Отчаянно болела голова.
Наверное, от удара по затылку; но Богдану казалось – от бессилия. Он ничего не мог уразуметь в этом странном и нелепом деле; мысли больно колотились о непонимание, словно рябь об утес.
К тому же Богдана буквально в бешенство приводило смутное ощущение, будто то ли от боли, то ли от усталости, то ли еще по какой-то малоуважительной причине он не может вспомнить нечто чрезвычайно важное, решительное, то, что все, может статься, тут же поставило бы на свои места. Или мелочь какую, или слово случайное, а может, и фразу… невесть кем, невесть когда произнесенную, но – решительную…
Напарник, дорогой еч и друг Баг, закинув ногу на ногу, с отсутствующим видом сидел в кресле у окна и мрачно курил; Богдан не уставал удивляться, как это ланчжун ухитряется при столь великой страсти к табакокурению сохранять завидное здоровье и поддерживать из ряда вон выходящие бойцовские навыки. Невыразительное лицо Бага казалось застывшей раз и навсегда маской; только человек, знающий ланчжуна достаточно хорошо, заметил бы, что ныне эта самая маска особенно непроницаема. Богдан, пожалуй, догадывался отчего: поездка со Стасею в Мосыкэ из-за всех случившихся тут передряг покатилась, похоже, кубарем под откос; да еще студентка эта, так невероятно, так поразительно, так искушающе похожая на принцессу Чжу Ли, — и не надо, как говорят жители аглицких островов, быть Фрейдом, достаточно быть просто френдом, чтобы понять: присутствие юной красавицы-ханеянки отнюдь не способствует сообразному развитию отношений его друга со Стасею.
То, что Баг до сих пор предпочитал оставаться в неведении, не предприняв, по всей видимости, никаких попыток прояснить личность ханеянки доподлинно, говорило Богдану о многом. Положение и впрямь было щекотливым; минфа и сам не знал, как бы он взялся, оказавшись на месте друга, за этакое прояснение. Самая мысль о том, что утонченная принцесса крови, столь памятная им обоим по делу жадного варвара, вдруг ни с того ни с сего принялась под видом обыкновенной заочницы скакать по мосыковским заснеженным крышам и покорно исполнять распоряжения местных начальников, казалась дикой. Кроме поразительного сходства, не было никаких доводов “за”; разве что одна-единственная фраза, мечтательно произнесенная принцессою летом во время приема в александрийском Чжаодайсо: “Мне кажется, я могла бы стать неплохой напарницей. Мне хотелось бы фехтовать – я прекрасно фехтую! Выслеживать, бегать по крышам…” И ведь действительно – Баг сказал, девочка прекрасно фехтует, а уж его-то слову в этих вопросах можно верить, он зря не скажет, и чтобы заслужить его похвалу, надо быть по меньшей мере мастером; и с крыши в окошко соседнего дома практикантка сиганула так, как и в мечте не всякому удастся. Но все же… все же…
Эта загадка – в сущности, дурацкая и как раз теперь совершенно неуместная – тоже отвлекала Богдана и, как ему казалось, мешала сосредоточиться.
Разбитая башка; молчаливый и, похоже, вконец запутавшийся в самом себе друг; ночь в путах и с завязанными глазами, Пашенька с мерзкой кашей в тарелке, возникновение разом всех еще не пойманных опиявленных, в причинах поступков коих нет ни малейшей возможности разобраться, ибо единственной их причиною является чей-то приказ; да еще и вся эта невообразимая путаница и сумятица самого дела…
Совсем безопасного, как сказал ему буквально пару дней назад Раби Нилыч.
Ага. Как это он выразился… “Тут все люди утонченные, трепетные, и ни к каким активным действиям не склонные. И ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно”.
Вот-вот. Именно.
Проехался с писателями поговорить да с юностью встретиться…
Богдан огладил шишку. Потом поправил очки.
Стасю жалко…
Бага жалко.
Всех жалко.
Богдан поднял глаза на миг – еч, как каменный, сидел у окошка.
За окошком, на подоконнике и ветвях деревьев, слепяще цвел пушистый снег, и высокое небо светилось всем своим безмятежным белым простором.
На коленях Бага сиротливо стыл какой-то доклад; Баг смотрел мимо. Тихонько попискивал под потолком трехпрограммный репродуктор городской сети, предмет, для чиновных кабинетов почти что обязательный; начальник отдела домашних хищений, на время уступивший столичным человекоохранителям свое рабочее гнездо, позабыл выключить звук, и ни Богдан, ни Баг тоже не озаботились этого сделать. Шел обеденный концерт по заявкам. Прислушавшись, можно было разобрать распевное: “Эх, за Волгой, эх, за Доном ехал степью золотой загорелый, запыленный агротехник молодой…”
Протоколы первых допросов задержанных поутру неопиявленных обитателей хутунов, державших в узилище Богдана, не только не прояснили ситуацию, а, напротив, еще более все запутали. Будучи захвачены с поличным, человеконарушители без проволочек, даже с готовностью признали себя заблужденцами и дали показания, для поддержания порядка в Мосыкэ весьма существенные – но по делу о плагиате, равно как и по делу об исчезновении мумии Мины толку от них оказалось до обидного мало.
Все четверо принадлежали, как выяснилось, к шайке некоего Сахи Рябого, лихоимственно промышлявшей противуестественными поборами, кои сами они горделиво и без всяких на то оснований звали “мздою на счастье”, с лоточников Ненецкого рынка, расположенного на самой окраине города, в Иваново-Неразумном; поэтичное мосыковское предание гласило, что именно там, еще в ту пору, когда район этот был самостоятельным сельцом подмосыковным, родился, вырос и, что называется, сформировался знаменитый национальный герой Иванушка-дурачок, описания многочисленных деяний и подвигов коего издревле ходили среди местного населения в списках – поначалу на бересте, а ныне и в виде толстенного, выдержавшего не один десяток переизданий тома с золотым обрезом и компакт-диском в качестве полезного приложения. Ненецкий рынок был из числа невеликих; торговали там главным образом народы Севера своею немудрящею продукцией: витаминизированным ягелем, полезным для мелких домашних любимцев, искусными поделками из моржового клыка да из бивня древнего мохнатого слона-мамонта, какового нет-нет да и удавалось раскопать посреди тундры, песцовыми шкурками, затейливо расшитыми разноцветным бисером меховыми одежками… Входило в шайку Рябого от силы человек семь-восемь, считая с самим Сахою. Странный народ оказались эти северяне-торговцы: чем обратиться своевременно к человекоохранителям, предпочитали месяц за месяцем щедро делиться с Сахою прибытками, дабы он и его молодцы их лотки да товарец “от нечестных людей охраняли”…
Уж минут сорок как, получив показания заблужденцев, усиленный наряд мосыковских вэйбинов отправился брать остававшихся покуда на свободе злокозненных лихоимцев, так что городу задержание Пашеньки и его подручных уже принесло явную пользу; но какова могла быть связь между опиявленными, между писателями, между похитителями Мины, с одной стороны – и подобными, как ругаются подчас человекоохранители в своем кругу, элементами, вроде Сахи Рябого или Пашеньки, Богдан никак не мог себе представить. Баг тоже лишь плечами пожимал.
Лишь в показаниях самого громилы Пашеньки проскользнуло несколько слов, за которые можно было хоть как-то зацепиться. Если ему верить, с полгода назад в окружении самого Сахи появился некто, быстро сделавшийся доверенным лицом предводителя лихоимцев, чуть ли не правой его рукою – и был это не кто иной, как опиявленный милбрат Кулябов. Что за услуги оказывал Кулябов Сахе, Пашенька не ведал, но вот что доброго делал бывшему милбрату сам Саха – про то вскорости стало членам шайки известно: Рябой отдавал ему треть дохода, получаемого посредством поборов с лавочников Ненецкого рынка. Куда девал Кулябов те деньги, никто не знал.
Месяца три тому назад Кулябов, до того появлявшийся в поле зрения Пашеньки лишь сравнительно редкими наездами – примерно раз в полмесяца, ровно баскак за данью, стал вертеться на Ненецком постоянно и сделался буквально-таки членом шайки – не рядовым, конечно, а из начальничков. После самого Сахи слово его стало главным. Где обитает милбрат, однако ж – никто не ведал; впрочем, Пашенька побожился, что точно уж не в Малина-линь и не в Иваново-Неразумном, уж он, Пашенька, знал бы всенепременно. Кто его знает где.
Именно Кулябов ночью позвонил Пашеньке и велел со товарищи немедля явиться в Спасопесочный переулок. Когда Пашенька, как и было приказано, явился, то застал в квартире самого Кулябова и другого преждерожденного, коего милбрат по имени-фамилии никому не представил, но велел при случае слушаться, как себя; по описанию в сем преждерожденном нетрудно было признать есаула Крюка, и предъявление Пашеньке фотопортрета бедняги козака это предположение подтвердило. Кулябов препоручил заботам Пашеньки плененного Богдана – минфа тогда еще был без памяти – и настрого наказал приглядывать за оным, вреда никакого отнюдь не чинить, а когда придет в себя – попоить и покормить, но в разговоры не ввязываться и хранить пуще глазу в спеленатом состоянии вплоть до момента, когда либо он сам, Кулябов, либо “вот сей преждерожденный” (и показал на Крюка) придут их сменить. По словам Пашеньки, Кулябов и Крюк страшно спешили и сразу после отдачи сих кратких распоряжений, коротко позвонив кому-то и договорившись о немедленной встрече, убежали, будто за ними гнались, — судя по всему, подземным ходом, коль скоро Чунь-лянь их на выходе не заметила. Кому принадлежит квартира в Спасопесочном, Пашенька не знал. Голос Бага из-за двери показался Грине голосом Крюка; лукавый Гриню попутал – желаемое за действительно принял, философски заметил Пашенька, очень уж смены ждали, очень уж поскорее убраться домой хотелось.
