть коллекционера. От увлечений живописью остался карандашный под стеклом эскиз, изображающий Капитолину Александровну в наряде венецианки на смутном фоне дворцов, каналов и гондол. Рисунок этот висел над широкой восточной оттоманкой, на ней и возлежал сейчас с раскрытой книгой Николай Дмитриевич. На нем легкая шелковая белая рубаха с открытым воротом и короткими рукавами. Он тяжело дышал, поскольку уже давно страдал от приступов грудной жабы, а тут еще эта проклятая сушь, этот морный зной, эта душащая все живое пылевая помеха. В большое шестистворчатое окно виднелось черно-багровое солнце, словно остановившееся на спуске у самого края сухого, дымчатого, задыхающегося неба.

Николай Дмитриевич сделал попытку встать, но младший брат быстрым движением руки остановил его и придвинул к оттоманке низкое, обитое цветной тафтой кресло.

Они не успели обменяться привычными приветствиями, как растворилась дверь и появилась Капитолина Александровна с подносом, на котором возвышались широкие, причудливой формы стеклянные кружки, а среди них порядочного объема кувшин.

Невестка была в легком домашнем фуляровом платье и в светлом кружевном чепчике.

— Ну вот, господа мои, — обратилась она к братьям с обычной приветливой улыбкой на полном лице. — Освежайтесь. С холодка квасок. Знаю, что хлебный любите. Татьяна Дмитриевна все-то грушевый да клюквенный! — Она изучающе взглянула в хмурое лицо младшего. — Гляжу на вас — Николай Дмитриевич совсем раскис и вы, Михаил Дмитриевич, не в себе. Землю квасом не напоишь! Будет ли конец этой геенне огненной?! Уж как молится Филикитаита наша, — ночи напролет, колени распухли. Давеча крестный ход был к иконе Николая Чудотворца. Полгорода вышло… Татьяна Дмитриевна извелась, сад оберегая. Одно спасение — наш колодец: и глубок и с насосом Коузовым.

Она снова поглядела на озабоченного, сумрачного деверя, на подпухшее болезненное лицо мужа.

— Только не вздумайте, Михаил Дмитриевич, посылать своего брата по делам! В такое пекло! — Она шутливо погрозила пальцем. — Уж лучше меня! Я-то выдержу!

— Да нет, — коротко улыбнулся младший. — Ни его, ни вас никуда не собираюсь. Мне вы дома для поднятия духа нужны!

— Спасибо! Пойду, там у меня Домна Савватьевна. У нас тоже пребольшой жбан с прохладительным. Кислее кислых щей! Для поднятия духа!

Поняла, что не с легкой ношей пришел младший к старшему. Братья, оставшись вдвоем, некоторое время молча наслаждались ядреным, бодряще-кислым сухарным напитком из употевшего от холода кувшина.

— Лучше всякого бургундского, — Николай Дмитриевич, дабы насладиться кваском, полуприподнялся, опираясь на локоть.

— И покрепче американского виски! — сказал младший.

— По Европам и Америкам поездили, всего перепробовали, — сказал старший. — «Шато-Икем» от «Шато-Марго» отличим! Все было! Виски с содой и без соды, коньяк, рейнвейн, мальвазия. Пиво баварское, пиво пильзенское, пиво саксонское, венское, гамбургское, и зельтерской ихней бравенькой воды отведали, а вернулись к своему родному русскому квасу.

— Вода нужна, — хмуро сказал Михаил Дми триевич. — Без воды погибаем. — И лицо его потемнело, скулы точно бы обострились. Не дай сейчас Бутину воды, и конец ему!

Николай Дмитриевич сел, спустил ноги с оттоманки, повел плечами, выпрямляя затекшую спину и словно освобождаясь от плена мягких атласных подушечек, заваливших широкое ложе:

— Что, брат, очень худо дело у нас? — спросил он.

— Так худо еще не было! Прииски наши умирают без воды.

Раньше младший брат умел скрывать свою тревогу. И не спускался к старшему с таким подавленным видом.

— Объяснитесь, мой друг, обстоятельней, — сказал Николай Дмитриевич. — Как вы знаете, я приболел и в наши конторские гроссбухи давненько не заглядывал.

— Книги наши в полном порядке. Правда, нерчинская контора опустела. Дейхман наводит порядок на Мариинском, Шилов послан на Маломальский, Большакову доверен Нечаянный. Зато Стрекаловский управляется за троих. Удивляюсь — как мог Иван Степанович отдать такого ценного работника? Ни одну мелочь не упустит, ни единую цифру. Глядя на него, при его галстуке, с его тростью, никак не определишь, что он такой дельный работник.

— На вид фат, а в делах хват! — заметил старший. — Это у Стрекаловских в крови. Выгоды своей не забывали николи! В них что-то талейрановское, чутье у них до тонкости звериное.

— Эка хватили! Как возвысили! — усмехнулся младший. — Я им доволен, он у меня нынче правой рукой. Конторские книги в ажуре. Переписка в порядке. А в делах наших, дорогой брат, изрядная заминка.

Николай Дмитриевич закрыл книгу, которую еще держал в руках, положил на край столика рядом с кувшином. Михаил Дмитриевич, мельком взглянув на книгу, подлил себе и брату квасу.

— Начну с винокуренных. Наш Борщовочный и Александровский, хотя за зерно выкладываем три-четыре целковых за пуд, пребывают в недостатке сырья, и выработка упала вполовину. Ежли двести-триста тысяч оба дадут, то еще спасибо. Но болей всего опасений со стороны приисков. Беда везде единая: воды нет повсеместно, промывка прекращена. Ежли и в августе продержатся сушь и безводье, надо посчитать сезон потерянным. На амурских приисках чуть получше, да ведь дают они ничтожную часть общей добычи, с десяток пудов. Мы их еще не разработали толком.

Николай Дмитриевич потрогал книгу, двинул ее с края на середину и обратно, взялся за кружку и осушил половину.

— Посчитали мы с Иваном Симоновичем, — продолжал младший. — За все годы Товарищества дано нами казне до полутора тысяч пудов золота! По сто пудов в год! Что мне вам-то доказывать: золотым питанием держится вся наша обширная торговля, золотом оправдываем все расходы, золотом оплачиваем кредиты. Мы с моим дельным хватом-помощником строго по книгам установили, что за эти же годы через наши руки в оборотах прошло более четырехсот миллионов рублей. Найдется ли фирма по всей Сибири, равная нам по обороту капиталов и размаху деятельности!

Николай Дмитриевич поднял голову от книги, которая неприметно для него самого вновь оказалась в его руках, и поглядел на брата.

— Я к тому, что нам никак невозможно сбавить ход, нельзя остановить так хорошо отлаженную машину! Ежли на полном скаку осадить лошадь, то недолго из седла вылететь!

Николай Дмитриевич, поморщившись, положил книгу на край оттоманки, уселся удобнее, сцепив на столе сильно припухшие пальцы обеих рук, — ломота дошла и до них.

— Вы чрезвычайно возбуждены, дорогой друг, — сказал он своим ровным несильным голосом. — Успокойтесь и расскажите о всех новых обстоятельствах наших. Возникли, представляется мне, и другие неприятности.

— Да-да, Николай Дмитриевич, возникли, и значительные. Хотя бы это происшествие с дураком немцем?

— О ком вы? — не понял старший, приподняв густые белые брови. — И о чем?

— Да об «Августине», что мы зафрахтовали в Гамбурге для доставки грузов из Одессы! Ведь и пароход надежный, и капитан непьющий, и команда справная. Константинополь прошел, и Порт-Саид, и Сингапур, и Нагасаки. А как вступил в наши воды, так, возьми, подлец, и наскочи на мель под Николаевском-на-Амуре, и лег там боком. Судно-то с немецкой хитростью: само уцелело, а товар весь подмочен! И сарпинка, и тик, и плис, не говоря уж об орловском варенье, тирольских коврижках, муке, мандаринах, мармеладе и прочем…

— Надо было подать живее морской протест! Тут же опротестовать! Их вина, явная!

— Подали, что с того? Немец выкрутился, на русского свалил! Весь товар прошел по аукционному листу: фасонный люстрин — тридцать кусков! — по сто двадцать пять рублей, а плачено нами по триста пятьдесят шесть за штуку! Дипломаты драповые проданы восемнадцать штук по шестьдесят рублей — вдвое дешевле против цены! А великолепный первосортный рейнгардовский табак пошел по гривеннику вместо рубля за коробку! На сто тысяч закупили товару, а выручили едва пятнадцать! Вот тебе и «майн либе Аугустин»!

«Убыток по нашим средствам не велик, отдельно взятый, а вот купно, когда одно бедствие к другому», — подумал старший.

— Каково же наше общее финансовое положение? — спросил он как можно спокойней. Ох, как же давит этот непереносимый зной, будто утюгом раскаленным по груди. — Велики ли долги?

— У нас на три с половиной миллиона неоплаченного кредита, — с видимым усилием ответил Михаил Дмитриевич на прямо поставленный вопрос. — Однако ж быстро добавил: — Сумма значительная, но не весь кредит срочный, есть с переходом на другой год.

— Какие долги наиболее тревожат вас? Назовите, друг мой.

Ни звука упрека. Ни слова о тех стародавних спорах. И во всегда чистых и ясных чуть выпуклых матово-голубых глазах — ни тени обиды или раздражения.

Не оценить деликатности и благородства брата Михаил Дмитриевич не мог. Он положил узкую смуглую руку на широкую холеную руку старшего, покоющуюся на книге, словно она была безмолвным и важным свидетелем трудного разговора.

— Около полутора миллиона неотлагательны. Столько должны были дать нам наши прииски. По прошлым добычам. Нынче они едва покроют десятую часть полученных ссуд. Остальным кредитам сроки еще не подошли. 

«Но близко подступили, — подумалось старшему. — Не за горами». 

— Что же вы намерены предпринять? — этот вопрос закономерно вытекал из предыдущего. — До сих пор распорядитель дела выходил из всех испытаний с честью. 

— Без вашего совета я ничего не предприму. 

И это прозвучало как запоздалое признание неправоты и просчета. 

— В таком случае давайте вместе думать! Наш капитал, если мне не изменяет память, где-то зашел за семь миллионов, не так ли? Да. Чуть поболе. Нет ли запасов, чтоб извернуться? — Николай Дмитриевич тяжело вздохнул. Сухой воздух тяжко давил грудь. — Еще бы, пожалуй, кваску испить… Когда ж эту пустыню ханаанскую минуем! 

Михаил Дмитриевич наклонил кувшин, налил квасу старшему, подлил себе. 

— Должники и у нас есть, и суммы значительные, — ответил он, когда оба осушили свои кружки. — Так ведь не пойдешь вне срока отбирать данные фирмой кредиты! Деловой мир тут же приметит. За золото кой-кто задолжал. И срочные платежи подошли по нашим кредитам. Но не более полумиллиона наберется! Что же, друг мой, остается одно: распродать кой-что, — просто, без сожаления и колебаний сказал старший Бутин. — Какой-нибудь из заводов, пяток-другой приисков. Было семь миллионов, станет на миллион меньше. Зато тем миллионом отпихнемся от большей беды! 

Михаил Дмитриевич, несмотря на жару и духоту, резко поднялся с кресла. Вся его длинная сухощавая фигура напряглась. Черные узкие глаза зажглись острым, упрямым огоньком. 

— Вот уж не ожидал от вас! Столько лет прикупать имущество, расширять дело, заводить новые предприятия, тратить на это и средства, и силы; и волю, и ум, вносить усовершенствования, установить торговые сношения с первейшими фирмами Москвы и Петербурга, завоевать медали на Московской политехнической выставке, диплом Парижской Всемирной выставки и даже рескрипт короля Португалии о присуждении ордена Иисуса Христа за заслуги перед человечеством! И миллионы эти наши — только ли нам принадлежат?.. Сто тысяч людей нашего края имеют работу, кров, пищу, для них построены больницы и клубы, для их детей школы. А сколько достойных людей благодаря нам получали пристанище, возродились к жизни, сумели применить в Сибири с пользой свои знания и способности. И как много еще мы должны предпринять для благосостояния края! Кто за нас будет насаждать и хлебопашество, и сады, и новые машины, и о людях заботу проявлять? Неужели все, что мы с вами возвели и что впереди, пустить на ветер, развалить своими же руками! Друг мой, брат мой, это ли вы мне советуете!

Он вдруг представил себе Николаевский завод на речке Долоновке и огромный вырытый там пруд, больницу, училище. Даже богадельню для стариков построили. И все пустить в чужие руки!

— Для меня, — сдержанно и хладнокровно сказал старший, — для меня решающий довод лишь тот, что распродажа привлечет опасное внимание публики. Что же вы предлагаете взамен моего предложения?

— Я возьму еще кредит. Мне дадут. Я ударю кредитом по кредиту. Я найду этот миллион.

Его вдруг привлекла книга в руках брата. Пухлый том в кожаной корке.

Это был Диккенс на английском.

— «Домби и сын»! — вскричал Михаил Дмитриевич. — Вы знаете, что я люблю Диккенса!

— Не считаете ли вы, что я немного похож на Домби в его трагические дни?

— Нет, — ответил брат. — Пока не нахожу. Но когда вы пуститесь на поиск недостающего миллиона, помните, что на свете есть Каркеры!


6

Трудно определить, когда именно между Михаилом Дмитриевичем и его второй женой Марьей Александровной началось отчуждение.

В тот короткий промежуток меж Масленкой и свадьбой они виделись урывками, — от встреч этих осталась в памяти яблочная свежесть снега, сумасшедший полет тройки, колючая сладость поцелуев, ощущение наступающей взаимности. Это промчалось одним вихревым мгновением, они не успели приглядеться друг к дружке, — а тут уже сборы Бутина в дальний путь и его заокеанская трехмесячная поездка, после чего долгая задержка в Петербурге и чуть ли не сразу по возвращении в Нерчинск — свадьба, две свадьбы. Если рассудить здраво, то после поцелуев в розвальнях на Масленице — сразу законные объятия в большом доме на Соборной площади. 

Они были вместе уже десять лет, и за все годы ни разу не поссорились, ни разу не обменялись грубым словом, ни разу не выразили явного неудовольствия по поводу какого-либо поступка с его или ее стороны. Он был предупредителен и ласков. Она внимательна, сдержанна и ровна. А не сближались. Напротив, понемногу, вершок за вершком, расходились все дальше и дальше. Марья Александровна оказалась, вопреки жарким поцелуям на Масленицу, на редкость холодной и невстречной. Никогда не откровенничала, не делилась, все больше замыкалась в себе. Хотя всегда подавала нищим, любезно улыбалась на приветствие, а с прислугой всегда ровна и спокойно-требовательна. Однако же чувствовалась в ней душевная отстраненность, заставлявшая как знакомцев, так и домашних, нуждавшихся в денежной помощи, добром совете, обращаться к величавой, нарядной и неизменно расположенной и терпимой к людям Капитолине Александровне. У той ухоженность прически, ожерелье с медальоном, широкий золотой браслет и длинные сережки с рубинами или сапфирами своим блеском не могли укрыть теплое лицо и смотрящие с добрым вниманием живой синевы глаза. 

Может быть, положение неполной хозяйки дома усугубляло в Марье Александровне природную отрешенность, делало ее все более замкнутой, чем была она по своей натуре. Однако же ее не стесняли ни в чем. Капитолина Александровна настолько погружена в свое попечительство и музыкальные занятия с девочками, к тому же повседневные заботы о муже. Появление в доме новой невестки рассматривалось ею как благодать Божья. Она охотно уступила ей и ключи и распоряжение прислугой. «Это пусть решит Марья Александровна», или: «Я обращусь к Марье Александровне и вместе решим», — так что жена младшего Бутина не могла сетовать на то, что ее престиж в доме не на высоте.

Что касается Татьяны Дмитриевны, то ее мир после смерти Маурица ограничился деревянным домом и окружающим этот дом садом. Да еще братья доверили, учитывая ее агрономические знания, ферму за городом, на берегу Нерчи. Так что и она большей частью отсылала всех к Марье Александровне, ежли к ней обращались по мелочам домашнего хозяйства.

Можно было лишь догадываться, что широкая общественная деятельность старшей невестки и золовки — Татьяна Дмитриевна, например, вела широкую переписку с садоводами всей России, обменивалась семенами со знаменитыми ботаниками из Франции, Англии и Австрии, — что именно это обстоятельство угнетало жену младшего Бутина. К тому же и Капитолину Александровну, и Татьяну Дмитриевну братья все же привлекали к своим деловым заботам. Они и на приисках бывали, и даже на ярмарки ездили. Бывало, братья в отсутствии, и тогда безукоризненно одетый и чисто выбритый Дейхман, или озабоченный, сбившийся с ног простоватый Шилов, или громкоголосый вахлак Иринарх в долгополом сюртуке спрашивают Капитолину Александровну по каким-нибудь срочным предприятиям фирмы. А нет Капитолины Александровны, то и в деревянный дом в саду сунутся. Управляющие, конторщики к ним с превеликим почтением, не просто как к родственницам братьев, а как к понимающим в деле «соправительницам». А к ней — с чем-нибудь пустяковым, третьеважным: насчет соленья огурцов или приготовления голубикового варенья. Она и не пыталась вникать в дела фирмы. Это для нее мир чужой, не ее ума. И все же не деловые преимущества невестки и золовки были для нее главным злом. И в доме все приняли ее с уважительностью и доброжелательностью, как члена семьи. Тут вмешались обстоятельства более жестокие и необоримые.

Сонюшка была болезненно-порывистой, она отдавала любви каждый вздох, каждый трепет тела, казалось, вот сейчас она умрет: «Ах, как хорошо, как хорошо», — произносила она еле слышно. Он удивлялся, как могут ее слабые тонкие руки обнимать его так, что он задыхался. Будто каждое объятие последнее.

У Марьи Александровны было молодое, здоровое и крепкое тело. Но она принимала его любовь как должное, обязательное, в ней самой чувство пробуждалось долго, медлительно. Она словно стеснялась открытости и свободы как чего-то неприличного и излишнего. Будто в ночных супружеских объятиях содержится нечто постыдное и недозволенное. Недолго длилось то время, когда Марья Александровна свободно распахнулась теплотой и радостью, — это когда друг за дружкой пришли Сашенька и Милочка. Да и у всех — у хозяев, у прислуги, гостей — было такое ощущение, что большой дом на Соборной зазвенел, сдвинулся с места под музыку и пение и отправился в прекрасное путешествие в теплые края! Так давно не верещали детские голоса в бутинских покоях! Потом голоса умолкли, музыка оборвалась, дом вернулся на старое место, а Марья Александровна замкнулась в себе еще упорней, еще безответней. Внутренне она винила род Бутиных. В дни скорби, охватившей дом, Михаил Дмитриевич ловил непримиримые ледяные огоньки в глазах жены, когда она оглядывала за столом сидящее вкруг семейство. По какой причине брак старшего оказался бесплодным? Почему у золовки, при ее двух мужьях, ушедших в загробье, не явилось потомства? Почему бутинские женщины умирают в молодые годы?

Горе со временем приглохло, а холод и отчуждение остались, Сначала под предлогами недомогания, усталости, срочной заботы, а затем и без предлогов Марья Александровна стала запирать двери своей спальни на втором этаже. Больше от Бутина детей она не желала. С прекращением близости отчужденность возросла.

Бутин, беспрерывно занятый приисками и заводами, конторами и складами, денежными делами, не всегда отдавал себе отчет в том, насколько он одинок и сиротлив в личной жизни…


7

Осень и зима прошли в изнурительной работе, в нечеловеческом напряжении. Бутина в Нерчинске почти не видели.

Взмыленные лошади носили его с Шилки на Бодайбо, от Верх-неудинска к Иркутску, из Благовещенска в Зею. Неделями засиживался в Москве. Он объездил все прииски Товарищества, все винокуренные заводы, все торговые средоточия фирмы.

Чаще всего брал с собой в спутники молодого Ивана Симоновича Стрекаловского. Его познания в делах, его чудовищное трудолюбие, его способность въедаться в состояние любого хозяйства, его умение быть приятным и любезным и привлекать расположение и начальства и подчиненных, и мужчин и женщин, — все эти достоинства делали его незаменимым помощником в разъездах, имевших одну цель: выколотить деньги! Там подогнать. А там урезать. Что-то куда-то перебросить. Где возможно навести экономию. Требовать тут, просить здесь. Изловчиться, вывернуться.

Не очень чувствительно, но пришлось сократить расходы и по дому.

В каком бы конце огромной своей «империи» Бутин ни находился, в любой противоположной точке его воля, его повеления электризовали работников фирмы.

Из Иркутска он телеграфирует в Верхнеудинск уполномоченному Торгового дома Василию Семеновичу Кудрявцеву:

«Лед на Байкале толстый, скажите Меньшикову: чай отправлять. Транспорты пусть выходят».

В самой резкой и повелительной форме Бутин требует от уполномоченного фирмы в Благовещенске Иннокентия Котельникова: «Все расходы сократить, изворачивайтесь своими средствами».

Он встречает новый, 1883 год вдалеке от дома, в Томске, отпустив Ивана Симоновича к родным в Иркутск: «Мать вот не простит, привыкли Новый год всей семьей вместе!». Правда, Стрекалов-ский обещался сразу же воротиться после Нового года к Бутину в Томск, зная, что сейчас здесь самое опасное, самое топкое место для бутинской фирмы.

Из Томска шлет Бутин новогодние поздравления жене, брату, сестрам, невестке, всем домашним, друзьям и сотрудникам, с которыми привык проводить новогоднюю ночь вместе за праздничным столом.

«Прошу передать всем душевные пожелания в новом году — счастья, и чтобы фортуна раскрыла рог изобилия».

«Фортуна» — это отсрочка кредита до поры нового сезона золотодобычи. «Рог изобилия» — это сотни пудов намытого золота, превращенные в миллионы полуимпериалов, дарующих новую

жизнь потрясенному безденежьем бутинскому хозяйственному организму.

Так прочитали эту телеграмму старший Бутин, Шилов, Дейхман…

На все запросы управляющих и доверенных Бутин однозначно отвечает: «Денег нет». Или: «Касса пуста!»

С особенной ожесточенностью вел Бутин тяжбу с компанией «Русский Ллойд» в расчете получить страховые за погибший на пароходе «Августин» товар. Все же — двести тысяч рублей! Ими можно заткнуть пасть самым ретивым кредиторам! И, простив старые и новые грехи беспутному Иринарху, он шлет его в Москву вырывать страховые денежки. Иринарх бьется изо всех сил: кого-то угощает, кого-то подкупает, чьим-то женам подносит перстеньки и сережки, — и в конце концов отбивает весточку: «Обещают в феврале восемьдесят третьего».

Меж тем подошли срочные платежи в Томске, куда и вызвал Бутина отчаянной телеграммой незадолго до нового года растерявшийся уполномоченный фирмы Владимир Владимирович Толпыгин. «Вот же — берут за горло, а кричать “Караул” нельзя!» — так он оправдывался перед хозяином, везя его на извозчике в свой дом на берегу Ушайки, близко от впадения ее в Томь.

Бутин понимает, что за оттяжкой платежа «Ллойдом» — стремление «немца» выиграть время. И деньги эти нужны ему дозарезу, сейчас, в Томске! Надо бы не отпускать Стрекаловского, он в Москве выглядел бы представительней, чем Иринарх с его красным лицом и сиплым голосом! Он шлет Иринарху гневное послание: «Не февраль, а немедля! Это же чистейший грабеж! Кому жаловаться?»

«Огромные убытки, крайняя нужда», — он ведет жесткую линию ужатия расходов, свертывания начатых предприятий, наведения финансового аскетизма в пределах своей «торговой империи», вытягивая, вырывая каждую лишнюю тысчонку и сотнягу.

Управляющему конторой в Благовещенске — исполнительному работящему Иннокентию Александровичу Котельникову снова шлет яростную телеграмму: «Не понимаю для чего и по какому распоряжению делается постройка пакгауза в Николаевске? Распорядитесь остановить! Расход отнести за счет виноватого!»

В пылу гнева и теснимый долгами забывает, что строить николаевский пакгауз было решено в лучшие времена им самим!

Он телеграфирует хитроумному, изворотливому Полутову в Верхнеудинск: «Удивляюсь вам, что вы считаете меня за Ротшильда, воображая неистощимую кубышку, которая сейчас окончательно пуста».

Почему-то в этом послании подвернулся ему Ротшильд! Не потому ли, что много лет назад восторженный Зензинов в статье, прозвучавшей на всю Россию, назвал его «нашим нерчинским Ротшильдом»!

Все же он не терял надежды на главную свою силу, на золотые прииски. Ведь придет новая весна, прошумят дожди, оживут реки и речки, воспрянет природа и проснутся к жизнедеятельности разработки на Дарасуне, Нараке, Жерчи, Зее, затарахтят локомобили, зашумят золотопромывальные устройства, зацокают вагончики конно-железной дороги, и выйдут на промывку все тысячи бутинских горнорабочих.

Весь в долгах, из последнего наличия Бутин шлет новые поисковые партии — на Амгунь, Бурею, Нюкжу, Алдан, Гилюй. Его агенты обшаривают старые прииски на предмет промывки.

Бедняга Котельников только отдувается, получая телеграмму за телеграммой от осаждающего его хозяина: «Когда ждете Шнейдера из тайги? Сколько он привезет золота? Какие результаты Амгунь-ских разведок?»

А от геолога Роберта Шнейдера, посланного на Зею, известий нет! А поисковики на Амгуни еще рыщут-ищут!


8

Наконец в Томск воротился Стрекаловский из Иркутска.

Бутин очень ценил его ум, его искусный подход к делам и людям, его рвение.

Претила ему в молодом, деятельном и образованном человеке лишь его петушиная страсть к нарядам, хотя Бутин не мог отрицать, что и внешностью картинной Стрекаловский помогал своим деловым качествам. Вот и сейчас Иван Симонович заявился прямо с дороги в дом Тол пыгина, и вид у него такой, точно он вернулся с бал-маскарада или приема у царской особы!

Когда он, сняв черную фетровую шляпу с твердой тульей, скинул на руки толпыгинского бородатого Еремея модное драповое пальто-крылатку с пелериной вместо рукавов, то оказалось, что на нем черный суконный фрак с короткими фалдами, из такого же сукна модный жилет с глубоким вырезом, элегантные в темно-серую полоску прямые брюки, в цвет сюртука и жилета шелковый галстук и на ногах лакированные ботиночки. Еще и камышовую тросточку сунул неуклюжему Ереме. Ночуя на станциях между Иркутском и Томском и трясясь дорогой, приехать таким франтом! Он стоит перед мужиковатым в темной косоворотке Толпы-гиным и сухопарым, подтянутым Бутиным, и хотя тот в отличном синем пиджачном костюме и в свеже накрахмаленной полотняной рубашке при шелковом галстуке-пластроне, заколотом золотой булавкой, — но все же выглядит не столь роскошно, как его молодой сотрудник.

— Вы что, как были в новогоднем костюме, не снявши, пустились в дорогу, так торопились сюда?

— Что вы, Михаил Дмитриевич, — с невозмутимой улыбкой отвечал молодой модник. — Под Новый год на мне был жилет из белого пике с длинной шалью, всех поразил! И брюки были наимоднейшие: знаете, у колен слегка сужены и чуть над ботинком. Я уж не говорю о фраке, мне его сшили у Фогеля из тончайшего сукна с фалдами почти до колен! И как видите, сменил свой шелковый цилиндр «а ля Пальмерстон» на скромный бюргерский котелок!

— По-моему, дорогой Иван Симонович, все ваши средства уходят на наряды!

— Что касается средств, то вы мне довольно платите! — дипломатично ответил Стрекаловский. — И мой скромный капиталец позволяет… А насчет щей, их так готовит искусница почтенная Варвара Фоминична, что я, господа, скинувши фрак и взявшись за расписную ложку, с удовольствием окажу им честь!

За щами и бараньим боком с нежной и рассыпчатой гречневой кашей Стрекаловский, проявляя здоровый молодой аппетит, живо набрасывал картину забав, праздничных игр и маскарадов, фейерверков, гуляний, которыми были переполнены дни в Иркутске во время Сочельника, Рождества Христова и встречи Нового года. У купца Феддея Терентьевича Волобуева представления с ряжеными — тут и лешие, и ведьмы, и чудища, каких свет не видал, и маски и костюмы, во сне не придумаешь. А у купца Ивана Юрьевича Бурыкина пошевни на Иркуте в пустолед провалились — сам, да сама, да обе дочки в ледяной воде! Ряженые и вылавливали… Потеха! Мимоходом доложил, что Иван Степанович Хаминов с чадами и домочадцами велел кланяться, обещает, когда в Нерчинск воротимся, навестить…

— Повидались, значит?

— А как же, — с живостью ответил Стрекаловский, — я ведь не забываю забот Ивана Степановича, без него я бы и к вам не попал! — и как бы опережая вопрос Бутина: — Большую заинтересованность проявляет к делам нашим.

Бутин пощипывал бородку. От того, как поведут себя в нынешних обстоятельствах Хаминов и его давний компаньон Марьин, зависит настрой многих иркутских кредиторов.

Когда толпыгинский «лапоть», как звал слугу хозяин, занес самовар и началось чаепитие с воздушными кренделями выпечки Варвары Фоминичны, отдохнув с дороги и порозовев, Стрекаловский осторожно спросил насчет состояния томских дел.

Сначала прерывистым вздохом ответил уполномоченный Торгового дома Толпыгин. Он долгое время один выдерживал напор томских кредиторов. Видимо, собирался ответить пространно, когда дородная его супруга, вплыв в горницу, спросила, не нужно ли еще чего господам хорошим. Очень ей было лестно, что сам глава фирмы у них гостит да с таким любезным и как барон разодетым красавчиком. Из-за ее мощных плеч то и дело выглядывали карие и голубые очи толпыгинских дочерей, которые уже невестились, — их в молодом человеке интересовало все: от шелкового галстука до блестящих ботинок. Бутин вообще-то никак не мог сосчитать, сколько у Толпыгиных детей, то было вроде семеро, а то набиралось целых девять, дом был большой, с флигелем и подклетью, не углядишь всех разом, а грозного отца мать и дети побаивались. Так что, когда он бровью поведет или взглянет искоса, — уже знали: собираться в кучу или брызнуть врассыпную. А тут он, не выдержав, чуя назревание большого разговора, гаркнул на свою супружницу:

— Чтой-то ты лезешь, когда не зовут. Сгинь, Варвара!

Лицо у Варвары Фоминичны скуксилось, глаза взмокрели. Стрекаловский, мигом вскочив с места, подлетел к ней, расцеловал в обе щеки:

— Спасибо, хозяюшка, все у вас просто прелестно, а дочки — краше всех барышень в Петербурге.

И все женщины — мать и дочери — удалились, бросив на отца торжествующие взгляды.

Бутин кругообразно повел бородкой.

— Вот, Владимир Владимирович, учитесь обхождению. Вы бы так с нашей томской кредиторшей поговорили. В обе щечки бы ее!

— Ее, пожалуй, расцелуешь, — буркнул Толпыгин, — ты к ней всей душой, она к тебе всей спиной. Пониже спины, что ли, целовать!

Бутин рассмеялся, глянув на толстое багровое лицо своего томского уполномоченного, — нет, не Стрекаловский!

— Это о ком вы? — спросил вернувшийся к столу Стрекаловский.

— Да о ком еще? О дражайшей Евфимии Алексеевне! Верно сказано: от нашего ребра нам не ждать добра!

— Это вы о Корытниковой? Купеческой вдове? Которая вдруг ни с чего разбогатела!

— Почему же, говорите, ни с чего! На зерне и муке, на голоде! — сказал Бутин.

— Ох, оборотливая же она, — произнес Стрекаловский. — Коммерческий ум! Сколько помню, мы ей большую сумму должны!

— Полмиллиона кредита! — покачал головой Бутин.

— Ну что ж вы, Владимир Владимирович, за такие деньги стоит… — пошутил Стрекаловский. — Можно бы и… пониже спины-то!

— Вот и придется вам, Иван Симонович, пустить в дело свои таланты, — сказал Бутин, — и расцеловать и обнять. Хоть на колени ставайте, а добейтесь — двести пятьдесят тысяч даем в феврале из страховки, а остальную половину в августе — как только намоем золото! Могла бы, черт побери, и всю сумму потерпеть с годик, когда выправимся!

— Я ж о чем толкую, — вставил Толпыгин. — С энтой бабой повертишься! Только и твердит: «Будь взяхой, так будь и дахой! Это как, мол, у вас: дала взаймы, да назад не проси! У вашего господина миллионы, на что ему мои тыщи!»

— Знала бы, чертовка, что только на золоте и «Августине» миллион убытка.

Томские кредиторы были настойчивее всех. И томичей Бутин опасался более других претендентов. Томские купцы тесно связаны и с Москвой, и с Иркутском. Связи торговые, связи партнерские, связи родственные. Стоит потерять доверие томских дельцов, тут же ринутся нижегородские, и верхнеудинские, и кяхтинские. Была б хоть какая возможность, сунул бы томичам сполна. Да ведь у Домби был один Каркер, а у Бутина их куча.

— Что ж, — сказал Стрекаловский, — попробуем, Михаил Дмитриевич, нанесем визит. Владимир Владимирович, распорядитесь занести в мою комнату сундучок с возка. Там такой костюм, загляденье: из синего букле, сюртук на костяных пуговицах, карманы прорезью, купчиха меня за вице-губернатора примет, ахнет и падет в мои объятья!


9

Сорокалетняя и довольно еще пригожая Евфимия Алексеевна хотя не ахала и не кидалась в объятия заявившемуся с визитом помощнику Бутина, но встретила обходительного и представительного молодого человека приветливо и чаепитием с клюквенным вареньем.

Однако ж в делах, верно, она была тверда и не промах. Сначала, как рассказывал Стрекаловский, упиралась, требуя немедленного возврата всего долга, грозилась, что обратится и туда и сюда, заведет адвокатов, но когда посланец фирмы обратился к ней с вопросом, желает ли она получить рубль за рубль или гривенник с рубля, она рассудила, что лучше подождать до обещанной в феврале половинной суммы. «А там не обессудьте, сударь мой, — сказала голубоглазая вдова, решительно поводя пышной грудью под легким дневным одеянием, — начну с Бутиных лыко драть!»

Узнав, что самая напористая и громкогласная заимодавица пошла на уступку, и другие томичи немного поостыли.

Поблагодарив супругу Владимира Владимировича за щи да кашу и наказав Толпыгину быть подипломатичней, не робеть и не падать духом, Бутин со своим удачливым сотрудником направился в Иркутск.

Были у Бутина колебания, куда прежде: в Иркутск или в Москву. Он знал, что в Трехсвятительском переулке у Красных ворот и в доме на Варварке ему всегда рады. Здесь он найдет и деловую поддержку, и добрый совет. Строгий и прямой Тимофей Морозов не погладит его по голове, сурово отчитает, легкого пути не укажет и к нелегким жертвам призовет. Но что дал бы отсрочку своему кредиту и не пошел бы на подрыв бутинской фирмы, — трижды готов побожиться Михаил Дмитриевич. Торговая Москва была еще сравнительно спокойна, а купеческий Иркутск бурлил. Надо спешить туда, где волнения и опасности.

Можно бы врозь, ему в Москву, а Стрекаловскому в Иркутск, но Бутин привык к своему помощнику, уверовал в его ум и ловкость, — ведь улестил купчиху! — вдвоем сподручней и покойней, вместе они и влиятельного Хаминова уговорят посредничать с иркутским купечеством, среди которого Иван Степанович свой человек.

Как глянет Хаминов, так глянет в массе своей и купеческое общество в Иркутске, — точно как толпыгинский зверский взгляд воздействовал на его семейство!

Не остановившись ни в Канске, ни в Ачинске, ни в Енисейске, ни в Нижнеудинске, где у Бутиных конторы и склады, они санным путем в трое суток достигли Ангары. Река уже стояла подо льдом, а город был словно укрыт снегами. Мороз доходил до сорока градусов, так что путешественники были рады, когда добрались до каменного, на квартал, дома под железной крышей у Тихвинской площади. Здесь их встретили с неизменным радушием.

Хотя бы то, что, услышав шум голосов и скрип полозьев, конский топ в воротах, Хаминов, надев теплый картуз, накинув тулупчик и натянув меховые домашние полусапожки, выбежал на крыльцо и встретил гостей прямо у экипажа и теперь раздевался в просторных сенцах-прихожей вместе с гостями. Круглое румяное лицо его, обрамленное кудрявой с прорыженкой бородкой, выражало неподдельную радость по случаю встречи с приятными людьми.

Как повелось у них издавна, Михаил Дмитриевич привез подарки и гостинцы всем обитателям хаминовского дома: казанскую шаль супруге Ивана Степановича, кофту красивой вязки для тещи и всякие сласти для всего семейства.

Пока готовили ужин и ставили самовар, Иван Степанович провел гостей в небольшую гостиную первого этажа рядом с кабинетом-конторой хозяина. И здесь, в покойных креслах, разговор располагал к незначительным отвлеченным темам или, во всяком случае, к началу беседы с мелочей, повседневщины, событий окружающей жизни, известий о знакомых, — прежде чем неизбежно перейти к тому делу, ради которого встреча.

Вот три года после большого пожара, почти весь город выгорел, а быстро застраивается, все-то каменные здания теперь строят! Лес да камень стали дороже золота! Цены вообще скакнули из-за недорода да голода, — и на скотское мясо, и на пшеничную и ржаную муку, и на овес, и на коровье масло, и на рафинад — на все припасы!

Из-за этого и в народе брожение.

Вона что учинили жиганы, бежавшие из Александровского централа: повальные грабежи, разбой на улицах… Неделю взаперти сидели, детей на улицу не выпускали!

По сию пору от пожара город не очнулся. И верно, тыщи зданий в пепел да уголь рассеялись! И гимназии, и детские приюты, и гостиные дворы, и склады, и библиотеки, и музей, и бани — все в горелый прах превратилось! Сколь людей без крыши, под открытым небом остались! От Тихвинской площади лишь голь да пустошь! На Амурскую, Пестеревскую, Ивановскую улицы, Рыночную площадь и сейчас глянуть страшно. Ничего, отстроимся лучше прежнего! С такой перемолвкой и за стол сели. А за столом смягчаются чувства, а беды и опасности заволакиваются дымкой отдаленности и безобидности. После нежной посолки омулька и семужки, после толстеньких, тающих во рту пельменей, жареного дзерена, после шанежек, начиненых черемуховой пряной мякотью, ну как приступать сразу к тяжелому делу!

Хаминов улучил минутку, поднял бокал итальянского «Асти» и поздравил Михаила Дмитриевича с дипломами Всероссийской промышленной выставки.

— Недавно о сем славном для края событии объявлено в «Иркутских губернских ведомостях». Так что ждите в Нерчинске оваций!

«В Нерчинске, — подумалось Бутину, — ждет груда телеграмм, из каждой один и тот же вопль: “Денег! Денег!” Этими лестными дипломами ни по одной телеграмме не расплатишься!»

Стрекаловский с молодым энтузиазмом поддержал Хаминова:

— Неслыханно-невиданно! В одни руки сразу четыре диплома! Целых четыре! За изделия Николаевского железоделательного, за соль Илимского завода, за золотопромывальную машину, а еще — за типографские работы!

Бутин не сомневался в искренности и старой лисы Ивана Хаминова, и молодого волчонка Ивана Стрекаловского. Сотни тысяч хаминовских вложены в предприятия фирмы. И Стрекаловский решился рискнуть малой поднажитой деньгой. Значит, верят в силу Торгового дома, надеются на способность Бутина провести свой корабль через все бури.

Однако не то время выбрано ими для чествований, поздравлений и восторгов по поводу дипломов.

Он имел в виду, направляясь из Томска именно в Иркутск, полностью раскрыться перед Хаминовым в расчете на дружеское участие и полное понимание. И вот сейчас, в гостиной и за столом, будучи окружен прежним доверием и даже восхваляемый своими ближайшими сотрудниками, Бутин ощущал в воздухе что-то неуловимо опасное, а где-то внутри что-то предупреждающее, точно бы цепляющееся и за мысли и за язык: «Не торопись, остерегись, придержи кой-что при себе».

Как же плохо, что рядом нет неустрашимого Багашева, что, мучимый болезнями, ушел с бутинской службы Дейхман, сменив Нерчинск на Петербург, что, женившись на красавице Нютке, воспитаннице невестки, уехал насовсем в Москву честнейший и дельнейший Петр Ларионыч Михайлов… Кому же тогда открыться, как не Хаминову, теснейше связанному и с Томском, и с Верхнеудинском, и с Благовещенском, не говоря уже об Иркутске! Но при всей теплоте обстановки, при всем явном доброжелательстве Хаминова, — почему такое впечатление, что он не очень желает углубляться в обсуждение положения фирмы, уклоняется, боится откровенного разговора, находится в каком-то внутреннем замешательстве… Или он знает о делах фирмы больше, чем думает Бутин?!

И про отчаянные телеграммы Толпыгину, Полутову, Котельникову с призывами спасать дело?

Едва мужчины, после изысканного ужина, вновь перешли в маленькую гостиную, а через нее, по приглашению хозяина, в кабинет, расселись и сделали первые затяжки, Бутин, приняв окончательное решение, приступил к главной теме разговора.

— Иван Степанович, мы с вами знаемся давно, сотрудничество наше проверено годами. В наше дело вложен немалый ваш капитал. Бывали у нас и несогласия и разноречия по ходу практической деятельности. Не будем оглядываться на прошлое, — ничто до сих пор не поколебало крепости наших отношений.

Хаминов, слушая, низко приопустил голову, и Бутин говорил не в лицо ему, а в широкий, крутой, налитый тяжелой силой затылок, весь в русо-седых завитках. «Совсем молодой, должно быть, и ухарь был», — ни с того ни с сего подумал Бутин.

— Так вот, милейший Иван Степанович, — продолжал он. — По сей причине я не намерен от вас скрывать возникшие у фирмы трудности. Именно от вас. Вы должны знать истинное положение дел. Полагаю, что временные затруднения, возникшие у нас, для вас не секрет.

Затылок не шевелился, обволакиваемый идущим снизу сигарным дымом, он, затылок, походил на сквозящую во мгле округлую каменную сопку в зарослях мелколесья. Затылок внимательно слушал, и Бутин испытывал легкое раздражение от того, что Хаминов не кажет лица. Говорить с затылком то же, что с булыжником! Он невольно взглянул на Стрекаловского, удобно усевшегося в кресле с маленьким хаминовским лохматым сверкшнауцелем на коленях и затейливо пускавшего в никуда затейливые фигурки сигарного дыма.

— Да что там толковать о причинах нынешнего бедствия, — снова заговорил Бутин. — Они вам достаточно известны: засушливое лето, безводье. Летний намыв золота оказался столь незначительным, слезы одни! В народе говорят, что за бедой идут победки. Такой победкой стала гибель товаров на судах, отправленных из Одессы и Гамбурга в Николаевск вокруг света. А тут еще большие затраты на Амуре — на поисковые партии. С Амуром следовало погодить, да дело уже затеяно. И не зряшное. Открылись, при таланте известного вам Шнейдера, буреинские прииски с большим золотом.

На эту речь следовало бы откликнуться. Да и сидеть так напряженно неловко. Лишь хаминовская сигара пыхтела, заявляя, что он не спит, и влажно заблестели завитушки на затылке от пробившего Хаминова пота. А ведь еще о самом тяжком не говорено! И снова Бутину подсказка изнутри: «Не надо бы… Не с ним бы… Довольно… Не тому исповедываешься!»

— Мы потерпели убытку за прошлый год, по общему подсчету, более миллиона рублей, — сказал Бутин ровным голосом, хотя душу в дрожь бросило: шутка сказать, целый миллион! — Даже для такой солидной фирмы, как «Торговый дом братьев Бутиных» с ее недвижимостями, потеря весьма чувствительная. Тем паче что кредитованы мы на порядочные суммы и затруднения наши не в текущих расходах, тут мы обойдемся, — но в оплате кредита.

Он замолчал. Теперь Хаминову надо поднять голову, взглянуть прямо в глаза Бутину и задать один-единственный вопрос. Ключевой. Решающий.

Хаминов задал этот вопрос, не подымая головы.

— Велик ли общий кредит? — спросил он.

Стрекаловский ласково поглаживал хаминовскую собачку. Его проницательные глаза сначала остановились на вопрошающем, затем на отвечающем. Общую сумму кредита знал один Бутин. Не все можно доверить конторским книгам…

— Не входя в подробности, несколько более пяти миллионов.

Прозвучало так, будто глыбу со скалы сбросил.

«Пять миллионов! Это ж почти все мое состояние! Рехнуться можно!» Хаминов, чуть приподняв голову, шибанул быстрым недобрым взглядом в Стрекаловского. Тот застыл с ладонью над головкой сверкшнауцеля, не успев погладить непокорную шерстку.

— Мы должники шестидесяти банков, компаний, товариществ и торговых домов, — говорил Бутин так спокойно, будто речь шла не о долгах фирмы, но о долгах фирме со стороны означенных банков и компаний… — Вот, Иван Степаныч, таковы наши дела. Я вполне откровенен перед вами. И надеюсь на вас. Как на давнего партнера. И… как на друга.

Затылок наконец исчез, и появилось лицо. Оно было неузнаваемо. Щеки обмякли, бородка словно свалялась, на лбу проступили розовые пятна с алтын размером. Глаза у него помаргивали, будто в ресницах застряла цифра «5», которую он стремился смахнуть.

Стрекаловский глядел на Бутина дружелюбно-сочувственно, как единомышленник, приглашая к дальнейшей откровенности и поглаживая собачонку красивой холеной рукой.

— Иван Степанович, убежден, что выстоим! У нас восемь миллионов актива. Кто у нас главные кредиторы? Полтора миллиона Морозовым должны — готовы ждать. А раз они — то и другие москвичи. Полмиллиона вдове — Корытниковой — Иван Симонович убедил до весны потерпеть, значит, и остальные томичи погодят. Семьсот тысяч ваших — одно слово иркутским заимодавцам, и заемная гроза замрет. А миллион срочных платежей как-нибудь вытянем. Нам ведь только лето переждать. Дарасунские, старые наши прииски, да новые, буреинские, пущенные в работу, намоют нам не менее чем на два миллиона. Заводы наши не дремлют, трудятся. А там торговлей на пушнине, чае, железе, вине наверстаем.

— Вы говорите «лето пережить!» — выдавил из себя Хаминов. — До лета надо дожить! Ведь не все, Михаил Дмитриевич, пойдут на отсрочки! Ведь каждому свой капитал дорог. Свой. Свои средства. Свое, нажиток жизни всей.

Крепко напуган Хаминов. Он говорит о себе. Не о фирме. О себе. Очень боязно ему за свои семьсот тысяч. Какие же нужны еще доводы, чтобы этот упрямец, этот недалекий делец, этот попросту трус…

— Иван Степанович, — так же умиротворенно убеждал своего компаньона Бутин, — вот был я у молодых Морозовых. И Савва Тимофеевич и Сергей Тимофеевич, так же уважительно, как отец их и дяди, к нам отнеслись. Ни слова о спешном возврате долга! Полное доверие фирме.

— То Морозовы, а то мы! Одна Никольская мануфактура вырабатывает Савве Морозову ткани на двадцать миллионов, а фабрики другого Морозова — на десять миллионов рублей! При таких средствах могут подождать. А нищему и алтын деньги.

Он-то что прибедняется, Хаминов! Не меньше миллиона отхватил на совместных операциях с Бутиными! Да еще в компании

с Марьиным на торговле чаем гребет! Если у нас восемь миллионов, то у Хаминова не менее трех. Ишь, алтын в кармане и вошь на аркане!

— Я не спорю, Иван Степанович, — миролюбиво отвечал он. — Моя неотступная цель: вернуть кредиторам все до копейки и с процентами. При превышении актива над пассивом более чем в три миллиона разумный капиталист может смело довериться фирме с такой репутацией, как наша! Следует ли уподобляться Левушке Кнопу, который, ровно дикий хищник из-за кустов, следит, у кого худо, чтобы напасть и задавить!

— Это тот самый, что Ивана Флегонтовича проглотил? — с невинным видом спросил вдруг Стрекаловский. Не то у Бутина, не то у лохматого сверкшнауцеля. — Лапинскую мануфактуру?

— Он самый, Иван Симонович! Это не собачка немецкая, что у вас на коленях. Волкодав. Этот душит методически, мертвой хваткой. Что ни говори, а пришлый народ. Нагребут, настригут и к себе стриганут, в свою Баварию или Саксонию!

— Томичей успокоили. Москвичи притихли. А вот другие, — возмущался Стрекаловский. — Волжско-Камский банк затребовал долг, серпуховский Коншин векселя предъявил, будто с голоду ноги протягивает! Ни совести, ни солидарности, ни здравого смысла.

Бутин бросил быстрый взгляд на своего сотрудника. Но тот уже был занят тем, что, играючи с безобидной собачкой совал ей меж острых зубок палец, легко ударял по лапкам, собачка, играя урчала и ласкалась. Мог бы промолчать про дурака Коншина!

— Так что же вы надумали, Михаил Дмитриевич? — чуть осипшим голосом спросил Хаминов. Пятна с темени сошли, потускневшие глаза оживились. — И как прикажете поступать?

— Прежде всего, Иван Степанович, мне желательно продолжение нашего с вами плодотворного, не ошибусь сказать, содружества. В интересах и ваших, и моих, и всего дела в целом.

— Благодарю вас, Михаил Дмитриевич, — Хаминов чуть наклонил облыселое темя.

Стрекаловский, не отрываясь от своих занятий с собачкой, одобрительно кивнул — не то словам Бутина, не то шалостям сверкшнауцеля, что тихонько с игривостью затявкал.

— Лучшее, что можно при сложившихся обстоятельствах предпринять, Иван Степанович, это учреждение администрации для управления делами фирмы. План таков. В администрацию входят наиболее почтенные иркутские купцы из числа кредиторов, и в первую очередь господа Хаминов и Марьин, и я объявляю этому уважаемому комитету баланс всего капитала. Администрация, имея перед собой всю собственность фирмы, всю картину дела, несомненно сумеет убедить прочих заимодавцев в необходимости отсрочек платежей. Я, в свою очередь, дам обязательство выплатить кредит полным рублем. Меж тем фирма спокойно займется текущими делами на благо всех сторон, с тем чтобы все предприятия работали в полную силу.

Сверкшнауцель исподтишка, словно осерчав, куснул Стрекаловского, — благожелательно, но все же чувствительно, и тот спустил его на пол и с восхищением уставился на своего патрона. «А ведь великолепно придумано!»

Хаминов, наморщив лоб, повернулся к Стрекаловскому, затем снова к Бутину. Очень все заманчиво выглядело, вряд ли кредиторы откажутся от того, чтобы возглавить фирму, дабы быть каждодневно в курсе всех ее дел. Один лишь немой вопрос прочитал Бутин в глазах у Хаминова. И он ответил на этот немой вопрос так:

— Иван Степанович, свои семьсот тысяч вы получите при первых деньгах.

Хаминов развел руками:

— Помилуйте, Михаил Дмитриевич, как можно сомневаться! Не первый год вместе трудимся! Что касаемо администрации… Вон я вижу наш Иван Симонович в полном восторге от вашей придумки!

— Решение верное, — подтвердил Стрекаловский. — И практически, и экономически, и, так сказать, психологически.

— Что ж, — с облегчением, что решение принято, молвил Хаминов. — Полагаю, уговорим купечество. Упрямое оно, прав Стрекаловский, а уговорим. Учиним администрацию, господин Бутин, всенепременно!

Сей же миг, будто Агриппина Григорьевна угадала конец разговора, растворилась дверь кабинета и хозяйка своим приятным, теплым голосом пригласила мужчин к самовару.

— Пожалуйста, господа хорошие, чай кушать! Вы друг дружку разговорами заморите! Пожалуйте, шанежки и пирожки и все нужное на столе!


10

Бутин после долгих скитаний — Верхнеудинск — Томск — Иркутск — воротился в родной Нерчинск. И, не скинув шубы, в широкой собольей «жигжитовской» шапке, кинулся на второй этаж, чтобы обнять брата и доложить о своих многодневных мытарствах.

По широкой парадной лестнице, спускалась навстречу, не скрывая улыбки радости на теплом лице, Капитолина Александровна. Он поцеловал у нее руку, она прикоснулась губами к его лбу.

— Заждались вас, дорогой друг! Успешно ли съездили, Михаил Дмитриевич? — и, читая в узких глазах нетерпение, быстро сказала: — Николай Дмитриевич в саду, в теплицах с Татьяной Дмитриевной, так что не раздевайтесь. — И добавила: — Марья Александровна гостит у батюшки с матушкой, обещались завтра к утру…

Бутин благодарно улыбнулся невестке и, вернувшись на нижний этаж, торопливо зашагал через анфиладу комнат в глубь здания — вот и коридорчик, несколько ступенек вниз, крохотная прихожая и низенькая дверца, ведущая в сад.

Брата и сестру он нашел во второй теплице, теплицы все широкие, приземистые, треугольные, в сияющих стеклянных ячеях, глубоко — на аршин-полтора — всаженные в землю, для большего обогрева растений. Зеленые плети огурцов, светло-розовые упругие плоды томатов, а на дворе сугробы и мороз до тридцати!

Он еще снаружи в чисто протертые стекла увидел, как, тихонько переговариваясь, по неширокому проходу прогуливались брат с сестрой, и хотя — скорее! скорее! — помедлил прежде, чем войти в теплицу. Татьяна Дмитриевна — прямая, с широкими не женскими плечами, в сарафане, видны сильные загорелые руки, а в углах губ словно затвердели складки: тут и прожитые годы, тут и суровость характера. А брат еще больше переменился: лицо обрюзгло, вспушки под глазами, седой бобрик поределых волос, и одет не так опрятно, как к тому привыкли, — в стародавний заброшенный сюртук.

Николай Дмитриевич в последние годы мало-помалу отходил от дел, в горячие события не ввязывался, от срочных поездок отнекивался: «Пусть Стрекаловский или Большаков, они молодые, бойкие, пусть свой хлеб отрабатывают».

Татьяна Дмитриевна, уловив тяготение брата к мирной домашней жизни, привлекла его к своим занятиям. Подсунула книжки, картинки, каталоги по садоводству, и теперь уже трое в доме, считая Петра Яринского, когда он не в ездках, с усердием выращивали овощи, плодовые деревья, ягодные кустарники и цветы. Сад развился обширный, густой, и дом утопал в плюще, вьюнах и глициниях.

Конечно, в делах можно обойтись без помощи старшего брата. Фирма вырастила первостатейных служащих, многим из них дав образование в Петербурге, Москве, Геттингене, Цюрихе, Вене. Такими образованными, добросовестными, преданными сотрудниками, как Афанасий Алексеевич Большаков, Иван Симонович Стрекаловский, Алексей Ильич Шумихин, вряд ли могли похвастаться торговые фирмы Томска, Иркутска или Кяхты! Да и «доморощенные» были без цены, — хоть, пятижильный и усердный Иннокентий Иванович Шилов, хоть тот же Иринарх, могущий в интересах дела добраться до любого сановника.

Однако ж не «Дом Бутина», но «Дом Бутиных». И голова светлая у брата. Конечно, пока дела шли ровно, без срыва, на подъем, можно было старшего брата не вмешивать. А сейчас?!

Увидев младшего, Николай Дмитриевич не поспешил осведомиться о ходе дела, удачно или без пользы прошла долгая поездка младшего, целью коей было спасение от развала Торгового дома и Золотопромышленного товарищества братьев Бутиных.

— О дорогой брат, — вскричал он. — Вы только гляньте, какие мы тут без вас чудеса с сестрицей взрастили! Наш зимний сад превращен в замечательный питомник растений, такого и в Ялте, и в Японии, и в Африке не сыщешь! Мы тут грецкий и лесной орех высадили, семена осенние. Фила Павлова, Нютки, красавицы нашей подруга, в селе Радде, на Амуре, пятьсот километров ниже Благовещенска, орех собрала. А там, присмотритесь, с краю — персик с Бянских гор, а подале — жимолость с Борщовского хребта, — это Вали Письменовой добыча, девушка из нашей Софийской гимназии — у нас свои агрономии объявились! Немало новых растений весной высадим в открытую почву!

Все бы эти сообщения радовали Бутина в другую пору: и краски нарциссов и тюльпанов, и свежее дыхание зелени, и пряный аромат укропа и огурцов, — ведь сад и теплицы созданы Бутиными, частица их огромного полезного дела. Но бянские персики и приамурский орех не самые спешные и первостепенные предприятия. Этот волшебно расцветший, как в тропиках, сад сгинет, если все хозяйство рухнет!

— Надо бы поговорить, Николай Дмитриевич…

— Прямо-таки сейчас, — недовольно сказал тот. — Надеюсь, вы, Михаил Дмитриевич, передохнете малость с дорожки. И мы тут закончим…

— Мне важно знать ваше мнение по содержанию моего вам письма.

