ПОВЕСТИ

МАРТ

Воскресенье

1

— Что разгулялась тут, телешом-то? — беззлобно покрикивала на дочь Марфа. — Ступай к себе в комнату форсить.

— Не-а.

— Хоть застегнись хорошенько, бесстыдница.

— Не-а.

Все утро Верка по квартире незапахнутой ходила.

— Знала бы, не доставала.

— А вы не смотрите.

— Хоть бы дядю Потапа постеснялась.

— Еще чего. Он свой.

— Свой я, — сказал Соков. — Пусть.

— Ты меня, Потапушка, уж, прости, — беспокоилась Марфа. — Думала, она из комнаты своей не выйдет.

— Да пусть, — сказал Соков. — Хорошо же ей.

Воскресное утро, когда школы нет, у Верки всегда дремное какое-то, скучное, и Марфа, чтобы дочь не томилась, пожалев, подарок ей, перед завтраком вынула, купальник, как она его называла, «двуштучный», бело-розовый, яркий. Они с Соковым, еще к 8 Марта ей загадывали купить, да тогда поздновато спохватились, галантерею перед праздником мигом вычистили (дешевыми духами тогда обошлись). А вот две недели спустя купили.

Верка, примерив купальник, из своей комнаты вышла и все, тут крутилась, у большого, зеркала в гостиной, радовалась, мать приступами целовала и на Сокова благодарно смотрела. Ни за что не хотела снимать, так купальник понравился. То так повернется, то эдак.

Налюбовавшись, халатик ситцевый сверху накинула (уж и мал стал, отметил Соков, короток, тесен — вот растет), стянула напереди кое-как руками, внапах, и вприпрыжку на кухню побежала.

— Ма! А завтракать будем?

Сели втроем, вместе. Только в выходной и удавалось.

От подарка Верка горела, пела вся. Ела и балабонила с матерью наперебив. Соков слеп, на нее глядя. Боялся смотреть — лицо в тарелку кунал. Боком вилки яичницу резал, пухлые дрожащие глазки-желтки, подцепив, поднимал, осторожно ко рту подносил, слизывал, а когда губы хлебом промокал, как бы из-за куска косо и коротко на падчерицу взглядывал, и тотчас опять глаза хоронил.

Марфа с Веркой забывчиво, в охотку между собой о нарядах говорили, о тканях, о том, где бы чего новенького да модненького Верочке сшить. Сокову чудилось, правда, что Марфа не только с дочкой говорит, но и потихоньку за ним наблюдает, однако уверен в том не был.

Жгло его что-то, на месте не сиделось, извертелся весь. Когда Верка открытая и такая, ей-богу, безоглядная, что и мужика в нем не чует, не раз уже Сокову мутно, стыдно и как-то пропаще и одиноко делалось. Последнее время это с ним, чтобы так накатывало, недавно, прошедшую зиму, считай, и весну — Верка как раз вызрела, оформилась, налилась. Много непонятного вздерга внутри, сосущей тяжести и опаски. Чересчур.

И тянет тогда сразу куда-то. Скрыться охота, спрятаться ото всех, одному нахлынувшее переждать.

Допив чай, спасибо сказал и вышел в прихожую. Оттуда, надевая пальто и кепку, бодро, стараясь, чтобы виновато не получилось и подозрений не вызвать, сказал, что покурить на улицу выйдет, пройтись.

Марфа, выбив из-под себя стул, в коридор выбегла проводить. Лицом померкла, а голос ласков:

— Ладно, Потапушка, погуляй.

И Соков, уходя, понял, что все она про него знает, видит, что с ним творится, и переживает.

2

Был конец марта. Снег почти весь исшел, с утра под туманным воздухом без солнца из унизившихся сероватых отвалов его засочились смирные ручейки.

Поселок принарядился. Многие теперь семьями гулять вышли. Коляски перед собой толкали, детей постарше за руку вели. Ходили взад-вперед от ДК к киоску «Союзпечати». Главная улица, все здесь — и магазины, и мороженое, и кино, здесь и остановка, автобус с левого берега приходит, из города. И асфальт здесь, на тротуарах, сейчас открылся почти везде догола, не так сыро гулять. К реке, конечно, не подойти, всюду вода под обманчивым снегом стоит. И тропки в рощу, как вчера днем по теплу оттоптали, так с отпечатками сапог, ботинок и туфель и схватились за ночь — то наросшие гребешки торчат, а то вдруг хрумким свежим ледком ямка затянутая; если идти по ним, того и гляди, ноги свихнешь или ухнешься, где подтаяло или некрепко.

Свежо, но не холодно было, и — беззаботно ему, хотя и бежал от соблазна. Соков закурил, кепку на затылок спихнул, постоял. Доминошники во дворе втроем сонно двигали фишками, звали Потапа четвертым, чтоб с азартом постучать, — отказал.

Потихоньку пошел, как все, в потоке, к ДК.

Гулять хорошо, приятно. Жаль не один только, знакомые все, здороваться надо.

Матвей Евсюков из четвертого цеха, попавшись навстречу, ехидно спросил:

— Чего один-то, Потап? Твои-то где? Зазнобы?

— Где надо.

И прошел. «И этот, зараза, укусить бы… Вот время что делает, и он злее стал, а какой добряк был».

Многие хотели остановиться возле него, о чем-нибудь пустяшном поговорить, чтобы время убить или скуку прогнать, но Соков нарочно так отвечал, что не зацепишься, не разговоришься.

У ДК мороженое купил, повернул обратно.

— Стихи сочиняешь, а, Потап? — спросил Евсюков.

— Поэму.

— Законной своей? Или Верочке?

— Степаниде.

— О-хо-хо! — заржал Евсюков.

«Или на другую сторону перейти?.. А, одинаково, что тут, что там».

Потекшее мороженое недоеденным в урну бросил. Платком носовым руки и губы вытер и закурил.

От скучной ходьбы, хоть и сыт был, а вроде опять есть захотелось. Или выпить чего-нибудь.

Свернул в переулок, в магазин втиснулся, в винное отделение. Толкотня, ругань. В винном всегда особенное напряжение, климат свой — раздражение, спешка, свое безнаказанное мужское хамство.

Сегодня мужики сами очередь соблюдали; стало быть, что-то есть. Одного нахального парня, что хотел умнее всех быть, чуть не побили. Отпускала как раз красноносая Степанида, которую Соков давеча помянул невзначай — женщина в общем обыкновенная, чуть, может быть, только испитая (недаром нос сизокрылый), а знаменитая оттого, что через день в винном стояла, с могучей Клавкой в очередь. Сейчас что-то грубила, орала со своей, стороны, от прилавка, дисциплину налаживала. Все равно по-своему жила набившаяся сюда группа желающих.

Сокову предложили строить, да не единожды — всем отказал. Эту бормотуху давить — себя не жалеть.

— А пивка, случаем, нет? — поинтересовался.

— Да есть. Вон у нее последний ящик остался.

— Ну?

Соков встал в хвост. Вот пивка б, правда, выпил, теперь бы самый раз. Бутылочку или две.