Студентка Цао Чунь-лянь признала в Кулябове ночного спутника есаула Крюка.
То есть ясно, что именно Крюк и Кулябов огрели Богдана по затылку и протащили через Орбат и орбатские переулки на хацзу. Ясно, что у них после того, как они вручили бессознательного Богдана Пашеньке, оставалось несделанное дело в гробнице Мины – и легко понять какое: хищение святыни. Передоверить дело это опиявленные не могли никому – Пашенька со товарищи про такое и слыхивать не слыхивали, да если б и слыхивали, не стали бы, скорее всего, впутываться. Нормальные же люди: человеконарушители, да, но не святотатцы. Тут, пожалуй, никакие ляны с чохами не помогли бы.
Вопрос: отчего Крюк с милбратом так спешили с этим хищением? Словно ко времени какому-то должны были поспеть…
Вопрос второй: это зачем же хитить и потом гроб-то драгоценный бросать на улице валяться?
Вопрос третий: а сама мумия-то где?
Хорошо, что били Богдана по затылку опиявленные. Богдану легче было думать, что есаул и милбрат сие человеконарушение свершили, находясь под заклятием, чью-то чужую непререкаемую волю выполняя. Легче.
Но отсюда вопрос четвертый: чью?
Баг шевельнулся в кресле у окна, достал из рукава телефон. Богдан снова коротко поднял на него взгляд; Баг с каменным лицом сосредоточенно набирал номер. Богдан опустил глаза. “Наверное, Стасю решил предупредить, что мы задерживаемся, — подумал он. — Давно пора…”
Вполголоса, стараясь не отвлекать друга от работы с протоколами, Баг сдержанно заговорил в трубку: “Василий? Да, я… Хочу осведомиться, как себя чувствует еч Цао? Отдыхает? Ага… Пообедали? Ну, молодцы. Пусть отдыхает, у нее нынче был тяжелый день. Хорошо. Я перезвоню через часок…”
“Понятно”, — с грустью подумал Богдан и незаметно вздохнул.
Можно, конечно, предположить, что после растворения Козюлькина опиявленным никто уж приказов не отдавал. Сколько Богдан представлял себе механику заклятия, мыслительные процессы заклятого и все чувствования его оставались нормальными, сохранялись и привычки, и пристрастия – только вот все способности его, заклятого, направлялись к выполнению полученного приказа. А если приказа нет – то, пожалуй, заклятый ничем от нормального человека и не отличается…
Но очень уж странно заклятые вели себя в Мосыкэ. Сначала стравливание писателей, теперь Мина… Какая тут связь – трудно сказать. Кажется, будто и нету никакой. Но зачем это все самим-то опиявленным, к делам хемунису или баку ни малейшего отношения не имевшим? Во всяком случае, ничто не указывает на то, что они такие отношения имели… Значит, скорее – чужая воля.
Появление Кулябова и Крюка в Мосыкэ совпадало по времени с раскрытием творимых Козюлькиным человеконарушений. С некоторой долей вероятности можно предположить, что Козюлькину – корыстолюбцу и от души, и в силу рода деятельности – для его темных делишек никак не хватало денег, время от времени доброхотно даваемых на нужды лечебницы Лужаном Джимбой, и Великий прозрец не побрезговал вступить в связь с преступным миром, дабы отщипывать дольки их нечеловеколюбивых прибытков – действуя через опиявленных, что самого его за руку поймать было невозможно. Может, Великий прозрец и не только Саху стриг… Чем Козюлькин человеко-нарушителей соблазнял, что они с ним сокровенным – то бишь денежками – делились, вопрос сложный; разберемся, конечно, раньше или позже – но, скорее, позже. Может, шантаж; а может, именно козюлькинские опияв-ленные для запугивания торговцев использовались – так и проще, и надежнее.
Когда же распался паучий центр в лечебнице “Тысяча лет здоровья”, милбрат Кулябов в поисках укрытия добрался аж до Мосыкэ, где и решил спрятаться у знакомых человеконару-шителей. Не хотел лечиться? Или приказ выполнял? Или случайно так совпало?
И где он, интересно, Крюка повстречал? Или они вместе из Александрии бежали?
Почему же они торопились? Или, говоря по существу, почему их торопил тот, чью волю они выполняли? Что в этом Мине такого?
А потом ценнейший гроб запросто на улицу кинули. При человеконарушительской-то любви к чужим ценностям!
Да это же просто вызов. Этакую улику так вот запросто…
Ах, с опиявленными бы побеседовать!
Никогда и никто еще не проводил допросов опиявленных, и Богдан понятия не имел, как несчастные к этому отнесутся и какова будет ценность их показаний. Сейчас все трое захваченных заклятых, покорные, как овечки, содержались в изоляторе ведомственной лечебницы Управления. Богдан на всякий случай задержал их отправку в столицу, ибо хоть попытаться поговорить с ними надлежало обязательно – не для того, чтобы сведений добиться каких-то, но, быть может, малую зацепку обрести для дальнейших рассуждений; однако минфа не мог решиться. Требовать показаний, произнося слово власти, — было подло. Рассчитывать на чистосердечность опиявленного – глупо.
И кроме того, Богдан совершенно не представлял, каковы могут быть последствия, ежели, скажем, приказ рассказать о чем-то столкнется с ранее данным приказом никогда о том не рассказывать. Не приведи Бог, человек с ума сойдет… с собою покончить попытается, как бояре, от взаимоисключающих-то позывов…
А лечить и допрашивать уж потом – это не один месяц, и даже не два… Дело же отлагательств не терпело.
Богдан вздохнул и снял очки. Виски ломило, и он, прикрыв глаза, принялся их массировать пальцами.
Из репродуктора исчезающим писком, навроде комариного, пел знаменитый в сем сезоне сладкоголосый отряд “Девицы-красавицы”. “Ой ты миленький мой еч, — озорно и задушевно выводили девицы, — ты мне, дроля, не перечь. Чем за аспидом гоняться – лучше на перинку лечь…”
Богдан открыл глаза.
— Хорош совет, а? — мрачно спросил он.
Баг перевел на него ничего не выражающий взгляд.
— Что?
Судя по всему, Баг вообще не слышал песни. Богдан смутился и сунул лицо в очки.
— Ну, интересненького нашел? — спросил он.
Баг чуть пожал плечами.
— Для нас – ничего. Дом этот, на Спасопесочном – казенный оказался.
Концерт, видать, закончился – отчетливо пропиликали сигналы точного времени. Едва слышный голос диктора принялся излагать какие-то новости.
— И представь, еще осенью его должны были поставить на капитальный ремонт. — Баг ткнул пальцем в лежавшие у него на коленях бумаги. — Жильцов расселили… И тут внезапно перечисление денег отчего-то затормозили, а пока суть да дело, все квартиры предложили от городской казны в краткосрочный наем для желающих… Сидит у них там умник, видно, большой по деньгам. Но надо было плату назначать ниже, либо дом сперва хоть маленько подлатать… тогда бы отбою не было от желающих – центр ведь. А тут…
— Только Саха Рябой и соблазнился, — сокрушенно качнул головой Богдан. — Хацза ему в центре понадобилась…
“Сам соблазнился или подсказал кто?” — мелькнула странная мысль. Она не была порождена никакими событиями и фактами; но уж слишком все теперь напоминало Богдану кем-то разыгрываемую пьесу. Партию. Ровно кто фигурками по доске шахматной водил. Следя за одной фигуркою, замысла игрока ввек не поймешь, будешь думать, что это она сама с клетки на клетку скачет, — ан на самом деле… В двух ведь шагах хацза от гробницы Мины. Семь минут ходьбы… Случайность?
Ечи примолкли, вновь погрузившись в свои невеселые думы.
“…Согласно последней воле покойного, — попискивал в тишине диктор, — собрались лишь ближайшие друзья и единочаятели. Траурная процессия проследует от делового центра «Сытые фениксы», где только что завершилась гражданская панихида, до Огоньковского кладбища…”
Богдан на миг потерял дыхание.
— Слушай, еч, — негромко, боясь поверить, проговорил он. Баг, оторвавшись от рассеянного разглядывания бумаг на коленях, поднял голову. Взглянул на минфа настороженно и выжидательно. — Мне все время не давала покою мысль, будто я слышал что-то… до дела до нашего прямо относящееся. А вот сейчас вспомнил. Покуда меня несли, я на морозце, видать, на краткий миг очухался… или когда в комнатушке той на пол кинули… Даже сказать точно не могу когда, я потом опять отключился. Но слышал… и это не Пашенька со товарищи болтали, а Крюк с Кулябовым. По-моему, Крюк сказал: “Полежит тут до окончания похорон, а мы когда закончим, придем, сменим этих и его отпустим”. Понимаешь?
— Каких похорон? — спросил Баг.
Богдан лишь поднял палец в направлении репродуктора, предлагая прислушаться.
“…виднейший деятель баку, один из патриархов мосыковского делового мира…” — сугубо печально вещал диктор.
“Нет, — из последних сил сказал себе Богдан. — Не может быть. Просто-таки быть не может!”
Как это излагал Возбухай Ковбаса? “Все живут, как живут – а этим неймется. Ровно кошка с собакой, каждый Божий день, каждый…”
Ежели они Анубиса на синагогах рисуют, то…
Не исключено.
Не исключено!!!
Прости нас, Господи… Всех нас.
— Вот почему они торопились, — сказал Богдан.
— При чем тут похороны? — дернул бровью Баг.
— Ох, я тебе не сказал, наверно… Мне это самому до сей минуты глупостью какой-то казалось, к реальности отношения не имеющей. Баку уж который год носятся с мыслью покончить, как они говорят, с идолопоклонством и похоронить Мину по-человечески.
У Бага от недоверчивого изумления вытянулось лицо.
— А где легче всего похоронить такое? Чтоб никто ничего не заподозрил, чтоб и следов никто никогда не нашел? — спросил Богдан. И сам же ответил: – Да в могиле, Баг. В могиле, предназначенной для другого.
