Глава 1. Гнилые земли


Девушки сидели в доме тетушки Гаши, плели корзины. Руки их не отвлекались от работы, а работа не мешала оживленной беседе. Айсэт тоже плела. Связывала ветви боярышника шерстяными нитями и напевами. Трудилась над оберегом. Гумзаг, их жрец, поручил матери поднимать Айсэт среди ночи и требовать повторять тот или иной заговор. И мать неустанно исполняла наказ, тормошила Айсэт каждую ночь. Слова запечатлелись на веках Айсэт, остались зарубками на зубах. Стоило закрыть глаза или провести языком по нёбу, заговоры выходили из нее легче, чем дыхание:

Глазом одаренный, да сердца лишенный;

Словом наделенный, да разумом ослепленный,

Если навредил тебе, пусть небо покарает его.

Пусть проклянут боги. Боги, что были; боги, что будут.

Того, кто укусил, я кусаю.

Того, кто слово молвил, языка лишаю.

У того, кто здоровье забрал, силы отбираю.

Пусть услышат люди живые и люди мертвые.

Маленького Дымука третий день лихорадило. Чаж, его мать, которая еще два года назад сидела вместе с остальными за плетением, нашептала Айсэт всех возможных виновниц болезни сына. В котелке над очагом дымился настой. Айсэт собрала горьких трав, рассказала Чаж, как заварить травы, как остудить, как давать Дымуку. Но Чаж настаивала, что лихорадка, охватившая сына, от сглаза. Прозвучало имя свекрови Чаж, хозяйки дома – тетушки Гаши, и имена девушек, приходивших проведать больного мальчика. Они принесли ему лепешек и каши с медом, но дары не помогли им освободиться от подозрения. Айсэт покорно перебирала в заговоре подсказанное. Создавала магический узор, в котором запутается чужая злая воля. Она привыкла к тому, что деревенские искали причины недугов друг в друге. И заговоры от порчи просили чаще целебных трав.

Айсэт пришла к Чаж и ее сыну позже других. Задержалась дома. Так некстати, под Ночь Свадеб, разболелись деревенские. И отец, и мать, и старый Олагай – их ближайший сосед, – и крошка Дымук – внук тетушки Гаши, – и Нафица, у которой ребенок не спешил появиться на свет, хотя срок его наступил. Даже корова с ночи не могла отелиться. Айсэт уговорила мать отдохнуть и сама тянула теленка за скользкие ножки, успокаивая корову ласковыми напевами. Козы блеяли, чувствуя смерть, что могла присмотреться и к ним. Теленок родился мертвым. Айсэт трижды произнесла заклинание, призванное уберечь остальной скот и его хозяев от беды. И перечислила в нем имена всех жителей деревни.

Она знала, что мать, не позволявшая себе отдыха даже во время болезни, со стоном готовила утреннюю трапезу. Отец лежал, уставившись на кинжал, который висел на стене мужской половины дома и давно уже смирился с покоем. А тетушка Гошан, жена Олагая, высматривала Айсэт со своего двора. Окрик ее плутал между стволов любимых отцом груш и яблонь, метался меж крытых соломой островерхих пчелиных домиков, расставленных ровными рядами – по семь ульев в каждом. Путался в густом переплетении прутьев в стенах их круглого жилища – почти улья для маленькой трудолюбивой семьи. И замолк в испуге, натолкнувшись на Айсэт, которая выбралась, наконец, из коровника и спросила, что же нужно достопочтенной тетушке на этот раз.

Точно так же дрогнули и оборвались голоса девушек, когда Айсэт вошла в дом Чаж. Потом разбежались громкими шепотками: «Ведьма явилась. Удэ пожаловала». Девушки посматривали на Айсэт исподлобья. Тетушка Гаши на Айсэт взирала с презрением. По ее мнению, Гумзаг должен был скатиться с верхней части деревни, где его дом венчал маленькое поселение, хоть на спине. Ведь муж тетушки Гаши лично просил старого жреца поглядеть на расхворавшегося внука. Но вместо широких, хоть и согбенных плеч, покрытых черной буркой, и высокой мохнатой шапки из темноты явилась худая, лохматая, босоногая Айсэт.

– Если бы знала, что растить детей так трудно, добровольно пошла бы к духу, – громко прошептала Чаж.

Она вся взмокла от жара, плывущего по дому. Травы делились своим ароматом, заговоры – силой, но Дымук не приходил в себя.

– Как Айсэт? – спросила одна из девушек. – Она вон все в лес ходит, не дожидаясь свадебного дня. Присматривается к жениху.

Айсэт сжала зубы, выпевая заговор. Чаж покосилась на нее.

– Просит, видать, чтобы забрал. Надеется, что хоть дух на нее позарится.

Девушки засмеялись. Туман настоя всполошился девичьим смехом, закрутился, затанцевал. Дымук задышал часто и тяжело. Чаж склонилась к нему, мелькнувшая улыбка сменилась тревогой. Она то и дело поглядывала на раскачивающуюся над сыном Айсэт, на ее правую щеку и глаз, на пятно, что напоминало винный потек или огненный отпечаток. Или, как говорили многие, кровь, которая забыла, что ей место внутри человека, а не на его коже. Отводила взгляд, брала Дымука за руку и прижимала его ладонь к своему лбу.

– Не слушай их, пожалуйста, – попросила Чаж. – Вылечи его, я знаю, ты можешь.

Айсэт мотнула головой, отгоняя шепот, что мешал напеву. Распущенные черные волосы упали на лицо, отрезая Айсэт от Чаж. Ни к чему матери отвлекаться от больного ребенка, она должна мысленно повторять целительные слова знахарки, чтобы укрепить их. «Ничто так не помогает человеку, как молитва матери», – сказала ей Айсэт, прежде чем сесть рядом с Дымуком. И думала, что Чаж все поняла. Но ту куда больше волновал смех подруг, которых она подозревала в сглазе, и метка на лице Айсэт.

– Бросьте смеяться, – подала голос тетушка Гаши, круглолицая, дородная, в неизменной зеленой шапочке и черном платке, из-под которого выглядывала седая коса, – если не хотите вскоре слезы лить.

Любая девочка с детства усваивала завет старших женщин: много смеяться – много плакать. Слезы не всегда следовали за весельем, но запрет впитывался глубоко, девушки замолчали. Тетушка Гаши поглядела поверх их голов на сидящую в углу Айсэт, поджала губы. Могучая грудь ходила вверх-вниз, тетушка выражала недовольство и ведьмой, и невесткой.

