Инструктор уотнароба Малкин с трудом вывозил велосипед из глиняной грязи, отчаянным рывком поднял его кверху, упер рамой в плечо и с натугой зашагал в мокротищу, силясь не упасть: ехать было и думать нечего: вилки, спицы, втулки — все было забито комьями липкой глины; даже в воздухе не вертелось заднее колесо; шина ослабла, как кисель: очевидно, был прокол; а клею не было; мало того, — не было запасной резины; но мысль, — странно, — работала упористо, не поддаваясь; недаром Малкин двадцать лет был бухгалтером в банке, — нужно было найти во что бы то ни стало итог. Мысли без итогов бывают только у пьяных, сумасшедших и у детей, безнадежно неспособных к простейшему счету.
— Итак, — отчаяние. Революция породила отчаяние. Это из многих слагаемых, из целой колонки слагаемых. Тут и мешочничество, и бесхлебица, и разруха транспорта. Так-с, понятно. Отчаяние, или скажем, отчаянность (не так давно на юге без револьвера на поезд, бывало, не сядешь) — породила внутреннюю панику, растерянность… Однако как скользко… И дерррнуло меня, лешего черррта…
Но Малкин не додумал: правая нога, как на лыже, поехала куда-то в сторону, вниз, вбок, седло велосипеда странно дзыкнуло, съездило больно по уху, лужа прыгнула в лицо, плюнула в рот жидкой малосольной глиной, и Малкин ощутил себя приплюснутым к земле упругой, подрагивающей машиной.
— Ну что же, — со злобой, — что же? И буду лежать, скотство. Называется весна, лешего черта… Неорганизованность, дороги не могут починить.
Холод и мокрота внезапно впились в левый бок; велосипед, стремительно отброшенный, тяжело упал в канаву, завертел беспомощно педалями; Малкин вскочил пружиной, попытался вытереть френч, но махнул рукой, вновь взбодрил велосипед на плечо и, перешагнув канаву, провалился в снег, в воду, в весеннее питье хвойного леса. Ковырять дыры в снегу было досадно и тяжело, но все же легче, чем месить глину. Велосипед мешал. — Швырнуть его, что ли? — безнадежно подумал Малкин. — Нельзя. Казенный. Под суд попадешь. — И перед глазами встали ежедневные знакомые строчки «Известий»: «Ревтриб при ВОХР, рассмотрев дело о растрате госимущества, приговорил…» А за что, собственно говоря? Человек измызгался до последней потери сознания, промок, лешего черта… — А вот швырну, тогда и приговаривай. Велосипед больно дернул за плечо: Малкин оглянулся, злобно вырвал мохнатую лапу елки из колеса. — Нет, должно быть, не допру. — Нервы гуляли по всему телу вполне ощутительно и косточками конторских счетов щелкали в голову, в мозг. — Версты четыре еще осталось… А дорога от станции хорошая была… Как же это? Вполне можно было рассчитывать доехать. И, — как назло, — пустые поля, потом лес. Прошлым летом Малкин радовался: нет людей, после городской бессмысленной склоки — хорошо. А теперь? Не у кого и помощи попросить. Справляйся сам, как знаешь… о-о-о… Нога стремглав въехала в яму, велосипед ухнул вперед, от толчка из очков вылетело стекло, Малкин на пятьдесят процентов ослеп.
— Эт-того еще недоставало! — бешено крикнул Малкин и ударил кулаком об велосипедное колесо. Колесо подскочило, укоризненно и жалобно дзинькнув. — Поорешь у меня, дуро неописанное, — огрызнулся Малкин, бессознательно применяя средний род — и зашарил руками по снегу: стекло, видимо, провалилось.
— Да что же это такое, лешего черта, скотство! — жмуря левый глаз, чтобы видеть хоть правым, — шарил Малкин уже озябшими, коченеющими пальцами; колени стали деревянными от холода. Малкин встал, пхнул велосипед ногой, тиснул в левый глаз кулак и запроваливался по снегу к дороге.
На дорогу выполз, — перейти канаву было невозможно, — и, сразу облепив ногу смытой было в лесу глиной, — слоновьи затопал вперед, скользя, ругаясь и по временам хныкая.
— Вот тоже одно из слагаемых, — против воли резвилась мысль. — Ну, как тут не дойти до отчаянности, до паники? Где сейчас найти человека без внутренней паники? Коммунисты одни, может быть… А паника доводит до бешенства. Вот я: хоть сейчас зарежу кого угодно. Ей-богу. Одно преступление совершил — казенное имущество бросил. Зарежу, а потом с уверенностью буду доказывать, что прав. Это тоже следствие революции — уверенность, апломб. Сейчас все во всем уверены. Каждый прав. Без уверенности и не проживешь. Внутри — паника, слякоть, черт знает что, а снаружи показываешь полную уверенность в себе. Взять хоть меня: ну, какой я к шуту инструктор образования, когда я — бухгалтер! А между тем, — фигуряешь: педагогический метод… Песталоцци, морально-дефективный ребенок… Или вот эти три грации в пятом доме: психологический подход… Франциск Ассизский… а у самих все дельные педагоги ушли, остались три бабы — и-и-и мучают ребят… Безобразие, ей-богу. Нет, уверенность, апломб, это сейчас главное.
Уже в прозрачных сумерках подошел Малкин к старинному белому дому с корявой вывеской: «Детдом II ступени № 5» и уверенно постучал в синее стекло двери; на стук за стеклом закопошились, забегали; дверь скрипливо распахнулась; и сейчас же, так же скрипливо навстречу дама со сморщенным лицом:
— Это ви… Это ви… А ми… ни знайт, што ви приедет так поздн…
— Где обсушиться? — не слушая, говорил Малкин. — Да пошлите вы…
— А у нас такой слючи, такой слючи… Я прьямо голову потеряла.
— …пошлите кого-нибудь из ребят в лес…
— …ви извиняйт, што ми вас визивайт…
— …Я велосипед оставил за канавой, около дороги. Пошлите ребят за велосипедом, — твердо-резконачальнически перебил Малкин… — Я велосипед оставил около дороги…
— Я слышаль, — с твердым негодованием и так же уверенно ответила дама. — У нас тоже слючи, у нас ест мертви ребонк.