Разумеется, я не понимал, как она мучается, и, подозревая, что наши супружеские отношения не уникальны, решил, что дело в раннем климаксе; ее яростные отказы скорее укрепляли мои подозрения, нежели рассеивали. Что до меня - трудно выразить свои чувства по отношению к человеку, с которым изо дня в день прожил долгие годы. Когда двое так тесно связаны, трудно определить, где кончается один и начинается другой. Хотя меня и волновала ее подавленность, сам я не слишком грустил; я стал бегать трусцой - это она тоже ставила мне в вину.

Но когда она стала чаще видеться с Эдокси, то повеселела и чувство юмора к ней вернулось. Я решил, что в Эдокси она нашла подружку - взамен Катрин, и в чем-то был прав. Эдвард, Эдокси, Шанталь и я - мы стали куда более дружной четверкой, чем раньше, и встречались теперь гораздо чаще. Казалось, все наладилось.

Случай с компьютером остался у меня в памяти еще и из-за очередной книги Эдварда, которая была разрекламирована как первая, которую он написал "создал", вот какое там было слово - с помощью электроники. Эта книга стала интеллектуальным бестселлером и сделала его писателем действительно международного значения. Мне кажется, после Томаса Манна никто, даже Тиррел, не умел так сочетать высокую раскупаемость с репутацией интеллектуала. Однако мне представляется, что эта книга - показатель упадка. Она бессвязна и, при всей своей оригинальности и изобретательности, оставляет впечатление непоследовательности. Сначала я отнес это на счет компьютера, довольный, что мое предубеждение против него подтверждается. Я считаю, что те, кто работает на компьютере, соблазнясь технической легкостью, пишут длиннее и неряшливее. Позже я страшно удивился, хотя и не отказался от своего убеждения, узнав, что в итоге Эдвард компьютером не пользовался. Как-то я завел разговор о компьютере, подготавливая почву для тактичной критики, и он сказал:

- Ах это. Нет, я не стал на нем работать. Я его возвратил.

Я удивился - зачем же дезинформировать публику, но он только пожал плечами. И лишь много позже, когда он рассказал мне об этой тарабарщине, я узнал, что компьютер, как и пишущая машинка, был еще одной неудавшейся попыткой вернуть собственный голос. Когда он писал, манускрипт и скрип пера не отпускали его. Но при попытках пользоваться компьютером получалась только лишь абракадабра. Он начинал нормальную фразу, выделяя верные ключевые понятия, а на зеленом экране возникала полная чепуха. Эдвард понимал, что дело не в машине, она исправна, дело в нем самом. Он попробовал перепечатывать абракадабру прямо с ману-скрипта - посмотреть, не обретет ли она смысл, как это было, когда он пользовался ручкой, но этого не произошло. Именно этот эксперимент я увидел. Оно - чем бы Оно ни было - так ревниво относилось к другим средствам воплощения, словно имело на этот счет собственные убеждения. Он был заблокирован, вынужден вернуться к скрипу пера и своей ручке. Таким образом, книга, что принесла ему такой успех, для самого Эдварда означала полное поражение.

Однако главный недостаток этой книги - отсутствие честности. Именно честность дает книге некий центр тяжести, и если ее нет, то, несмотря на все остальные достоинства, книга обречена притворяться тем, чем она не является. По крайней мере таково мое мнение; и поэтому из-за этой книги я перечитал предыдущие - уже другими глазами. И мне вспомнились его слова, сказанные о творчестве Тиррела: танцы вокруг пустоты. Конечно, сейчас это общепринятый взгляд на творчество Эдварда. Я пишу это не для того, чтобы провозгласить свой приоритет, - я хочу показать, как погиб потенциально великий писатель; а еще потому, что уверен - это не с Тиррела началось и не Эдвардом кончилось.

Он сознавал недостатки этой книги. Однажды мы вдвоем обедали у Энглера и засиделись. Посетители почти разошлись, ставни за-крыли, сам Энглер с друзьями сидел за большим столом, заговорившись о футболе. Я так расслабился, что стал почти откровенен. Я сказал Эдварду, что эта его книга поразила меня куда большей изобретательностью, чем остальные, - занимательная, мастерски написанная, остроумная, в конечном итоге она оказалась менее значительной.