Баг мгновение молчал, осмысливая.
— Это же фанатизм, — медленно, словно бы с неудовольствием пробуя на вкус непривычное и неприятное слово, произнес он.
Богдан печально улыбнулся краешком рта.
— Видел бы ты вчера вечером Кова-Леви, — сказал он негромко. — Вроде бы демократ, а по сути – чистый фанатик…
— Думаешь, и впрямь варвары подучили?
— Не исключаю.
— Но зачем?
— Помнишь, — сказал Богдан, помедлив, — как Учитель ответил, когда My Да спросил его: встречаются ли, мол, люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки?
— Учитель вздохнул и отвернулся, — без малейшей паузы ответствовал Баг.
— Именно. Так ему, видать, тошно было от таких, что он даже язык пачкать не захотел.
На несколько мгновений установилась тишина: напарники не столько пытались осмыслить новый взгляд на события, сколько привыкали к нему. Потом Баг недоверчиво покрутил головой.
— Но какого Яньло они гроб на улице валяться отставили? — тихо, с нескрываемым раздражением проговорил он. — Будто нарочно всем сообщили: это не имущественное хищение, это иное! Ведь ясно ж было, что гроб тут же найдут и раззвонят во всех новостях!
— Может, нести было уж очень тяжело… Их же только трое, опиявленных-то. Сами-то баку, верно, ручек своих марать не захотели, на рабов все взвалили. Для них же это норма, идеал общественного устройства – частные-то рабы… А опиявленные – чем не рабы, Баг? — Минфа запнулся. — А может, для форсу человеконарушительского…
— Что же, — задумчиво пробормотал Баг, — баку эти – они разве человеконарушители?
Ечи опять помолчали.
Вдруг Богдан резко попытался встать – и его повело в сторону. Едва не падая, он ухватился обеими руками за подлокотник кресла. Устоял. В висках били чугунные колокола. А уж в затылке…
— Как ты, еч? — порывисто вскакивая, спросил Баг; лицо его, казалось совсем уж закаменевшее, отразило неподдельную тревогу.
Богдан перевел дух и выпрямился.
— Лучше на перинку лечь… — пробормотал он. Вдругорядь глубоко вздохнул. — Баг, нам туда ехать надо. Понимаешь, если все это и впрямь так, то… Мы, люди сторонние, и то догадались. А хемунису, у которых идея баку похоронить Мину давно на зубах навязла, догадаются еще скорее. Как только они услышали по новостям, что фараона схитили да что гроб выброшен за ненадобностью, а сама мумия невесть где… там, на кладбище, сейчас такое может…
— Тридцать три Яньло… — пробормотал Баг и, ладонью хлопнув по столешнице, размашисто тиснул кнопку вызова дежурного вэйбина. — Повозку нам немедля! — рявкнул он в едва распахнувшуюся дверь кабинета.
Они опоздали.
Оставив повозку у самых кладбищенских врат, рядом с пустыми повозками внешней охраны, на коих, видно, прибыли сюда скрытно блюсти порядок вэйбины, человекоохранители припустили по узким тропам, проторенным на заснеженных аллеях, поспешили мимо упокоенно присыпанных инеем обелисков и склепов, крестов и памятников, жертвенников и могильных плит – туда, откуда доносился смутный, но отчетливый в тиши мосыковской окраины гул голосов. Баг с трудом смирял бег; Богдан, в съехавшей набок шапке-гуань, путаясь в длинных полах дохи, выбивался из сил. Редкие посетители кладбища смотрели на них кто с изумлением, кто сочувственно – видать, принимали за опоздавших на похороны баку.
Вот уже меж дерев видна небольшая, но явственно расколотая на два враждебных лагеря толпа. Вот уж отчетливы стали выкрики: “Не позволим!” — “Вскройте!” — “Вам никто не мешал прийти на панихиду и убедиться в злокозненности ваших выдумок, пока гроб был открыт!” — “Откройте немедленно! Мы знаем, что он там!”
И разумеется, время от времени разносился бьющий по нервам, словно визг электрической пилы, торжествующий фальцет Кова-Леви.
Первым повстречался человекоохранителям стоявший поодаль от центра событий, еще на аллее, длинный молодой человек в щегольском теплом халате и с вдохновенно бледным лицом; он откровенно, но негромко посмеивался и в то же время успевал грызть карандаш и строчить что-то в большом блокноте. Глаза его блистали. Оглянувшись на приближающийся топот, он радостно заулыбался и, чуть иронично поклонившись Багу, тоже негромко, однако же вполне отчетливо произнес: “Я же говорил! Хотели жабу пить – удрала, тогда впились друг другу в хвост!”
— Кто это? — с хриплыми всхлипами дыша, пробормотал Богдан.
— Случайный знакомец… Мастер изящного слова, — ответил Баг. — Кажется, не любит ни хемунису, ни баку… Теперь я его понимаю.
Ланчжуну при виде азартно черкающего в блокноте поэта на какое-то мгновение показалось, будто он встретил гостя из предыдущей жизни. С того момента, когда они со Стасей приехали в Мосыкэ и зашли перекусить в “Ого-го!” прошла, не иначе, вечность. А то и две.
Аллея кончилась.
Картина была близка к святотатственной.
Посреди небольшой прогалины, еще не занятой местами последних упокоении, по обе стороны отрытой, видно, еще с вечера просторной могилы громоздились две кучи вынутого грунта; большой цветистый гроб, уж накрытый массивною резною крышкою, стоял с южной стороны ямы, в изголовье.
И, точь-в-точь как две кучи, по обе стороны распахнутого в ожидании зева земли стояли, отчетливо разделенные им, две небольшие группы людей со стиснутыми кулаками, и глаза их равно сверкали безумием.
А поодаль, по другую сторону могилы, оторопело, но хищно, со знанием дела глядели на происходящее выпученные глаза телекамер, и сниматели, кусая губы то ли чтобы не смеяться, то ли от ужаса или стыда, увековечивали сей раздор, словно бы он был очень, очень важен для страны и для ее будущего.
Пожилой низенький преждерожденный, одетый нарочито просто, ровно только что, накинувши душегреечку, от токарного станка отошел, взгромоздился, оскальзываясь и осыпаясь на худо смерзшемся за не слишком-то морозную ночь песке, на одну из куч и, разбрасывая отчетливо видимые облачка пара то вправо, то влево, начал кричать, стуча кулаком в пустоту:
— Это вопиющее святотатство! Нарушены все границы сообразного поведения! Эти алчные пиявицы в образе человеческом готовы посягнуть на самое дорогое для простых людей! Мы требуем, чтобы гроб был открыт! Мы уверены, что в нем спрятана наша святыня!
Богдан узнал по фотографиям Тутанхамона Несторовича Анпичментова; в иерархии хемунису он носил высший титул – Тень Гора на Земле.
— Повторяю! — зычно крикнул стоявший напротив него вальяжный красавец в роскошном европейском платье; то был Великий Кормчий Небесной Ладьи баку Егорий Тутанхамонович Подкопштейн. Собственно, Тени Гора на земле он приходился родным сыном – но еще полтора десятка лет назад, начавши восхождение из рядового баку в вожди, сменил фамилию, чтоб не иметь с отцом ничего общего; сыновняя непочтительность тут открывалась вопиющая. Богдану помнилось, что Егорий принял фамилию супруги; одно время злые языки поговаривали, будто Великий Кормчий и сошелся-то с нею исключительно из желания фамилию сменить – ибо развелся, не прожив вместе и полугода. Если так, то сей хитрый маневр вполне удался.
Прямо за спиною Подкопштейна стоял, пылая праведным гневом, Кова-Леви и шустро шевелящий губами переводчик, как то и надлежало, неслышно бубня, склонялся к его плечу.
— Повторяю! — и впрямь повторил Великий Кормчий. — Гроб с телом безвременно почившего Худойназара Назаровича был открыт для прощания начиная с одиннадцати часов! Почему бы вам было не прийти туда своевременно? Зачем этот скандал? Это, как говорят в подобных случаях наши заморские друзья, провокация! Несомненно!
Язык у него явственно был подвешен не в пример лучше батькиного.
“Однако ж, — отпыхиваясь после бега, вспомнил Богдан то, что поведал по радио чтец новостей, — согласно завещанию, на панихиду допускались лишь ближайшие друзья и ечи… так что, похоже, врет Кормчий…”
— Да откуда нам было знать? — захлебываясь от ярости, усугубляемой непробиваемым самомнением родного сыночка, закричал Тень Гора. — Да такое в голове не умещается! А о том, что гроб нашли на дороге, в новостях передали только три часа назад!
— Что делать будем, еч? — спросил Баг тихонько.
Богдан натужно переводил дух.
— Повременим, — выговорил он сипло. — Все одно уж… Пусть идет, как идет, — вдохнул, выдохнул и добавил: – Покамест.
— Открывай!! — крикнул кто-то из хемунису.
Потом еще:
— Сами откроем!!
Покатился глухой, неразборчивый рокот. От глаз Богдана не укрылось, как Великий Кормчий украдкой торжествующе переглянулся со стоявшими рядом единочаятелями. Похоже, тут готовился какой-то нежданный поворот.
— Однако ж, — перекрывая ропот, продолжил Великий Кормчий, — мы, стремясь продемонстрировать свое терпимое к хемунису отношение всем, а в первую очередь – международной общественности, коей мы столь многим обязаны, — и он сделал вежливый, почтительный кивок в сторону Кова-Леви (обычно ордусяне этак лишь прямым предкам по мужской линии кланяются), — мы склонны выполнить вашу просьбу. Цените это! Помните это! Убедитесь, несчастные маниаки, что ваши подозрения беспочвенны. Более того – они аморальны и глупы!! На ваш террор мы отвечаем примирительно и цивилизованно, как то и подобает людям истинной веры!
Он повернулся назад и повел бровями. Двое рядовых баку споро выскочили из задних рядов и подбежали к гробу.