Стоял сжатый спереди и сзади, сам следил, чтоб без очереди не влезли или чтоб деньги никто не сунул передним, переживал, хватит ли самому.

Успел-таки Соков, повезло. Пару бутылок взял из остатка. По карманам рассовал и вышел. Вздохнул, глубоко, глотку вольного свежего воздуха обрадовался.

За угол завернул, дальше, во двор, глянул — занято. Стоят везде по двору, кучками, пьют, разговаривают.

Развернулся и пошел, свернув от главной улицы вглубь, по растоптанному слякотному снегу к реке, к набережной. Брючины поднимал, чтоб не замочить, не обрызгать, выбирал, где посуше, скакал, и все время про бутылки помнил, локтями карманы придавливал. Тут пусто было, никто не гулял — разве какая редкая женщина по делу пройдет, из домов крайних.

Долго, опасливо застойное озерко обходил на набережной, задумал к лавочке пробраться, что на краю обрывном, у самого берега. Все-таки дважды ухнулся, провалился, полные ботинки набрал. Да уж чего теперь — зато один. Березки серые да даль над рекой.

Добрался, вспрыгнул на сиденье, перчаткой поверху прислона провел, самую грязь, что за зиму наросла, снял и уселся. Съехавшую, пока скакал, кепку опять на затылок сбил, плечи развел, вперед посмотрел — хорошо. Река хоть и под ледком, да никто уж через пешком не ходит — тонок, трескуч, закраины истончились и заметно от берега отошли. Скоро река гнет сбросить должна. На том берегу лодки перевернутые, густо одна к другой положенные, обнажили смоляные бока, тропки ясно показались, мужики-рыбаки возле хозяйства, своего копошатся. Дальше выше город сам, дома, справа с краю лесок, от воды по крутому берегу вверх вбегающий, теперь высохший, правда; мертвый, а над ним корпуса, два завода ближних, ТЭЦ, трубы стометровые, башни, чадят, гадят. Потому городу и солнца не видать — эн как садят дружно; не разберешь, мгла ли на небе или дым так сел.

Соков пиво из карманов достал, у ног по бокам поставил. Еще вдаль поглядел и по сторонам. Березки чахлые, сохлые с трех сторон, а там — темный, под пупыристым жестким снегом, лед. И никого, ни спереди, ни сзади.

Взял бутылку, что справа стояла, головкой наискось к ребру дольки деревянной прислона, где сам сидел, прижал и кулаком по шляпке сверху пристукнул. Зазвякала пробка на скаку, и в щелку между выцветшими красными планками сиденья — нырь, хлюп в воду под лавкой.

Отпил из горлышка, опрокинув. Вкусное пиво, свежее. Спасибо, догадался в магазин зайти. Допил бутылку, вторую открыл.

Эту пил нежадно, с отставом, продлевая удовольствие. Покурил, вдаль глядя. Верку припомнил, какая она нынче утром была. Счастливая, огневая. Кожа тонкая, чистая, в блеклых, чуть приметных уже следах-росчерках купальника старого, где солнце ее прошлым летом не обожгло. Щеки румяные, сочные, коленки полные. Беда, как хороша. Ноет все, тянет, сосет — не забыться бы, разум не потерять. Хоть бы дурнушкой выросла, а то ведь, как на грех, с каждым днем все краше и краше, все опаснее. Скорей бы замуж выдать, с глаз сбыть, подоспела. Вот десятый класс кончит и — можно. Надо Марфе намекнуть, чтоб жениха искала. Годков, правда, маловато, да ведь это как судить. Так-то она, телом, готова. И к материнству и прочему, самостоятельная, рассудительная, упорная, детей сама подымет, если что; сейчас, правда, капризничает, ленится, однако, если судьба хлестнет, задвигается, работать полюбит, куда денешься…

Слышит, хрумк сзади, плеск, снег мнется, чавк — шаги. Обернулся, а это Верка. Легка на помине.

— Дядя Потап! Дядя Потап! — кричит, руками весело машет, по воде напрямки идет.

И Максим с ней, ухажер, помогает, за руку держит. Оба в сапогах резиновых, брюки внутрь, в голенища заправлены. Она в пальто и шапочке вязаной, а он в куртке и — ишь смельчак какой. — простоволосый.

— Там обойди справа, Вер. Тут еще ухнешься, может, и по шейку будет.

— Не будет, — шумит Верка. — Мы здесь каждый день ходим.

— Ну, если знаете.

Прошли и, как и Соков, на сиденье с ногами влезли.

— Тихо, пиво не сшиби, — сказал Максиму, и от греха недопитую, бутылку поднял.

— Потап Иванычу — привет.

— Здорово, ухажер.

— А ты, Потап Иваныч, неплохо устроился, смотрю. Пиво у тебя, — Максим нахально зависть свою показал, даже таким манером выпрашивал.

— На, допей, если не побрезгаешь.

— Да? — меленько как-то обрадовался Максим. — А ты?

— Пей, пей, вон пустая лежит, я уже.

— Ну, давай тогда. Что-то захотелось пивка. — И, взяв бутылку у Сокова, храбренько схвастал: — Да я тебе, Потап Иваныч, за это потом хоть ящик поставлю. Веришь?

— Максим, — по-учительски строго сказала Верка и недовольно покосилась на парня.

— Да ладно, Вер. Тут капля.

— Капля не капля, а все равно.

— Да я конфеткой зажую, Вер. Сигарету выкурю. Не услышишь.

— Ты же знаешь, ты же мне обещал.

— Ну, Вер.

— Хорошо, — тихо, с припрятанной окрепшей угрозой сказала Верка и неуступчиво, резко сошла с лавочки в снег. — В кино я одна пойду. Дай мне билет.

— Ну, Вер, чего ты, чего? — Максим не глядя Сокову бутылку вернул и испуганно, опрометью сам соскочил; догнал и со всегдашней своей робкой храбростью руку Верке на плечо взбросил.

— Так, ничего, — плечом передернула, стряхнула руку его.

Максим за ней, не отпуская, все наклонялся и что-то, оправдываясь, через плечо говорил, успокаивал, видно. Так и ушли.

«А с характером она у нас, прочно на своем стоит, — довольно думал Соков, провожая их взглядом. — Прижмет любого мужика, подомнет, у нее не разгуляется».

И хорошо, что пиво ему у парня отбила. Хоть и отдавал остатки, а все же жаль было.

Теперь, считай, не вернутся, его пиво-то, опять его.

Сам допил. Рукавом губы отер и аж крякнул вольно, до того приятно.

Поглядел, куда бы бутылки деть, да ничего укромного для них не нашел, некуда. На сиденье лежмя кататься оставил. Еще закурил и засобирался домой. Ноги мокрые, стынут.

3

Марфа стряпала, когда Потап пришел.

Спросил с порога носки — переодеть.

Принесла.

Отдал ей заодно ботинки мокрые, чтоб на батарею сушиться поставила, стянул, носки старые; сухими, что Марфа принесла, ноги опревшие обтер, а потом в них и вдел. Вошел в шлепанцы, кепку на вешалку забросил, пальто снял.