- Шум и ярость означают небытие, а не отсутствие замысла, - сказал он. Вот в чем дело.

- Ты сделал это сознательно?

- Сознательно. - Он осторожно подбирал слова. - В моих книгах нет ничего случайного.

- Разумеется.

- Нет, не разумеется. У большинства писателей случайного много. Обычно сам писатель выглядывает из каждой второй фразы. Они не всегда это осознают и ничего не могут поделать - для них это необходимая часть процесса. А много ли меня в моих писаниях?

Действительно, там не было ничего от Эдварда, насколько я его знал, но много ли я знал? Не так уж много, если подумать. Я понял вдруг, что рассматривал его романы как романы о нем только потому, что они походили друг на друга; а на самом деле в них нет ничего, что позволяло бы приложить их к автору. Но я все еще не вполне понимал, что он хочет сказать. Я думал, что он считает себя эдаким джойсовским художником - богоподобным, отстраненным, утонченным почти до полного исчезновения, подпиливающим ногти.

Он покачал головой.

- Я хочу сказать, что мои писания не имеют со мной ничего общего.

- То есть ты рассматриваешь их как некий эксперимент?

- С этого я начинал.

Больше в тот вечер он ничего не сказал. Теперь, когда я знаю, насколько он не принадлежал себе, как был измучен невозможностью написать хоть одно свое слово даже в письме, как владел собой, подавляя ужас, я могу только восхищаться тем, что он продолжал бороться, в то время как другие, и в том числе Тиррел, сдались. Его кажущаяся невозмутимость на самом деле была хрупким равновесием старинной вазы - если бы он позволил себе хоть одно движение или проявление чувств, то разбился бы вдребезги. В тот вечер он сказал, сколько осмелился, - до самого конца его удерживал страх перед Эдокси. Он был ее пленник; она окружила его всем, чего он только мог пожелать, а взамен она и манускрипт завладели его душой. Шло время, и он желал все меньшего, стремясь лишь к одному, но это было для него недостижимо. Он пытался бороться, но для борьбы нужен дух, а они притязали именно на его дух. Не знаю, как ему удавалось держаться, но понимаю, что все эти годы то, что я принимал за величественное безразличие гения ко всемирной славе, на самом деле было неподвижным оцепенением на грани безумия, спокойствием всеобъемлющего отчаяния.

Антибский период, как я мысленно его называю, подошел к концу, когда Эдвард и Эдокси объявили, что собираются в путешествие. Мы не знали, надолго ли они уезжают, да они и сами не знали. Мы думали, что примерно на год - как раз чтобы объехать во-круг света. Мы с Шанталь оставались, но последующие годы, прожитые здесь, к антибскому периоду я уже не относил - они были не более чем приложением. Все великие события уже произошли.

Вечером накануне их отъезда вдруг раздалось жужжание нашего домофона. Я с удивлением услышал искаженный голос Эдварда - это было беспрецедентно, он не имел обыкновения забегать просто так. Я вышел встретить его к лифту, но он взбежал по лестнице - совершенно расхристанный, с покрасневшим лицом и мокрыми от пота волосами. Брюки светлого костюма разорваны, галстук сбился. Он тяжело дышал.

- Я не буду заходить, я спешу, - сказал он. - Можно оставить это у тебя до моего приезда? - Он протянул манускрипт в пакете из супермаркета. - Не хочу держать дома, а с собой возить тяжело. С меня хватит.

Я никогда раньше не видел, чтобы он торопился или волновался. Шанталь молча стояла позади меня. Он не оставил времени на вопросы.

- Спасибо, - сказал он, - не пропадай. - И устремился вниз по ступенькам.

Теперь я знаю, что это был манускрипт, который достался ему от Тиррела, но в тот вечер я в него не заглянул, потому что было неловко. Без сомнения, я преодолел бы это чувство уже на следующий день, но меня отвлекла Шанталь.