Лицо Кова-Леви страдальчески замерло.
“Стало быть, открывать гроб прилюдно этот красавец отнюдь не опасается”, — подумал Богдан.
“Ну, в гробу не фараон”, — подумал Баг.
Великий Кормчий был невозмутим, но глаза его горели от плохо скрываемого предвкушения торжества.
Великое небо смотрело на все это с высоты. С веток лип смотрели вороны… Они привыкли, что после прощального поминания вокруг свежих могил остается много крошек.
Все напряженно замерло.
Тишина воцарилась такая, что, казалось, если прислушаться повнимательней – можно услышать, как неторопливо оплывает к горизонту едва просвечивающее сквозь облака и морозное марево рыжеватое пятно солнца.
Повинуясь усилиям двух пар слаженно сработавших рук, крышка поднялась, завалилась набок, стряхнув с себя вороха роскошных цветов, и боком опустилась на снег. Просторное “ах” пронеслось над поляной.
В гробу лежал Худойназар Нафигов.
“Сейчас начнется…” — с ужасом подумал Богдан.
“Ну, теперь они разойдутся вовсю”, — с каким-то непонятным злорадством, вызванным, вероятно, неприязнью и к баку, и к хемунису, подумал Баг.
Баку взорвались возмущенным ором; птиц смело, и они, множа шум и сумятицу, с хриплым граем заметались над кладбищем.
— Позор!
— Эти хемунису совсем потеряли совесть!
— Нарушить покой усопшего!
— Друа де л'омм!
— Все мировое сообщество с гневом и презрением!
— Окаянные! Как вы теперь будете людям в глаза глядеть?
Совершенно обескураженный Тень Гора, едва не потеряв равновесия, съехал с кучи и как-то стушевался, пропал за спинами единочаятелей. Зато Великий Кормчий раздулся от торжества едва ли не вдвое.
— Можно закрывать гроб? — издевательски осведомился он в сторону хемунису, ни кому конкретно не обращаясь. Естественно, ему никто и не ответил. Он сделал знак, и рядовые баку сызнова взялись за крышку; крышка опять взмыла над снегом и, чуть поворочавшись на весу для вящей точности, улеглась на подобающее место. — А теперь вон отсюда! — громовержцем возгласил Великий Кормчий, простирая руку в сторону далекого выхода с кладбища. — Вон, презренные! Это насилие, это вопиющее нарушение прав человека не забудется вам никогда! Вон!! Мы приступаем к последнему прощанию!
Задние хемунису и впрямь потянулись в глубину аллеи – нерешительно, робко, поруганно… Вслед им летело слаженное, возмущенное: “По-зор! По-зор! По-зор!”
Великий Кормчий сиял так, словно удался некий самый сокровенный его замысел.
Баг наклонился к уху Богдана.
— Еч… — прошептал он. — А ведь они еще в начале ночи торопились… Зачем, ежели панихида была только с одиннадцати утра?
— То-то и я думаю… — тоже шепотом ответил Богдан. — Могила-то еще с вечера была отрыта…
Эта же самая жуткая мысль – не иначе как от полного отчаяния – пришла в голову и Тени Гора. Покинуть поле боя, не сделав какого-то последнего усилия, он не мог; Анпичментов понимал, что его секта только что потерпела здесь сокрушительное, вполне вероятно – фатальное, непоправимое поражение.
Маленький, в куцей своей душегреечке он подскочил к великолепному Великому Кормчему и вцепился ему в рукав. Казалось, сейчас начнется драка – и Баг шестым чувством опытного человекоохранителя ощутил, как, верно, где-то поблизости, среди деревьев напряглись старшие нарядов, коим вменялось в обязанности не допустить при стычке двух сект явного безобразия. Пустые повозки Управления у врат кладбища недвусмысленно свидетельствовали, что городская управа не исключала и такого развития событий.
— Нет! Не все так просто! — срываясь на взвизги, крикнул Тень Гора. — Вы хитры, да и я не промах! — Он, ровно упругая и неутомимая обезьяна (“Победит обезьяна!” — разом вспомнили Богдан и Баг), отпрыгнул от остолбеневшего под таким напором Кормчего и, едва не свалившись вниз, заплясал, пытаясь удержаться, на самом краю могилы. Принялся тыкать в нее пальцем.
— Могилка-то мелковата для такого гроба! — словно злорадствуя, воскликнул он.
В наплывающих мало-помалу синих сумерках лица сектантов начали терять отчетливость – и все же Богдану показалось, что по лицу доселе неизменно уверенного в себе Великого Кормчего пробежала легкая тень растерянности. Впрочем, он тут же взял себя в руки и затрубил с прежним апломбом:
— Ну, хватит! Мы долго терпели, но это переходит все границы! Ваша секта должна быть запрещена! Мы войдем с соответствующей законопросительной инициативой в мосыковский гласный собор! Немедленно покиньте приют скорби!! Не оскверняйте юдоль сию мерзкими инсинуациями!
— Ладно, ладно! — весь трясясь от возбуждения, ответствовал Тень Гора. Он понимал, что идет, как говорится, ва-банк и рискует сейчас, в эти мгновения, всем. Самим существованием своей секты, быть может. Но кровь уже ударила ему в голову; Анпичментов не мог остановиться. — Уйдем! Но сперва могилку-то – разроем!!
“Господи, что сейчас будет…” — подумал Богдан.
“Ну, сейчас такое будет!” — подумал Баг.
— Не сметь!!! — заорал уже из сердца, без всякой театральности Великий Кормчий.
— Разроем!!
— Не гневите Pa!
— Тут ле монд!
— Где лопаты? Лопаты!!
— Здесь лопаты!
— Не сметь, презренные!
— Лё тоталитаризм ордусьен!
— Мы не позволим надругаться!
— За Мину глотки вам всем порвем, варвароиды!
— Ну ройте же быстрей, свет уходит!
Эта простая и, в отличие от предыдущих, довольно спокойная реплика одного из снимателей, казалось, парализовала волю баку к сопротивлению. Вдруг снова стало тихо. Великий Кормчий в отчаянии озирался, но уже не ведал, что предпринять. Действительно, если уж позволил открыть гроб, то почему бы не позволить немного углубить могилу? Если бы невозбранный ор продолжался, он и его сторонники, да еще с Кова-Леви заодно, наверняка переорали бы хемунису и не подпустили их к могиле; но простая честная просьба едва ли не единственного человека, который здесь не кричал, не буйствовал, а работал, в одно мгновение повернула дело.
Драка не состоялась.
Богдан вытянул шею, чтоб лучше видеть, и, сам этого не замечая, что было сил вцепился в руку еча.
Не прошло и минуты, как лопаты ударили во что-то твердое.
— Ага!!! — нечеловеческим голосом победно закричал Тень Гора; от его смятения мигом не осталось и следа. — Ага!!! Что там, ребятушки?
— Сейчас… — глуховато раздалось из могилы. — Сейчас, соскребем маленько… Тряпка какая-то… заледенела… Ой!
— Это провокация! — едва слышно во вновь поднявшемся безумном гвалте закричал Великий Кормчий; даже его прекрасно поставленного голоса уже не хватало. — Это провокация наших недругов!
И тут не выдержал Баг.
— Вот сейчас мы и разберемся, чья это, тридцать три Яньло, провокация, — сказал он, выходя вперед и показывая пайцзу.
Следом за ним, приволакивая очень некстати и очень больно защелкнувшуюся в колене ногу, путаясь в полах дохи, вышел Богдан.
Сперва утихли главные действующие лица. Ропоток второпях передаваемого известия пробежал от центра на края – и стало тихо. Молчал даже Кова-Леви. В могилу спрыгнули еще двое хемунису, им кинули веревки.
А где-то, в общем, совсем неподалеку отдыхала после утренней схватки раненая Чунь-лянь… и, наверное, ждала. И Стася ждала… наверное. А в Александрии ждала Фирузе. И где-то уже не ждала Жанна – а если и ждала, то уж не Богдана. И многие ждали многих.
Где-то совсем неподалеку все люди кого-нибудь да любили.
Некоторые расставались, разлюбив. Некоторые плакали, потому что расставались, не разлюбив. Некоторые смеялись, встречаясь. Некоторые целовались. Некоторые рожали детей.
Там была жизнь.
А здесь было кладбище.
Через каких-то пять минут покрытое вполне современной простыней каменное тельце легло рядом с гробом Худойназара Назаровича. Все молчали. Все понимали, что сотворилось нечто невообразимое.
— Это провокация, — нервически облизывая губы, искательно заглядывая в глаза нежданно-негаданно объявившимся человекоохранителям, все повторял да повторял Великий Кормчий. — Это они… — И его дрожащий палец с холеным ногтем беспомощно торкался в сторону ошеломленно торжествующих хемунису. — Они… Откуда бы они иначе знали… — И вдруг отчаянно закричал, понимая, что это единственное объяснение, которое может его и его сподвижников спасти: – Это они сами закопали! Хемунису сами зарыли свою святыню!
— Ля провокасьон хемунист! — с готовностью подхватил верный Кова-Леви, как только переводчик донес до него смысл последнего заявления Великого Кормчего.
— Снимите простыню, — тихо сказал Богдан. — Надо уж окончательно убедиться. Вдруг это не он. Вдруг бревно завернуто…
И вот тогда произошло самое странное.
Простыня спорхнула в сторону. Блеснуло золото маски; Богдан узнал Мину. Все, кто стоял в первом ряду, сгрудились вокруг святыни.
Неизвестно, кто заметил перемену первым.
Наверное, сразу все.
Почерневшие, иссохшие пальчики фараона, запеленатого в отвердевшие от лета веков покровы, по-прежнему покойно лежали на папирусе, но на желтоватой его глади, вместо древних птичьих и лапчатых письмен, темнели выведенные словно бы очень старательным, но едва освоившим русскую грамоту ребенком разлапистые, начертанием схожие с иероглифами печатные буквы.