Татьяна Дмитриевна отошла в другой конец теплицы. Право, Михаил Дмитриевич мог бы выбрать другое место и время для серьезного разговора.

Михаил Дмитриевич скинул прямо на земляной пол шубу, и братья уселись в плетеные легкие кресла у дверей теплицы.

— Не знаю, дорогой брат, что вам сразу и ответить, — сказал, смирившись с фактом начавшегося разговора, старший Бутин. — Вы бы хоть коротко обрисовали, каким путем пришли к такому решению.

Михаил Дмитриевич не стал входить в подробности. Коротко про Москву, два слова про Томск, побольше насчет Иркутска. Главное — существо задуманного маневра: кредиторы должны смирять кредиторов. Их надо направить так, чтобы они терпеливо ждали. Ждали, когда выправятся дела фирмы и появятся деньги. Откроем администрации все книги: вот возможности Дарасунских приисков, вот столько дадут они золота, также по Зейским, и по заводам — сколь от них прибыли. Развернем перед кредиторами ясный план преоборения трудностей. При помощи добровольной администрации. И при сохранении всех нитей управления в наших руках.

Старший вглядывался в младшего.

Твердостью, желанием действовать, энергией и сознанием правоты дышали все черты усталого, похудевшего лица. Нервно подергивались углы рта, настороженно блестели монгольские глаза, высокая, сухощавая, сильная, подвижная фигура… Он готов сражаться с кем угодно, и, возможно, это и раздражает старшего брата.

— Не представляю, друг мой, как следует отнестись к вашей идее. Ежли бы иметь дело с одними Морозовыми. У них капитал основательный, фундаментальные компании, как Никольская мануфактура господина Саввы Морозова, так и фирма Викулы Елисеевича стоят крепко. Потому и размах, широта.

Непрямой намек тут явствовал. С не фундаментальным капиталом не лезь, не прыгай выше себя!

— Я к тому, дорогой брат, — продолжал старший, — что Хаминову, коему вы доверили учреждение администрации — добровольной, так я понял? — глядеть на наше дело глазами Морозовых невозможно. У него по крайней мере четверть всего капитала под угрозой! Даже при самых доверительных отношениях — перво-наперво в свой карман заглянешь. И другие. У кого сотня-полсотни тысяч в деле будут рвать и хватать, им свои грошевые капиталы тоже упустить невозможно. Добровольная администрация? Так-то так, но хотя по нашему почину, а дело-то из рук выскользнет! Не примечаю особой разницы: чужие на тебя петлю накинут или сам удушишься! Те, кто войдут в администрацию, первыми ринутся, чтобы рубль с процентом вернуть!

Эти доводы брата он и сам себе приводил. Хозяйство оглядел со всех сторон, прежде чем прийти к иркутянам со своим «почином», как брат выразился. Разве он пришел к Хаминову и Токмакову с пустыми руками? Нате, господа купцы, смотрите: на первое января 1883 года, при всех трудностях прошедшего лета, наш Торговый дом дал баланс два миллиона триста тысяч пятьсот рублей чистой прибыли! И это, когда по всей России шквал разорений, банкротств, торгов, аукционов, принесших горе тысячам и тысячам жертв беспримерного экономического кризиса!

Как же нас било, теснило, крушило последние годы!

Что же они — Хаминов, Токмаков, Зимин и прочие — слепые безумцы, готовые развеять наши миллионы по ветру!

Хорошо, Николай Дмитриевич, правота ваша в том, что не всегда здравый смысл и дальновидный расчет берут верх! Наши доводы не могут быть доводами для всех. Нарождающиеся компании и товарищества с жадностью взирают на бутинские заводы, прииски и капиталы. Есть ли другой выход, нежели тот, что нашел он, распорядитель дела! Что мог бы предложить взамен старший брат? Но старший брат сидит в кресле мешком-тюфяком и обводит глазами теплицу в поисках какой-нибудь роскошной голландской луковки или изысканной бельгийской кольраби, для успокоения нервов и утешения сердца!

Взгляд Николая Дмитриевича остановился на дальнем углу теплицы. Там, у стеклянной стенки, усердно трудилась Татьяна Дмитриевна. Казалось издали, что руки у нее в черных перчатках — так густо выпачканы они землей. Она увлеченно высаживала какие-то черенки. По тоскливому взгляду Николая Дмитриевича видно, насколько отрадней ему рядом с сестрой, чем с братом.

— Мы более двадцати лет были с вами на высотах коммерческой и финансовой деятельности, — сказал старший, поворотясь вместе с креслом к брату. — Мы принесли немало пользы и Нерчинску и Сибири. Вы получили за свои заслуги диплом Французской академии сельского хозяйства, промышленности и торговли на звание члена этой почтенной и уважаемой академии. Все мы — и я, и вы, и Капитолина Александровна, и живущая с нами сестра — побывали во многих странах Европы, Америки, Азии, и не только для развлечений, — убедились, что мы здесь, в сибирской глухомани, можем работать не хуже, а лучше других. Про вас в западной прессе писали весьма одобрительно и похвально… Михаил Дмитриевич, мне уже шестьдесят, вам скоро полсотни, — не пора ли отдохнуть и больше уделить внимания и семье, и себе, и любимым занятиям?.. — Он, услышав звяк садовых ножниц в руках Татьяны Дмитриевны, оживился и снова устремил взгляд на нее. Отдышался, — в последнее время грудная жаба стала донимать его все чаще. — Друг мой, у нас восемь миллионов своего нажитого капиталу, отдадим чужие пять, у нас останется три, пусть два, и наши дома, и земельные угодья, и дачи на Дарасуне и Байкале, и этот прекрасный сад, — он обвел видневшиеся за стеклом теплицы яблони, груши, сливы, кусты смородины и малины, — сейчас голые, весной дивно зацветающие. — И уверяю, у нас с вами останется простор для полезной деятельности в интересах общества!

Михаил Дмитриевич соскочил с кресла и, вне себя от гнева, пнул легкое сиденье ногой, оно отлетело по дорожке чуть не до середины теплицы.

— Опомнитесь, Николай Дмитриевич! Что вы мне предлагаете? Лишиться всего, что мы создавали многие годы трудом рук своих. Для чего и для кого мы возводили это здание? Нам Иваном Ивановичем Горбачевским и Николаем Николаевичем Муравьевым завещано наше дело: развивать Сибирь, дать движение ее естественным богатствам, подымать хлебопашество и промыслы, улучшать жизнь людей, земляков наших. Нет, брат! Ни одного завода и промысла, ни одного прииска, ни одного здания, ни одного склада не отдам без боя! Да пусть наш прапрадед казак Тимофей Бутин восстанет из гроба и наплюет мне в глаза, если я уступлю врагам нашего дела! Я не садовод, милостивый государь, я не грецкие орехи призван сажать, я коммерсант и промышленник, деятель общества, слуга народный, я благу народному служу!

Лицо младшего исказилось судорогой и стало совсем монгольским, хоть малахай на голову, и все его сухощавое, жилистое, худое тело подергивалось, словно в конвульсиях. А старший брат, с трудом поднявшись с кресла, с посеревшим лицом, стоял, держась одной рукой за подлокотник кресла, а другой за сердце.

Прибежавшая с той стороны теплицы сестра с силой тряхнула Михаила Дмитриевича за плечо:

— Сейчас же угомонитесь! Делайте как вам угодно, но придите в себя!

У входа в теплицу показалась Капитолина Александровна. Уж как только узнала, что здесь неладно!

— Михаил Дмитриевич, Марья Александровна у себя. Как мне представляется, вам после долгой отлучки желательно повидать свою супругу?

Бутин постоял несколько мгновений, еще не остыв, круто повернулся, подхватил с порога шубу и выбежал из теплицы.


11

Он стремительно поднялся к себе на мезонин и принялся из угла в угол мерить кабинет. Изредка подходил к балконному окну и смотрел на Соборную площадь, на пересекающую ее Большую улицу, на общественный сквер в центре, на колонны дома Капараки-Верхотурова, на растянувшееся почти у берега легкое и обширное, с колоннадой здание Гостиного двора. Там вокруг саней, розвальней и пошевней, сгружаемых рогожных мешков и здоровенных, обитых жестью ящиков столпились мужики в овчинах, суконных поддевках, в заячьих, волчьих шапках, в ватных ушанках, в теплых картузах, а кто и вовсе голоушие, приказчики в долгополых сюртуках, и все до единого в теплых катанках. Сахар привезли Зимину, мыло Куликову, а в тех джутовых пахалковских мешках, скорее всего, рис. Видел все это — и заснеженные дома, и серо-матовую колею зимника по Нерче, и мальчишек на салазках, летящих сверху от собора вниз к ледяной реке, — видел и не видел. Отходил от окна и снова наискосок мерил комнату.

Он прав. Кругом прав. Но это не дает ему удовлетворения и успокоения.

Вот Петр Первый, следящий сейчас со стены круглыми выпуклыми недобрыми глазами за его метаниями от одной двери к другой, — он, великий царь русский, сомневался когда-нибудь, знал минуты отчаяния, осуждал себя? Нет, цари всегда правы!

Но ведь и он прав, хотя и не царь. Прав, прав, прав.

А вот вспышка в саду зря. Не с братом же родным воевать! Со старшим братом, столь часто напоминавшим ему об осторожности в делах.

Пусть он, Михаил Бутин, не вполне виноват в том финансовом бедствии, что обрушилось на фирму — пусть обстоятельства, случайности, совпадения неблагоприятных условий, но распорядителем дела с первых дней объединения их капиталов в Торговом доме — он. Должен был вовремя взвесить и счесть. И призадуматься иной раз над советом брата. Тот ни разу не напоминал, что в деле и его средства, но имел ли право младший забывать об этом!

Михаил спустился к обеду в надежде поправить дело, извинившись перед братом. Однако Николай Дмитриевич не вышел к обеду, сославшись на нездоровье.

Капитолина Александровна, не изменившая своему обычному обращению с деверем, все же ушла в середине обеда под предлогам присмотра за больным мужем. Татьяна Дмитриевна, до конца трапезы не проронив слова, сразу же после десерта направилась в сад, молвив, что придется довершить одной рассадку семян, начатую совместно со старшим братом. Марья Александровна, невозмутимо отдавая распоряжения по дому кухарке и другой прислуге, задала Михаилу Дмитриевичу ничего не значащие вопросы по его поездке, а вот Филикигаита вела себя вызывающе. Смиренно возводя очи к небесам и удаляясь вслед за хозяйкой, произнесла вполголоса: «О, горе мне грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне; даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько!»

Бутин подумал, что набожная толстуха ошиблась в этом каноне: там не «ум» стоит, а «слезы», он молитвослов с детства не хуже ее знает. Но, поймав компаньонку невестки на ошибке, не утешился. Ему казалось, что все в доме против него, никто и глянуть на него с сочувствием не желает!

Черт побери, в этом роскошном дворце, построенном пятнадцать лет назад в знак могущества фирмы, в этой цитадели братьев Бутиных никому нет дела до грозы, гремящей над крышей, и никто не раздумывает, прав он или не прав. Важнее для обитателей дворца, что по милости младшего жестокий приступ жабы у старшего. И вообще нарушено спокойное течение надежной жизни.

Когда он вышел из столовой, намереваясь снова подняться к себе наверх, дабы снова и снова размышлять о путях спасения фирмы, то приметил внизу, у парадной двери, словно случайно оказавшегося там Петра Яринского. Малорослый, крепенький, одетый на выезд, тот молча, напряженно смотрел снизу вверх на хозяина, словно ожидая приказаний.

— Почудилось аль нет, будто звали? Я и подумал, не на охоту ли собирается ваша милость! Так я, Михаил Дмитриевич, готовый. Кони кормлены, чищены. Седлать, что ли?

Бутин, немного озадаченный, смотрел с площадки второго этажа вниз, где у подножья лестницы стоял длиннорукий, с чуть кривыми ногами, давно уж возмужалый, но все еще не женатый парень, выросший у него в доме, везде поспевающий, всегда нужный, все умеющий — безотказный, понятливый Петя-Петушок Яринский. Вот кого в доме никто не звал по отчеству. И вот кого бы никто не дал в обиду. В общем-то, он был в доме всеобщим баловнем. Как Нютка же, выданная за Михайлова. И то удивительно, что он и не

пытался извлекать из этого положения выгоду. Так было у него смолоду, так и сейчас. Сначала кучером изъездил все прииски и заводы с Михаилом Дмитриевичем, знал в лицо не только управляющих и горных инженеров, но чуть ли не половину рабочих. От Коузова, Михайлова, Дейхмана постиг науку золотопромы-ватьных устройств и прочей приисковой техники и мог играючи разобрать и собрать любой механизм, даже увидя его в первый раз. Его худощавое, чуть конопатое лицо расцветало, когда домашние одаривали его самыми незначительными вещичками. Капитолина Александровна — новой шелковой рубахой, Николай Дмитриевич — серебряным портсигаром, Татьяна Дмитриевна — шалью для Петиной матери, Филикигаита — расшитым полотенцем, сам Бутин — новыми сапогами или редкой книгой, — пусть сущий пустяк, а под белесой деревенской челкой — улыбка и радость. Это ему, как члену семьи, как своему, — вот так он расценивал эти дарения, а золотые или бумажки — это как слуге, как лакею. Он не просто служил Бутиным, он был частью этого дома и дорожил доверием всего семейства. Привлекла Татьяна Дмитриевна к садовым работам — наловчился умело обрезать ветки, искусно выращивать крепкие саженцы и сеянцы яблонь, груш, ягодных, закалять их, своевременно поливать и подкармливать, рыхлить землю, чтобы побеги успевали вызревать до заморозков, закладывать защитные полосы от ветра, воевать с паутинным клещом и зеленой тлей. Откликался и на просьбы Николая Дмитриевича: исправить рамки для картин, перевесить ту или иную, — как в кабинете старшего Бутина, так и в обеих гостиных, столовой и в простенках по всему дворцу, — так что вскорости стал великим знатоком живописи, питая особую любовь к тем полотнам, на которых лошади и собаки. Вот почему привлекали его внимание прекрасные копии брюлловской «Всадницы», перовского «Последнего пути» и «Марокканца с лошадью», привезенного из Будапешта. Он восхищался английской легавой на веранде в одной картине, доказывал, что лошадь плохо обучена хозяином во второй, утверждал, что собака на третьей идет не просто так, а с воем. Капитолина Александровна мягко заметила ему: «Петя, а ведь там не только животные, там люди, приглядись». Он заложил обе руки за голову и, то раздвигая локти, то сдвигая их, долго вглядывался в горделивую фигуру наездницы, в обеспокоенного бурей марокканца, в потерянные лица детей на санях с гробом… «Да-а-а, это конечно», — и притих на полдня.

Наибольшей страстью Яринского была охота. Он еще помнил, как малолетком ходил с отцом в тайгу, и после отца осталась старая-престарая двустволка, шерстяные и льняные ворохи под пыжи и всякие другие охотничьи принадлежности. Время от времени Яринский отпрашивался в ближнюю тайгу на день-два, и Бутин стал с ним ходить, на что была особая причина.

И вот сейчас — Бутин на площадке второго этажа, а Петя внизу, у начала парадной лестницы, — и понимающе глядят друг на друга, только первый хмуро и неуверенно, а второй — с ясным и безмятежным видом, ожидая распоряжений.

— Я уже оседлал, — говорит он. — И вашего Шайтана и свово Игрунчика! И ружье ваше и подсумок уже приторочены…

Ведь вот же какой догадливый, этот кучер-садовод-охотник-мастер на все руки Петр Терентьевич Яринский. Петя-Петушок!

Что ж, пусть домашние знают, что Бутин уехал на охоту. Пусть.

Сейчас верхами, ленивым шагом лошади пройдут до начала Большой, пересекут овражек, пологим берегом спустятся к застывшей ледяной Нерче, пройдут тихой рысью двенадцать кривунов, — не больше и не меньше — а там снова на берег и уже тайгой до того малого селеньица, а там…

— Ты ступай, Петя, к лошадям, я сейчас, — отрывисто сказал Бутин, — я только наверх, переодеться…


12

По речному зимнику ехали рядом. Лошадей не надо ни погонять, ни направлять, — лошади знали дорогу.

Довольный, что на охоту, что не один, а с Бутиным, и что лицо у того, едва выехали за Нерчинск, чуть прояснилось, Яринский болтал без умолку, перемешивая известное, говоренное, с неизвестным, набежавшим с последней совместной охоты.

— Отец мне как наказывал. Он, Михаил Дмитриевич, охотник первейший был, сами знаете, с ним лишь Глеб Викулов да Афоня Жигжитов равняться могли! Ты, выговаривал, винтовку береги, не гляди, что неказистая, мочалкой перевязана да в ржави, зато рону не знает. Отцовская винтовка на сто сажен бьет, она не только поносная, она поронная, — продолжал Яринский. — В зверя жахнет, он с копылков долой. Отцу иностранец винчестер давал, баш на баш, я вовсе малой был, а как сейчас вижу человека в штанах растопыркой и в чудных чулках. Так отец что: взял то чужеземное ружье, оглядел: блеск, красота, верхняя грань до чего же аккуратная! Тут отец слюнит свой табачный палец и туей слюнцой верхнюю грань эдак тоненько, деликатненько смазал! Иностранец поглядывает, плечами жмет. Отец, откуль у него, вымает иголку и повдоль на слюнку свою дожит. Взял винчестер на изворот да как крутанет, и круга не сделал, иголка сверкнула, и нет ее! Тогда отец вежливо вертает тому, в серых толстых чулках, ружьецо: спасибо, нам такое не годится! Иностранец рассерчал: ежели бы у них на заводах слюной проверяли, то всякое производство лопнуло!

Бутин слушал. Седло было удобное, лошадь шла ровно, ловко обходила пустолед и наплески, езда привычная, приятный морозец, дышащая смоляной сосной и пряной елью тайга. Голос Яринского звучал словно бы приглушенней, отдалился куда-то, и нашло другое в память, дорогое, теплое. Не зря помянул его спутник старого Глеба Викулова, нет, не зря.

…Когда же все это началось — новое, неожиданное, вдруг неодолимо вошедшее в жизнь. Когда? Шесть лет назад, вскорости после смерти доченьки, полуторагодовалой Милочки.

Таким же весеннем морозцем, под вечер возвращался он в кошеве с Шилкинского склада, — шел прием и подсчет пушнины зимней охоты — белки, соболя, колонка, горностая, и пришлось им с Ярин-ским заночевать у старого доброго знакомца, охотника и скотовода, богатого вдового мужика Глеба Антоновича Викулова.

Викулов не раз оказывал мелкие услуги фирме и самому Бутину: то выручал лошадьми под извоз, то с выгодой для себя поможет распродаже залежавшегося товара, то предоставит постой поисковой партии. Не раз ходил Бутин и на охоту с этим жилистым, выносливым, с твердой, как железо, спиной мужиком, присоединялся к ним, бывало, и Терентий Яринский, легонький, тщедушный, говорливый мужичонка с вострым глазом и неронливым ружьем, в добыче наравне с кряжистым и хмуроватым Глебом. Оба были, каждый по-своему, привязаны к Бутину, вели себя с ним свободно — не барин, держится просто, стреляет метко, мороз ли, неудобства в ночлеге или недостача в харчах, — в одинаковости все переносит.

Так что и в доме Викулова, и в доме Яринского Бутина принимали как своего. Яринский при своей щуплости и маломощности работал и в домашности до надрыва: запасал и возил лес, строил амбарушки, распахал и засеял большой участок за хребтом, бил зверя, ловил рыбу. Очень он нуждался в помощи сына, но не звал, гордясь, что тот при деле у Бутиных, — и надрывался в своей самости, занемог сердцем, а умер в одночасье, за обедом, протянув руку за куском хлеба. Бутин помог старухе перебраться с дальней заимки в Нерчинск — раскатали, разобрали избу, погрузили в две телеги, привезли, собрали и поставили за Нерчой при участке землицы, распахав целину вокруг. Теперь уже Бутин и Викулов охотничали с сынком старого Яринского, а он, подобно отцу своему, как был, так и остался своим в викуловском семействе.

А дом Викуловых или скорее своеобычной хуторок стоял на отшибе от жилых мест под сопочкой, недалече от впадения речушки Хилы в Нерчу, в забоке, отгороженный от реки тальниками и густым черемушником, ежли зимником — туда от города верст пять — десять. Место хорошее, и луга заливные, и пашенная земля, и для скота раздолье, так что держал Викулов и лошадей монгольской породы, и чикойского племени коров, купленных у семейских, и бурятских мясошерстных овец…

У Викулова были две дочери: Серафима и Зоя — Зоря, Зорька, как звали ее отец и сестра по местным обычаям. Мать померла вскоре после вторых родов и тридцати лет не достигши.

Серафима, оставшаяся в девках, — плотная, широколицая, полногрудая, в общении малоразговорчивая, но ровная, в деле хозяйственная, поворотливая, по натуре покладистая, незлобливая, однако ж не без упрямства и умения настоять на своем.

Зоя, Зорька — невысокая, угловатая, еще выглядящая подростком, с лицом одновременно застенчивым и озорным. Вроде сидит себе тихонько пай-девочка, подвернув руки под себя, глазки смиренные, готова вас слушать и кивать маленькой головкой, а вдруг скорчит рожу, задаст несерьезный вопрос или пустится в пляс.

Серафима, главная помощница в доме, благодарна первейшему богачу края за уважительное, ровное отношение к отцу. И за ласковость разговора с ними, дочками, без матери выросшими. Ну и то приятно, что любит ее простую, деревенскую стряпню — ушицу да пироги с рыбой, да грибы с картавкой.

А у Зори для отцовского друга другие мерки. Отец не давал дочкам сидеть без дела. И хотя Серафима трудилась за двоих, Зое тоже доставался свой краешек. Сами засевали пашню, сажали огород, пололи, окучивали, собирали, жали, косили траву, сушили, стоговали сено в зароды, стригли овец, принимали и выхаживали ягнят, доили коровушек, сбивали масло, запасали дрова на зиму, воду из колодца таскали, — все сами. А у девушек еще и стирка, и глажка, и шитье, и вязание, и приборка. Серафима одно закончит, другое зачнет, и третье меж теми, чтоб она сложа руки — никто не видел. А Зоря не то чтоб нехотя, нет, кто ж за нее телят на выгон проводит, ежли у сестры полное корыто белья и еще кадь с настиранным рядом! Нет, просто на минуту замечтается у окна с подойником или ведром в руках, или дольше обычного расчесывает свою длинную, до колен, косу.

Для Зори Бутин был человеком, видевшим все на свете. Одно только перечисление городов, где он побывал, — Москва, Петербург, Париж, Вена, Лондон, Нью-Йорк, Сан-Франциско, Тяньдзин, — звучало музыкой для девушки, родившейся на берегу таежной речки и считавшей Большую улицу в Нерчинске самой красивой на земле!

Она перечитывала «Письма из Америки» и часами рассматривала прекрасные ермолинские гравюры на отдельных листах: вот это пароход «Калабрия» — огромная труба, старинные паруса и десятки счастливых путешественников на палубе, а там гостиница в Нью-Йорке с округлыми окнами и башенками, где другие счастливцы проживают, а здесь столичный магазин Стюарта (как звучит!) в пять этажей, и там полно счастливцев в залах и коридорах! А вот Центральный парк в Нью-Йорке и по нему гуляют нарядные дамы в роскошных, немыслимо широких шляпах и представительные богатые мужчины в высоченных ведерных, шляпищах! Хоть бы разок там побывать!

Бутин, разумеется, необыкновенный мужчина. Ей нравилось, что он высокий, смуглый, что у него бородка и то, как Бутин улыбается, и то, как Бутин одет, и то, какие щедрые подарки привозит — вот о такой именно малиновой шали она мечтала всю жизнь, вот именно такие серебристо-атласные туфельки во сне видела, и отсвечивающие голубизной туфельки ей к лицу и по душе,

Она потихоньку и отца расспрашивала, и Петю Яринского донимала, — ах ты, боже ты мой, от первой жены двое детей, от второй тоже двое — и всех, бедненьких, в землю зарыли!

Раз или два Бутин заезжал к Викуловым с Шиловым, разок с братом, а вообще вроде как берег этот теплый уголок для себя, и Петя его устраивал тем, что, прихватив пороховницу и прочее охотничье снаряжение, он, как приедут, прямо из-за стола в тайгу — там у него складка, там плашки, там стланики с соболем и другими зверушками. Зоря все же подлавливала парня, чтобы он рассказал новенькое о жизни нерчинского дома и событиях в городе, и выведывала у парня, что посадила в саду Татьяна Дмитриевна, какое письмо пришло от его приятельницы раскрасавицы Нютки, какое новое платье прислано Капитолине Александровне из Москвы, как Марья Александровна ушла на кладбище с Филикитаитой в день поминовения и пришедши не вышла к ужину. «Детки ихние там лежат, они со мною играть любили». А вызнавши все это, ушла за дом, в огород, и там долго плакала, больше всего жалея Бутина.

В тот давний вечер, когда хмурый, с растерзанной душой Бутин приехал на викуловский хутор без Яринского — один, верхом на этом же Шайтане — и, мучаясь, рассказывал отцу о смерти маленькой дочурки, последней своей надежды, Зоре нестерпимо было слушать, сердце у нес сжималось, она всю ночь проплакала…

Утром, улучшив минуту, когда отец седлал Шайтана, а Серафима хлопотала в доме, она в сенях кинулась к Бутину и, обняв его горячими тонкими руками, приподнявшись на цыпочках и неловко целую в бороду, шептала в слезах, с отчаянием и любовью: «Милый мой, хороший мой, будут у тебя детки, много будет, ты не печалься! Ну, ей-богу же!» И, услышав шаги отца, скрылась в темном углу, оставив Бутина в замешательстве.


13

Бутин вздрогнул и невольно дал шенкеля лошади. Она рванула вперед и тут же поняла, что ошиблась, слегка повернула черную мохнатую морду, искоса глядя на хозяина глянцево-синим умным глазом: да нет, не спешит, это он так…

Просто Бутину показался голос Яринского громче обычного, — так он врезался в тихое Зоино шептанье, заполнившее его слух.

— А пыжи, Михаил Дмитриевич, а пыжи!

— Какие пыжи, Петя? О чем ты?

— Отец как-то поучал: про пыжи не забывай, ежли не хошь вхолостую пальнуть! И пуще всего упреждал против шерстяных пыжей — плохо держат и мараются. Льняные хлопья сподручней. Я забыл как-то дома пыжи-то, ни тряпицы, ни сенца под рукой, а в сумке плитка кирпичного чаю. Снял я обертку, чай в кружку ссыпал, свернул бумаженцию в пыж, и тут же косача снял с ветки!

Бутин молчал. Яринский вздохнул полной грудью и чуть поотстал.

…Тогда, в темных сенях, почуяв на щеках быстрые, легкие, безгрешные поцелуи, он обмер от неожиданности, ни слова вошедшему Викулову, вспрыгнул в седло и в непонятном настроении понукнул лошадь. Теплая минута в сенях, полудетские губы, милые руки, срывающийся голос. А значения все-таки не придал.

Славная девочка, благородный порыв… Ничего большего!

Он боялся признаться себе, что невинное объятие семнадцатилетней девушки, ее поцелуи утешения, ее трогательное «милый мой, хороший мой» все же задели его, взволновали. С позиции взрослого человека относил он поведение девушки к разряду детских выходок. Как к поступку чистой непосредственной натуры. Умом, только умом. Непонятно почему такой живой след в памяти оставили эти неповторимые секунды в темных сенях викуловского дома.

Так бы все эти ясные размышления и смутные ощущения исчезли, утонули в море житейских дел, если бы не внезапная, страшная гибель Викулова. Медведь-шатун выбил из рук старого охотника давшее осечку ружье, нож лишь подранил взъяренного зверя, а напарник оплошал. Истерзанного, еле дышащего привезли старого охотника домой на Хилу.

Ни Серафима, ни Зоя не могли сами придумать слова, сказанные стариком в минуту кончины: «Дети мои, девочки мои, Михаил Дмитриевич не оставит вас… Вы к нему…»

Он приехал хоронить Глеба Антоновича, и в избе у гроба, и на выносе, и у открытой могилы так естественно выходило, что девушки обок Бутина — Серафима справа, Зоря слева. Старшая все прижимала его руку к себе, а младшая время от времени подымала вспухшие от слез глаза, в которых и страх, и доверие, и любовь: «Ведь не оставите, правда? Ведь после батюшки только вы у нас…»

На другое утро он прислал осиротевшим девушкам с Петром Яринским муки, сахара, всяких разностей. Они не нуждались, отец оставил им справное хозяйство, от отца было у них умение управляться с землей, скотиной, тайгой. Но ведь сиротство — это тоже нужда, и нужда непоправимая…

На девятый день он приехал один. Втроем за столом, больше никого. Слезами поминали отца — Серафима по-бабьи, с причитаниями, а Зоя детским, тонким, как одинокая струна плачем. «Не покидайте нас сегодня, нам страшно, эти девять дней мы вовсе не спали». Дома он упредил, что едет на прииск, — и верно, собирался отсюда на Николинский, не ехать же на ночь, и он оказался в комнате Глеба Антоныча.

Ему казалось, что он уснул и что это с ним во сне — рядом теплое, легкое, прижавшееся к нему тело, — ведь приходили прежде такие сны, и он подчинялся им. И это невидимое, неслышное, сладкое тело все теснее с его телом, словно входит в него, все глубже, все неотделимей, и в неразбудном сне происходит непонятное, опасное и долгожданное. Сон? Дремота? И вдруг, резко очнувшись от нестерпимого наслаждения, он остротой пробужденного сознания понимает: все уже свершилось, свершилось помимо его воли, и подступает отчаяние и чувство неисправимой вины. А она гладила его щеки, неумело целовала в губы, бороду, плечо и приговаривала: «Вот какой же ты молодец, Мишенька, а ты еще боялся! Ты ничего не бойся, я вот не боюсь, ты только не мешай мне любить тебя… Как же мне хорошо; я знала, что будет хорошо, но не знала, что так хорошо». Софьюшкины слова, Софьюшкой подсказанные. Все смешалось во времени, в душе и памяти…

Он никогда до того не разглядывал ее. Он не смотрел на нее мужским взглядом. Младшая дочка старого друга, выросшая на его глазах. Ну маленькая, тоненькая, узкоплечая, девчушка еще…

У этой девчушки было тело женщины, настоящей женщины… Полно, да малютка ли Зоря это, не добрейшая ли Серафима отважилась! Нет, не Серафима, — Зоря, маленькая, тонкая, приткнулась щекой к его плечу, и не странно ли, что полудетское тело кажется таким необъятным и бесконечным, и везде его руки находят ее, а ее руки — его! Он, схоронивший четверых детей, почти старик, а девчушка ему: «Молодец!» — как ребенку несведущему, утешает, уговаривает, будто не с нею, а с ним произошло что-то болезненное, грозное, непоправимое, и он должен понять и пережить это…

Может быть, это ребяческое «Мишенька» покорило его больше всего, он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его с такой земной и призывной нежностью. И Софья Андреевна и Марья Александровна обращались к нему, как принято в бутинском доме, по имени-отчеству, редко по имени. А эта девчонка, дитя тайги, опрокинула все правила и обычаи…

Он проснулся, а она уже не спала; лежала на его руке и глядела не на него, а куда-то вдаль, и он впервые заметил то, что не замечал раньше: глаза у нее, точно, как у него, чуть навкось, но не узкие, а большие, и в них матовая голубизна, и будто за голубизной этой скрыта глубь, стоит провести пальцем по ее глазам, и там откроется, может быть, самая отчаянная синева. Она лежала и тихонько, чуть шевеля губами, напевала что-то — для него, или для себя, или для них обоих: «Я вечор в лужках гуляла, грусть хотела разогнать, и цветочков я искала, чтобы милому послать, чтобы милому послать…» Увидев, что Мишенька ее проснулся и с каким-то изумлением слушал ее, она сначала негромко рассмеялась, потом всплакнула, потом снова рассмеялась, — и все это за какую-нибудь минуту, — и так же тихо шевеля губами, пропела ему в плечо: «Не дари меня ты златом, подари лишь мне себя, подари лишь мне себя…» И это уже не во сне — раннее сумрачное зимнее утро забрезжило в окошке викуловской избы и засветилось, заглядевшись на юное Зорино лицо.

Серафима подымалась рано, до первых петухов, — так было заведено и так велось сейчас. Нехотя, с трудом отрываясь от его губ и рук, Зоря босиком, как пришла, скользнула в свою комнатку.

Он слышал, как, тихо ступая при своей грузности, вышла из своей половины старшая сестра, с мягкой здоровой протяжностью зевнула, сотворила тихую молитву перед Богородицей с лампадкой, поминая с глубокими вздохами отца и мать, тихонько посидела на лавке, наверное, раздумывая о своих домашних, теперь так усложнившихся заботах, затем стала растоплять печь, шурхать горшками, ставить самовар, что-то заносить из холодных сенцов…

Как взглянет он ей в глаза? И такой ли будет Зоря, не спохватится ли она, не загорюет ли, что непоправимое сделано.

Нет, он не причинит сестрам никакого зла, никакой обиды, и Зоря и Серафима никогда не пожалеют о том, что в этом доме полюбили его, Бутина… Клянусь памятью всех, кто мне дорог!


14

— И насчет собак гоже! — вдруг услышал он деловитый доверительный голос рядом. Это, заскучав, снова подъехал Петя-Петушок Яринский. — Насчет собак тоже упреждал.

— Каких собак, — не понял Бутин, — ты о чем, Петя?

— Ежли настоящая охота, без собаки никак! Когда с отцом хаживали, то у нас мунгалка была, здоровущая, черная, косматая, как леший злая была, а до чего ж умная! И силища! У других и белковые собаки, и кабаньи, и зверовые, а у нас, верьте не верьте, одна на всех: и на секача идет, и на сохатого, и волка случалось запросто загрызет! Ну и за сторожа тож, за домом глядела. Но дома тосковала, спит, а во сне, не вру, ногами перебирает и тявкает: зверя видит! От старости померла. Вот эти мохнатки, рукавицы то есть, с ее шкуры поделаны, и сапоги были, да сносил.

Бутин слушал, а про себя думал: счастливый человек, простодушный Петя Яринский: ездит за кучера, сопровождает хозяина, трудится в саду, заботлив к матери, на учебу не захотел, жениться не помышляет. Одно на уме: с ним ездить да охотиться.

Яринский, подслышавши, что ли, мысли Бутина, повернул к нему круглую голову и без всякого перехода спросил:

— Михаил Дмитриевич, очень интересуюсь, как там Нютка наша в Москве-то? Должно, шибко хорошо живется с Петром Дарионы-чем? Уж и Нерчинск наш ей не нужон!

И в светлых простодушных глазах Бутин прочел: помнит, тоскует, не только ружье да мунгалка в этой лохматой голове.

Вот так, господин коммерции советник, наука вам: столько лет рядом с вами мальчишка этот, вырос при вас, а что вы о нем знаете? Он с вами о пыжах и собачке, а сам о Нютке. И боится с вами о ней. Все знают, что Петя с Анютой почти с одного времени в доме Бутиных вместе росли. Нюта красивая, ладненькая, была балованным дитем всего семейства, и всему училась: грамоте, музыке, танцам, языкам.

А Петя был веселым, неунывным, сообразительным и всегда необходимым дому тружеником. Они по-своему делились втихомолку бедами и выручали друг друга, и ссорились, и ревновали к вниманию семейства. Петя, жалеючи вдовую, рано состарившуюся мать, все же домом своим считал дом бутинский, и Нютка, любя отца своего, запойного шапочника, была рада, что живет здесь, а не с мачехой. Это их роднило.

Петя вдруг исчез, когда выдавали замуж его сверстницу за Петра Ларионовича, и с неделю не появлялся. В тайге пропадал. Нютку никто не неволил. Михайлов старше девушки на пятнадцать лет, завоевал ее умом, добротой, деликатностью! А расставаться с нею было тяжело всем: и невестке, и братьям, и сестре. И Пете, выходит!

— Петя, — сказал Бутин, — будем с тобой радоваться за нашу Нютку. Устроена. Если что, то ведь хорошо, что у нее друзья в Нерчинске. Такие, как ты, братец!

Яринский немного проехал бок о бок с Бутиным, затем снова поотстал. До Хилы еще с десяток кривунов. А там свернут по взгорочку в черемушник и засветятся окошки викуловской избы.

…В то утро, когда Серафима позвала сначала его, потом Зорю к завтраку, он не ведал, как ему и к столу выйти, — стыд, неловкость и отчаянная радость — все разом. А Серафима — статная, тяжелая, красивая могучей красотой Чикоя — старинною красотой семей-ских, — торжественная, серьезная — подошла к нему — он едва уселся и смотрел в бороду — и поцеловала, склонившись, в лоб, точно смиренная теща любимого зятя! И, осмелев, Бутин налил всем по махонькой рюмке коньяку — вот вечор поминали отца вашего, а моего друга, а утром вроде как свадьба. Ах, Серафима, Серафима, как бы нам было плохо без тебя, без твоей доброты и понимания.

Но было бы трудно и без Яринского, и без Шилова.

В том первое затруднение, что, потеряв отца, они не могли, при всех стараниях, две женщины, справиться с эдаким хозяйством: тридцать десятин земли, пашни и пастбищ, двадцать буренок, чуть не сотня овец, восемь чушек, козы, гуси, куры, огород у дома, правда, рядышком, под взгорком. А кто поставит упавший плетень, кто закроет прохудившуюся крышу, кто подправит стайку? На все это надобны руки мужские!

Михаил Дмитриевич вызвал к себе на мезонин того же Иннокентия Ивановича Шилова — молчаливого, преданного, исполнительного, надежного.

— Мы ведь с вами не один год знали Викулова, — не так ли?

— Почитай, два десятка лет, — отвечал Шилов. Веки у него подпухли, щеки отекли. «Опять с почками, надо заставить на воды его», — подумал Бутин. А Шилов продолжал: — Свою выгоду знал. А без хитростей. Нам был весьма полезен. Жаль, жаль Глеба, угораздило же на дурака-медведя наткнуться! И девок жалко, без отца худо им…

Бутин обрадовался, что Шилов простодушно сам подвел к делу.

— Был я у них, хозяйство только что не рушится. Одним никак не управиться.

Шилов наморщил серо-желтоватый лоб. Немолодой, болезненный, худой как жердь, он был неустанным в трудах, надо — убьется, а сделает. Ум у него практический: образованный Дейхман, изобретательный Михайлов, предприимчивый Шумихин признавались нередко, что земной вещественный взгляд Шилова, его умение извлечь из любого дела главный предметный смысл не раз упрощали самые запутанные положения.

Лоб у Иннокентия Ивановича разгладился, появились мелкие, собранные треугольничком морщинки у глаз. Ну что, дружище, надумал?

— Татьяна Дмитриевна все-то сетует: ферма у нас малая, — не развернешься, застройки вокруг. Скотина больше в загонах. А на Хиле — экий простор! Откупить бы у девок часть хозяйства! Пущай пять-семь десятин им, две-три коровы с телками, ну и мелкая живность, им того довольно будет, — а остальное под ферму. И нам в пользу и Серафиме Глебовне с сестрицей облегчение!

Бутин молчал. Захотят ли девушки, чтобы чужие глаза им в окно заглядывали? И ему-то каково заезжать к ним. При отце — иное дело…

Шилов догадался или нет, по нему не видно, никогда не видно, пожалуй, за все годы ни усмешки, ни раздражения, ни обиды, ни растерянности не проглянуло в его лице, разве когда с Каракозовыми историйка — ничего, кроме желания понять и действовать.

Все остальное — ни к чему, бездельное, пустое, как игра в карты или увлечение вином. Или танцы, погулявки, концерты. Он, кажется, для одного лишь Маурица делал исключение, любил послушать его игру. Это его работа, музыка, и в этой работе он высоту постиг. Не балалаечник на ярмарке!

— Нам бы так сделать, — продолжал он свою мысль, — чтоб Татьяне Дмитриевна не ездить на Хилу, чтоб ей хлопот да забот не добавлять… Есть у меня на примете семья, родня дальняя, в Кул-туке проживают, они в голодуху из Казакова с избой своей на плоту сплыли, сказывал я вам как-то, отпрашивался — помочь домишко поставить. Племянничек там у меня шустрый и сердитый: и землероб, и плотник, и по домашности, Самойлой звать, так его бы туда, на тую ферму определить, и я присмотрю, и Яринского когда подошлем…

Через год Зоря родила мальчика. Еще через полтора — девочку. Когда появился Миша, Бутин положил в процентный банк на имя Зои Глебовны Викуловой пятьдесят тысяч, а с появлением Фили — к той полсотни добавил еще четвертную.

А навещал редко, гораздо реже, чем хотелось. Но то было отрадно, что растут поблизости двое здоровеньких детей, и что рядом с Зоей неутомимая и самоотверженная Серафима, и что все они встречают его неизменно с радушием, улыбкой, без упреков.

…Снова лошадь Яринского оказалась рядом.

— Михаил Дмитриевич! Воназабока наша. Окошки-то светятся. А я, с вашего позволения, к шалашику. Може, в моих плашках какой зверек запутался! А то под картечину кабан попадется! Будьте здоровы, Михаил Дмитриевич, сестрицам мое нижайшее… После завтрева к вечерку буду в аккураге.

И Петя Яринский исчез меж сосен и березняка глухой и заповедной хилинской тайги.


15

— Что с тобой деется, милый мой, — говорила она ему в ночь после долгой разлуки. — Вовсе на себя непохожий! Ты ж у меня такой умный и сильный, кто ж решится на такую глупость — идти против тебя! Да разве ты сдашься, я тебя, Мишенька, во как знаю, до самой глуби, ты разве уступишь тем галманам и зудирам! Я тебя еще завчерась ждала. И маленькие наши, и Сима…

— А я только сегодня приехал и сразу к тебе!

— Знаю, знаю, мой миленький, конечно же ко мне, куда же еще, к нам, только к нам, мой сердечный, мой душной. Ну же, Мишенька, люби меня, люби меня, как следует люби!

С первой и второй женой не было у него ничего похожего,

У Софьи Андреевны сказывалось нездоровье. Слабенькая, робкая, неуверенная в себе, она сникала, заморенная после первых пылких и самоотверженных объятий. Бесследно, как легкий ветерок, провеяла ее короткая любовь, оставив прохладный тонкий запах весеннего нежного ургуя-подснежника. Марья Александровна позволяла себя ласкать изредка, достойно, следя за тем, чтобы даже в наивысшую минуту близости не выразить звуком или движением задушевность мгновения и остроту чувства. Но даже и эта обычная супружеская близость оборвалась после смерти малышей…

Зоя, Зоря, Зорька была совсем иной, совсем иной…

Откуда что бралось в этой полудетской головке, в этих тонких, живых и требовательных руках, в этом гибком, полном юной силы теле. Сорокалетний Бутин при своих двух браках не чаял, что два человеческих существа, укрытых ночью и одиночеством, могут дать друг другу столько счастья! Он и не подозревал до сих пор, что он, взрослый зрелый мужчина, чему-то может научиться у наивной и неопытной девчонки! Романов не читала, едва расписывалась, ни друзей, ни подружек, гостей почти никаких в доме, все ее мысли, все ее затеи, все сказанное ею было самозарождением, наитием, придумкой, шло от нее, от ее собственных чувств и от собственного воображения. Любила, не задумываясь, плохо или хорошо, можно или нельзя, принято или не принято, стыдно или не стыдно. Любила молодо, от души, всем телом и всей душой.

Они услышали тонкий плачущий голос ребенка из другой половины избы. Он приподнял голову — похоже, что девочка со сна.

— Лежи, миленький, Серафима же с ними, — сказала Зоря и уложила его голову на подушку долгим поцелуем в висок. — Ох, хорошо как… до последнего задоха уморишь ты меня, Мишенька… — Придвинулась пылающим лицом к его щекам; ему показалось, что глаза у нее из голубых стали черными.

Он провел ладонью по пахнущим теплом и юностью волосам.

Она тихонько вздохнула.

— А может, Мишенька, надо жить попроще? Ну их всех, пусть подавятся мильоном, пусть тарзыкают да гомозят, а мы детей в охапку, да на Байкал, на остров какой, была бы прикуска к чаю, остальное у нас при себе!

— Будем воевать, Зоя, не отступим; ты рядом со мной, и мне ничего не страшно! Сначала победа, а потом и Байкал, и остров, и тишина! И поездки по миру с тобой и детьми! И будем рядом. Боже мой, как мне хорошо с тобой, моя Зоря!


16

Прошло уже более недели с отъезда Бутина из Иркутска, а Иван Степанович все никак не мог прийти к определенному решению. Ночами он ворочался с боку на бок в широкой кровати общей с супругой спальни. Агриппина Григорьевна спросыпу тягуче-жалостливо спрашивала: «Батюшка мой, не захворал ли, растиранье, что ли, сделать», — это ее излюбленное лечебное средство от любой хвори! «Спи себе, спи!» Супруга повертывалась на другой бок и могуче всхрапывала. А он до утра крутился. Допутить, чтоб так запросто ухнули его семьсот тыщ, заложенных в дело! Но и первым кричать «Караул!» невместно его положению и репутации. Вдруг Бутин вывернется, стыда не оберешься! Вот ведь незадача: прозеваешь — фитяем обзовут, вперед заскочишь — расходистым прослывешь!

Нелюбовь к Бутину у него привычно уживалась с восхищением и завистью. Как можно любить удачливого коммерсанта, начавшего со ста тысяч и за двадцать лет доросшего, не споткнувшись ни разу, до восьми миллионов! А у тебя всего три с половиной — часть при тебе, в процентном банке, часть в беспроигрышной торговле, и еще глупейшая часть в бутинском деле в виде кредита!

Да, да, Бутин его надул! Такая репутация, такая уверенность в себе, такое видимое могущество, — бутинские прииски, бутинские заводы, бутинские пароходы, бутинская торговля. Бутин в Китае, Бутин в Америке. Там он учредитель, там попечитель, там он даритель — шик и блеск! Император награждает, па триарх благославляет, генерал-губернатор гостит, да еще вдобавок ему в писатели захотелось, книжонки да статейки пописывает! Теперь Хаминов помоги, Хаминов выручи, Хаминов попридержи кредиторов. А он честно свои капиталы множил, честно ссуживал, честно взимал проценты, честно расправлялся с должниками, пренебрегавшими своими обязательствами. И тоже ведь не что-нибудь он, Хаминов! — и Станислава Второго получил, и попечителем в родном Иркутске, и званием тайного советника удостоен…

Он одумывался: не перехватывай, не горячись. «Не перехватывай!» А кто перехватил у него Николаевский чугунолитейный и железоделательный, что на речке Долоновке под Братском! Не господин ли Бутин! Дважды Хаминов упускал этот жирный кус! Был завод казенным, приносил убыток, продали с торгов, братья Трапезниковы опередили тогда Хаминова. У них дело дало трещину, решили сбыть завод. Тут Хаминов и прицелился, тем более брат из Златоуста, мастер чугунного литья, воротился на родину, двадцать лет на плавке металла, он бы Николаевский вытянул. Так ничтожнейший Лаврентьев за сто тысяч у Трапезниковых, задарма, завод перекупил! А у самого оборотного капитала едва на паровую мельницу! Сунул ему Михаил Дмитриевич двести семьдесят тысяч и откупил завод в полное владение вместе с порядочной лесной дачей! И вовновь проехал завод мимо хаминовского носа! А завод, дышащий на ладан, стал давать железа в десять раз больше против прежнего, без златоустинского братца! Миллион прибыли в год! И народ перестал бежать с завода. Так, может, сейчас, Хаминов, ты не сваляешь дурака?

Раз Бутин сам завел речь — давайте, иркутские купцы, учредим администрацию, — значит, нету у братьев никаких средств, извели все капиталы, нечем покрыть траты и долги, пять миллионов тучей нависли над ними, вот-вот гроза грохнет! Тогда зачем кидаться на буреинские прииски! Зачем искать новые кредиты, не рассчитавшись со старыми? Вот и новый пароход у них появился на Амуре, «Соболь», из Данцига перегнали. Неуж московские купцы, иркутские заимодавцы на такое разорительство безропотно глянут?

А все же боязно на Бутина руку подымать. Совесть — что: черево вытрясло, да и совесть вынесло! Хуже — просчитаться, вдруг хитроумный Бутин успокоит московских, томских, нижегородских, верхнеудинских, а иркутские во главе с Хаминовым зашумят. Ведь вот как смело держится: «У нас актив такой-то с превышением, Морозовы за нас, дело, говорят, пустяшное». Не спустит Хаминову, ежли вдруг тот поперек станет!

Вдруг, вдруг!

Что мы Кнопа не знаем? Или Коншина? Или томскую прелестную Евфимию Алексеевну, что уже трех купцов, предлагавших руку и сердце, отвергла, потому как сердца и руки при слабых капиталах пребывали! Налетят, коршунами налетят, беспременно, а Кноп вороном, всех обгонит! А там и другие, как бы и тут не опоздать!

Хаминов вытер полотенцем вспотевшую пролысину, провел концом рушника по взмокревшей бороде.

Администрацию, как ни крути, учреждать надо. Да не на бутинский манер, а по-своему, с хитростью. Ни в коем разе не честить Михаила Дмитриевича, напротив, — его, мол, собственная мысль, давайте, господа купцы, людей почтенных и разумных введем, что могут постоять за общество и за себя. Ну что касаемо меня, то я не против, у меня, сами знаете, крупная деньга за фирмой. Еще бы кого? Да хотя бы Марьина Кирилла Григорьевича, это ж мудрейший человек, совесть наша купецкая! Ему миллион дай без расписки — спи спокойно!

Ночь маялся, утро промаялся, и вдруг Хаминов повеселел, еще раз подсушил лицо и бороду. Вот ведь растеря, как же он раньше не сообразил пойти к старому другу и сотоварищу. Сколько в давние дни Марьиным мудрых советов дадено! Не менее четверти века занимались вместе кяхтинской торговлей. Выменивали на всякую всячину байховые и кирпичные чаи и везли на Ирбитскую и Нижегородскую ярмарку. До шестидесяти тысяч мест везли, а в каждом цибике шестьдесят, а то и восемьдесят фунтов! А с ярмарок — полные обозы товаров в свои магазины — иркутские, верхнеудинские, кяхтинские. Ситец, бязь, сукно, плис, пушной и кожаный товар, мука, сахар, свечи. Все брали китайцы в Маймачене с благодарностью — за деньги или меном, караванами шли в Китай и Монголию. Можно сказать, на чае и привозном товаре миллионы хаминовские. Кой-что придержишь в складах до весны — а там товару цены нет! И то, что он в паре с наичестнейшим Марьиным, возвышало его в глазах купечества и властей. Потому как про Марьина никто не осмеливался бы худого слова сказать, весь на виду: торговлю ведет по-божески разумно, живет скромно, смирно. У Марьина свой канон был: любя свое занятие, в чужие дела не мешайся, не гуди зря, а сам трудись на совесть, с соображением и основательностью. С Марьиным в паре было все просто, и чуять не чуяли риска, опасности, убытка. Ведь и с Марьиным на крупные предприятия шел Хаминов, хотя бы взять пароходство на Иртыше! Тихо-мирно да основательно завел речные суда Марьин, взял в компаньоны кроме Хаминова еще и Кондинского-сына, дельного купца, Тецкого Бронислава Ивановича из поляков — и пошли вниз по течению паровые суда «Ермак», «Иртыш», «Основа», и тащат они баржи с товарами и припасами чуть не за три тысячи верст — и на Обь, и на Тобол, и на Туру, чинно, недорого и доходно! И золотишком занимался Марьин, прииски завел, а капиталом зря не бросался, зато и кредитом не шибко баловался, не то что эти нерчинские братья-разбойники!

…Снизу, из прихожей, донеслось шушуканье, шелест платьев, легкий смешок, потом повизгиванье и мягкий обходительный басок, потом смешливо-благодарственные голоса дочек и шуршанье пакетов. «Опять с подарочками. А какую все ж посватает?»

В дверях показалось округло-умильное лицо Агриппины Григорьевны:

— Иван Симонович…

— Знаю, слышу, — проворчал Хаминов. — Давай-ка героя вашего, лыцаря сюда, успеют девки с ним наболтаться опосля!

«Вот и добре. Вместе и двинем к Кириллу Григорьевичу. Старик Марьин мудрец, я не аршином мерян, да молодой Стрекаловский не промах. В три ума и обмозгуем, как с Бутиным обойтись».


17

У Марьина дом за рынком, в получасе ходьбы. Хоть и не терпелось Хаминову, а запретил коляску закладывать. Освежиться на морозце, к трудному разговору приуготовиться. Стрекаловский рад-радешенек пешочком, Хаминов в полушубке, а тот в модном зимнем коротком пальто нараспашку — воротник, правда, бобровый, — желтый льняной пиджак виден, и стояче-отложной воротничок, и ярко-пестрый фуляровый галстук, завязанный бантом, цилиндр шелковый, то наденет, то снимет, раскланиваясь со знакомыми, монокль то вставит, то вынет. Барышни на него озираются — жених-то бравенький, богач должно. Откуда им знать, что стоит всего-то пятьдесят тысяч. Кого же за него отдать: пухлую нашу хохотунью Лушу или Грушу, та у меня построже и потверже!

Дом у Марьина долгий, хотя одноэтажный, лицом к рынку, а крыльями во двор и на улицу, старый дом, чудом при последнем пожаре уцелел, лишь подкоптился: огонь близко подступал. В середке лавка, а в боковинах комнаты. Кирилл Григорьевич с утра в трудах, это мы знаем.

И верно, Марьин встретил гостей, стоя за бюро-конторкой в маленькой каморе на задах торгового помещения. Хотя камора жарко натоплена, а старик с длинными расчесанными осередь седыми волосами и густой седой бородой в долгополом суконном, давнего покроя кафтане сверх русской рубахи, в плисовом жилете и в синих суконых штанах, заправленных в желтые мягкие бурятские гутулы. К пуговочке жилета пристегнута серебряная цепочка от часов, а часы, толстые, как тульский пряник, кругло выпирали жилетный карман. Перед Марьиным на крышке бюро — толстая пачка счетов, и пальцы, перебиравшие их до прихода Хаминова и Стрекаловского, длинные и ловкие, и, казалось, неторопкие. Хаминов-то знал эти руки, расчетливые, умные.

Марьин медленно собрал квиточки, заложил медной скрепкой-застежкой, приоткрыл крышку бюро и не кинул, а, бережно подравнивая, уложил бумажки в ведомый ему уголок. Закрыл на ключик и лишь тогда решительно поворотился к гостям.

— Как живете-здравствуете, Иван Степаныч? — учтиво обратился он к Хаминову.

— Благодарствую, Кирила Григорьевич. Помаленьку-потихоньку.

— Милая ваша супруга и доченьки ваши благополучны ли?

И тут ответ положительный. Все семейство в полном здравии.

Так же учтиво, но с учетом положения и возраста, заданы вопросы и Стрекаловскому:

— Давно ли, сударь, из Нерчинска? Надолго ли в родные края?

Задавая вопросы и выслушивая ответы, он со спокойной и доброжелательной вежливостью переводил взгляд с полумодного Хаминова на весьма модного и франтоватого Стрекаловского.

Закончив расспросы, переждал короткую паузу и обратился к обоим так же неторопко, медлительной речью, с легкой улыбкой на гладком, темной меди, почти без морщин лице:

— С чем пожаловали, господа, чем могу служить? В такую рань ко мне лишь птахи под стреху залетают. Может, и вас мороз загнал? — Шутка давала гостям время собраться с мыслями и оценить благорасположенность хозяина.

— Дело серьезное, Кирила Григорьевич, — ответил Хаминов и за себя и за Стрекаловского. — Можно сказать, безотлагательное.

— И весьма, так сказать, конфиденциальное, — добавил от себя Иван Симонович.

Красивая старческая рука решительным движением повернула ключик, замыкавший бюро. Ровным шагом Марьин подошел к двери в магазин, приотворил ее и кому-то невидимому обычным ровным голосом приказал:

— Ко мне никого, сами управляйтесь. Слышь, Никита?

— Слышим, Кирила Григорьевич, — отвечал негромкий голос приказчика. — Будьте покойны!

Плотно прикрыв дверь, Марьин вернулся к конторке, стал против угла, где мерцали серебряными окладами три иконы — посреди Богородица, обочь Николай-угодник и Георгий Победоносец, трижды, осеняя себя крестным знамением, поклонился святым и лишь тогда указал гостям на обитые коричневым штофом стулья слева от своего рабочего места. Вместе с конторкой они образовывали скромный закуток для уединенной беседы.