– Разбредайтесь по домам, займитесь положенными делами. Мать должна смотреть за детьми, девушка – готовиться стать хозяйкой и матерью, – тетушка перемежала оханье с наставлениями, чтобы лучше доходило до непутевых девиц. – Вы достаточно разделили нашу печаль. А ведьма пусть лечит ребенка. Или бежит за жрецом, если сама ни на что не способна.

Девушки поклонились старшей хозяйке дома, пожелали Чаж здоровья для сына и покинули дом.

– Скажешь что по делу? – требовательный взгляд тетушки царапал лицо Айсэт. – Или заставишь старуху идти за Гумзагом?

Мужчины семьи тетушки Гаши еще не вернулись с пастбища. Повели коз и коров к западному отрогу гор, где скот мог прыгать среди камней и утесов, отыскивая мягкую весеннюю зелень. Чаж с тоской глянула на Дымука, на свекровь, на порог и схватилась за рукав Айсэт.

– В доме было слишком много холодного воздуха, – спокойно ответила Айсэт. – Ветер в это время носит лихорадку. Учитель предложит всей семье пройти под орехом. Я скажу ему – и он выроет яму.

– Под орехом пройдет вся деревня, если Гумзаг скажет. Но это будет завтра. А ее ребенок умрет сегодня. Лихорадка или глупость погубит его; я сказать не решусь, но смерть его останется на твоей совести, удэ.

– Нет, – воскликнули хором Айсэт и Чаж.

– Айсэт вылечит его!

– Мальчик не умрет.

– Тогда лечи моего внука как умеешь. И надейся, что милостивый Тха[1] поможет тебе.

Тетушка Гаши вернулась к своему занятию. Руки мелькали над треугольной доской с острыми зубьями: она вычесывала шерсть, перебирая продольные и поперечные нити. Невестка ее сейчас почти не интересовала. Тетушка шмыгала носом, запах настоя ей не нравился.

– С охоты добычу приносящему на бурку шерсть расчесываю, – зачастила тетушка Гаши себе под нос. Все женщины знали простые заговоры, что защищали близких от холода, тревог и неверного пути по лесу.

– Ты же вылечишь Дымука? – Чаж снова перешла на шепот. – Он мой первенец, такой ласковый, такой родной. Что я буду делать без него в этом доме? Дымук любит тебя, Айсэт. Наши детки любят тебя и никогда не обижают. Ты же вылечишь его?

Айсэт смотрела в пол. В пламени очага плясали тени: ее, Чаж, тетушки. Тени низенького трехногого стола, котла и цепи, жерновов ручной мельницы, домашней утвари, перекладин под крышей, на которых размещались седла, большие деревянные блюда и связки трав, узкой кровати Дымука. И его самого. Тень мальчика нитью вилась по полу. И по ней Айсэт куда лучше, чем по горячему лбу и холодным рукам и ногам Дымука, понимала, что Чаж ошибалась в своих предположениях о дурном глазе, а тетушка Гаши права, говоря о смерти. Завтра утром девушки, которые нарушили покой дома смехом, огласят его воем и причитаниями.

– Уведи тетушку, – приказала Айсэт. – Заговоры не помогут.

Чаж вцепилась в ее ладонь. Пламя очага коверкало черты, на лице молодой матери застыла маска страха.

– Делай.

Чаж двигалась бесшумно. Присела рядом со свекровью, что-то сказала на ухо, заглядывая в глаза. Раз, второй, третий. И тетушка Гаши поднялась, качнув животом, в два шага добралась до порога и вышла в теплый вечер. Айсэт не спросила, что именно шепнула Чаж тетушке Гаши. Она привыкла к тому, что по велению Гумзага люди покидали дом больного. Находили нужные слова, чтобы исчезнуть, предоставить колдуну творить свою магию, не хотели видеть пляску жизни и смерти, в которую так легко вовлечься. Тетушка, как и прочие, боялась демонов, в дикой жажде крови преследующих рожениц и детей до трехлетнего возраста. Боялась нагучицы[2], наверняка накормившей ее внука молоком своих железных грудей. И обманщицы-лисицы, что могла принять облик Чаж и заколдовать ребенка, чтобы утащить его в лес. И неопытной ведьмы, которой нечем было напугать всех этих голодных созданий земли, разве что собственным лицом.

Чаж вернулась к сыну.

– Держи его за плечи, – распорядилась Айсэт. – Покажется, что сил больше нет, – не отпускай. Услышишь голоса – не отвечай. Увидишь, что я падаю, – не вздумай поднимать. Как закончу, сядешь к его голове. Я уйду, и ты не окликнешь меня. Повтори!

Пар, смех, угрозы и просьбы выветрились из головы Айсэт, пока Чаж повторяла ее распоряжения. Она почти упустила последний вопрос Чаж: «Этому тебя Гумзаг научил?» – и едва удержалась, чтобы не признаться: «Нет».

Айсэт наступила на тень Дымука. И провалилась в нее.

Голубая дымка приняла Айсэт, обернулась водой, утянула в глубину. Айсэт никак не могла привыкнуть к холоду и мраку, которые накрывали ее, стоило вступить в тень больного. Она колотила руками и ногами, рвалась на поверхность, но тело оставалось неподвижным. Вода тянула в черноту, что расползалась по голубому простору. Айсэт закрыла глаза, позволяя темноте пробраться в нее, затем открыла и приказала телу слушаться. «Утонешь», – на разные лады бормотали воды.

Айсэт наступала на тень, и та разливала под ней воды болот. Густо-голубые у поверхности и черные в глубине, они были знакомы всем в ауле. Смрадные и губительные для всего живого, болота определили название Гнилых земель и существование несчастных, рожденных в их пределах. Но никто в деревне Айсэт не подозревал, что эти воды они носили и в тенях, следующих за ними по пятам. Носили вместе с часом своей смерти.

«Утонешь, – повторялось знакомое обещание, пока Айсэт погружалась во мрак недуга, утягивающего Дымука прочь от матери. – Мы всегда будем с тобой».

Айсэт чувствовала сопротивление воды, разгоняла пузыри воздуха, застилающие обзор. Порой тени показывали прошлое, но у Дымука прошлое меньше капли в этом черноводном пространстве. Если он и помнил что-то, горячка болезни вытеснила воспоминания. Воды дарили ему мягкое тепло, а течение звало отдохнуть от боли и судорог.