На кухню к Марфе пришел.

— Скоро кончишь-то?

— Да начала только. Подсобить хочешь?

— Ну.

И обнял ее сзади, стиснул.

— Да погоди ты, медведь, грудь раздавишь.

— Я ласково.

— Сгорит все.

— Не сгорит.

Потап руками, через плечи Марфы свешанными, завернул краники на плите, выключил.

— Нашел время, — соглашаясь, уступая уже, радуясь ласкам мужа, возражала Марфа. — А обед я когда сделаю?

— Успеешь.

— И Верка прийти может.

— В кино она.

— Так придет.

— Это когда еще.

Развернув к себе, Потап целовал Марфу, мял. Она смеялась доверчиво, тихо, теперь и волнуясь с ним заодно, распаляя его жарким недоверчивым шепотом:

— Ишь, как разобрало. Чегой-то ты, а? Вдруг-то? Любишь, что ли?

— А то как же.

— Ой ли? Третий год, и все любишь?

— Много разве… третий год.

— А то… Да погоди, постелить надо, дверь закрыть.

— Я закрыл.

— Дай хоть руки-то оботру, неслух.

— Это на.

Обождал, покамест она руки сполоснет, и вдруг молодо подхватил под колени, поднял и понес в дальнюю комнату, на кровать.

— Пусти, пусти, дурень. Такую тетку носить, ты чего? Или я против?

— Я ж как лучше тебе.

— Правда? Как мне лучше?

— Ну.

— Стало быть, любишь. Вправду меня одну любишь, Потапушка?

— А то как же.

— Ну, ставь, ставь, принес. Я уж сама теперь.

— Марфа, Марфушка моя.

— Погоди… Да погоди маленько-то, что скажу.

— Ну?

— От тебя, Потапушка, сильно пивом пахнет. Я тебе сейчас принесу чего-нибудь, сжуй. Ладно? И я разденусь пока.

— Ай, да лежи-ка ты лучше смирно. Я нынче сам тебя раздеть хочу…

Спустя какое-то время, понежившись, исцеловав с благодарностью мужа, удивленная новизной его, странной дикой нежностью, силой, Марфа сошла с кровати, мигом оделась и побежала на кухню обед доваривать.

— Ух, качает, Потапушка. Голова кружится, — весело говорила ему через две двери. — Что ты, каверзник, сделал со мной!

— Попить принеси, — крикнул с кровати голый Потап.

— Чаю?

— Воды простой. Только слей, похолодней чтоб.

— Мучит жажда милого, — напела Марфа. — Лечу.

Принесла в запотевшем стакане. Потап выпил духом, стакан оставил и поймал Марфу за руку, потянул.

— Ну, чего ты, чего, — она радостно сопротивлялась. — Глупый. Разобрало-то как. А ночью что мы с тобой делать будем?

— А я откуда знаю?

— Ну, не глупи, пусти руку. Сейчас Верка придет. Да и обеда нет, — отлепив пальцы его, отняла руку, чмокнула в щеку: — Потапушка, любимый мой, — и с песней на кухню пошла. — Одевайся лучше, — крикнула на ходу, оборвав песню. — Что ты весь наружу лежишь? Верка придет, ахнет.

— А я в своей комнате лежу. Пусть не подглядывает.

В наружную дверь, позвонили — нетерпеливо, долгими вытягивающими звонками — Верка частенько, ленясь ключом отпирать, так их наказывала, мучила.

Соков вскочил, метнулся дверь в комнату прикрыть и резво, по-флотски, стал одеваться и прибираться в комнате, чтоб следов не осталось.

4

Верка обедать Олю привела, подругу, — Максима, стало быть, после кино побоку. В комнате у нее закрылись и защебетали о своем, о парнях да о шмутках. Соков слышал, как Верка купальником хвасталась.

Покамест Марфа стряпала, он под душем постоял, избил тело тугими колкими струями — попеременно то горячими, то холодными — вышел свежим, легким, и телевизор включил.

Аккурат из Москвы хоккей шел. Армия (считай, сборная), конечно, прижимала, ну, а «Динамо» отплевывалось, жалило. Тут и болеть нечего, все вперед ясно. Смотреть приятно, спору нет, а азарта никакого.

Вскоре Марфа на стол начала накрывать, здесь, в большой комнате, где Соков телевизор смотрел. Девочек позвала, чтоб помогли. Одна бы Верка, наверное, и не откликнулась, а вдвоем не сразу, но вышли и, не упуская о своем лопотать, принужденно заходили на кухню и обратно, ложки, тарелки, хлеб, ну, и все, что нужно, носили.

Оля постарше Верки на год, школу кончила, в АХО в управлении сейчас. Обогнала, поопытнее. Верка слушает ее, советы ловит, хотя виду не показывает, что учится, отчего-то спорит, противоречит, на своем стоит. Оля не всегда понимает, что Верка не взаправду упрямится и, бывает, по-настоящему сердится, расстраивается. Но ненадолго.

Сели. Марфа в честь выходного (или в честь того, какой Потап с прогулки вернулся, или в честь своей, понятной ей только, женской радости) водочки выставила, сама по рюмкам расплескала, всем разно: Верке чуть совсем, донце прикрыть, Оле побольше маленько, себе рюмочку невысокую сполна, а Потапу сполна стаканчик. Следом борщ по тарелкам разлила. И унесла и кастрюлю, и бутылку. Водку по каплям дает, редко, дает и остатки прячет — то ли побаивается, что Потап запьет (хотя какой запьет, когда уже пятьдесят с лишком, и войну прошел, да и в мирной жизни намыкался, с первой женой-то — не запил ведь), или экономит просто, или радость так вот дробит, считая, пусть по малости, да почаще — водка что-то последний год в магазине не стоит, как привезут, сейчас и хвост до ДК, расхватывают.

— Ну, за здоровье, — сказала Марфа, вернувшись и подсев к столу. — И чтоб Верочке хорошо школу кончить. И чтобы потом учиться дальше пошла. И чтоб замуж удачно вышла (при этих словах смело и строго на Потапа глянула, как бы говоря вдобавок, не пущу тебя, мол, не отдам, и крепость и сила покамест есть с дурью твоей потягаться). И чтоб нас с Потапом Иванычем не забывала. Ну, будем здоровы.

— Будем, — ответно сказал Соков, первым потянувшись чокнуться с Марфой.

Выпили. Оля, похоже, без радости, а Верка с неприятностью, заругалась даже, отмахиваясь — зачем, мол, люди гадость такую пьют.

И — к борщу. Марфа мастерица борщ варить, и сейчас угадала.

— Ты б телевизор-то выключил, а, Потап? — Марфа попросила. — Не глядишь все равно.

— А пусть горит. Счет хоть узнаю.

Соков по привычке, как в столовой рабочей, частил, быстро ел. Однако, когда у комментатора в телевизоре голос рос и поднималось волнение, стало быть, там момент острый, вот-вот шайбу вгонят — тогда ложку на весу, где застигнет, оставлял, голову косил, смотрел. А кончался момент — вновь торопливо ел.