Марьин был человек набожный, истовый ревнитель старины. В дому и стены, и вещи, и обычаи, и весь быт дышали религиозностью, патриархальностью, преклонением перед всем старорусским. Лубки из литографии Беггрова с притчами и картинками из народной и чужеземной жизни украшали и внутренние комнаты и служебные помещения. Иконы были повсюду — полномерные и маломерки, живописные и чеканные, одиночки и людницы, а больше Богородица и Спаситель. Иконы Марьин привозил из всех поездок, особенно много из Москвы и Казани. Большая Библия в серебряном обрезе в спальне, Евангелие в людской, Псалтырь в конторе. Марьин был покладист и терпим к людям, имеющим свои взгляды, верования, привычки и обряды. За это его почитали и поляки, и евреи, и татары, и буряты, работавшие у него или сталкивавшиеся с ним в делах. Он никого не обманул, но и его никто. Он никого не разорил, и ему сполна возвращали долги, данные иной раз лишь под честное слово. «Бог накажет», — сказал он верхнеудинскому купцу Фоме Гуляеву, отказавшемуся вернуть слезно вырванную всего на три месяца ссуду, и в ту же раннюю весну, слух был, отступник ушел вместе с кошевой под воду в полынью на Селенге.

Вот таков был Марьин, поглядывавший ясными и кроткими глазами на нежданных гостей и вежливым молчанием своим требовавший, чтобы они собрались с мыслями.

— А теперь с Богом, — сказал Марьин. Он откинулся на мягкую спинку стула и покойно сложил руки у поясного крючка долгополого кафтана. — Что за неотложность, господа?

— Существо в том, Кирила Григорьич, что был у меня не так давно с визитом известный вам нерчинский купец первой гильдии, коммерции советник господин Бутин и доложил о кризисе ихнего Торгового дома и Золотопромышленного товарищества.

— Что ж вы так сурово и со всеми титулами, Иван Степаныч: «известный господин», «первой гильдии», «коммерции советник»? Чай не первый день с ним знакомы, и вы и я в миллионных делах с ним участие принимали… Небось не раз угощали-потчевали?

— Помилуйте, Кирила Григорьевич, не вы ли говаривали: отношения отношениями, дело есть дело…

— Дак вы до него еще не дошли, до дела-то, Иван Степаныч. Новость, что вы мне сообщаете, коммерческому миру небезызвестна.

— Кирила Григорьевич, да ведь у них пятимиллионный кредит в пассиве. Пять! Пять! Им до второго пришествия не рассчитаться! Форменное банкротство!

— Трижды пять — это уже пятнадцать! Укротитесь, Иван Степаныч! — Марьин покачал густоволосой седой головой. — Пять! Кто сказал?

— Сам! Богом клянусь. Вот — свидетель. Господин Стрекаловский подтвердите: сам сказал, самолично господин Бутин! Пять!

Стрекаловский одернул пиджак, поправил пластроновый галстук, красивое, холеное лицо передернула двусмысленная гримаса.

Однако же проницательные глаза старика, вперившиеся в него, требовали не ухмылки, но словесного ответа.

— Именно эта сумма, высокоуважаемый Кирилл Григорьевич, именно она названа господином Бутиным в моем присутствии, и не округленно, а несколько превыше пяти!

— Значит, пришел к своему давнему компаньону, признался в тяжелом состоянии фирмы, назвал сумму невыплаченного кредита с точностью до рубля, и все? Повернулся и пошел?

— Ну нет, — с торжеством вскричал Хаминов, — пришлось господину Бутину все свои карты раскрыть: томичи требуют срочного возврата долга, грозят исковым судом, московские кредиторы тоже поднялись: кноповская компания, да господин Губкин, да серпуховский фабрикант Коншин…

— И об этом прослышал, — прервал его перечисление Марьин. — Томская моя контора не задерживается с сообщениями. Да, крепко прижало Михаила Дмитриевича, — произнес он не без сочувствия. — Все беды разом: прииск весь прошлый год без намыва, склады иркутским огнем спалило, доставленные из-за моря товары амурской водой подмочило. Кругом убытки! Да ведь Бог милостив, — он осенил широкую грудь медленным благостным крестом. — Не каждый же год бедствия такие! — Прищурив глаза так, что лишь острый карий зрачок виден, он точно бы про себя сказал: — Переживет, дай бог, Бутин сие, состояние позволяет.

— Какое там, Кирила Григорьевич! Нипочем не устоит! — едва скрывая злорадство, вскричал Хаминов. — Ежли весь должок сразу вытянем, то крышка! Останется ему от восьми миллионов один-другой. Был Бутин да сплыл!

— Не понимаю вашего восторга, Иван Степаныч, — медленно заговорил Марьин. — Как же так, вы все последние годы с фирмой в партнерах. С одной торговли обоюдной немалый барыш имели. И домами близки. То вы в бутинском дворце гостите, то они у вас на Тихвинской! А вы с таким пылом Бутина из фигуры да в пешки! Не по-христиански получается, Иван Степаныч, не по-божески…

— Не по-божески? Кирила Григорьевич, сколь лет мы с вами чай из Кяхты возили, вы хоть раз меня попрекнули? А как мне быть, ежели мои кровные семьсот тыщ на погибель брошены! Это будет по-христиански, ежли Бутин меня разорит!

Он так возвысил голос, что Марьин, разжав руки, погрозил тонким прямым пальцем в сторону магазинной двери: известно, что самые лучшие и преданные приказчики не прочь подслушать, что там творится у хозяев.

— Так ведь и мои деньги вложены в бутинские предприятия, — невозмутимо ответил Марьин. — Тоже кровные.

— Вот видите, — чуть не привскочил со стула Хаминов. — Вот видите, каков! Всех нас по миру пустит!

Он мысленно похвалил себя, что не к Юдину, не к Базанову, не к Писареву пошли. Что бы Марьин ни говорил, в духе Евангелия, а он не таков, чтобы свой капитал да на ветер! «Бог накажет!» — ведь сказал, и Гуляева заклятое слово настигло, и он хлоп в полынью, был Гуляев — и не стало Гуляева!

— Иван Степанович! С чем хоть пришел к вам многоуважаемый Михаил Дмитриевич? Что предложил? На что решился? Слух прошел, что отсрочку у вас просил?

Ага! Ухо у Иркутска купецкого бо-ольшое, как у сохатого!

— Хоть бы у меня одного, Кирила Григорьич! Ото всех отсрочка надобна, от всех отбиться разом, вона какая стратегия! — Хаминов покосился на магазинную дверку и, со стулом склонившись к Марьину, свистящим, как северный хиус, шепотом, произнес: — Администрацию надумал! Хитрую администрацию! Чтоб в ней нужные ему люди, с именем, с капиталом, открыть, значица, нам всем баланс — нате, глядите, любуйтесь! — и так, чтоб из текущих поступлений весь кредит покрыть, а машина его пусть себе работает на полный ход без останову! А как понять — в год ли, в пять, в десять годов с нами всеми рассчитается? Лишь бы кредиторов унять, обнадежить, да от своих капиталов, не дай бог, ломотка не отрезать!

— Иван Степаныч, вы бы поостыли маленько. Положительно не узнаю вас. Чем плох этот план? Да ведь учреждение администрации — благое дело. Не каждый капиталист идет на это, чтоб под чужое око все свое хозяйство выставить. Значит, уверен. А купцам чего бояться? У администрации полное обозрение хозяйства: где идет, где ползет, где густо, где пусто. И ваши деньги и мои получат твердую гарантию. Не горит же у нас земля под ногами. Не иркутский пожар!

— Кирила Григорьич! Богом молю, послушайте! — в голосе у Хаминова даже просительно-плачущие нотки. — Ежли б Бутин в администрацию себя не совал! Он же так метит, чтоб все конторы, все предприятия, все сношения фирмы в его руках пребывали!

Администрация ему как накидка от грозы! Сколь мудрости у вас, Кирила Григорьич, а ныне словно очи маревом занавесило!

Хаминов сам испугался своей смелости. Лучше б молодой стряпчий Стрекаловский речь держал. Юрист, книжник, слова бы ученые и доказательные привлек бы. А он сидит себе, будто его не касается, не его полета тысячи пропадают.

А Марьин меж тем чуть подраспахнул кафтан, отстегнул пуговку русской рубахи, но ни лицо его, ни голос не выражали обиды или досады на слова Хаминова.

— А какой прок отстранять господина Бутина от дела? Распорядитель в курсе всего хода работ на заводах, приисках, в конторах. Кто лучше его людей знает во всем хозяйстве? Тюху аль неуча на его место поставить, умника бездушного, так налаженное дело живо вкривь пойдет. Я Бутина знаю: он на своих приисках каждый шурф облазил, на заводах каждую гайку прощупал, каждого своего работника в лицо знает. При Бутине мы свои денежки беспременно воротим, а без него и долгов не получим и большое хозяйство порушим! Пусть администрация, пусть пригляд, пусть надзор строгий, а распорядитель тот же. Разумно и справедливо!

Хаминов в полном отчаянии взглянул на Стрекаловского: «Ну ж, Ванечка, за тобой слово, выручай!»

— Позвольте мне, Кирилл Григорьевич, — начал тот тихим, доверительным голосом. — Мое мнение не может равняться ни с вашим почтенным, ни с добрыми побуждениями Ивана Степановича. Помимо того я обязан учитывать интересы и той и другой стороны. По рекомендации господина Хаминова я перешел от него на службу к господину Бутину, что вызывает затруднительность для меня, двойственность чувств и действий в поисках истины…

— Да вы не ерзайте и не извивайтесь, молодой человек, вы же не на экзамене в университете и не в суде выступаете… — сказал добродушно, а глаза сверкнули. — Давайте напрямки — что вы двумя путями выяснили. Мнение-то у вас есть аль коза съела?!

Заметив на бородато-бровастом лице усталое нетерпение, Стрекаловский быстро произнес:

— Перехожу к сути. При всем моем преклонении перед моим патроном…

— Прежним или нынешним? — тихонько вставил Марьин.

— …перед деятельностью Михаила Дмитриевича Бутина, принесшего огромную пользу краю во всех сферах экономики и просвещения, надо при всем том признать с очевидностью: фирма Бутиных терпит банкротство. Банкротство, можно сказать, классического типа, весьма банального для нашей современной экономической жизни.

Стрекаловский прочитал несомненный интерес и оживление в глазах Марьина и продолжал, впрочем также тихо и мягко, лишь в редких случаях чуть возвышая голос. Точно бы лекцию читал.

— Банкротство, с юридичесокой точки зрения, бывает непреднамеренным и бывает преднамеренным. В первом случае уголовное наказание или не следует, или бывает ничтожным, во втором случае — весьма тяжким. По германскому конкурсному уставу, например, злостное банкротство наказуется пятнадцатью годами смирительного дома. Французское законодательство злостного банкрота направляет на каторжные работы. Недавно в Англии обнародован закон, по которому злостный должник кроме сурового наказания подвергается еще и лишению гражданской чести. Вот так в цивилизованных странах Запада…

— А в нецивилизованных как? У нас на Руси необразованной?

— У нас за злостное банкротство весьма суровое наказание, вплоть до высылки в Сибирь!

Марьин широко распахнул кафтан, откинулся на спинку стула и залился здоровым и крепким стариковским хохотом. Глядя на него, засмеялся и Хаминов. Подумав и сообразив смысл им сказанного, их поддержал Стрекаловский.

— Ну и отлично, — утирая рукавом кафтана глаза, молвил про-смеявшийся Марьин. — Тогда я за Бутина спокоен. Он уже как бы сослан и на месте. Спасибо, сударь мой, в цирке Сурте так не смеялся! А вот остальное, сказанное вами, вовсе не смешно, — сказал Марьин после короткого молчания. — Мы ведь тоже кое-что смыслим в законах, милейший Иван Симонович. Согласно русскому законодательству, злонамеренный банкрут тот, кто утаил несостоятельность, аль, как открыли банкрутство, пустил в продажу имущество, аль заховал торговые книги, аль подмарал их! Вы ведете его книги — есть там подчистки хоть самые малые? То-то же! Бутин сам объявился, сам к вам пришел: так и так, вот я в каком положении. А вы смирительную рубашку по-немецки, на каторгу по-французски, чести лишать по-английски! Тьфу!

— Кто ж, Кирилл Григорьевич, собирается Бутина казнить! — отвечал Стрекаловский, все ж задетый за живое. — А вот желание создать добровольную администрацию под своим началом, — это и есть попытка скрыть банкротство, это и есть злонамеренность!

— Боже ты мой, — повел седой бородой Марьин, ему стало жарко. Лоб и щеки блестели от пота. — Вы образованный юрист, в университете обучались, не знаете того, что по русским законам несостоятельность лишь тогда банкрутство, когда она по вине должника! А ежли из-за непредвиденных обстоятельств, то не банкрут! Может предвидеть хоть наимудрейший коммерсант засуху, пожар, наводнение, бурю, извержение вулканов! Ей-богу, от вашего отношения к Бутину, господа, несет явным пристрастием, если не бесчестностью.

— Печально от вас, Кирила Григорьевич, слушать столь тяжкое обвинение, — покачал круглой головой Хаминов. — Я взываю лишь к вашей коммерческой мудрости: в состоянии ли многоуважаемый господин Бутин, тратя средства, получаемые от приисков, заводов, торговли на повседневные расходы, — способен ли он выплатить кредиторам пять миллионов долга?

Марьин неожиданным и быстрым движением длинного пальца подманил к себе обоих гостей, точно собираясь сказать нечто весьма секретное.

Оба вместе со стульями придвинулись к старику.

— Чего я, господа, хочу вам напоследок выразить: буде со мной беда, буде я в крушение попаду, так вы меня в четыре, аль в десять рук станете к яме подвигать? Годы да годы вместе трудиться в одном деле, и руки в несчастье не протянуть!

Хаминов вдруг сморщил круглые щеки и, прихмыкивая, ткнулся в желто-бурый квадратный фуляр.

— Да как вы можете, Кирила Григорьич?! Всем известно, что Марьин в честной конкуренции добился капитала. Кто бы посмел на вас замахнуться? Да все купечество восстало бы против таковых!

— Что Бутин не похож на нас с вами, не значит, что он хуже нас. Нет, нет, господа, я против Бутина не пойду, мне совесть не позволяет. Господь и возвышает, Господь и равняет, так уж нечего нам

смертным в помощники Всевышнему вызываться! Прошу простить старика, бывайте здоровы, а я сейчас к себе, прилягу.

Они не кликнули извозчика и тем же путем через Тихвинскую направились к набережной Ангары.

— Не понимаю, чему вы радуетесь! — сказал хмуро-вежливо Стрекаловский, глядя на ухмыляющегося Хаминова. — Такой отбой, словно мы с вами отъявленные мошенники!

— Вот ты, Иван Симонович, законник, а жизни не понимаешь. Вам с нашим братом ухо востро держать. Марьин не любит черниться. Ему Бог запрещает. Он так всю жизнь — с Богом и законом в союзе. Слышал: я не могу, а вы как хотите. Уразумели? — Он снова ухмыльнулся. — Как он вас уел-то, а, Иван Симонович; да вы не серчайте на старика, будьте покойны, он с нами заодно. А сейчас так: я начну обход купцов, начну с тех, кто более всех ущемленный Бутиным, а вы, Иван Симонович, с Богом в Нерчинск, завтра тройку посвежее наладим, и навостряйтесь там: каковы действия и намерения нашего друга Михаил Дмитриевича Бутина. Только поосмотрительней, урок-то сегодняшний помните. У него когти куда вострее, чем у Марьина! Вот так-то, дражайший Иван Симонович. Господь возвышает. Господь и равняет! Богу в его делах и помочь не грех!


18

Бутин тем временем был на пути в Иркутск. Двое суток на Хиле, в доме за черемушником освежили его, и он чувствовал, что воля его собралась в железный кулак. Помимо того, что под угрозой создававшийся три десятилетия мощный, приносящий пользу краю хозяйственный организм, помимо опасности, нависшей над всей бутинской семьей, есть еще один маленький мирок, тщательно оберегаемый им, — здесь в тишине, покое, в нехитрых радостях жизни он проводит недолгие часы, вырванные у дел, людей, судьбы.

Он высвободился из юных требовательных объятий, из цепких рук малышей, — и с каждой новой верстой, отдалявшей его от Хилы, болезненно ощущал, что все доброе в его жизни остается за спиной, а все недоброе — впереди.

День в Нерчинске после Хилы был днем, когда после тяжкого раздумья — в одиночестве, не обращаясь к советам брата и невестки, только обговорив план с Шиловым, — он ясно осознал: отныне его место не здесь. Отныне его место в Иркутске. Там, где учреждалась администрация. Где всякая заминка, неожиданный вексель, появившийся визитер, все может иметь гибельные последствия для находящейся в тяжелом кризисе фирмы!

Он решил немедленно перенести главную контору Торгового дома в Иркутск. События покажут — временно, надолго или навсегда!

Он тщательней обычного отбирал для Иркутска служащих. Это должны быть долголетние сотрудники, верные люди, испытанные бойцы. И среди них конечно же старый Иннокентий Шилов, более молодой, но уже с опытом Афанасий Большаков, дряхлеющий, но еще большой дипломат Фалилеев, совсем еще не обстрелянный, но выявивший ум и преданность Иван Стрекаловский.

Имущества взяли самую малость — лишь необходимое из конторской обстановки, чтобы на перекладе бумаг зря времени не тратить и по приезде сразу взяться за работу. Торговые книги, бухгалтерская отчетность, деловая переписка, договорные документы и прочие бумаги перевязаны, упакованы в короба подлинным надзором щепетильного Шилова. Все остальное имелось в Иркутске.

В один из февральских дней санный обоз из Нерчинска подкатил к иркутскому дому Бутина, неподалеку от Ангары, на Большой улице. Двухэтажное каменное здание, купленное еще в шестидесятые годы у купца Веретенникова и уцелевшее в большом огне последнего пожара, было удобным и для жилья и под контору. Собственно, тут целая усадьба: просторное каменное строение, надворные постройки, двухэтажный амбар, баня, склады и одноэтажный флигелек о двенадцати комнатах, где удобно разместились на жилье все нерчинские конторщики. Сам Бутин со своими главными помощниками занял верх основного здания, выделив под контору весь первый этаж.

Едва устроившись, Михаил Дмитриевич направился с Большаковым к Хаминову, оставив Шилова распоряжаться приведением в порядок привезенных бумаг.

Агриппина Григорьевна, всплеснув пухлыми руками и с некоторым опасением поглядывая на высоченного белокурого Большакова, заохала-заахала:

— Ах ты, охти мне, такие дорогие гости, а сам-то уехамши! Никак не ожидамши, Михаил Дмитрии, а завсегда рады: заходьте, располагайтесь, сейчас самовар поставим. — Алина, Дарья, кто там…

Смущение было явственным, но и радушие неподдельным, — что там промеж мужчин в их делах баб не касается, бывали и раньше размолвки, да сглаживались, и она искренне огорчилась, что Бутин и его спутник ужинать не намерены и остановились в другом месте.

— В Томск они, батюшка мой, вместе с Кириллом Григорьевичем, в Томск спешно отбыли, кажись, пароходы к весне проверять… Ах ты боже мой, незадача какая…

Он спросил про Стрекаловского и увидел вытянувшееся в изумлении лицо, вот было простодушно-круглым, а стало удивленно-длинным!

— А рази он не с вами? Он же на той неделе отбывши в Нерчинск, аккурат верхнеудинский обоз подвернулся, знакомцы там у него…

Что Хаминов, не известив и не дождавшись его, отбыл из Иркутска, — плохой признак.

Что Стрекаловский, не спросившись, поспешил в Нерчинск, а видать, оказался в Верхнеудинске, тоже никуда не годится.

Почему вдруг Марьин и Хаминов вместе? Верно, на Оби Марьинские пароходы, их готовят к летней навигации. А какие там дела у Хаминова?

Когда они вернулись на Большую в контору, их поджидал встревоженный Шилов. Он поднялся наверх вместе с ними, и по болезненному, с набрякшими подглазниками лицу — у его помощника не ладилось с почками — Бутин понял, что у него известие не из лучших. Что-то добавилось к больным почкам.

Бутин стал спиной к «голландке» отогреться.

— Ну говорите же, Иннокентий Иванович, что за неприятность? Приятных новостей теперь у нас не бывает!

Большаков сжал крупный упрямый рот. Тяжелые кулаки дернулись. Сложив ладные крупные ноги, словно складной аршин, он сел на низкий табурет — пуф возле трюмо — и вздернул на Шилова широкий резкий подбородок: «Чего там, Кеша, говори, выдюжим!»

— Михаил Дмитриевич, собирались тут купцы-то, кредиторы наши.

— Кто же их собирал и с какой целью, известно вам?

— Иван Степаныч Хаминов собирал. Для учреждения администрации. Только…

— Что «только»? Не тяните.

— Решили учредить администрацию. Без вас. Без вашего участия.

Ну Хаминов, ну Брут с берегов Ангары. Нанес исподволь удар и трусливо сбежал! Как же могли остальные согласиться с таким беззаконием?! Администрация по почину самого Бутина, добровольная, носит частный характер, учреждается по взаимному согласию, а его, владельца фирмы, юридического распорядителя дела, без его присутствия и ведома — раз, и отстранили! Будто он швейцар в ресторане, рассыльный на побегушках! Не об этом ли, не о предательстве ли Хаминова поспешил в Нерчинск рассказать Стрекаловский? Хаминов-то! Соглашался, не возражал, обещался разъяснить всем господам кредиторам предложения Бутина и уладить все миром… Вот оборотень-то!

— В Томск, что ли, съездить? — мрачно спросил Большаков. — Ох, руки зачесались!

Он поднялся с пуфа, выпрямился во весь свой чуть не трехаршинный рост и самым натуральным образом стал почесывать огромные, как листья лопуха, ладони.

— Я полагаю, Афанасий Алексеевич, — сказал смиренный Шилов, — я так думаю, что ездить в Томск объясняться с Хаминовым — дело бесполезное.

— А что не бесполезно? — отрывисто спросил Бутин.

— Не вовсе бесполезно, Михаил Дмитриевич, обойти купцов и доказать нецелесообразность исключения владельца Торгового дома из администрации. Что затея эта обернется против них и ихних капиталов.

— А что! — вскричал Большаков. — Это дело! Обойдем господ купцов всех до единого; жаль, что сладкоголосый господин Стрекаловский не с нами. Купеческие жены точно не устояли бы!

Шилов посоветовал начать с Шешукова. Это был купец среднего достатка, человек прямодушный и самолюбивый, держался особняком, независимо.

Втроем в кошеве, Большаков за кучера, — через час добрались до Ремесленной слободы, где бочком на улицу словно выкатился опрятный домишко-хибарка Шешукова. Невысокий щуплый человечек с задиристыми глазами встретил их вежливой и настороженной улыбкой. Зная его нрав — и свой! — Бутин не стал канителиться:

— Вы были, Савелий Никанорович, на собрании, как же случилось, что меня обошли, не пригласив, в администрацию не допустили? Что же, при своих нынешних трудностях, вовсе вам чужой человек?

Шешуков почесал корявым желтым пальцем левое ухо, с тем же усердием перешел к правому, оглядел всех троих мужчин, сидевших на лавке в горнице, независимым и уклончивым взглядом.

— Не, господин Бутин, какой же вы чужой, вы наш, сибирский, для всего купечества личность известная. Одно слово: Бу-тин! Вы не чужой, но весьма опасная личность. Вас пригласишь, а вы всех махом на лопатки! Вот сейчас общество решило, я смелый, а тогда бы не пикнул, ни-ни! Вот потому без вас. А как же нам быть, господин Бутин, у нас же каждая полушка на учете, и будь вы на моем месте, вы так же рассудили. Тем более Иван Степаныч Хаминов очень убедительно нам наши права разъяснил. Не обессудьте, мы свое получим, а вы не обеднеете с моих грошей.

Ну какой же может быть спор с этим хлипким мужичком, купцом третьей гильдии, едва сводящим концы с концами мелкой бакалейной торговлей, скупкой ореха, ягод, продажей дров? Вначале загордившимся, что попал в одну компанию с такими тузами, как Бутин, Марьин, Хаминов, московские Морозовы. А теперь ему бы ноги утащить с тридцатью тысячами кровных. Вперед в кубышке их держать будет.

— Ваше дело, Савелий Никанорыч, и ваше право, я хотел только предупредить, что раз меня отвели, то администрация считается незаконной, — сказал миролюбиво Бутин, и Шешуков, ожидавший громовой баталии, снова почесал за ухом. — Нам бы хотелось знать: господа Юдин, Тецкий, Гречишкин, Марьин в полном согласии высказывались, неуж никто не вступился за меня?

На смышленом, рыжеватом от бороды, усов, бровей и ресниц лице Шешукова сначала можно было прочесть: «А что вы меня допекаете? Пойдите к ним, пусть сами скажут!» Но господа не шумели, подход был вежливый, уважительный, зачем ему-то ерепениться.

— Я так, господа хорошие, скажу: Иван Степаныч сурьезные цифры приводил, купцы даже очень резкие выражения употребляли, а вот Кирилл Григорьевич, господин значит Марьин, тот возражение делал, что, мол, без вас никак нельзя. Ну а я, как все.

Он развел руками — разговор был окончен. Что с него взять, — он не закоперщик, закоперщик сбежал в Томск.

…Что же дальше?

— А дальше вот что, Афанасий Алексеевич, вам надо спешно в Нерчинск: нет сомнений, что иркутяне отправят к нам доверенного для овладения имуществом. К делам никого не допускать, книги не показывать, те, что остались в копиях, ключи — никому, хоть кто.

— Будьте покойны, Михаил Дмитриевич, — казалось, Большаков только и ждал начала боевых действий, — у меня шибко не разгуляются!

— Иннокентий Иванович, к утру я составлю обстоятельную жалобу от себя и брата, снесете ее в иркутский городской суд. Там с разбирательством не спешат. Но поелику жалоба подана, то препона Хаминову: управление по закону остается в наших руках, время протянем, а там поглядим. Оставайтесь в конторе и следите за действиями Хаминова и прочих. А я, может, махну в Москву…


19

Он не махнул в Москву. Он, на удивление себе, махнул в черемушник на Хиле. Что-то позвало — до стеснения в груди. Скорее туда, скорее…

И знал об этом лишь один Петр Яринский — ненавязчивый, преданный, чувствующий, когда должен быть рядом, когда исчезнуть в тайге.

Этот уголок нерчинской тайги притягивал Бутина особенно в самом начале весны. Еще нет тепла, в воздухе ночью еще студено, но солнце с утра до того ярко, что снег на крутых склонах и открытых закрайках леса рыхлеет и подтаивает. У чуткой к дыханию весны белой вербы неожиданно проклюнутся тонкими усиками листочки, зашуршат в голых ветвях невесть откуда налетевшие зеленокрылые галки, а в синем небе, словно живые комья снега, откуда-то с юга потянут пухлявые пуночки и хохлатые, в желтом наряде, похожие чем-то на уланов, бойкие свиристели.

А то приедет Бутин на Хилу, когда разгул весны и лишь гольцы в белых шапках с холодной важностью глядят на оттаявшие плесы, вспыхнувшие багулом склоны, на голубое раздолье ургуя и мохнатые бусины ивовых сережек. Вот уже и оранжево-коричневые бабочки-крапивницы машут широкими крылышками, и толстые важные лягухи вылезли на солнцепек!

А в расцвете весны на побережье и на угорах полное раздолье для цветов, птиц и зверушек — и забока, и берега Хилы, и склоны сопок, и черемушник дышат, шевелятся, — малиновый багульник и светло-голубой подснежник густо цветут на всех склонах, на всех полянах, все зелено вокруг, и не одна-две птичьи стайки над землей, водой и в кустах, а сотни малышей-оляпок, длиннохвостых снегирей, пляшущих плисок, трехпалых дятлов, белошапочных овсянок, сибирских жуланов, несметно полевок и бурундуков шебуршит и возится в поисках корма, — в один прекрасный день ты видишь, как зацвели жимолость, смородина, черемуха, и белый покров их, и смолисто-пряные запахи бередят душу…

Отрадно впятером (с Серафимой), чаще вчетвером — он, Зоря и детишки — выйти на пустынный бережок Хилы, или забраться в заросшую кедровым стлаником сопку, или пробраться тропкой Яринского в глубь ближней тайги, дышать свежестью оживших берез, листвянок, ольхи.

— Вот это, я знаю, огоньки, — говорит худощавый и смугловатый, в отца, Миша. — А мама говорит — купальница!

— Так это, сыночек, одно и то же!

— А вон пушица, пушица, она беленькая, а будет красная, — кричит Фила. Сама в белой шапочке и красном платьице, похожая на воздушную пушицу!

Часто, с хитростью прищурив черемушные глаза, сынок звал глубже в тайгу и там показывал на ружье за плечами отца:

— Папа, стрельни, а? Ну просто так, стрельни!

Он высоко над головой вздымал свою двустволку, нажимал курок, Зоя зажимала уши, Фила визжала от страха и восторга.

И почти тут же откуда-то из-за хребта отзывалось, чаще трижды: бах-бах-бах.

— А я знал, что дядя Петя услышит! Я знал!

И Бутин знал. Знал, что Яринский рядом, и если надобен, то надо лишь дважды стрельнуть, и он тут как тут, можно в случае чего снарядить в Нерчинск: парень, с его разрешения, время от времени навещал мать, тогда и в дом Бутиных заглядывал…

А вот весна нынешняя негодная. Солнца, как всегда, много, тепло нарастает, а влаги мало. Зима простояла малоснежная. И прошлогодние суховеи сказывались. Земля и реки испаряли под лучами солнца все, что могли, а весенние дожди реденькие, непродолжительные: дождинки исчезали, не доходя до земли. Птицы тревожно молчали, зверушки прятались по норам, листья кустарников жухли, цветы вяли.

В большой тревоге, хотя и отдохнув душой, Бутин со своим ординарцем покидал Хилу, перебираясь на вершину Дарасуна, поближе к приискам. Тут у бутинского семейства, неподалеку от Усугли, стоял большой, затейливо построенный дом с застекленными верандами, с летней кухней на участке и всеми необходимыми для временного пользования сооружениями. Дом прямо в тайге, сосны и листвянки касались ветвями окон. В прошлые годы в доме было людно. Каждый член семейства — и Николай Дмитриевич, и Капитолина Александровна, и Татьяна Дмитриевна, и Марья Александровна, и Чистохины, и Налетовы, и великий друг Диониса сизоносый Иринарх, и красивая баловница-воспитанница Анютка — все имели свою комнату: у кого с балконом, у кого с верандой, и еще в домике помещения для гостей, наезжавших сюда в субботние и воскресные дни на день-два с туесками и чуманами для сбора ягод и грибов — то на именины, то в цветочный Троицын день, день Аграфены-Купальницы, в Петровки, рыбацкий праздник, в «сердитый» Ильин день, в праздник пчелиного Спаса, в Успенье Богородицы и день Симеона Столпника, провожающий лето.

Бутин живал на дарасунской даче редко, разве когда объезжал этот куст самых прибыльных своих приисков. Он радовался, что дом сейчас пустоват, только Марья Александровна и два-три человека из

Бутиных приедут — можно собраться с мыслями и силами для новых сражений за фирму… Москва приберегалась на крайний случай.

С недобрым предчувствием поглядывал он на раскаленную синь неба и ждущую дождя землю. Дневная жара еще остужалась ночным заморозком, но они слабели, уступая душному тяжелому воздуху из монгольских степей и пустынь…

То и дело приезжали управляющие окрестных приисков. Или Яринский седлал лошадей, и они делали тридцатипятидесятиверстые переходы на Дмитриевский, Мариинский, Капитолинский, Софийский. Везде воды не хватало, всюду намыв золота был ничтожным…

В один из вечеров начала мая, сидя за чаепитием на веранде первого этажа с женой и Иринархом, он услышал цоканье копыт. Из-за тальников, скрывающих близкую дорогу вдоль Нерчи, показался всадник на сахарно-белой лошади с красивыми темными пятнами на груди и храпе.

Всадник был под «масть» лошади: короткая куртка, сшитая как бы из полос белого и палевого цветов, суженные в кисти рукава облегали руки; длинные стройные ноги обтягивали белые замшевые рейтузы; и еще черные сапоги с коричневыми отворотами; а на голове жокейского вида шапочка с матерчатым козыречком!

Всадник ловко соскочил с седла, оглянулся, никого в помощь не увидел, повел лошадь к крыльцу и привязал уздечкой к столбику.

Он поднялся на веранду уверенным шагом и вошел, звякая привинченными к сапогам шпорами.

Это был Иван Симонович Стрекаловский.

После того как они расстались в Иркутске, Бутин и его помощник почти не виделись. Они разминулись, когда Бутин переводил контору из Нерчинска, а Стрекаловский, напротив, направил стопы в Нерчинск. Однако ж Бутин остался доволен попутной деятельностью Ивана Симоновича в Верхнеудинске. Все же он склонил там главных кредиторов — терпеливого Клима Семеновича Черепахина и покладистого Исидора Борисовича Шмульского погодить с векселями, дотерпеть до осени.

Марья Александровна усаживала молодого человека за чай с кренделями. Бутин видел, что Стрекаловский устал с дороги, и терпеливо ждал, покуда тот придет в себя.

— А я-то думаю, что за чин такой едет, — не то поп без рясы, не то гусар без сабли, не то кавалер с бала! — разошелся Иринарх. — А это, глянь — Ванечка наш! Друг ситный!

Иринарх, как говорили про него, любил «мыть зубы», то есть, посмеиваясь, обнажать свои крупные и редкие желтые клыки!

Стрекаловский кинул на Иринарха быстрый взгляд. Он не любил фамильярности, а тут этот Иринарх со своими топорными шуточками.

— Спасибо, добрейшая Марья Александровна, воспрял, ведь двести верст без передышки. У меня, Михаил Дмитриевич, новости от Иннокентия Ивановича.

Марья Александровна поднялась и неторопливо удалилась, и никто не знал, какие мысли и чувства она уносила в себе.

Стрекаловский приподнял край куртки и вынул из узкого и неприметного кармана рейтуз вчетверо сложенный лист бумаги. «Наряд нарядом, — подумалось Бутину, — а тайники мушкетерские!»

Бутин стал читать шиловское послание вслух вполголоса.

Новость была такая. Иркутский городской суд рассмотрел жалобу Торгового дома братьев Бутиных. И суд признал действия иркутских кредиторов неправомочными и недействительными.

— Ур-ра! — воскликнул Иринарх, успевший до чая втихую расквитаться с полуштофом. — Наша взяла! Мы этому Хаминову еще намылим одно место! Мы…

Михаил Дмитриевич бросил на братца быстрый взгляд поверх письма, тот запнулся и попытался придать своему багровому лицу глубокомысленное выражение. Все же он ухитрился подмигнуть Стрекаловскому: «Ванечка, наша берет!»

Бутин читал дальше. Признать-то признал суд, что иркутяне не туда забрались, а вроде как «забыл» принять все меры к восстановлению нарушенных прав братьев Бутиных и их доверенных!

— Ну, господа, как же вы это странное решение расцениваете?

— Образец двойственного подхода, Михаил Дмитриевич. Межеумочный подход. В надежде, что ходом жизни все решится само собой.

Очень даже неглуп этот Иван Симонович. Верно рассудил, с позиций юриста точное определение: двойственность, двоедушие!

— Да что там! — разъярился Иринарх. — Ссориться не желают судейские с иркутскими заводилами! И Бутина опасаются! Вот и завиляли, как пес, что и хлеба просит и куснуть норовит! И пужливость и нахальство!

Родич прав. На что рассчитывают иркутские судьи? На холеру или землетрясение? Скорее ход мыслей был таков. Выиграть время, выждать, может, кредиторы отстанут и от господина Бутина, а может, господин Бутин внезапно разбогатеет и на кредиторов посыпятся полуимпериалы! А и то может случиться, что господина Бутина кондрашка хватит! Какое облегчение для иркутского городского судилища!

Бутин подошел к окну, постоял, глядя на притихшую, дышащую зноем тайгу, на жаркое, синее, безоблачное небо, на застывшие деревья и кусты. Еще только середина мая, а как припекает, жжет. Прииски стоят. Ни благодатной тучи на небе, ни дождя полуимпериалов на земле не предвидится! Не предвидятся средства ни для срочных платежей, ни для текущих. А что предвидится? Практически администрация распалась и бездействует, и нам терять время не гоже. Он вдруг с ясностью, словно в солнечном свете, увидел берег Хилы, лесистую сопку, дом на скате и Зорю с детьми, машущими ему на прощание руками. Не скоро теперь увидит он мир сердца своего…

— Вот что, Иван Симонович, — не оборачиваясь, сказал Бутин. — поезжайте обратно в Нерчинск, скажете Яринскому, пусть готовит лучших лошадей. Шилову отпишите, чтоб не покидал Иркутска, делал там все возможное. Большаков останется при нерчинской конторе. А мы с вами, Иван Симонович, и с буйным нашим Иринархом, минуя города и села, катнем в Москву прямым и наибыстрейшим ходом — будем просить заступничества и поддержки у московских купцов!


20

Были лучшие времена, когда торжественно составлялись и удостоверялись контракты на миллионные суммы по обширным поставкам в Сибирь изделий Товарищества Никольской мануфактуры, контракты, весело и дружески закрепленные отдохновенным ужином в «Славянском базаре» или у Тестова.

Речи, тосты, шампанское! И утреннее расставание на Москве-реке за Василием Блаженным, — прощание, полное убежденности в долгих и тесных деловых и дружеских отношениях. Он не забыл, как старый Тимофей Саввич шутливо назвал его в своем тосте «американцем». Он так произнес: «За нашего сибиряка-американца Михаила Дмитриевича Бутина», намекая не только на заокеанскую поездку и «Письма из Америки», но имея в виду прежде всего деловые качества нерчинского партнера, его практицизм и предприимчивость. В Москве так и закрепилось за ним: «сибиряк-американец». Даже в петербургской газете мелькнуло: «Известный предприниматель Сибири Бутин, прозванный “американцем”».

…И вот — новая встреча с московскими друзьями.

Встретили его, и брата, и молодого их помощника любезно, как добрых знакомых. И старый Тимофей, и Викула, и молодые Савва с Сергеем. Пригласили отужинать у них в Трехсвятительском.

К главному делу приступить не так просто. Надо удовлетворить любопытство гостеприимных стариков и любознательность молодых, причастных не только к коммерции, но и к ремеслам, наукам и художествам. Особенно дотошным был крутоголовый Савва, он обучался в университете, с увлечением говорил о занятиях в химической лаборатории, причем попутно называл своих друзей по факультету и опытам — Каблукова и Толстого. Стрекаловский, посаженный, как помоложе, меж Саввой и Сергеем, навострился. Ну Каблуков, ладно, фамилия незнакомая, а Толстой? Какой такой Толстой?

— Да Сережа, Сергей Львович, — небрежно ответил Савва. — Сын Льва Николаевича в науку пошел — не в отца.

«Ого-го! — мысленно воскликнул Стрекаловский. — Так мы, пожалуй, и до самого Льва Николаевича дойдем!»

Савва забросал гостей вопросами о тайге, реках, городах, нравах, обычаях, а больше о природе.

— Неужели эти сухие, голые ветки расцветут, — удивлялся он, глядя на тощие прутья, — зябко сереющие в роскошной цветастой вазе. — Почему — «багульник»! А как по-научному?

— Рододендрон. Вид его, — отвечал Бутин. — Сибирский родич.

— Багульник — это по-нашему, — добавил Иринарх, ведший себя смирно и пивший умеренно. — Это вроде как крепкий да цепкий, багульный, значит, по нашему гуранскому наречию. Повсюду у нас растет — и в хребтах, и на болотах, и в поле… Вот и меня иной раз зовут багульным! Да я не обижаюсь!

— Значит — за силу и крепость? Вас-то прозвали? Так понимать? — спросил Тимофей Саввич.

— Да нет, — виновато глянул на брата Иринарх. — У нашего багульника еще есть местное прозвание: пьянишник.

Дружный смех всего собравшегося общества показал, что чистосердечность Иринарха оценили по достоинству. Впрочем, сизо-бурый нос и так выдавал родство Иринарха Артемьевича с вышеозначенным багулом.

Острый интерес старого Морозова и его сыновей к Сибири Бутину не внове. Отец больше о ценах на зерно и муку, о спросе на ситец, сатин, бязь и плис, о торговых путях в Китай и через океан в соседнюю Японию и отдаленную Америку и с особым оживлением о проекте транссибирской дороги мимо Байкала на Дальний Восток, а сыновья — про школы, художества, музеи, журналы, газеты, книжное дело. Будучи купцами и купцами дельными, Морозовы в Бутине не только купца видели. Иринарх же, воспользовавшись отвлечением внимания собеседников друг к другу, оказал довольно внимания пузатому графинчику, который неизвестно каким манером совершил медленное, но верное путешествие по скатерти в направлении сизого носа. Однако же юркие глазки Иринарха выдавали, что ни одно слово за столом не прошло мимо него.

— Мы ведь, Михаил Дмитриевич, — с подкупающей открытостью сказал Савва, — полюбили вас за то, что в вас живет дух тех, кто пришел в Сибирь неволей. И за ваше благородное влечение к искусству любим. Есть у нас общий друг — художник, написавший известную всем Владимирку. Мы как можем помогаем российским талантам. Кто же кроме нас, русских промышленников, способен помочь своими капиталами русской науке и культуре? Новая демократическая Россия невозможна без просвещения народа.

Он взглянул на отца, тот с любовью и некоторой тревогой всматривался в умное, одухотворенное и несколько болезненное лицо Саввы и в несхожее, но полное молодого энтузиазма лицо Сергея.

— Так-так, ребятушки, — по-мужицки сказал он. — Грешно забывать о долге перед обществом. И о нуждах народных.

— Это прр-авильно! Виват Морозовым! — раздалось с того конца стола, куда с графином перекочевал Иринарх. — А верно, что у вас на Никольской с кажного заработанного рубля полтинник штрафу? А кто против — того в шею! Ездил я в Орехово, жалились мужики!

По тонким губам старого Морозова скользнула недобрая усмешка. «Зря братца прихватил, — подумал Бутин, — напортит мне тут».

— А как же, Иринарх Артемьевич! Сущая правда, бездельникам и гулеванам у нас худо приходится. Рабочий должен работать, а не баклуши бить! Опоздал к своему месту — штраф, поломал инструмент — штраф, выпивший заявился — штраф, нагрубил мастеру — штраф. Мы ведь капиталисты, не собираемся на Святой Руси богадельню устраивать. От этого Россия не разбогатеет! Думаю, что мы с вашим братом, Иринарх Артемьевич, одного мнения.

— Не знаю, как господин Бутин, — опередил гостя Савва. — А я считаю, что первейшая обязанность капиталиста, чтобы его рабочие имели заработок, обеспечивающий ему и семье его человеческую жизнь. Я на стороне тех, кто требует справедливости и борется за нее. И готов им помогать не только деньгами.

А чем еще? Он не досказал, но вид у него был решительный. Нет, нельзя терпеть в работниках разгильдяйства и безделья. А заботиться о заработках — тут Савва прав — это наша прямая обязанность!

— Да я что, — наливая себе рюмашку, забубнил Иринарх. — Я что — против? Только зачем штрафовать за то, что в церковь не ходит? Или за то, что собаку пнул. Это дело попа и городового. У нас на приисках до этого еще не доперли! Верно, Миша?

— Иван Симонович! — негромко сказал Бутин. — Окажите услугу: проводите брата до Гостиного, а я попозже. У меня еще разговор с господами Морозовыми не закончен.


21

— Вы уж на моего братца не обращайте внимания, — сказал Бутин Морозову, когда они после ужина уединились в просторном, с высоким потолком кабинете хозяина дома. — Сам о себе сказал: «Пьянишник». В делах однако же аккуратен, в отчетах не токмо копейки, но и полполушки не утаит!

— Помилуйте, — рассмеялся Морозов. — С чего вы взяли обиду мою? Я вашего брата неплохо изучил по коммерческим сделкам. А разглагольствовать да повольничать — пускай его. Политику-то мы с вами делаем! Давайте-ка займемся вашим казусом.

Тимофей Саввич тщательно и зорко просмотрел баланс фирмы. К каким-то страницам воротился, над какими-то призадумался и снова бегло пролистал все документы.

— Сейчас, дорогой господин Бутин, банкротства не в новинку, — сказал он, покручивая широкое золотое кольцо на пальце. — Администрации, конкурсы, аукционы, торги, разорения… Самые опасные персоны в этих несчастьях в деловом мире — стряпчие. Стряпчие — вот истинные разорители. Для них любое банкротство — средство наживы. Этим они лишь сыты. Не доводите дело до присяжного поверенного, как несчастные господа Трапезников и Домбровский. Мой наипервейший совет: постарайтесь порешить с кредиторами миром да ладом.

Ничего не скажешь, опытный пловец в море коммерции Тимофей Морозов. Советы мудрые подаст. Рядом с ним сибирский туз выглядит недоучившимся школяром, глубоким провинциалом… Всезнающий, прожженный делец рабочих держит в превеликой строгости. И за медицинскую помощь, и за чистку нужников, и за угли для самовара, и за баню — за все кругом вычеты. И работают у него не одиннадцать-двенадцать часов, а все пятнадцать! И при этом Морозов в либералах и демократах и меценатах числится, в доме у него мастерская для художников с мольбертами, красками, — рисуйте, творите, прославляйте русское искусство!

Чем объяснить все-таки его неизменно дружелюбное отношение к нерчуганину? Его живой интерес к деятельности Бутина во всех сферах? Как купца, фабриканта, золотопромышленника, общественного деятеля, литератора? Разве лишь потому только, что изделия Никольской мануфактуры шли через бутинские руки к населению Сибири и открытым Бутиным торговым путем — в Китай?

Строгая и придирчивая критика баланса нерчинской фирмы и всей коммерческой политики Бутина шла в духе преодоления кризисной болезни. Ни слова о предъявлении векселей по самому крупному кредиту фирмы.

Нерчуганин в москвиче видел свое весьма похожее отражение. Может, и москвич, в свою очередь, усматривал в оплошавшем сибиряке своеобразное подобие себе! Те же цели и намерения, те же средства на пути к ним, то же ощущение велений дня, та же энергия, то же понимание, что без науки, машин, просвещения, либерализации власти и смягчения нравов невозможно дальнейшее развитие России. Новой России.

— Пушкин, кажется, говаривал, что гармонию следует поверять алгеброй, — поучал Морозов своего сибирского сотоварища. — Формула эта в коммерции выглядит так. Боевой дух риска надо проверять осторожностью расчета. Без риска, и риска крупного, нет предпринимательства. Есть тогда ничтожное грошовое торгашество. Но без феномена осторожности — деловое предприятие легко низводится в аферу, спекуляцию на грани финансовой авантюры. Необходимо умение соразмерить имеющийся капитал с реальностью и держать сильный резерв на случай непредвиденных событий, имея в виду конкурентов, стихийные бедствия и прочее.

Что мог возразить на это Бутин. И что все это значило теперь, когда несчастье уже свершилось! Все убедительно и настолько зримо, будто Морозов видел сожженные засухой поля, обезвоженные шурфы, свалившиеся на отмели пароходы. Он только не знал одного: сколько проникновенных слов сказано в свое время старшим братом младшему. Насчет риска и осторожности.

Резервы! Будь бы у него не восемь, а двадцать миллионов, а еще бы лучше тридцать, он бы шутя справился с тремя недородами, пятью пожарами и приостановкой намыва еще на год. И сунул бы Хаминову, Кнопу, томской купчихе их паршивые сотни тысяч! Ах, Господи, ведь маячили впереди эти двадцать и тридцать миллионов…

— Можете быть уверены, что ваше положение обдумано мною и не только мною еще до вашего приезда в Москву.

Кого он имеет в виду? И ведь Бутин не изложил свою просьбу, не успел.

— Сыновья мои еще более принимают в вас участие, нежели я. Я убежден в пользе, приносимой вашей деятельностью не только Сибири. Я отнюдь не чувствителен. На моих глазах гибли десятки дел и предприятий, ничто во мне не дрогнуло. Упразднять же ваш Торговый дом — нелепо и неразумно: у него налаженные заводы, действуют хорошо оснащенные золоторазработки, он дает пропитание тысячам людей, благодаря ему оживлены и торговля и все хозяйство восточной окраины. Мой доверенный поразился суммами ваших закупок на запрошлой Нижегородской ярмарке. Эти мои и сыновние выводы были обсуждены совместно с Товариществом мануфактур Третьяковых и Торговым домом Солодовниковых и Компания и твердо поддержаны ими. Узнав наше мнение, все здешние главнейшие ваши кредиторы, включая Московский торговый банк, согласились настаивать на администрации с непременным вашим участием.

Бутин не нашелся, что сказать, он только привстал с кресла, держась обеими руками за подлокотники, — словно готовый перемахнуть через стол к Морозову.

— Скоро ли вы собираетесь обратно в Иркутск? — тем же дружелюбно-деловым тоном спросил Морозов.

— Хоть сию минуту, Тимофей Саввич! Все сказанное вами коренным образом меняет обстановку!

— Не торопитесь с выводами, — остановил его Морозов. — Мы, Третьяков да Солодовников, — это еще не все кредиторы!.. Найдется ли в вашей карете место для хорошо вооруженного воина? Я говорю о лучшем законнике Москвы Павле Васильевиче Осипове. Он наш главный доверенный. Его оружие — глубочайшее знание законов. Он успел уже найти в Своде законов, — дай бог памяти — статья тысяча восемьсот шестьдесят пять, том одиннадцатый, — пунктик, согласно которому мы вправе учредить частную администрацию по доброму соглашению с вами. — Он испытующе взглянул на Бутина. Он еще не все сказал: — Если мы верим вам, Михаил Дмитриевич, то вправе рассчитывать и на ваше доверие. Без жертв победы не бывает. Речь идет о временной жертве, и вам надо пойти на нее, иначе установление администрации теряет всякий смысл.

Бутин понимал, Бутин предвидел. Но все в нем дрогнуло, когда Морозов с мягкой улыбкой твердым голосом сказал:

— Все ваше имущество будет в ведении администрации. Соглашайтесь на это. — И, видя, как удручен Бутин, более серьезно добавил: — Надо соблюсти форму. При том условии, что вы остаетесь распорядителем дела, это существенно. И администрация не куцая, но правомочная. Не будет преждевременных взысканий, а погашение долгов, к всеобщему удовольствию, должно производиться из текущих доходов. Не обещаю, что все пойдет без сучка и задоринки, но лучшего выхода, господин Бутин, не найти…

Да, московские купцы мягко стелют. Но все же передышка, все же не иркутский тупик. Он не отделен от своего капитала. Есть защита. Есть возможность выработать план дальнейших действий.

Договорившись о некоторых частностях, связанных с поездкой Осипова, Бутин стал прощаться.

Задержав руку Бутина в своей, Морозов вдруг сказал с задушевной грустью:

— Мы ведь с вами в душе своей скорее эстеты-художники, нежели дельцы! Верно сыновья мои говорят. При блестящих коммерческих способностях, они уже без моей помощи управляются на своих мануфактурах. У них в близких приятелях и музыканты, и художники, и актеры, и писатели. И такой такт! Савва, зная трудности нашего гения, подарил ему тысячу рублей. И никому не слова. Вот и вы… Как-то поздним вечером Савва мой приходит из Малого театра, где давался «Лес» Островского. Шумский играл Аркашу, Надежда Михайловна Медведева — Гурмыжскую, Акимова — наша королева свах! — Улиту. И представьте себе, Савва мой, разговорившись в антракте с неким сибирским военным в чине полковника, — кажется, Кононович, есть такой? Ага, значит, он самый! — узнает от него, что в Нерчинске театральная самобытная труппа представляла эту же самую пьесу прославленного драматурга! При этом назвал вашу фамилию, как покровителя искусства Мельпомены!

— Тут большое преувеличение. Люди талантливые, молодые, энтузиасты, а всей пьесы одолеть не управились. Из второго действия поставили сценку с Аксюшей и Петром и сценку с Аркашей и Несчастливцевым, — если помните, в лесу, на дороге в Калинов и Пеньки. Сыграли с душой, но — какой уж, громко сказано, спектакль!

— В лесу, в лесу, как не помнить, — лукаво сказал Морозов. — Так вот полковник с восхищением отозвался о некоем коммерсанте, безвозмездно отдавшем роскошный зал своего дворца под спектакль, и будто он, видя, что нет декораций, велел нарубить молодых сосенок для задника, кустарником обставить сцену, и был такой живой, натуральный лес. Шуйскому не снилось! Владелец дворца не пожалел закрасить позолоту на потолке и стенах, чтобы все дышало природой. Лес так лес! Господин Бутин, кто мог в Сибири пойти на это?

— Что ж особенного. Велел своему добросовестному и понятливому работнику Яринскому съездить в лес, еще распорядился, чтобы мой управляющий Большаков прислал маляров. Вот и все!

— Особенное в том, что именно мы, люди делового мира, проявляем заботу о художествах. И средств на это не жалеем. Я об этом случае рассказал и господам Третьяковым, покровителям живописцев, и господину Солодовникову, имеющему свои театры на Неглинной и Тверской. Они велели при случае кланяться вам. Как же не помогать друг другу в беде! Все обойдется, господин Бутин, все обойдется. Разумеется, не само собой… Итак, «руку, товарищ», как сказал Геннадий Несчастливцев!


22

Доверенный москвичей оказался мужчиной маленького роста, но с широким туловищем, так что казался квадратным. Самоуверенный вид, раскатистый бас, взгляд снизу вверх через пенсне на золотой цепочке компенсировали недостаток роста и невзрачную внешность.

Морозов-старик сам подвез поверенного к Гостиному двору на Никольской в своей пролетке. Там уже стояли подряженные Бутиным для долгой гоньбы две крытые просторные повозки.

— Вы нас очень обязали, многоуважаемый Павел Васильич! — сказал Морозов в напутствие квадратному юристу.

— Будьте благонадежны, Тимофей Саввич, — отвечал коротко стряпчий.

Морозов весьма дружески распрощался с Бутиным, а также с Иринархом и Стрекаловским. Правда, «руку, товарищ» — слова, преследовавшие Бутина ночью во сне, — он не произнес, но выразил уверенность, что дело завершится к общему благополучию. Молодому Стрекаловскому пожелал оказывать достойному юристу-коллеге всяческое содействие, как старшему партнеру, а Иринарху морозовский форейтор сунул огромный плетеный короб-укладку со съестным и питьем, что весьма взбодрило и воодушевило бу-тинского братца.

Первая повозка двинулась тряскими булыжными и немощеными улицами Москвы, обгоняя городских ленивых «ванек» — извозчиков и ломовые обозы, в сторону Владимирки. За нею вторая, почти впритык к первой, что считалось мастерством и ухарством старой ямщицкой гоньбы: «Сторонись!» — пешие шарахались, потому как вострый язычок кнута иногда задевал и спины и плечи зазевавшихся горожан.

В первой повозке поместились Бутин с Осиповым, во второй — Стрекаловский с Иринархом.

Пока ехали Варваркой, по Солянке, вдоль Яузы, спутник Бутина подремывал, уткнув нос в широкий, толстый, домашней вязки шарф, обернутый вокруг воротника пальто, а очнувшись за Андроньевским монастырем, стал озираться, словно никогда далее Рогожской заставы не езжал.

— Скажите, господин Бутин, разве не удобнее нам до Тюмени поездом, чем на этих варварских колесах?

Знакомство Бутина с Осиповым в Москве было поверхностным — во время обеда вместе с ним и Морозовым в «Славянском базаре». Тогда доверенный московских купцов, выслушав своего патрона, задал Бутину два-три незначительных вопроса и удалился: ему необходимо перед отъездом привести в порядок свои многочисленные бумаги. Запомнилось, что голос дьяконский, многозвучный, такой голосины в их Нерчинском хоре отродясь не было!

— Увы, почтенный Павел Васильевич, нас, сибиряков, дорога эта — на Пермь и Тюмень — мало устраивает. Она больше уральская, чем наша, и свою миссию выполняет. Однако ж давно мечтаем о железном пути через всю Сибирь южнее, от Челябинска на Омск, и проекты есть. Иностранцы крутятся вокруг «сибирской железки», и Коллинс, и Моррисон, и Слейг, и Корн. — Линча он почему-то не упомянул. Линч стоял особняком. — Им всем правильно не доверяют, они Сибири не нюхали, им бы поднажиться. Но и нам, русским промышленникам, ходу не дают!

— Кому «нам»? — Осипов сквозь въедливое пенсне присматривался к клиенту, подброшенному ему Морозовым, к человеку, стоявшему перед угрозой краха и полному фантастических проектов.

— Русским капиталистам, инженерам. Вот и везем гоньбой, на лошадях, но тракту, коему уже двести лет. Три месяца пути, две тысячи целковых, кочки, болота, ухабы, грязь, иной раз застрянешь так, что сутки сидишь, пока берешь подряд на выволочку лошадей!