“Как вы все мне осточертели. И те и другие”.
— А-а-а-а!!
Тоненький крик Тени Гора пронзил заснеженную тишину зимнего вечера. Зашатавшись, щуплый Анпичментов, ровно подкошенный, повалился в снег прямо у мумии и, уткнувшись в нее лбом, обиженно заскулил.
Победа не пошла обезьяне впрок.
Трясущийся Великий Кормчий, стараясь не глядеть на искренне изумленного Кова-Леви, прятался от единоверцев за спинами человекоохранителей и беспомощно лепетал побелевшими гумами:
— Я… я не… оно само… папирус я не менял… само… оно само как-то…
И это было признанием.
— …С Сахой Николаевичем Штырником… Сахой Рябым, как вы его зовете… я знаком много лет. Не близко, но… начинали вместе на Ненецком. Он шкурками торговал с лотка, я тоже в торговлишке свои силы решил в ту пору попробовать… не задалось, но связи приятельские остались. Я и ведать не ведал, что у него целая шайка, лихоимствующая на рынке! Ведать не ведал! Только от вас вот нынче и узнал… Вы мне верите?
На Великого Кормчего жалко было смотреть.
Баг и не смотрел. Выкурив очередную сигару, он сызнова позвонил в гостиницу осведомиться о здоровье Чунь-лянь; на сей раз она сама взяла трубку и поведала ему, что с нею все в порядке, она чувствует себя отлично, отчеты и она, и оба студента написали по правилам, во всех подробностях и теперь они ждут дальнейших распоряжений – каковые Баг так вот с ходу в сложившейся ситуации придумать не сумел и просто велел всем ждать его прибытия. Теперь, пока Богдан мягко и задушевно беседовал под магнитофон со сразу признавшим себя заблуждением Великим Кормчим и получал от того признательные показания, Баг присел в уголку перед “Керуленом” и блуждал в сети; история дома, в котором так легко оказалось устроить хацзу посреди Мосыкэ, не давала ему покоя. Странная нерадивость местной управы уязвила честного человекоохранителя в самое сердце.
— Верю, — честно ответил Богдан. — Отчего же мне не поверить вам, подданный Подкопштейн, если у меня нет ни малейших фактов, свидетельствующих о том, что вы кривите душою?
— Не кривлю… ни в коем случае не кривлю. Все как на духу. Разве же я не понимаю? Вот… А идея фараона похоронить по-человечески… Ну как вы не можете понять, что это человеколюбиво!
— Не могу, — сказал Богдан. — Мне кажется, что это вправе делать лишь те, кто в него верит. Если бы это показалось им самим сообразным. Только они.
— Но вдруг они просто решиться не могут? Надо им помочь!
— Ежели бы вы вдруг, спаси и сохрани нас от такого случая Пресвятая Богородица, увидели человека, который хочет подпалить Храм Конфуция или, скажем, Александро-Невскую лавру – вы бы ему тоже помогли?
Великий Кормчий опустил голову и ничего не сказал в ответ.
— Вам просто самому хотелось, ведь правда? Именно Мину. Хотелось самому.
— Конечно, хотелось. Конфуций или там Христос – они же… сообразные. Мы в них не верим, но вреда от них нет. А этот помрун окаянный…
— Что ж он вам сделал?
Великий Кормчий долго думал, потом облизнул губы и сказал от души:
— Не люблю. Злой он.
— А вы добрый?
— А я добрый.
— Понятно.
— Я очень добрый. Спросите кого хотите! Да вот хоть Кова-Леви, ему со стороны виднее. Знаете же, наверное: лицом к лицу лица не увидать…
— Понятно-понятно. Продолжайте.
— Я и говорю. Эта идея не давала мне покоя. Покончить с помруном – это значило покончить с хемунису вовсе. С их жестокой, нечеловеколюбивой, тоталитарной верой… Но, с другой стороны, я ведь понимал, что не могу этого сделать. Ни сам, ни перепоручить кому-то из единочаятелей. Это же все-таки преступление…
— Ах, вы это понимали?
Великий Кормчий понурился и спрятал взгляд.
— Конечно, понимал… — глухо пробормотал он.
Потом его вдруг осенила некая мысль; он воодушевленно распрямился и ожег Богдана огнем засверкавших глаз.
— Но ведь всякий крупный, значительный поступок – это преступление! Переступание через нечто обычное, общепринятое, постылое… Без преступления нельзя совершить ничего серьезного!
— А как же столь любезные сердцу вашего иноземного единочаятеля права человека?
— Ну, так смотря какого человека…
— А, ну да. Понимаю. Продолжайте, пожалуйста.
— Нет-нет, это очень важно. Те, кто живет обычной жизнью, по обычаю, для семьи да для государства – им и не нужны их права. Они и так в безопасности… тянут свою жизненную лямку безбедно – как листья неживые по течению плывут. Нужно защищать права тех, кто переступает! Иначе их опозорят, затравят, лишат возможности совершать поступки!
— То есть преступления?
— Ну… если вам угодно это называть именно так…
— А вам угодно называть именно иначе, я понял. Продолжайте, пожалуйста.
— Да, так о чем я… А! Я считал себя должным, обязанным совершить поступок. Помочь хемунису избавиться от их страшного морока хотя бы и против их воли, но… как бы это сказать… Самому совершать уголовно наказуемое человеконарушение мне совершенно не хотелось.
— Это я прекрасно понимаю.
— И своих единоверцев так подставлять я тоже был не вправе, я прекрасно отдавал себе в этом отчет.
— Это делает вам честь.
— И тут… Мы были с Сахой в сауне… знаете, это вроде русских парных, только не русские… и он рассказал, что у него появилось недавно несколько замечательных новых помощников. Один из них, как он сказал, прежде был связным между ним и каким-то из его деловых партнеров в Александрии, но там дела то ли разладились, то ли сам этот связник с сотоварищем не ужился… в общем, он переехал в Мосыкэ.
— Очень интересно. Ваши отношения с Сахой, я смотрю, все же довольно близки.
— Чисто приятельские, уверяю вас! Никаких общих дел, просто по старой памяти раз в месяц-полтора мы потели вместе… ну, разве что пару раз он мне по льготным ценам песцов подбрасывал…
— Ах вот как. При ваших-то доходах…
Баг у “Керулена” на миг оторвался от дисплея и с неприязнью покосился на Великого Кормчего.
— Денег много бывает именно и только у тех, кто умеет их беречь и тратить один лян там, где неделовой человек потратит два! И ведь я же не знал, что эти песцы человеконарушительные!
— Само собой.
Баг вновь уткнулся в экран.
— Вот он и говорит: исполнительные такие, без предрассудков… Главным у них тот бывший связной, а двое других – они тоже александрийцы, но сюда переехали…
Богдан внутренне подобрался.
— Без связей местных, без родни, без тайных мыслей… Чудо, а не помощники. Никто их тут не знает, и нет у них в здешних сплетениях ни малейшей своей корысти – все для дела, все для начальника… И познакомил меня. Связник-то этот как раз подошел, тоже с нами парился.
— А кто еще с вами тогда парился?
— Втроем. Клянусь, втроем.
— Продолжайте, пожалуйста.
— А дальше… Как вы, православные, в таких случаях говорите: лукавый попутал…
— А вы, баку, как в таких случаях говорите?
Великий Кормчий запнулся, пытаясь найти равновесный оборот. На лице его отразилась растерянность.
— А, верно, нету такого… Наверно, надо так сказать: воспользовался случаем. Подвернулся случай… Поймал судьбу за хвост… Нет… погодите. Наоборот. Неудачно вложился… Залетел…
Некоторое время Великий Кормчий с отсутствующим видом беззвучно шевелил губами.
— Нету, — с искренним изумлением подал он голос вновь. — Надо же… Никак не сказать.
— Ладно. Простите, что сбил вас с мысли.
— Да-да. Я все помню… Этот человек, бывший связник, в какой-то момент остался со мной наедине. И вдруг сказал: он давно в глубине души исповедует идеалы баку и рад случаю узреть так вот запросто Великого Кормчего Небесной Ладьи Ра… И заявляет, что готов передать себя в мое полное распоряжение. Причем и за друзей своих из Александрии поручился.
— Ага.
— Это был такой соблазн. Понимаете? Страшный соблазн. Поручить священное дело изъятия помруна из его дурацкой пирамиды и захоронение его пришлым, никому тут не известным людям, да еще и связанным, скорее, не со мной, не с баку, а с Сахой…
— Очень человеколюбиво. То есть ежели дело бы как-то всплыло, виноват оказался бы Саха… торговец, как вы думали. Не слишком-то чистоплотный торговец, который польстился на ценности гробницы… А вы – в стороне.
— Н-ну… примерно так. Но ведь цель-то какова была!
Баг, не поднимая глаз, шумно вздохнул и закурил. Богдан понимал, что друг краем уха прислушивается к этой исповеди и у него явно кулаки чешутся накостылять Кормчему по шее. Это по меньшей мере – по шее…
Богдан показал Кормчему фотопортрет Кулябова.
— Этот?
— Да, он…
— А вот этих вы встречали? — И на стол перед подданным Подкопштейном легли фото двух других опиявленных. Великий Кормчий внимательно, чуть щурясь, всмотрелся и отрицательно покачал головой.
— Нет, с этими я никогда не встречался.
— Хорошо. И что было дальше?
— Дальше… Я седмицы две колебался. Как-то на душе кошки скребли… Но не устоял. Не устоял. Такой случай! А когда я узнал, что Кулябов снял квартиру рядом с пирамидой – я понял, что это указующий перст Ра. Ладья поплыла…
— Давно вы это поняли?
— На прошлой седмице… во вторницу. Я намекнул этому… — Кормчий шевельнул пальцами в сторону лежащей на столе фотографии Кулябова. — Он был в восторге. Он полностью меня поддержал. Он словно бы ждал этого разговора, словно был готов к нему, и я подумал, что мысль украсть и похоронить Мину и ему в голову приходила… а значит, и не только ему, значит, многим ордусянам это по душе, только они не решаются или возможностей не имеют… Мне выпала счастливая и великая судьба сразить дракона!