Дымук тонул быстрее Айсэт. Она теряла очертания его тела, окруженного слабой белой дымкой. Тусклый свет не принадлежал болоту, он исходил от Дымука. Малыш отдавал себя миру теней. Не тянул наверх рук, не дергал ногами, тонул ровной веточкой, покорной судьбе. Айсэт снова закрыла глаза – нужно было принять воду мальчика, уговорить не выталкивать ее прочь. И предложить то, к чему Дымук захочет стремиться. Умирающие забывали о связи с землей. Смерть приходила с лаской, с ночным шепотом звезд и свежим воздухом гор вместо страданий. Воинам обещала славу, матерям – детский смех, сыновьям – материнский взгляд, дочерям – отчий дом и первую, почти запретную любовь. Детям – колыбельную, которую они услышали, впервые войдя в этот мир. Айсэт должна была спеть Дымуку колыбельную раньше смерти. Вот и глотнула черной воды, что пахла настоями, которыми Айсэт отгоняла хворь, и ощутила, как болезнь Дымука входит в нее. Воды тоже пели. Множество голосов переполняло тело ребенка: «Ты останешься один, никто не полюбит тебя. Тебя оторвут от матери и отца и бросят в чужие руки». Болото твердило ему о скором уходе из семьи, и в Айсэт пробирался холод страха – Дымук верил голосам, и душа его нуждалась в защите темных вод: «Здесь никогда не бывает одиноко. Мы всегда рядом с теми, кто вверяет нам душу».

Тело Дымука расслабилось. Зато напряглась Айсэт, она не могла тратить время попусту:

В люльке детской кот дремал,

Сладкий сон к себе позвал.

Сладкий сон кота позвать

Обещает к сыну мать…

Вода подсказала Айсэт колыбельную, которую пела Чаж, когда Дымук родился. Как подсказала и то, что в ее шепотках вовсе нет лжи: пройдет три года – и, согласно традициям, Дымука отправят в другую деревню, воспитываться в чужой семье, засыпать под песню чужой матери, если, конечно, она захочет ему петь.

«Она откажется от тебя, – настаивали тени болота, – ты ей не нужен. Но мы принимаем, мы любим детей».

Родная мать не могла воспитать из сына настоящего мужчину, ведь она окружала его заботой, воркованием, душила любовью и нежностью. Приемная семья учила мальчиков самостоятельности, трудолюбию, силе духа и тела. Но вода шепнула Айсэт, что Дымуку не стать мужчиной, он вернется в холодную глубину смерти, достигнув десяти лет. «Так зачем тебе кидать его из одной гибели в другую?» – вопрошали тени.

Смерть прикрывалась милосердием.

«Если отдать его тебе сейчас, – спорила с ней Айсэт, – то через день-два ты придешь и за Чаж. Ты пообещаешь ей встречу с сыном. И она пойдет с тобой не оглядываясь».

Лау-лау, люльку я качаю.

Сон придет, как кот пришел,

И все будет хорошо.

Спи, сынок, наступит срок,

Станешь статен и высок,

Кудри солнце напоит,

Всех врагов твоих сразит.

И от сглаза, и от зла

Защитит оно тебя…

Марево отделилось от Дымука и поднялось к Айсэт. Она выпростала руки и обхватила еще пока не самого мальчика, а его намерение вернуться к жизни. Вода забурлила. Гнилостный болотный запах забрался в нос вместе с водой. «Не верь ведьме, – задрожало болото, – она сама тонет. Она обманывает тебя, никто больше не споет колыбельных. Все уйдут, все умрут. Никого не останется в проклятых землях. Но твой сон не потревожит их боль. Ты будешь с нами ждать в тишине и покое».

Наша гордость и наша краса,

Ты, малыш, – золотая роса,

Что упала на наше село.

Седловину горы,

Что в снегу до поры,

Для игры ты возьмешь как седло.

Сквозь обманчивое сияние Айсэт поймала настоящего Дымука, откликнувшегося на колыбельную, и не ощутила сопротивления. Срок его еще не настал, как бы смерть ни торопилась прибрать мальчишку раньше времени. Голоса не проникли из его головы в сердце. Дымук прижимался к Айсэт, они поднимались из теней, связанные песней. «Не обманывайся, – злились воды. – Мы берем свое. Мы с тобой… Утонешь». Айсэт не слушала их, но знала, что лишь отложила победу смерти. Смерть отдавала Дымука, чтобы потом забрать и разбить сердца двух матерей, родной и приемной. Но к тому времени у Чаж будет еще двое детей, а к приемной вернется ее старший сын. И их боль от потери притупится.

«Мама тревожится, Дымук. Ждет тебя. Ты навсегда ее любимый сын. И никто этого не изменит», – шептала Айсэт мальчику на ухо.

С Дымуком в объятиях Айсэт всплывала легко. Вода расступалась перед ними, а колыбельная спускалась вниз, унося болезнь в глубину. «Сколько ни отмерено судьбой, живи положенное тебе время», – говорил больным Гумзаг, и Айсэт чутко внимала его урокам.

Дымук глубоко вздохнул. Ровное дыхание разнеслось по дому мирным сном. Чаж вскинула голову. В окно заглядывали предрассветные сумерки. Тени не стирали мира людей до конца. Из тьмы болотной воды Айсэт видела многое: всю ночь Чаж просидела у кровати сына, боялась пошевелиться, задеть ногой бездыханное тело ведьмы. Тетушка Гаши, устав ждать во дворе, сходила за жрецом. Старый Гумзаг вошел в дом, окинул взглядом неподвижные фигуры. Долго рассматривал Айсэт, а после вышел, не проронив ни слова. Гумзаг нарекал Дымука, появившегося в долгих родовых муках Чаж. Теперь он тихим голосом, который заставлял слушаться любого жителя деревни, объяснял тетушке Гаши, что им должно провести ночь в доме соседей, а Айсэт – позволить делать то, что она умеет. «Ваш внук выживет, – сказал жрец. – Утром принесете мне кувшин козьего молока и копченого мяса в благодарность».

Дымук очнулся, заплакал, попросил воды у матери. Болезнь отступила. Айсэт встала, оттряхнула платье. Бледная, с горящей меткой на щеке, она наверняка походила на демона, который скорее пришел отнять мальчика, чем спасти.

– Не оставляй дверь открытой, – Айсэт пошатывалась, отдавая испуганной Чаж распоряжения. – Завесь кровать тканью, чтобы уберечь от мошки. Они носят чары болот. К вечеру дам тебе амулет с особыми знаками от болотных голосов. Я прогнала их прочь, но они вернутся. Пой ему. Нужно, чтобы он слышал голос человека, а не бесплотных духов. И еще дам трав. Научу тебя правильно заваривать настой. Пусть все время пьет. И следи, чтобы простыни под ним были сухими. И, – Айсэт указала на пустой альков, где почти весь вечер просидела тетушка Гаши и девушки, – не пускай посторонних в дом, пока сын не наберется сил.