- Она его отсылает, - сказала она.

- Кто?

- Эдокси.

- Но она ведь тоже с ним едет.

- Какая разница. Она его отсылает. - Шанталь ушла в спальню и захлопнула дверь.

На следующее утро домофон снова зажужжал - на сей раз это была Эдокси. Мы только что кончили завтракать, и я уже собирался уходить. Она сказала, что хочет подняться за манускриптом, который Эдвард принес вечером, а теперь он ему понадобился, а также попрощаться.

- Скажи, что ты его вынесешь, - сказала Шанталь.

- Ты не хочешь попрощаться с ней?

- Попрощайся за меня. - Она встала и ушла в кухню.

Девочки собрались в школу. Мы спустились вместе. В отличие от Эдварда, Эдокси была спокойна и сияла улыбкой. Она затормошила девочек, наобещала привезти им из-за границы всякой всячины и забросала комплиментами по поводу того, как они выглядят. Сама она выглядела потрясающе - белый костюм с узкой талией, волосы зачесаны назад и сколоты в узел на затылке, темные глаза подкрашены, помада яркая, в ушах раскачиваются золотые медальончики. Для большинства женщин косметики было бы многовато, но ей это очень шло. Девочки были в восторге. Она даже чуть пококетничала со мной.

- Передай Шанталь мою любовь, - сказала она и легко поцеловала меня в губы.

Я на мгновение задержал ее руку, она улыбнулась и повернулась к девочкам. Ей можно было дать лет двадцать.

С тех пор Эдвард и Эдокси странствовали. Они сохранили за собой дом на мысе Ферра и время от времени приезжали туда, но всегда ненадолго. При встречах нам с ним не о чем было говорить, да в этом и не было необходимости. Наша дружба держалась тем, что мы прошли вместе долгий путь и что позади куда больше, чем впереди. Ни я, ни он не считали, что наши отношения требуют развития - зачем? Вот в чем вопрос.

Он еще растолстел, отяжелел и обрюзг, но из-под разросшейся плоти все еще проступала изначальная красота. Лицо стало красным и блестящим, волосы тонкими и серебристыми, но глаза сохранили свой цвет - бело-голубые островки в красном море морщин. Он так же не мигая смотрел на собеседника, по-прежнему создавая впечатление полной сосредоточенности и всепоглощающего внимания. Движения стали медленными и затрудненными, и все чаще он просто сидел, уставясь в пространство. В нем появилась какая-то одеревенелость - я все ждал, когда же он заведет палку. Эдокси же, разумеется, не изменилась, и когда она надевала что-нибудь для женщин в возрасте, было понятно, что она это делает лишь из уважения к летам Эдварда.

И по-прежнему выходили книги - если не чаще, чем прежде. Из Бали и Белграда, из Окленда и Рима они обрушивались вместе с потоком интервью, статей, премий и сообщений в новостях. Он сделался еще более заметной фигурой, несмотря на то, что появлялся перед публикой с перерывами на пребывание в дальних краях. Иногда о его передвижениях месяцами не было известно, но Эдокси всегда была при нем, и вряд ли путешествия бывали изнурительны. Полагаю, он мог позволить себе сделать их приятными.

Книги последних лет были самыми популярными, и даже сейчас, когда его творчество вышло из моды, некоторые из них все еще читают. Плоды его неустанных путешествий, они хороши своей элегичностью, смешением факта и вымысла, что умиротворяет, потому что отбивает охоту анализировать, и всякая критика кажется неуместной. На самом деле нет, конечно, - просто они реально не работают, потому что не являются реальными; за этими фантазиями нет сердца. Любопытно, что мы, обожествляя понятие личности, тем самым девальвируем людей, поощряем конформизм в своем страстном стремлении к вымыслу. Вымысел служит нам не для того, чтобы глубже понять жизнь, а лишь для того, чтобы спрятаться в него, уйти от необходимости понимать, и главное зло Эдвардовых фантазий в том, что под видом украшения они на самом деле унижают. То есть, конечно, фантазий не вполне Эдвардовых.