— О!
— И когда скончался Худойназар Назарович, я понял, что час пробил.
— Понятно. Но вот что скажите мне, Егорий Тутанхамонович… Я все, что вы рассказали, понимаю. Принять или одобрить – вы уж простите, никак не могу… но понимаю. Одного я не понимаю. Зачем было бросать гроб на улице? Ведь если бы не это, хемунису нипочем не догадались бы так быстро, что похороны Нафигова – это еще и похороны Мины…
Красивое лицо Великого Кормчего страдальчески перекосилось.
— Понятия не имею! — с болью сообщил он. — Понятия не имею! Помощничек… такую глупость сделать! У меня просто душа в пятки ушла, когда я услышал по радио… И я его, помощничка этого, ведь не видел больше, так что и спросить не мог, с какой такой радости он, по сути, дал хемунису знак… — Кормчий запнулся, а потом наклонился через стол к Богдану и доверительно сообщил: – А ведь поначалу я, My Да, еще и обрадовался. Когда хемунису заявились… Я сразу сообразил, что они потребуют открыть гроб. Мне бы сразу это сделать – они бы ушли… А я решил их опозорить вконец. Чтоб они скандал перед камерами устроили из-за гроба, чтобы вдоволь накричались, чтобы на нерв все изошли… Я-то знал, что в конце им уступлю – и в гробу не будет их проклятого помруна! Что мне стоило им сразу уступить…
Он подпер щеку кулаком и умолк. Богдан несколько мгновений поразмышлял, что бы еще спросить, — но все казалось предельно ясным. То есть с Кормчим все казалось предельно ясным. Дело же в целом по-прежнему пребывало в полном мраке. Одно было ясно, пожалуй – Кова-Леви тут ни при чем. Не он обезьяна.
И не Анпичментов. В этом Богдан тоже рискнул бы поручиться.
— Хорошо, подданный, — сказал Богдан, из последних сил превозмогая головную боль. — Сейчас вас уведут, и… отбывать вам пожизненно с бритыми подмышками, помяните мое слово.
Красавец Кормчий искренне изумился.
— Почему это? — с вызовом возгласил он. — Я законы знаю! Хищение стоимостью с убранство Мины наказывается не более чем двумя годами!
— Хищение? — уже не скрывая раздражения, повторил Богдан. — Нет так все просто. Согласно статье двести семьдесят шестой Танского уголовного уложения, посвященной хищению изображений Будды или даоских небесных достопочтенных, хищение священных предметов наказывается согласно их стоимости только для людей, кои не исповедуют ту религию, к каковой принадлежит данное божество или данный святой. Если же на священный предмет посягнул человек, исповедующий именно ту религию, в понятиях каковой сей предмет и является священным, наказание возвышается до пожизненной ссылки с принудительными работами, каковая в нынешние времена уж не применяется, а взамен исполняется бритье подмышек с последующим пожизненным.
— Так я об этом и говорю! — возмутился Кормчий. — Вот если бы Мину украл хемунису…
По лицу все уже понявшего Бага пробежала ядовитая ухмылка.
— Я берусь доказать в любом суде, подданный, — устало сказал Богдан, — что, коль скоро захоронение Мины казалось вам столь важным, вы в глубине души воспринимали его как магическое, ритуальное действие, и следовательно, для вас мумия Мины является предметом религиозного поклонения не менее глубокого, чем и для хемунису. Просто, как говорят математики, с противуположным знаком…
— О, Ладья великая, обмена исполненная… — сокрушенно пробормотал Великий Кормчий, медленно осознавая. Лоб его покрылся бисеринками пота.
Когда его увели, Богдан откинулся на спинку кресла и, морщась от боли, повернулся к Багу.
— Накопал что-нибудь?
— Нет… Все с этим домом чисто. Просто совпало так. Действительно уж начали было деньги из городской казны на ремонт переводить, но в конце десятого месяца платежи отчего-то приостановили… Один Будда, ведает – отчего.
— Да, совпадение… — пробормотал Богдан. Предстояло, похоже, самое неприятное и, что греха таить, опасное – беседа с опиявленными. — Пошли, что ли, с Крюком попробуем поговорить? — как о чем-то совершенно обыденном, спросил он.
Баг мгновение сидел неподвижно, выпрямив спину, а потом резко захлопнул крышку “Керулена” и воззрился на Богдана с явным неодобрением.
— Ты думаешь приказ им дать на дачу показаний?
Богдан отрицательно покачал головой.
— Ни в коем случае. Если им уже дан был приказ на сокрытие такой-то и такой-то информации – а я так думаю, что приказ наверняка был дан, — мы явственно рискуем их психическим здоровьем. Но вот просто поговорить… Ведь они же люди. Могли бы попросту убить меня, если бы были тупыми, что называется, роботами, исполнителями чужих повелений без сердца, без души… ан нет. Вы с Крюком ведь дружили?
— Ну, не то чтобы… все-таки и в возрасте разница, и в положении… Я ему симпатизирую – это да.
— Попробовал бы с ним этак… задушевно.
— Задушевно? — переспросил Баг таким тоном, ровно не понимал сего слова.
Богдан вздохнул. Нельзя. Конечно же, нельзя вмешиваться… это что-то сродни действиям Кормчего – помочь, понимаете ли, хемунису, хоть и против их воли… но он не мог больше терпеть.
— Еч, ты бы Стасе позвонил… — просительно проговорил Богдан. — Почитай, ночь на носу, девушка, уж верно, места себе не находит.
Мгновение лицо Бага не менялось, будто он и не слышал слов друга. Потом стало жестким.
— Она знает, что мы работаем, — отрубил он. — Должна понимать.
Богдан смолчал.
…Есаул Крюк безжизненно сидел на прямом, жестком стуле, привинченном к полу – иных не было в изоляторе, — и остановившимся, погасшим взглядом смотрел прямо перед собой. Куда делась его аккуратность в одежде и щеголеватость облика!
Ечи замерли на пороге. Богдан куснул губу. Баг потянулся было к сигарам, потом отдернул руку. Оба не знали, как начать.
— Максим, вы узнаете меня?
Крюк равнодушно поднял на него холодные, бесцветные глаза.
— Да. Вы ланчжун Багатур Лобо. Я не выполнил ваших распоряжений.
— Оставим это… — пробормотал Баг после паузы.
И тут подал голос Богдан:
— Почему вы так поступили, есаул?
Глаза Крюка перекатились на минфа.
— Я рад, что вы уже пришли в себя.
— Это вы меня ударили?
— Нет. Кулябов. Но это неважно, ударил бы и я.
— Почему?
— Потому что вы мешали.
— Чему?
— Тому, что нужно было сделать.
— Почему это нужно было сделать?
Крюк напряженно молчал, словно бы стараясь сам понять почему. Лицо его задрожало, взгляд ушел в себя. Руки, доселе покойно лежавшие на столе, мелко, судорожно задергались.
“А если спросить прямо, кто велел это сделать? — подумал Баг. И тут же сам себе ответил: – А ну как у него мозги вовсе закоротит?”
“А ведь если бы его вовремя нашли, — подумал Богдан, — есаул был бы уже здоров. И двое других… да как же это их не нашли? Не в степях, не в пустыне… Посреди Мосыкэ сколько времени не могли найти! Вот судьба…”
— Еч, хватит… — пробормотал Баг.
— Вижу… — тихо ответил Богдан. Баг достал из рукава трубку телефона и набрал номер старых Крюков. А когда Матвея Онисимовна ответила, он скупо, бесстрастно проговорил:
— Это Баг, здравствуйте. Ваш сын нашелся.
И не слушая всполошенного, сбивчивого писка в трубке, подал телефон Крюку.
— Хотите поговорить с мамой, Максим?
Есаул Крюк лишь съежился. “Мамо…” — едва слышно прошептал он, вжимаясь спиной в спинку стула, — словно Баг заботливо протягивал ему шипящую кобру. По рябой отщетины щеке есаула, скупо посверкивая в лучах газосветной лампы, медленно покатилась слеза.
— Ничего, — решительно сказал Богдан. — Ничего, есаул. Главное, что мы нашли вас и ваших… братьев по несчастью. Вас вылечат. И Кулябова вылечат… и третьего вашего друга… — Перед глазами минфа все плыло от головной боли. Богдан осторожно огладил затылок и пробормотал: – И меня вылечат…
…В морозной ночи наполненный искрами светлый снег оглушительно скрипел под ногами. Ечи медленно шли кругом занесенного снегом пруда; по берегам, сейчас напоминавшим громадные покатые сугробы, торчали тонкие прутики кустарников с пухлыми, призрачно мерцающими покровами снега на каждом. Тропинка была узкой, и человекоохранителям приходилось идти один вслед другому.
Свежий воздух немного скрадывал головную боль, и прежде чем садиться в повозку и ехать по гостиницам, Богдан предложил немного пройтись и поразмыслить, двинувшись к стоянке не напрямик, а через зеленую зону. Пора было подвести итоги дня. Сил уже совсем не оставалось, но делу не важны наши телесные немощи и хвори. Дело есть дело.
Итоги были неутешительны.
Кто-то чертовски осведомленный, явно могущественный и бессовестный разыграл эту партию с потрясающей предусмотрительностью и точностью – и совершенно непонятно зачем. Чтобы окончательно поссорить и по возможности опозорить хемунису и баку… Нелепость!
Но другого мотива не просматривалось вовсе.
Если же посмотреть именно с этой точки зрения…
— Тут две линии воздействия, — говорил Богдан. — Литературная и погребальная. Литературная началась раньше… Погребальная начала разыгрываться чуть позже. Вероятно, только когда эта наша обезьяна обнаружила заклятых и взяла над ними власть.