Чаж не двигалась. Забыла кивнуть, приложить руку ко лбу и груди, поблагодарить ученицу жреца. Айсэт вышла из дома и осторожно притворила дверь. Она задержалась на краткий миг, расслышав голос молодой матери:

– Я больше не подпущу к тебе зла, сынок. Ни сглаз, ни болезнь, ни слово ведьмы. Никого чужого. И в первую очередь эту меченую, заглядывающую в людские тени.

Айсэт сорвалась с места. Ее гнала песня, что звучала в ее голове громче, чем пела сыну Чаж:

А когда подрастешь,

Ты коня подкуешь,

В руки саблю возьмешь.

И тогда кони в бой полетят –

Будешь ты впереди,

А поскачут назад –

Будешь ты позади,

И к тебе не пристанет беда.

Кому-то не повезло родиться в Гнилых землях, кому-то вдвойне не повезло попасть в них по прихоти судьбы. Гнилые земли принимали заблудших, но никого не выпускали обратно. Они уже не помнили времена, когда люди стекались к их селениям из ближних и дальних краев, кланялись деревьям в священных рощах, где протекали горячие, беловодные источники, что избавляли от любых ран и недугов. Но искали этих воспоминаний и людского почтения, что со временем превратилось в страх. Только жрецы, сколько бы их ни сменялось, углублялись в леса Гнилых земель, поднимались к скалам, бродили вдоль семи болот: Кольца, Бороды Старика, Кабаньего Следа, Слепого, Черного, Лужи и Безымянного. Выводили купцов из родного села к торговым путям, а мальчиков, которых отправляли воспитываться в чужие семьи, – в соседние селения.

Жрецы и их ученики. И, стало быть, Айсэт.

Как положено ведьме, настоящей или нет, она любила лес.

От дома Чаж она бежала прямиком в чащу. Сырая от пота нижняя рубашка липла к телу. Корсет стеснял дыхание. На рукавах и подоле темно-серого платья расползлись пятна от травяных притирок. Но деревья не обращали внимания на внешний вид людей. Лес не спрашивал, сердито насупив над собой еще темное небо, отчего она не надела ни кафтана, ни шапочки, отчего не заплела волосы в три косы. Пропускал, не осуждая, и разговаривал с рассветом, что едва наметился в призрачном желтом сиянии под пятками убегающей ночи. Айсэт нужны были травы для родителей, для Дымука, которому еще пригодятся настои, для Блегш, которая никак не могла понести, для страдающего от зубной боли старейшины Есхота, для коровы, потерявшей теленка. И конечно, для старого Олагая, который, чуть что, посылал жену с вестью о сглазе, подкосившем его и без того слабое здоровье. Айсэт в последнее время часто заглядывала в их с тетушкой Гошан дом, причитаниями жены старик жаловался на зоб: «Давит и мучит, спать не дает, есть не дает. Дышать тоже тяжело».

Бледно-зеленые колючие шишки дурнишника выскакивали из травы на прозрачных коричневатых стеблях, нападали на босые ноги и хватались за подол. И хорошо, он сгодится в отвар от кашля, поможет Олагаю. Позже Айсэт вернется, пройдет до лесной опушки, ароматной, прогретой полуденным майским солнцем, срежет дурнишник ножом, что всегда висит на поясе, и наберет желтых цветов лапчатки. От зубной боли, от тяжести в желудке, от слабости в ногах.

«Если старая ведьма мне навредила,

Пусть болезнь поразит ее чахлую грудь;

Если юная ведьма здоровья лишила,

То пусть замуж ее никогда не возьмут;

Если мужчина-колдун мне навредил,

То пусть гроб его примет от собственных сил», –

шипел Олагай вперемежку со стонами и плевался в сторону ученицы Гумзага. Тетушка Гошан заглушала его недовольство обещаниями двух головок копченого сыра, если Айсэт поможет, не откажет.

Айсэт и не думала отказывать, чтобы там ни бурчал старик. Она очистится от его наговоров, от шепотков девушек и недоверия Чаж, едва пересечет границу деревни и найдет свою тропу, что вела мимо болот к ущелью.

Горные вершины набирались цвета. Сперва вычерчивались контуры, чернее, чем отступающая ночь. Мрак расползался на густо-серые полосы, выкрашивался оттенком синего – солнце поднималось выше – и обретал объем теней, в которые ночь превращала горы. Синий уступал место сиреневому. Над правым склоном зажигался первый факел – первый смелый луч солнца, его торжественно поднятый кинжал разрезал ночной полог. Небо заливалось девичьим румянцем. Прятало лик от настойчивого взгляда солнца, но забывалось, открывало лицо и светлые голубые очи. Айсэт тоже устремляла синие глаза к поднимающемуся над горами светилу. Когда кудри гор становились густо-зелеными, Айсэт обычно уже торопилась в деревню. Но сейчас она высматривала травы в пелене рассеянного света и опускала пальцы в утреннюю росу.

«Надо бы и зверобоя для Дымука нарвать, – напомнила себе Айсэт. – И круглолистника от грудных болей. А как пойдет дождь, заберусь подальше, поищу лабазник. Мама давно просила».

Айсэт уходила в лес куда дальше, чем другие жители деревни. Выбиралась из сердца Гнилых земель, из аула, все выше и выше к горам, прочь от споров коров и коз, от сплетен, наполнявших дома и дворы. От хмурых взглядов старейшин и размеренного стука ткацких станков, за которыми женщины вплетали в узоры шерстяных нитей защитные молитвы: «Защити нас от болот, милосердный Тха. Напитай благодатным дыханием, вытесни смрад и дай надежду». Ускользала от постоянных разговоров о Ночи Свадеб, которые раздавались тем чаще, чем меньше времени оставалось до майского полнолуния. От страха, что подбирался к костям вместе с влагой болот, лишал деревенских покоя и здоровья, приманивал комаров и летние лихорадки.