Иногда украдкой на девочек смотрел, на Олю спокойнее, на Верку трусливо как-то, дергано. Сам ругал себя, что духу не хватает прямо полюбоваться. Уж шибко Верка хороша — глазам больно. Да и Марфа видит, чует все. Иной раз, кажется, судит его, иной раз переживает, жалеет, однако видно, что и суд, и жалость, и страдание свое спрятать хочет, не показать. Чтоб — никому. Третьего дня, как поймала, как он, позабывшись, долго и нежно на Верку смотрел, потом ночью, невзначай будто, со смешком каким-то стиснутым, жидким, спросила, уж не влюбился ли часом в дочку. Вроде успокоил тогда, складно солгал. А может, и не успокоил, кто ее знает, может, напротив, разбередил только. Смолчала Марфа, стихла и виду не подала, каково ей. В тишине тогда и сон их застиг, от разговора увел. Утром потом слышал, о чем-то шушукались с дочкой, а вечером обе будто отяжелели под тайной какой-то, под сговором, что ли — поди пойми этих скрытниц, сами-то не говорят. Ясно видел только, изменились обе после того разговора… И вот хоть и видел, что из-за него все, хоть и давил в себе это желание на Верку смотреть, чувствовал страх какой-то, робость, опасность даже, а все равно не мог — тянуло, так и подмывало взглянуть. Лицо ее, и плечи, и колени крал, а потом, спохватившись, воровато, как шкодник мелкий, бессмысленно по стенам глазами водил. И опять смотрел, и опять убегал глазами. Понимал: нельзя так, и, когда не мог удержаться, злился и гнал себя уходить, в одиночестве сбить с себя это, опомниться.

Котлету с пюре съели, компот выпили. Марфа с девочками шутливый разговор завела про мальчиков, какие у них нынче кавалеры плевые. Веселее, вольнее сделалось. Однако хоккей по телевизору кончился, закрутился в обруче известий шар земной — «Международная панорама» началась, и девчонки отвлеклись, перестали Марфу слушать. Соков потянулся выключить, но Верка сказала, не надо, дядя Потап.

— Политику-то вам зачем?

— Ты не понимаешь, — сказала Верка. — Там людей показывают, улицы.

— Шмутки, что ли?

— Как одеты, дядя Потап, как одежду носят. А не шмутки.

— Что тут разглядишь? Толпа, бегут все.

— Мы увидим, — сказала Оля.

— Верунь, — сказала Марфа, вставая из-за стола. — Тебе посуду мыть.

— Ой, ма… А ты?

— Вот, опять я. Нет, я мыться пошла. Вы с Ольгой на пару. В четверо рук мигом справитесь.

— Мы потом, ма, ладно? Посмотреть хочется.

— Потом у вас цирк, «В мире животных», «Клуб», и пойдет, знаю вас, не оттащишь. А посуда грязная стоять будет, тараканы пойдут.

— Ну, ма, — капризно затопала ножками Верка.

— Поднимайтесь, поднимайтесь.

— Всегда так. На самом интересном месте, — обиделась Верка. — Пошли, Оль? Пока он, — показала на обозревателя на экране, — разговаривает.

— Фартук мне дашь?

— Даст, даст, — сказала Марфа.

Девочки отодвинули стулья и, сколько посуды в руках взять могли, на кухню понесли.

— Ну, и я тогда, — сказал Соков. — Покурю и спать лягу. Разморило что-то.

— В комнате курить будешь? — осудила Марфа. — Ты же обещал.

— Разреши ради праздника. Я проветрю потом.

— Проветришь. Табачище этот так в стены въедается, никакими силами не выгонишь.

— Не ворчи. Сегодня хороший день был.

— И правда, — Марфа, вспомнив, оттаяла; подошла, склонилась, обняла мужа. — Прости меня, дуру. Делай, как знаешь. Мне тоже искупаться надо.

Потап ее за шею пригнул. Нашел губы, накрыл своими.

Оля за посудой из кухни пришла. Рассмеялась, увидев целующихся, и ни с чем назад убежала.

— Ну, иди спи. Постелить тебе или так ляжешь?

— Да так.

— Милый ты мой, родной, — зашептала Марфа. — Не могу без тебя, Потапушка. Умру.

— Умрет она, — довольно улыбался Потап.

Ласково отнял ее от себя — ступай, мол.

В спальне Соков дверь за собой прикрыл, закурил и, не раздеваясь, только шлепанцы скинув, на кровать прилег.

Лежал, дым пускал, на потолке пятна разглядывал, в блюдце на ощупь пепел стряхивал.

Все Верку перед собой видел.

Придавил остаток от сигареты, к стене отвернулся и глаза закрыл, чтобы уснуть, прогнать Верку, не думать, не видеть.

Не отпускала. И в дреме близко была, и во сне.

В луга водила, в леса, когда спал. В речке вместе купались. Куда-то в поезде ехали. А потом из какого-то страшного большого огня спасались…

— …дядя Потап, дядя Потап.

Очнулся.

Верка стоит, лицо ее наклоненное — будто из того же дикого, больно-страшного сна.

Нет, догадался — будит.

— Мы на танцы, в клуб. Мама к Ветлугиным ушла, у тети Пани приступ опять, Соня прибегала, просила помочь. Ты один остаешься.

— Вечер уже?

— Ага. Тебя запирать?

— Не надо. Я встану сейчас.

— Ну, пока.

— Ладно, ступайте. Спасибо, что разбудила. А то ночью бы мучался.

— И я так подумала.

— Правильно.

— Умойся… Смешной ты все-таки.

И ушла вместе с Ольгой.

Соков сел на кровати, ноги свесив. Потряс головой, словно отгоняя то, что во сне нажил.

Встал. На кухне чаю холодного сглотнул. Лицо сполоснул. И закурил.

Вернулся, телевизор включил. Но и минуты не посмотрел — выщелкнул. Послонялся еще по квартире, пока сигарета не кончилась, и — в прихожую, одеваться.

5

Сначала ДК с тылу обошел, от окна к окну, держась вплотную к дугообразной спине его. Ладони ребром на оконные стекла ставил, козырьком сверх-обок лица, знакомых выглядывая.

Свет яркий внутри, молодежи много, вырядились все. Парни у подоконников жмутся, курят втихаря. Заслоняют. Стучал им пальцем, чтоб отошли — бесполезно.

Раз показалось, будто Верка мелькнула. Заспешил вдогон к другому окну, да ненароком в лужу наступил, черпанул опять обоими башмаками. Пока чертыхался да стряхивался, Верка (если это она была) убежала давно.

Вышел к фасаду освещенному, в колоннах обтертых, засаленных. Тут парни подвыпившие паслись, кучками. Курили-рядили свое.

Внутрь заглянул, в прихожую, где кассы. В дверях контролером сегодня Федулов Иван стоял. Он еще с лета Сокову за батарею отопительную задолжал. Увидел, завилял хвостом.

— Ты чего, Потап? Здорово.

— Здорово, — Соков в проем кепку сунул.

— На молодежь глянуть?

— Да нет.

— А то иди, задаром пущу.

— Я и заплатить могу. Не бедствуем.

