названным так в детстве; вернее, полностью это звучит: Чингачгук Большой Змей, кличка возникла под влиянием книг Фенимора Купера и «индейских» восточногерманских фильмов, где индейцы были горбоносы (за исключением красавца и мышценосца Гойко Митича), смуглы и с орлиным взором; мальчик Сережа Углов не имел орлиного взора, но имел диковинной величины и изогнутости нос и был смугл, чему объяснений не могли найти ни белокурая круглолицая мама его Лидия Ивановна, ни сухой, бледный, с остроносым нервным лицом (отчего и умер рано, то есть от нервов) папа Виктор Алексеевич, особенно когда сравнивали со старшим сыном Глебом, бледнолицым, с мелкими чертами, но ссор или недоразумений из-за этого у них не было в силу взаимного доверия и любви, зато были недоразумения у Змея, особенно с недавних пор, потому что милиция, давая выход через себя шовинистическим потаенным настроениям народа, к Змею часто цеплялась, считая его лицом кавказской национальности, и это очень усложняло и усложняет жизнь Змея, ибо, не являясь лицом кавказской национальности, он в то же время часто бывает пьян, вполпьяна, в подпитии, подшофе, под газом, вмазавши, клюкнув, нарезавшись, надравшись и т.п., что милиционеры при близком зрительном и обонятельном контакте сразу же просекают, заодно рассмотрев и остальной его внешний вид; обвинение в кавказской национальности сразу же заменяется на другое, типично русское, и даже не обвинение, а просто берут молодца под белы (условно говоря) руки и волокут в вытрезвитель, отпуская, впрочем, без долгих мытарств, так как взять со Змея нечего: он вот уже лет семь – безработный
Змей проснулся рано, поднял руки к голове и тихо сказал:
– О-о-о!
В этом возгласе были боль и уважение. Боль – с похмелья, а уважение родилось из оценки тяжести своего состояния: чтобы такого состояния достичь, накануне надо выпить чрезвычайно много, а это Змею удается довольно редко.
Никакой возможности поправиться не было, поэтому Змей не травил себя несбыточными надеждами; он стал вспоминать о вчерашнем дне: в плохие минуты надо думать о хорошем.
Вчера, 7 октября, состоялась Всероссийская Акция Протеста (в которой участвовали, благодаря новым веяниям, и протестующие, и те, против кого протестовали, более того: объекты протеста в иных городах возглавили колонны, идя впереди с гордой головой, и можно было видеть потом по телевизору, как шагает в окружении аппарата и охраны какой-нибудь губернатор Н., а за ним поспевают злые люди с плакатами: «Долой подлюгу-губернатора Н.!»).
Змей и друзья его по жизни, судьбе и улице Мичурина эту акцию ждали с нетерпением. Они не забыли еще демонстрации советской поры, те счастливые шествия, когда празднество начиналось уже у проходных заводов и фабрик, у дверей учреждений, научно-исследовательских институтов, автобаз и стоматологических поликлиник: труженики, радуясь видеть друг друга без должностных уз и повседневных тягот производственной обстановки, вольно, без чинов и званий, равные пред лицом пресветлого дня, выпивали вино, водку и казенный спирт, благодушно украденный с рабочих мест, говорили о погоде и о жизни, а потом гомонящими потоками отправлялись в путь, к площади Революции (ныне – Театральная), по пути подкрепляясь, поя песни, играя на музыкальных инструментах и танцуючи и пляшучи на ходу. В те поры Змей и его друзья еще где-то работали, тогда еще выпить с утра не стало для них рутиной (хоть и не такой привычной, как хотелось бы), а – действительно праздником, особенно если выпадал он не на субботу или воскресенье.