— Вы бы хоть заранее упредили, — со скрытым раздражением сказал доверенный. — Трудно отказать таким благородным людям, как Морозовы, а все же подыскал бы более подходящую кандидатуру на эту, как вы изволили определить, вы-во-лоч-ку!

— Что вы, Павел Васильевич, — отвечал Бутин. — Мы о ваших удобствах постарались. Мы домчимся до Нерчинска за месяц. Притом с необходимыми задержками в Томске, Красноярске, Иркутске, Верхнеудинске, где и отдых вам будет ничуть не хуже, чем в Москве. У нас на каждом станке подстава — свежие лошади, везде по пути свои дома и конторы, деньги для вашего устройства и обихода мы считать не будем.

И снова пенсне со скошенными стеклами уперлось в Бутина. Как уверенно, черт побери, говорит этот человек, на которого вот-вот тучами посыпятся долговые векселя!

Бутин примолк, прислушиваясь к голосам из приблизившегося возка. Собственно, это один сиплый голос Иринарха, но он стоил десятка. Он не ругался, не шумел, милый братец, он донимал соседа по экипажу рассказами о победах над врагами в московских трактирах с помощью яиц всмятку, раскаленных блинов, горячего соуса, бараньих отбивных, трюфелей в мадере, суфле, сиропов, маринадов и всякого рода кремов, желе, подливов, которые он не столько употреблял в пищу, сколько применял как оружие самозащиты, когда его пытались выдворить из облюбованных им веселых заведений. Иринарх все изображал в лицах и движении, сопровождая хриплым хохотом и прищелкиванием; создавалось впечатление, что кроме Иринарха, Стрекаловского и возницы в коляске еще целая театральная труппа, разыгрывающая на ходу презабавный водевиль!

В этом шуме тонули протесты Стрекаловского: «Да уймитесь вы! Перестаньте болтать вздор! Дайте наконец мне покоя!» На что беспутный Иринарх отвечал то непристойной присловкой, то срамной частушкой с берегов Шилки или Газимура, а то и затяжной, бесконечной песней про знаменитого смотрителя карийских приисков: «Как в недавних годах на карийских промыслах царствовал Иван, не Васильевич царь Грозный, инженер был это горный Разгильдеев сын…» Как это ни странно, но пьяный хриплый голос Иринарха был приятен, пение — правильное и с чувством, но все же он вел себя вызывающе, и Бутин попросил у своего молчаливого спутника прощения за братца, дабы Осипов не подумал, что все Бутины таковы!

Главный доверенный Морозовых, Третьяковых, Солодовниковых и других принимал выходки Иринарха, отголоски Стрекаловского, вынужденные извинения Бутина с неколебимой невозмутимостью, как встречает крепостная стена кидаемые в нее мальчишками камушки и железки. Нет, этот человек не тратил энергию зря. Замкнутость, едкость, направленный интерес к миру и людям как бы несли на себе печать профессии: видеть, что хочу, слушать, что хочу, отвечать на то, что хочу, молчать, когда хочу. Кремень человек. Вероятно, у Тимофея Саввича был свой расчет, отправляя в одном экипаже Бутина и Осипова — должника и доверенного могущественных кредиторов. Доверенного с именем и характером.

Бутин не старался понравиться Осипову. Он рад нерушимой дружбе с Морозовыми, рад, что с ним их доверенный, что возвращается домой, что, хоть и под тягостным взором новой администрации, все же сам будет руководить своим делом, что он скоро снова увидит Зорьку.

Мучило одно: какое лето откроется ему в родных краях, пошлет ли Бог зной или дожди, наполнит ли водой реки, ручьи, источники? Вода нужна приискам, продолжению дела, избавлению от долгов и от опеки администрации…

Он был открыт своему спутнику. Тому нравилось, что Бутин не заискивает, держится достойно, но решительно. И сам почти не задает вопросов, а на его вопросы отвечает кратко, по сути. Они сидели рядом в широкой четырехколесной повозке с откинутым кожаным верхом по случаю тепла, безветрия и солнца. Если ночь настигала их в пути, верх надвигался, подстегивался ремнями к толстым двойным суконным боковинам, сиденье вытягивалось до козел, образовывая два хорошо укрытых спальных места, — настоящая карета, лишь без герба. Легкие одеяла из верблюжьей шерсти, теплые, на вате халаты создавали иллюзию если не дома, то весьма комфортабельной гостиницы на колесах!

Морозовы не ошиблись, предваряя поездку заверениями, что Осипову ни о чем не придется заботиться. Этот высокий, чернобородый, худощавый и энергичный господин Бутин проезжал старинным Московским трактом десятки, а то и сотни раз. Едва приближались к станку, вспыхивали ярким светом окна в избе, уже была готова чистенькая, хорошо протопленная банька с каменкой, после баньки звали к самовару, к чаю подавали кренделя, пирожки, масло, варенье, яйца, молоко, утром, перед выездом, непременные щи с головизной, кулебяку, осетринку с хреном, горячий кофе, а дальше, уже в глубь Сибири, — пироги с рыбой, пельмени, енисейского сига, байкальского омуля, хилокского тайменя. В погребце у Бутина было все, что надо: и водочка, и коньяк, и настойки, и даже легкое виноградное вино зеленоватого отлива — «португалка», не без подсказа внимательного Тимофея Саввича. Ни разу за всю дорогу у поверенного не было несварения желудка, закупорки или слабления. Стоило Бутину молвить словечко, шевельнуть пальцем, двинуть бородкой, и появлялся ужин, вели в спальню, где всегда дышало свежестью белье, запрягали лошадей, подносили холодного кваску. Забыл в станочке под Томском напомнить, чтобы разгладили костюм да наваксили сапоги, проснулся, а все уже перед ним в надлежащем виде; брюки в струнку, сапоги блеще новых!

На всех сибирских просторах господина Бутина знали, почитали, побаивались.

Осипов, наблюдая за Бутиным, а также за его служащими, задавал коротенькие вопросы, получал коротенькие ответы, делал коротенькие заметки в коротенькой записной книжке. Ему нравилось все короткое и, по возможности, квадратное.

Проехали Ирбит. История, родословная, окрестности — это попутно. Памятник Екатерине Великой? Только что установлен?

В ознаменование отражения под Ирбитом пугачевцев, крестьянином Иваном Мартышевым? И тот стал дворянином, а слобода городом? Занятно. А город весь год пуст в ожидании ярмарки, и улицы пустынны, точно как в Нижнем Новгороде? Потому, значит, все окна домов, гостиниц, ресторанов забиты досками! Весьма занятно! В таком городке целый десяток торговых бань? На пять тысяч жителей? Самый чистоплотный город на Руси? Любопытно. То, что ярмарка на втором месте после Макарьевской, вызвало у Осипова повышенный интерес. Какие тут товары, особливо привозные, китайские, какие местные, сибирские, как складываются цены, как заключают контракты?

Вероятно, эти вопросы имели касательство к его размышлениям о бутинском деле. Так же как выведывание у станковых ямщиков и подрядных возниц их фамилий, заработков, подробностей извоза, цен за место, сроков проезда и доставки, размеров штрафа за порчу товара и о том, какой товар легче и удобней везти! Так, пожалуйста, покороче — фактики, цифирки, фамилии, даты.

Еще не доехали до Томска, а прихватило Осипова прозвище: Шило. Долгой дорогой, словно шилом, выковыривал у Бутина сведения и цифры. Бутин и не таил. Морозовы стряпчему доверяют, и ему наказали в делах раскрываться и в большом и в малом.

Однако ж о своем, глубоко личном и потаенном, одному Бутину принадлежащем, — ни звука. Дом на берегу Хилы под сопочкой в зарослях черемушника, милое задорное лицо Зорьки, двое человечков, выглядывающих лошадей на дороге из Нерчинска, — не купленное, неисчислимое, подаренное ему судьбой счастье. Ни кредиторов, ни стряпчих, на даже самых близких людей к этому потаенному и дорогому — нет, не допустит.


23

В Томск прибыли на шестнадцатый день пути. Здесь, в Томске, доверенный москвичей ближе сошелся со Стрекаловским. Тот порывался еще в начале путешествия, у Гостиного двора, присоединиться к Осипову, но поостерегся перечить Бутину. Да и ретивый Иринарх не оплошал — чуть не силком затащил его в свою повозку.

В томском купеческом обществе Иван Симонович как рыба в воде.

Вообще трио впечатляющее. Молодой, розовощекий, элегантный, как модная картинка, Стрекаловский в новой визитке, пестром жилете, тугих брюках с раструбом книзу, да в придачу роскошный галстук с алмазной заколкой. Еще принять во внимание шоколадные конфекты, какие-то сверкающие коробочки, волшебно изымаемые неведомо откуда.

Разговорчивый, приветливый молодой человек. И рядом с ним устрашающе низкорослый господин с выразительным пенсне, глядящим как два заряженных ствола, — малой человечек, а такой плечистый и бокастый, что, входя в комнату, занимает половину ее; важный, самоуверенный, терпеливый и с уважением относящийся к купеческим делам, занятиям, положению и претензиям. И с ними высокий, прямой, представительный глава фирмы, всесильный Бутин.

Бутин говорил о возможности фирмы выплатить долги, коли ее не разорять, выплатить полным рублем, а не жалкими копейками, если объявят несостоятельность. Стрекаловский улещивал, умасливал и веселил купцов, купчих и их детей, смягчая обстановку. А доводы москвича попадали в кредиторов, точно многопудовые пушечные ядра. Он хорошо знал русского человека, боящегося судиться да тягаться, поскольку «где суд, там и неправда», «суд прямой, да судья кривой». И густым, сочным, неторопливым голосом застращивал собеседников не хуже попа, обещающего неправедным геенну огненную. Бутин помнил, как настойчиво говаривал ему Морозов: стряпчий, ежели что-то стоит, не должен доводить дело до судебных разбирательств, но стараться все решить в обход суда — миром и выгодой для сторон.

— Законы у нас, господа, путаные, суды у нас, милостивые государи, допотопные, процессы тягучие, длиннее ваших сибирских извозов. Я вам с откровенностью, почтеннейшие, говорю: да, смазывают, да, упрашивают, даже крупно упрашивают, там сенатор поддержит, тут губернатор вмешается, а судебная колымага скрипит, еле тащится, конца не видать! А решится дело, и что же? — Осипов наводил по очереди на всех сидящих свое пенсне. — Иной раз и отвечать-то некому!

Эти «господа», да «уважаемые», да «судари-сударики» тоже действовали запугивающе, угнетающе — от них веяло холодом долгого суда и бесконечной тяжбы.

Купцы слушали, не спорили, не возражали, не доказывали своих сомнений, а больше откликались в форме неясных междометий, неопределенных оханий и двусмысленных восклицаний:

— Да уж это верно, не сумлеваемся!

— Вестимо, вам-то все наскрозь видно!

— О-хо-хо, и так нелады и эдак!

— Може лучше, как вы, а може лучше, как мы!

Расходились, толковали меж собой, снова собирались и в третий и четвертый раз выслушивали доказательства Стрекаловского, Бутина, Осипова.

И вот, насытившись речами и осердившись, вылез до того молчавший Гордей Семенович Крестовников, — он из сибирских кулаков, выбившихся в купцы первой гильдии, горластый, мужиковатый.

— Допущаю, — без суда, векселей, без разора. Вполне допущаю. Вообще как ее «ад…мини…страция» — слово не наше, не русское, лучше б «приказ», либо «смотрительство по Бутину», едак бы понятней. Ну лады, не в словечке дело; значит, мы как бы дозволим Михаилу Дмитриевичу — наше вам почтение! — хозяйствовать. Мы дозволим, лады, а как другие не дозволят, тогда мы, тутошние, все окажемся на бобах? Лады, пусть полное согласие, я вот все дни счет веду, прикидываю: если нам из текущих доходов, то есть долги наши, то не менее десятка лет ждать, а то и поболе. Пусть два миллиона прибыли, хотя бы нынче, как они разойдутся? Прииски содержать — раз, заводы тож — два, платить рабочим и служащим — три, а там — покуплять, возить, да еще пароходы у вас, еще соляное дело. Неуж с теми миллионами кинетесь к нам с полной радостью: «Разбирай, робя, всем орешков хватит!» Прежде — на свои нужды, так? Ну пусть даже полмиллиона соблаговолите, так это что дитю ложка кашки, по губам мазнуть! Выходит, нам не манки, а одни жданки!

Гордея Крестовникова шумно поддержал его брат Фома, — тоже мужик ражий, с горлом: «Чего там, с нас, убогих, последние порты сымают, а мы и не ежимся!»

Купцы стали переглядываться, и тут, улучшив момент, на высокой ноте выскочила улещенная недавно Стрекаловским пышногрудая вдова: «Да так нас, сироток, живо по миру пустят!»

Лихорадочно собирался с мыслями Бутин, широко улыбаясь, приподнялся с места его помощник, но Осипов их опередил:

— Умные речи слышу, — сказал он, крылато встряхнув полами сюртука, задвинул большие пальцы в жилетные карманы и стал еще шире и массивней. — Рассудительно говорите, Гордей Семенович, и вы, Фома Семенович, и вы, прелестная госпожа Корытникова, — беспокойствие вполне законное. Как хотите, так и будет. Лишь покорнейше прошу выслушать меня. Я не за господина Бутина, я в пользу общего дела…

Шумок одобрения среди купеческих настороженных бород.

— Не поймите так, уважаемые, благо вы оставите Михаила Дмитриевича распорядителем дела, то он будет своевольным хозяином! Только под недремлющим оком администрации, или, как по-старинному определил Гордей Семенович, — «смотрительства»! Вы будете решать статьи расходов! Вы, кредиторы! Это первое. И второе. Контора фирмы отныне в Иркутске, — тут добрая половина кредиторов, тут быть администрации! Господин Бутин, полагаю, не собирается укрывать что-либо от общества, да и попробуй укрыться от острого глаза мудрейших господ Крестовниковых. Не дадут они с себя порты сиять, не дадут!

Снова шелест одобрения с легким смешком в рядах сидящих в помещении Купеческого клуба степенных бутинских кредиторов.

— И третье. — Осипов снял с переносья пенсне и, сверкнув серебряной цепочкой, предостерегающе помахал им в направлении купцов. — Третье. Ранее я со всей ясностью нарисовал тяготы и мучительства судебной волокиты, ежли, храни Бог, дойдем все до суда. Я человек независимый. И я человек состоятельный. Но есть такие субъекты, такие жиганы, как говорят в Сибири, что лишь допустите их к распоряжению имуществом, то сие имущество, — он заговорил, тщательно выделяя каждое слово, — то все имущество разберут, растащут, расхитят, раскрадут, разволочат, тубахнут с такой быстротой, с какой… — он не то чтобы затруднился, скорее выдерживал аудиторию, но Стрекаловский решил, что пришло время и ему помочь старшему сотоварищу:

— … с какой, не ошибусь, волки растерзывают еще полуживого сохатого! — сказал он, и старший сотоварищ взглядом поблагодарил молодого юриста.

Картина, нарисованная Осиповым, трижды, с жирным нажимом упомянутое «имущество», да еще это близкое купцу «тубахнут» — все это с дополнительным кровавым мазком Стрекаловского произвело впечатление.

— Я хотел сравнить эту публику с вороньем, но сравнение Ивана Симоновича более близко вашим местам. Каков же, учитывая медлительность судопроизводства, будет печальный итог! — Осипов, снова нацепив пенсне, выдвинул к аудитории три широких, почти квадратных пальца. — Три копейки, господа, три копейки с рубля, тогда как господин Бутин возвращает вам кредит полным рублем!

Купцы с испугом взирали на выставленную на них внушительную трехкопеечную, напоминавшую о фиге вилку, которую Осипов убрал, когда пришло время выкинуть самый сильный козырь.

— Милостивые государи, я уполномочен сообщить вам и всем другим кредиторам Торгового дома братьев Бутиных, что господа Морозовы — владельцы Товарищества Никольской мануфактуры и Товарищества Викулы Морозова — не будут настаивать на срочном возврате кредитов, предоставленных Торговому дому братьев Бутиных. У них хватит выдержки, понимания и солидарности дождаться законного контрактного времени. Вот так, господа!

Не только существо этого заявления, но и слог его — торжественное полное наименование фирм, употребление таких солидных слов, как «уполномочен», «предоставлен», «владельцы», «законный срок», вкупе произвели успокаивающее воздействие на колеблющихся томичей.

Под одобрительный шумок купцов доверенный москвичей сел на свое место.

На другой день обе упряжки пустились в путь от Оби до Ангары, и настроение у путешественников было превосходное…


24

В Иркутске в бутинском доме за Хлебным рынком Михаила Дмитриевича уже несколько дней дожидался Петр Яринский. Его прислали в главную контору из Нерчинска Большаков и Шумихин со срочными бумагами для Шилова. Выполнив поручение, Петя сказался больным и не торопился в обратный путь. Он усердно покашливал, виртуозно чихал и мастерски сморкался, так что Иннокентий Иванович и Домна Савватеевна, ценившие обходительного парня и знающие привязанность к нему Бутина, пристроили его у себя и по-родственному поили горячим молоком с медом, зеленым чаем с брусникой, облепихой и всякими пользительными травами. От Яринского за версту несло гривастой караганой, длиннолистной вероникой, ползучим пыреем, росянкой и особенно донником ароматным, который почитался у Шиловых как главное лекарство от всех болезней и, кроме того, отводил моль, блох и тараканов. Яринский был вроде ходячего зарода сена, так от него шли запахи лесной елани!

Едва экипаж с Михаилом Дмитриевичем и Иринархом, — после Томска Стрекаловскому удалось соединиться с Осиповым, — вкатился во двор, Яринский выскочил из своей каморки в деревянном флигеле и кинулся к лошадям, чуть ли не под копыта. Чуткие бутинские скороходы потянулись влажными морщинистыми мордами к своему кормильцу и поильцу, стремясь достать мягкими губами, — узнали, обрадовались.

У Бутина, едва он увидел Яринского, сжалось сердце. Не зря парень здесь. Он помнил уговор с Татьяной Дмитриевной не брать, елико возможно, Яринского в долгую дорогу, поскольку он привык к саду, а сестра многому выучила его, и Петр теперь у нее за главного помощника: в теплицах хозяйничал умело, распознавал безошибочно семена, растения «любили» его, так она про него, — руки умные, живые, терпеливые. Значит, сам выпросился в эту поездку. И не терпится ему остаться с хозяином один на один. Оказалось, что в этот субботний вечер Шиловы в церкви, а потом собирались к сватьям, живущим в Глазковом предместье. В доме прислуги почти никакой — вообще-то держали лишь домоправительницу, кухарку, конюха, ключницу и дворника, — и Бутин велел Иринарху показать Осипову его комнаты и проверить, дабы дорогой гость хорошо устроился; Стрекаловского же попросил позаботиться насчет ужина. Петя меж тем принялся распрягать лошадей обеих колясок. Бутин подозвал его к крыльцу, сел на верхнюю ступеньку, велел сесть и Яринскому.

— Говори, что стряслось! Чего ты здесь прохлаждаешься?

Яринский распахнул зипун, открыв заколотый медной булавкой кармашек, осторожно отстегнул булавку и вынул из кармашка сложенный в несколько рядов листок бумаги. Развернув листок, Бутин сразу угадал Зорин почерк — крупные неровные буквы, сливающиеся строчки, никаких полей, И без точек-запятых, одной фразой: «Мишенька миленький приезжай ради бога поскорей просто голову потеряла как быть не знаю петя скажет цалую зоря».

Не подымая глаз от письма, встревоженный Бутин прикидывал-гадал, что там стряслось в домике на Хиле. Захворали малыши? Зоря заболела? Или Серафима? Для того чтобы голову потерять и не знать, как поступить, должны случиться важные события! Однако же зачем попусту мучиться, ведь «петя скажет», хотя и с малой буквы прописан.

— Ну что молчишь? — обратился он к Яринскому, покорно ждущему, сидючи ступенькой ниже, вопросов хозяина. — Что там за беда приключилась?

Яринский поморгал белесыми ресницами, его некрасивое, широконосое лицо выразило беспомощность, рот округлился — не знает или боится сказать?

— Записка-то как к тебе попала? Туда ездил?

— Зачем туда? Привезли! Это ж Серафима наша, то есть Серафима Глебовна. В Нерчинск с попутным возом. Значит, Татьяна Дмитриевна отлучилась, а она подстерегла — и шасть ко мне в теплицу. Только про какую-либо беду, вот вам крест, ни слова! А чтобы вас лишь разыскать и записочку вам в руки!

— Когда ж она была-то?

— В прошлую субботу, как раз Николай Дмитриевич велели баньку истопить, и вас ждали…

— Ладно про баню, ты мне скажи, очень она расстроена был а?

— Торопилась обратно, и я в страхе. Татьяна Дмитриевна не терпит чужих в теплице. От чужого глаза, говорит, цветам дурно!

Бутин провел рукой по встрепанным соломенным волосам. Парню уже двадцать пять поди, жених, а детства в нем…

— Спасибо, Петя. Молодец, что приехал. Не пойму одного, как тебя сестра отпустила? Бумаги-то и Большаков привезти мог.

— А я сказал, что тетка у меня приболела. А заодно, говорю, могу что надо увезти.

— Соврал, выходит? Насчет тетки?

— Соврал, Михаил Дмитриевич, тетка у меня в Сретенске. И здоровше Топтыгина.

— Ну ладно, я тебя не выдам. А то и я от сестры схлопочу. Ты на каких приехал? На Искристом и Игривом? Молодчина. Собирайся, Петя, чуть свет обратно. Ружья небось в коляске?

Просиявший Яринский повел топтавшихся лошадей в конюшню.

Разговор с Яринским чуть успокоил его. Но ведь не могла Серафима ни с того ни с сего, без особой нужды оставить Зорю с детьми в тайге одних, чтобы искать Бутина в его доме! И записка Зорина, вот она: голова кругом, руки опустила. И коли Зоря и дети здоровы, то что же произошло? Могла бы хоть намек подать, чтобы и он голову не ломал. За ужином придется сообщить о срочном отбытии, найти тому серьезное обоснование, ведь Павел Васильевич не служащий его, обязанный к послушанию, он может и недовольство выразить и даже повернуть оглобли назад.

Один грех за Осиповым был очень заметен: чревоугодие. Недаром Морозовы снарядили дорожный баул баночками икорки, маринованных грибков, нежинских огурчиков, пакетами с копченой осетриной, домашнего приготовления окороком и прочей гастрономией, упакованной в серебряную бумагу, — поверенный наслаждался долгую часть пути изысканной закуской под свой «португал». К тому же Иринарх сделал запасы, используя солидные познания, полученные в «Славянском базаре», «Саратове», у Тестова, Оливье, Лопашова и других купеческих ресторациях и трактирах Москвы. Так что Осипов обижен не был.

О предстоящем отъезде лучше сказать за ужином, ублаготворив стряпчего, а ужин заказать наилучший, не только при участии кухарки, но приняв во внимание широчайшие горизонты Иринарха и изысканный вкус молодого Стрекаловского. Трудностей никаких — в бутинских магазинах, кладовых и на ледниках в изобилии круглый год содержались и первосортная говядина, и телятина, и красная рыба, и соленья, и копчености, и маринады, а уж о винах и говорить нечего! И зверобой, и спотыкач, и наливки, и французские ликеры, и немецкий рейнвейн, и всякие итальянские вина.

— Господин Осипов, — сказал Бутин, заметив, что московский доверенный разомлел, расправившись с телячьей грудинкой, зажаренной в сухарях и поданной с брусничным подливом. — Милейший Павел Васильевич, не будьте в претензии, ежли я вас покину на короткое время. Не сейчас, не за ужином, — он коротко рассмеялся. У него было два рода смеха: суховатый, служебный, чуть ироничный и теплый, широкий, тоже короткий, однако ж из душевных побуждений. — Мне надо в Нерчинск, в нашу контору за важными бумагами, кои вам весьма пригодятся. При вас остается Иван Симонович, близко знающий иркутское купечество, с ним вы вполне сработались, Иринарх Артемьевич исполнит в точности любое ваше распоряжение; наконец, Иннокентий Иванович Шилов, возглавляющий главную контору и находящийся в курсе всех дел фирмы, живой справочник ее прошлого и настоящего. Я обернусь в десяток дней.

Осипов, приступивший к нежнейшему фрикасе из цыплят, коронному блюду Сильвии Юзефовны, иркутской экономки Бутиных, служившей в молодости у Трубецких, потом у Муравьева-Амурского, — так вот, Осипов не выразил ни досады, ни недоумения, выслушав заявление Бутина. О нерчинских бумагах разговор ранее не возникал ни в Петербурге, ни в дороге, но коли надо, так надо, а лишние документы, тем более оцениваемые главой фирмы как важные, не повредят. Однако же длительное отсутствие распорядителя дела нежелательно, что господин Бутин сам отлично понимает, — вилка и нож в ловких руках правоведа серебряно сверкали, давая преувеличенный отсвет на противоположной стене, будто великан расправляется с тушей быка.

Иринарх, с его побагровевшим носом, чуть не подпортил дело. Будучи любознательным, он испробовал и немецкие, и французские, и итальянские вина, приняв для начала бодрящее русское зелье, проговорил нетвердым голосом с присущим ему великодушием:

— Михаил Дмитриевич, брат мой любезный, зачем вам, я хоть сейчас, вот эту рюмаху хлопну. Я там в конторе все шкафья и сундуки знаю, могу пять мешков бумаг доставить. Готов, запрягайте, вот еще маленько хлебну!

— Иринарх Артемьич, — ледяным голосом произнес Бутин, — извольте идти отдыхать. О нерчинских делах я сам позабочусь. И чтоб по моем возвращении Осипов про вас ничего худого не сказал.

— Слушаюсь, Михаил Дмитриевич! — отчеканил, выпрямившись, Иринарх и вышел, успев бутылку мальвазии сунуть под мышку и раскланяться перед шедшей навстречу сухопарой и длинной Сильвией Юзефовной. — Виват, мадам.

Осипов в самых любезных словах поблагодарил за ужин, выразил восхищение выделенными ему покоями и легко понес свою квадратную фигуру, начиненную телячьей грудинкой и куриным фрикасе, по крутой лестнице к себе на второй этаж. Единственной просьбой его было — прислать ему с утра чернил, писчей бумаги и хороших перьев.

Бутин не тревожился. Администрация будет такой, какой он ее задумал. Руль своего судна он из рук не выпустит! Но почему-то вдруг все дела отодвинулись на задний план… Морозовы, Крестовников, Осипов, Стрекаловский, Иринарх… Надвинулось другое: домик на излучине Нерчи, две женщины и двое детей, ждущих его помощи. «Мишенька, миленький, приезжай ради бога».

Лошади понесут его через Байкал и через Селенгу, через Хилок и Шилку — с такой резвостью, с какой они еще никогда не неслись!


25

— Ну ловко же вы меня, голубушки! Я семимильными шагами скачу через хребты и пади, не ведаю, застану ли днем на месте, все бросил — контору, кредиторов, доверенного, — извелся весь дорогой в страхе за свою семейку, а они гляди, Петя, познавай женские хитрости! — а они, слава богу, живы-здоровы, веселы и сыты и рады-радешеньки, Петя, что нас провели!

Он в первый раз так вот прямо втянул скромного оруженосца в круг своей тайной семьи и в ее заботы, и в свои радости и печали, связанные с домом на Нерче. Яринский для приличия посидел на лавке, смущенно улыбаясь и радуясь, что у хозяина все хорошо, а затем — шапку в руки и юркнул в тайгу к своим плашкам: «Как вы пальнете, услышу, что из двух стволов, и я туточки!»

Бутин сидел на широкой кушетке в зале, общей комнате старого дома, покачивал на одной ноге Мишу, на другой Филу, словно опьяненный их веселыми выдумками, их неустанностью в игре, их желанием быть с ним, с отцом… Далеким, загадочным, возникающим и исчезающим, занятым какими-то великими делами, с отцом, которого они сейчас запросто превращают то в «качели», то в «лошадку», то в «коляску» и совершают диковинные путешествия в дальние края.

— Ну-кась, поехали!

— А мы так можем доехать до дядьки Черномора? — спрашивает крепкая, как корешок, ладненькая трехлетняя Фила, с такими же голубыми, душевными и плутоватыми глазками, как у мамочки. — И до тридевятого царства? И где старик со старухой живет?

Да, да, дорогие мои, куда хотите, в любые края, и за себя и за тех, кто пришел и ушел, не познав радостей жизни…

Тонкий, не по возрасту рослый, черноглазый Миша — отцовский портрет, вдруг строго-рассудительно говорит:

— Конечно, куда захотим. Даже в Иркутск и в Москву. Если папа захочет!

Глаза у него круглые, но привычка щуриться отцовская, и тогда он вылитый Михаил Дмитриевич в уменьшенном виде.

Ну хитер! Ведь не мамины слова повторяет и не из сказки — из своей стриженой исчерна-черемушной головенки! А разве маме не хочется в Иркутск или Москву — такие же недосягаемые, как царство Берендея или тридесятое царство? Зоря сидела напротив по-турецки на ковре среди разбросанных на нем подушек и расшитых ею в минуты досуга натрусках в окружении матерчатых кукол, оловянных солдатиков, цветных лоскутков, роскошных жестяных сабель, и сабель самодельных, выструганных из тонких стволов тальника. Михаил Дмитриевич забавлялся с детьми и любовался матерью детей своих. «Он падишахствовал в гареме с младой затворницей своей». Почти по Фету. Вот она перед ним, его затворница, такая же она, как и шесть лет назад, юная, цветущая, с легким румянцем смуглого лица, с быстрым взглядом живых матово-голубых глаз, его возлюбленная, его незаконная жена, обреченная на затворничество, что не слаще добровольной администрации — для него, Бутина. Острое чувство вины перед нею и детьми никогда не оставляло его, а когда он приезжал сюда с ярмарки, из Петербурга, или побывав в Париже, Вене, Гамбурге, вина его становилась столь очевидной, что невинное Мишино замечание делало Бутина больным! Даже в Нерчинске не мог с ними показаться! Не мог повозить по приискам и заводам, показать им свое царство, а не заморское!

Дети каждый раз заново привыкали к нему. И каждый раз одно и то же: в первый-второй день они говорили ему «вы», а послушав мамочку, переходили на «ты», и, хотя в бутинской семье в обиходе меж близкими было «вы», милое ребячье «ты» делало этот уголок земли самым для него теплым и дорогим.

В нынешний свой приезд он почувствовал, что этот мирный уголок встревожен. Видя детей здоровыми, Зорю веселой и радостной, а Серафиму деятельной и ровной, он не стал спешить с расспросами. Может, дошли до них вести о делах фирмы? Ведь петербургские и сибирские газеты поспешили уже навести тень на плетень: «Торговый дом братьев Бутиных прекратил платежи», «На грани банкротства», «Крах сибирского магната», «Бутин мечется в поисках средств», «Где сейчас Бутин?», «Кредиторы Бутина в панике», — свихнуться можно!

Однако о делах Зоря ни слова. Она давно внушила себе, что сильнее, умнее Бутина нет никого. И все же с первых минут он уловил в ее глазах, что вызывала неспроста. В доме чуялась озабоченность не от испуга, скорее от радостной тревоги и удивления, веселого и даже шального.

«Завтра, завтра, миленький мой, все оставим на завтра, дай приголубить тебя, пока ты радом, а не в дальних краях. Ну обними, чтобы косточки хрустнули. Мишенька мой, ох, как же сердце замирает. Ведь почти всю зиму не виделись!»

И вот это завтра, вот оно, и оно целиком отдано детям, они по праву завладели отцом, и даже привезенные подарки и новые игрушки не могут отвлечь их от рук, могущих подбросить к потолку, от колен, везущих в волшебные миры, от узкой смоляной волнистой и мягкой бороды, от которой веселая и отрадная щекотка по всему телу. Отцовские руки, отцовская улыбка, отцовский голос… Играя с детьми, обмениваясь нетерпеливыми взглядами с Зорей, касаясь ее рук, он нежданной внезапной догадкой обратил внимание на Серафиму.

Почему она так робко и смущенно поздоровалась вчера при встрече? И входя в залу и выходя, потупляет очи?

И походка у нее переменилась! Раньше, полная и грузная, она ступала легко и неслышно, в сильном теле ощущались уверенность, сосредоточенность на том, чем сейчас, в данную минуту, она занята. И тут вдруг задержит шаг, вдруг ускорит, передернет плечом, будто что-то стороннее врывается в ее мысли, отвлекает, мешает заниматься повседневным делом.

А еще приметил на ногах Серафимы красивые монгольские домашней выработки туфли в опушке из козьего меха и золотую заколку в густых темно-русых волосах, закрученных в тяжелые косы.

Он с настойчивым вопросом взглянул на Зорьку: «Довольно загадок, что у вас произошло?»

Смешливая озабоченность мелькнула в прекрасных бирюзовых глазах.

— Фима, — позвала она сестру. — Пойди-ка сюда. А вы, дети, поиграйте в ограде, скоро пойдем с папой на речку.

Серафима вошла и стала поодаль, опустив тяжелые руки; глаза у нее наполнились слезами, на губах блуждала непонятная, вольная улыбка: «Ну натворила, неловко, а вины моей нету, и ничего такого дурного, вот и слезно мне и радостно…»

Ей было уже под тридцать, Зориной сестре. Лицо у нее круглое, доброе и миловидное, дышащее свежестью и здоровьем, пышные русые волосы уложены венцом. Точеная загорелая шея, сильные плечи. Годами вся тяжесть общей жизни в этом доме на ней, и везет семейный воз, словно не думая о лучшей доле, а к Бутину неизменно с чувством родства. Не просит ничего для себя. Они все по-людски устроены, капитал на сестру и детей положен, нужды никакой, и к ней отношение самое доброе и заботливое. Бутин — не случайный гость, а от покойного отца напутствован. Нет греха на сестре, тут не баловство, тут судьба, чувства, а это уважать надо. А молва — что? Молва слепа, глуха, завистлива, и той глупой молвой не насытишься и не укроешься. В этой Серафиме твердо самоуважение.

А сейчас она, притихшая и озаренная, глядит невеста невестой и не знает, что ей делать с собой, куда девать руки, куда глядеть глазам, куда ступить ногой.

— Вот, Михаил Дмитриевич, ведь из-за нее, сестрички моей, я вас вызвала, от дел оторвала, — сказала Зоря, и снова в глазах ее и озабоченность и смешливый задор. — Кто же кроме вас, нашего главы, рассудит, как быть-то теперь! С Симой-то нашей горячее происшествие. Да ты не стой там, сядем-ка, ты с одного бока нашего государя, я с другого, да совет учиним.

Будто старшая не Серафима, а она, Зоря, и, может, так оно сегодня и было.

Он глянул на смиренно-смущенное лицо одной, на непривычно важное, с затаенным лукавством личико другой и с благодарностью к обеим сестрам подумал: «Вот, приглашен на семейный совет, я для них глава семьи, отец, муж, зять, самый близкий человек».

— Что за происшествие у вас, Сима, да еще горячее? Или наследство свалилось с неба? Круглый миллиончик? И не знаете куда девать?

Симино лицо расплылось в широкой улыбке, она прыснула в широкую ладонь.

— Вот, господин Бутин, вы себя выдали, — сказала строгим голосом Зоря. — Вам сейчас только миллионы и снятся. С неба.

Она зло пошутила. Его передернуло. Впрочем, сам виноват. Брякнул насчет наследства.

— Не наследство с неба, Мишенька, дело земное. И хорошо ли это для Симы и для нас всех, это вам рассудить.

Она из-за бутинской спины легко шлепнула сестру по плечу.

— Сама расскажешь или мне?

— Лучше уж ты, Зоря. Я-то все слова порастеряю.


26

Горячее происшествие с Серафимой Глебовной Викуловой, сестрой Зори, тетей бутинских детишек и свояченицей самого Бутина, выглядело так.

В шестую годовщину смерти отца поехала Серафима в Нерчинск, в Соборную церковь — свечку поставить за упокой родителя и молитву сотворить, чтобы выразить дочернюю любовь неугасимую к рано ушедшему дорогому человеку. Почитай все утро в церкви и провела в благочестивых и возвышенных чувствах. Вышла на площадь вместе со всем народом, и грустно и светло на душе. Надо было повидать Яринского, тот, ежли сам не увезет, попутных ей найдет на Усугли. Было в то утро у нее какое-то особое чувство свободы и неспешности, не то, что в Хиде, где завсегда труды да хлопоты: не побелка — так стирка, не дойка — так чушкам хлебово готовь, курям зерна подсыпай, овец пои. Непривычно и вольно, когда вышла из церкви, — куры не клокчут, овцы не блеют, коровы не зовут. Ничего, теперь и дети подросши, норовят подсобить!

Не сразу заметила Серафима старушку, семенившую рядом: «Я тебя, молодушка, о чем прошу: ты не обидь старого человека, старушку хлипкую, подсоби, до дому доведи, тут проулочек на Большой, Господь Бог тебе милость ниспошлет…»

Небогато одетая, в многажды одеванном салопе, в платке с линялыми цветами, но чистенькая, опрятная, взялась цепко под руку за Серафиму и ковыляет, воздыхая, словно за углом ее могила ждет. А сама, споднизу выглядывая, с охами да ахами выспрашивает: да ты, девушка, откуль взялась, да ты, сердобольная, какого звания, да ты, добрая душа, нерчинская али с села, — а Серафима ей так да так: родом с Шилки, из крестьян, отец да мать померли, живу с сестрой.

Серафима, что ж, видит, что старушка без корысти, зла никакого, любопытство одно по дряхлости, — она и выкладывает ей: хозяйство, мол, большое, коров столько, гусей столько, чушек столько, земли во сколько, и дом большущий, хлопот много, надо робить, вот сейчас сестра одна, надо скорей ворачиваться, и племяши ждут-дожидаются, да еще гостинцев надо сообразить да увезти…

— И что на Хиле живете сказала?

— Сказала! Сказала! — вытянула тонкую шейку Зоря. — Ох, перепугался, миленький! Уж такие мы глупые у тебя! Что ты сказала, Серафима?

— А то, — ответила спокойно девушка, — что за Шилкой живем, в сторону Казаковских промыслов. Не так, что ли?

— Так, так, — рассмеялся Бутин. — Пока я еще ничего не понимаю. А разве я не должен, Зоря, опасаться за вас?

Зоя промолчала.

— Никак не могла уразуметь, зачем она меня к себе зазывает! Я до ворот проводила, прощеваться стала, а она: уважьте, да уважьте, заходьте к нам малость посидеть да чаю откушать! А тама куда надо, туды и проводим! Как старушку не уважить, Бог не простит! Подивилась Серафима лишь тому, что старушка тщедушная, слабосильная, малорослая, а дом, в который завела гостью, — махина махиной, пятистенок, бревна кладеные, как влитые, нитяной проймы меж ними не видать, и под железной крышей, и ограда палевая, краем глаза приметила за тыном амбар, и стайку, и сараюшки…

Чему Серафима еще подивилась! Завела та Прасковья Федоровна незнакомую девицу в горницу, усадила на диван пестрого штофа и словно в прорубь нырнула, сестра не доглядела, в какую дверцу юркнула. Только и слышно, как в глубине избы колготят, и будто детские воробьиные голоса, и будто в приглушенности средь них мужской голосище, который осаживают, словно на него чехол надевают.

И то Серафима в удивлении, что воротилась старуха другой, чем была: в новой кофте, в широкой юбке, распрямленная, в лице — повелительность, и ножками твердо, не хлябится, и несет она ведерный самовар, будто это у нее в руках морковка с грядки! А за старухой цельный хвост тянется: мужик лет сорока в чистой рубахе и при жилете, волосы расчесаны и маслом приглажены и борода аккуратная, ростом невысок, а так-то горазд, глаза лишь заплывшие да красные, то ли с вина, то ли со спячки. А за ним, Боже ты мой, сначала девочка, може, десяти, може, девяти лет, волосы что ленок, косички с черенок, за нею вторая, лет семи, та темненькая и вихорки на шее тонкой стружкой, а за той парнишечка шестилеток в рубашке с новой красной опояской, и он ее с важностью кажет, а ушки золотушные, чем-то смазанные. Думаю, все, а за ними еще один, на кривых ножках, вперевалку, сердитый, злую слезу кулаком утирает, чего-то бубнит в губу, може, тычком разбудили. Серафима заглядывает за спину мужику, сколько там их еще, а старуха говорит: «Все, садись, команда, за стол, чай с конфетами и пряниками». А у Серафимы в узелке печенюшки, вчерась пекла своим пострелятам, напополам с черемуховой мукой, и с собой взяла поесть, не успела, тут же развязала свою тряпицу и всем детишкам по две вышло этих домашних кушанцев, они в них вцепились, точно впервой эдакую сласть пробуют!

А мужик и не глянул на Серафиму, сидит, глаза в свою кружку. Старуха, чай по чашкам разлив, такую речь держит: «Я семь десятков прожила, человека единым духом определю: есть в нем искра божья или он чурка дров! Я за тобой, Серафима Глебовна, всю службу соборную глаз не сводила. Другая баба и очи к Царю Небесному возводит, и поклоны земные истово кладет, и свечи умильно возжигает, — а молитвенности душевной не видать… А ты одну слезинку проронишь — и вся твоя душа Богу и людям раскрыта! И все-то я твердила про себя, старая мученица Парасковья: хоть бы эта девушка не мужняя была и наш дом светом наполнила, хоть бы она вдового моего сына счастьем одарила, внучат моих лаской и теплом сподобила…»

Серафима сидит не шелохнется, мужик глазами стол прожигает, дети верещат, сколь у кого от печенюшек осталось, а старуха смиренная встает над столом — и как грянет, не слабым, старушечьим, а трубным голосом: «А ну, племя мое, вались доброй женщине в ноги!» — и грохнулась на колени перед обомлевшей Серафимой. И дети плашками посыпались, у старшей губы черемушной вязью обметаны, младшенький зажал в пальцах недоеденный кусок. А позади всех мужик, до полу согнувшись, побагровев словно от огня жилистой шеей.

Тут только и дошло до Серафимы, что старуха просит ее в сно-шеньки, мужик в женушки, а детки — в маменьки. С Хилы вышла одна, а тут вдруг кругом шесть. Поехала помолиться, душе отдых дать, а ее обжениться заманили! Сидит на семейство несчастное смотрит, на губки ребячьи в черемухе, жалко их всех, а что сказать — не может соображение взять. Хорошо, хоть мужик в ум вошел: «Маменька, дайте доброй женщине без насильничанья (так и сказал), своей волеей обойтись. Дома у себя пущай по душевности решит. А то — ступай на каторгу да и подумать не смей!» Серафима скороходом к Яринскому, он немедля запряг лошадей и сам умчал ее на Хилу. Никаких вопросов, хоть и видит, что она сумная. Глянет эдак весело да утешительно, байку про медвежью хитрость или заячью храбрость выскажет, и ближе к дому чуть полегчало Серафиме. Кого ж еще было с запиской в Иркутск послать, вернее Пети ни у нас, ни у Михаила Дмитриевича не найдешь.

— Как я могу без вас, Михаил Дмитриевич? — тихо и покорно вымолвила Серафима. — Я им-то нашлась сказать, что без дядиного благословения никак не могу. Ведь вы для нас и отец, и дядя, и все на свете. Как без вас можно? — А сама вся светится!

Судьба предложила девушке то, о чем она и думать не смела. Он, Бутин, сам должен был о ней позаботиться, годы ее у него на глазах проходили, а он, счастливый Зориной любовью и заботами ее сестры, и не помышлял о том, что у Серафимы теплится в душе думка о собственном счастье. Сыта, одета, обеспечена, этим довольна и более ей ничего не надо. Вот какая промашка. Хорошо, но как же все-таки без нее Зоря и дети, без ее забот и любви? Представить себе дом и черемушник на Хиле без Серафимы — это как прииск без воды! Как будут они — Зоря и малыши — коротать дни и ночи без нее? Не переселится же эта божья старушка со своей оравой сюда, на Хилу!

Погодить бы. Он бросил на Серафиму быстрый взгляд из-под сдвинутых в раздумье бровей: а сколько ей годить, господин Бутин! Вон она какая сейчас — в самом разе: молодая, расцветшая, и телом и душой пришла к своему часу. Постыдились бы, господин Бутин. Не она ли лелеяла с малых лет сестру свою, не она ли растила твоих детей, здоровенькими и ладненькими подняла их, — имеет же она право на свою жизнь!

— А вы-то, Серафима, вы-то сами? Свое-то желание есть?

В Серафиме все, казалось, напряглось, но она лишь прикрыла рот широкой ладонью.

Это было ее ответом.

А Зоря улыбнулась вопреки всему. Вопреки собственным слезам. Вопреки сложности собственной судьбы. Вопреки неизвестности, ждущей ее. Это было ее ответом. Она не могла, не смела удерживать сестру.

— Кто же из себя жених? — спросил Бутин свояченицу. — Если нерчуганин, полагаю, не безвестен для меня.

— У Духая складом ведает. Ошурков Ермолай Сергеич, из мещан, — едва выговорила Серафима, словно извиняясь за скромные чипы жениха, — вдовец, не купеческой гильдии, не чиновник, не военный.

— Знаю, у Духая в цене. Мужик работящий, дельный, только больно робкий да тихий… Он, что ли?

— Он самый, — глаза у Серафимы засветились, точно мужа ее нахваливали. И Бутин понял, что внутренне она уже решилась.

— Ну, Серафима свет Глебовна, значит, сватов поджидать или самим засылать?

— Как прикажете, так и будет, — прошептала Серафима, и за этим покорством стояла вся жизнь ее и все душевные муки: и Зорю с детьми оставлять больно, и замуж крайняя пора, и вас обижать худо, и себя тож, и здесь детки и там детки. Спокойная, покладистая, трудолюбивая Серафима, казалось, вечная хозяйка викуловского дома, безропотно сносящая свою судьбу ради счастья сестры, а теперь трепещущая в ожидании новой доли…

— Серафима, мы тебе обязаны всем. Ты многим жертвовала ради Зори и меня. Не знаю, как меня следует величать: дядей, или посаженым отцом, или сватом, — но я выдаю тебя замуж, и приданое тебе причитается только от меня.

Наверное, никогда его свояченица не глядела на Бутина так любяще, так преданно. Наверное, никогда до и после так проникновенно не целовала Бутина его Зорька.

Створка входной двери широко распахнулась от удара разом четырех крепких кулачков.

— Папа, мама, тетя, вы же обещали! Идемте на речку! Мы уже удочки приготовили — чебаков ловить!

Следующим утром Бутин вернулся в Нерчинск. Дома он пробыл лишь два дня: торопился в Иркутск, где его ждали кредиторы, Осипов и дела по учреждению новой администрации…


27

Бутин отчетливо сознавал, что получил более или менее короткую передышку.

Если предприятия фирмы пойдут на лад, то понемногу начнутся выплаты господам кредиторам. Если господа кредиторы удовлетворятся постепенностью, то расходы на текущие нужды не будут ограничены и поспособствуют прибыльной работе заводов, приисков и успешному ходу торговли. Налаженным круговоротом средств, при экономии и рачительности можно спасти дело.

Одна из главных трудностей, что вся русская промышленность в эти восьмидесятые годы была потрясена застоем, банкротствами, разорением сотен и тысяч предприятий, фирм, акционерных обществ, банков, и эта волна задела и Морозовых, и Коншиных, и Кнопа, и Трапезниковых, и других коммерсантов, которым задолжали Бутины. Милейшие наши просвещеннейшие Морозовы, ссылаясь на застой в делах, за два года пять раз снижали заработки на своих мануфактурах!

Другая трудность — второе подряд засушливое лето, второй безводный сезон на приисках Восточной Сибири и Приамурья, особенно задевший прииски Дарасуна, Жерчи, Зеи, — места основных по намыву золоторазработок братьев Бутиных.

Общее собрание кредиторов должно было заслушать представление Московского биржевого комитета. Бутин тщательно готовился к этому дню.

Он вызвал брата из Нерчинска. Николай Дмитриевич повздыхал, поканителил, пожаловался жене на колотье в боку и затрудненность дыхания, но приехал. Утром в день собрания он был уже в доме за Хлебным рынком.

Приехали и все руководители главной конторы Торгового дома. К уже находившемуся в Иркутске старому волку Иннокентию Ивановичу Шилову и молодому волку Ивану Симоновичу Стрекаловскому присоединились едкий на слово Алексей Ильич Шумихин и известный своей прямотой и неподкупностью Афанасий Алексеевич Большаков.

Бутин решил, что этого мало, надо пригласить пайщиков. А пайщиками кто? — те же Бутины! Заявился Иринарх со своими тремя паями, и родной его брат, Илья Артемьевич, тоже при трех паях, и зятья откликнулись со своими общими пятью паями — Николай Алексеевич Налетов и Иннокентий Степанович Чистохин. У каждого из них свое дело. Кто поторговывает лесом, кто чаем, кто на извозе. Но как не бросишь все в интересах родственника и кормильца!

Когда все участники собрания расселись в небольшом зале иркутского купеческого клуба, то от Бутина не укрылось, с какой опаской косились кредиторы на его многочисленную нерчинскую родню. Одна дерзкая носатая физиономия Иринарха чего стоила!

Среди иркутских кредиторов расселись и другие лица: томские, верхнеудинские, читинские, нижегородские коммерсанты и доверенные от них. Бутин узнал Марьина, Колпакова и еще несколько видных купцов, а еще представителя Городской думы Толстоухова, столоначальника генерал-губернатора, были и другие преважные чиновники.

А вот Хаминов не пришел. Сказался больным. Но хотя Ивана Степановича Хаминова на собрании кредиторов не было, — и на это обратил внимание не один лишь Бутин, — дух Хаминова присутствовал, и этим вполне сущим и телесным духом был Кузьма Меркурьевич Ветошников, приходившийся Хаминову дальним родственником — то ли племянник Агриппины Григорьевны, то ли муж ее племянницы.

Сутулый, подслеповатый, с козьей бородой и глубокомысленной ухмылкой, он уселся поближе к докладчику, совочком приставив к виску ладонь, будто туг на ухо.

Ничтожный кредитор Бутиных, на десяток-другой тысяч, мог бы и не приходить. А раз пришел, то должен учудить, глупость сотворить, а затем доложить своему богатому родичу, каков был спектакль и какую он штуковину разыграл.

Ветошников вел торговлю кожами, выгоду свою знал, а до других дела нет. Коли беда у кого, редко когда пожалеет: «Не лезь вперед, порядок блюди, Богу молись, посты соблюдай, веди себя благочестиво». Однако ж на ярмарках забывал свои заповеди, пускался в пляс в кабаках, скандалил и даже, отец большого семейства, попадался в объятиях небезызвестных «смирновских» красоток, привозимых на Макарьевскую предприимчивыми дельцами для увеселения публики! Купец Марьин, имеющий репутацию человека богобоязненного и порядочного, уличив случаем Ветошникова на Макарьевской ярмарке, всенародно его осудил: «Дома в пост чай с сахаром пить не станет, а на ярманке куриный бульон хлебает и мадерами запивает, в блуде пребываючи!»

А с него как с гуся вода: мол, не он, спутал Марьин с другим, — и также всех дерзко попрекает, всем поученья выговаривает. Он сел против Осипова с таким видом, точно собирался его в полицию доставить!

Осипов держал ту же речь, что и в Томске: о безусловной выгоде для всех сторон решения Московского биржевого комитета купеческого общества об администрации с участием владельцев фирмы, дабы течение дел не прекращалось, а руководство предприятиями шло без сбоев.

Говорил неспешно, не тратя лишних слов, привел в пример фирмы Гаврилова и Ляпина в Твери и Саратове, где администрация толково выправила дело, сохранив капитал владельцев, и долги все до единого успешно выплачены из текущих доходов.

Тут последовал первый выпад козлобородого Ветошникова:

— Да какие тут доходы, когда доходяги, на ладан дышат!

Осипов точно бы и не слышал и не видел крикуна, пристроившегося поблизости.

Иринарх, скованный сюртуком и галстуком, почесал мизинцем бочок чуть покривленного носа и выразительно глянул на плешину сидящего к нему спиной Ветошникова. На такую же обширную конопатую лысину, только чиновничью, он в трактире Балагурова в Китай-городе вылил в сердцах миску горячей севрюжьей ухи!

Осипов же невозмутимо продолжал свое: хотя имущество фирмы обращено в ведение администрации, но личное участие распорядителя дела предохраняет от действий, могущих повредить целостности фирмы, ослабить ее предприятия, приостановить работы отдельных ее частей, даже не по злой воле, а по незнанию, по неподготовленности, а таланты господина Бутина по организации дела доказаны двумя десятилетиями процветания фирмы.

— Расцвел да отцвел. Ишь, распорядится! Голыми всех нас по миру пустит!

Достаточно громко, чтобы и Осипов, и Бутин, и все участники собрания услышали, Иринарх уже почесывал другую сторону носа, приглядываясь к ветошниковской плеши. Во досада-то — ни склянки, ни банки под рукой! Да и Миша строго наказал: не встревать. А Осипов — будто мимо бездельная муха прожужжала. Даже голоса не возвысил.

— Договор, предлагаемый вниманию почтенных господ кредиторов фирмы Торговый дом братьев Бутиных, — бас поверенного звучал размеренно, паузы отбивались кратко и четко, — имеющий быть подписанным сего дня 16 сентября года тысяча восемьсот восемьдесят третьего, договор этот считается без исключений обязательным для всех кредиторов, кои есть или объявятся, независимо от мест проживания.

— Это бабушка надвое… Хмы! Для дурной головы обязательный.

Совершенно очевидно, что Ветошников намерен сорвать собрание и подписку договора. Разноречивый шумок пошел по залу.

«Что он там смуту наводит, вывести его. А ну кто там поблизости!» Иринарх было приподнялся. Стрекаловский спрашивал Бутина глазами: «Как нам быть?»

Один лишь Осипов выглядел невозмутимым. Спокойно квадратное лицо, квадратное тулово несокрушимо неподвижно, и даже молчание его квадратно, значительно, весомо. И вдруг этот непонятный человек делает выпад, как фехтовальщик шпагой, выставив квадратный палец в торжествующего старика Ветошникова.

— Ах это вы, Кузьма Меркурьевич, не узнал сразу, простите великодушно. Все лавочники московских торговых рядов в Охотном до сих пор помнят, как иркутский купец Ветошников погонял собаку, забредшую меж лавок и лотков. Такая у охотнорядцев милая привычка. Но вы даже их превзошли, господин Ветошников, — вы, гоняя того несчастного бездомного пса, носились за ним по всем рядам, и под столами и скамьями пролезали, и на четвереньки становились, бородой землю мели, и сами натурально лаяли, погромче той собачки! Не знаю, в какую часть вас увели, но всей Москве большое удовольствие доставили и своему городу главу. А здесь собачек нет, гонять некого!

Купцы не терпят насмешек над собой. Но к попавшему впросак собрату беспощадны. И явственно было всем, что не сейчас придумал московский гость эту собачью историю, что мог спьяну Ветошников и не такое сотворить. Марьин же не сговаривался с Осиповым, самолично видел, как, пропив все денежки, Ветошников отплясывал на ярмарке, приговаривая: «Только Бог без греха, эх, валяй трепака!» И шампанским улицу поливал! Очень картинно представили себе одуревшего старика с козлиной бородкой на четвереньках, тяпающего ползком за собакой. Собрание загудело, купцы подскакивали на креслах, топали пудовыми сапогами, хватались за бороду: «Ох, старый дуралей! Ох, срам какой! И тут еще честное общество мутит! Иди, проспись, Ветошников! Не мешай дело делать, проваливай, Кузьма!»

И не стихали, пока он не вскочил в ярости и, путаясь в долгополом сюртуке, не пошел к выходу:

— Ничего, вы еще побегаете за своими денежками! Тьфу на вас!

Собрание настроилось на деловой лад.

Доверенный верхнеудинских кредиторов стряпчий Платон Федорыч Телепнев в самых уважительных словах оценил представленный документ, высказался в том духе, что взаимоотношения и сотрудничество между администрацией и распорядителем дела должны установиться в полном понимании и наилучшем виде.

Доверенный томичей, присяжный поверенный Борис Еремеич Пряхин, счел нужным выразить восхищение трудами и опытом всем известного Павла Васильевича Осипова.

Старейший купец, всеми почитаемый Кирилл Григорьевич Марьин, дал краткое напутствие новой администрации и Бутиным — делать все по чести, в открытости, по совести.

Договор подписали в единогласии. В том виде, каком его Осипов составил.

А в администрацию вошли Марьин, Шешуков, Тецкий — самые крупные, самые видные и надежные люди иркутского купечества. Томичи предложили своего — Крестовникова. От верхнеудинцев прошел Кукуев. И хотя не явился, сказавшись больным, Хаминов, и хотя его родственничек покуролесил, Марьин все же высказал соображение в пользу его пребывания в администрации.