Сейчас я не могу читать эти книги. В свое время прочел почти все, кроме самых последних, вышедших тогда, когда мне стало тяжело читать любые творения Эдварда, как бы хороши они ни были. Оказаться рогоносцем - безусловно куда более распространенный опыт, чем принято думать, но его последствия не всегда предсказуемы - как, впрочем, и другие жизненные огорчения. Когда Шанталь рассказала мне, я не рассердился и даже не очень удивился. Я чувствовал только пустоту внутри, которая не откликалась ни на что, а потом - длительное и все растущее разочарование, растянувшееся на годы и отравившее все. Когда твоя жизнь - это твое прошлое, а ты - это твои воспоминания, открытие, что и то, и другое совсем не таковы, какими ты привык их видеть, и никогда таковыми не были, требует фундаментальной проверки целостности личности. Я всегда боялся, что неспособен на сильный гнев, - отсутствие такой способности отнюдь не добродетель, хотя гнев и нужно уметь контролировать, - и это опасение подтвердилось. Еще я боялся, что даже в юности был эдаким старым занудой, нагонявшим скуку на людей, и теперь уже ничто не разубедит меня в этом.

Открылось это без всякого драматизма, и будь я натурой более живой, столь долгие страдания можно было бы объяснить лишь замедленной реакцией. Через много лет после этого эпизода - мне все еще трудно употребить слово "роман" Шанталь упомянула о нем в момент такой глубокой печали и погружения в себя, что любой мой немедленный отклик был заранее нейтрализован: она бы просто ничего не услышала. Это случилось в день свадьбы нашей младшей дочери. Старшая была уже замужем. Младшая - ее Шанталь особенно любила - тоже некоторое время жила не дома. Я думаю, ее брак подтвердил то, чего Шанталь не могла не знать, но с чем не хотела согласиться, - она больше не нужна своим детям, птенцы вылетели из гнезда. Должно быть, многим женщинам тяжело, когда после долгих лет востребованности они оказываются просто брошены и в лучшем случае их вспоминают время от времени с вежливым участием. Так или иначе, когда мы вернулись домой по-сле долгого и утомительного свадебного приема, в опустевшей и безмолвной квартире нам было не по себе. Шанталь плакала, я ее утешал, но она рыдала все сильнее и вдруг между судорожными всхлипываниями сказала:

- Так плохо мне не было с тех пор, как меня оставил Эдвард.

За этим не последовал связный рассказ, но я избавлю вас от по-дробностей, а себя - от воспоминаний. Эдвард всегда, как она выражалась, "интересовал" ее, но до случая с Катрин между ними ничего не было. Ее соблазнила - я сознательно выбрал это слово - Эдокси. Так же как, подозреваю, и Катрин, и вообще большинство Эдвардовых женщин. Эдокси сводничала - еще один способ сохранять власть; не сомневаюсь, она была очень довольна собой. Но приятное щекотание нервов и легкий флирт у бедняжки Шанталь переросли в страсть. Я называю ее "бедняжкой", потому что заставляю себя думать о ней именно так - чтобы как-то преодолеть все это. Откатной волной ее выбросило в открытое море, с ней никогда такого не бывало; беспомощная, виноватая, она хотела остановиться и хотела идти дальше - пленница неотвязной заботы Эдокси и ленивого, мучительного безразличия Эдварда. Мне было ясно, что он не любил ее, что она для него была просто очередным яблоком, которое он надкусил, но она не могла в это поверить. Она убедила себя, что они с Эдокси отправились за границу, потому что он не мог порвать с ней, пока она рядом. Я не лишал ее иллюзий, но понимал, что он даже не думал о ней, что она не играла никакой роли в его поглощенности собственным несчастьем. Интересно, что хотя мне и недостало великодушия пожалеть ее великой жалостью, я оказался способен великую жалость изобразить; все же она была этого достойна. Но я думаю, что, не желая того, она подозревала правду, и это ее окончательно сломило.