И вот вчера Змей с друзьями отправились искать удачи. Конечно, не было прежних потоков, люди стекались жидкими струйками, а то и вообще поодиночке – и гуртовались в колонны уже на подступах к площади. По лозунгам и горячим речам друзья безошибочно определяли, где находятся. Вот коммунисты: воспаляя друг друга, они кричали; причем один кричал другому то же самое, что и другой ему кричал, но лица у них были такие, словно они спорили не на жизнь, а на смерть. Покричав с этими людьми немного, друзья заслужили по первой порции – в кусточках за оградой площади. В профсоюзных колоннах лица были суровы и деловиты, но вот стоят, закрывшись спинами, будто греются у костра, несколько мужчин, друзья вежливо протолкались, обнаружили искомое и, поговорив на профсоюзные темы, удостоились и тут угощения.
Так шли они сквозь все партии и объединения, и везде их приняли по-свойски – за своих. И как не принять, если Змей (к примеру), выбрав кого-нибудь подоверчивей лицом, кричал: «Брат! И ты с нами!» И узнанный брат, хоть, кажется, не совсем четко помнил его, тем не менее, наливал и Змею, и его друзьям.
И вот, получив вполне реальную оценку правильности политических взглядов и экономических требований, они пошли на площадь в составе пролетариев физического, умственного и мелкотоварного труда. Но пролетарии через пятнадцать минут соскучились и ушли в примыкающий к площади сквер. Тут было раздолье, но безобразий не было – ввиду большого количества окружающей милиции. Друзья потеряли счет выпитым порциям, но Змей поступал по-своему. Приняв с благодарностью очередной стакан, говорил: «Я тут, с вашего разрешения, приятелю…» – и шмыгал за куст и выливал порцию в припасенную двухлитровую пластиковую бутыль – и наполнил ее таким образом доверху.
Потом от греха подальше он увлек своих окосевших друзей, привел на родную улицу, и там они поспали до вечера где-то (это Змей смутно помнит), потом проснулись, стали мучиться, стонать и клясть себя за жадность и предаваться отчаянью от невозможности опохмелиться. Змей выдержал паузу и предъявил свою бутыль. Его хлопали по плечам, по животу, по спине, его целовали. И пили до позднего вечера, и как Змей добрался домой, он не помнит, но, судя по тому, что он лежит в своей комнате, на своей постели и даже без ботинок, – как-то добрался.
Приятные воспоминания кончились.
Мама его, Лидия Ивановна, заглянула в его комнатку (помещаются кровать, стул и вешалка для одежды, а телевизор уже не помещается, он стоит на подоконнике, благо в старом этом доме широкие подоконники; правда, телевизор уже два года как сломан, на нем стоит зато ламповый радиоприемник, который хрипло долдонит какую-то одну-единственную программу, она Змею не нравится, но он не выключает радио, любя чувствовать жизнь – пусть и в этих нечленораздельных звуках).
– Живой? – спросила Лидия Ивановна.
– Угу.
– Есть будешь?
– Не.
– Воды дать?
– Угу.
Мать принесла большую кружку воды, Змей выпил и попросил еще. Мать принесла и сказала:
– Денег не проси: нет.
– Я знаю.
– Лежи, отлеживайся. Я к Нинке тряпки драть.
Нинка, соседка, помоложе Лидии Ивановны и поздоровее, вечерами, в полусумерках, чтобы и видно, и не видать, собирала, стесняясь, по мусорным бакам и возле домов самое разное тряпье, а иногда и в дома робко звонила, заходя на отдаленные улицы, просила вещи ненужные – давали. Они разрывали их с матерью Змея на полоски и из этих полосок плели в четыре руки коврики, которые потом кипятили со струганым мылом и мочевиной, полоскали, сушили, и коврики получались яркие, пестрые, у двери положить – миленькое дельце. Продавали они дешево, но эти-то деньги и помогали им выжить, и даже с лихвой: Нинка имела возможность кофе покупать, без которого смысла существования себе не видела, а мать Змея – содержать Змея.
Змей сполз с постели, воспользовался ночной посудиной с плотной крышкой (не любил дурных запахов), выпил еще воды, лег, глубоко вздохнул, послушал радио и стал тяжело, муторно задремывать.