— У Ивана Степановича большой капитал вложен в ваше дело, Михаил Дмитриевич. Иван Степанович с вами, Михаил Дмитриевич, давненько сотрудничает. У Ивана Степановича и у вас, Михаил Дмитриевич, известные и высокие общественные репутации. В урон людям не сделаете. С Богом!

Само собой, что в администрацию вошел и Павел Васильевич Осипов, как доверенный московских купцов.


28

Итак, братья Бутины воротились в родной Нерчинск, оставив в Иркутске Шилова и Большакова с несколькими служащими. Шумилин, Стрекаловский и Иринарх вернулись вместе с Бутиными. Фактически главная контора со всей документацией и со всеми служащими снова обосновалась в Нерчинске. Дворец Бутиных на углу Большой и Соборной — морской мощный корабль среди других малых судов, — дворец-корабль Бутина жил обычной, размеренной жизнью, как будто не было ни штормовых ветров, ни опасных течений и никакой ураган на страшен несокрушимому корпусу судна.

Неизменно за широким прямоугольным столом на первом этаже собиралось все большое семейство; здесь всегда были накрыты приборы и для Капараки, и для Чистохиных, и для Налетовых, и для Бензиновых.

Как всегда, первой спускалась в столовую Капитолина Александровна — величественная, хотя и располневшая, — что бы ни случилось, у нее не сходит с лица доброжелательная улыбка и в голосе расположенность к людям, и движения пухлых рук плавны и осторожны. «Наталья Дмитриевна, милочка, подайте, пожалуйста, корзинку с печеньем», «Филикитаита, дорогая, заварите свежего чайку, у вас так вкусно получается!», «Иринарх Артемьевич, вы совсем ничего не едите, вот позвольте я вам положу свежей ветчинки, сделайте одолжение».

Чуть следом выходит Марья Александровна. От привычки держаться прямо и вскидывать голову всегда кажется, что она раздражена, раздосадована, на худощавом поблекшем лице холодная любезная улыбка. «Не угодно ли вам, Иннокентий Степанович, еще чего-нибудь?» Это зятю. «Ульяна Петровна, не забудьте в следующий раз вовремя наполнить перечницу». «Матвей Силыч, вон те две салфетки недостаточно свежи». Это прислуге.

Татьяна Дмитриевна к столу нередко опаздывает. На ее грубоватом загорелом лице часто выражение спешки, нетерпеливости, — вот из-за такой глупости, как завтрак, у меня там в саду все глохнет-сохнет. Не всегда она, торопясь, выбирает выражения: «А ну, где там каша застряла», «Уля, плесни молока», и, зная, что братья этого не любят, все же выходит из-за стола, дожевывая кусочек или с сухариком в руках: «Там баба за рассадой, ждет. Мерси, господа, мерсите, дамы!»

От других, но не от себя, Капитолина Александровна может скрыть, как она мечтала о материнстве, о сыне, которого вырастит, какие слезы выплакал ей в колени муж, приговоренный врачами к бездетности; сколько нужно было души и воли сказать себе: «Мои дети — оба брата, оба любят меня по-своему, и я существую для них». Для них и для девочек женской гимназии, где она уже двадцать лет попечительствует и где многим бедняжкам нужнее их настоящих матерей.

Можно понять и Марью Александровну, потерявшую в этом доме двух малюток, свою надежду, своё будущее, и без вины виноватую, оставленную мужем. Только на общую старость может уповать она, и может быть, поэтому всегда так ласкова с нею старшая невестка Бутиных. Она совсем не имела детей, свояченица потеряла двух малюток, а золовка, дважды вдовая, тоже век доживает без детей. Могут ли японская вишня и малайские орхидеи заменить материнство и рано ушедших возлюбленных супругов!

Возможно, что женщин поддерживало мужество обоих братьев. Их стойкость в битвах жизни. Возможно, что мужество братьев питалось душевной силой женщин.

В один из предобеденных часов, убедившись, что у Михаила Дмитриевича нет никого из служащих и посетителей, Капитолина Александровна поднялась на мезонин.

Она постучалась, он узнал ее стук, и сам открыл дверь.

Бутин был без сюртука, но при жилете и галстуке; стол завален бумагами — распорядитель дела выглядел сосредоточенным и в то же время обеспокоенным. Увидя невестку, Бутин просиял.

— Вы так редко меня навещаете! — сказал он.

— Вы так редко бываете свободным! — в тон ответила она.

Оба рассмеялись.

— Я часто думаю о вас! — возразил он.

— Не надо ли съездить в Сретенск или Благовещенск за товаром? Или навести порядок на моем Капитолинском? Раньше я успешно выполняла поручения фирмы!

Бутин, улыбаясь, смотрел на нее. Капитолина Александровна уже идет к пятидесяти, — но ни единой морщинки на этом полноватом, простом, чисто русском лице. И в светло-русых волосах ни единой сединки.

— У вас своих дел немало: и дом, и попечительство, и Николай Дмитриевич. Что брат? Не легче ли ему на воздухе?

— Ваш брат, как всегда, в саду. Задумали с Татьяной Дмитриевной расширять теплицу, обещают весь год свои лимоны, — она покачала головой. — После Иркутска был очень плох…

— Моя вина. Более привлекать его к делам остерегусь.

— Спасибо, друг мой, — с чувством сказала невестка. — Тем скорее вы нуждаетесь в моей помощи.

— Что вы имеете в виду, Капитолина Александровна?

Двумя или тремя днями раньше он спустился вниз перед чаем, зная, что в это время она у себя в маленьком будуаре. Он постучался, и ему послышался мягкий звук ее голоса: «Пожалуйте». Но это восклицание относилось не к нему. Капитолину Александровну он увидел, приотворив дверь, лежащей на софе с раскрытым номером журнала, закрывшим ее лицо. Это был «Вестник Европы». Но невестка не читала. Она что-то черкала и перечеркивала на листке бумаги поверх журнала. До такой степени увлечена, что не слышала стука в дверь, не увидела, как она приотворилась. Бутин не решился вторгнуться в ее занятия…

— Дела наши очень плохи, Михаил Дмитриевич? — спросила она сейчас напрямик, как было ей свойственно. — Очень, да?

— Изыскиваем средства для срочных платежей, — неохотно, думая о другом, ответил он невестке. Он указал на письменный стол. — Вот в этих многочисленных бумагах вылавливаем по каплям необходимые суммы.

— Михаил Дмитриевич, — сказала Капитолина Александровна, — у меня свой капитал, двести тысяч, возьмите их в дело, вернете, когда все наладится.

— Можно мне поцеловать вашу руку? — сказал растроганный Бутин. — Это слишком большая жертва.

— Для меня — нисколько. Так вы ее принимаете?

— Нет, — ответил Бутин. — Но она меня вдохновляет. Я найду выход из положения.

— Но вы будете иметь в виду мои деньги? А еще…

— Что еще? — коротко улыбнувшись, спросил Бутин. — Кого вы еще предложите ограбить в интересах фирмы? Не заглянуть ли нам в сбережения святой Филикитаиты!

— Нет, до них как раз я вас не допущу. Но я хочу серьезно поговорить о наших домашних расходах. Я недавно с карандашом в руках проверила все статьи…

— И что же?

— Мы тратим на содержание дома восемьдесят тысяч в год. Мы можем тратить вдвое меньше. За счет сокращения прислуги. И не столько выписывать вина. Если хотите, посмотрим вместе…

— Нет, не хочу. Лишить вас, жену и сестру горничных? А бедного нашего Иринарха пересадить с итальянской мальвазии на голубиковое вино? До такой бедности Бутины еще не дошли!

«Вот, значит, чем она тогда занималась под прикрытием “Вестника Европы”! Делала расчеты, как сберечь несколько тысяч рублей за счет семейных расходов».

— Но я же так не могу, Михаил Дмитриевич. Мы бедствуем, у нас долги, вы с Николаем Дмитриевичем в затруднении, а мы, женщины, ничем не можем вам помочь? За кого же вы меня считаете, милостивый государь!

До резкости отчетливо возникло перед ним видение прошлого. Он — после похорон Сонюшкиного первенца, после прощания с маленьким Полем Домби (кто же не мечтает о продолжателях рода и дела!), — вернувшись с кладбища, не поднялся ни к жене, ни к себе, он без стука вошел в комнату невестки, сел в углу в кресло и выплакался на полжизни вперед, не сознавая где он и с кем он. А когда очнулся, то оказалось, что она стоит рядом, прижав его голову к своей груди, и его слезы смешались на его щеках с ее слезами…

Эти общие слезы пролились еще раз. Тогда, во второй раз, после похорон малютки, принесенной в новом браке, она разыскала его в глубине сада, обняла его, сев рядом, и они снова выплакались вдвоем. Потом сказала: «Пойдемте в дом, друг мой, ведь вашей жене не легче, чем нам…»

Она, похоронившая с ним четверых его детей, безвинно умиравших от желудочных, легочных и зачастую неведомых заболеваний, она, самоотверженная невестка его, Богом определена охранить его последнюю любовь и его последнюю надежду.

Кто ж, если не она?

Она почувствовала перемену в нем и безбоязненно и поощряюще встретила его напряженный спрашивающий взгляд. Он колебался.

Жену его брата не тронула и не могла тронуть молва — она была верной подругой и спутницей старшего Бутина, прожив жизнь одной-единственной любовью. Будучи попечительницей женской гимназии не по купеческому рангу мужа, не в силу вложенных в женскую гимназию бутинских средств, а благодаря своим достоинствам стала матерью и утешительницей девочек, приходивших к ней учиться вышиванию, музыке, рисованию, языкам, приходивших за теплом и лаской. Она любила этот «заветный кружок молодежи, бурливый как вешний ручей», — гак сказал чистый голос Омулевского. Весь жар не данного ей материнства вложила в попечительство. И не менее ста девочек стали ее детьми. Многие, как Нютка, жили в доме или проводили в нем целые дни. То, что он намерен сказать ей, войдет в противоречие с ее убеждениями. И с образом жизни. Он рискует потерять самого, может, близкого человека. Вот сейчас, сию минуту.

— Вы замолчали, друг мой, — сказала Капитолина Александровна. — Я ведь догадывалась, что вы не примете моих денег. Я пришла не только с этим. Откройтесь, Михаил Дмитриевич, вам тяжело, откройтесь мне!

Он сидел с опущенными глазами, будто она только что, на этом месте, уличила его в чудовищном проступке.

— Я помогу вам. Вы, наверное, забыли письмо Клавдии Христофоровны Лушниковой, присланное мне из Кяхты в Нерчинск. Мы с Николаем Дмитриевичем как раз распаковывали свои европейские чемоданы. Я вслух прочитала некоторые места в ее письме: «Небось рада-радешенька, что увидала своего чернобрового распорядителя», — она ведь, сами знаете, шутница, Лушникова! — а я при всех тут же подтвердила: «Угадала приятельница, очень люблю брата своего мужа и никогда не дам его в обиду». И тут же поцеловала вас. Мы, женщины, умеем быть хорошими друзьями.

Он посмотрел на нее с недоумением. Что за связь меж тем письмом и нынешним положением?

— Михаил Дмитриевич, такой человек, как вы, не может быть дурным, бесчестным. Он может быть несчастным, может попасть в беду. Это чаще случается с сильными людьми, чем со слабыми. Михаил Дмитриевич, я не хочу, чтобы вы говорили лишнее. Я скажу вам то, что знаю я, даже не я, а мы.

— Вы? Мы? О чем вы?

— О том, что вас удручает. Мы, женщины, редко заглядываем вперед. У нас другое зрение. Оно обращено чаще в сегодня. Зато как зорко мы видим! Так вот, я знаю, как ее зовут, знаю деток ваших, знаю ее сестру. И даже знаю, где они живут.

Спокойные, обычно кроткие глаза ее необычно заблестели, щеки подернул молодой румянец:

— И как же мне охота, друг мой, поглядеть да подержать на руках племянников моих. Мишутку да Филу.

Откуда? Кто? Как? Спрашивать было ни к чему, бессмысленно. После такой открытости невестки!

Сначала с привычной бутинской точностью, методичностью, а далее все более сбивчиво, горячо он стал говорить. Сперва о мальчике, какой тот рослый не по возрасту, но худой, косточки одни, какой смышленый и серьезный. Вдруг на нежное мушиное чиханье сестренки отзовется пожеланием: «Расти больша — не будь лапша». Или, схватывая ее с подоконника: «Ах ты, неслух, смехотунья-хохотунья, я тебя сейчас в тайгу к дядьке Зыбуну». И у нее и у него словечки и замашки от Серафимы, они ее шилкин-ские сказки-присказки готовы без конца слушать.

— Как-то детям и Зоре будет без старшей сестры и тети? Что мне таить от вас, сестра моя, в большой я растерянности…

Капитолина Александровна слушала, уложив руки на коленях, тихонько, боясь прервать исповедь деверя, а когда он закончил, поднялась и подошла к боковому окну, выходящему в сад.

— Опять они в теплице, Николай Дмитриевич с Татьяной Дмитриевной, — заговорила не оборачиваясь. — Американской малиной увлечены. Сливу разводить пробуют, вишню, черешню. И растет хорошо и прирост отличный. Будь у нас с Коленькой детки, и если бы у Тани были, хоть бы от бедного Заблоцкого, хоть от милого нашего Маурица, и живы были б Сонюшкины, — рос бы у нас другой сад, веселый, шумный. Тогда бы и от этих яблонь, слив, цветов больше отрады было. Обойден наш дом детьми, обделен. И раз в другом месте у вас, Михаил Дмитриевич, дети, знать на то воля Божья. Так не я одна считаю.

— Кто же еще, кроме вас?..

Полная, статная, она живо обернулась спиной к окну:

— Супруга ваша, Марья Александровна!

— Так это значит Яринский! Проговорился, мальчишка! Я к нему как к сыну, он да Нютка наши приемыши! Ай, Петя!

— Постыдитесь, Михаил Дмитриевич! Петя как был Петя, так и остался. Умеет мальчик, как говорят англичане, to keep silence! Неужели вы убеждены, что черемушник на Хиле серьезное укрытие для вашей любви?

Бутин молчал, ему стало неловко своей вспышки и своего поспешного подозрения. И вообще: не он ли честного парня поставил в ложное положение перед всеми, в положение соучастника, обманщика? Кого же он Бутин, должен винить — не себя ли?

— Любые человеческие отношения трудно скрыть от посторонних глаз, — продолжала Капитолиа Александровна. — Все весьма просто произошло: вами было постановлено прикупить викуловские земли для расширения фермы и нанять туда работником Самойла Шилова, родственника нашего Иннокентия Ивановича. Вам не хотелось отвлекать Татьяну Дмитриевну от трудов в саду и привлекать ее к берегам Хилы. Или вы не знали нрава вашей сестры? Она стала бывать там, проверять молодого Самойлу, и представьте себе, друг мой, в один прекрасный день Татьяне Дмитриевне повстречалась юная красивая женщина с двумя прелестными детьми, и мальчик был вылитым ее братом! Она и не пробовала заговорить с молодой дамой. И никого не расспрашивала. Она пришла со своим открытием ко мне, а у меня раньше возникли и свои догадки.

— Когда я был обнаружен и раскрыт? Сколько же длится моя непозволительная слепота?

— Не долее чем полтора года назад. Я взяла на себя труд, боясь за дальнейшее, пригласив к себе на чаепитие и вашу сестру и вашу супругу, объяснить положение дел. Нам удалось уговорить Марью Александровну ничего не предпринимать. А для себя решила, что если обстоятельства вдруг переменятся, предложить вам свою помощь. Этот час пришел.

— Капитолина Александровна, и вы имеете что-то предложить мне?

— Михаил Дмитриевич, вы должны выдать замуж эту бедняжку Серафиму. По всей форме, но без особого шума, и перевезти детей и их мать в Нерчинск. Если не три женщины, то две, если не две будут вашими помощницами, то я и одна чего-то стою. Дай вам Бог силы и здоровья спасти дело, которому вы посвятили свою жизнь.


29

Исчезнувший из поля зрения тайный советник, иркутский купец первой гильдии и главный сибирский кредитор Торгового дома Бутиных Иван Степанович Хаминов начал энергично подавать признаки жизни. Как раз когда весь огромный механизм бутинского дела раскрутился на всю мощность — без помех и перебоев.

Дело заработало.

А вот денег у Бутина не появилось. Не было наличных средств.

Кредиторы помалкивали. Это было непрочное и грозное молчание выжидающих.

Управление делом шло на две конторы: всамделишная, главная — в Нерчинске, вторая, подставная, играющая под главную, — в Иркутске. Иркутская искусно делала вид, что именно она настоящая и занята кипучей деятельностью. На самом деле это нарядное помещение с окнами из цельных стекол, с тяжелыми креслами, с цветными гравюрами на стенах, с двумя большими коврами на весь зал служило хорошей маскировкой для конторы-трудяги в Нерчинске. Заходите, господа кредиторы, наведывайтесь, купцы, тут всегда на месте серьезный, подтянутый, хотя и «тощой», всезнающий Иннокентий Иванович Шилов, или молодой любезный и общительный Иван Симонович Стрекаловский — у него в запасе водится веселенький петербургский анекдот, пусть и не первой свежести, или забавная историйка из купеческой жизни, — и Бутин заезжал, не забывал Хлебный рынок, поддерживал надежды и упования кредиторов, и вечерние чаи устраивались с выпечкой и домашним вареньем изготовления Сильвии Юзефовны, — Бутин тут, Бутин на виду, Бутин не прячется…

А делами ворочал в Нерчинске. И все важнейшие документы фирмы находились в Нерчинске. Туда, Шумихину и Большакову, шли донесения со всех концов бутинской торговой и золотопромышленной империи, — с приисков Зеи, Амура, Амгуни, Дарасуна, Нерчи, Жерчи, с Николаевского завода, с Александровского и Борщовочного винных, из контор Благовещенска, Сретенска, Шилки, Читы, Верхнеудинска, Петровского завода…

Сколь долго могла длиться вера в магию иркутского договора? Как долго могло продержаться обаяние квадратных плеч, пенсне со скошенными стеклами и хорошо поставленного осиповского голоса? Тем более что сам Осипов, исполнивши с блеском морозовские поручения, поспешил отбыть в Москву. С его отъездом купечество потихоньку-помаленьку забродило, заколодило, и шептунов и крикунов хватало.

«Да будет ли тот светлый день, когда Бутины выйдут с полным коробом на раздачу своих долгов! Скорее денежки наши потекут в другую, нужную фирме сторону, и дождешься тогда копеек с рубля!»

Кузьма Ветошников заявился в дом за Хлебным рынком незадолго до Николы Зимнего — в бараньем полушубке и собачьей шапке. Тряся дымчато-белой козлиной бородкой, потребовал немедленной выплаты своих двадцати пяти тысяч.

— Я сына женю, мне ждать недосуг, — коротко выкрикнул он своим дребезжащим, на женских нотках голосом пожилому конторщику Василию Максимовичу Фалилееву, посаженному в этой роскошной зале с определенной целью. У старого бутинского служащего благопристойное лицо вышколенного барского слуги, густые, тщательно расчесанные сановные бакенбарды, голос слаще липового меда и разработанные до тонкости обходительные манеры. Он как нельзя более подходил к креслам, обитым цветным штофом и с покатыми спинками, к толстым бухарским коврам затейливой расцветки, глушащим шаги, к изображениям Невского проспекта, московского Гостиного двора и Макарьевской ярмарки на отпечатанных с меди гравюрных листах.

— Доброго здравия, Кузьма Меркурьевич, — величественно, мягким, отработанным басом приветствовал купца Фалилеев, слегка склонив направо свою благородную продолговатую физиономию, — рады-с вас видеть. Не пожелаете ли, почтеннейший, с морозца откушать чаю со свежими кренделями от Циндлера? Прошу вас в это креслице, высокоуважаемый Кузьма Меркурьевич. — Он пододвинул заманчивое привольное сиденье расшумевшемуся купцу.

— Нужны мне ваши кренделя, как кобыле лапти, — взвизгнул Ветошников, чувствуя, что его обволакивают учтивые манеры и медовый голос приказчика. — Чего мне тут рассиживаться, не в гости пришел! Пожелание одно: гоните мою четвертную и гори огнем ваша липовая контора! Коляска у крыльца, к сыну везти. Ну?

— Это совершенно очевидно-с! — повернул к окну лысую шишкастую, как у мудреца, голову, с той же вежливой непроницаемостью отвечал бывалый служака. — И примите, господин Ветошников, наилучшие поздравления от нашей фирмы по случаю предстоящего бракосочетания в вашем семействе!

— Благодарствую! — опешил от такого «кренделя» купец, но быстро оправился. — Я и говорю, Василий Максимович: деньги нужны, а не кукиш с ваших поздравлений! Мне свадьбу городить надо! Вот бутинские векселя: учитывайте и гоните деньгу! Слышь?

Старик шел напролом. У него еще свербило в груди от той осиповской насмешки, сейчас он им не спустит, господам хорошим, пользующим для себя чужие денежки! А мне что: хочу собак гоняю, хочу свадьбу справляю. Мои денежки, моя воля!

— Как же не слышать! У нас тут серьезные господа тихо говорят, и все слышно. С крику дело не делается. Я что слышал, господин Ветошников, что шибко вы обедняли, даже на свадьбу нехватка, так и доложу управляющему Иннокентию Ивановичу, чтобы распорядились. Можете быть покойны, как придут, так и доложим. Для нашей фирмы эдакое копеечное дело решить один момент!

Копеечное! Будто на паперть вышел с картузом козырьком книзу!

Все же Ветошников оробел. Большие кабинеты вроде конторы Бутина, величественные служащие, подобные Фалилееву, производят давящее, пришибающее действие, как все чиновное. Но Ветошников решил не отступаться.

— Я что, в богадельню пришел или в купецкую контору! «Доложу», «Распорядится». А ты, Фалилеев, для чо? Для мебели?

И он взвизгнул в восторге от своего словечка. А еще подумал: «Тебя бы с такими долгими волосьями на щеках прогнать по всем торговым рядам вплоть до Обжорного и Лоскутного, а там пирожок с ливером в зубы сунуть, вот бы потеха была! Все бы колбасники, булочники да бакалейщики свистом поздравили!»

Конторщик, хотя и большой дипломат, до кровожадных мыслей Ветошникова не додумался, у него свои мысли.

— Я вам, любезный Кузьма Меркурьевич, сейчас все до тонкости разъясню: главная контора у нас как бы в Нерчинске и там все необходимые расчеты производятся, там и векселя на учет принимаются. Наша контора иного назначения, мы даже наличными никакими не располагаем. Пожалуйста, чайку, отменные крендели господина Циндлера и конфекты московские. Очень приятно, что пожаловали к нам, господин Ветошников. Не соблаговолите сказать, как здоровьице вашего почтенного родственника и нашего давнишнего партнера Ивана Степановича? Что-то давно его не видать.

— «Очень приятно», а дулю в зубы. Фирма называется! Признались бы народу, что в кассе мыши гуляют, а то — Нерчинск, расчеты. Не можете разнесчастную задолженную четвертную выдать! Иван Степанович завтра явится: «А ну, выкладывай, без кренделей ваших, мои кровные семьсот тысчонок с процентиками!» Тады чо? Я же их, умных дуралеев, упреждал: хрен получат из текущих доходов. Вот к послезавтрама чтоб моя четвертная была в наличности! А то, ей-ей, на весь Иркутск осрамлю! Вот так, раб Божий Фалилеев, господин разлюбезнейший!

Ветошников запахнул полушубок, нахлобучил собачью шапку и вышел из конторы. Белый, словно мел, с обвисшими бакенбардами, Фалилеев опустился на деревянный стул с высокой спинкой у столика-конторки и, схватившись за сердце, шептал:

— Мы, господин Ветошников, не ожидали вашего визита, вам не отказано, мы сделаем все, как вам угодно, мы и домой вам ваши деньги предоставим… Ах, чтобы ты, дьявол козлобородый, лопнул со своей четвертной!


30

Таким способом Хаминов дал знать о себе. Ветошников, должно быть, был в курсе намерений своего родича. У Хаминова несомненно разработан план действий. Возглавить купеческий поход против бедствующей фирмы может только Хаминов. А у него авторитет среди иркутян, и половина дисконта бутинского в Иркутске в его руках!

Так размышлял Михаил Дмитриевич на другой день, выслушав доклад Фалилеева о визите Ветошникова. Он поблагодарил преданного конторщика за выдержку и за ценные сведения из стана кредиторов. И тут же подписал чек на имя Кузьмы Меркурьевича Ветошникова на выплату ему двадцати пяти тысяч рублей через ссудный банк.

Какими благодарными глазами посмотрел на него Фалилеев! Он дорожил не только своей внушительной внешностью, но и своей репутацией.

Двадцать пять тысяч, если взвесить, не тяжела потеря. Для миллионных дел фирмы сущие пустяки. Но в той нужде, в которой пребывала касса, и эта сумма имела иное предназначение, чем угодить на свадьбу Ветошникова. С этой мелочью он вывернется. Но сам по себе приход Ветошникова — грозовое облачко на горизонте. А за ним шла большая туча с громом и молнией, и туча эта явственно имела форму круглого простоватого лица Хаминова.

Хаминов явно уклонялся от встреч. То пребывал вне дома, разъезжая по делам или кого-то навещая. То сказывался больным. А время шло. Вот и Ветошников навел на след: что-то замышлялось, какие-то козни строились против Бутина.

Бутин решил пойти к Марьину. Они давние друзья — Марьин и Хаминов — бывшие компаньоны, близки домами. Если в последние годы ростом своего капитала Иван Степанович во многом обязан Бутину, то первые сотни тысяч ему помог сколотить мудрый, независтливый и некорыстолюбивый Марьин. Седобородый и благостный — словно апостольской красоты старость его, — Марьин никогда не кривит душой.

Он и принял его с неизменной приязнью в длинном ветхозаветном доме своем близ Старого рынка, в чистой, с богатой божницей горнице, одетый в белую полотняную рубаху под скромным черным жилетом. Старик вошел во вторую администрацию вместе с Хаминовым против своего, правда, желания.

— Давайте, Михаил Дмитриевич, разберемся наперед в том, что нам ведомо. И я и вы знакомы с Иваном Степановичем не с нынешнего дня. В ту пору, что мы вместе чаи цибиками возили, да кожи и красный товар с ярманки, не было у меня случая серчать или обижаться на Ивана Степановича. Он сговорчив, я уступчив, он поболе скребанет, я помене. Меня в торговле нашей обозной, окромя заработков, дорога приманивала, поля да лесочки, ночевки у ручейка аль на полянке, люди встречные с их речью, песнями, свычаями. И старуха моя така: ворочусь, поведаю ей, где побывал, кого видел, хоть про карусель на ярманке. Расскажи ей, что Змея Горыныча повстречал и чаевал с ним, перекрестится и поверит. Деньги шли потихоньку, не густо, а шли, ну и слава Богу, к старости беззубой на ячневую кашу будет. А Иван прикапливал, жадничал. Знаю, что на меня зла у него не было, и доверие полное. Он не скрывал: обзаведется должным капиталом, тут же торговлю сократит, а капитал в оборот, в кредиты, в дисконт. Мои деньги он не считал, я для него понятный и свой, а вот вашим, Михаил Дмитриевич, счет вел, вы как бы в чем-то опережали его — и в смелости, и в богачестве, и в известности. Завидовал тому, что он в ростовщичестве потише богатеет, чем вы торговлей, на золоте и заводами. Не выдержал, меня кинул и к вам пристал: нате мои деньги, вот вам кредит, под учет восемнадцать процентов, а я от ваших прибылей урву, а там обойду в могуществе и в славе! — Он засмеялся кротким, добродушно-укоризненным смехом, белая густая борода слегка заволновалась. — Вы не обратили внимания, Михаил Дмитриевич, у вас, в Нерчинске, вами устроилась Софийская гимназия, через короткое время у нас, в Иркутске, открылось средствами Ивана Степановича учебное заведение для девиц и наименовали его Хаминовским! У вас попечительницей стала супруга Николая Дмитриевича, просвещенная Капитолина Александровна Бутина, а тут Агриппина Григорьевна Хаминова, женщина добродушная и хлопотливая, в слезах на коленях молила мужа не срамить ее перед людьми, поскольку она Александра Невского от Александра Македонского не отличала. А какой праздник он учинил в Иркутске купечеству, получив долгожданного тайного советника! Бутин-то всего лишь коммерции советник. Перещеголял, а? Для меня все это суета сует, и я знаю, что, при всем вашем честолюбии и при всех медалях и званиях, в вашей деятельности не сие главное было!

— Спасибо, Кирилл Григорьевич, в чем-то грешен, но не в этом. Награды — не цель, лишь способство для деятельности.

— Не сказать, что вовсе тем не тешились, — улыбнулся Марьин. — Но вы-то диплом за машину получили, за новшество, на Парижской-то выставке, вы из Америки механизмы навезли, и больницы, и школы, и клубы на приисках своих понастроили. И ссыльным, дело известное, хлебца и работенки подкидывали, музыкантам субсидии выделяли. Это не токмо из гордыни, это из понимания существенности жизни, своей и общей.

— Еще раз спасибо вам от души. Как-то удивительно и лестно от вас такую похвалу слышать!

— Погодите благодарить, Михаил Дмитриевич, — я ведь не одни приятности люблю говорить. Я все это к Хаминову моему клоню. Придет по другому делу, а не утерпит, чтобы на пальцах не пересчитать: опять Бутину медаль, четвертая уже — на Лондонской выставке получил! И там грамота, и тут диплом, и еще один адрес за пожертвования! Я его умиротворяю, а его колотит. Но более всех медалей и дипломов его разбирало нечто другое.

— Какое ж я такое зло причинил Ивану Степановичу? — с горечью спросил Бутин. — Когда и где вред нанес?

— Смотрел я когда-то, Михаил Дмитриевич, одну вещицу в театре на Макарьевской ярманке, кто писал, какое название той комедии — не упомню, а вот что врезалось в память. Добрый человек вопрошает злодея: чем я тебе не люб, за что противу меня зло творишь? А тот так отвечает: а ни за что, за то, что ты не такой, как я, как все! Все вороны черные, а ты белая, и за это тебя надо сничтожить!

— Ну уж вы-то так не думаете! — вырвалось у Бутина.

— Я б так думал, — сурово отвечал Марьин, — вы бы тогда ко мне не пришли. Марьин и Хаминов по-разному на вас смотрят. Он дурел, глядя как вы возноситесь. Раз — и Николаевский завод ваш, раз — и у вас пароходство на Амуре, раз — зейские прииски дают Бутину золото. А он хочет хватануть, да боится, он все в кубышку, деньгу, он дисконтом гребет, а в жизнь, в действие не вводит! Его богатство бездеятельное, мертвое, а ваше в ходу, в работе, от него польза обществу. Для Хаминова вы белая ворона. И для тех, кто повыше Хаминова. Кто считает, что вы влево заходите при своих капиталах.

— А для вас? Кто я? Уж доскажите, сделайте милость.

— Эх, Бутин, Бутин, — повел волнистой седой бородой Марьин. — Я вижу, что вам угодно узнать от меня то, чего я сам не ведаю. Я прям с вами. У вас есть крупность, есть цель, есть забота об улучшении общей жизни. Все это мне по душе, старику, это всех нас, погрязших в земном, подымает сверх обычного, сверх низменных торгашеских интересов. А слабости ваши вполне человеческие: переоценили свои возможности, не закрепившись, спешите дальше, с кредитами переборщили, надеясь на марку фирмы и свою репутацию, да и не всегда окружаете себя людьми, истинно верными и надежными…

— Троянский конь! — вдруг вспомнилось сказанное вполголоса жесткое предупреждение Осипова.

— Какой конь? — недоуменно спросил Марьин. — Орловский рысак, бельгийский битюг, немецкий тяжеловоз, — это знаю, слыхал. Троянский конь? Да при чем он к нашему разговору.

— Очень при чем, дорогой Кирилл Григорьевич. Для меня несомненно, что Хаминов замышляет дурное против меня. Он хочет возбудить против фирмы всех господ кредиторов.

— Чего не знаю, того не знаю. Може и так. Он, отошедши от меня, в свои планы не посвящает. Тут я ему не союзник. А осмотрительность вам не повредит, господин Бутин.

— Что ж, мы еще повоюем, — сказал Бутин, поднявшись. — А вам за прямоту вашу и добрые советы — низкий поклон.

Марьин, поглядев вслед высокой, худощавой энергичной фигуре, устало покачал головой — и с укоризной, и с сожалением, и с долей восхищения…



31

Бутины выдавали замуж Серафиму Глебовну Викулову за мещанина Ермолая Сергеевича Ошуркова.

Какое облегчение испытывал он, Михаил Дмитриевич, при всех сложностях предстоящего события, облегчение от того, что обнажил свое сердце перед невесткой.

Он знал, что Капитолина Александровна высоко ставит искренность и прямоту. Он понимал, что исповедь его перед нею не может быть ничем другим, как душевной казнью. Он верил, что встретит дружеское участие. Но невестка оказалась способна на большее. Она пригласила Петра Яринского в маленький кабинет наверху, где обычно проводила утренние часы, проверяя счета по дому, давая распоряжения прислуге, принимая деловых визитеров, — с девочками из гимназии она обычно занималась в большой гостиной, где рояль и предметы для вышивания, а потом звала в столовую, — так вот приняла Петю, сидя за рабочим столиком. Яринский остановился у порога — этот невзрачный молодой парень с невыразительным простодушным лицом, широкими плечами и на крепких, немного кривых ногах. Яринский, боящийся даже приближения к нему девушек, Яринский, необходимый человек в доме — старательный мастер на все руки: кучер, посыльный, садовник, столяр, — стоял у двери и смотрел на хозяйку дома ясными, честнейшими глазами, готовый исполнить любое поручение.

— Так вот я здесь, Капитолина Александровна, — напомнил о себе, вежливо кашлянув в кулак.

— Петр Терентьевич, ответьте, вы все с той же страстью предаетесь своей охоте? Или же тайга ныне не тянет?

— А как же, — с некоторой важностью отвечал Яринский. — Я сызмальства к ружью приучен, тайга — дом родной. Еще с папаней хаживал я…

— А где ж вы, Петр Терентьевич, больше охотитесь? Где ваши места заповедные? Дичь-то не везде, наверное, водится! — И с таким невинным и незнающим видом глядит на него хозяйка дома, что Петя покровительственно улыбнулся.

— Уж тут знатье, Капитолина Александровна. Я, почитай, все в округе охотничьи угодья знаю. Когда в хребет, когда на зыбунах, когда в западушках.

— И на Хиле тоже бываете? Вверх по Нерче? И там зверя скрадываете?

У Яринского чуть подогнулись кривые ноги. Он не отвечал, озадаченно глядя на хозяйку.

— Что же вы молчите? Вы ведь туда часто ездите. С Михаилом Дмитриевичем. С ружьем, порохом, припасами. По три дня охотитесь. А то и больше.

Яринский продолжал молчать. Лоб у него покрылся испариной.

— Вот что, Петя, завтра, прямо с утра, запрягайте большую коляску лошадей, берите на складе ящик конфектов, ящик пряников. Поедем охотиться на Хилу. Я да вы. Ну, поняли?

— Понял, Капитолина Александровна, — повеселев, но с известным недоверием, сказал Яринский. — Будет исполнено, Капитолина Александровна.

Уже выйдя, полуоткрыв дверь, спросил:

— Осмелюсь спросить, вам-то ружье брать? Или не понадобится?

— А как же! — Улыбнулась: — И ружье, и порох, и припасы, все бери. На охоту же!

Стояла поздняя осень. Дорогу подморозило, в яминах, кое-где схваченных утренником, блестел ледок. Уехали засветло. Могучие Алмаз и Агат — самые сильные, широкогрудые, красивые лошади бутинской конюшни легко катили просторную, на пятерых, повозку. Двое их всего, Капитолина Александровна с Яринским, зато кучер расстарался: все свободные места — на заднем сиденье, у ног хозяйки, на облучке, завалены ящиками и пакетами. Яринский выполнил поручение Капитолины Александровны с таким усердием и с такой щедростью, что числящийся при складе Мокей Бояркин вначале решил, что все Бутины собираются в далекое путешествие. Лошади бродом перешли Нерчу и, обогнув облетелые кусты черемухи и стланика, после пяти часов езды вынесли коляску к большому бревенчатому дому позади забоки в глубоком урезе лесистой сопки. Дом был с затейливым высоким крыльцом, украшенным резными балясинами. От дома под легким спуском чернели убранные огороды, в сторонке теснились стайки, сараи. Ни одной избенки, ни одного живого существа по соседству. Зато солнце, уже поднявшееся высоко, щедро золотило и желтый крепко сколоченный лиственничный сруб, и словно запылавшие в лучах оконные стекла, и коричневые стволы сосен, нависших ветвями над крышей, и словно отражающих литыми боками солнечный свет гнедо-рыжих, калтарых, с белой гривой лошадей, распрягаемых ловкими руками Пети Яринского. Он куда-то увел Алмаза и Агата, выгрузив на крыльцо все коробки и пакеты: «Уж вы теперь сами, а я к своим плашкам!» — ружья за спиной, натруска сбоку. И он уже карабкается по какой-то трещине-расселине позади избы к синеющему стеной недальнему лесу.

Но в доме точно бы никого. Ни в огороде, ни возле стаек, ни в окнах. И на крыльцо никто не торопится к пакетам, коробкам, корзинам, сгрудившимся у порожка. Она потянула дверь и, во-шедши в сени, сразу ощутила домашнее, обжитое, деревенское тепло, семейный уклад: кадушка с водой у входа, пузатые бочки, дышащие капустным и огуречным рассолом, чресседельник и хомут на крюках напротив, ряды полуведерных стеклянных банок и бутылей у стенок слева и справа, а в них зеленая просветь укропа, петрушки, смородинного листа, густая просинь голубики и жимолости, тусклое, как на закате, сияние брусники, малины, лесной земляники — вона какая семейка здесь проживает, все, что есть в тайге, подобрала, запасла на долгую зиму.

Волнение нарастало в Капитолине Александровне еще в коляске. Ей был приятен утренний заморозок, она подставляла распылавшееся лицо хиусу с северного хребта. Как ее встретят на Хиле? Девочки чуть не ежедневно приходят к ней — Филя Павлова, Валя Письменова, Тоня Колобовникова. Она любила их, словно они ее дочери, как когда-то «сбежавшая» с Михайловым в Москву Анютка. Той заплетет косичку. Той подарит альбом и невзначай погладит застывшую над рисунком головку. С той бьется над уроком французского, пока та не поймет, как обращаться с немым «е». Ее душа — в этих детях.

А ведь там — за толстой дверью в избу — твое, родное, бутинская кровь, как же тебе тех деток не полюбить вдвое. А сил открыть дверь нет. Не от тяжести толстых лиственничных плах, а от тяжести на сердце. Она потянула за медную скобу, — ох ты, неуж там кто придерживает дверь, не желает впустить гостью!

А когда открыла, то лицом к лицу столкнулась с женщиной.

У женщины этой воинственный вид отважного солдата, готового грудью своей защитить от неприятеля крепость.

Сравнение невольно пришло в голову непрошеной гостье при первом взгляде на миловидную молодую полную особу, встретившую ее у растворенной настежь двери.

Но, присмотревшись к женщине, поняла, что бедняжка скорее в страхе, чем в воинственном состоянии, и еще по-женски поняла и другое: ведь не зная, кто и зачем, а может, в догадке, принарядилась, на скорую руку пуховую шаль накинула, широкую плиссированную юбку успела надеть, в туфельках нарядных на красивой полной ножке. Чтобы достойно встретить хоть кого!

Это — Серафима, старшая, та, что благословением Бутина выходит замуж. Мать-хранительница, опора и защита этой семьи.

— Чем обязана вашему приходу, сударыня?

Голос покойный, в нем здоровье и отзвук душевной чистоты, хотя густо-синие глаза не в силах скрыть смущение и тревогу. Уж прошу извинить, а признать вас не могу…

— Во-первых, здравствуйте, — улыбаясь, ответила гостья. — Во-вторых, я не ошиблась, это дом Викуловых? В-третьих, пришла незнакомая, а уйду знакомая. И, в-четвертых, пригласите меня в комнату и, если не трудно, дайте напиться!

— Пожалуйста, милости просим, — ответила Серафима, отстранившись и несколько успокоенная мягкой решительностью и шутливым тоном представительной барыни. Она пододвинула плетеное с подушечкой кресло к столу, покрытому лиловой бархатной скатерью, обмахнула рушником, подождала, пока гостья села.

— Угодно ли молочка парного! Либо кваску, только подошел? А то есть отвар, на бруснике и смородине. У нас… — она запнулась, — мы это питье все уважаем.

Хотела сказать «дети», но спохватилась. «Дети» хотела сказать, это ясно. Чуть полнее меня девица, а много моложе, и полнота свежая, здоровая… Встретив выжидающий взгляд девушки, ответила с присущей ей искренностью:

— Какое совпадение! Брусничный отвар! Да это же мой любимый напиток!

Серафима взглянула на Капитолину Александровну таким глубоким и хорошим взглядом, что та поняла, что разгадана если не полностью, то наполовину.

Всем существом ощущала, что тишина в доме не одинокая, не глухая, но предутренняя, сонная, живая, готовая пробудиться движением, звуками, смехом.

Серафима вернулась из сеней с большим коричневым кувшином и небольшой чашкой с ушком, осторожно поставила оба сосуда перед гостьей.

— Пейте на здоровьице, госпожа… — И, осмелев: — Прошу прощения, это, что на крыльце, не Яринским привезено?

— Это все для вас, душечка, ваше, вот только негодный парень, в дом не занес, в лес к медведям понесся.

— Дозвольте вас оставить, сударыня, я мигом приволоку в сенцы, чтобы не стыло, не морозилось… Управлюсь и без Пети!

Девушка уже вполне успокоилась, голос подобрел, глаза потеплели. Посмотрев ей вслед, на крепкую прямую спину, на сильные стройные ноги, на легкую и сильную походку, Капитолина не усомнилась: управится. И как она тепло произнесла: «Петя». Ну негодный мальчишка, тебя только в заговорщики брать, — так преданно беречь чужую тайну!

Она налила из кувшина в чашку розовато-желтую жидкость, пахнущую и лесом, и садом, и травой, и пряностью, и прохладой, сделав глоток, глянула в окно — серо-зеленый склон сопки, белые березы по крутику, развесистые черемухи с гроздочками черноглазых ягод, уцелевших от дроздов и свиристелей, а за сказочным бережком — узкая, изогнувшаяся струйка Хилы, — и весь этот мир — словно в летучих блестках, в золотом переливе солнечных лучей сухого и ясного осеннего утра. В какой красоте и среди какого чуда живут и растут меж любящих их женщин дети ее деверя. Может, и напрасно ее вторжение в их маленький, теплый и отчужденный от суеты и недоброты мирок.

С такими мыслями она отвернулась от окна.

И застыла с чашкой у губ.

Перед нею у дверей напротив неподвижно стояли два маленьких привидения в длинных, до пят, рубашонках, с босыми ножками и глядели круглыми, полными изумления и восхищения глазами. Кто это перед ними — Снежная Королева или пушкинская Русалка?

А сидела немолодая дама в горностаевой горжетке, которую не скинула, а лишь распахнула, открыв изящную синюю дамскую жилетку и такого же цвета широкую юбку с широким красного бархата поясом. Королева!

Но самым-самым прекрасным и сказочным в наряде этой спустившейся с небес дамы была шляпа — необъятной округлости, с пестрым верхом и широкими, чуть загнутыми полями, из-под которых на детей глядели серо-голубые, внимательные и растерянные глаза.

— А мы думали — папа! — сказало привидение повыше и посмелее с очень на кого-то похожим смуглым лицом. — Будто папа приехал!

— Ага, папа! — Крошечное привидение со встрепанной золотистой головкой зевнуло во весь ротик мурлыкающим зевком заспавшегося котенка.

— А я не папа, а я тетя Капа! — прижмурившись как от невыразимой сладости, волшебница глотнула из чашки и поставила чашку на стол. — Ох, и вкусно же!

— Я тоже хочу пить! — сказало маленькое создание.

— Пей! Будешь из моей чашки?

— Буду, — девчушка подбежала к столу, вскарабкалась котенком на колени к тете Капе; пила весело и шумно, держа обеими пухлыми ручонками чашку и запрокинув золотистую головенку. Оторвалась, фукнула и снова за чашку, и снова оторвалась:

— Папа — Капа, Капа — папа! — И залилась смехом. И за чашку.

Мальчик неодобрительно смотрел на сестренку.

— Ну раздурилась, Фила! А вы, тетенька, кто?

— Я — папина сестра, — ответила Капитолина Александровна. — Папы вашего. В гости к вам, проведать.

Девочка все пила с дивным наслаждением. Мальчуган, глядя на нее, шумно сглотнул слюну.

В сенях скрипнула входная дверь, шумнули укладываемые пакеты.

— А там кто? — спросил Миша. — Серафима?

— Да, — ответила дама. — Там вам гостинцы от папы.

— Дядя Петя привез? Да? Вы с ним приехали?

— Да. С ним. Он пошел охотиться.

— Знаю, — ответил Миша и подошел к столу. — Фила, не будь жадюгой, дай и мне.

— На, — сказала та, протянув брату пустую чашку и облизывая острым язычком припухлую губу. — Пей. — И засмеялась.

Капитолина Александровна поспешила снова наполнить чашку.

— Папа — Капа! Капа — папа! — вдруг снова запела, пританцовывая толстой ножкой на коленях, девочка. — Папа — Капа, папа — Капа!

Миша с чашкой в руках возле столика, Фила на коленях у гостьи, — вот такую картину застала Серафима, войдя в комнату после переноски с крыльца и укладки в сенях привезенных припасов.

— Это что такоича… — начала она.

— Это тетя Капа, — ответила Фила. — Папина сестра. Петя привез ее с гостинцами. Петя ушел на медведя. Симочка, Симусенька, а что в гостинцах!

— Умоетесь, оденетесь, позавтракаем с тетей Таней…

— Во! — надула щечки девочка и ткнула в Серафиму сразу два розовых указательных пальца. — Во непонимаха, говорят ей Капа, а она — Таня!

Серафима с недоумением взглянула на гостью.

— Ну и детки-малолетки, секунды не прошло, больше моего уже знают! Марш, говорю!

И она с легкостью, как пушинки, подхватила одной рукой Мишу, другой Филу, и они, сидючи в ее крупных согнутых руках, как в креслах, помахивая новоявленной тете пальчиками, покинули комнату, — Серафима понесла их направо, в другую половину избы, откуда послышалось поплескивание воды и веселое повизгивание.

Снова Капитолина Александровна осталась одна.

Значит, в доме кое-что знают о бутинской семье, иначе бы Серафима не смещала Капу и Таню, Бутин рассказывал и о ней, и о Татьяне Дмитриевне, и о Марье Александровне, немного, но рассказывал.

Но где же Зоя-Зоря, где мать детей, почему не слышно ее голоса, почему она не выходит? Не хочет выйти? Или отлучилась? Не в Нерчинск же уехала? Быть здесь и не объясниться с невенчаной женой Михаила Дмитриевича? Не внушить ей, что в доме Бутиных у нее есть друзья и сочувствующие сердца…

Младшая из сестер не была за чаем, не вышла к разбору гостинцев, не показалась к обеду, не напомнила о себе и в минуты отъезда, когда появился дышащий тайгой, сосновой шишкой, мшаником и порохом Петя Яринский и стал запрягать Алмаза и Агата. Досадно, неуютно, беспокойно было тете Капе до той минуты, когда Серафима не сказала вполголоса, отведя ее от заигравшихся детей:

— Не сердитесь на нас, милая барыня, не готова сестра к встрече с вами. Ну, забоялась, растерявшись… Ежли наведаетесь в другой раз, то уж как родную всем кругом встренем!

Она поцеловала Серафиму. Дети не отпускали ее. А какое удовольствие было написано на их лицах, когда их прокатили в коляске за черемушник до речки, и они сидели, угретые доброй и красивой тетей в коляске. Они долго махали ей руками, что-то кричали, а она за спиной Яринского молча, радостно и безутешно плакала, прижимая розовый платочек к покрасневшим глазам…


32

Подошла Серафимина свадьба, а он обещал, что все будет по всем правилам, пристойно, торжественно. «Как у людей».

Ошурков и его воспрявшая от хилости и немощей мамаша, польщенные приходом Бутина, — в первый раз он явился один, пробыл всего несколько минут, как ближайший родственник, опекун Серафимы Глебовны и ее семьи после гибели отца, пришел познакомиться с женихом, обговорить день обручения, место, составление брачного договора, приданое, — Ошурковы, обрадованные и растерянные вниманием первого богача Нерчинска, нежданно оказавшегося покровителем и чуть ли не родней невесты! — ничего не просили, соглашались на все условия.

Они твердили, что от Бога эдакое счастье, такая распрекрасная женщина не пренебрегла их убогим домом, согласилась стать милой женой, любимой сношенькой, доброй матерью бедным сиротам. Она дороже всяких денег, а за приданое для девушки — двадцать тысяч рублей они будут вседневно и всенощно Всевышнему молиться во здравие всемилостивого господина Бутина. Смешная старуха, вроде темная да забитая, а с первозданной, извечной материнской гордостью: «Ермолай у меня все умеет, при болезной жене и после — царствие ей небесное, — по домашности управлялся, в четыре утра встанет, в полночь ложится, корова подоена, стайка убрана, корм для чушки упарен, щи на день сварены, даже хлеб испечет. Поисть сын-то не успеет, а о семье побеспокоится. Питомице вашей, господин хороший, за ним ладно будет; с детьми, конечно, делов хватит, помилуй нас грешных, Пресвятая Мать Богородица… А насчет одежки да обуток и прочего у нас и вовсе нет сумлений, — должно, цельный сундук приволокет — лошадьми не затащишь!»

Ермолай даже ухнул с досады на настырную мамашу, и она тут же как провалилась сквозь землю.

В общем, оказался Бутин сватом! И надо было искать дружков для жениха и невесты! Хотят свадьбу без всяких пустосватов, без смотрин, без пропоев и похмелок, без караваев, чтобы не слишком привлекать внимание людей — лишние толки, пересуды и толпы зевак и любопытных. Но без дружков никак нельзя! И бедные свадьбы без шаферов не деются!

Один — для невесты — есть: это Петя Яринский. А кого подобрать для жениха?

Бутин пригласил к себе Стрекаловского.

Иван Симонович пришел прямо из конторы, нарядный, как всегда, лишь от запястий до локтей синие нарукавники, — вид рабочий, деловой: и в самом деле вел сейчас сложные расчеты по миллионным московским кредитам. А все ж выглядел щеголевато в новом модном жилете.

— Присядьте, Иван Симонович, у нас разговор.

Бутин придвинул своему помощнику коробку сигар. Они закурили. Бутин однако ж не сразу приступил к главному пункту разговора, пункту, ради которого пригласил к себе своего помощника.

Аромат гаванской сигары располагал к откровенному и задушевному разговору.

— Что же показывает Иркутск, Иван Симонович? Каковы там настроения? Что нового слышно от господина Хаминова?

— Честно говоря, Михаил Дмитриевич, от Иркутска ничего, кроме беспокойства, козней и помех ожидать не приходится. Как я ни обязан господину Хаминову, но не могу скрывать, что полученное вчера вечером известие от Иннокентия Ивановича весьма тревожное и свидетельствует о переменах во взглядах Ивана Степановича. Я искал вас, мне сказали, что вы заняты с Капитолиной Александровной, и велели вас не тревожить.

— Что же пишет Шилов? Где письмо?

— Он ничего не пишет, Михаил Дмитриевич, он прислал нашего верного Фалилеева с устным донесением. Старик недомогает с дороги, и я отпустил его к семье. Василий Максимович аккурат месяц не был дома, а тут жестокая простуда… Прикажете вызвать?

— Пусть отдыхает. Надеюсь, вы ничего не упустили из его донесения.

Лицо Стрекаловского с пахучими нафабренными усами расплылось в благодарно-самоуверенной улыбке. И сейчас же приобрело серьезность и строгость.

— Иннокентий Иванович велел передать, что после вашего отъезда из Иркутска Иван Степанович вместе с Иваном Ивановичем Базановым подали городскому голове прошение об избрании биржевого комитета на собрании купцов первой и второй гильдии.

— С какой целью? — быстро спросил Бутин. Сигара погасла, он положил ее на край пепельницы.

— Михаил Дмитриевич, Шилов передает через Василия Максимовича, что биржевой комитет уже создан, и не только создан, но уже учредил администрацию, а городской суд уже оную утвердил!

— Сплошные «уже»! Вон как спешили! А что ж фирму не уведомили? Ну и Хаминов, двуликий Янус. Крепко мы с вами обманулись в этом человеке!

Ни один мускул не дрогнул в лице Стрекаловского. Он склонил голову, показав безукоризненный по ниточке пробор. Это означало согласие с нелестными в адрес Хаминова определениями.

А в Бутине поднялось возмущение против самого себя: такие дела, а он торчит в Нерчинске, занимается устройством судьбы Зориной сестры! Когда против него идет рать во главе с бывшим партнером и бывшим другом. Черные вороны против белой! Очнулся, задвигался троянский конь!

— То, что сделали Хаминовы и его приятели, — незаконно! Биржевого комитета в Иркутске не было и в помине, и вдруг создается лишь для того, чтобы овладеть нашей фирмой!

— Михаил Дмитриевич, есть одно обстоятельство. Я гак понял, что господин Хаминов заверил Шилова: при всех обстоятельствах вы остаетесь распорядителем дела!

— Зачем же за моей спиной? Зачем вопреки договоренности заменять добровольную администрацию формальной? Не спросив меня!

— Но вы же так внезапно уехали! Как Иван Степанович мог известить вас?

— Тут вы правы, Иван Симонович! — вдруг успокоившись, сказал Бутин. — Однако же следует ждать от Хаминова новых действий, отнюдь не в мою пользу!

Бутин надолго задумался. Размышляя, он несколько раз бросал быстрый взгляд на Стрекаловского. Тот или скромно переводил взор на кончик сигары, либо отвечал послушно-вопрошающим взглядом: «Весь к вашим услугам…»

В том-то и дело, что надо прибегнуть к услугам постороннего человека в весьма щекотливом деле!

Но почему ж — посторонний. Сколько энергии и предприимчивости им проявлено в отстаивании интересов Бутина. Может, это и похвально, что молодой человек не спешит укорить, осудить своего прежнего хозяина. И кого еще просить?

— У меня к вам, Иван Симонович, просьба деликатного свойства, — доверительно сказал Бутин. — Это надо рассматривать как личное одолжение. То, о чем я намерен просить вас, никакой стороной не относится к вашим служебным обязанностям. Вы вправе отказать мне.

Он взял сигару, зажег ее, давая возможность Стрекаловскому подумать.

— Вы меня обижаете, Михаил Дмитриевич, — прочувственно сказал тот. — Я не отделяю служебные дела от служения вам. Вы можете полностью располагать мною, если я способен вам помочь.

— Тогда послушайте меня. У меня есть семья, которой я покровительствую. Семья моего друга Викулова, погибшего на охоте. Там две женщины, сестры, и двое маленьких детей. — Он помолчал. Нет, полная откровенность ни к чему. — Это дети младшей сестры. Что касается старшей, то она только сейчас выходит замуж. Я очень обязан ее отцу, и мое сокровенное желание во всех отношениях содействовать достойной девушке. Так, чтобы свадьба была, как на Руси водится. И чтобы новая семья ни в чем не нуждалась… И тут без близких людей не обойдешься!

Стрекаловский с пониманием склонил голову.

— Вам помогут Капитолина Александровна и Яринский. Они знакомы с семьей, им известны мои намерения.

— Михаил Дмитриевич, — широко улыбнулся Стрекаловский. — Признаюсь, испугался. Ведь сам еще не женатый. А тут серьезная миссия. Но раз Капитолина Александровна рядом, то уж не так страшно. Будьте покойны!

Но глаза спрашивали: «А вы что ж?»

— А я, Иван Симонович, срочно в Иркутск. Дело прежде всего. Надо быть там. А сейчас — прошу разыскать господина Фалилеева и пусть сразу идет ко мне.


33

Приехав вместе с Фалилеевым в Иркутск в дом на Хлебном рынке, Бутин, едва приведя себя в порядок, уединился с ним и с Шиловым в кабинете наверху.

Бутина встревожил вид Шилова: сухощавый, костистый, он выглядел усталым и угнетенным. Даже глаза померкли. Рядом с ним престарелый Фалилеев с его выпуклыми розовыми щечками, прямой спиной и шустрой походкой казался бравым молодцом. А Шилов постарел лет на десяток.

— Что с вами, Иннокентий Иванович? — спросил Бутин, когда они расселись в креслах вокруг маленького «чайного» столика. — Ведь вы ж больны, милый мой.