В пределах гор, окружающих отведенный им богами лес, теснились еще четыре поселения, но деревня Айсэт прижималась ближе всего к ярко-голубым разливам болот. Самое большое – Кольцо, воды его окружали островок, поросший белесым лишайником. Борода Старика растянулась в длину седым клоком из бороды древнего старейшины. Когда-то возвышались на утесе над вторым по величине болотом два камня. Один взгромоздился на другой – голова и шапка того старейшины, что зачем-то отстриг себе бороду и сбросил вниз. У Кабаньего Следа в стародавние времена собирались мужчины молиться Ахыну[3] о доброй охоте, а нынче мерились силой молодые кабаны, не заботясь о том, что их настигнет стрела охотника. Над Слепым клубился непроглядный пар, исходящий от вод. Оно располагалось чуть в стороне от своих собратьев. Айсэт больше всего любила ходить вдоль его неровной кромки оттого, что за ним с широкоплечей зеленой скалы срывалась стрела водопада. А еще поодаль стояли испыун[4] – каменный дом сгинувших с лица земли могучих карликов, кузня семьи славного Гуча и начиналось ущелье. Айсэт старалась не думать сейчас о водопаде, испыуне, ущелье и о том, что скрывалось за его змеиным ходом, чтобы не поддаться зову души и не уйти слишком далеко.

У берегов Черного болота, лежащего у западной окраины леса, рос самшит, покрытый густым, почти черным мхом. Лужа, меньшее из болот, не впечатляла размерами, а последнее, дальнее, осталось без имени и почти не источало смрада.

Именно из-за запаха прозвали люди семь небольших озер болотами. Тяжелого, сладковато-гнилого, способного пробраться в рот и нос, изгнать мысли, околдовать голосами, шепчущими о покое. Человеку, попавшему в их омуты, не удавалось выбраться. Он не замечал, как погружался в небеса, чьей-то прихотью оказавшиеся на земле, и становился новым голосом, что мечется в легком паре, исходящем от болот.

Айсэт дышала коротко и поверхностно, чтобы не вобрать миазмов голубой воды. Болота она пересчитывала мысленно считалочкой про крохотную мышку-растеряшку, что всегда надеялась на мать:

Мима – серенький мышонок,

Мима – черный медвежонок.

Шапочка плетеная,

Кисть позолоченная.

Замаралась шапочка,

Затерялась шапочка.

Ищет мама – не найдет.

Семь строчек – семь болот, мышкой пробегать мимо них выходило легче.

Голоса подкрадывались к Айсэт, которая верила своей тропе и не сходила с нее – все как объяснял учитель. «Каждому шепчут они свое, – наставлял Гумзаг. – Что более желанно, знают. Чего страшишься, ведают. О чем плачешь, отгадают. Оттого и смерть приходит незамеченной. Окунешься в их сказки – станешь глухим, и слепым, и беспамятным. Последние минуты свои в мороке проведешь». «О чем они с тобой шепчутся?» – спрашивала жреца Айсэт. «О сыне», – отвечал Гумзаг, коротко и честно. Первым уроком он научил Айсэт особому заговору, позволяющему бороться с колдовством болот:

«Ходи правильной дорогой. По дальнему краю ступай, там, где маленькое болотце дрожит, как капля росы на траве. Если же окажешься в их плену и шепот просочится в уши, повторяй, пока голоса не смолкнут. Ну же, дочка, вместе со мной:

За солнцем иду, за ветром иду, традиции чту, с богами живу.

Вот сердце мое, вот сила моя, я помню: текла тут иная вода.

Все земли пройду, но вора найду.

Не здесь, не сейчас, в свой срок пропаду».

И оставил семилетнюю ученицу одну у Черного болота. Спрятался за деревом наблюдать, как шевелятся губы послушной девочки, как мерцают небесной синевы воды, курится пар, как смрад подбирается к человеческому существу, пробует тепло тела и преображается. Опытные глаза жреца видели преломление света и тьмы внутри болот и пара и хранили отпечаток их игры в его собственную первую близкую встречу с магией Гнилых земель. Но Айсэт, выговаривающая заученные слова, не догадывалась об этом. Она искренне верила, что жрец бросил ее, как и сам Гумзаг мальчишкой поверил, что учитель отдал его в жертву болотам. Она тогда не знала, что наставник замер и задержал дыхание, чтобы броситься на помощь, если она собьется или забудет правильный мотив. Заговор звучал верно. Пар отступил к воде, в поисках укрытия от терзающих его напевов. Гумзаг ждал, когда Айсэт отойдет от болота, оглянется или окрикнет его.

Но Айсэт стояла неподвижно. А потом упала.

Тело выгнулось, ртом она хватала воздух, глаза затянуло голубое марево, и Айсэт застыла. Лежала у болота тихая, мертвая. Пятно на щеке побледнело, кровь отлила от него.

Гумзаг после много раз рассказывал, как он пытался помочь ей. Сколько заклятий перепробовал за мгновения той полусмерти, сколько дул, изгоняя зло, резал сгустившийся над ней воздух кинжалом. Айсэт благодарно кивала, но не признавалась жрецу, что видела и слышала все, что происходило у кромки болота.

Она утонула и поднялась в небо. И стала тем, кем всегда хотела обернуться. Птицей. Черные волосы превратились в оперение. Красная метка – в пятно на грудке. Потемнели синие глаза, ступни обернулись цепкими лапками, а слои одежды – крыльями, что подняли маленькую птицу в воздух. Она летела и пела, не разбирая, вода вокруг нее или все же небосвод. Маленькая птичка стремилась к морю, о котором столько рассказывал отец. По изгибам берега – к селению, где жили ее родители до того, как судьба привела их в Гнилые земли. И дальше, в неизвестные края, попасть куда можно было, осмелившись пересечь бескрайнее полотно то ли моря, то ли небосклона. Был день, была ночь, и мир вращался вокруг птички, и ветер подпевал ее бесконечной песне. Пока не разошелся, не закружил сам себя, не раззадорил. Небо упало, море поднялось в бешеном вихре. И птичка потеряла перья и свободу и стала Айсэт, погружающейся в пучину, из которой раздались голоса: «Утонешь. Утонешь. Ты наша, всегда наша. Ни огонь, ни земля – воды твое пристанище. Как всех дочерей, что покидают родной дом и ищут лжи».

Голоса смешивались, сбивались и получали форму. Из темноты выступила тьма. И в ней Айсэт видела себя, без конца тонущую и взлетающую.

Она пришла в сознание на узкой постели в отеческом доме. Тонула вовсе не в водах, а в объятиях матери. Слышала не чужие голоса, а напевы Гумзага.

«Что же показали тебе голоса? Что спросили?» – не унимался жрец.

«Они спросили о моем пятне. И показали, какой я была бы без него» – так она в первый и единственный раз соврала учителю.

А потом начались припадки. Ведь любой человек носил за собой тень.