Глава VI

Я уехал из Франции, мне захотелось порвать с прошлым. Шанталь осталась в Антибе, обе дочери со своими мужьями жили поблизости. Это устраивало всех. Я отправился в Лондон и перебивался репетиторством и временной работой. Некоторое время я даже не читал газет, чтобы не наткнуться в них на имя Эдварда.

Гнусное было время, но мне хотелось стать одиноким и свободным, без корней, без окружения, без прошлого, и я приблизился к этому состоянию. Люди на удивление нелюбопытны, когда видят, что ты не хочешь сближаться; видимо, они понимают, что не стоит тратить силы, да и у каждого хватает своих проблем. Лондон - хороший город для одиночества.

Года через полтора я начал выходить из этого состояния и стал искать постоянное место. Резкое увеличение количества отказов недвусмысленно указывало на мой возраст. Долгие годы я оставался вне английской системы образования, а это означало, что бесполезно искать работу, достойную моих седин; кроме того, я выяснил, что невосполнимо пострадал в смысле пенсии. Но вдруг меня пригласили на собеседование в Кнэрсборо, Йоркшир. Я обрадовался, потому что обычно до собеседования дело не доходило.

Город Кнэрсборо понравился мне сразу, как только я вышел из поезда. Хоть он и разросся в последние годы, но несколько основательных старинных зданий, рыночная площадь, река и разрушенный замок по-прежнему притягательны. Я переночевал в маленькой гостинице неподалеку от площади и на следующий день, после собеседования, отправился погулять по городу. Кажется, собеседование прошло успешно и я мог надеяться, что наконец перестану быть вечно временным, мрачным гостем учительских - тем, для кого ищут лишнюю чашку.

Ветреный дождливый йоркширский день отнюдь не действовал на меня угнетающе; скорее радовал. Отвергнув яркие краски Антиба, стремишься к противоположному, и этот несуетный и невраждебный северный город весьма подходил. Мне нравился даже тусклый рассеянный свет. В таком климате свет неярок, сумерки длинны, со множеством оттенков и полутонов, и мне уже стало казаться, что я обитаю в мире призраков. Меня это устраивало.

То, что осталось от замка, располагалось в самой высокой точке города, река и железная дорога остались далеко внизу. Когда я туда добрался, сгустился туман и закапал мелкий дождичек. Там был лишь один человек - какой-то старик медленно обходил замок по периметру. Вряд ли кто из местных жителей в столь дождливый день устремится к родным руинам, а если кто устремился, то, сколь бы он ни был безвреден, лучше его обойти. Если позволить одинокому и потерянному привязаться, то и утонешь вместе с ним до времени. Так я тогда подумал.

Мы едва не разошлись, не узнав друг друга. Лишь через несколько шагов мы соотнесли с памятью смутные очертания дрейфующих обломков того, что от нас осталось. Эдвард был тучен, небрит и приволакивал одну ногу, потому что в ботинке не было шнурка. На нем была старая твидовая кепка и грязный плащ. Щеки у него были очень красные, а голубые глаза покрылись сеточкой кровеносных сосудов. Я для собеседования оделся в свой лучший костюм и вы-глядел респектабельно, но оказался угрюмее и старше, чем он, вероятно, ожидал, мешки под глазами и вставные зубы.

Даже не поздоровавшись, мы стояли и смотрели друг на друга. Сказать было нечего. Мы не чувствовали неловкости, скорее - всеобъемлющую надличную печаль, словно сама жизнь поблекла и истаяла.

- Ты здесь живешь? - наконец спросил он.

Те же точные интонации, но голос стал ниже и грубее. Я объяснил, зачем приехал.

- А я здесь живу, - сказал он. - Пойдем выпьем.