— Зря-то зачем? Все экономия.

— Полтинник твой, что ли?

— А что? Уже не деньги?

— Да деньги. Я не о том.

— А я о том. Если стоять буду, всегда пущу. Понял? Хочешь концерт, хочешь танцы.

— Не охотник я, Иван, — Соков недовольно поморщился, не любил он этого мелкого торгашества. — Моя-то здесь?

— Меньшая?

— Ну.

— Тут. С Гусевым-старшим.

— С Максимом, стало быть.

— С им.

— Ну, пусти, если разрешаешь. Обогреюсь хоть, обсохну. Вон опять черпанул, — и на ботинки кивнул.

— Сыро теперь, топко. Да… Раздеваться-то станешь? А то в зал так нельзя, заругают, — Федулов, как уговор сладил, заискивающий свой тон переменил на привычный (когда на этом месте стоял) — тупо начальственный, строгий.

— Минутку постою, погляжу.

— Народ идет, отходи. На работе я.

— Да вкалывай, разве я мешаю?

Соков на вешалку пальто сдал и кепку, номерок в карман спрятал, и по стеночке, глаз не поднимая, в туалет.

Накурено в мужской комнате было, серо-сизый дым стоймя, не шевелясь, плотно стоял. Бурлила прыщавая мелкота — делово, как порядочные, бормотуху делили, пили, откашливаясь. В зале, где танцы, их из угла не вытянешь, от колонны не оторвешь, трусы-скромники, а тут герои, ядри их, грудь колесом, с гонором — друг перед другом.

Облегчился и в зал вышел.

Неловко себя чувствовал, виновато как-то. Старый уже по клубам ходить. Пожалел, что дома не остался.

У колонны, местечко себе укромное нашел, чтоб внимания не привлекать. Отсюда через забор из длинноволосых голов на оркестр смотрел, на танцующих. Незнакомый парень (видно, из города, с той стороны), певец, на чужом языке песню пел, остальные с гитарами и еще барабанщик ему подпевали. Ничего, стройно и бойко выходило у них; правда, слов не понять и громко очень. Чем-то эта новая диковинная музыка Сокова будоражила, раздражала, а когда не сердит, как сейчас, делала настороженным, точно опасность рядом.

Нашел, что искал, — Верка в кружке прыгала. Их там человек семь было, своих ребят, парней и девчонок, и Максим с ними, и Оля, и Никитка Нужин, малый хулиганистый, тоже вздыхатель. Чудно танцевали, нарочно безобразнее друг перед другом изламывались, движения стыдные, непристойные — Соков подумал, что во времена его молодости ни одна девушка не решилась бы публично так бедрами поддавать, враз бы осудили за блуд и срам.

Верка и тут всех лакомее, в бледно-розовом своем, любимом платье, мини. Ножки долгие, ровные, резвые — знает, паразитка, что напоказ выставлять.

— Эй, Потап Иваныч! — Максим высмотрел, замахал руками. — Иди к нам, Потап Иваныч, спляшем!

Верка вышла из круга, пробралась к Сокову, разгоряченная.

— Танцевать пришел?

— Не, Вер. Так поглядеть. Скучно одному дома сидеть.

— Раз пришел, пошли, — схватила за руку, потащила в круг.

Соков застеснялся, заупрямился:

— Не надо. Куда мне на старости лет, что ты.

— Ты не старый. Пойдем.

— Не шути надо мной.

— И не думала. Пошли.

— Ну, Вер. Не позорь. Вам смех, а мне стыд один.

— Это еще неизвестно, кому стыдно.

— Ты о чем? — насторожился Соков, и брови к носу свел.

— Ни о чем, проехали. Пошли, тебе говорят.

— Да не умею я так-то вот, — и показал, повилял корпусом.

Верка громко, напоказ, рассмеялась. Стихнув, сказала игриво:

— А мы по-старому с тобой, хочешь?

— Ну, куда мне. И ботинки, гляди, мокрые.

— Я хочу! — тихо, сердито сказала Верка и повелительно, звонко туфелькой по паркету топнула. — Слышишь? Я хочу с тобой танцевать!

Соков понял, что ей зачем-то нужно вытащить его, а если нужно, стало быть не отстанет, и бесполезно упрямиться.

— Ну, позорь старика.

Верка ввела Сокова в круг, развернулась к нему, сама положила руки его себе на талию, а свои любовно на плечи ему вскинула.

— Мы так походим, правда?

— Давай.

Вокруг бесились, толкались. Соков локти расставил и, поворачиваясь, следил, чтоб скакуны эти в него бились, Верку б не задевали. И он, и она знали, что на них смотрят — и те, что стоят, и те, что танцуют. Соков нехорошо себя чувствовал, скованно, хотя Верку приятно было держать, чувствовать рядом, как бы своей. Он мутным взглядом выхватывал чьи-то подпрыгивающие плечи, лица, волосы и все ругал себя, что пришел. Верка ласкалась, оглаживала ему плечи, шею, снизу томно в лицо засматривала. Соков понимал, что это она нарочно делает, не для него, а для тех или кого-то, кто сейчас на нее смотрит, и оттого конфузился еще больше. Шалая какая-то, будто выпила. Когда она голову ему на грудь положила, отвердел весь, набычился и сказал просяще:

— Встань как следует, Вер.

— Не-а.

— Смотрят же. Что подумают?

— Они и так думают.

— Ну, все-таки… Вер.

— Не-а.

Верка говорила, не отнимая лица от его груди, и под рубашкой в том месте, где были губы ее, Сокову горячило.

— Я нравлюсь тебе, дядя Потап?

— Чудной вопрос, — забеспокоился Соков. — Ты же, считай, дочь мне.

— Нет, я не о том. — И она откинула голову.

Он вздрогнул. Глянул на нее и — глаза увел, смолк.

— А я знаю, что нравлюсь, — Верка рассмеялась, довольная своей смелостью и тем, что так его ошарашила. — Знаю. И все знают.

Соков перестал танцевать и руки опустил. Глазами зашарил поверх ее головы. Лицо растерянным сделалось, жалким — не понимал, за что его так ударили. И весь как-то сник, сгорбился и посерел.

— Ну, что ты? — Верка впервые за весь вечер искренне заволновалась. — Что я такого сказала-то? Что? Новость для тебя разве?

Соков опустил мягко руку ей на плечо и, отвернув голову, сказал:

— Танцуй, Вер. Танцуй.

И раздавленно, не замечая тычков танцующих, стал выбираться из круга.

6

Дома переоделся, поставил ботинки опять сушиться, носки простирнул, повесил на горячую трубу в ванной.

Пусто. Марфа еще от Пани не вернулась.

Заслонялся по комнатам. Курил, переживал.

Нехорошо. Прямо хоть из дому беги.

А куда уйдешь? Некуда.

К Татьяне, первой жене, в Новокузнецк? Прийти, пожалеть?

Нет, не жалко ее, нет. Ничего не осталось к ней, кроме досады. Не жил — мучался. И что — опять в петлю? Нет, что отрублено, того не вернешь. Ушел и ушел. Детей, правда, жалко, но ничего, большие уже, на Кольку два года осталось платить, на Павлика четыре. Проведать съезжу, а жить — нет.