Айсэт проваливалась в разные тени и разные воды, горькие и сладкие, теплые и холодные, и всегда краем сознания ловила отголосок глубины болота, открывшей ей все эти бездны.

Глубина Дымука оказалась милостивой. Дала знать, что усилия Айсэт не принесут мальчику долгую и счастливую жизнь, но все же отпустила его. Подарила Дымуку и Чаж несколько лет, пусть разделенных расстоянием, но связанных любовью. Глубина, которая окружала отца и мать Айсэт, хранила молчание. Не обнадеживала, не выпрашивала у Айсэт разрешения ускорить час, когда сможет принять две души, не пугала более тяжелой судьбой. Поманила совсем недавно, в апрельский день, полный щебета птиц, шепнула одно: «Скоро». И Айсэт стала избегать родительских теней и без конца перебирать в уме заговоры, а в мешках – травы.

Но пришел май и привел за собой не призрачный, но настоящий недуг. И тени в водах заголосили: «Они наши».

Первым заболел отец. Он, в отличие от Айсэт, не скрывал, что долго и без толку бродит по кромке леса, по кольцам болот, в тоске и раздумьях. Воин, охотник, мужчина ходит там, где сердцу спокойнее. Никто больше не называл Калекута пришлым, но в последнее время он все чаще рассказывал Айсэт о месте, где они с Дзыхан жили до того, как перебрались в Гнилые земли. Что согнало семью, где вот-вот должен был появиться ребенок, из прекрасного села, раскинувшего дворы на зеленой равнине, у подножия гор, покатых как плечи великана и поросших курчавыми лугами, на которых козы наедались вдоволь? Что заставило внука старейшины, молодого воина, который любил свою саблю и верный кинжал, ценил традиции и чтил мудрость деда и советы отца, оставить дом и найти пристанище среди незнакомого леса и клыкастых скал, в которых правили суеверия и запреты? Калекут ни словом не обмолвился о причинах такого решения, но глаза его то и дело заполнял туман воспоминаний. Об отце и деде, о жеребце по кличке Таир, о славном прошлом аула, который сумел отразить набег врагов в стародавние времена, подарившие ночному небу созвездие Семерых Братьев[5] – ярчайшие на небосклоне. Айсэт верила отцовской тоске, принимала его сказки о великих битвах, что потеснили звезды, и тревожилась его дрожащим рукам и каплям пота на высоком лбу. Калекут вздыхал и все реже снимал со стены кинжал, реже надевал тончайшую кольчугу, выкованную кузнецом из его прошлого. Реже ходил в лес, реже вставал с постели.

«Не стоит беспокоить отца, – советовала мать. – Он не Олагай, не даст тебе колдовать… – мать исправлялась быстрее остальных, кто произносил подобные слова, – лечить. Он обратится к Гумзагу, дочка, если посчитает нужным».

«Я могу помочь, ты знаешь, – протестовала Айсэт. – Он тяжело дышит и плохо ест. Ты не можешь не замечать, мама».

Конечно, мать замечала. И несвязную речь, и сухие пятна на коже, и то, как стали заплетаться опухшие ноги Калекута, когда он обходил улья и бесценные свои деревья, которые любил так же сильно, как жену и дочь. А возможно, что и сильнее. И то, как Калекут стал смотреть на нее и Айсэт. Он узнавал их, даже погруженный в воспоминания, но взгляд его ожесточался, и отец отворачивался, стоило кому-то из них задать вопрос. Айсэт перестала спрашивать: «Сколько дней вы шли от дома до Гнилых земель?», «И вправду там текло сразу тридцать три водопада?», «Ты справился с волком, отец?», «И тут родилась я?». Раньше она повторяла их с отцом игру, но теперь Калекут морщил нос и отгонял дочь от себя резким «довольно».

Отец не позвал Гумзага, он слег, рухнул между пчелиных домиков, и мать с трудом затащила его в дом. Он больше не мог возражать заботе Айсэт, голос его затих до едва слышимого бормотания. Сперва он часто просил растирать ему ноги и куда чаще – молчать, не обременять его причитаниями. Но прошла пара дней, и он сам замолк. Почти все время дремал, с хрипом вдыхая и выдыхая воздух, а когда дремота отступала, бился головой о тонкую стену их жилища. Он не позволял себе стонать.

Дзыхан подкосило через три недели. Она готовила похлебку – водянистую кашу с овощами и зеленью, пока Айсэт молола зерно на ручной мельнице. Мать коротко застонала и упала. Длинная ложка ударилась о котел и стукнулась о грудь Дзыхан, разбрызгав горячую кашу. Айсэт кинулась к матери, оттерла ей лицо и платье, оттащила на женскую сторону, отделенную от общего пространства красной шалью, расшитой золотом. В этой шали родители принесли новорожденную Айсэт в новый дом.

Болезнь пробралась в еще такое стройное и гибкое тело матери и, отняв слова у Калекута, отдала их Дзыхан. Когда жар поднимался, Дзыхан приходила в волнение.

«Они кричали… – бредила она, – и собаки гнали… страх пробирал до костей, а ноги стерлись в кровь. Я плакала, плакала…»

Айсэт смачивала ей губы – мать отказывалась пить, – натирала спину маслом, выводила целительные напевы, готовила настойки и сладкую пасту[6], которую Дзыхан особенно любила.

«Она не дышит, Калекут… не кричит. Где ты, Калекут? Почему ты оставил меня?»

Когда лихорадка отступала, мать пыталась встать, твердила, что надо работать, что ее ждет корова и она не взбила масло. Но кровать не отпускала: стоило приподняться, как Дзыхан вскрикивала от боли и плакала.

«Они выкручивают мне руки, опять, опять, дочка! Ты должна помочь, вот она, возьми…» – память путала Дзыхан.

Отец скрючивался на постели, прятался от криков жены. Айсэт то и дело меняла взмокшие одеяла и простыни.

Иногда болезнь ослабляла хватку, мать и отец на некоторое время становились прежними. Айсэт радовалась, что сумела найти правильный заговор, и твердила воде в родительских тенях: «Ты не знаешь». «Ты не знаешь», – сказала она теням матери и отца, которые подкрадывались к ней. «Ты не знаешь», – шепнула она тени Дымука, открывшей ей горькую судьбу мальчика. «Ты не знаешь», – впервые сказала она голубой горячей воде болота, из которой сумела выйти. Она повторяла заученные у Гумзага слова и свое короткое заклинание и выбралась из морока. Вода осталась с ней навсегда: во всех людях и всех недугах, но Айсэт все еще выплывала, чтобы там ни обещали голоса.