Я забыл, что он из Йоркшира. "Неподалеку от Харрогита", - обычно говорил он; я и не знал, что имеется в виду Кнэрсборо. Мы прошли через весь город и спустились к реке. Он шел медленно, и мне это нравилось. В отблесках магазинных витрин он еще больше был похож на бомжа; невозможно было поверить, что он мультимиллионер. Мне приходилось все время напоминать себе, что произошло между ним и Шанталь. Когда я на него смотрел или когда он говорил а говорил он, вопреки обыкновению, всю дорогу, подробно, последовательно и непрошено излагая историю города, - казалось, что это не имеет к нему никакого отношения. Мы спустились с крутой горы туда, где на окраине города текла меж обрывистых лесистых берегов река Нидд. Не поднимаясь на старый мост, мы свернули налево и пошли по узкой дороге вдоль берега. Стемнело; дорога не освещалась. Мы миновали несколько коттеджей и один или два дома побольше. Теперь эта улица стала престижной и дорогой частью города, в каждом доме гараж или место для стоянки, а тогда она была темной, неровной и безлюдной, и слышался только один звук - шум реки. Когда дома кончились, дорога потянулась между высокими деревьями, справа возникла каменная стена, а слева - крутой склон горы. Эдвард продолжал повествовать об истории края; в тишине голос его казался неприлично громким. Дождь шел уже всерьез, и в паузах я слышал удары капель по листьям.

Он резко свернул направо, в ворота, ведущие на поляну, ограниченную поворотом реки; я шел за ним скорее на голос, так было темно. Путаясь в высокой и мокрой траве, я спотыкался о корни деревьев. Мы подошли к старому эллингу, большой ветхой постройке, которая и была Эдвардовым домом. Потом я видел ее при свете дня - весьма замысловатая полуразвалина, причуда деревянной архитектуры рубежа веков, покоящаяся на кирпичных столбах. Кроме места для лодок, там были три большие комнаты. Вскоре ее разрушило наводнение.

По деревянной лестнице мы поднялись в длинную комнату, которая тянулась во всю ширину строения. Посередине стояла старая черная кухонная плита с железной трубой, выведенной на крышу. Еще там был стол, два стула, несколько книг и газет и весьма значительное количество всякого хлама. Эдвард зажег керосиновую лампу, которая дымила и шипела, и принес из другой комнаты виски и две кружки. Он снял кепку и разлил. Прямо в плащах мы уселись за стол друг напротив друга. Тогда-то он и рассказал мне все, что я здесь пересказываю.

И даже больше. Я уже говорил, что он себе не принадлежал, и это еще слабо сказано. Десятилетиями "оно", как он называл манускрипт, и "она", то есть Эдокси, неумолимо расширяли свои посягательства. Я был ничего не ведающим свидетелем лишь нескольких его попыток к бегству, но он совершал их постоянно на протяжении многих лет. Они неизменно проваливались, он понимал, что любая попытка обречена, но повторял их снова и снова. То, что осталось в нем от его подлинного "я", так и не покорилось. К концу антибского периода он был в отчаянии. Мало того что он не мог написать ничего иначе чем под диктовку, - он обнаружил, что даже мысли, не связанные с писательством, подвергаются воздействию. Он оказался не в силах контролировать свои фантазии, особенно связанные с женщинами. Они охватывали его с мощью галлюцинаций везде - когда он говорил, когда он слушал, - вытесняя реальный обыденный мир. Остановить это можно было, только глуша себя алкоголем, хотя и он становился все менее действенным по мере увеличения потребления. Далее он обнаружил, что сексуальные фантазии, которые его мучили, могут осуществляться. Стоило ему только подумать о чем-то - и Эдокси уже все знала. Так что он надкусывал яблоки не потому, что случайно поддался слабости, - его снова и снова принуждало к этому не принадлежащее ему воображение. Не позавидуешь - он неволен был ничего ни пожелать, ни предотвратить, и, как всегда бывает, когда нереальное становится реальным, кусочек яблока во рту обращался в пепел. И разумеется, он заранее знал, что так и будет, то есть был лишен даже радости предвкушения.

Он рассказывал об этом безо всякого смущения. Думаю, смущения для него уже не существовало. Когда я упомянул Шанталь, он уставился в пустоту - лицо тяжелое, обрюзгшее, мутные глаза слезятся. По крыше барабанил дождь.