Да и не ждут его там.

И куда тогда? К Сеньке, дружку? Санитаром к нему, как в вытрезвителе?

Некуда. Даже на время, чтобы снова в себя прийти — некуда.

Вот напасть-то. И откуда навалилось? Зачем?

И Марфа хорошая, любимая. Славная баба, добрая, умная — жизнь, считай, прожил, а не знал, что такие бывают. И хозяйка знатная, дом крепок. И работа интересная, душу задевает, кормит сытно.

Опять менять?..

Соков чай себе приготовил. Со стаканом в большую комнату пришел, телевизор включил.

По четвертой программе фильм шел. Стреляли, на конях скакали, басмачей, что ли, ловили. Только стал забываться маленько, как в дверь зазвонили. Всполошно — Веркин почерк.

Нехотя, решив, что разговаривать с ней не станет, открывать пошел.

Она, точно. Влетела — пальто распахнуто, лицо озабоченное.

— Там Максима сейчас изобьют.

— Где?

— Внизу, у подъезда. За нами от клуба увязались, четверо. Не пускают его, бить хотят.

— Ну, это мы не допустим, — Соков, как был в тапочках, так и заспешил на улицу. — Сиди дома, — Верке наказал. — Не выходи.

И спустился с третьего этажа.

Успел, аккурат к разгару.

— А ну, посторонись!

Всех узнал, четверых, да и они его узнали. И разбираться не стал что к чему. Растолкал, Максима сгреб и за себя спрятал. Рявкнул, чтоб шли по домам, и вдобавок для острастки матом, как соусом, полил. Осерчал вроде, гневный. А про себя: дохляки, шум один. Нет-нет, да и вниз глянет, чтоб посуху, по твердому ступить, в тапочках.

Остыли малость, свяли. Никитка Нужин, самый из них паршивец, забубнил, храбрясь теперь так только, из остатка, чтоб среди солдат своих цену не потерять.

— Все равно… Ты, Потап Иваныч, не знаешь, какую падлу защищаешь.

— Я те по ушам-то. Ишь какой.

— Увидим. Не сегодня, так завтра отловим. Хана ему все равно.

— Ты остудись, Никитка. Я тебе вот что скажу. Пальцем тронешь его, со мной будешь дело иметь. Уразумел? Отцу, матери жаловаться не стану, даже милицию не позову. Сам тебе башку отверну. А ты меня знаешь, я зря обещать не люблю.

— Ладно, увидим, — дернул щекой, прищурился мстительно и вылепил: — Сам, что ли, хапнуть хочешь?

— Чего? — взъярился Потап.

— Что слышал, — Никитка глаза опустил, носком ботинка, ткнув, с хрупом отколупнул кусок наледи. — И тебя, Потап Иванович, не обойдем, учти.

— Ну-ка повтори. Не понял я что-то.

— Ладно, не понял он.

— О чем ты?

— К Верке не суйся, вот о чем.

Соков улыбнулся кисло, подшутил:

— Да я отец ей, милый ты мой.

— Знаем. Все мы ей такие отцы, — буркнул Нужин, и солдатики его с запозданием, вразнобой прыснули. — Не твоя она, вот и не суйся. А то…

— А то?! — Соков, метнувшись, прихватил Никитку за отвороты куртки. — Сопля на морозе, — притянул и задышал в лицо. — Угрожать? Мне? Ах ты погань. А ну, пошел отсюда, — и с силой пхнул его от себя. — Чтоб духу твоего здесь не было. К Верке подойдешь, пришибу. Недоделок. Понял меня?

— Ладно, испугал, боюсь я тебя, как же, — стихшим голосом промямлил Нужин, поправляя смятый ворот. — Сам берегись теперь… Жди, мы тебя предупредили, — мотнул головой, и все четверо, сбившись кучкой, не спеша потопали прочь.

— Спасибо, Потап Иваныч, — запинаясь, слова проглатывая, говорил Максим, когда они по лестнице вверх поднимались. — Спасибо. Если б не ты, они б мне кишки выпустили.

— Ну, сразу и кишки.

— Отбили бы все, печень, голову. Они мастера.

— А чего они к тебе?

— Надираются-то?

— Ну.

— Из-за Верки. Я им танцевать с ней не давал, перехватывал.

— Жадничать, знаешь, тоже нехорошо. Дал бы разок, позволил.

— Им дай. Потом сам не подойдешь. Как обступят и за спиной у нее грозят, кулаки показывают.

— А она-то сама?

— Верка? А плевать ей, с кем, лишь бы плясать.

— Успехом пользуется?

— Еще каким.

«От, гнида, — не остыв еще, думал Потап про Никитку, не обрывая и разговора с Максимом. — И настырный какой, ты гляди. Не посмотрел, что в отцы ему гожусь, и что с Семеном, батяней его, душа в душу… Бесятся. Ваш бы гонор, да силу вашу — в дело б куда. Нет на вас руки настоящей, шляетесь сам с усам. Вот и выходит… Однако нехорошо. Вот уж и пацанам соперник, нехорошо… И этот, Максим, недотепа. Но непрост, жучок, себе на уме, эн как глазами шныряет, на словах одно, а сам небось гадости копит».

В дверях их Верка встречала. Так и не разделась, в пальто.

— Прогнал?

— А то как же.

— Ой, дядя Потап, — Верка повисла на шее у Сокова, чмокнула в щеку — открыто, просто, ровно и не было между ними в клубе ничего. — Какой ты у меня… Ну, ладно, мы погуляем немного, хорошо?

— Обогрейтесь хоть, куда ты? Дай ухажеру в себя прийти.

— Он и на улице в себя придет. Я ему помогу. Вылечу.

— У меня чай поспел.

— Не хочется. Мы лучше пойдем.

— Да зачем вам по сырости-то бродить? — уговаривал Соков. — Вон комната пустая. Я вам не помешаю, не зайду. Хотите целуйтесь, хотите что.

— Может, правда? А, Вер? — схватился Максим, и весь страх свой наружу выставил. — Может, они еще внизу нас поджидают?

— Ну, это нет, не бойся, — успокоил его Соков. — Я их знаю. Ушли. Точно ушли.

— Слышал? — недовольно, с вызовом сказала Верка и, не дожидаясь, когда парень со страхом совладает, повернулась к, зеркалу, стала прическу поправлять, пальто застегивать.

— Ну, а я остаюсь, — вздохнув, сказал Соков. — Спать пойду, мое дело такое.

Из большой комнаты слышал, как Верка сердитым шепотом отчитывала Максима. Но слов нельзя было разобрать, в телевизоре громче разговаривали.

Тупо бухнула дверь. Ушли.

Соков выключил телевизор, прошел к себе, разделся и лег.

И, против ожидания, без Марфы, тепла ее, скоро уснул.

А во сне Веркину свадьбу играли.

Пил и серчал, что она против родительской воли в женихи Максима себе выбрала.