Считалочка обычно придавала сил. Айсэт проскакивала мимо старой кузни, которая по традиции располагалась возле каменного дома, касалась верхней плиты испыуна, всегда влажной от дыхания болот. Заглядывала в темное око и углублялась в узкую прореху у подножия гор. Шла, отыскивая у валунов нужные травы. Взбиралась по руслу ущелья, туда, где огромные пологие камни превращались в скалы, и выше – к могучему дубу, невесть как выросшему на скале. К пещере, куда приходить разрешалось раз в году. Там Айсэт прижималась спиной к дереву, просила его поделиться силой и мудростью и вглядывалась в полумрак пещеры. Ветви дуба украшали разноцветные ленты, яркие и потускневшие. Их подвязывали в Ночь Свадеб. На одной ветке висел большой деревянный треугольник, по нижней грани его с нанизанных бусин покачивались три треугольника поменьше – оберег от зла, которое правило в Гнилых землях. На стволе цвел вырезанный трилистник креста – главный лепесток устремился вверх, к солнцу, что терялось в густой кроне.

Утро освещало вход в пещеру, но по стенам стелилась тьма, не желавшая уступать свое убежище. Айсэт гадала, насколько глубоко и широко проложила пещера путь внутри гор. И разделяла ее желание укрыть свою глубину от дня: он безжалостно сдергивал покров тайны, указывал на слабости, бросал в глаза уродства. Пещера хранила тишину и принимала молчание Айсэт, вытягивая из нее обидные слова и перешептывания, которые мучили сильнее болотного смрада. Она смогла простить Чаж, чей разум затмил страх за больного сына, но не сумела найти оправданий для Олагая. Мысли раз за разом возвращались в темный дом старика.

«Убери от меня эту меченую», – хрипел Олагай жене.

Айсэт приносила мазь, объясняла Гошан, как правильно натереть грудь и спину мужа, покрытые фурункулами, и травы, чтобы справиться с зобом. Слишком уж часто она туда приходила, глаза устали не замечать, а уши – не слышать!

«Не поднимай на меня бесстыжего взора, – требовал Олагай. – Жена, Гумзага зови! Неужто у него не счесть дел, у старого дурня, что он подослал ко мне меченую девчонку?»

Речи старика не менялись.

«Я позвала Айсэт, муж. Не гневайся. Гумзаг хорошенько обучил ее. – Гошан всегда стояла у ног старика. – Третий день к тебе приходит, ты уж и жаловаться меньше стал».

«Потому и пускаю ее, что ведьма. Не будь ведьмой, ни за что не подпустил бы к себе девчонку. – Зоб Олагая не мешал ему возмущаться. – Гумзаг что угодно скажет, лишь бы самому не сходить с верхней части деревни на нижнюю».

Он снова принимался бубнить обережные слова.

«Не слушай его, дитя, – просила тетушка Гошан, выпроваживая Айсэт сегодня. – Сколько дней еще лечить будешь?»

«Два дня нужно, тетушка, не больше. Должен выйти гной».

«Как хорошо! – всплеснула руками тетушка Гошан. – Ты мази приноси в следующий раз побольше, хорошо? И оставляй у порога. Хорошо? И в глаза дядюшке Олагаю не смотри, хорошо?»

«Хорошо», – равнодушно ответила Айсэт.

Она бы вовсе не смотрела на Олагая. И без того не разговаривала с ним, как полагалось воспитанной девушке, только с тетушкой. Зато Олагай буравил ее тяжелым взглядом. Пока Айсэт находилась в его доме, он не сводил с нее покрасневших глаз. Айсэт не нужно было оборачиваться, чтобы увидеть согнутый старостью палец, указывающий на нее.

«Меченая».

Глаза старика краснее ее пятна на лице, но в отличие от застарелого кашля и новой напасти, из-за которой все тело его покрылось фурункулами, метка Айсэт не переходила на других людей.

«А то и Дзыхан проси приносить нам мазь, хорошо?» – продолжала Гошан. Будто это не она весь день зазывала Айсэт.

«Хорошо, – сказала Айсэт, но тут же осеклась. – Маме нездоровится в последнее время».

«Кашель? – тут же встревожилась Гошан. – Муж мой так слаб грудью».

«Нет, – Айсэт нахмурилась. „Если бы кашель. Все травы знаю, ни одна не сгодилась“. – Ноги болят», – Айсэт выбрала ответ, который устроит тетушку Гошан.

«Что поделаешь, – вздохнула та, – старость и болота все отнимают у нас. И красоту, и молодость, и здоровье. – Тетушка Гошан тоже не смотрела в лицо Айсэт, пробежала взглядом по пятну, и ей вполне хватило. – Ты береги себя, дочка».

«Дочкой» Айсэт называли, когда знали: без ее помощи не обойтись. Перемены происходили почти мгновенно, стоило кому-то в деревне захворать. Они переставали шептаться, когда Айсэт проходила мимо, окликали ее по имени, подбегали, брали за руки, заглядывали в глаза. Старшие женщины бесцеремонно убирали прядь волос со лба Айсэт под шапочку, гладили по плечам, приговаривая, какую хорошую девочку подарила аулу Дзыхан, какая замена растет старому Гумзагу.

«Ты прости им. Вот так возьми да и прости все, что говорят и еще скажут. Люди всегда треплют языком, а как прижмет беда, забывают, о чем болтали», – Айсэт повторяла про себя слова Гумзага, единственного, кроме матери с отцом, кто смотрел ей в глаза без страха. Но следовать наставлению Гумзага не удавалось. Из «дочки» Айсэт снова и снова становилась «меченой ведьмой», «девчонкой, возомнившей себя целителем», «дурочкой, бродящей по лесу».

– Что еще я ждала? – в одиночестве у пещеры Айсэт разговаривала сама с собой. – Что они кинутся мне в ноги? Или что Чаж назовет меня сестрой, а тетушка Гаши – если не дочерью, так племянницей? Отнесут учителю оговоренную плату, и хорошо. Он любит копченое мясо.

Айсэт могла бы сказать, что почти всегда разговаривала сама с собой, потому что одиночество было ее частым спутником. Но дома дурные мысли вытеснял аромат очага, мамины руки, пахнущие мукой, и ее сказки. Об одноглазом великане, которого обманул хитроумный воин. О быстроногом коне, обогнавшем зимний ветер, чтобы принести весну. О волшебной свирели, способной создать и разрушить мир. Мать заплетала Айсэт три косы, а Айсэт прятала лицо в ее ладони, чтобы прикрыть ими метку, и представляла себя Сатэней[7], рожденной в загробном мире, но принесшей жизнь и солнечный свет народу, частью которого стала. Мама говорила о том, как любит дочь, какой чудесной женой она станет и как придет день, когда весь аул будет превозносить мудрость и умения Айсэт. «Они поймут, сколько добра ты делаешь», – Дзыхан успокаивала дочь как могла.