— Ты полагаешь, что литературная началась раньше? Но ведь наша обезьяна столкнула писателей тоже с помощью заклятых.
— Понимаешь, Баг… думаю, что много раньше. Многоходовка поразительная… Ведь писателям в голову не пришло бы писать свои опусы, если бы до этого в газетах не поднялась шумиха, если бы тема уже не оказалась, как у них говорят, раскрученной. А шумиха не поднялась бы, если бы не изначальные репортажи Шипигусевой. А она нипочем не заинтересовалась бы этой темой, если бы не попавший к ней обрывок нашего предписания. Но, попади он к любому иному журналисту на планете, тот ничего бы в нем не понял. Только и именно Шипигусева – потому что именно ей мы звонили тогда, именно ее видеоматериалами воспользовались. И именно к ней, с точностью невероятной, залетает этот обрывок. Причем поврежденный на редкость удачно: не читается ничего конкретного, ничего о словах власти – но ровно столько, чтобы заинтересовать журналистку и спровоцировать дальнейший шум. Может такое быть случайностью?
— Тридцать три Яньло…
— А когда дело зашло уж достаточно далеко, наш загадочный некто дожал писателей, подослав к ним двух заклятых с их историями. Если бы не предварительный раскрут через средства всенародного оповещения, оба властителя дум нипочем не клюнули бы.
— Пожалуй. Но тогда получается, что обезьяна имеет доступ к нашей закрытой сети?
— Получается. Более того – не только читает, но и работать в ней может. Именно через нее он послал отрывок предписания журналистке. Так, что и обратного адреса не засечь.
— Как ни крути… — немного невнятно пробормотал Баг, губами зажав сигару и тщетно щелкая зажигалкой Дэдлиба; потом сообразил: “Мороз же!”, несколько мгновений погрел ее в кулаке, потряс, щелкнул. Закурил. — Как ни крути, а такое под силу лишь мощной организации. Заморской разведке, например.
— Все же к этому клонишь?
— Да не то что клоню, — несколько раздраженно проговорил Баг. — Просто, понимаешь, ничего в голову не приходит больше. Саха Рябой тебе по нашим сетям гуляет, что ли?
— Это вряд ли, — согласился Богдан. — Кстати, взяли его?
— А то, — небрежно проговорил Баг и пустил в ночную тьму длинную, чуть фосфоресцирующую струю ароматного дыма.
— То есть наша обезьяна провоцирует, но в то же время полный выбор оставляет тем, кем, казалось бы, играет. Не купись писатели на эти истории, не покажись они им совершенно правдивыми лишь оттого, что очень понравились, — ничего бы не было. Никакого плагиата, никакой ссоры, никаких насмешек…
— И в случае с помруном то же самое. Никто Подкопштейна силком не заставлял употребить ловко подставленных ему заклятых для хищения мумии. Сам решил. Удержался бы от соблазна – ничего бы не было.
— Именно. Только во искушение вводит обезьяна своих испытуемых – но уступить искушению или устоять, то во власти их самих…
— Ни один не устоял! — в сердцах сказал Баг.
— Да. Все чувствовали, что у них цель великая…
— Стало быть, попадание заклятых в поле зрения Кормчего – тоже не случайность. Заклятые работали по указаниям обезьяны… Указание было – делать то, что велит Подкопштейн, а потом засветить его, вывалив гроб посреди дороги. Ясно, что это – знак для хемунису.
— Ну конечно. Однозначно читаемая указка: украли не из корысти, а чтобы похоронить.
— Точно. Хитрец…
— Если бы меня не занесло в нужное время в нужное место, — Богдан погладил затылок, — черта с два мы бы что-то заподозрили. Он бы всех переиграл. И нас в том числе…
— М-да. Своевременно тебе пришло в голову Мине помолиться…
— Да я не молился, — с досадой проговорил Богдан. — Просто поговорить с ним захотелось…
— Так это он тебе ответил? Папирусом-то на груди?
Богдан пожал плечами.
— Может, отчасти и мне… Все было ясно. Кроме одного, самого главного. Кто? У кого такие огромные возможности? И впрямь на заморские спецслужбы согрешить можно… Но зачем им? Только чтобы Кова-Леви лишний раз смог покричать про друа де л'омм? Так он и так каждый день… Возможность и мотив. Возможность и мотив…
За поворотом тропинки уже виднелась будка дежурного вэйбина со светящимся окошком и дальше – стоянка ведомственных повозок. Возможности и мотив… Странные бывают подчас мотивы. Поди разберись… Ведал ли, например, Возбухай Ковбаса, когда обращался к писателям со своей честной, хоть и немного наивной просьбою не поддаваться искушению момента и отнюдь не писать о Крякутном, что именно это обращение как раз и подтолкнет непримиримых хемунису и баку поскорей завладеть нашумевшей темою? Он им про такт да про этику – а они в ответ про неограниченные права творческой личности…
О Господи…
Странная, дикая мысль пришла вдруг Богдану в голову.
Как это обмолвился сам Ковбаса? “Я еще в первый свой срок и сам, и через помощников вразумить их пытался… да тогда же и понял, что они поперешные. Что ты их ни попроси – то они для-ради свободы своей наоборот сотворят…”
В первый срок. Целых пять лет он мог наблюдать хемунису и баку…
И вот теперь попросил. Твердо зная, что и те и другие поступят наоборот.
По спине Богдана словно поползло ледяное крошево. Соловецкая шуга.
Неужели он вчера проговорился сгоряча, когда речь зашла о самом наболевшем?
— Баг, — проговорил он, стараясь говорить совсем спокойно. — А Баг…
— Что?
— Когда, ты говоришь, Крюки заметили, будто у них за клуней ночевал кто-то?
Баг чуть удивленно воззрился на еча сбоку; здесь, возле стоянки, тропинка расширилась, превратившись в расчищенную дорожку, и че-ловекоохранители шли уж не гуськом, а рядом, плечом к плечу.
— Сейчас, погоди… На Воздвиженье.
— Воздвижение Честного и Животворящего Креста Господня, — сказал вполголоса Богдан. — Четырнадцатый день девятого месяца…
— А что такое?
— А градоначальник к ним когда заезжал, они сказали?
— Да несколько раз… — Баг, припоминая, почесал нос. — О, точно! Матвея помянула, будто они это сено примятое с окурками нашли аккурат наутро после того, как Ковбаса к ним впервые заехал проведать и узнать, не испытывают ли старики в чем затруднений…
Богдан даже сбился с шага. Баг поддержал его с неподдельной тревогой.
— Тебе в постель надо, еч…
Так.
Четырнадцатого.
И как раз в тот вечер, уходя, Ковбаса вполне мог увидеть Крюка… и кого-то еще, если есаул был не один. Они, верно, совсем недавно прибыли в Мосыкэ и еще не нашли себе берлоги… Все очень просто. Кто имел доступ к закрытой сети? Ковбаса. Кто мог с ходу узнать Крюка и остальных по фотопортретам из секретного предписания? Ковбаса. Кто знал слово власти? Ковбаса…
Отчего столь нерадиво искали Крюка в Мосыкэ? Почему такие простые зацепки – отцелюбивость есаула, его набожность и внимание к внешности – пришли в голову студентам Бага, а отнюдь не местным человекоохранителям? У вэйбинов-то было сколько угодно времени, чтобы прочесать все “Стрижки-брижки”, церкви и прочие места… Что это, отчего так?
Встреча Ковбасы с писателями была девятнадцатого. А через пару дней – два незнакомца поведали двум писателям свои истории…
А в конце десятого месяца замораживание ремонта дома близ гробницы Мины и сдача помещений в краткосрочный найм… Это к зиме-то! Очень хозяйское решение.
Он тоже не выдержал искушения. Так удобно – все сделать руками заклятых…
Как это сказал Кормчий?
“Цель-то какова была!”
— Да, — мертвенно проговорил Богдан, — я бы сейчас лучше полежал.
Небрежными, привычными взмахами они одновременно показали дежурному вэйбину пайцзы и прошли на стоянку.
Баг уж взялся за ручку дверцы, заботливо приговаривая:
— Вот я тебя сейчас в гостиницу свезу… в “Батькивщину” твою… отдохнешь… Точно лекаря не надо? Точно?
— Баг, — проговорил Богдан, усаживаясь на свое место, — ты вот что… ты высади меня возле городской управы, а? А сам поезжай к себе. Там уж, поди, заждались.
Он и не хотел этого, но как-то ненарочно, само собой подчеркнулась эта множественность: заждались.
У Бага екнули скулы под тонкой кожей щек.
— А ты зачем в управу? — прогревая движок, спросил Баг через несколько мгновений.
— С градоначальником хочу по горячим следам обсудить…
— Я с тобой.
— Да там не очень важно…
— Дело важней всего.
— Поверь, еч, — тихо проговорил Богдан, — это не всегда так.
Баг покосился на него серьезным, испытующим взглядом.
— Опять у тебя озарение?
— Пока не знаю, — спрятав мерзнущие руки в карманы дохи и втянув голову в воротник, нахохлившись, ровно больной воробей, ответил минфа.
— А как ты потом до гостиницы доберешься?
— Как-нибудь доберусь. Не в лесу живем.
Почему-то Багу не хотелось возвращаться в “Ойкумену”. Он сам, верно, не отдавал себе в том отчета – но почему-то побаивался возвращаться. Приятнее и покойнее было бы продолжать расследование; а лучше всего – еще с кем-нибудь порубиться. Однако ж и навязывать свое сопровождение другу он тоже уж не мог. Предложил. Получил ответ. Все.
— Как скажешь, еч, — помрачнев, буркнул Баг и тронул повозку с места.
Посетителей к Возбухаю Недавидовичу в сей поздний час, уж конечно, не записывали – но сам градоначальник, как с готовностью ответствовал Богдану дежурный при входе, был на месте. В такой день начальнику домой не уйти… Впрочем, и не только начальнику. Здание управы отнюдь не пустовало; нынешний переполох растормошил самые разные городские службы.