Тот тяжело вздохнул. Шилов умел работать и днем и ночью, и ежли не придержать, то как лошадь, крутящая жернов, до упаду будет кружиться. Он никогда не жаловался на недомогание, усталость, перегрузку. В любой час, хоть ночью, мог собраться на завод или прииск. Или просидеть за конторкой до утра за срочной выверкой цифр. Домна Савватьевна такая же. Ревностная помощница Капитолины Александровны и первейшая артистка домашнего театра. Бутин дорожил и своим сотрудником и его женой. То отправит на воды — в Ямаровку или Горячинск; то даст сверх жалованья тыщу — езжайте в Москву, Петербург, поглядите мир, освежитесь; или отпустит к родичам в деревню… Столь удрученным, измотанным Бутин до сей поры его не видел.

— Значит, дела очень плохи? — спросил он.

— Куда хуже! Обложили нас, как логово медведя. По-охотничьи!

— Про городовой суд знаю. Василий Максимович в подробностях доложил. — Бутин взглянул на Фалилеева. Тот повел большими мягкими ладонями: как повелели в точности, ничего не упустил! — Что еще стряслось, Иннокентий Иванович?

— А то, Михаил Дмитриевич. — Шилов с усилием выговаривал каждое слово. — А то, что сразу… после городового суда… Хаминов предложил… вас… не оставлять распорядителем дела… Даже в администрацию не включать…

Ход — с далеким прицелом: устранить от руководства делом, взять все предприятия в свои руки.

— Кого же он протащил в свою администрацию? Кто таковые?

— Свои, кто ж еще! — так же затрудненно отвечал Шилов. — Управляющий банком господин Милиневский, господа Мыльников и Зазубрин. Их торговому дому мы должны. Люди в Иркутске известные!

Конечно, известные! Эти люди тесно связаны с Хаминовым.

— Что ж, господа, иного пути нет: надо идти к Ивану Степановичу.

— Надо, — упавшим голосом сказал Шилов. — Надо, Михаил Дмитриевич. Только бесполезное это дело. На рожон прет.

— Може, если с ним по-хорошему, с деликатностью, — сказал великий дипломат Фалилеев. — Найти в нем чувствительное местечко. Вы же, Михаил Дмитриевич, сколь с ним сотрудничали, его натуру досконально изучили.

— Итак, к Хаминову. Но не домой, смущать Агриппину Григорьевну и хаминовских дочек, — нет, в контору.

Ему известен распорядок дня Ивана Степановича, согласно которому хозяин распускал всех служащих в четыре пополудни, а сам оставался до обеда в конторе, верша те дела, которые вел сам, без помощников.

Бутин рассчитал правильно. У начала Ангарской ему попался навстречу Герасим Пафнутьевич Чулков, давний служащий Хаминова, сгорбленный старик с тяжелой тростью в руке. Он вежливо приподнял котелок, осклабился и ткнул палкой через плечо.

— Иван Степанович у себя-с!

Помещение конторы было невелико, выглядело скромно — маленькая комнатка во флигельке, где через коридор проживал второй работник конторы; их было всего двое: Чулков и Васютка, племянник Агриппины Григорьевны.

Обстановка деловая: малый стол, большой стол, деревянный диван и стулья у стен, шкафы с папками для бумаг. Еще конторка в углу, у окна, для подслеповатого Чулкова. Бывал-то здесь Бутин, в этих каморах, не более двух-трех раз, обычно все дела с Иваном Степановичем обсуждались наверху за самоваром, под улыбку и постряпушки хозяйки дома, — мельком припомнив это, Бутин почувствовал горьковатый привкус во рту, — отдавались чаи и угощения горечью, накипевшей в душе.

Как ни был подготовлен Хаминов к визиту Бутина, а не сразу с собой совладал: сначала прямо глянули его глаза и вдруг повел ими влево-вправо, вправо-влево, будто его уличили в проступке. И тут же, оправившись от смущения, однако с переменившимся от бледности лицом, бодро вышел из-за стола, прикрывши папкой бумаги, лежавшие пред ним.

— Милости прошу, Михаил Дмитриевич. — Он подошел к бывшему патрону с раскинутыми, словно для объятия руками, и на круглом простоватом лице вымученное выражение доброжелательства и приятства.

Бутин несколько помедлил, прежде чем подать ему руку, и краткий испуг мелькнул в глазах Хаминова: а подаст ли вообще!

Подал. Он пришел не для разрыва. Он пришел, все же надеясь на понимание и уступчивость старого партнера.

Они уселись рядом на деревянном диване, и Бутин учуял: не хочет Хаминов, чтобы Бутин видел бумаги, лежавшие на малом столе. Терзается, что не успел подале упрятать.

— Иван Степанович, не будем лукавить друг перед другом, мы оба знаем, за каким делом я сюда пришел. Не так ли?

Хаминов вежливо склонил голову на короткой шее: «Я, Михаил Дмитриевич, весь внимание!»

— Иван Степанович, на собрании кредиторов, с участием представителя московских взаимодавцев господина Осипова, была избрана администрация по моему добровольному изъявлению. К сожалению, вы отсутствовали. Однако вас ввели в состав, чему я лично порадовался, зная наши отношения. По общему согласию ввели и меня, с оставлением распорядителем дела. И вот я узнаю, что состав администрации спешно пересмотрен, меня отстраняют от руководства моими предприятиями. Как следует расценить это возмутительное самоуправство?

— Михаил Дмитриевич, вам известно, как я высоко рассматриваю вашу деятельность. Поверьте, что от меня ничего не зависело. То первое собрание признано незаконным и та администрация неправомочной, поскольку на основании Торгового устава для учреждения администрации необходимо решение биржевого комитета.

— Вы прекрасно знаете, что в Иркутске не было и не могло быть биржевого комитета и учреждение в Иркутске такового комитета незаконно! Ведь не о формальной администрации речь шла, но о добровольной сделке между мною и кредиторами!

— Михаил Дмитриевич, это сделано по согласию всех ваших кредиторов, но никак не мною самолично!

— В моем присутствии, на глазах у представителя московского купеческого общества, выразили мне полное доверие, а стоило уехать — и потерял его! Не странно ли, почтенный Иван Степанович?

— Не к вам лично недоверие. К расстроенным делам фирмы.

— Пустая игра словами, Иван Степанович. Как можно отделить одно от другого. Не могу понять ни вас, ни господина Базанова, ни господина Милиневского. В Америке я присутствовал на собрании дельцов, при мне два фабриканта совершали сделку, один другому вручил чек на миллион долларов. Без росписи и обязательств. Под честное слово. Вот такие там нравы. Деловые люди совершают миллионные контракты на доверии.

Хаминов как бы даже добродушно-покровительственно улыбнулся и замотал головой, точно его попытались взнуздать.

— Удивлялся я всегда, Михаил Дмитриевич, вашему уму, коммерческому дарованию, редкостной удачливости. И, простите меня, вашему простодушию в делах. Где вы сыщете на Руси купца, который гривенник без расписки даст?! Вспомните процентщика старика Кондинского! Возьмите тех же Кнопов — эти наготове петлю держат, ежли должник на полчаса задержался. За вами не гривенник, а пять миллионов, и вы хотите, чтобы сотни кредиторов, коим вы должны… — он спохватился. — Но ведь никто, Михаил Дмитриевич, не собирается вас разорять. В администрацию вошли почтенные люди, из них многие, не говоря уж обо мне, настроены спасти положение…

— В таком случае, господин Хаминов, — холодно сказал Бутин, — потрудитесь немедля познакомить меня с администрационным актом. Полагаю, он у вас под руками, точнее, под папкой. — И он с резкостью повел бородкой в сторону малого стола, где под стыдливым прикрытием картона лежали хаминовские бумаги.

Хаминов молча поднялся с диванчика, подошел к столику, отстранил папку и достал лежавший под нею большой лист бумаги, исписанный мелким, четким, словно типографским почерком.

Это был почерк Чулкова, лучшего по Иркутску переписчика деловых бумаг. И давнего служащего Хаминова. Можно не сомневаться, кто переписчик, а кто сочинитель сего документа.

Хаминов уселся за столом, подальше от греха. Бутин остался на диване. Расстояние между ними увеличилось не только физически. Чем дальше углублялся в чтение администрационного акта Бутин, тем более оба отдалялись друг от друга.

— И вы полагаете, что я, как владелец фирмы, подпишусь под этим беззаконием! — в голосе Бутина прозвучал металл, более твердый, чем чугун его Николаевского завода.

— Почему ж беззаконие?

— Я знаком с Торговым уставом не менее вас и всей вашей компании. Эта состряпанная вами бумажонка ни на что дельное не годится. Она в полном разладе со статьей 1865 Торгового устава. Акт учинен односторонне, без моего согласия и участия! Что стоит только десятый пункт, по которому администрация может в пух и прах разбазарить все мое имущество! Очень удобная лазейка для вас лично, господин Хаминов! Теперь-то я точно знаю, кто выдумщик этого нелепого разбойного акта!

— Помилуйте, господин Бутин! Вы позволяете себе…

— Нет уж, милостивый государь, не я, а вы! Я выскажу вам все! Не делайте только вид, будто вы печетесь об интересах всех кредиторов! Этот позорный десятый пункт выдает вас с головой: ваши деньги беспокоят вас, вам необходимо вырвать свои семьсот тысяч, как бы не опоздать, как бы кто другой не успел запустить лапу в имущество Бутина. Пусть меня гром расшибет, если вы уже не преуспели!

Он свернул большой толстый, отсвечивающий желтизной лист бумаги и положил в карман сюртука.

— Вы позволили себе, господин Бутин, излишества в выражениях. Господь вам судья. Что бы вы ни говорили, я хочу вернуть себе свои собственные деньги, а не прикарманить чужие. Прошу вас вернуть акт, он не подписан.

— У вас еще десяток этих подлых бумажонок! А я должен представить ваше творение туда, где вас научат соблюдать закон и форму!

Круто повернувшись и не глянув на Хаминова, он вышел из конторы.

— Ничего, Михаил Дмитриевич! — не слишком громко отозвался вслед Хаминов. — Не в лесу родились, не пеньку молились. И форму соблюдем. А свое воротим.


34

Бутин, выйдя из конторы Хаминова, тотчас же направился в городовой суд, предъявил администрационный акт, и там признали, что акт составлен без соблюдения требуемых законом условий. Акт-то отменили, но новая администрация не дремала. Хаминов, Милевский, Мыльников начали хозяйничать. Бутин не зря укорил Хаминова десятым разбойничьим пунктом акта, он предвидел вред и беды, несомые этим грабительским пунктом: администрация предложила расчет с желающими кредиторами заводскими произведениями и товарами, выбирая кредиторов из соображений приятельства, а не тех, кто был ближе к подступающим срокам платежей.

Администрация с ходу начала с «нужд» Хаминова!

С какой быстротой выгребались заводские склады! Хаминов не брезговал ничем: ему везли с предприятий Бутина возами железо, бочками спирт и вино, кожу, брезент, смазочные масла, деготь, дрова, листы столярного клея, чугунные отливки, косы и серпы, металлическую посуду с Николаевского завода, он не отказывался ни от какой дребедени. Вскоре все хаминовские склады — и у Тихвинской, и на берегу Иркута, и в Ремесленной слободе — были забиты разными товарами и изделиями снизу доверху. Даже подвалы длинного дома завалил всякой всячиной.

Хаминов сделал хитрейший ход. По его предложению администрация выпросила в государственном банке кредит в двести пятьдесят тысяч рублей. Надо же администрации иметь оборотные средства! Дабы предприятия господина Бутина не стояли!

И он и его друг и сподвижник богатый купец первой гильдии Базанов дали поручительства под эти денежки.

Из этого кредита Хаминов черпал пригоршнями для себя наличные денежки. Для себя, а не для предприятий!

А по обязательствам Бутина, находившимся у Хаминова, он за какие-то считанные месяцы выгреб полмиллиона. Обставил-таки остальных кредиторов!

А засим потребовал немедленного погашения из средств Бутина тех двухсот пятидесяти тысяч кредита, что попали ему в лапы через государственный банк и которые почти целиком израсходовал на себя. Даже Милиневский вышел из себя. Собрал кредиторов и произнес таковую слезную речь:

— Выходит, надо оставить все предприятия фирмы в интересах Ивана Степановича. «Его превосходительство» Хаминов должен бы подумать и о других. Иначе мне придется выйти из состава администрации.

Впрочем, он только пугал. Он остался, и Хаминов успешно продолжал на глазах у купцов грабеж и оборотных средств, и заводского, конторского и складского имущества фирмы. К кому обратиться? На чью помощь можно надеяться? Что предпринять? Как остановить Хаминова и его сообщников?

Бутин посылает неутомимого Иринарха в Москву к Морозовым.

Иринарх вручил письмо от Бутина самому Тимофею Саввичу. Заехал прямо на Трехсвятительский, минуя Китай-город, Гостиный двор и трактир Тестова, не выпив и не закусив по дороге, что было для двоюродного братца большой жертвой.

Морозов, глянув на него, понял страдальческое выражение на лошадином лице бутинского родича, велел подать графинчик, икорку, семгу и маринованных волнушек. Пока Морозов читал письмо из

Иркутска, Иринарх приходил в себя. Глаза светлели, нос багровел, движения приобретали уверенность и энергию.

— Что, брат Иринарх, заели вас иркутские купцы? — дочитав обстоятельную депешу, спросил Морозов. — Сибиряки, видать, ершистей москвичей!

— У нас один здоровенный паут Хаминов хоть кого сожрет! — И, забыв памятку брата, крепко выругался — под рюмку и волнушки.

— Предупреждал я Михаила Дмитриевича, и Осипов призывал к осторожности. Не внял. Времена сейчас крутые, у наших предприятий сбой, народ обезденежил, товар идет плохо.

У Иринарха замерло сердце: неуж дымбей! — И он торопливо налил рюмку и опрокинул в усатый рот. Полегчало. А все ж встревожился: «Москве два миллиона должны!»

— Что ж, будем выручать, — сказал Морозов. — От паутов. А вот насчет действий — надо поразмыслить.

Иринарх на радостях тяпнул третью. И четвертую.

— Идите отдыхать, Иринарх Артемьич, — сказал Морозов. — А завтра к вечеру милости прошу. Рекомендую, — напрямик, но вежливо добавил он, — ограничить себя, вам предстоит серьезное дело.

Иринарх понял. Он завалился в Гостином дворе на Никольской на сутки, проснулся свежим и пришел на другой день к Морозовым трезвый, выспавшийся и готовый к разговору. Увидя в обширном кабинете немалое общество, смешался было, хотя знал почти всех собравшихся: кроме хозяина молодой и крутолобый, с задумчивым лицом и живыми, улыбающимися глазами сын его Савва, студент еще, и брат его Сергей, модно одетый и чуток высокомерный, и чернобородый энергичный племянник Тимофея Саввича, друг Саввы, хоть и постарше его, Викула, и отец его Елисей Саввич, похожий на священника, с длинной старообрядческой бородой и суровым взглядом, а в уголочке в скромной пиджачной паре долгобородый, с задумчиво-сосредоточенным лицом Павел Михайлович Третьяков, с ним рядом купец Солодовников Козьма Терентьевич, богач, у которого газеты и типография, и благотворитель, а сам из раскольников, но добрейшей души человек, в библиотеке бутинской даренные им книги — стихи Кольцова, а еще с рисунками про всех людей на Земле, — пролистал-полюбопытствовал Иринарх, очень даже интересно!

Был Иринарх рад-радешенек, что отговорил себя «зарядиться» перед уходом в «Саратове», у «Арсентьича» в Черкасском переулке или у «Егорова» в Охотном ряду, что он достойно представляет фирму своего знаменитого брата.

— Иринарх Артемьевич, мы тут письмо составили в адрес генерал-губернатора Восточной Сибири его высокопревосходительства Анучина и уже уведомили его телеграммой о нашей просьбе. Мы, Морозовы, и с нами представители двадцати двух известнейших московских фирм поставили под петицией свои подписи. Савва Тимофеевич, извольте зачитать.

У Саввы голос звучный, красивый, ну, думал Иринарх, толи как у попа, го ли как у актера хорошего.

«Ваше Высокопревосходительство. Ведя двадцать лет сношения с Торговым домом братьев Бутиных, который, вследствие несчастных и от него не зависящих обстоятельств, попал под администрацию, учрежденную в Иркутске, причем местными кредиторами бывший распорядитель дел оного устранен от распоряжения делами, мы, нижеподписавшиеся московские кредиторы означенного дома, зная многолетнюю безукоризненную деятельность Бутина, избираем его в число администраторов по делам Торгового дома братьев Бутиных, о чем почтительнейше заявляем Вашему Высокопревосходительству и всепокорнейше просим оказать Ваше милостивое и высокое покровительство ему, Бутину, как коммерсанту, имеющему обширную и полезную деятельность для вверенного Вашему Высокопревосходительству края».

Ну, мысленно потирал руки Иринарх, ну молодчаги, господа московские, крепко составлена бумаженция, теперь за нас сам генерал-губернатор, жахнем по разбойнику Хаминову и всей своре. Сейчас обмыть тую бумагу, али Иркутска дождаться?

Решил дождаться Иркутска, хотя и тянуло к любезнейшему Лопашеву на Варварку, в его «Русскую избу», и мчал домой, не жалея лошадей от станка до станка.

Приехав в Иркутск и узнав, что Бутин в Верхнеудинске, Иринарх не стал медлить: тут же отправился в Белый дом на набережную Ангары, в резиденцию генерал-губернатора, где у братца был знакомый столоначальник, не раз в компании с господином Полу-штофовым обсуждавший с ним сложные дела и события.

— Нестор Мелентьевич, Богом прошу, прямо в руки его высо-превосходительства, чтоб без волокиты.

— Будьте покойны, Иринарх Артемьич, мы что, без понятиев! Ну как там в Москве, повеселились да почудили?

— Какой там! Сами знаете, какие у нас неприятности!

— Знаем-с, — чиновник оглянулся, нет ли кого поблизости. — Иван-то Степанович надысь к его превосходительству подкатывался, полчаса у него просидел… Разумеете?

— Ах ты, жиган ловконогий! Обошел!

Анучин на письмо из Москвы не ответил. Чиновники из его окружения вели себя уклончиво-неприязненно. Хаминов и его компания продолжали растаскивать фирму по бревнышкам да камушкам. Бутин дал отчаянную телеграмму Морозовым. Ответ пришел через сутки: «Ждите наших поверенных с полномочиями Москвы».


35

Ранним утром, спустя неделю Бутин проснулся от легкого стука в дверь.

— Михаил Дмитриевич, приехали! — громкий взволнованный, с подсвистом шепот Фалилеева.

Бутин одевался особенно тщательно, — привык за собой следить и дома, и в пути, и в Петербурге, и в Нерчинске, и на приеме у губернатора, и перед рабочими отдаленного прииска, но без изыска и модничанья, не то что молодой Стрекаловский, однако в сюртуке без морщинки, брюках, чуть суженных у щиколотки, в жилете черного атласа и наисвежайшей белой сорочке с шелковым галстуком выглядел элегантно, представительно и вместе с тем ничуть не вызывающе. Костюм современного состоятельного делового человека.

Внизу, в конторе, в широких кожаных креслах расположились трое. Осипова среди них не было, — его квадратную фигуру он бы тотчас узнал!

Первым поднялся с кресла тощий, рыжеватый и горбоносый господин в летах:

дело вутиных

— Присяжный поверенный округа Московской судебной палаты Борис Борисович Блюменталь.

За ним, склонив лысую, несмотря на молодость, шишковатую голову, так что резко вычертились мохнатые гусеницы бровей, кратко и сухо доложил о себе второй господин:

— Присяжный поверенный Звонников.

Третий, высокий, с роскошной шапкой кудрявых темных волос и с холодным взглядом небольших угольных глазок, чуточку картавя, но отчетливо вымолвил:

— Михельсон, кандидат прав. Лев Александрович Михельсон.

Все они были москвичи, представляли московских кредиторов.

Значит, и Морозовых. Не может быть, чтобы Тимофей Саввич, Викула Елисеевич и молодой Савва не сказали им о своем отношении к делу. Возможно, и с Осиповым эти трое снеслись. Так думалось Бутину в эти скороспешные минуты. А повеяло от всех троих чуждостью, холодком. Очень — от Звонникова. Да и от кудрявого Михельсона. У сонливо-болезненного Блюменталя определенно вид безучастного, скучающего, отстраненного от всего света человека.

Он и в самом деле с трудом поднялся с кресла и с трудом снова уселся в нем. Возможно, долгая и непривычная дорога порастрясла его. Путь тяжелый, москвичи утомились. Это им, сибирякам, нипочем — семь тысяч верст вскачь, с подставы на подставу, лишь меняя лошадей. Он вспомнил, как одолев с синяками на боках короткий путь от села Кавыкучи на Газимуре до деревни Кавыкучи на Унде, услышал от своего Яринского: «Ну и дорожка. Правильно толкуют: “От Кавыкучи до Кавыкучи — глаза выпучи!” А тут от Москвы до Иркутска, а тракт на много верст — колдобины да кочки!»

— Господа, позвольте, прежде всего, поблагодарить вас за приезд. Разрешите заверить, что для жизни и трудов ваших будут созданы наилучшие условия. Гостиницы наши нехороши, и вам приготовлены комнаты здесь. Как вам угодно, господа: позавтракать вместе со мною или доставить кушанья в комнаты?

Блюменталь, морщась, попросил в комнату. Его сотоварищи согласились пройти в столовую. Через час, когда приведут себя в порядок.

Этот час был для Бутина пыточным. Дурно или нет для дела, что обратился за помощью к москвичам, размышлял он, меряя длинными ногами контору, где уже пристроились у широкого стола с балансами и другими документами Шилов и Фалилеев.

С одной стороны — новые люди, свежие умы, тем более от московских кредиторов, сразу обратят внимание на проделки Хаминова, Базанова и Милиневского! На незаконность нынешней администрации! На неправомочность отстранения от руководства делами его, распорядителя Бутина! Предупреждал его Морозов: бойтесь стряпчих. Говорится же про судейских: каждый крючок ловит свой кусок!

За завтраком, приготовленным Сильвией Юзефовной с несравненным искусством: холодная осетрина с хреном, омуль горячего копчения, жареный дзерен с подливой, куропатка, начиненная орехами и черносливом, брюссельская капуста в сухарях, овощи и фрукты, — у дорогих гостей глаза разбежались.

Лишь бедняга Блюменталь соблазнился одною спаржей и крылышком куропатки, доставленными ему наверх.

— Мы приехали установить истину, — сказал Звонников, кладя в тарелку сочный бело-желтый кусок осетрины.

— Прибыли, как ваши друзья, — добавил Михельсон, с молодым рвением налегая на омулек нежнейшего горячего копчения.

— Мы не потерпим тут никаких беззаконий! Никаких бесчинств! — И Звонников перешел на телятину с овощами.

— В этих делах — своеволие недопустимо! — подтвердил Михельсон, обращаясь к жареному дзерену с отварным, в укропе, картофелем. — Мы убеждены, что Коссовский нас поддержит!

Коссовский, тоже москвич, был поверенным купцов Верхнеудинска и Читы, которым Бутин был должен чуть больше восьмисот тысяч.

Павел Иванович Звонников и Лев Александрович Михельсон оказались людьми решительными, ловкими и деловой закваски.

Попросив Бутина, Шилова и Фалилеева пребывать в конторе на случай необходимых справок, неожиданных известий, сношений с Москвой, взяв с собой в роли ординарца и вестового Иринарха, они вместе с Коссовским с утра до вечера обходили иркутских кредиторов, рисуя перед ними положение вещей:

— Мы, Звонников и я, представляем московских кредиторов, господин Коссовский — забайкальских, это более трех миллионов кредита! А вы, предъявляя один миллион, захватнически и незаконно объявили администрацию! Будете отвечать за нарушение статей таких-то, таких-то и таких-то! Судов затяжных и расходов хотите? — так с холодной беспощадностью, поводя острыми тигриными глазами, убеждал их Михельсон. — Устроим вам суды, задохнетесь в них, ебли не образумитесь!

— Желаете вернуть свои деньги, — действуйте, как мы, по закону, — тяжелым, чугунным голосом давил Звонников.

Известно, чего более всего боятся купцы — суда-судилища, адвокатов, допросов, тяжбы, свидетелей, полицейских приводов — «запутают, забудешь, как зовут папеньку с маменькой».

Вечером третьего дня за ужином, поедая яства Сильвии Юзефовны, Звонников сказал с удовлетворением:

— Итак, господин Бутин, имея большинство в собраниях кредиторов, мы отстранили Хаминова и Милиневского и предлагаем вам заключить договор с новой администрацией.

— Этому шельмецу Хаминову теперь на все наплевать! — заметил Михельсон. — Он свое хапнул, не успели мы за руку схватить, опоздали!

В голосе его звучала такая ожесточенность, будто Хаминов выкрал собственные деньги кандидата прав!

— Господа, — слабым голосом произнес Блюменталь. — Прошу меня от сих забот тяжких и хождений уволить насовсем. Мне нездоровится, я вынужден покинуть ваше приятное общество. Надеюсь, Михаил Дмитриевич, вам не очень хлопотно будет меня отправить обратно?

— Ладно, Борис Борисыч, — сказал скорее равнодушно, чем с сожалением Михельсон, — управимся и без вас, ежли дело представляется вам невыгодным.

Блюменталь промолчал. Он несколько побаивался бесцеремонного и ядовитого Михельсона и жесткого, с неподвижным лицом, будто лишенного всяких чувств Звонникова.

А сам Бутин вздохнул с облегчением: все же победа, все же ненавистного Хаминова сбросили. На следующий день он заключил договор, по которому доверенные кредиторов допускаются в новую администрацию, а ему дается отсрочка платежей на три миллиона рублей! Согласно договору вознаграждение администраторам было определено в размере пяти процентов с суммы погашаемого кредита.

На содержание семейства Бутиных, на период существования администрации, выделялось двадцать тысяч в год, четвертая часть того, что тратилось прежде.

Морозовы беспрерывно интересовались деятельностью московских поверенных. Любопытствовали насчет подробностей. Требовали засудить расхитителей бутинского имущества, чтобы вернуть выданные деньги, обещая выигрыш такого процесса в Сенате. Москвичи так далеко зашли в смысле помощи новой, бутинско-звонниковской администрации, что открыли ей кредит на сумму триста двадцать тысяч рублей. С тем, чтобы дальнейшие деньги на расходы и оборот добывались из заводов и приисков, а не займами!

В подкидке этой субсидии приняли участие не только Никольская и Глуховская мануфактура, то есть Морозовы, но даже душегуб и разоритель Людвиг Кноп. До того немчина раздобрился-расщедрился, что внес полсотни тысяч в общий пай в помощь бутинской фирме!

Ожил Шилов, усталость и душевную угнетенность точно смело ветром. Пошли добрые вести с заводов и приисков. Фирма богатеет, действует, живет!

Старый вышколенный Фалилеев просвещал гостей насчет исторических событий, имевших быть на здешних заводах и приисках. Иринарх водил их по городу, показывал достопримечательности: новый театр, общественное собрание, дома знатных деятелей и богатых купцов, отстроенные заново после опустошительного пожара улицы: заводил их на берега Иркута, в Глазковское предместье, пытался заинтересовать, правда, безуспешно, любимыми трактирами и другими веселыми заведениями.

Сильвия Юзефовна кормила москвичей двойной ухой из че-бачков, ленков и осетров. Крутила пельмени тончайшего теста, сдабривая фарш из скотского и свиного мяса по-китайски редькой, придававшей пельмешкам остроту и пряность. Делала бухелер и бузы по-бурятски. Жарила тайменя в жиру этой необыкновенно мясистой рыбины и подавала изысканное блюдо с нежнейшим картофельным пюре и с брусничной приправой. Не забывала и кушанья своей родины — ее краковские колбаски и лодзинская поляница сделали бы честь лучшему ресторану в Варшаве.

Звонников и Михельсон легко и прочно обжились в Иркутске и должным образом оценили кулинарное искусство бутинской кухарки. «Мастерица, не уступающая великому Оливье», — говорили они, имея в виду тогдашнего знаменитого в Москве кулинара-ресторатора, автора самого пикантного в мире салата. Рацион бутинского дома способствовал рождению их коммерческих идей. И вот за одним из приятных, в духе Оливье, ужинов возник такой разговор:

— Михаил Дмитриевич, — обратился Звонников к Бутину, — наше содействие вам было бы куда значительней и серьезнее, если я и Лев Александрович осмотрели ваши владения. Побывали на предприятиях. Познакомились бы с вашей главной конторой. Тогда бы и баланс на конец года мы все подвели более основательно.

— Из обычного человеческого интереса, для общего развития это было бы полезно, — присоединился к своему сотоварищу Михельсон. — Признаюсь, сроду не бывал на приисках, скажете, что там из земли золото горстью берут — поверю! Для вас это, что для нас Свод законов, и нам не только желательно попутешествовать по вашему царству, но именно с вами, под вашей эгидой!

Бутин шутливо поднял обе руки кверху:

— Я сдаюсь, господа. И мне самому пора в Нерчинск, где и контора, и дом, и семья, и там я сумею быть для вас еще более радушным хозяином, чем в Иркутске. Если не против, то велю запрячь лучших лошадей в коляски — и послезавтра в дорогу.


36

Московские адвокаты, побывав на старых бутинских приисках Дарасуна, Нараки, Жерчи, заехав на Борщовочный винокуренный завод, завершили свое путешествие по краю в древнем Нерчинске.

Они посетили самые ухоженные золоторазработки фирмы, где стояли Коузовы промывальные устройства, а торфа доставлялись по рельсовым путям. Народ за двадцать лет здесь прочно осел, люди жили в добротных домах, на всех тринадцати приисках округи — больницы, клубы, школы. Амурские намывы золота более богатые, а тут на Капитолинском, Дмитриевском, Софийском, Афанасьевском в сезон добывалось по три, пять пудов золота, и все же они были прибыльными, оправдывали теперь уж не слишком большие расходы на их содержание.

Бутин же был весьма разочарован слабой осведомленностью своих спутников в делах коммерции и промыслов. То ли за молодостью, то ли в силу однообразия и узости московской практики. Михельсон порхнул в Сибирь, едва закончив университет. Звонников, правда, успел побывать секретарем в одном из окружных судов, а затем его взял к себе помощником московский присяжный поверенный Михаил Васильевич Духовский, который, наряду с Павлом Васильевичем Осиповым, был одним из самых солидных, преуспевающих, удачливых юристов-консультантов московских фирм.

Как адвокаты, они были с хорошей подготовкой. Законы знали назубок. Михельсон, при злостной невежественности, был гибок, изворотлив, языкаст и держался с фасоном. Звонников брал напором, шел в лоб, отметая все возражения. И был упорен в достижении цели. Но в делах практических и жизненных тот же необразованный Иринарх понимал несравнимо больше.

Для них — что рубль пуд хлеба, что пять! В Москве им кухарка в лавке фунт-полтора купит, они и не ведают почем!

В Никольском Михельсон долго вокруг Коузовой машины ходил, никак толком не мог уяснить, как «эта железная махина» работает!

И как должна действовать администрация, как управлять всей «махиной» торгового и промышленного дела, в которое сунула их судьба, как поставить, чтобы предприятия работали без перебоя и давали прибыль, — никакого представления.

Однако они быстро усвоили: Нерчинск слишком далек от Иркутска, где они обосновались во главе новой администрации.

С утра до вечера, углубившись в счета главной конторы, перебирали там бумаги фирмы за многие годы. Им помогали Большаков, Шумихин, Стрекаловский. И Бутин приметил, что у москвичей выработалось неодинаковое отношение к его сотрудникам. Деловитый и собранный Афанасий Алексеевич не мог мириться с их скрытым недоверием и сановностью поведения. Алексей Ильич Шумихин, острый на язык и едкий рифмач, не прощал невежественные вопросы и немедля откликался на это каламбуром или лихой эпиграммой. Со Стрекаловским же московские юристы сошлись на дружеской ноге. С ним они работали чаще и охотнее всего. Правовед, как они же, университетское образование, слушал лекции в Сорбонне и в Цюрихе, одет по моде, явное желание услужить, — сама судьба послала им этого человека. Во всяком случае, думалось Бутину, эти взаимные симпатии лишь на пользу делу. Стрекаловский — верно и преданно служит фирме и лично Бутину. Хотя Стрекаловский сейчас не совсем тот, что прежде, в нем что-то переменилось. Он с неизменной исправностью выполнял все поручения патрона: найти такой-то счет, написать письмо такому-то кредитору, составить распоряжение на тот или иной прииск, вызвать на такое-то время доверенного оттуда или отсюда. И с аккуратностью приходил по вызову, выслушивая, докладывал, выполнял. Все так, но стал более сдержанным, скрытным, уклончивым. И ни разу еще не отчитался в том, как ему удалось выполнить просьбу Бутина, высказанную перед отъездом в Иркутск. Правда, Звонников и Михельсон отнимали у него почти все время, но мимоходом, попутно, в трех словах можно бы! Бутин вот и с Капитолиной Александровной никак не уединится, чтобы в подробностях узнать, как прошла свадьба Серафимы и как там живет-проживает на Хиле его семейка. Так успела же она шепнуть раз-другой: «Все хорошо, друг мой!»

В один из вечеров, предвещавших скорый отъезд гостей-соправителей, уже начинавших тяготиться скромными радостями и долгими буднями своего нерчинского бытия, Звонников спросил:

— А что, Михаил Дмитриевич, не могли бы мы на пути в Иркутск побывать на ваших заводах — железоделательном и винном?

— Почему ж нет! И Николаевский и Новоалександровский неподалеку от Иркутска, дороги на заводы хорошие. И ход работ посмотреть любопытно, и потолковать с инженерами, служащими, мастерами. Там у нас люди коренные, крепко осели, семьями, получше живут, чем в других местах.

Он не скрывал гордости за состояние своих предприятий и за то, что он делает для работников.

Впрочем, как он успел подметить, этот предмет во время осмотра приисков лежал за пределами их интересов. Денежные вопросы, имущественное состояние — тут они оживлялись. И он досказал то, что непременно затронет внимание его спутников.

— На Николаевском окрест рудники наши, железо добываем, и лесная дача заводская тут же, не менее полтыщи квадратных верст! Завод, попав в наши руки, дает большую прибыль! Мы там не токмо литье и орудия для землепашцев делаем, мы несколько судов на Ангару спустили! Смело скажу: наивыгоднейшее наше предприятие.

Это произвело впечатление на адвокатов. Звонников по-лошадиному тряхнул головой. У его товарища блеснули глазки.

— Мы еще подумали, — сказал он и глянул на Звонникова, — надо ли отрывать вас от Нерчинска. Тут пока достаточно работы. Нас вполне удовлетворит, если с нами поедет Иван Симонович. Заводы он знает, и согласие его у нас есть. И у вас вряд ли будут возражения!

Довольно бесцеремонно распоряжается эта парочка. Но Бутин не стал спорить. Поездка на заводы не входила сейчас в его планы. Пусть поедет Стрекаловский.

— Нам кажется, — вкрадчиво заговорил Михельсон, — что вообще господину Стрекаловскому, при его уровне, подготовке и знаниях, всего бы лучше находиться с нами в Иркутске, при администрации.

— Ну да, — отрубил Звонников, — не только Стрекаловскому, но и вообще главной конторе. Ей место в Иркутске, а не в Нерчинске. А то за семь верст киселя хлебать.

Он не то чтобы говорил вызывающе, этот Звонников. У него была неприятная манера произносить грубоватым, повышенным тоном обычные, рядовые слова, будто он раздражен или его плохо слышат.

— Не вижу в том необходимости, — спокойно возразил Бутин. — Здесь, в Нерчинске, налажено управление всем нашим хозяйством. Здесь центр нашей товарной торговли. Здесь устроены обширные и удобные склады. Вы посетили Дарасунские прииски в семидесяти верстах от Нерчинска, вы навестили Борщовский винный, в девяноста верстах, и Сретенск неподалеку, этот город на Шилке — начало нашего амурского пароходства, отправной пункт к амурским приискам. Зачем же удалять главную контору от центра нашей деятельности? В Иркутске есть контора во главе с многознающим господином Шиловым, моей правой рукой. Ту контору можно укрепить. Мне приятно, что вы оценили таланты моего помощника господина Стрекаловского, он прекрасно себя проявит в Иркутске. А наблюдать за деятельностью главной конторы из Иркутска администрации не трудно: надо лишь послать для постоянного или очередного пребывания одного из членов администрации!

— Это совершенно исключено, господин Бутин, — сказал Звонников. — У всех членов администрации свои дела в Иркутске. У одних свои фирмы, у других служба, у третьих — хм-хм — не менее важные обязанности.

Бутину было не в новость, что «московские львы» Михельсон и Звонников, а с ними и Коссовский наловчились вышибать деньгу из иркутян и уже заработали не одну тысячу адвокатской практикой в городе! Иркутск оказался для них подлинной находкой!

— Самое удобное для нас, — продолжал тоном приказа трубить Звонников, — перенести главную контору целиком и полностью: книги, счета, документы. И служащих.

Вот так: упаковать контору в короб и перевезти, как детскую игрушку.

— Нет, — твердо сказал Бутин. — На это, господа, я пойти не могу. Это равносильно разрушению фирмы!

— Помилуйте, Михаил Дмитриевич, — сказал Михельсон. — Откиньте эти подозрения! Это же только на период существования администрации. Впрочем, мы еще посоветуемся с коллегами в Иркутске. Не так ли, Павел Иванович?

Звонников промолчал. Бутин понял, что между членами администрации все сговорено в Иркутске. До него дошло со всей ясностью, что перед ним опаснейшие враги в обличье и с полномочиями друзей. Это не последнее разногласие с новой администрацией. Настоящая борьба впереди.


37

Наконец-то представилась возможность поговорить по душам с невесткой.

— Надолго ли вы, друг мой? — обняв деверя и усаживая его рядом с собой на софе, воскликнула Капитолина Александровна. — Вы заставляете скучать и беспокоиться за вас!

— Не знаю и не ведаю, — отвечал Бутин. — Судьба послала нам тяжелое испытание, и я главный ответчик перед людьми, сопричастными нашему делу, перед своими близкими, перед собственной совестью.

— На вас лица нет. Вы совсем почернели. И кажется, что вы составлены из одних костей, так вы худы!

— Я чувствую себя здоровее и крепче, чем обычно. Злость, гнев, чувство опасности придают мне силы. Я не сдамся. Тридцать лет строить здание, чтобы затем взирать, как его растаскивают по кирпичику. Это не в моем нраве!

— Ваш брат страшится, что вы израсходуете себя в бесплодной борьбе. Слишком мало друзей, слишком много врагов.

— Что вы скажете о тех, которых вы видели? Что уехали сегодня, взяв в залог нашего Стрекаловского?!

— Нельзя сказать, что они вели себя непристойно, совершили что-либо неприличное. Они были любезны, учтиво раскланивались, рассыпались в благодарности. Но было что-то на грани — навязчивое, хозяйское в том, как они вели себя в доме, обращались с прислугой. Не явно, нет, не прямо, но исподволь! «Agur sous main» — как говорят французы! Исподтишка!

— Отдаю должное вашей проницательности. Такой верный глаз, как ваш, просто спасение для ваших гимназических девочек.

— Ничего магического! Стоило раз увидеть этого молодого, долговязого, кудрявого, с его лисьей повадкой, разглядывающего картины в гостиной. Приткнется к Рокотову, прищурится: «Этот пятьсот». Остановится у Ватто, что мы с вашим братом привезли из Лилля: «Ну, этот, вероятно, с тысчонку!» А молодой да лысый однажды прикинул в руке статуэтку, копию давидовскую, будто в ней внутри золото упрятано.

— Они прикидывают, приценивают не токмо дом, все наше имущество! Как же так вышло, что Морозовы, умнейшие люди, столь ошиблись в этих людях?!

— Вы убеждены, что Морозовы — друзья?

— Они настоящие и деятельные друзья. Но они не всесильны. И они далеко. Их доверенные ищут выгоды для себя. Я могу полагаться лишь на свои силы.

— Господь да поможет нам, что я могу еще сказать!

Они помолчали.

— Ну теперь порадуйте меня, сестра, хотя бы нерчинскими известиями!

— Я еле дождалась, что вы меня спросите, — призналась она. — Как же я рада, Михаил Дмитриевич, что вы доверились мне. Что я сумела вам чем-то помочь. Это одна радость. А другая, что удалось помочь этой самоотверженной душе — Серафиме. И третья радость: я подружилась со своими племянниками.

Он взял ее руку и поцеловал.

— Сначала о свадьбе. События до свадьбы, в момент свадьбы и после свадьбы. Ведь вас не было целых два месяца.

Итак, перед свадьбой невестка успела снова побывать на Хиле. Была со Стрекаловским, как с шафером невесты, и с Яринским, как с шафером жениха. Стрекаловский был сама деликатность. Яринский — исполнителен и усерден, а она, его доверенная, ближе сошлась с Серафимой и наконец познакомилась с милой Зорей, больше похожей на юную девушку, чем на мать двоих прелестных детей. В общем, перевезли приданое и вещи Серафимы в Нерчинск, на дом к Ермолаю Ошуркову, и Миша с Филой поняли, что Серафима собирается их оставить, кинулись к ней со слезами, что не пустят. Однако наш Иван Симонович, пленивший их, догадался сказать, что они тоже поедут в город, и в самом деле накануне свадьбы их соединили со смиренной четверкой вдовца-жениха, и, разыгравшись и освоившись, они все оказались весьма подходящей и премилой компанией. Старуха, мать Ермолая, прослезилась, глядя на них. «Не строй семь церквей, пристрой семь детей. Детки — благодать Божья». Серафима совершенно преобразилась: очаровательная, в свадебном наряде, походила на царевну! И жених, хотя чуть пониже ростом, но молодцеватый, приоделся. Стрекаловский очень помог советом, он фрак раздобыл, и цилиндр, и галстук. Дома у молодых за столом выявилось, что муж Серафимы и добр, и умен, и весел, и на гитаре сложные вальсы с большим чувством исполняет! Серафима не танцевала, а Зоря наша разошлась, оказалась прекрасной танцоршей, легкой, воздушной, да с таким опытным партнером, как Стрекаловский. На другой день мы с Иваном Симоновичем проводили Зорю с детьми до самой Хилы.

— Капитолина Александровна, — не сдержал досады Бутин, — можно подумать, что не Ермолай, а Стрекаловский был героем свадьбы!

Капитолина Александровна в изумлении широко раскрыла глаза:

— Что с вами, Михаил Дмитриевич? Не вы ли сами доверили ему, вместе со мной, это щепетильное дело. Мы выполняли вашу волю, освобождая вас от лишних забот. Ведь вы сейчас послали его с московскими законниками, ему доверили, больше никому! А мы подумали и о том, как вашей молодой, неопытной Зоре помочь, поскольку сестра ей уже не помощница. И тут Стрекаловский нашелся, посоветовал взять почтенную женщину в годах, согласившуюся быть и экономкой, и кухаркой, и нянькой при женщине с двумя детьми. Мне непонятна ваша вспышка. Впрочем, вы так устали, так взбудоражены.

К ее удивлению, гнев Бутина не утих, а возрос.

— А мне кажется, Капитолина Александровна, что Стрекаловский превзошел данные ему полномочия. Я вовсе не поручал ему вторгаться во внутреннюю жизнь своих близких! Одно дело — помочь Серафиме Викуловой со свадьбой, другое дело…

— Успокойтесь, друг мой, еще раз прошу, — сказала, вставая с софы, Капитолина Александровна. — Будьте тем разумным и владеющим собой мужчиной, каким я вас знаю. Вы, повторяю, устали от этих Хаминовых, Базановых, Милиневских, действительно творящих зло, и вам теперь мерещится бог знает что! До свидания, друг. Отдохните от всех дел.

Она поцеловала его в лоб; не сказав больше ни слова и не подняв на нее глаза, он отправился наверх, в свой одинокий мезонин.


38

Он отправился к себе наверх, в свой мезонин, но ему было не до отдыха.

Беспокойство, овладевшее им, сначала имевшее общие, смутные формы, нагнетаясь, стало болезненно подсказывать картинки, очевидность которых подкреплялась воображением.

Капитолина Александровна — женщина чистой и благородной души, посвятившая жизнь его брату. Но что милая и добропорядочная невестка может знать о взглядах и намерениях других! Ее улыбающиеся гимназистки кое в чем разбираются лучше своей попечительницы.

Она позже других разглядела влюбленность прелестной Нютки в нашего хмурого и неразговорчивого Михайлова!

Он мерил шагами кабинет — от Петра Великого до Елисейских полей, и воображение терзало его: вот его Зоря танцует с элегантным Иваном Симоновичем, вот он в знак признательности целует ей ручку, вот он провожает ее до дому, его приглашают зайти, выпить чашку чаю, и вот он…

Что он! И что может позволить себе любящая его, только его, Бутина, Зоря!

И почему он должен столь дурно думать о своем верном помощнике?!

Бутин не был в домике на Хиле больше двух месяцев.

Он уже переодевался. Скинул сюртук, шерстяные брюки, жилет. И вот на нем уже костюм наездника: вязаная куртка, плотно сидящие замшевые рейтузы, черные сапоги с коричневыми отворотами. И шапочка с коротким козырьком.

Он спустился по широким ковровым лестницам притихшего дома, а когда вышел во двор, обратил внимание на три светящихся, как три звезды, окна: Филикитаита обращается к Богу, в ее руках псалтырь или молитвослов, за другим — страдающий бессонницей брат перечитывает своего Честерфильда или любуется коллекциями гравюр, — он редко выходит — только в сад, в оражерею. А за третьим окном не спится Марье Александровне. Вот тень ее мелькнула за кружевной занавеской… А ей — каково? Безмужней жене, занимающей почетной место за столом, получающей приветствия и поздравления как «госпожа Бутина», — и лишенной мужней любви, улыбок детей, теплоты домашнего очага. А что у нее на душе вот сейчас? В эту минуту? И — всегда?

И тут же эгоистически подумал: ей легче, чем ему. У нее нет второй жизни, заставляющей лгать, лицемерить и сходить с ума, как он сходит сейчас, торопливо седлая бело-рыжего Агата, с оглядкой выводя лошадь задами на Большую улицу, чтобы при свете луны погнать на ночь во весь опор вдоль Нерчи в сторону Хилы.

Агат, застоявшийся в конюшне, шел резво и уверенно, дорога была ему знакома и без лунного света, серебрящего Нерчу, тальники слева от дороги, белую изморозь дорожных обочин и запорошенные ветви огромных сосен.

Несмотря на ночной заморозок, уже дышалось весной.

Запах весны шел от земли, сохранявшей дух дневного подтаивания, из тайги, где встрепенулись березы, со склонов сопок с идущим в роспуск багулом. Да и лошадь по-весеннему фыркала от пронизанного свежестью воздуха.

Через два часа то ровной хлынью, то бойкой рысью доскакали до Хилы, еще через полчаса, перейдя забоку, объехав черемушник и пастбище, добрались до подножия сопки, где в западинке стоял хуторок Викуловых.

Было уже далеко за полночь, и дом спал.

Он не стреножил умную лошадь, лишь сказал: «Ну, иди, дружок, попасись ветошью на сопочке», — и неслышно подошел к избе. В свете луны увидел на крыльце что-то темное, громоздкое и неподвижное, похожее на тюк, прислоненный к перильцам.

В десятке шагов от дома, уже в ограде, под сапогом хрустнул тонкий ледок, затянувший лужицу, «тюк» шевельнулся, устрашенно ойкнул и кинулся к дверям.

— Стой, стрелять буду! — пошутил, не возвышая голоса, Бутин.

«Тюк» застыл у двери.

— А ты не пужай! Я не пужливая! Я и кочергой могу, — ответил незнакомый женский голос, в котором была и опаска и угроза. — Кто ты есть?

— Я-то знаю вас, Авдотья Силовна, а кто я, сами догадайтесь!

«Тюк» издал радостное уже ойканье, скатился со ступенек

крыльца и оказался грузной женщиной, закутанной от макушки до пояса в череду платков, отчего массивная фигура приобрела еще большую расплывчатость и неопределенность.

— Кабы знатье, что хозяин! — кланяясь сразу всем телом, заверещала она тонким голосом. — Милости прошу, Михаил Дмитриевич, не обессудьте за таку встречу. Я пока дом со всех краев не обойду, кажный шорох не распознаю, все запоры не подергаю, до тех пор лягчи не могу. Вам чаек сгоношить аль поисть чего? — верещала она уже в прихожей, держа в руках зажженную лампу, до того висевшую на гвоздике в сенях.

Ее мятое годами и жизнью жилистое старушечье лицо изображало готовность выполнить любую хозяйскую волю.

— Вам такой наказ, Авдотья Силовна: ложитесь спать и спите спокойно. Я тут все знаю, где что, жена и дети спят, не будем шуметь!

И старуха неслышно исчезла. Не шорхнув о половики и не скрипнув дверью. Он сообразил, что она занимает Серафимину горенку, и это отозвалось в нем грустью.

Бутин снял сапоги и тихонько прошел в спальню.

Зоря лежала на боку, лицом к двери, подложив под щеку обе ладони и по-детски трогательно поджав ноги.

В такой позе она спала маленькой девчушкой, когда они с Викуловым возвращались с охоты и заставали детей спящими. Впрочем, чуткая Серафима обычно просыпалась, едва они всходили на крыльцо, и они заставали ее хлопочущей у плиты или ставящей самовар. А вот Зоря умела спать глубоко, бестревожно и сладко, как младенец.

Так она спала сейчас. Маленькие ладошки, тонкое детское лицо, хрупкое тело полу ребенка — такое одинокое и сиротливое с огромным пуховым одеялом широкой кровати, оживлявшейся лишь утром, когда малыши бежали к мамочке погреться и погреть ее.

Как часто он оставляет ее одну. Вернее, как редко он бывает с нею.

Чем порадовал свою не венчанную жену коммерции советник Михаил Дмитриевич Бутин за шесть лет ее любви, самоотверженности и затворничества! Нарядами, мехами, драгоценностями? А перед кем блистать этой роскошью? Разве лишь перед зеркалом! Тридцатью тысячами, положенными на рост? Так они понадобятся ей в старости! Своими энергичными и картинными рассказами о Лондоне, Париже, Петербурге, о выставках, театральных зрелищах, гуляющих толпах, парках и магазинах? Ей же надо самой все это видеть, самой общаться с людьми, самой ходить, ездить, изумляться и восхищаться! Ездить — сейчас, жить — сейчас! Пока она молода, красива, пока душа восприимчива к краскам мира! Нежданная свадьба сестры и застолье в доме нежданного зятя — не единственный ли праздник у нее за прошедшие годы! Она была среди людей, и люди увидели ее — цветущую, веселую, общительную, поющую, танцующую!

Тонкие длинные реснички дрогнули во сне. Что-то привиделось…

Он разделся и осторожно лег рядом, стараясь не затронуть ее сна.

И тут же, словно его напряжение мгновенно передалось, она легким зверьком повернулась к нему и, не размыкая глаз, обняла тонкими крепкими руками.

С виду такая маленькая и хрупкая, она в объятиях его словно вырастает, тяжелеет, наливается силой и могуществом и — это чудо: при узких плечах — твердые налитые груди, при тонкой талии — округлые, крепкие и нежные бедра, — все в ней трепещет, ищет, любит, требует, отдается тебе.

— Ну вот, Мишенька, наконец-то вместе. Господи, как я всегда жду тебя!

— Ты так крепко спала, я не хотел будить тебя!

— Я не сплю третий месяц. И еще шесть лет.

— Я заслужил твой упрек. Я виноват перед тобой. Если бы я мог принадлежать только тебе!

— Я знаю, что ты занят. Очень знаю. Я знаю, что у тебя фирма. Я знаю, что тебя одолевают враги. Ты стал такой худой, будто догоняешь меня!

— О, твоя худоба обманчивая. Когда тебя обнимешь, будто весь мир в твоих руках!

Она засмеялась как ребенок, которому подарили необыкновенную игрушку.

— Мне хорошо, что я тебе еще нравлюсь. Но я устала так жить. Ты должен найти возможность изменить нашу жизнь. И ты не должен быть так далеко и так долго от меня.

Он молчал.

— Ты слышишь меня?

— Слышу, моя Зоря!

— У твоей Зори увели сестру. Без нее нам тут и вовсе не житье. Она была для нас всем: матерью, сестрой, тетей, няней, домоправительницей, всем на свете.

— Но у тебя есть женщина, она не может заменить Серафиму, но в хозяйстве, домашних делах, с детьми… И все же гы не одна!

Она села в постели, ткнулась лицом в свои ладошки и заплакала, да навзрыд, — так горько, безутешно плачут в глубоком горе только маленькие брошенные дети.

— Это я не одна? Я? Да я всю жизнь одна! Вот ты — такой взрослый и большой, такой умный и образованный. Ты везде побывал, все знаешь. А я? Что такое я? Я тебя так люблю, а ты… ты ничего не хочешь понять во мне! Я не одна? Подсунули толстую, мордастую бабу, у нее весь разговор «ох» да «ой», ей бы покушать да поспать и запереться на шесть запоров, чтобы медведь не утащил. Она своей особой весь дом заняла, куда ни пойдем, на нее натыкаемся. И от нее лошадиным потом несет. Она, наверное, бывшая лошадь. Что она может детям нашим дать, кроме дурацких присказок: «Мой рыло, на то мыло», «Не ходи скоком, ходи боком». Мише надо будущим годом в ученье, Филе надо развитие. Ты сейчас в Иркутск, да? Вот и бери нас с собой. А то… а то — сбежим отсюда куда глаза глядят! Приедешь, и нет твоей Зорьки, и нет твоего Мишеньки, и нет твоей Филеньки! Вот тогда поймешь, как нас одних оставлять!

Таких речей он от нее не слышал. Острое чувство жалости и беспомощности охватило его.

И однако он не приготовился к ответу, который снял бы разом ее слезы, ее гореванье, ее вспышку. Он ехал сюда, загнанный врагами, отравленный ревностью, и выяснилось, что все это пустое рядом с ее рыданиями. Разговоры о переезде куда-нибудь из этой глуши возникали и раньше, но как о мечтательных предположениях, как о чем-то когда-то предстоящем. Без слез и упреков. При этом Серафима неизменно восставала против этих замыслов: «Зачем нам из воли да в тюрьму». Живя нынче по-новому в доме Ошурковых, вряд ли она думает по-прежнему.

— Зоря! Я сделаю все, что могу. Потерпи еще немного. У нас еще все впереди. Успокойся и поверь мне.

Она затихла, легла, прижалась к нему и, казалось, заснула.

Чуть рассвело, он оседлал Агата и той же дорогой поскакал обратно в Нерчинск.


39

Сцена, ожидавшая его в нерчинской конторе, вовсе вышибла из сознания Хилу.

Он застал в этот утренний час настоящую баталию.

Посреди конторы друг против друга стояли рослый, косая сажень в плечах, Афанасий Большаков, с неприсущим ему яростным выражением продолговатого красивого лица, и, ниже его на голову, с тонкой шеей и массивной выпяченной губой, человек, размахивающий руками и кипевший возмущением. Бутин узнал в нем Арона Цымерского, бухгалтера администрации, близкого друга Коссовского.

— Я не допущу самоуправства! — почти кричал обычно сдержанный Большаков. — Вам прикажут дом этот тачкой в мусор вывезти, так и гляди на вашу дурость! У нас тут один хозяин Бутин, вот и весь сказ!

— Я вам не с улицы! — брызгал слюной Цыммерский. — Я с полномочиями! Я главный бухгалтер администрации, а ей тут принадлежит все, в том числе и вы, господин Большаков!

— Что тут происходит, Афанасий Алексеевич, Арон Матвеевич? В нашей конторе непозволительно такое неприличие.

— Этот человек, — немного сбавив в голосе, но не в гневе, Большаков обратился уже к Бутину, — этот человек свалился на нашу голову с требованием немедленно упаковать все конторские книги, все счетные ведомости и документы чуть не за десять лет. И собирается все это увезти в Иркутск!

— За все оскорбления должностному лицу ваш служащий ответит! — выпятил до предела толстенную губу Арон Цымерский и, переменив тон на официально-деловой, продолжал: — А вам, многоуважаемый Михаил Дмитриевич, я обязан доложить, что выполняю волю администрации, вот оно постановление, по всей форме, и мне предписано его выполнить.

Бутин взял из рук бухгалтера документ, и бумага словно обожгла его: да, по всей форме. И составлено день в день с отъездом его и адвокатов из Иркутска в Нерчинск. Предрешили, обойдя его. И утаили до времени. И Звонников и Михельсон артистически делали вид, что советуются с Бутиным, меж тем как участь нерчинской конторы была уже ими решена! «Мы — ваши сторонники» — так заявили они в день приезда в Иркутск из Москвы. Чтоб у них язык отсох, у того и другого.

— Мне приказано не только перевезти материалы конторы, но и всех служащих. Кои пожелают переехать в Иркутск!