Богатая, знатная получилась свадьба. Шуток и песен вдоволь, еды, водки. Соков и сам пел, плясал. Но как-то натянуто радовался, надрывно, отчаянно.

Понедельник

1

Очнулся Соков, когда Марфа, хватаясь за воздух, впросонках через него перешагивала. Но виду не подал, что тоже не спит. Лежал с глазами закрытыми, слушал, как она проворно одевается, как чайник на плиту ставит, как умывается. Марфа первой на работу уходила, в столовую при заводоуправлении.

Только за ней дверь охнула, Соков встал тотчас.

Голова не своя. Переспал, должно быть.

Умылся, оделся, позавтракал — Марфа им с Веркой на столе в кухне оставила.

К Верке в комнату зашел.

Постоял, посмотрел, как она спит. Спутанные волосы волнами на подушке разлеглись вокруг головы. Тонкая загорелая рука вольно поверх одеяла лежала, наискосок, другая из-под щеки, пронырнув под одеялом, переломилась в локте аккурат на краю тахты и к полу свешивалась. Губы набухшие, жаркие, домиком. Сон, видно, девичий снится, мечтательный. Лицо беспечальное, чистое.

Смотрел, смотрел, забывшись, и сам не понял, как и что сделалось, а только вдруг заухало сердце в груди и в пот ударило. И понимал, что мальчишество, дурость, а все равно аж затрясло всего. Одеяло захотелось отпахнуть, и чтоб она не очнулась — и насмотреться вволю. А потом… хоть бейте, хоть вешайте, все бы едино. И до того захотелось, что и впрямь чуть разум не потерял. Было шагнул сделать. Да руки ослушались — заупрямились и окоченели, как отнялись. Будто внутри еще один человек вырос, с хлыстом, и перепоясал. Без боли дернулся только, как при испуге, и замер — нельзя… Ох, уж и нельзя. А почему нельзя-то? Почему? Если такая охота, что и помереть не жаль? Ей-богу, любое бы наказание стерпел, принял… А вот нельзя, и все тут… Этот другой, с хлыстом, видно, главнее и крепче. Не допустил.

Соков на будильник глянул — стрелку звонка Верка на половину восьмого поставила, а теперь семь десять. Заулыбался для себя, тайно — иначе пошалить решил. Бедовое, мальчишеское то волнение не сгасло, притупилось слегка, и вот вновь затолкало. Так пошалить можно — и тот, с хлыстом, не против, кажется…

Верка, похоже, проснулась. И села на тахте. Вот потянулась, протяжный сонный стон издала. Ноги спустила. Зашмыгала по полу — сразу к зеркалу, что на дверце висело, с исполу.

Лицом из стороны в сторону поводила, то так на себя поглядела, то эдак. Щеки примяла пальцами и вниз стянула, чтоб глаза пошире открыть — не раскраснелись ли, не отуманились? На шее иссиня-бурое пятнышко нашла, нежно, осторожно помяла подушечками пальцев, погладила, и вслух заругалась:

— Идиот. Говорила ему, синяк будет.

И стала с сердцем волосы расчесывать, голову набок отворачивая. Когда щеткой в очередной раз, по волосам вела, увидела глаза горящие и жадные, внимательное мужское лицо.

Сперва застыла переполошенно.

Стеганула наотмашь дверкой, закрутилась, не зная, куда бежать, что делать. Платье со стула сдернула, прикрылась впопыхах.

А дверка шкафа, стукнувшись, опять отошла, сама.

— Стой, стой, Вер. Это я, не кричи, — заговорил Соков. — Я это.

Верка по-прежнему испуганно смотрела на него.

— Прости, не думал, что напугаю-то так.

— Дядя Потап?

— Ну.

— Ты?

— Ну, я же, я.

— Зачем ты здесь?

— Да сглупа, Вер. Пошалить с тобой. Развеселить, когда встанешь.

— Развеселил. Ничего себе.

— Да я и сам, знаешь, испугался. Прости, нескладно вышло. Кто ж думать мог, что ты не… одета?

Верка теперь успокоилась, все поняла, и улыбалась даже.

А Сокова стыд ел. Виноватил сам себя. Промямлил:

— Не подглядывал я. Говорю, пошутить хотел.

— Не отпирайся, знаю.

— Вот ты понимаешь… незадача.

За дверцей Верка проворно одевалась к школе.

— Тебе там мать поесть приготовила, — угрюмо, глядя в пол, сказал Соков.

— Спасибо. Я знаю.

Он сделал шаг, чтобы пройти — Верка шарахнулась в угол.

— Не бойся ты. Ты чего?

— А я и не боюсь, — испуганно сказала она. — Вот еще.

— Ты меня того, — по-прежнему избегая глядеть на нее, сказал он. — Извини. Угарный я был, не в себе.

— Ладно уж. Свои мы.

— Я на работу пошел.

— Иди.

— Это… случайно не знаешь, где мои носки?

— Я их в ванной видела.

— Точно. А я обыскался… Ну, учись.

И Соков виновато, неуверенно вышел из комнаты.

2

Опять, как и прошлой ночью, схватило морозцем оттоптанный чахлый снежок, затянуло светленько лужи. Над городом, на той стороне, выползло тусклое солнце и застряло, как в паутине, в густой дымной мути. Опять под ногами то хрумкало, то чавкало, то звонко ломалось, покамест до заводоуправления топал.

Весна здешняя, едри ее.

В АХО печати на заявки поставил. Когда из отдела выходил, в коридоре Олю встретил.

— Привет, красавица.

— Здравствуйте, Потап Иваныч.

— Кого нынче любишь?

— Вас. А вы?

— Однолюб я, милая, поотстал от вас. Марфу.

— Неужели?

— Не веришь?

— Знаем, кого вы любите, не проболтаемся.

— Ну, тогда Степаниду. У нее пиво бывает.

— Знаем, знаем, — и побежала, хитро улыбаясь.

Соков постоял, припоминая, куда еще хотел зайти, в какой отдел. Вот чертовка, все настроение из-за нее пропало.

Однако, болтают, видно. И за глаза, и всяко. Должно, по всему заводу разнесли. Погано, брат Потап, погано. До худой славы дожил. Косточки моют, радуются зло.

Ну, где промахнулся-то? Чем показал? Вроде старался, терпел, скрывал.

Да, закорят, ославят…

На улице перед заводоуправлением Яснов Толя, шофер директора, «Волгу» грел. Соков спросил, занят ли.

— Комиссию повезу.

— Скоро?

— Примерно через час.

— Подбрось пока? До проходной.

— Давай.

Соков сел. Поехали.

Хотя от заводоуправления до центральной проходной и всего-то было километра полтора, добирались не меньше четверти часа. Колонна грузовиков с тарой впереди влезла, не обойти. Вся дорога в умытых ледяных взгорбках да ямах, лужи по брюхо — на второй скорости ползли, а все время юзовали.

Сокова сзади мотало от дверцы к дверце. Яснов, вжавшись в сиденье спиной, привычно, спокойно (хотя резко и быстро) выворачивал руль до упора то вправо, то влево, выравнивая машину — даже на спецшинах ее несло.