Айсэт возражала ей: «Нет, мама. Учитель говорит, что нельзя ждать благодарности. Говорит, что благодарность для людей тяжкое бремя. Если можешь сделать что-то хорошо, сделай, помоги. Не жди доброго слова или доброго взгляда. Радуйся тому, что отдаешь, не тому, что принимаешь. Поймут или не поймут – все это не важно, мама. Учитель твердит, что я должна усвоить это».

Она верила, что усвоить получилось, и убеждала себя, что куда важнее нежные материнские руки и суровый взгляд отца. Скупые на слова, родители прижились в Гнилых землях и изо всех сил старались сделать свою дочь частью общины. Они расстраивались, как расстраивался и Гумзаг, когда Айсэт все же вскидывала непокорную голову, ожидая от судьбы чего-то другого. А чего именно – объяснить не могла. Не говорить же им про птичку, которой она обернулась!

Порой у Айсэт выходило соглашаться с мудрыми советами Гумзага, порой она чуть ногой не топала от обиды. В ней просыпалась совсем маленькая девочка, что бегала от взрослого к взрослому и заглядывала в их недовольные лица, старательно корча рожи. Вдруг рассмеются, погладят по голове и ласковым тоном скажут: «Пойди поиграй». «Пойди поиграй в сторонке», – говорили они пританцовывающей Айсэт. «Твоей девочке опять заняться нечем, Дзыхан, – добавляли они матери. – Пора бы ее к хозяйству приучать». Дзыхан приучала Айсэт к хозяйству с четырех лет, но той хотелось чего-то большего. Одобрения?

– Старость – хороший помощник знахарю, – говорила себе Айсэт. – Я приму и это и перестану искать благодарности, когда покроюсь морщинами, когда одиночество станет моим верным спутником, а долгие думы заменят родительские наставления.

Гумзага, почтенного старца, сына жреца и внука жреца, всегда старались одарить лучшим куском, отложить для него шерсти, сшить мягкий пояс или теплые чувяки для старых ног. Кузнец Гуч, еще один сосед Калекута и Дзыхан, украшал железные наконечники посоха Гумзага затейливой гравировкой, зная, как жрец ценит искусные узоры. Дубовыми листьями, или виноградной лозой, или узлами, петли которых подсказывал ему жрец. А сына своего, Тугуза, отправлял носить Гумзагу подарки от жителей аула. К Айсэт он Тугуза не отправлял. Напротив, всячески отговаривал от встреч со странной девчонкой. И Айсэт почти забыла, что в детстве они с Тугузом затевали игры у границы леса. Почти.

Гумзаг принимал благодарность с медленным кивком, разглядывал дары – хороши ли. О тяжком бремени он не вспоминал. И люди тоже не испытывали тяжести, восхваляя его. Гумзаг был стар и мудр. Ничего, и она станет такой. Жреца почитали и побаивались. И ее будут. Со временем.

– Зато тетушка Гошан обещала сыру дать, – подбодрила взрослая Айсэт младшую себя, выглядывающую из-за куста ежевики. – Она добрая женщина.

«Пусть даже просила тебя больше не заходить в дом, – напомнила малышка Айсэт внутри нее. – И Чаж попросит, станет Дымуку легче – и она закроет перед тобой двери. Никто не хочет с тобой играть».

– Болезнь открывает любые двери, – возразила Айсэт, – а я просачиваюсь следом.

«Но болезнь влезает под кожу, соединяется с кровью, пробирается в разум, а ты захлебываешься чужими тенями и молишь богов помочь».

– Они мне помогают, – заверила Айсэт лесные шепоты, норовящие занять место ее внутреннего голоса.

«Тогда молись усерднее, чтобы они помогли и твоим родителям».

Со временем маленькая Айсэт все же научилась смирению и реже обращала лицо к людям. Когда пламя вспыхивало в ней, щека, и без того горячая, нагревалась как котел над очагом, и Айсэт убегала в лес. И в чаще была какой захочет. Пела, кричала, плакала, говорила. Беседа с лесом успокаивала, Айсэт избавлялась от обид и повторяла, как учил Гумзаг: «Травы, заговоры, тепло. И болезнь отступит».

Но порой она совершала немыслимое. Вставала у зева пещеры и вслушивалась. Айсэт ловила тишину пасти пещеры Безмолвия, забывая о том, кто заперт в ней. Говорили, что пещера поедает звуки. Говорили, войдешь в нее – и она съест голос, биение сердца, мысли, дыхание. Съест все, что рождает звук. А если запоешь, тишина пещеры набьется в рот, почернит зубы, а в голову вольет безумие. Сюда поднимаются раз в году, в назначенную ночь, девушки, которым наступил срок. Никто больше не карабкается по ущелью, не скользит по камням, не стремится забраться на пологий уступ, на котором ждет раскрытая пасть пещеры, не дышит ее мраком. А Айсэт все ходит и ходит к пещере, и об этом тоже говорят в деревне. Потому что в Гнилых землях не скроешь ни мыслей, ни поступков. Но у пещеры нет шепотков, смешков и заговоров от сглаза ведьмы.

Лес не выкрикивал ей в лицо обвинения в глупости, в пустой вере, в непринятии знаков. Лес не заставлял хранить молчание, не давал советов, не просил проявить мудрость. В дни, когда душа Айсэт стремилась вырваться из тела за пределы Гнилых земель, он показывал ей птиц, парящих в высоте. Когда думала об отце и матери, выводил к ней тонконогого олененка с белым хвостиком, за которым следовала его заботливая мать. Когда утрачивала веру в свои силы, позволял мельком заметить кудрявую голову, увенчанную крутыми рогами. Выводил к ней могучего зубра и тут же скрывал его огромное тело тенью среди деревьев. Лес обращал ее внимание на возню мышей под корнями, на спящих сов, даже в дневном сне охраняющих свои границы, на брехание шакалов, плачущих о жалкой доле, на вой волков, никогда не ропщущих на судьбу. Позволял ей успокоиться и вести разговор с его шорохами, скользящим по макушкам деревьев ветром, с птицами, что устраивали гнезда и кормили птенцов.

С Кочасом, уставившимся на нее с ветки.


Загрузка...