Богдан мгновение постоял в пустой приемной, собираясь с духом, потом пальцем поправил очки и постучал. Вошел, не дожидаясь ответа.
Одиноко восседавший перед работающим в углу кабинета громадным телевизором Ковбаса оглянулся.
— А, еч Богдан! — воскликнул Возбухай Недавидович, отключая звук; приглашающе взмахнул рукой: мол, проходи, проходи скорей, — и тут же вновь уткнулся в слепящий экран. Он наслаждался. Он явственно наслаждался тем, что на экране творилось. — Меня предупредили с вахты… Присаживайся! А я тут новости смотрю, успокоиться никак не могу после всего. Что я тебе говорил давеча, а? Ведь как в воду смотрел! Ровно кошка с собакой! Только теперь их вражда им самим боком выходит, весь город в ужасе! Это уж не шутки… Кража, святыню схитили прямо из храма! Насилие – из-за помруна своего в гроб к покойнику полезли без стыда, без совести, могилу осквернили! Святотатство с одной стороны, святотатство с другой…
Богдан медленно пошел в глубину кабинета, освещенного лишь сверканием экрана. Прошел мимо кресла для посетителей, в коем сидел так, казалось, недавно – и по-единочаятельски, без малейших задних мыслей беседовал со старым знакомым. Мимо темной громады стола; на столе, смутно мерцая бликами, маршировали ряды одногорбых телефонов, а посреди торчал черный силуэт самшитового хитреца и пройдохи Сунь У-куна, лукавого и наглого поборника того, что он считал справедливым. Царя обезьян.
Обезьян.
Если у Богдана до сей минуты и были какие-то сомнения, тут они пропали напрочь.
— Здравствуй, прер еч Возбухай… — тихо сказал Богдан.
Градоначальник был радостен и возбужден донельзя.
— Наслышан о том, что с тобой приключилось, сводку мне еще днем переслали… Вот ведь ужас!.. Как чувствуешь себя? Голова цела, я вижу… А я знал! Я предупреждал, да только не слушали меня… Эти аспиды… — От оживления и какой-то едва уловимой неловкости он непрерывно говорил и при том ни единой фразы не мог довести до конца. — Ну, теперь им все! Теперь, после этакого срама, я их в бараний рог сверну. Да и народ меня поддержит. Поддержит, не сомневайся! Жди у себя в столице завтра-послезавтра доклад особый на сей счет, и попробуйте только на тормозах спустить дело… За вечер уж несколько выступлений было с просьбицею запретить обе секты, народ сам, раньше вас, все понял!
Почему-то Богдану вспомнилось, как он уходил вечером вторницы от соборного боярина Гийаса. Уходил и думал: “Плохих людей нет. Все хотят примерно одного, хорошего хотят. Только добиваются этого по-разному, потому что сами разные, так что не вдруг поймешь…”
Однако есть предел, за которым разное становится несообразным. И – недопустимым.
На широком экране беззвучно мелькали уже знакомые Богдану картины омерзительной кладбищенской схватки. Сниматель не упустил-таки свет.
— Еч Возбухай, — негромко произнес Богдан, присаживаясь на ближний к градоначальнику краешек письменного стола, — пока Саха квартиру в Спасопесочном не снял, ты где укрывал заклятых?
Верно, с минуту градоначальник, сидевший к Богдану спиной в сладострастном старании не упустить ни единого столь милого его душе кадра, не шевелился. Его спина, его могучий затылок остались неподвижны – но неподвижность отдохновения после трудов праведных, неподвижность заслуженного праздника в какой-то миг неуловимо сменилась неподвижностью атлета, из последних сил держащего на плечах невообразимый вес. Неподвижностью еллинского атланта.
Потом Ковбаса обернулся.
Левая рука его слепо нащупала пульт управления телевизором, и огромный экран погас. Ечи остались в темноте; лишь с улицы в широкие окна кабинета размашисто скакали веселые, разноцветные отсветы реклам, полыхающих над магазинами и лавками Тверской.
И еще с минуту ечи молча смотрели друг другу в глаза.
— У себя на даче, — глухо ответил затем Возбухай.
— Заметил их, когда стариков навещал?
Градоначальник снова не отвечал очень долго. Потом наконец выговорил:
— Да.
Богдан умолк. Собственно, он узнал все, что хотел. Подробности, частности этого неслыханного деяния – не его, строго говоря, дело; его послали в Мосыкэ не за этим. Но ноги минфа будто приросли к затерянному в темноте ковру.
— Ты давно догадался?
— Нет. Час назад.
Возбухай помолчал, а потом сказал:
— Прости.
Богдан не ответил.
— Я не мог упустить такой случай, — проговорил тогда Возбухай. — Эти сквернавцы, болтуны и себялюбы… Не мог. А остальное… Завтра же, в крайнем случае послезавтра я взял бы Рябого и его шайку, нашел бы всех заклятых там же, на Спасопесочном, — и отправил к вам, в Александрию, лечиться… Они все нужны были мне только до сегодняшнего дня.
— Это я понимаю. Ты вот что мне скажи. Ты думаешь, теперь жизнь станет лучше?
— Да.
— Ты думаешь, если распадутся эти секты, люди, которые в них были, сделаются добрыми и славными?
— Да. Не сразу, но… станут.
— Еч, они были смешными, нелепыми, назойливыми… а станут – озлобленными. Как всякий, кто лишился веры. Чья вера унижена и разрушена. Понимаешь?
Возбухай молчал, грузной черной тенью маяча на фоне полного прыгучих радуг окна.
— Они были, наверное, не очень-то приятными людьми, я согласен, мне тоже так показалось, а ведь я успел пообщаться с ними всего-то час-полтора… Но и к насилию, и к краже подтолкнул их ты. Эту черту они перешли потому, что не выдержали посланного тобой искушения… а обратного хода из-за черты чаще всего не бывает. Да, они могли бы выдержать, но не выдержали, и значит, сами виноваты – так, казалось бы, но… Но сказано: не вводи во искушение. Ты-то ведь тоже… Это же тебе тоже искушение было – встретить Крюка. И послал его кое-кто не нам чета… и ты тоже не выдержал. Тут вы одинаковы, еч Возбухай.
Из черной тишины раздался глубокий, порывистый вздох.
— Я понимаю, еч Богдан, — тяжко выговорил градоначальник. — Не трать слова. Я не мог иначе, они… таким, как они, не должно быть места в нашей стране. Не должно. Они мешают.
— Ты тех, с кем мы оба не согласны, сделал безвинными страдальцами, а того, с кем я всей душой, — преступником! Нельзя так! Нельзя!!
Ковбаса помолчал.
— Спасибо и на том, еч Богдан, — глухо сказала черная тень, и по тону Богдану почудилось, будто седогривый богатырь улыбнулся. — Но… Я просто выполнил свой долг. Как сумел. И готов отвечать, только… — Он запнулся. — Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Иначе все пойдет насмарку. Еч, если все всплывет – к ним пуще потянутся. И к хемунису, и к баку. А уж чего тут напляшут варвары – и подумать страшно…
— Об этом раньше надо было думать!
Ковбаса не ответил. Слышно было, как он тяжело, с присвистом дышит.
— Еч, — вдруг сказал он тихонько и беспомощно, ровно малый ребенок. — Обещай мне.
— Судрешит.
— Нет! Ты известный сановник, и к тому же, я знаю, к тебе прислушиваются и вовсе наверху… Говорят, если уж ты обещал – сделаешь. В лепешку расшибешься, но сделаешь. Потому, говорят, от тебя очень редко можно добиться обещаний. Вот обещай. Пусть суд – но пусть люди ничего не узнают. А если нет, тогда… — Возбухай опять запнулся, и вдруг похолодевшему от ледяного предчувствия Богдану в последний миг перед тем, как вновь зазвучал басистый, глухой голос Ковбасы, показалось, будто он вот-вот догадается, о чем дальше поведет речь градоначальник, он уж почти догадался; но голос зазвучал. — Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого надо мной суда.
Темный, спокойный воздух кабинета будто вдруг стал наждачной пылью. Богдан задохнулся.
— Обещай, — повторил Ковбаса тихо. — Либо – либо. Я не могу, чтобы кончилось так… Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня.
Богдан открыл рот и вновь закрыл. Провел ладонью по щеке. В голове вертелись обрывки очень правильных, очень мудрых, очень человеколюбивых и совестливых фраз. Преступление не оправдывается никакой победой… Мы должны говорить народу правду, как бы горька она ни была… Политика должна быть нравственной…
Ворон ворону глаз не выклюет…
Рука руку моет…
— Удельный князь Цзы спросил, как править, — тихо произнес Богдан. — Учитель ответил: “Так, чтобы было достаточно пищи, достаточно военной силы и народ доверял”. Удельный князь Цзы спросил: “Буде возникнет нужда отказаться от чего-либо, с чего из этих трех начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка военной силы”. Удельный князь Цзы спросил: “Буде возникнет нужда снова отказаться от чего-либо, с чего из оставшихся двух начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка пищи. Ибо спокон веку смерти никто не избегал, а вот ежели народ не доверяет – государству не выстоять”.
— И я о том же, — так же тихо ответил из темноты Ковбаса.
— Нет, еч, ты совсем о другом, — сказал Богдан. — Говорить правду, чтобы верили, и складно, последовательно врать, чтобы верили, — разные вещи.
— Неважно. Не время спорить о толкованиях.
“Он прав. Я опять срываюсь на слова. Что с них сейчас проку…”
Было очень тихо. Мячиками прыгали цветные отсветы, не вовремя веселясь. Впрочем, это беда всегда не вовремя, а веселью рады все в любой день и в любой час.
Богдан сызнова с силой провел ладонью по щеке. Потом по другой. “Это нечестно! — кричало что-то внутри. — Почему вдруг я один должен решать это? Так нельзя!”
Он поправил очки.
Он не знал, что ответить.
Но уже пора было отвечать.