— Кажется, мой сотрудник прав! — усмехнулся Бутин. — В документе только лишь нету упоминания на необходимость перевода в Иркутск города Нерчинска! С моим домом, торговыми рядами и собором. Я ведь, господин Цымерский, не давал согласия на эту незаконную акцию.

— Я, господин Бутин, только исполнитель. Все, что вы адресуете администрации, это ваше дело, но никак не препятствует моей миссии. Не захотите же вы, господин Бутин, чтобы я обратился к полицейским властям!

— Но вы забываете, господин Цымерский, что я тоже член администрации, у меня право голоса, помимо того что я распорядитель дела!

Главный бухгалтер равнодушно пожал плечами:

— Видимо, администрация считает, что вы, как член ее и как распорядитель работ, будете полезнее в Иркутске.

— Иринарха тут нет! — сожалеючи сказал Большаков. — Он-то знает, как обращаться с эдакими особами!

Бутин размышлял не более минуты. Нет, не стоит затевать скандал на весь город.

— Исполняйте, — обратился он к служащим. — Составьте точнейший список всего увозимого. И возьмите роспись у достопочтенного господина Цымерского… Имейте в виду, — это он уже к достопочтенному, — вы лично ответите за каждый утраченный в пути документ, за каждый клочок бумаги, изъятый из нашего ведения.

Теперь он твердо знал: борьба со второй администрацией предстоит еще более жестокая, чем с первой.

— Собирайтесь, — сказал он Большакову, — вам и мне делать в Нерчинске нечего. Шумихин управится здесь один. Послезавтра едем в Иркутск. Ведь администрация потребовала не только все до единого документы главной конторы, — горько пошутил он. — Ей нужны, как Молоху, и человеческие жертвы: служащие фирмы!


40

Они ухитрились приехать в Иркутск в один день с обозом Арона Цымерского, выехав двумя днями позже. Главному бухгалтеру пришлось изрядно попыхтеть, хотя служащие Бутина отнеслись к исполнителю перевозки бумаг с безукоризненной — но и ледяной! — любезностью. Помогали, а глядели неласково.

Картина в иркутской конторе чем-то напоминала ту, что третьеводнись была в Нерчинске. Только тут шла распаковка плененных документов: с одной стороны, победоносный служака Цымерский, с другой — сумрачный и подавленный Шилов и вежливый до оскорбительности Фалилеев, довольно отчетливо произносивший вместо «господин Цымерский» — «Господин Тымерзкий».

Для Иннокентия Ивановича, старейшего служащего фирмы, каждая конторская книга, каждая связка счетов, каждый бланк и каждый листок переписки как бы родные существа, с каждым документом связано какое-то событие в деловой жизни фирмы. Вон там — документы о прикупке амурских приисков, а здесь — о приобретении первого судна для амурского пароходства, а тут — подсчеты убытков от пожара семьдесят девятого года. Хваткие руки «Тымерзкого» деловито-равнодушно перебирают чужие ему связки и папки, а у Шилова дрожат и пальцы и губы и пот прошибает, будто ему делают тяжкую и болезненную операцию.

В разгар разборки документов явились Звонников и Михельсон. Как ни в чем не бывало поздоровались, как ни в чем не бывало спросили Цымерского, удачно ли съездил и все ли привез, как ни в чем не бывало обратились к Шилову и Фалилееву, интересуясь, как разместят бумаги и скоро ли они будут готовы для ознакомления и изучения.

Однако же они явились не ради бумаг. Это видно по твердо сжатым губам молодого-лысого и по жесткому блеску глаз молодого-кудрявого.

— Не могли бы мы, Михаил Дмитриевич, поговорить с вами наедине? — тем не менее весьма учтиво спросил Михельсон.

— Почему ж нельзя. Пройдемте, господа, наверх в мой кабинет. — И пока поднимались, соображал, какую новую каверзу надумали администраторы, ради овладения его имуществом. Теперь, когда главная контора в их власти.

Традиционное рассаживание по креслам, традиционное предложение сигар, традиционное молчание и обмен взглядами. Что ж, господа стряпчие, открывайте карты!

Сначала — с восхищением о Николаевском заводе, — и верно, ценнейшее предприятие фирмы, образцовый порядок, налаженное производство.

— Удивительно, как это вам удалось увеличить выделку чугуна с шестидесяти тысяч пудов до ста пятидесяти тысяч пудов, — сказал почти искренно Михельсон.

— Очень полезное для всего края предприятие, — ответил Бутин. — Кроме железа наш завод производит для населения сельскохозяйственные орудия, утварь, чугунные изделия, необходимые в хозяйстве и быту. За десять лет — полтора миллиона прибыли! Тут никаких случайностей: знание рынка, учет потребностей населения, экономический подход. И умение руководить.

Вот так, господа лысый и кудрявый, уметь надо хозяйствовать, надобны знание и опыт, а не тяп-ляп!

— И как вы оцениваете стоимость предприятия? — в ответ на это рубанул Звонников.

У Бутина екнуло сердце: неужели нацелились продать! Такой завод! «А я не собираюсь продавать!» — так хотелось ему выкрикнуть в их лица.

— Вы же знакомы с общим балансом! Около миллиона. А с капиталом в деле в полтора раза больше. Однако же пользу от предприятия никакими деньгами не оценишь. — И уже с вызовом спросил: — А что? Какое-нибудь особое дело до завода?

— Естественные вопросы, господин Бутин, администрации до всего дело, — отвечал Звонников.

Они перешли к осмотренному ими Новоалександровскому заводу. Верно ли, что там за тринадцать лет выкурено два с половиной миллиона ведер вина?

— Это лучший из подобных заводов в Восточной Сибири! — сказал Бутин. — На нем поставлен аппарат Кофея, отбрасывающий сивушные масла. Так что кабатчики, получающие наше вино, лишены возможности отравлять людей всякой сивухой. Если вас интересуют винные изделия, — язвительно сказал он, — то стоимость завода по балансу четверть миллиона!

После недолгого молчания Михельсон сказал:

— Мы обязаны поблагодарить вас за прекрасного сопровождающего — Ивана Симоновича Стрекаловского. И образован, и сведущ, и приятен в отношениях. С будущностью работник!

Бутин промолчал, лишь подумал: «А что его не было в конторе? Куда он подевался?»

А Михельсон сокрушенно покачал головой:

— Жаль, так жестоко простудиться на самом подъезде к Иркутску! Налетел такой ветер с Байкала, то ли верховник, то ли низовник, нас всех до костей пробрало. А он, вы же знаете, моду почитает выше тепла, на весну понадеялся…

— Где же он сейчас? — с беспокойством спросил Бутин. — Где вы его оставили и каково ему?

— Волноваться не следует, Михаил Дмитриевич, он устроен. Принял его к себе господин Хаминов, они, кажется, родственники, пользуют лучшие врачи. Он передавал нам, что надеется на скорую поправку.

Передавал! Даже проведать нельзя! Мог бы и не к Хаминову! И Сильвия Юзефовна о нем не хуже бы позаботилась! Впрочем, что с больного спрашивать! Может, Шилова к нему подослать? Или Фалилеева? Так, значит, наш молодец им понравился, москвичам? Все, что ли, у них?

— Господин Бутин, — вкрадчиво заговорил Михельсон, — согласно администрационного договора…

— …пункт одиннадцатый, — вставил Звонников.

— Совершенно верно: пунктик одиннадцатый! Так вот, нам предоставлено право на получение в виде вознаграждения за труды по управлению делами фирмы…

«Ение, ания, ению», — ну и крючкотворы! Ведь не за управление, а за грабеж имущества братьев Бутиных, — значит, еще и плати им!

— …вознаграждение это установлено в пять процентов с суммы погашенного кредита. Вы не оспариваете этого?

— Как я, господа, могу оспаривать, когда под всеми пунктами администрационного акта стоит моя подпись как владельца фирмы и члена администрации.

— Вот-вот, — обрадовался Михельсон уступчивости Бутина. — В силу этого нам с Павлом Ивановичем желательно получить причитающиеся суммы. По двадцать две с половиной тысячи.

— И без промедлений, — вставил Звонников.

— Это с какой же суммы вы подсчитали, господа?

— С одного миллиона восьмисот тысяч рублей возвращенного кредита, — невозмутимо отвечал Звонников. — Простая арифметика.

— Нет, господа, отнюдь не простая. Эта сумма была погашена до вас мною и первой администрацией. О каком же законном праве может идти речь? Вы ведь образованные юристы, господа! Администрационный акт, подписанный вами и мною, не имеет обратной силы.

— Вы заблуждаетесь, господин Бутин, — с апломбом возразил Михельсон. — Нам обязаны заплатить за изучение документов и положения фирмы, то есть за предварительные труды, и учесть дорожные расходы, и вознаградить за огромную текущую работу, за участие в управлении. Из каких же средств, вы полагаете?

— Только не за счет погашенного кредита. Часть расходов ваших оплачена уже московскими кредиторами, как доверенным. Остальное вознаграждение пойдет из сумм впредь погашаемого кредита! Это отвечает договору. И букве и духу его!

— Так вы что, — грубо сказал Звонников, с явной угрозой в голосе, — решительно отказываетесь пойти нам навстречу?

— То, что вы требуете, — незаконно и безнравственно. Я должен с сожалением констатировать, что судя по вашим домогательствам, вами руководят не интересы дела, но побуждения личного свойства. Вы дурно поступаете, господа!

В жестких рысьих глазах Михельсона сверкнул огонек неприкрытой злобы.

— Ваши поучения, господин Бутин, вам надо обратить к себе. По вашей вине сотни кредиторов лишены своих кровных денег. Мы прибыли сюда не для того, чтобы бездеятельно взирать на бедствия этих несчастных. Мы полагали, что сумеем в союзе с вами это сделать бескровно, не повредив вашей фирме. Однако ваше упорство, ваше нежелание сотрудничать не пойдет вам на пользу,

можете не сомневаться.

— Да что там рассуждать, — с той же грубостью сказал Звонников. — Наш заработок далеко не уйдет. Мы постараемся ускорить возвращение кредитов. Это поубавит педагогические амбиции господина Бутина. Вместе с его капиталами. Идемте, Лев Александрович, у нас неотложных дел впереди предостаточно!


41

Вот и выяснилось окончательно, с какими субъектам и свела его неправедная судьба — каков облик этих законников. Молодые, да из ранних. Разбойники с большой дороги почище старика Кандинского. Объявлена война на уничтожение. Собственно, войну он объявил первый, неожиданно для самого себя.

Или следовало смириться — кинуть им эти полсотни? Что бы посоветовал брат? Нет, нет? Мог ли он уступить алчным требованиям? Одна уступка повлекла бы другую… Они покушаются на его детище, на Николаевский завод. Звонников взвешивал в руках ценность железоделательного завода, как прикидывал в его дворце стоимость флорентийской бронзовой статуэтки. Им что до памятной вещицы! Им что до завода, дарующего благосостояние людям!

Надо же что-то предпринять. Искать контрходы. Спасать фирму от этих грабителей-головорезов.

Пока делали ходы Звонников и Михельсон. Ходы и быстрые и меткие!

Не прошло и трех дней, в дом у Хлебного рынка посланный доставил от администрации письмо за подписями тех двух, к которым примкнул и Коссовский. После короткой, увертливой и путаной присказки шло главное, ради чего потрудились авторы письма.

«Администрация полагает, что в настоящее время пользование вашими услугами, в качестве доверенного ее, представляется излишним. Не представляется возможным вновь передавать вам все заведование и распоряжение делами. Администрация просит вас выданную вам и явленную в иркутском и верхоленском окружном суде доверенность ей возвратить и пользование таковой от сего числа прекратить…»

Его отстраняли от дела. Он оставался администратором без прав. Звонников и Михельсон освобождали свои руки для бесконтрольного хозяйничанья в восьмимиллионном имуществе фирмы. И как прямое издевательство звучал конец письма, наверняка сочиненный ядовитым Михельсоном под общий смех законников и для большей досады Бутина: «Само собой разумеется, что за вами, как за администратором и особо заинтересованным лицом, всегда остается право и возможность влиять на общий ход дела и на распоряжения администрации советами и указаниями, кои охотно будут приниматься в соображение и к руководству…»

Был владельцем первейшего Торгового дома и Золотопромышленного товарищества Сибири, а оказался лишь «заинтересованным в деле лицом». Был распорядителем огромного дела, а теперь, будьте любезны, можете подавать советы, и «примем в соображение»!

Нет, добровольно он не уйдет. Пусть что угодно выдумывают, а свои предприятия он не бросит в сиротстве.

Так в самой резкой форме он и ответил. Указав на лживость и безжизненность мнения администрации, будто у нее есть лица, могущие управиться без распорядителя дела с огромным хозяйством. Вы, господа, ведете дело к развалу, — а это в прямом противоречии с актом и наказом московских кредиторов.

Прошло еще несколько дней, и к Бутину заявился благообразный, с неторопливыми движениями и трудной шепелявой речью господин Коссовский.

После обмена прохладными приветствиями, Коссовский, попыхтев, ворочая воловьими глазами, произнес, останавливаясь через каждые три-четыре слова, следующее:

— Очень лестное предложение, э-э-э, многоуважаемый Михаил Дмитриевич. От лица администрации обозреть, уяснить, определить, выявить Амурские прииски и вообще все амурское дело. Э-э-э, не одному, но с посторонним лицом, доверенным администрации. Э-э-э, так сказать, в помощь.

Закончив, он торжественно взирал на Бутина, — точно тому оказывалось величайшее благодеяние.

Бутин мгновенно уловил смысл этого на вид безобидного предложения: желание удалить Бутина как из Иркутска, так и из Нерчинска, обезвредить расстоянием, с глаз долой — и у администрации развязаны руки для полного, беспрепятственного и скорого разбоя!

Глаза у него сузились, темные зрачки остро заблестели, скулы словно приподнялись, ну Чингисхан, а не господин Бутин. Коссовский заерзал в кресле.

— Значит, решили меня в ссылку? Да еще и под конвоем, чтоб не сбежал! Недаром говорят, что у хитрости тараканьи ножки! Администрация предлагает мне обозреть самого себя. А я себя довольно знаю. И без постороннего глаза. Мои доверенные меня не забывают. Господин Коссовский, вы, казалось, солидный человек, как вы можете работать с такими отъявленными мошенниками, как Звонников и Михельсон, они не только меня и вас, но и родную мать надуют?!

Он знал, что Коссовский передаст эти слова двум своим сообщникам, Коссовский ничуть не лучше их. Такой же хапуга.

Коссовский густо побагровел, неловко, как-то боком поднялся со стула.

— Э-э-э… Позвольте откланяться… Э-э-э…

Через несколько дней к вечеру в кабинет наверху с шумом влетел Иринарх, бросился с размаху в кресло, задрал косматую голову, так что стал виден здоровенный кадык, и давай хохотать во все горло, будто только что повидал клоунов на ярмарке.

— Брат, ох, брат. Что я вам скажу! Вот потеха-то! По-моему, они рехнулись, твои администраторы!

— Мои же, как твои! Весьма возможно, что они сошли с ума, а вы вот, вижу, опять поднабрались, больно веселенькие! Гляньте-ка в зеркало!

— Братец, дорогуша, зачем в зеркало, мне довольно скосить глаза, и по носу узрею, сколь выпил, сколь еще потребно. Мы, братец, нашу пили, без сивухи, новоалександровскую, она по науке изготовляется для блага народа!

— «Мы»! Кто да кто? С кем вы водочку дузлили?

— В том-то и дело — с кем. Вы и вообразить не можете! Приятель тут у меня, дошлый мужичонка. Орельский — не слышали?

— Понятия не имею.

— А зря, брат, надо не только в высоких сферах, надо и с мелочью знаться; не будь Иринарха, кто бы вам его заменил!

— Ладно, вас-то, любезный мой Иринарх, я довольно знаю! А что такое Орельский?

Иринарх снова загоготал, задрав голову, и кадык поршнем заходил на загорелой дочерна шее.

— Сапожник он, Михаил Дмитриевич, заводишко у него так себе, захудалый, пятеро рабочих, обутки выделывают для приисков, с этого наше знакомство, коты нам поставлял для Дарасуна.

— Припоминаю. А что в том смешного?

— Брат мой, дорогой мой Михаил Дмитриевич, он же зятем приходится Михайле Евстигнеевичу Коссовскому. Думаете, зря с ним сивушничаю!

Вот чего нельзя отнять у безрассудного Иринарха: для дела старается всеми средствами, и дозволенными, и недозволенными. Просто для потехи он не приходил.

— Так вот, милый братец, — сапожник, мелкий Плут Плутыч, по фамилии Орельский, мой приятель и собутыльник, а также зять крупного Плута Плутыча Коссовского, вот, значится, башмачник мой едет на Амур уполномоченным нашей вшивой и ненажорной администрации! С нео-гра-ни-ченными полномочиями! И мне, горемыке, пришлось для скрытности огреть с ним по маленькой! Хочь и потягивало пришибить его его же башмаком!

Иринарх мог выпить, покуражиться, забуянить, облить сулоем чей-нибудь вицмундир или дамскую шляпку, но он никогда не лгал и ничего не измышлял.

Бутину стало жутко. В какие руки — случайные, грубые, невежественные — отдаются его предприятия. И он бессилен противостоять этому вандализму!

Взглянув на Иринарха, он увидел в его руках листок бумаги, исписанный кривым, броским почерком двоюродного брата.

— Что там еще у вас?

— А это я списал у Арончика Цымерского, дай ему еврейский Бог ума, здоровья и мацу!

— Что за чушь? И при чем здесь еврейский Бог и маца. Не скажете же вы, что выпивали с этим пресноводным служакой?

— С ним! Ни-ни! Меня бы стошнило, глядя на его губу, сходную с куриной гузкой! Да ведь он и трезвенник, гиблая личность, зато его конторщик — лихой малый, днем ниже травы, а к вечеру любой заплот перескочит! Ром оченно уважает. Я такую ему порцию закатил, он, окосев, завел меня в кабинет Арончика и все шкафья пораскрыл: бери что хошь! Хоть со шкафом! А мне зачем — шкаф! Мне бы документики кой-какие. Извольте, брат, прочитать эту срамовщину.

Это была копия письма Звонникова и Михельсона их московским доверителям. Адвокаты предлагали приступить к ликвидации имущества фирмы путем постепенного отчуждения предприятий, находящихся на полном ходу. И доказывали выгодность для кредиторов разгрома фирмы, убеждая москвичей, что иного выхода нет. Они скромно умалчивали о том. что с каждой новой ликвидацией снимают свой пятипроцентный куш, — десятки тысяч даровых рублей. Помимо особых добровольных подношений кредиторов.

В договоре, в добровольном соглашении, подписанном администрацией и Бутиным, черным по белому шла речь о поддержании и развитии предприятий фирмы! Ликвидировать свое имущество он мог бы прекрасно и сам и с выгодой для себя! Ведь на два с половиной миллиона капитал Бутина превышает все его долги! Разваливать такую фирму могут лишь равнодушные глупцы или законченные мошенники.

Как ему необходим сейчас Стрекаловский с его умом, знаниями, изобретательностью, находчивостью, умением оценить обстановку и талантом воздействовать на самых косных, недоверчивых и осторожных кредиторов!

— Иринарх! — обратился он к брату, внимательно следящему за каждым движением лица Бутина. — Иринарх! Ты должен повидать Стрекаловского, он болен и находится у Хаминова. Скажи, что он мне очень нужен. Немедленно. Сейчас.

Когда Бутин говорил брату «ты», тот был готов на все. Значит, дело позарез.

— Будьте покойны, брат. Через дымовую трубу пролезу. И предоставлю вам милого Ивана в наилучшем виде, пусть вся прислуга, и супружница, и дочки, и сам Степаныч стеной станут!

И Михаил Дмитриевич остался разбираться в одиночестве с запутанным узлом усложнившихся и опаснейших обстоятельств.


42

Находясь, казалось, в безвыходном положении, Бутин привык действовать. Требовались контрмеры сильные и скорые. И неожиданные для администрации.

Если действовать в судебном порядке, дабы устранить вторую звонниковскую администрацию, то это волокита на годы. Сначала полицейское управление, потом городской суд, следующий порог — суд губернский, засим губернский совет, далее совет главного управления Восточной Сибири… Бесконечные и утомительные хождения по канцеляриям. Закончив сибирские странствия, прошение попадает в нескончаемые проулки департаментов Сената. Если там появятся разногласия, то дело будет рассматривать общее собрание господ сенаторов… За год, а го и два блужданий по мукам бутинской жалобы Звонников и Михельсон благополучно разбазарят и заводы, и прииски, и торговые склады и пустят Бутина по миру…

Между тем попытки Иринарха пробиться в дом Хаминова на Тихвинской для свидания со Стрекаловским не приводили к успеху. Прислуга была, по-видимому, накрепко предупреждена. Женщины не показывались. Двери были все позакрыты. Оставалась, верно, труба на крыше, но по ней можно угодить лишь в котел со щами.

Раздосадованный неудачей, Иринарх явился к Бутину.

— Стрекаловского я, клянусь шотландским ромом, добуду. Но верьте или не верьте, а я придумал получше вашего стрекулиста-умника. Он до того не дотумкает, до чего я дотумкал. Дайте мне лишь тысчонку на расходы.

— Ну, герой! Может, посвятите в секреты ваших действий? Если кого угостить в трактире, так и красненькой хватит. Для меня сейчас тысяча — большие деньги!

— Михаил Дмитриевич, не жильтесь, ей-богу же, верну вам эти денежки. Это такой человек… Благороднейшая личность, хотя и не пьет. Можно сказать, борец за правду. А кто — не спрашивайте. Я перед вами ответчик!

— Братец, — пожал плечами Бутин, — изволь, дам я тебе эту тысячу. Даже из простого интереса. Веет приключениями из романов Эмара. «Мчится на мустанге непобедимый охотник Твердая Рука, по зову друзей, и везет с собой полмиллиона пиастров».

— Я простой человек, Эмаров ваших не читаю, но рука у меня твердая, в особенности после доброй порции мальвазии! Прощайте, братец, направлюсь дело делать!

Взял тысячу и ушел.

Бутин горько посмеялся по поводу «эмаровских» своих иллюзий, укорил себя за пропавшую, совсем не лишнюю тысячу и сел писать срочные письма в Москву — Морозовым, Кнопу, Третьякову и прочим. С просьбами укоротить зарвавшихся доверенных.

А Иринарх двинулся через весь город в сторону Ушаковки, за Ремесленную слободку, к Знаменскому. Тут в узком проулке за женским монастырем стоял маленький аккуратный домишко с низенькими окошками, с искусно вырезанными наличниками и карнизами над ними и веселым коньком на крыше. Уютный домишко!

Дверь открыл суровый на вид старик, сухопарый, костистый, чисто бритый, одетый в длинный опрятный сюртук. Ходил он с палкой, пришаркивая ревматическими ногами. А взгляд живой, лукавый. Он, наверное, поглядывал в окошко, ожидаючи Иринарха — так быстро открыл входную дверь. Любил бутинский братец бывать в этом доме у одинокого старика. Если б только не кошки! — рыжие, серые, черно-белые, и все разнеженные, закормленные, ленивые, возлежащие на лавках, лежанке, постели, под столом и глядящие на входящих с сытым, ласковым и безразличным прижмуром.

— Заходите, Иринарх Артемьевич, вот сюда шапку, сюда пальто, нет-нет, туда не надо, Тишку придавите, и не здесь, тут Фомка привыкши, вон на лавке у окна местечко, пристраивайтесь. Документы давно в аккурате, сейчас зачитаю, не будем терять времечко дорогое, а потом чайку попьем с булкой миндальной — за самоварчиком всю стратегию и распишем!

Иринарх поглядел на свое короткое, припухлое в одном месте пальто, — там смирненько полеживал полуштоф в приятном обществе круглой русской луковки и длинной китайской редьки.

Старик выразительно, приостанавливаясь в особых местах и поверх очков поглядывая на гостя, прочитал заготовленную им бумагу, исписанную витиеватым, с длинными охвостьями букв почерком.

Иринарх только похмыкивал от удовольствия. Если бы брат прослушал это истинное произведение искусства, — напрочь забыл бы Эмара с его мустангами и пиастрами! Каждое слово — как из ружья, в самую то есть точку!

Аверкий Самсонович Хлебников всю жизнь прослужил на почте незаметным, исполнительным работником, слишком исполнительным, по мнению некоторых, и от того, будучи несносным, придирчивым, не прощал никому, даже старшим чиновникам, отступлений от распорядка, правил, инструкций, и в бумагах прицеплялся к каждой запятой. За свою приверженность к точности, справедливости получил прозвище «законника», чем немало гордился. Трудясь на почте, приватно и весьма усердно изучал законы Империи и европейских стран и, обладая великолепной памятью и способностью к систематизации, выйдя в отставку, успешно занялся адвокатурой.

Над ним посмеивались, — чудаковат, возвышен в выражениях, однако же гражданские процессы выигрывал, если не в первой, то во второй или третьей инстанции. Он был старчески тщеславен, но простодушен и доверчив во всем, что не касалось исполнения закона. Иринарх завоевал его симпатию преклонением перед знаниями и чудовищной памятью законника. Их странная дружба — трезвенника-правдолюбца и выпивохи Иринарха — покоилась на основе любви к правде и справедливости. Когда Хлебников отсудил земельный участок вдовы его товарища по службе у такого иркутского воротилы, как Базанов, Иринарх просто не мог не навестить скромного победителя и тогда совершил первый свой поход в Знаменское, дабы поздравить хорошего человека и распить с ним чарку-другую. Один пил ром, другой попивал чаек, и оба очень нравились друг другу.

— Вот в таком виде и подадим в городовой суд, — заметил Хлебников, когда закончил чтение.

— А ежли не примут во внимание?

— Тогда в Совет Главного управления.

— А если там без последствий?

— Останется Сенат. Поглядим — кто кого осилит! Ну что, к чайку, Иринарх Артемьевич?

— Я свое, вы свое, привычку, как рукавичку, не повесишь на спичку!

Они расстались, довольные друг другом.

Бутин слышал, что какой-то чиновник Хлебников подал жалобу в городовой суд, а потом в Совет, по слухам, в защиту Бутина. Хлебникова он не знал, тот не был ни кредитором фирмы, ни даже поверенным кого-либо из них. Но какое-то беспокойство обнаруживалось в поведении Звонникова, Михельсона, Коссовского и других членов администрации: чудак, никому не известное лицо, нигде не значится, твердит о беззаконости нынешней администрации, подает в суд прошения, составленные толково, логично, грамотно, по всем юридическим правилам, а с ними, с администраторами, и знаться не хочет. Подсылали к Шилову, к Фалилееву, к Большакову, к самому Бутину, под разными предлогами и под разными личинами: то губастого Цымерского, то дельного, но трусоватого горбуна Шубина, то полузнакомых благостных старцев, то бедных вдовиц, выпрашивающих благомилостыню и выспрашивающих то да се, — не в одиночку же самозваный стряпчий пошел войной против могущественной администрации! А вот Иринарха, затеявшего этот хитроумный маневр, выследить не догадались!

И вдруг Хлебников исчез.

Все тихо, ясно, все прошения старичка отклонены, угомонился, должно, малоумок, безрассудная голова.

Иринарх приходил в контору трезвый, как стеклышко, его заплывшее лицо разгладилось, нос посветлел, но сам он был весь нетерпение, все у него из рук падало, он бросался зверем к каждой почте, куда-то уходил, приходил, снова уходил.

И вот ранним утром врывается к полуодетому Бутину, размахивая полоской бледно-голубой бумаги:

— А ну, брат, прочитайте. Это похлеще вашего Эмара! Весточка из Питера!

Не веря своим глазам, Бутин прочитал доставленный телеграфом текст: «Учрежденная по делам Торгового дома братьев Бутиных администрация упразднена решением Сената вследствие ее незаконности. Хлебников».

— Иринарх, — сказал Бутин сдавленным голосом. — С этим нельзя шутить. Это вам не забавы в трактире «Саратов». Именем Сената незаконно может воспользоваться только кандидат на каторгу. Найдется ли в Иркутске человек, который поверит такому сообщению никому не известного лица?

— Я верю каждому слову. Вот она, ваша пропавшая тысяча — в этой телеграмме! Возвернется мой Хлебников из Петербурга и расскажет, как он «шутил» с Сенатом! Поздравляю, брат. С вашего позволения, я пойду освежусь.

О телеграмме уже знал весь город. Кто смеялся, кто бранился, кто пожимал плечами, — Бутин был прав: телеграмму прозвали «записками сумасшедшего».

Но через неделю генерал-губернатор Восточной Сибири Анучин получил указ Сената, подтверждающий слово в слово сообщение Хлебникова. А еще через короткое время вернулся из долгой поездки и сам Хлебников.

Иринарх стал тянуть его к Бутину, однако почтарь-юрист отказался, ссылаясь на усталость и недомогание. Вздохнув, пришлось Иринарху пожертвовать щедрым застольем и обильной выпивкой у брата, и он потащил Бутина пешим ходом к спасителю фирмы в Знаменское. Пешим, так как Хлебников, вопреки нездоровью, не любил ездить в экипажах и не терпел, когда к нему приезжали на лошадях. Возможно, из-за своих кошечек, как бы их не стоптали. «Ну и что, каждый своей причудой живет: кто любит попа, кто попадью, кто попову дочку, лишь бы другим не во вред». Бутин был хороший ходок, по приискам, заводам и соляным разработкам, по тайге всю жизнь маялся, — за полчаса на крыльях сенатского указа они достигли проулка за Знаменским монастырем и были радушно приняты хозяином дома, пятнадцатью кошками и попыхивающим на столе самоваром.

— Чай-то каков? — спросил он гостя; его сухое лицо было освещено глазами младенческой синевы и младенческого упрямства.

— Хорош, — ответил Бутин.

— Не всякая хозяйка умеет чай заваривать. Секрет таков: сначала в чайничке сахар заварить — да-да, сахарок! — потомится сладость, а затем туда заварочку; чай — сахару друг, вместе потомятся, и пейте на здоровье! Весь секрет!

— У вас секреты и посильнее водятся, — не удержался Бутин.

— А секрет обыкновенный: надо, судари мои, законы в памяти затвердить. Даже худые законы могут быть в пользу, если в них покопаться с толком. Я не коммерсант, не юрист, а мне дивно стало: как же не знать того, что учреждение администрации в Иркутске с самого начала противозаконное деяние! Это и в ваш адрес, я ведь не то что целиком на вашей стороне, я в защиту закона воитель! А закон гласит, что администрация по обширным торговым и фабричным делам допускается только в столицах и в портовых городах.

Вот и весь секрет. Пренебрегли ясным, как Божий свет, законом. Это не мешало бы вам знать. А юристы, что ж? Не знали? Ишь, грудныши нашлись! И собрания кредиторов, и договоры с ними, и биржевой комитет Хаминова, и обе администрации — все сотворялось в противоречии с законом. У всех на глазах творилось классическое беззаконие!

— Признаюсь вам, господин Хлебников, и в другом своем недоумении: вы обращаетесь в Сенат, там рассматривают, но администрация в полном неведении, что там жалоба! Извините, это ведь должно стоить денег, и больших…

— Вы полагаете, что я действовал подкупом? Нет, сударь, и тут ваше незнание. Уж не закона, а порядка. А порядок существующий таков: ежли вы обращаетесь в Сенат непосредственно, лично, не почтой, то копии с вашей жалобы не снимают и супротивной стороне не кажут. Вот такая хитрая механика. Она в неведении блаженствует, противная сторона, только один Хлебников и знал, что дело в Сенате!

Он не скрывал улыбки торжества: всех переловчил и нигде не сподличал, все честь честью и правдой!

— Что касаемо денег, — сказал он, — то я Иринарху Артемьевичу вручил полный отчет о прогонах туда и обратно и о расходах в Петербурге. На свои средства я бы не только с такими удобствами, но и вообще бы с места при своих немощах не сдвинулся…

Иринарх, чертыхнувшись, сказал:

— У него, Мйхаил Дмитриевич, красненькая осталась, так всучил, извиняюсь, мне на пропой! Вот такой святой старикан!

Хлебников прищурил правый глаз, он почему-то был заметно меньше левого, от этого странность в лице, — старик изобразил величайшую хитрость.

— Вот у меня кошки, полтора десятка умнейших и опрятнейших существ, разные все — и черные, и рыжие, и буланые, и даже голубые — и все приучены мышей ловить, со всей улицы тащат. А не поедают, моргуют. В избу занесут, разложат, как коробейники товар, как бы докладывают: честно служим, не зря место в доме занимаем. Ныне утречком Тишка четверых сереньких задавил, и всех представил, размурлыкался с гордости. А не трогает. Они у меня рыбку едят вдоволь, очень до нее лакомы. В меня они, мои кошечки. Я ловлю своих мышек, предъявляю, и в том удовольствие нахожу. Личное и гражданское. Деньги за то получать — это как бы мышами и трапезничать!

Покончив с чаем, гости стали прощаться с хозяином.

— Не обольщайтесь легкой победой, господин Бутин, — предупредил Хлебников. — Эта публика слишком вошла во вкус вашего дела. Ждите от них пакостей. И крупных. А я всегда к вашим услугам. Если по закону.

На другое утро Иринарх снова примчался к Бутину.

— Только с рынка, обход делал.

— Ну и что?

— Проведал, что дочки хаминовские утром туда шастают. И перехватил. Одна молчала, отнекивалась, а другую прорвало: «Подлец ваш Стрекаловский, притворщик и обманщик! Горло перевязал, а сам не чихнул, не кашлянул. И не ищите его у нас. Съехал обещал кин, хоть бы попрощался!» Всхлипнула, и обе ходу от меня. Обе, значит, втюрившись в нашего красавца. Папаша на-верняком знает, где он обитает. Что прикажете, брат, искать пропажу? Так мы и без его модных галстучков и приятных улыбочек обошлись!

— Искать не надо, а явится, подумаем. Мне такие служащие, хоть сто раз ученые, не надобны.

— Вот это правильно. Я что вам толковал? Чего вы в нем нашли! Для меня человек, ежли от шутки-прибаутки ярится, гроша не стоит ломаного! Хорош попутчик — боится штаны в тарантасе измять. Ну ум, ну память, соображает шустро, а души в ем не видать. Да я готов месяц с дедом Хлебниковым чаи распивать, нежли с имя дармовое шампанское. А все же, конечно, наш служащий. Беспокойство за него, куда он запропал, куда девался, друг наш ситный Иван Симонович Стрекаловский?


43

Наконец-то собралась Капитолина Александровна в Хилу навестить тайную свою невестку и тайных племянников. Не совсем уж тайных, но все ж… Она соскучилась по милой семейке Михаила Дмитриевича, по сиротливой ответочке большого бутинского семейства.

У Серафимы она после свадьбы побывала уже дважды. Ее встречали радушно и, она чувствовала это, родственно. Старуха звала се не иначе как «кумой». Ермолай «сватьюшкой», дети «тетечкой», а Серафима, называя только по имени-отчеству, вкладывала в прозвание столько сердечности и приязни, что не приходилось сомневаться в ее чувствах.

Ошурковская семья, с вхождением в нее молодой, сильной, спокойной, умеющей хозяйствовать и привычной к труду женщины, словно обрела второе дыхание. Ермолай прямо-таки помолодел, приосанился, взгорбок выпрямился; приходя со склада Духая, он брался за топор, лопату, вилы, молоток и споро, с великой охотой, припевая в бороду, делил с женой все хлопоты и труды по дому. Старуха, счастливая счастьем сына, распрямилась, и, казалось, старые узловатые руки сами тянулись к снохе, оберечь ее, приласкать се, а душа не знает иных слов, как «доченька», «деточка», «золотко», с какими она обращалась к Серафиме. Запущенный дом ухватисто взял Серафиму в оборот. Жилье надо отскоблить, вымыть, вычистить, грязь вымести, двух взрослых и четверых детей обстирать, обштопать, обшить. Да еще корми. Да приласкай!

Серафима, делавшая все споро, легко, быстро, в надлежащем порядке, все же не могла за месяц выбрать хоть полдня, чтобы проведать сестру и возлюбленных племянников. Полдня! За полдня только до Хилы доберешься, а еще полдня на обратный путь. И хотя там появилась помощница, которой она, напутствуя, растолковала, и как ей надо разговаривать с Зорей, и что любят дети, и все, что надо про хозяйство, коров, чушек и курей, — все же нередко утирала фартуком увлажняющиеся глаза, любящей своей душой скучая по сестре и племянникам.

Когда, по уговору, Капитолина Александровна в коляске с Яринским на облучке заехала за Серафимой, то нашла ее в полном расстройстве: заболела маленькая слабосильная Дашутка, уже перенесшая корь, золотуху, а теперь подхватившая неизвестно что: болит горлышко, колет грудь и сама вся горячая.

— Уж вы, Капитолина Александровна, объясните Зорьке, она поймет, не могу я больное дитя бросить… Оздоровеет — соберусь. Вы уж расцелуйте там моих миленьких.

И со слезами совала Пете в руки большущий чуман пирогов с черемухой, грибами и требушиной: «Они ж там, бедные, оголодали небось без моей-то стряпни!»

Капитолина Александровна, глядя на заплаканное открытое и простодушное лицо, успокоила как могла. И хотя до того набрали они для Хилы «полный кузовок» всякой всячины, но знали, что тем тетушкиным пирогам цены нет! Пироги, которыми детей в Хиле встречал каждый праздник, — день рождения мамы, день рождения братика, день рождения сестрички, день приезда отца, Пасху и Рождество.

— Что ж, Петя, едем вдвоем!

Забайкальское лето в разгаре.

Все вокруг густо-зелено, пронизано зеленым, пылает зеленым — сосны, листвянки, ивовые тальники, боярышник и черемуха вдоль дороги, пышно вышедшие высокие травы на покатых сопках и еланях. Ближе к реке переливчато играют на солнце пятицветные колосья вейника, на ближних лугах вздымаются над травами белые кисти лабазника и зеленоватые и черно-пурпурные цветы чемерицы. Елани словно хороводятся зубчатыми колокольчиками, на тонких стебельках красными головками клевера. Коляска движется, а они, словно живые, тянутся за людьми. Саранки уже доцветают, их веснушчатые теплые головки реже мелькают в траве. Зато птицы свистят, щелкают, пищат, трещат, заливаются трелью. Краснозобый дрозд глядит с ветки черной березы, даурская галка перелетела с куста на куст, стая золотисто-желтых овсянок пролетела низко над головами едущих: «Мы тут, значит, жилье близко, скоро приедете!» И исчезли впереди, указывая путь к дому под сопкой.

Как славно все-таки здесь детям вдали от городской суеты, щума, пыли, среди берез, листвянок, трав, цветов и птиц… Миша рассказывал, что однажды в открытую дверь через порог переполз ежик, направился прямо к ним, к Мише и Филе. Она-то испугалась, убежала за печку, а он налил в блюдце молока и поставил на железный лист под заглушкой. Ежик вылакал все молочко, просеменил в уголок, свернулся там и сладко заснул, а к вечеру, погостив, ушел. Во какие гости в их лесную избушку забредают!

Вот и знакомый черемушник, сине-черный от рясно нависших ягод.

Капитолина Александровна по привычке оглядела себя, — какая она покажется Зоре и детям в своем летнем платье с полонезом из серовато-зеленого сукна, в бархатном жилетике и в распашной юбке! И понравится ли им ее серая шляпка с розовыми цветами. И тонкие нежнейшие белые перчатки! Она волновалась за свой вид больше, чем на приеме у губернатора!

Петя Яринский тоже принарядился: на нем праздничный светлый картуз, белая холщовая рубаха с малиновой атласной опояской и новые сапоги с завернутым верхом голенищ.

Они обогнули длинный низкий плотный жердняк вокруг огорода, и в двадцати шагах от крыльца умный и сердечный Алмаз, привыкший, что дети, услышав лошадей, выскакивают навстречу, тихонько и призывно заржал. Однако ж не раздался живой знакомый топоток детских ног, спешивших на крыльцо, и не слышно вперебой кричащих звонких голосков: «Тетя Капа приехала!», «Петя гостинцев привез», «А я первый услышал», «А я раньше». Дом молчит, словно в глубоком сне.

— Ну, заморились, на солнце гуляючи, — рассмеялся Яринский. — Залегли, должно, как тарбаганы в бутане. Даже все окна ставнями прикрыли!

Он обошел плетень понизу и вернулся со стороны горки:

— Ну, мамка-нянька, так раздобрела на хилинских харчах, с места палкой не сдвинешь! — Он снял картуз и ожесточенно почесал загривок. — Може, по ягоды ушли, за зимоложкой в лес или за водяникой на голец!

Капитолина Александровна молча оглядывала огород, сопку, лесок за домом, дорогу, которой они ехали, просвечивающий сквозь тальник кусок берега, и все ее существо — от бархатной оторочки полонеза до края шляпки — наливалось, она чувствовала, мертвой, тоскливой, безучастной мглой.

— Петя, — едва вымолвила она, — ставень, ставень раскрой.

Яринский уже был на завалинке, рванул и откинул затвор и сунулся к окну. Спрыгнул, пробежал вдоль завалины, обогнул угол. И там стукнули ставни. Потом застучало с третьей стороны. Затем она увидела его ладную, быструю, на кривых ногах фигуру, перебегавшую от стайки к стайке.

И вот он стоит перед своей госпожой с зеленым лицом, трясущимися губами и судорожно гнущими гибкое кнутовище руками.

— Капитолина Александровна… Никого в доме. Пусто и никакой рухляди. Ни единой тряпицы, ни малой игрушечки. Все увезено. И в стайках ни одной скотинки! Неуж грабители, помилуй Бог, разорили избу да их увели! — Он прислонился к крылу коляски, закрыл грубыми темными руками лицо. — Ах ты, падла эдакая, Яринский, ах ты, толкач деревянный, картуз без головы, что ты, курнофея проклятая, скажешь таперича Михаилу Дмитриевичу! Как ты мог прослеповать, барануха несмысленная? Утопиться тебе, на что ты таперича годный, дубье замухрое…

— Хватит, Петя, — тихо сказала Капитолина Александровна. — Едем обратно.

Садясь в коляску, она не решилась даже взглянуть на опустевший дом.

На обратном пути не было ни живой, яркой зелени, ни колокольчиков с вейником, ни дроздов, ни пеночек, ни славок, ни овсянок.

Будто все вымерло вокруг.

И в вымершем этом мире стоял под сопкой у реки одинокий, покинутый, молчаливый дом с закрытыми ставнями…


44

Московский присяжный поверенный, доктор прав Михаил Васильевич Духовской был фигурой видной, читал лекции по уголовному праву в Демидовском лицее и Московском университете, служил членом управы Московского губернского земства, прославился своим ученым трудом «Понятие клеветы».

Звонников был любимым учеником этого образованного, но далеко не твердого в своих нравственных устоях юриста.

Дмитрий Григорьевич Анучин, восточносибирский генерал-губернатор, находился как раз в Москве в то время, когда перепуганные и отчаявшиеся адвокаты бомбили из Иркутска Духовского телеграфными взываниями о немедленной помощи.

Духовской, обойдя Морозовых, прежде всего призвал Людвига Кнопа и близких ему купцов Щукина, Рогожина, Веденисова, Вогау и вместе с ними явился к Анучину на частный прием в его особняк в тихом арбатском переулке.

Осанистый, с роскошной раздвоенной бородой, демократически сановный Анучин разговаривал с ними с присущей ему резкой откровенностью. Он был человек весьма неглупый и довольно-таки проницательный, в людях разбирался, высказывал свое мнение без дипломатии и, что присуще сановным лицам, — мог отказать в пустяке, а мог иной раз невозможное сделать!

— Ну, господа юристы и фабриканты, с чем пожаловали? Полагаете взять меня числом?

Шутка приободрила просителей. Анучин знал, с кем шутки шутить, — это все люди состоятельные, уважаемые, почтенные, некоторые уже не первый срок ходят в гласных. С таким народом и поговорить приятно.

— Ваше высокопревосходительство! — от имени всех заговорил Духовской. — Раз уж вы упомянули число, то число пострадавших от нерчинского купца Бутина значительно больше, нежели наш малый кружок. Мы получили из имеющего быть под вашим благотворным управлением Иркутска весьма дурные известия!

— Господа, — с милостивой улыбкой сказал Анучин. — Начнем с того, что Михаил Дмитриевич Бутин — личность не совсем заурядная. Коммерции советник, одаренный в бозе почившим государем золотой табакеркой, награжден двумя Станиславами, член различных научных обществ, в том числе иностранных. И стоит во главе фирмы, весьма известной не только в России. Говоря об этом господине, следует иметь в виду не только собственные амбиции!

У Духовского чутье тонкое. Он нисколько не обескуражен похвальным словом генерал-губернатора о Бутине. Он уловил в тоне вице-губернатора потаенную иронию.

— Ваше высокопревосходительство, мы чтим прошлые заслуги господина Бутина. Я готов признать вместе с вами, что Бутин в своем роде замечательный человек. Но, ваше превосходительство, не прав ли великий Аристотель, сказавший: «Пусть мне дороги друзья и истина, однако долг повелевает отдать предпочтение истине».

Анучин благодушно улыбнулся. Благодушно взглянул на холеное лицо процветающего ученого.

— Уместно сказано, Михаил Васильевич, с оговоркой, что Бутин в ваших друзьях не состоял. Будем держаться истины. Я слушаю вас, господа.

Он произнес «господа», но обращался к Духовскому.

— Истина, ваше превосходительство, в том, что потерпевший банкротство господин Бутин ведет бесчестную игру с кредиторами, разоренными им, препятствуя всеми путями и способами расчету с ними. Он ослеплен своим былым величием, непомерным тщеславием и воздвигает на пути учрежденной администрации одно препятствие за другим…

— Как там сказано у Эзопа, господин Духовской, — прервал его Анучин. — «Ненасытное честолюбие помрачает ум человека, и он не замечает грозящих ему опасностей». Верно ли я процитировал? Вы же известный у нас классицист.

— Совершенно верно, ваше превосходительство, и очень уместно, с той оговоркой, что Бутин отлично видит опасности, ему угрожающие, и доставляет нам немало излишних хлопот!

Итак, Эзоп подкрепил Аристотеля, одно изречение нашло другое. Недурное начало для беседы образованных людей.

— Господа! — перешел к делу Анучин. — Как я вас понимаю, вы пришли с просьбой затормозить действие указа Сената по жалобе этого… господина Хлебникова? Я вас правильно понял?

— Да, да… Именно это… Совершенно верно, — подтвердили, переглядываясь, Кноп, Щукин и другие. Вроде Духовской еще не высказал просьбу! Святой дух, видимо, осенил Анучина!

— Господа, даже неловко объяснять вам, образованным и искушенным людям, что за упраздненной Сенатом администрацией не существовало никаких законных оснований. По букве закона в Иркутске ей не место! А вы требуете от меня беззакония!

— Ваше высокопревосходительство, — довольно твердо возразил Духовской, — ваши суровые упреки были бы совершенно справедливы и основательны, если администрация имела формальный характер. Но речь вдет о частной, добровольной по 1865-й статье, она не подчиняется правилам, существующим для официальных администраций! Единственная наша ошибка — на это указывал мне обер-прокурор четвертого департамента, — что мы представили администрационный акт на утверждение городового суда, что никоим образом делать не следовало, и это ввело Сенат в заблуждение.

Лицо у до сих пор благообразно беседующего сановника вдруг побагровело от прилива крови, и он, опершись крупными белыми руками о край стола, болезненно выпучив глаза на всю компанию, сорвался на крик:

— Вы меня что — за олуха царя небесного принимаете! Какого дьявола ваши болваны, недоучившиеся или переучившиеся хлыстики-юристики, — я спрашиваю вас, черт побери, зачем они, идиоты, свалили первую администрацию? Я в нее сам ввел дельных людей, понимающих коммерцию, дабы восстановить дело Бутина. А вы, мудрецы, какую вздорную администрацию сочинили? Из отъявленного — «э-э-э» — мошенника Коссовского, безусого нахального мальчишки Михельсона, ничего не смыслящего даже в лоточной торговле! А ваш Звонников, господин Духовской, — сказал Анучин, чуть поутихнув, — тоже гусь лапчатый! Поумней других, а где ступит, там ему деньги давай! Непомерный аппетит у вашего лучшего ученика!

Никто из спутников Духовского и не подозревал о такой осведомленности иркутского генерал-губернатора! Все: и длинноволосый Кноп, и остролицый Рогожин, и вислощекий, с барскими замашками Щукин, поглядывали в смятении на Духовского. Надо подняться, поблагодарить за урок, раскланяться и уносить ноги. Дело проиграно.

Духовской, побледнев, неподвижно сидел в золоченом павловском кресле, будто врос в него, и выжидающе глядел на разбушевавшегося генерала. Тому явно нравилось смирение почтенных людей. Нагнал страху, теперь можно и гнев на милость:

— Вы, Михаил Васильевич, напомнили мне анекдот про Талейрана. Наполеон его и ругнет, и опозорит, и чуть ли не прибьет, а он как ни в чем не бывало заявится на прием императором придворных и прямо на свое обычное место. Будто его и не срамил повелитель Франции!

Все облегченно рассмеялись. Кажись, пронесло!

— Хорошо, господа, с указом затормозим. В нашей Сибири всякое дело можно затянуть хоть на год, хоть на два. А вы без промедлений шлите жалобу в Петербург на имя государя. — Он сделал внушительную паузу. — Я лично буду просить его. — Снова пауза. — Надо, чтобы государь изменил букву закона, разрешающего заводить администрацию лишь в столицах и портовых городах. Тут, господа, корень всего. Как мне представляется, моему стольному граду Иркутску не миновать третьей администрации. А четвертому Риму, запомните, господа, не бывати! До свиданья, господа!

— Однако же, — твердили визитеры, направляясь после трудного этого часа, к более приятному месту — от Анучина к Тестову, из опасного особняка в милейший трактир, — однако же, Михаил Васильевич, твердого духу вы. Истинный Духовской!

— Гений — это терпение, господа, — так справедливо изрек великий Бюффон, — скромно и назидательно произнес старый политикан. Господин Кноп, — зная скупость банкира, мстительно сказал Духовской. — Сегодня шампанское за вами!

Что касается генерал-губернатора, то, оставшись один, он не сразу перешел к другим делам, а еще долго размышлял о Бутине и его судьбе. Предприятия Бутина, несомненно, дали сильный толчок развитию Восточной Сибири. Это так. Но его дружба с ссыльными поляками, покровительство всяким мятежно настроенным субъектам, высказывания в речах и в печати о бедствиях народа и бездействии властей, интерес к новым идеям… Нет, Бутин не социалист, не бунтарь, но близок, подвержен, в сочувствующих пребывает. Купеческие дети, сыновья священников, даже отпрыски дворян идут ныне в народ, якшаются с мастеровыми, пишут листовки. Правильно, что «властителя дум», любимца интеллигентной черни не выпустили из Сибири, а загнали с Кадаи на Вилюй! Разумеется, нелепо ставить рядом коммерсанта Бутина и бунтаря Чернышевского! Однако ж в атмосфере неуважения к властям рождаются цареубийцы, те безумцы, что осмеливаются поднять руку на самодержца… Дмитрий Григорьевич припомнил, как в свой приезд в Нерчинск был неприятно уязвлен мерзкими стишками в свой адрес под названием «Встреча нового Бога». Пасквиль писан не без ведома Бутина, близким к нему служащим фирмы неким Шумихиным. И если быть справедливым в бутинской истории, то душой он на стороне тех бедняг, кои отдали фирме деньги в заем и имеют святое право получить свои средства обратно. А банкрот — таков закон жизни — должен отвечать за свои просчеты и промашки.

Анучин пойдет к государю и убедит его.


45

Звонников и Михельсон приняли самые жесткие и хитроумные меры, дабы не дать сенатскому указу ходу, затормозить введение его. Они искуснейше тянули со сдачей имущества владельцам. И, не сдавая имущества, меж тем предъявили к уплате счета. И самое зловредное, добились подписки Бутина о невыезде из Иркутска.

Бутин потерял сон. Подписка о невыезде — придумали же подлейшую казнь для его ума и воли! Он не бездействовал. Из своего заточения вел деятельную переписку, прежде всего с Морозовыми. Люди, верные ему, разъезжали по предприятиям и как могли влияли на их работу, противостояли доверенным администрации, стремясь сберечь имущество от расхищения и наладить ход производства. Победа Хлебникова дала такую возможность. И шансы. Бутин зорко следил за всеми шагами Звонникова и Михельсона. И не выпускал из вида все хождения по сферам Духовского. Просьбы учителя Звонникова были одни и те же: или сохранить старую администрацию, или учинить новую в Иркутске или Москве. Духовской и его «кружок» жаловались на неправильное исполнение указа Сената. И добивались заступничества государя. Духовской дошел до министра финансов Николая Христиановича Бунге, которого знал еще по Киеву, где тот был ректором университета, а он, молодой юрист, слушал его лекции.

Бунге нисколько не выглядел сановником, он и по внешности, и по речи, и по манере держаться, — ученый, профессор, лектор. Конечно же Духовской хорошо знаком с трудами Бунге — и по статистике, и по политической экономии, и по полицейскому праву, и по истории экономических учений. Бунге и был прежде всего экономистом, а не администратором, и это сказалось на характере его беседы с Духовским.

— Нам надо шире смотреть на наше развитие, Михаил Васильевич, — всем нам — от пахаря до министра и сенатора. Думать о всеобщем благосостоянии нашего необъятного и столь бедного государства, а не о мелочных, эгоистических и сиюминутных интересах. Поощрять капиталистов с размахом, культурой, перспективами, а не разорять их.

Он склонил крупную седовласую голову к бумагам на раскрытом бюваре.

— Торговый дом с имуществом на восемь миллионов рублей. Обширная и разветвленная, хорошо поставленная торговля. Дельно, ровно и прибыльно работающие предприятия. Связи в торговом мире определенные, устоявшиеся, место в коммерции занято прочное. Далее, предприятия фирмы доставляют значительный заработок населению. Хозяйствует Торговый дом в Сибири, и каждый капиталист, содействующий торгово-промышленному развитию отдаленного края, заслуживает благодарности. На ярмарках, в особенности Нижегородской, данная фирма выступает крупнейшим покупателем произведений русских фабрик. И наконец — имущество фирмы на два с лишним миллиона превышает сумму долгов.

Бунге поднял голову, и Духовской уперся тупо-почтительным взглядом в высокий, уходящий в округлые, изящные залысины лоб — лоб мыслителя, лоб ученого.

— Какой резон, милостивый государь, губить такую полезную деятельность! С прекращением жизни этого экономического организма и всей торговле Европейской России с Сибирью нанесутся невосполнимые потери. Если учреждать администрацию, то лишь с единой целью: поправить дела фирмы братьев Бутиных!

Николай Христианович Бунге — человек мягкий, нерешительный, уступчивый, не любящий ссор, дрязг, резкостей. И этот слабовольный человек освободил российское крестьянство от миллионных платежей и недоимок и тем самым от разорения! Его стараниями повысили налоги на доходы высших классов; Бунге ввел пятипроцентный сбор с капиталистов. Легенда или правда, что этот сановник сказал ровным и тихим голосом царю, что не следует страшиться социализма, но вводить его с умелостью и целесообразностью, раз жизнь того требует. Он спешил с реформами, энергично проводил их, зная, что его не любят наверху и что недолго быть ему министром. Бунге, Бутин, Бунге, Бутин — забубнило у юриста в голове, и он удалился в самом скверном настроении… О словах Бунге в пользу фирмы Бутин узнал из письма Саввы Морозова: прямо от министра Духовской пришел на Трехсвятительский и, полный противоречивых впечатлений от встречи, пересказал Морозовым весь разговор.

Да, но и министр, и Духовской, и Савва далеко, а Звонников и Михельсон здесь, рядом, и творят, что хотят.

Бутин не мог без горечи и возмущения думать о поездке сапожника Орельского, зятя мошенника и негодяя Коссовского, на амурские золоторазработки в качестве представителя администрации! Да еще с неограниченными полномочиями! Тысяч пять израсходовал! Об этой поездке по всему Амуру анекдоты пошли. Шумихин, узнав о дурацких распоряжениях невежественного кожевенного мелкозаводчика, сочинил погудку: «Приезжал сюда Орельский — золотой сапожник наш, — шуткою первоапрельской посчитаем сей вояж!» Сбыл Орельский на амурских приисках целый обоз привезенного испорченного кожевенного товара, — и был таков!

Обязательство о невыезде с Бутина вскорости сняли, но выехать из Иркутска он не решался. Вот-вот придут важные известия из Москвы и Петербурга, а его не будет на месте. Без него молодчики-адвокаты все переврут, все истолкуют в свою пользу. Нельзя сейчас покидать дом на Хлебном рынке.

А что его служащие?

Шилов переживал молча, истово, уйдя в работу. Фалилеев был сама предупредительность, его переживания исходили изысканной любезностью. Иринарх помаленьку потягивал мальвазию, смачно выругивался, с видом мученика глядя на брата: «Да ты не майся, я тебе еще кого подкину, еще одного, а то и двоих Хлебниковых подыщу!»