- Ах да, Шанталь. - сказал он. - Как там Шанталь?

- Уже нормально. Но долго была плоха. Ей пришлось прибегнуть к помощи психиатра. Но живет она в той же квартире, родители, дети и друзья рядом. В отличие от меня. Вот у меня все изменилось.

Он продолжал говорить. Кажется, он начисто забыл о бедняжке Шанталь и просто не обратил внимания на то, что я сказал о себе. В этот момент я был близок к гневу - как никогда в жизни; но, собственно, рассердиться так и не смог. Мысль о том, что я больше хочу привлечь внимание к себе, чем ткнуть его носом в то, что он сделал с Шанталь, погасила мой импульс; и еще его жалкое, очевидно ужасное состояние. Он говорил о себе словно со стороны, словно всегда действовал только по принуждению, и едва ли осознавал существование других людей. Та же тенденция параллельно прослеживается и в его книгах - разрушение значения личности. В конце он мог писать только о себе, а поскольку его реальное существование становилось ему неподвластно, постольку в книгах появлялось все больше вымысла. Реальную жизнь заменила реальность зла.

Так же он был обречен и на пожизненный успех. Поначалу успех его радовал хоть он и знал, что это обман, но тешил себя мыслью, что есть в том и его заслуга. По мере того как успех ширился, Эдвард все яснее понимал, что он здесь ни при чем, и ему было страшно. Единственный выход - признаться во всем, но он никак не мог заставить себя сделать это. Когда он пытался бросить писать - а такое случалось, - его обуревали столь сумасшедшие фантазии и глупости (присутствие Эдокси постоянно угрожало перевести их в реальность), что он чувствовал приближение безумия, а этого он боялся больше всего. Громадная популярность и литературная значимость обернулись для него самой зловещей пародией.

Когда в Антибе он принес мне манускрипт, это была одна из многих его попыток отделить манускрипт от Эдокси. Он был убежден, что без нее манускрипт не будет иметь над ним такой власти; но она нашла его. Кругосветное путешествие было на самом деле одной сплошной попыткой побега; он надеялся избавиться от нее, надеялся, что она переключится на кого-нибудь еще и оставит его в покое; он надеялся, что в скитаниях, описанных в последних книгах, встретит свою смерть.

Продолжая говорить, он поднялся и пошел в другую комнату за следующей бутылкой виски. Я не был пьян, но чувствовал, что больше не хочу. Хотелось есть, было холодно, пол скрипел, и дождь громко барабанил по крыше. Старая кухонная плита потухла давно и безвозвратно. Ноги промокли. Вернулся Эдвард с виски и принес манускрипт и деловито тикающий ярко-красный будильник. Осторожно положив все это на стол, он сказал:

- Я жду гостя.

- Мне уйти?

- Еще нет.

Увидев, что я рассматриваю манускрипт, он улыбнулся. После стольких лет его улыбка казалась нереальной - осколок прежнего Эдварда.

- Не бойся, для тебя оно не опасно. Моя последняя надежда - передать его следующему писателю. Иначе оно меня не отпустит. Понимаешь, оно должно к кому-то прицепиться. И я нашел такого - как Тиррел нашел меня, как еще раньше нашли Тиррела. Но у этого будет шанс, потому что я отделил его от нее. Может быть, новому владельцу удастся подчинить его себе. Поэтому она не должна узнать, к кому оно попадет.

- Как ты от нее ушел?

- Выпрыгнул из поезда.

Он продолжал улыбаться, но выражение его лица стало зловещим. Я вдруг испытал мгновенную потерю ориентации, некий сейсмический сдвиг в психике, когда кажется, что все необратимо изменилось, хотя наружно осталось таким же. Можно, конечно, списать это на виски или счесть первым симптомом сердечного приступа, но я чувствовал себя как в кошмаре, когда никак не можешь проснуться. Задним числом мне пришло в голову, что, вероятно, в таком состоянии Эдвард прожил почти всю жизнь. Я смотрел через стол на его налившееся кровью лицо и вдруг подумал: что, если он вовсе и не пытается проснуться, а стремится навсегда вморозить в этот сон меня? Двигаясь, как в замедленной съемке или под водой, он открыл передо мной манускрипт и стал перелистывать страницы. Я снова увидел эту четкую тонкую скоропись, эту абракадабру, вдруг показавшуюся болезненно, абсурдно знакомой. Я услышал скрип пера - он был не просто громче, чем тогда, казалось, что работает множество ручек, полчища перьев, - это была какая-то каллиграфическая какофония.

Я заставил себя отвести взгляд.

- Сожги его, - сказал я, показывая на плиту. - Брось сюда.

Эдвард бережно закрыл манускрипт.

- Я не могу этого сделать. - Он все продолжал улыбаться, но так, словно углы его губ кто-то растягивал насильно. - Я должен передать его дальше, пока она меня не нашла, а потом спрятаться, а не то она разорвет меня на куски.

- Как? Она не сможет. Прогони ее от себя. - Я снова вернулся в реальный мир. Мы в лодочном доме, идет дождь, керосиновая лампа шипит и воняет. - Брось его в реку и пошли со мной.

- Не могу.

- Давай я. Я смогу.

Он сунул манускрипт под плащ и сел, сгорбившись и покачиваясь, словно баюкая ребенка. Он старался не встречаться со мной глазами и не смотреть на мою протянутую руку.

Гость Эдварда должен был прийти в девять. Я ушел за двадцать минут до этого. В последний раз я видел Эдварда наверху лестницы, в мерцающем свете керосиновой лампы, крепко прижимающим к себе манускрипт. Я обещал заскочить утром, перед отъездом.

Я несколько раз поскользнулся в высокой траве; было так темно, что приходилось держаться рукой за каменную стену. Выбравшись наконец на дорогу, я быстро устремился к городу, несколько раз угодив в глубокие лужи. Был слышен только шум дождя, сильного, проливного. Я не дошел еще до поворота, за которым видны были фонари на старом мосту и паб "Матушка Шиптон", когда в темноте мимо меня проскользнула какая-то фигура. Сначала это был просто сгусток темноты на фоне каменной стены и деревьев, но потом я ощутил его движение; может быть, мы даже соприкоснулись плечами, а может быть, мне показалось - я не уверен, мы слишком быстро разошлись. Я оглянулся, но ничего не увидел. Могу сказать только, что фигура была невысока и двигалась быстро. Возможно, это была женщина.

Я получил это место и с тех пор живу в Кнэрсборо тихой уединенной сидячей жизнью, которой вполне доволен. Время от времени навещаю Шанталь в Антибе. Она живет так, словно прошлого никогда не было. Я так не умею, я ничего не могу забыть.

Следственное заключение по делу о смерти Эдварда гласило, что он упал в реку, будучи пьян; состояние тела объяснили множественными ударами о каменистые берега разлившегося Нидда. Ману-скрипта не нашли. Я знаю это точно, потому что помогал полиции просматривать его вещи.

Как известно, после смерти Эдварда его репутация сошла на нет. Как и с Тиррелом, вдруг стало понятно, что это мыльный пузырь. Несмотря на то, что он сделал со мной и с Шанталь, моя память о нем исполнена великой печали, и я написал это, чтобы его не судили слишком строго. Он был одним из заблудших, надеюсь, был, а не остается.

Что до остального, - я могу говорить только о том, что видел и слышал или что мне рассказали. Почему-то я не сомневаюсь, что Эдокси процветает. После выхода на пенсию трижды мне казалось, что я вижу ее на улице; я шел за ней, но каждый раз убеждался в ошибке.

Так что теперь, когда дни мои сочтены, я провожу время по большей части в библиотеке, прилежно читая современную литературу. Я пытаюсь найти тех, кого затмевает собственный ослепительный блеск, звезд, которые горят ярче, когда внутренне уже мертвы; и уделяю особенное внимание их спутницам жизни. Я знаю приметы, я знаю, чего ищу.

Загрузка...