46

При всей обременительной и постоянной занятости делами Бутин ни на один день не забывал о Зоре и детях.

Успокоилась ли она? Ждет ли терпеливо благополучного решения дела? Никаких известий оттуда. Ни от Зори. Ни от Капитолины Александровны. Ни от Серафимы. У Капитолины Александровны, разумеется, свои заботы. Николая Дмитриевича все чаще беспокоит астма. И у нее ежедневные занятия с девочками. На Серафиму свалилась огромная семья, вдвое против его семейки. Скорее бы все определилось с делом, вошло в колею, и он подберет уютный с садиком домик где-нибудь за Ушаковкой, хотя бы в Знаменском, где тот же Хлебников, — обставит, найдет хорошую, сердечную, не болтливую домоправительницу… Заведем свой круг близких людей, будем музицировать и вместе растить детишек, они у нас славные, живые и способные. Ну а в Нерчинск можно время от времени. Марья Александровна привыкла к его отлучкам. Он успокаивался на короткий срок, да ведь не одно, так другое! Куда девался и почему не появляется Стрекаловский? Больной или здоровый, но дом своего благодетеля Хаминова покинул. А ведет себя точно бы в обиде на Бутина. Сам себя освободил от служебных обязанностей в главной конторе! Ежли краха фирмы избоялся, так будь мужчиной — скажи, не прячься!

Бутин имел обыкновение прогуливаться после ужина. В Иркутске у него был свой излюбленный маршрут. Иркутск, при том, что он был деревянным, немощеным, грязным городом, с замусоренными канавами без стока, с горами нечистот на площадях и набережных, нравился Бутину своей живостью, веселостью, блеском. Выйдешь на Большую — и глаза разбегаются от витрин магазинов, вывесок, праздничной толпы. А иркутский базар за Пестеревкой, где и русские, и буряты, и китайцы, и татары, со всей Сибири народ. И что хочешь покупай: там возы с дровами, там с сеном, в туесах и чуманах ягоды и грибы, мужики-охотники продают тетерок и куропаток, осенью горы кедровых шишек, а бабы торгуют избойну из ореха, горячие шаньги с черемухой, желто-коричневую «серу», — через одного видишь жующего лиственничную тягучую, и пахучую, и освежающую смолку!

А еще он любил Амурской улицей выйти к Тихвинской площади, Казанский собор слева, Богоявленский справа, а меж ними Римско-католический костел, а впереди излучина Ангары с впадающим тут Иркутом и большим плоским островом. Дальше он шел набережной и выходил на Большую. Прошло шесть лет после страшного пожара, а черные раны ожогов еще не заросли. Чуть ли не четыре тысячи зданий тогда сгорело! До пожара была ли в Иркутске сотня каменных зданий! А теперь — вдоль Амурской, Большой, Тихвинской, Пестеревской, Ивановской поднялись новые дома — и все каменные! Вон возводят постройку в виде мавританского замка под музей, растет здание городской думы, поднялось общественное собрание. Нет, моей Зоре и моим детям будет хорошо в этом городе, куда веселее, чем на берегу Хилы. Зорька — умница, слезы ее были справедливыми, праведными. Теперь, гуляя и заходя далеко, он ловил себя на том, что подыскивал место для того потаенного мечтательного домика.

Выйдя сегодня и предпочтя амурский маршрут, он дышал прохладой реки и сшибал тяжелой тростью попадавшиеся под ноги камушки, комья известки, куски дерева, — это был замечательный мусор, мусор созидания, мусор строительства нового Иркутска!

Еще не дойдя до площади, услышал: кто-то идет следом. Бутин приостановился, и тот тоже. Не обгоняет и не отстает. То ли побаивается, то ли сам задумал недоброе. Уже рано темнеет, воздух сгущается. Бутин не был ни робким, ни трусливым. Сухощавый, жилистый, тренированный ходьбой, тайгой, охотой, ездой верхом и на плотах, чуял силу в руках. Прожить всю жизнь рядом с каторжанами, бродягами и беглыми, сострадать им, уметь с ними ладить, а порою отвод давать, — и чего-то бояться, ходить с оглядкой!

И тут же стал пошучивать над собой: вона, Бутин, кто за тобой охотится, — те, кому ты поперек горла: може, впрямь сам кудрявый Михельсон вышел на разбойный промысел, или Коссовский с зятем Орельским, вооруженные сапожными ножами?

Однако ж не очень уверенная походка у того, кто сзади. Не пошатывает ли его? Тогда это не кто иной, как братец Иринарх с известием о новом спасителе дела — новом Хлебникове. Учуял, где брат, и пошел по следу!

Он прошел мимо костела, мимо высокой башни собора, а неуверенный в себе преследователь не отставал.

Бутин круто повернул и пошел навстречу нерешительному человеку. И столкнулся с ним лицом к лицу.

— Яринский! Петя! Как это понимать? Что ты тут делаешь?

Тот стоял перед ним, как будто тот же самый, крутолобый, широкогрудый, на кривых сильных ногах, — и не тот: с исхудалым, почернелым лицом и опустевшими, жалкими глазами.

— Что же ты молчишь?! Ты с чем заявился?! Кого привез? За мной почто тенью ходишь? Или послан за мною?

— Я с утра, Михаил Дмитриевич, я один… Я не мог…

Он вдруг сорвал с вихрастой головы новый картуз и бросил его Бутину под ноги:

— Убейте меня, Михаил Дмитриевич, на месте убейте! Кругом виноватый, не усмотрел, не уберег… Убейте… Нету теперь мне никакой жизни!

Словно бы ледяная ладонь прошлась по волосам.

— Кто? С кем? Зоря? Дети? Отвечай или душу из тебя вытряхну!

— Нет у меня души, Михаил Дмитриевич, сам вытряс! Ведь уехали все, никого на Хиле… Пусто там…

— Ты спятил, Яринский?! Кто уехал? Куда? Что ты там бормочешь? — Он повернул Яринского за плечи, и они пошли обратно. — Ты можешь толком? Утрись: мужик называется.

И, слушая его рассказ, все больше уверялся в какой-то грубейшей оплошности, допущенной Капитолиной Александровной и его преданным Петей Яринским. Куда Зоря с детьми могла уехать! Она наверняка с утра ушла по ягоды. Самая ягодная пора, голубичная. Или по грузди. Или просто на большую прогулку. Надо было дождаться. Они давно уже дома, а сами удивляются, куда вы подевались!

Но Яринский мрачно и горестно отнекивался: нет, дом заброшен, оттуда все вывезено, пудовый замок на дверях, опустевшие стайки. Уехали, все разом уехали!

Они ведь с Капитолиной Александровной, вернувшись в Нерчинск, не сразу домой, а к Серафиме, — неужели и ее не упредили? Она как стояла посреди двора с кульком пирогов, сунутых ей Петей, так и осела наземь: «Мой грех, бросила моих родненьких одних, не простит мне Бог моего счастья, ох, Зоренька моя, ох, деточки мои милые, где вы теперь, куда вас злодеи увезли?» Четверо ермолаевских, один другого меньше, окружили ее, обнимают, жмутся к ней, с нею же ревут; она им из того кулька еще теплые пироги раздает, гладит, прижимает, а слезы останову не знают: «Мой грех, не замолить, не поправить…» И понятия у ней никакого, куда могли подеваться, нет у них ни родни, ни знакомых, только Михаил Дмитриевич, больше никого, да вот она, «тетя Капа».

Яринский, никому ни слова, к вечеру вновь верхом поехал на Хилу. Один. Все глаза проглядел, смотря в мертвые стекла. И надоумило: неужели Самойла Шилов, живущий в хибаре при ферме, у забоки, — неужели ничего не приметил?

Приметил. Приметил, что суета у дома. Подъехало ночью к избе несколько длинных и высоких извозных телег, при них трое или четверо мужиков. Вывели скотину, овец, чушек, кур, мелочь погрузили в два крытых возка, а коров и лошадей погнали своим ходом берегом на Усугли. И возчики туда же. Вроде как запродали скотину, так Самойла решил. А за этим погрузили вещи еще в две повозки, вынесли укутанных, должно сонных детишек, уселись в крытые экипажи и покатили в другую сторону — к Шилке. А что за люди, издали лишь видел, не разобрал. Откуда ему знать, кто там, може, сам Бутин, не его Самойлы, дело лезть, когда не просят!

Но ведь некуда Зоре ехать, тем более с детьми! А рядом с ним приехавший на загнанных лошадях, преданный Петя Яринский твердит одно и то же: «Уехали, все уехали, пусто там, на нашей Хиле…»


47

В дни смутного для Бутина душевного состояния была сформирована третья администрация — Анучин и Бунге убедили Александра Третьего сделать для Иркутска изъятие.

Но формулировки «высочайшего соизволения» и положения Комитета министров, разрешавшие допущение новой администрации, были так туманны, обтекаемы, неопределенны, что иркутские власти при энергичном воздействии Звонникова и Михельсона истолковали дело так: есть же, существует администрация, и теперь она царем узаконена как третья и следует восстановить прежнее положение дел — Бутин остается членом администрации, но без всяких прав на распоряжение имуществом. Главным для Звонникова и Михельсона было — не допустить Бутина до дела! От него утаивали переписку по делам фирмы, распоряжения властей, переговоры между администраторами и кредиторами, чтобы использовать неведение Бутина для быстрейшей и полной ликвидации фирмы.

В противовес действиям Звонникова и Михельсона Бутин представил биржевому комитету Иркутска во главе с городским головой открытый баланс фирмы — это важно для опровержения необходимости формальной, принудительной, а не добровольной администрации. Картина ясная. По балансу восемьдесят второго года и по балансу восемьдесят четвертого излишек капитала Бутиных над кредитом два миллиона рублей! Закон не допускает в случае такого перевеса средств даже ходатайства об учреждении юридической администрации!

Уступив давлению антибутинской партии, городовой суд постановил, вопреки балансу, формальную администрацию учредить. Это было поражением Бутина. Звонников и Михельсон торжествовали.

Раньше всех узнал эту новость вездесущий Иринарх. Его агентура среди писарей и столоначальников работала безукоризненно и безотказно.

Таким остервенелым Бутин брата еще не видел.

Он зашел в кабинет Бутина, сел на диванчик против письменного стола, уложил щетинистое лицо в растопыренные ладони и смотрел на брата так, словно только что побывал у тигра в клетке и вынужден снова вернуться туда обратно.

— Ну, Иринарх Артемьевич, по виду вашему, вы совершили поразительное открытие!

— Первым, как я слышал, открыл Америку господин Колумб… Вторым, я точно знаю, был мой брат. Мое открытие менее значительное, но волнующее: Михаил Дмитриевич, я обнаружил Ванечку Стрекаловского, черт его побери!

Бутин оторвался от бумаг, положил на стол самописное перо, привезенное в свое время из открытой им Америки.

— Где же вы разыскали Ивана Симоновича? Снова у Хаминова?

— Нашел я его в администрации по делу братьев Бутиных.

— Я не понимаю, Иринарх Артемьевич, ваших иносказаний.

— Ах, Миша, Миша, я ведь всегда не терпел этого шик-бонтона. Вы и сейчас еще не поняли: Иван Симонович вошел в состав новой администрации. Теперь к тем двум жуликам пристал еще один мошенник взамен вора Коссовского.

— Стрекаловский наш служащий! Иринарх, ваши сведения обычно точны, но на этот раз вы их нашли на базаре!

— Ага, нашел, дочистил — и принес к вам! Стрекач уже не наш служащий. А был ли наш — вот заковыка где! Он ране из хаминовских рук брал, а ныне пошире, из звонниковских. Ему тех кредиторов доверили, которых хапуга Коссовский оберегал. Вполне официально дали, как члену администрации!

«Бойтесь Троянского коня», — когда еще Бутина предупреждал дальновидный Осипов!

— Где же он скрывался столько времени? — вслух подумал Бутин. — И зачем скрывался? Только ли затем, что боялся: помешаю его сговору с москвичами? Ведь все равно придется встретиться лицом к лицу!

— Я-то дипломатничать с ним не собираюсь! Все ему, изменнику, выложу! — пригрозил Иринарх. — И такого субъекта я поил редкостной мальвазией! Кислые щи ему взапазуху.

— Иринарх! — Бутин не понимал, что сильнее в нем: гнев или страдание. — Иринарх, все ж разузнать бы, где эти полтора месяца пребывал Стрекаловский?

— А какой в том толк? В спаленке, должно, у веселой мадамочки! — заартачился было Иринарх, морганул с силой и пристально глянул на брата. — Очень, Миша, важно для тебя?

— Не знаю, брат. Важным или кажется важным. В детстве, помнишь, мы ставили за Нерчей силки на птиц. Как горячились, как чванились друг перед другом ловкостью: заманили в ловушку дрозда-малинника или малышку-оляпку. И вдруг кто-нибудь крикнет: «А ну, ребя, выпущаем!» И так весело глядеть, как освободившиеся птахи воскрыливают в небо! Такая синь, глазам больно, и птицы в вольном полете!

— Чудной вы, брат, нынче! Если кого заманить, то я с полным удовольствием, а выпускать — это уж ваше занятие. Ладно, Михаил Дмитриевич. Запомнил. А пока пойду вызнавать, чего те злыдни замышляют. Через них и про милягу Стрекаловского, может, что-нибудь занимательное вызнаю!


48

Бутин жил то в Петербурге, то в Иркутске, реже — в Нерчинске. Чаши весов в его борьбе с администрацией были в постоянном колебании. Порою он брал верх, чаще одолевала администрация. Дело разбиралось в губернском суде, губернском совете, в Сенате, возвращалось, снова шло по тем же канцеляриям, будто двигалось по бесконечному заколдованному кругу.

Бутин не отступал, отвечал ударом на каждый удар. То было тяжко, что в нерчинском доме — грусть, запустение, ожидание беды. Брат угасал. Невестка отдавала все силы уходу за ним. Труднее всего сознание отчаянного сиротства после исчезновения Зори и детей.

Яринский напал в Усугли на след мужиков, купивших викуловских коров и овец. Но они не знали либо боялись назвать фамилии посредников. Однако же земля и дом не были проданы, и это таило надежду на возвращение семьи. Иринарх выведал у Серафимы адреса дальней викуловской родни: двоюродного деда по отцу в Ирбите и старухи-вдовы материного брата в Златоусте. Через своих многочисленных осведомителей и приятелей-приказчиков, возниц, трактирщиков, лабазников, мелких чиновников, мещан он попытался вызнать, не приезжала ли к ним, не останавливалась у того деда или той бабки молодая, красивая женщина со смуглым мальчиком и пухлявой девочкой.

— Нет, не встречали, не примечали таких.

Бутин, зная братца, не сомневался, что Иринарх сам пошарил и в Ирбите и в Златоусте.

Когда Бутин возвращался на короткий срок в Нерчинск, невестка спрашивала его печальными глазами: «Нашли? Нашли свою семейку и моих племянников?»

Однажды утром в опустевшую иркутскую контору на Хлебном рынке явилась молодая дама. Она вошла робко и стеснительно. Одряхлевший, но все еще привычно прямой Фалилеев, пребывающий в одиночестве в просторной комнате и наводивший в ней порядок, определил: вдова кредитора или небогатая кредиторша, приехавшая с определенной целью в Иркутск. На ней дорожное платье из коричневого сукна и клетчатого бархата, суконный лиф с прикрепленным слева куском бархата для внутреннего кармана, фетровая шляпа, отделанная перьями и лентами, на ногах кожаные туфли бронзового цвета, дорожное пальто тоже коричневого цвета. И скромно, и нарядно, и практично в поездке.

— Мне нужно видеть Михаила Дмитриевича…

— Вы по делам, милостивая государыня, не можете ли вы изложить ваш вопрос мне? — учтиво сказал старый служака.

— Нет, у меня личное дело.

— Позвольте ваше пальто. Как прикажете доложить?

— Скажите — Серафима… Серафима Глебовна Ошуркова.

Он вернулся, торопливо семеня, задыхаясь от быстрой ходьбы, широко улыбаясь в седые баки.

— Пожалуйте, вас ждут.

Едва Фалилеев ввел ее в кабинет и закрыл за собой дверь, Бутин кинулся к ней, обнял ее, она его, и так они стояли, скрыв свои лица, по которым текли слезы.

Она оторвалась от него и взглянула на зятя оценивающим женским и родственным взглядом.

— Ох, Михаил Дмитриевич, дорогой вы мой, какой же вы стали. Сами вовсе почернели, а волос побелел. И тощой-то вы…

В дверь легко постучали, и высокая важная Сильвия Юзефовна вступила в комнату с огромным подносом, заполненным разной снедью. Церемонно поздоровавшись, она мгновенно накрыла круглый столик у дивана, расставила приборы и, так же церемонно поклонившись, как государыня, обслуживающая своих подданных, удалилась.

— Это все пустяки, Серафима… С какой вестью приехали?

— Я не знала — ехать или нет? Ермолай мой говорит: поезжай, управимся без тебя, весть не вовсе дурная и не вовсе хорошая, а Михаил Дмитриевич знать должон.

Она вытащила булавку, скрепляющую карманчик лифа, и вынула сложенный вчетверо листок бумаги.

На широком белом поле всего-то несколько строчек: «Дорогая сестра! Я и дети здоровы. За нами не кручиньтесь. Счастье будто нашла, а покоя нет, ведь с чужого горя шибко счастлив не будешь. А чего было — не воротишь. Искать меня не надо. Сама объявлюсь. Знаю, что все-то ворочаешь и что мужем и детками довольная, так что рада за тебя. Твоя Зоря».

Крупные буквы, выведенные старательной рукой, не привычной писать письма.

Серафима опередила его вопросы:

— Дети играли во дворе. Ермолай на работе, свекровка прилегла, я в стайке, подошла к дому женщина, закутанная в темную шалюшку, сунула в руки нашей старшенькой Аринушке бумажку: «Матери отдашь». Та на комод, за подсвечник, положила и опять на улку. Заигралась и забыла. И про ту женщину. И про бумажку.

Ужинать сели, я свечу зажгла, на стол поставить, вижу белеет. Кто принес? Какая женщина? Откуда? Какого вида? Разве дитя упомнит играючи? Так и не дознались.

Серафима выглядела совсем другой, чем на Хиле. Там она была молчаливой, озабоченной, хлопотливой, все силы у нее уходили на сестру и на племянников. А сейчас выглядела обновленной, похорошела, моложе, чем была, в лице живость, и речь свободная, и наряды у нее новые, и сама она женственней, что ли, — только слезы на глазах и горько приспущенные губы. Сердце то же…

— Михаил Дмитриевич, уж мне-то поверьте, я ничего не таила перед вами. Зоря и со мной схитрила, дурочка, — знала, что я не допущу глупостей, веревкой ее скручу, двери забью, а сраму в нашем дому не будет. И за вас постою, потому вы для нас самый родной и зла мы от вас не видели. А теперь и вам и мне на всю жисть гореваний хватит. Одумалась бы…

Она снова заплакала — тихим бабьим подвоем, так не шедшим к круглому здоровому лицу, и, вытирая слезы не краем коричневой замшевой перчатки, а широкой ладонью мужички.

— Вот что, милая Серафима, давайте-ка чай пить. И о себе расскажите.

А что о себе? У них все ладно. Ермолай мужик добрый, работящий, свекровка на нее наглядеться не может, дети вокруг нее хороводом, старшие приучены и шить, и стирать, и убираться, и за младшими глядеть. Сама она, он знает, непривычна без дела, с домом и детьми управляется.

Она помолчала и, покраснев, призналась: вот ждет своего через полгода, тогда их пятеро станет, ну где четверо, там и еще одному, а то и двоим, место готово… Как ни худо вам, как ни виноваты мы, а окажите милость: будьте крестным.

Ей надо было на Ланинскую, где остановился братан Ермолая, привезший ее в Иркутск. Утром обоз пойдет обратно.

— Нас-то хоть не забывайте, как в Нерчинск вернетесь. Воротится Зоря, непременно воротится. Одумается, поймет, что потеряла.

Записка осталась у него, он вчитывался в каждое слово, в поисках того, что в ней не сказано. Живы и здоровы — значит, не мыкаются, пристроены, есть пристанище, кров, еда; не надо беспокоиться — о нас есть кому заботиться, не одни мы; я счастлива — значит, с кем-то, но счастье неполное; однако же искать нас не надо — возврата нет, сделанного не исправить, пусть так, как есть…

Кто-то мелькал в этой записке меж слов… Скрывал свой лик. Тот, кто увез его жену и детей темной ночью из дома Викуловых на Хиле. Зоря хотела, чтобы он так и остался неизвестным, нераскрытым.

Он вспомнил, как однажды спросил беднягу Яринского, зайдя в Нерчинске в конюшню, где тот чистил лошадей.

— Петя, кто мог это сделать? Так-таки ни на кого не думаешь?

Лицо парня перекосилось ненавистью. Серые глаза, подобно раздуваемому угольку, зажглись острым огоньком и вдруг погасли тусклым пеплом. Он опустил голову, пожал резко плечом и пробормотал:

— Кабы в точности знал, так на месте порешил бы!

— А не в точности? По догадке? На кого мысль упала?

Отмолчался Петя.

Как-то возник в памяти разговор с Капитолиной Александровной. Когда она с живостью рисовала картину свадьбы Серафимы и Ермолая. И повинила Бутина в подозрительности и оговоре.

Он! Стрекаловский.

Больше некому. Как же был слеп коммерции советник, руководитель дела, вроде бы осмотрительный и проницательный господин Бутин.

И не он ли сам, Бутин, своими руками подтолкнул его на злое дело! И — самое странное: был гнев, было негодование. А злобы не было. И не было желания — встать, бежать, мстить. Лишь горечь от огромности несчастья, от непоправимости случившегося, от собственного соучастия в постигшей его беде.


49

Бутин снова обращается в Сенат. Уже с жалобой на местные решения. Речь все о том же, все о том же: отменить решение Главного управления, предложить генерал-губернатору потребовать от администрации возвращения захваченного у Бутина имущества, предоставить Бутиным права взыскивать понесенные фирмой убытки с тех лиц и учреждений, что действовали противозаконно.

С этой жалобой Бутин послал не зубастого Шумихина, не представительного Большакова, не терпеливого Шилова, но опять-таки пройду Иринарха.

Он вернулся через месяц, недовольный Сенатом и собой.

— Хороши законы, когда судьи знакомы! — сказал он брату. — По этим департаментам бумаги все на слепых черепахах возят. Курьеры важностью похожи на асессоров, а мелкие чиновники на тайных советников. Утром ногу приподнял, к вечеру приопустил. Вся их работа. Руками не шибко шевелят. Если к весне до сенаторов дойдет, казачка спляшу!

Но совсем без ничего Иринарх вернуться не мог, не в его натуре, не в его свычае. Он был темных дел мастер, бестия, шальной мужик, но полон бескорыстия и преданности. С полуштофом шел на штурм крепости!

— С одним мужичонкой у Егорова в трактире обедали чинно, благородно, три красненькие уплыли с ромом и мальвазией. Мужичонка тертый, при обер-секретаре кассационного департамента состоит, говорит мне под горячительное, что законы — старье обветшалое, а вот искусство и тонкость мошенства — как крючки-закорючки толковать; а у нас что ни сенатор, то свое, от ума или от дури, толкование, а еще обер-прокуроры, товарищи ихние, обер-секретари, и все высоко себя ставят. Все толкуют. Жалоба пришла, скоро ли долго, собирается отделение департамента и начинают толковать, а вашего брата-жалобщика и на кого жалитесь не приглашают и не слушают, доказательства не проверяют. Есть писулька, ее и толкуют. Не толкуют, а толкут. Толчат, значит. О-хо-хо! Так что…

— Так что, Иринарх Артемьич, — с досадой сказал Бутин, — это я и без вас знаю, зря уплыли ваши красненькие, лишь нос выдает, что у Егорова, и у Бубнова, и у Тестова с тем толкователем-умником не раз побывали…

— А я что, отпираюсь? Водил, водил, ага! Еще и в «Саратов» разок сходили, и не зря вовсе, брат дорогой! Он и так и сяк вникал, как мышь взгрызался, говорит, что продвинуть и ускорить там не в его ведении, а по части совета никто на него не обижался, всегда в самую точку попадает. Надо знать, говорит, по какой слабинке вдарить…

— Ну, — заинтересовался Бутин. — Какую же слабинку у этой чертовой администрации твоя сенатская мышь обнаружила? Дельный ли советчик?

— А как же? В самую точку угодил! Биржевой комитет — вот где слабинка! Не было биржи в Иркутске, в биржевое купечество никто не записан! И биржевых старшин и маклеров в Иркутске не водилось, слыхом не слыхали! Так что тех, кто собирал биржевой комитет, чтоб администрацию выдумать, да экспертов выбирал, — их судить надо, за подлог, по статье триста шестьдесят второй Уложения о наказаниях! Во, брат, меня «Саратов» и мальвазия ни разу не подводили! А еще кто ром придумал, тот великим человеком был! А кто потребляет, тот тоже не дурак!

Черт побери, подсказка-то верная! Все же молодчина, брат. О биржевом комитете Бутии давно раздумывал, с него началась вся эта администрационная свистопляска… Не ведал, где в этой катушке кончик нитки сокрыт!

— Что ж, — сказал Бутин. — С кого же начинать? К кому прежде подступиться?

— Как «с кого»? С городского головы. Слава богу, Демидова сейчас нет, а Сукачев хотя Бог умишком обидел, а человек правильный, справедливый и совестливый; раз им, в канцелярию, заброшен запрос, вот вам по запросу в отрет и справочка как есть, без утайки!

— Вы так говорите, брат, будто справка у вас на руках. Где она?

— А как же. Что мои руки, что Арефия Самсоныча! Я ему сразу отписал, как от Тестова в последний раз воротился. Опохмелился и отписал. «Они вас больше губернатора боятся, после “хлебниковского указа”». Он тут же запрос сунул в городскую управу, и вот, Михаил Дмитриевич, что ему ответили.

Бутин прочитал краткий, но ясный ответ городского головы Сукачева: «Законного биржевого комитета не существует. Заявлений ежегодно о посещениях биржи никто не производил».

Сенат был вынужден вновь вернуться к делу Бутиных и более внимательно изучить и содержание предыдущих прошений Бутина.

Сенат рассержен.

Новое решение Сената, принятое в октябре 1890 (!) года, гласило: «По указу Его Императорского Величества… администрацию отменить со всеми последствиями».

Победа!

Да, победа.

Можно поставить точку.

Не будем спешить.

До Бога высоко, до царя далеко…

Последний указ Сената шел от губернатора до окружного суда — в пределах городской черты! — целых сорок дней! Эти сорок дней решили все. За это время Звонников и компания успели, говоря словами Бутина, «произвести разгром и полное хищение имущества фирмы!»

Звонников подает прошение окружному суду, дабы тот признал фирму несостоятельной.


50

В ту пору, когда поверенный Бутина защищал его дело в Иркутске, Михаил Дмитриевич с Марьей Александровной обосновались в Петербурге. Впервые за долгие годы они были вместе. Бутин с законной женой.

И где находится Бутин, хорошо известно всему Иркутску. Знал губернатор, знало губернское правление. Знали Звонников и компания. Известно это было и окружному суду.

Вызывая Бутина к личной явке в окружной суд, чиновники суда прекрасно знали, что Бутин не успеет сделать за неделю шесть тысяч верст и явиться к назначенному времени.

Суд не отсрочил заседания, объявил заочно Торговый дом Бутина несостоятельным, а самого Михаила Дмитриевича Бутина постановил арестовать.

Весенним мартовским утром Бутин вышел из дому на Бассейной, где он и раньше квартировал, живя в северной столице. У Марьи Александровны были свои дела в городе. Визитов на сегодня было у Бутина много. Один из первейших — к министру юстиции: как можно требовать от Бутина платежей, ежли имущество в руках администраторов? Прямое беззаконие, явная нелепость и вызывать в суд к несбыточному сроку, будто у Бутина крылья.

He доходя Надеждинской, на углу он увидел двух человек: один — высокий, в длинном пальто из черного драпа, в цилиндре с низкой тульей, второй — ниже среднего роста, коренастый, в сером драдедамовом полупальто, в сером же фетровом овальном котелке, в ботинках с непомерно широкими носками. Первого, в цилиндре, Бутин признал сразу: из-под приподнятых полей шляпы пышно вились волосы, на хищно заостренном лице даже издали видны жесткие блестящие глаза, — он дерзко, развязно, открыто указывал своему собеседнику тростью на Бутина. А серый, совсем незнакомый, заломив котелок, пучил на приближающегося Бутина водянисто-голубые глаза. И вдруг Михельсон исчез, а тот, серодрадедамовый, отступил за угол, пропустил Бутина и пошел за ним следом. Сомнений не было: Михельсон прибыл в Петербург с особым заданием — найти Бутина и что-то предпринять против него. Бутин шел не оглядываясь, но на каждом повороте засекал искоса: идет мужик, не отпускает. Бутин пошел по Литейному и Невскому, миновал Фонтанку, Александровскую площадь, Гостиный двор, Думскую башню, — серый человек в котелке не отставал. Хоть бы успеть до здания Министерства юстиции, думал Бутин, не пойдет же ищейка и туда. Дважды — или показалось ему, у Екатерингофского и в начале Казанской, будто бы не один, а двое шли за ним — за серым еще кто-то, с подстраховкой действуют, а вдруг убегу!

Министерство уже рядом, большое четырехэтажное здание, когда серодрадедамовый на углу Казанской и Вознесенской приблизился к Бутину.

Сняв котелок и обнажив редковолосую, как бурятская степь, голову, негромко осведомился:

— Если не ошибаюсь, господин Бутин будете?

— Нет, не ошиблись, коммерции советник Михаил Дмитриевич Бутин. Чем могу служить?

— Прошу прощения, агент сыскной полиции Сысойкин. Мне поручено, господин Бутин, проводить вас обратно на Бассейную, дом номер двадцать восемь.

— Но я направляюсь к министру юстиции, господин Сысойкин!

Он увидел, как серый напрягся телом и лицо вытянулось, точно острая морда у легавой в охоте на зайца… Этот службист не постесняется и городовых кликнуть! Разумней подчиниться.

— Весьма прошу вас, господин Бутин.

— Что ж, я подчиняюсь силе.

Круто повернулся и не спеша зашагал той же дорогой в обратный путь: Екатеригофский канал, Дума, Фонтанка, Литейный, Бассейная…

Сыщик бодро и привычно шагал почти рядом, чуть поотстав.

И снова показалось Бутину, что поодаль, укрываясь за углами и в подъездах, следует еще кто-то, не кажет себя.

В доме на Бассейной, 28, в квартире на третьем этаже, снимаемой Бутиным у вдовы отставного чиновника Маркеловой, уже было полно: хозяйничали чиновники сыска, околоточные и дворники. Он невольно вспомнил ядовитую шутку декабриста Завалишина: «Сначала меня сослали из России в Сибирь, а потом выслали из Сибири в Россию! Неисповедимы пути Господни!» Не собираются ли сибиряка Бутина выслать под конвоем в Сибирь?

Чиновник, видать поважнее Сысойкина, старый, с угрюмым коричневым морщинистым лицом, сказал ровным, холодным голосом:

— Господин Бутин, приказано вас подвергнуть аресту.

— Объясните — за что? Вы нарушаете форму.

— Вам объявят. А сейчас пожалуйте с нами в сыскное отделение.

Сыщики, околоточные, дворники, у которых всегда чешутся руки, особенно когда студент или провинившийся «барин». Держись, Бутин, сдержись, Бутин, — тут никому ничего не докажешь.

С одной стороны, хорошо, что жены нет. А с другой, — как она узнает, где он и что с ним? Но ведь долго его не продержат, ничего при аресте не предъявили, прямое беззаконие!

Когда выходили — или выводили! — из подъезда на улицу, что-то заставило его оглянуться.

Он увидел выглядывающее из проема ворот сизо-багровое ухмыляющееся лицо Иринарха. Тот выразительно покрутил пятерней: «Не бойсь, брат, я тут, и я их упомажу. Они, брат, у меня попляшут, шуты гороховые!» Бутин немедля успокоился. Гнев поостыл, вернулась внутренняя выдержка, так выручавшая много раз. Он даже усмехнулся: Сысойкин за Бутиным, а Бутин за Сысойкиным. Имея в виду недреманное око и собачий нюх Иринарха.

Однако же в сыскном отделении его продержали весь день. И снова — ничего не объясняя. Он понял только, что Корейша, иркутский окружной судья, дал телеграмму задержать такого-то, а за что, — это дело пятое, там разберутся, а слух такой, что он не тот Бутин.

— А какой?

— Тот в Сибири, — настоящий, богач, фабрикант…

— Так это я и есть! Загляните в паспорт!

— Паспорта заделать не штука… Начальство разберется, кто вы есть: тот Бутин, настоящий, аль не тот, фальшивый!

Это была нехитрая работа Михельсона. В его манере. Он шепнул Сысойкину. Тот подбросил остальным. Как доказать этим тупым бревнам, что ты — это ты? Что он жертва навета, слуха, злонамеренного обмана?

Все, что происходило с ним сейчас, похоже на дикий бред: он, Бутин, коммерции советник, обладатель двух Станиславов, член российских и иностранных обществ, владелец огромного состояния, строитель школ и больниц, почитаемый человек — и эти юркие сыщики, мордастые околоточные, бородатые дворники, стерегущие его, могущие скрутить, избить, унизить, как ничтожного бродягу, как вора и преступника! Что бы сказал Иван Иванович Горбачевский, как бы глянул старый Зензинов, узнав о том, что Бутин, привезенный в мрачные коридоры сыска, теперь, глухой ночью, переправляется на извозчике при двух молодцах, как беглый каторжник через Александровский мост на Выборгскую сторону, за военный госпиталь, ветеринарный институт и дом для душевных больных (и туда могут упечь!), — прямехонько в тюрьму! Без суда и следствия. Даже съездить на Бассейную повидать жену и взять теплое пальто — и то не дозволили!

Он старался не терять присутствия духа. И все-то подшучивал над собой: в тюрьме, господин коммерсант, сидели и великие люди. Гордость Европы и России! Так что от тюрьмы да сумы…

Потерпим и это, все выяснится. Иринарх камень грызть будет, Марья Александровна все пороги обобьет, чтоб вырвать его из рук тюремщиков!

Он давно с такой теплотой не думал о жене, состарившейся рядом с ним. И без него. Мысль о жене более всего одолевала его здесь, в мрачной узкой камере, так разнившейся с комнатами нерчинского дворца. Они, столь разошедшиеся, вновь соединились. Уж не мужем и женой — к тому не было возврата, — а ближе, человечней. Да, есть отношения, когда чувство долга превыше всего. Как он мог обманываться, что ее ледяная непроницаемость, ее сухая любезность — будто это и есть ее сущность? А что ей оставалось! Она потеряла детей, он отошел от нее, у него появилась своя жизнь, а она в мелких повседневных заботах о нем все же была с ним. Однажды, уже после того, что произошло на берегах Хилы, Капитолина Александровна в одном из откровенных, задушевных разговоров призналась: «Вы знаете, что сказала ваша жена. Что бы с вами ни случилось, она вас не покинет, у нее это навсегда, для нее вы большой ребенок, единственный у нее оставшийся».

Она захотела быть рядом с ним в эти недели и месяцы петербургской тяжелой страды. И она, в сложившихся обстоятельствах, выявила недюжинную энергию, решительность и твердость.

На другое же утро, сопровождаемая верным Иринархом, она посетила командующего Императорской главной квартирой и подала через него всеподданейшую жалобу, а еще через день последовало «высочайшее повеление» через министра юстиции о немедленном освобождении Бутина из-под ареста!

Сенат был очень рассержен. Сенат потребовал объяснений от иркутских учреждений в произвольных действиях.

Почему допущена крайняя медлительность в исполнении указа Сената об упразднении администрации? Почему тянули более двух месяцев, когда губернатор обязан был распорядиться о немедленном исполнении указа через полицию! И почему указ Сената не выполнялся в точности? С какой стати администраторам дали льготный срок на возврат имущества — два месяца! — вместо того, чтобы это сделать неотлагательно? Какие основания имело полицейское управление Иркутска наложить арест и запрет на имущество фирмы без предъявления ответчику векселей и без судебно-полицейского определения?

Самым тяжким ударом по всей клике Звонникова-Михельсона-Стрекаловского было решение Сената о неподсудности фирмы Бутина Иркутску по делу о несостоятельности, но о подсудности Забайкальскому окружному суду, поскольку главная контора фирмы находится в Нерчинске!

Так лопнула администрация Звонникова.

Он продолжал еще действовать через учрежденный им же конкурс. Но Леонтий Френкель и торжествующий Иннокентий Шилов пришли с полицией в помещение конкурсного управления, и конкурс был прикрыт в тот час, когда готовилась продажа Новоалександровского винокуренного завода и ряда складов фирмы.

На 1 мая 1884 года имущество Бутиных исчислялось в сумме 8 миллионов рублей. К 1 мая 1892 года оно составляло три миллиона. Растаяло пять миллионов. Из них не менее миллиона расхищено юристами-администраторами.

Торговый дом и Золотопромышленное товарищество перестали существовать. Был продан Николаевский железоделательный, распроданы прииски, пароходство, товарная торговля…

Конечно, на оставшиеся миллионы можно начать сначала. Но не в шестьдесят лет! И не после такой изнурительной борьбы!

У Бутина хватило сил еще на один процесс: с бывшими администраторами.

И этот процесс он выиграл: Звонников, Михельсон и те кредиторы, которые получили деньги незаконным путем, должны были вернуть фирме значительные суммы.

Суды и пересуды с увертливыми законниками затянулись до 1894 года. Процесс был вчистую Бутиным выигран. И тут всемилостивейшие манифесты по случаю бракосочетания и коронации Николая II простили должникам их долги и освободили господ звонниковых от уголовной ответственности…


51

— Раз нам выпало встретиться, то пусть это будет мужской разговор. Без прямоты и открытости не получится.

— Это зависит не только от меня.

— Это зависит прежде всего от меня. По правилам рыцарства я должен бы дважды вызвать вас на дуэль. За два предательства.

— Даже если бы вы меня дважды убили, вы бы ничего не изменили и ничего не выиграли.

— Выигрыш, проигрыш! Или вы полагаете, что ваша смерть дала бы покой моей душе и моей памяти? Покой пришел бы, если бы вы оказались более метким стрелком, чем я.

— Это исключено. Вы таежник, опытный охотник, а я горожанин, пистолета в руках не держал.

— С трудом, но я дарую вам жизнь. Пусть эта жизнь будет вам наказанием. У вас хватит времени поразмыслить о таких понятиях как честь, преданность, совесть, благородство.

— Не собираюсь обелять себя. В ваших несчастьях — доля моей вины. Но не вся вина. Есть и ваша собственная. Бывают дурные поступки, вызванные необходимостью. Сделаешь по-иному — будет хуже.

— Кому — хуже?

— Если хотите — то всем.

— Философия, выгодная тем, кто поступает дурно. Не будем углубляться в общие темы. Вот прямой вопрос: верно или неверно, что вы были засланы ко мне Иваном Степановичем Хаминовым? И, работая у меня, оставались осведомителем. Попросту говоря, вели двойную игру.

— И верно и неверно. Надеюсь, что вы не обманывались насчет моей склонности к пестрым жилетам и модным галстукам? У меня не одно щегольство было в голове!

— Это не ответ. Я вам не пестрые жилеты ставлю в вину!

— Еще подростком, начиная у Хаминова, я выделял вас из числа других. Не улыбайтесь, в доме Хаминова тогда был культ Бутина: самый богатый, самый смелый, самый могущественный. Путешествие в Китай, поездка в Америку, прииски на Зее, пароходство на Амуре. У меня долго хранилась вырезка, где вы с проводником в тайге. Вид у вас всегда был впечатляющий: энергия походки, живость взгляда, решимость в словах, фрак или сюртук сидят, как на скульптуре. Возможно, от вас пошла моя страсть красиво одеваться.

— У нас в доме вы могли почерпнуть иные ценности. Духовного свойства. Вы все же избегаете ответить на вопрос.

— Нет, отвечаю, и со всей откровенностью! Затем меня не было несколько лет. Хаминов послал меня прослушать курс в университете. Вы же знаете: сыновей у него нет, терзался, куда денутся его миллионы, кто переймет дело. Он прочил за меня одну из дочек. Опять улыбаетесь! Не моя вина, что я обеим нравился, и Груше, и Луше. Когда моей бедной матери приспичило купить дом для себя, бабушки и сестры, он ссудил мне большую сумму на приобретение дома и на обзаведение. Вы тогда были на вершине, и Хаминов при вас партнером и другом. «Хотите, Ваня, к Бутину, в большую коммерцию?» Как не хотеть! Разве я не отвечаю на ваш вопрос?

— Это, сударь, половина ответа. Договаривайте до конца.

— Я тайных мыслей Хаминова не знал. Что ему нужен соглядатай. Он сам быстрее других засек, что ваша фирма дала трещину и что дело идет к краху. Ему надо было не опоздать, не упустить свои семьсот тысяч. Ждать или взять, — он все же долго колебался. Не скрою, сведения ему давал. Но ведь Иван Степанович как внушал: надо спасать Бутина, помочь фирме устоять. Я верил ему. Разве я не старался — и в Томске, и в Иркутске, и в Верхнеудинске! Осипов не раз хвалил меня за умелые уговоры кредиторов. Я-то был уверен, что вы непобедимы, как Геракл.

— А потом, разуверившись, вступили в борьбу против меня?

— Все было не так просто. Видя, что я не намерен сватать ни Грушу, ни Лушу, Хаминов попросил меня вернуть долг. У него в ту пору возникла мания, что все покушаются на его капитал. Вы уже были без денег, да и по многим причинам я бы не попросил их у вас. Меж тем господа Марьин, Пахолков, Зазубрин неожиданно предложили мне войти в новую администрацию: Звонников и Михельсон представляют интересы московских купцов, а вы, то есть я, будете защищать интересы иркутян. Марьин, не скрою, добавил: «Запомните, юноша, вы и за нас, но вы и за Бутина». В том смысле, чтобы не губить дела.

— Быстро вы забыли науку Марьина, усвоив науку Звонникова.

— Я был бессилен. И не мне было бороться со Звонниковым. Я могу только покляться: я получил лишь свои пять процентов плюс издержки в поездках.

— Сто тысяч или малость больше. А ведь, будучи зятем Хаминова, могли рассчитывать на пять миллионов капитала! Или вам нужны были скорые деньги? Я вижу, вторая часть разговора вас более затрудняет!

— Мне трудно собраться с мыслями. Я знаю, как вы ожесточены против меня.

— Неужели и тут у вас найдутся слова оправдания? Начать с того, что вы темной ночью выкрали мою жену?

— Но Зоя Глебовна не была вашей женой. И она не могла стать вашей женой. И ваша законная жена Марья Александровна никогда бы не согласилась расстаться с вами! Разве ложно то, что я говорю?

— Вы увезли мать моих детей. И отняли детей у меня. Как это назвать?

— Выслушайте меня. Тут было жестокое и непреднамеренное совпадение обстоятельств. Не вы ли заставили меня участвовать в свадьбе ее сестры в роли шафера? Даже в церкви я еще не имел представления, кто она для вас. Мы обменялись лишь взглядами, и этого оказалось довольно для моего сердца. Позже оказалось, что и для ее сердца. Ведь мы оба были молоды. А она потеряла веру в вас. Сближение произошло так быстро, так внезапно и для нее и для меня. Поймите, мудрый Бутин, это нельзя назвать кражей, и хотя мы причинили вам боль, но не считайте ни ее, ни меня низкими людьми.

— Она любила меня до вашего вторжения в нашу жизнь. Вы приложили усилия, чтобы оторвать ее от меня.

— Но еще до того, как мы узнали друг друга, вы сделали все, чтобы утратить ее! Она жила среди лесов и полей, а чувствовала себя птицей в тенетах. Иной раз она не видела вас месяцами. Юная женщина, лишенная общества, кроме сестры и детей, любящая людей, музыку, танцы. Своими рассказами о том мире, где вы сами бываете, вы только разжигали ее воображение, подчеркивали ее одиночество и скуку ее жизни. Было одно обстоятельство, говорящее о благородстве ее натуры. Когда она поняла, что вы на пути к разорению, она сочла себя и детей обузой для вас. Не будь меня, она все равно покинула бы вас. Чувство вины перед вами и чувство благодарности к вам живет в ней, хотя смею думать, что она счастлива со мной…

— Не много же осталось у нее для меня. Если от моих капиталов я кое-что сохранил в борьбе с известными вам лицами, то душевно разорен дотла… Вы, конечно, не сочтете нужным сказать, за какие горы и моря увезли ее.

— Нужно ли это? Мы обвенчаны. Она носит мою фамилию.

— А дети?

— Я им тоже дал свое имя. Но они знают, что я им не отец. Мы говорим о вас свободно при детях, и никогда плохо. Дочь вспоминает вас, как в тумане. А сын…

— Что сын? Договаривайте.

— А сыну, едва он повзрослеет, будет предоставлено право выбора. Он во всем слишком ваш. Он Бутин.

— Что ж, спасибо и на этом. Мне хочется верить, что сейчас вы говорили искренно. Вы довольно лукавили со мной. Я недаром звал вас, как и Хаминова, троянским конем. Мое горе остается со мной, как ваше счастье с вами. Я вас больше ни о чем не спрашиваю. Прощайте!

— Еще одно слово. Я прошу вас: не надо нас искать. Может быть, придет такое время, когда встреча не будет нам всем в тягость. Я хочу надеяться на это. А сын ваш вас найдет.

— Кажется, вы лучше, чем я вас расценивал, от этого ваш поступок еще хуже и отвратительней. Прощайте, троянский конь. Судьба вас накажет за содеянное…


52

Высокому, худощавому, подтянутому господину с седой головой, полуседой бородкой и черными бровями не сидится на одном месте.

Он месяцами живет в Петербурге. Переезжает надолго в Москву. Из Москвы перебирается в Петербург. Чтобы в конце концов спокойно пожить в родном Нерчинске в своем тихом белом доме на углу Большой улицы и Соборной площади. Проходит какое-то время, и житье-бытье разворачивается в обратном направлении: Нерчинск — Иркутск — Москва — Петербург…

Как-то будучи в Нерчинске, он зашел в аптеку, первоклассно оборудованную руками польского ссыльного Фердинанда Каэта-новича Коро.

В аптеке посетителей не было.

За стеклянной перегородкой, в уголочке, сидело несколько молодых людей. Перед ними лежала стопка книг. Бутин пригляделся. По знакомым переплетам определил: книги, переданные им в Публичную библиотеку Нерчинска из его огромного книгохранилища.

Юноша лет семнадцати-восемнадцати с легким пушком усов и бородки, подошедший к окошку, по-видимому, понятия не имел, кто перед ним; Бутин прибыл в Нерчинск после долгой отлучки, всюду ему встречались новые люди. Сам он был в дорожном костюме, и ему не терпелось побродить по городу, пока приехавшая вместе с ним Марья Александровна разбирается с вещами и наводит порядок в доме с помощью Татьяны Дмитриевны и одряхлевшей Филикитаиты. Вот и все, кто остался в огромном дворце, не считая Яринского, перешедшего в полное владение сестры в качестве садовника.

Бутина, в его дорожном плаще, можно было принять и за горного инженера, и за геолога, и за врача, и за ссыльного с Нерзавода.

— Вам угодно лекарство? — вежливо спросил юноша, пристально и смело осматривая посетителя чуть выпуклыми глазами.

— Да… от простуды… — сказал Бутин с легкой улыбкой.

Очень серьезное лицо у молодого человека. И у его приятелей, что в уголке у окна за столом Фердинанда Коро. Будто он оторвал их от важного занятия. Один из них, постарше, в пиджаке мастерового. Другой, ровня юному аптекарю, студенческого вида.

Получив свои порошки, Бутин не спешил уходить.

Он спросил про аптекаря.

— Фердинанд Каэтанович отлучился на склад, — все так же вежливо отвечал юноша. — Должен быть.

— А вы здесь кем? — спросил Бутин.

— Фармацевтом. Миней… Миней Михайлович, — с юношеской важностью отвечал тот и вопросительно взглянул на господина с бородкой и в дорожном костюме.

— Не сочтите праздным любопытством, — сказал Бутин. — Как увижу книги, не могу пройти равнодушно. Чем это вы так увлечены?

Юноша пожал плечами, оглянулся на своих товарищей у окна, растворил дверцу, ведущую во внутреннее помещение.

— Пожалуйста, взгляните, это не секрет…

Он поздоровался с молодыми людьми за столом и, не садясь, просмотрел книги. Он не ошибся: на титуле каждой книжки — овальная печать, «Библиотека бр. Бутиных в Нерчинске».

Все давно читанное им с братом: «Основание политической экономии» Милля, «О существе законов» Монтескье, «О богатстве народов» Адама Смита…

А вот и книги новые, для него новые, здесь уже печать Общественной библиотеки: «Давид Рикардо и Карл Маркс» Н.И. Зибера, «Судьба капитализма в России» В.В. Воронцова. Савва Морозов читал эти книги запоем и толковал о них с болезненной горячностью: «Чем больше вникаю, дорогой Бутин, тем больше затрудняюсь, как выпрыгнуть из собственной шкуры». Он часто приводил строки из Брюсова: «И тех, кто меня уничтожит, встречаю приветственным гимном».

Вполне возможно, что у этих молодых людей есть в запасе и запретные книги, и запретные идеи, и запретные средства.

— Когда-то в далекой молодости, — медленно заговорил Бутин, — в вашем возрасте имел я счастье обрести дружбу декабристов. Позже меня окружали революционные демократы, друзья Чернышевского, Михайлова, Шелгунова. Теперь я дожил до рабочего движения, теперь уже революционеры пошли дальше: не просто конституция, не просто либерализация режима, не просто свобода слова и печати. Теперь вместе с царем но шапке и капиталистов! Верно я понимаю, господа социал-демократы?

Все трое снова переглянулись. Прелюбопытнейший господин. Не их поля ягода, это факт. Но явно не филер, не соглядатай, не с чужой стороны. Не враг.

— Мне попалась недавно прокламация, в ней призывы к свободе, к свержению самодержавия и прочее. А мне больше всего по душе были слова из песни, приведенной в листовке:


Смело вперед, не теряйте

Бодрость в неравном бою,

Родину-мать защищайте,

Честь и свободу свою.

Если погибнуть придется

В тюрьмах и шахтах сырых, —

Дело, друзья, отзовется

На поколеньях живых.


Трое молодых людей переглянулись. Миней покраснел, младший из тех двоих зачесал кудлатую голову, а старший из троих спокойно усмехнулся. Как они уверены в себе. Не попал ли Бутин в точку, не они ли сочинители той прокламации?

— Песня, написанная Михайловым здесь, в Сибири, в заточении, незадолго до смерти, объединяет нас, русских, — от декабристов до марксистов: молодых и старых, либералов и революционеров.

При последних словах, произнесенных им, дверь аптеки растворилась, и вошли трое высоких, представительных бородатых мужчин.

— Кто тут лекции читает у меня в аптеке? — воскликнул шедший впереди близорукий, в очках, с пышной раздвоенной бородой Коро. — Батюшки мои, сам Бутин! Михаил Дмитриевич, голубчик, здравствуйте!

Затем его обнял Алексей Кириллович Кузнецов — нечаевец, попавший в Нерчинск из каторжной Кары и при помощи Бутина создавший здесь музей, — горбоносый, с треугольной седой бородой.

— Знаете, молодежь, что я, старый каторжник, когда-то молвил про этого Бутина: «Всесильный человек, золотопромышленник и торговец, эксплуататор — а человек хороший и не имеет ничего общего с нашими коммерсантами». Вот учтите, и вы, Миней, и вы, братья Шиловы, Федот да Степан, учтите, юные марксисты, — дворец на площади, типография, аптека, где вы нелегальщину разводите, музей, сад с гротами и киосками — это все детище капиталиста и эксплуататора Бутина, будущее народное достояние, не разоряйте, а берегите, когда самодержавие скинете!

А доктор Николай Васильевич Кирилов — темноглазый, с цыганской бородой, молча пожал Бутину руку, — скромный человек, врач, ученый, охотник, исследователь, один из создателей музея, патриот Нерчинска…

— Что же, надо допеть песню. Мы ведь боялись вам помешать, Михаил Дмитриевич, на пороге стояли. — И доктор Кирилов мягким баритоном пропел:


Час обновленья настанет —

Воли добьется народ,

Добрым нас словом помянет,

К нам на могилу придет!


Эта встреча с прошлым и настоящим стала для Бутина одним из последних праздников в его сложной и бурной жизни…


53

С осени 1904 года Бутин почувствовал: со здоровьем худо. Отказывают ноги, шалит сердце, убывают силы.

Пора думать о том, как распорядиться имуществом и средствами, оставшимися после разора.

Конец жизни крупной личности иной раз освещает ярким светом всю пройденную ею дорогу. Во имя чего трудился этот человек, что озаряло его, что двигало им, каковы были его внутренние побуждения? Жил ли для себя или же — для людей, общества, народного блага?

Бутин, составляя завещание, распорядился более чем двухмиллионным своим капиталом так, как требовали его взгляды, его понимание своего назначения в судьбе Сибири.

Он оставил десять тысяч жене. Он назначил сестре небольшую пенсию, дом в саду закреплялся за нею. Он выделил немалые средства Большакову, Шилову, Яринскому — всем своим старым служащим, не забыв даже преподобную Филикитаиту.

Сто тысяч рублей ушло в фонд основанной им аптеки и возлюбленного литературно-театрального кружка, а также в пользу других нерчинских общественных организаций.

Бутин положил известную сумму на счет сына, пришедшего к нему на закате жизни и вернувшего себе фамилию отца.

Все эти суммы составляли незначительную часть его капитала.

Большую часть состояния он употребил своим завещанием на иные цели и потребности.

Он завещал полмиллиона рублей на открытие и содержание приюта для девочек, лишившихся родителей или живущих в обедневших семьях.

Полтора миллиона рублей, то есть три четверти состояния, завешал на постройку двенадцати школ на земле его родимого Нерчинского края.

Свой знаменитый роскошный дворец он дарил городу.

В свете этого завещания блекли все былые наветы на Бутина. Уже не всесильный и не могущественный, он оставался самим собой. И не его вина, что наследники, в том числе и сестра его, оспаривали волю Бутина в этом пункте завещания, говорившего о заботе Бутина о нуждах края даже после смерти. Впрочем, корыстолюбие и алчность наследников не нашли поддержки, и Нерчинский магистрат выиграл процесс.

В следующем году два события оказались удручающими для Бутина, ухудшая его болезненное состояние.

Весной пришла весть о смерти Саввы Морозова. Бутин знал, что его друг находится под полицейским надзором. Знал, что черносотенные газеты травят Савву за близость к социал-демократии, к Горькому. Все говорило о том, что у Саввы Морозова — ранимого, совестливого — не хватило душевных сил бороться. Ушли, канули в небытие прекрасные встречи с настоящими людьми в доме меж Покровкой и Красными воротами…

Осенью до Нерчинска дошло известие о кровавой расправе генерала Меллер-Закомельского над революционерами на берегу Байкала и о разгроме Читинской республики.

Бутин успел перевести в Читу на имя Минея немного денег в помошь восставшим рабочим. Незадолго до смерти он узнал, что племянник его старого ушедшего друга и родственника Федор Зензинов помог бежать из тюремной больницы какому-то видному революционеру. Это был Курнатовский. Бутин слабо улыбнулся и произнес: «Дело, друзья, отзовется…»

Михаил Дмитриевич Бутин умер седьмого апреля 1907 года.

Его похоронили на новом кладбище за Лесной улицей, близ церкви, рядом с могилами Михаила Андреевича Зензинова, брата, невестки, Маурица и первой жены.

Марья Александровна, не вынесши одиночества, вскоре уехала из Нерчинска к сестре в Петербург, следы ее затерялись в бурном 1918 году.

Татьяна Дмитриевна пережила и братьев и сестер, одиноко пребывая в деревянном домике в саду, созданном ее руками. Она умерла семь лет спустя после Октябрьской революции восьмидесяти семи лет от роду.

На семейной могиле Бутиных стоят пять памятников из черного и белого мрамора… Отцу, матери, Маурицу, Николаю Дмитриевичу, Капитолине Александровне.

Себе и Софье Андреевне Бутин велел памятника не ставить.

Над их общей могилой возвышается одинокая сосна. Она чудом сохранилась до нашего времени.

Наверное, в этом есть какой-то затаенный смысл, неведомый знак.

Жизнь дана на добрые дела, может, так надо понять шелест зеленых ветвей над могилой сибиряка, оставившего добрый след в судьбе своего края и в душах своих земляков…


Чита — Юрмала — Москва 1982—1988

Загрузка...