В тряске какой разговор? — того и гляди, голова отскочит — однако Соков не утерпел, попытал Яснова — будто нарочно измучить себя хотел.

— Не слыхал, Толя, что там болтают про меня?

— Где?

— В управлении, бабы.

— А. Да ну их, балаболки, что им делать-то.

— Говорят, стало быть.

— Есть, Иваныч, врать не стану… Тебе сколько сейчас, пятьдесят пять?

— Пятьдесят три.

— Ну вот. Ты бы это… поаккуратней.

— Да нет же ничего! Веришь?

— Верю — не верю, мне, Иваныч, все едино. Своих забот хватает.

Соков смолк. Получил, что хотел. И зачем? Разве хворь, эту заразу в себе, потешил. Так и доехал молча.

— Ладно, — сказал, вылезая. — Спасибо, что подкинул.

— Не за что. Скоро кардан приеду менять. Сделаешь?

— О чем разговор.

— Мне быстро надо.

— Как надо, Толя, так и сделаем. Не беспокойся.

3

Летучку у начальника цеха Соков всю продремал, промечтал. Замечаний к нему, как к механику цеха, не было, ругали, мастера Злотова за то, что вовремя на участке своем вагон с жидкими присадками не разгрузил, и их цех № 2 не выдал цеху № 6 смеси в нужном объеме, и потому, там, в шестом цехе, простои. Ругались, стращали Злотова, сам Злотов отбивался обиженно, раздраженно, ругал в свою очередь диспетчера, который не нашел его, чтобы предупредить, что вагон пришел, говорил, что не караульщик, а как-никак мастер, хозяйство немалое, и у него в это время смеситель барахлил…

А Соков сидел, туманно смотрел на зеленое сукно на столе и думал про себя и Верку.

Да, комично вышло. Надо же, смехота. Если со стороны посмотреть, ненормальный. Право, ненормальный. Дурь в башке… Прямо, ей-богу, как черт водит, дьявол… Пацан, есть пацан… На озорство тянет… Что это я? Какое-то детство играет. На старости лет в детство впал… Стало быть, сбрендил. А что? И похоже…

Верка в школе сейчас; может, к доске вызвали, отвечает. Соков представил себя тоже в школе, в том же классе, что и Верка, будто он за первой партой сидит, такой же десятиклассник, как и все; то есть, конечно, взрослый, пожилой, однако никто в классе этого не замечает, внимания не обращает, что натурально мужик среди детей, будто так и надо, а вот Верка у доски мнется, забыла что-то, а он, Соков, подсказывает незаметно, а Верка слышит и краснеет, почему-то ни за что не хочет подсказку от него принять, стыдно ей, что ли, губки надула, не смотрит на него, пусть отметка хуже будет, пусть, упрямая, гордячка, ни помощи, ни услуги, ни дружбы от него не хочет, потому что, считает, люди кругом, погодки, а он старый для нее, отчим к тому же, отцом ей стать не, может, опоздал, а другом нельзя — люди вокруг, они ведь засмеют, не поверят, намыслят черт знает что, ославят, да, считай, уже ославили… И Никитка Нужин с задней парты фигу кажет и ехидно так улыбается…

— Уснул, Потап Иваныч?

Зашмыгали башмаками, заелозили стульями. Летучка кончилась.

Соков обошел цех, хозяйство свое.

Двух механиков, отослал мельницу кольцевую чинить в здании порошков. Паренька слесаря. — наладить насос в отделении сантехники, там же, на втором этаже.

Побалакал с женщинами у рассева. Они в респираторах, грохот от мельниц — так что накричались на ухо, разрядились.

Все вроде нормально. Работа своим чередом идет.

Прогулялся в стекольную мастерскую.

Здесь Ефим Почкин заправлял.

— А, Потап Иваныч. Здорово.

— Здорово. Не рано я?

— Самый раз. Вон под бумагой лежит, — показал. — Бери.

Соков подошел к верстаку, что в углу стоял, и зеркало взял. В руках подержал, залюбовался.

— Что молчишь? — спросил Почкин, не поворачиваясь (занят был, стекло резал). — Угодил или нет?

— Вещь, Ефим, — восхищенно произнес Соков. — Не ожидал даже.

— Старался.

— Вижу.

Зеркало по форме напоминало восьмерку с замысловатой фигурной перемычкой между неодинаково приплюснутыми верхним и нижним кругами. Деревянную, всю в вензелях, рамку Почкин заморил под густо-карий, но не сплошь, а в каких-то разливах, и сверху щедро лачком облил.

— Должник я твой, Ефим.

— Сочтемся.

— Приходи, если что нужно.

— Приду. Скоро катер на воду ставить, надо кое-что.

— Давай… Это, — замявшись, зачем-то прилгнул Соков, — Марфе подарок.

— Марфе?

— Ну.

— А я думал… дочке. Вере твоей.

— Не, Марфе, — не мог уже и дальше не врать Соков. — Скоро годовщина у нас.

— Вон оно что. Жаль, не сказал. Я бы хоть раму тогда построже сделал.

— И так угадал. Она у меня душой молодая, да и лет ей сорок всего. Не переживай, в точку попал.

— Неизвестно еще, как ей самой глянется.

— Понравится, не думай даже. С ума сойдет.

— Если так, рад буду.

— Ну, спасибо, Ефим. Бывай.

— Будь здоров, Потап. Иваныч.

«Все обо всем догадываются, знают. Один я ни черта понять не могу».

Еще походил но цеху, послушал, как что работает, нет ли где стуков лишних, сбоев. За три года каждый двигатель, каждый агрегат или механизм до шороха, до самого ничтожного винтика понимать научился. На слух безошибочно определял, хотя и без образования, институтов не кончал.

Наметил для себя, где подлатать загодя, чтоб не встало в нужный момент. Вот март разменяют, план сделают, тогда и остановить можно. А пока ничего, дотянут несколько дней.

В кабинете своем посидел. По телефону с диспетчером поговорил, с бумагами разделался, двум слесарям за пьянку премию снял.

Пообедать решил домой съездить. Никогда этого прежде не делал, и вдруг решил. Опять засосало, потянуло что-то. Зуд. С Веркой вдвоем за столом посидеть, зеркало ей отдать, пока Марфа на работе.

«Вот опять — пока Марфа на работе. Да что я, преступник какой? Пусть видят, знают. Чист я, чист. Дочке подарок сделать хочу. Дочке. Разве нельзя?»

4

У Верки в комнате на стене висел листок прикнопленный, с расписанием уроков. Когда пришел, глянул — сегодня уроков пять, стало быть, если комсомольского собрания не будет, к половине второго прилетит.

Зеркало на видное место поставил, на столике у тахты.

Разогрел борщ, солянку, вскипятил воду в чайнике и на стол в кухне накрыл.

Посидел подождал. Потом на балкон покурить вышел.

Внизу, близко к сумке балконной, макушки тощих голых деревьев. Сквозь спутанные сучья — пропыленный давнишний снег, в отбросах, в окурках, в объедках. «Туда и падать противно», — со смехом подумал.

От пустоты и непривычного ожидания вновь тяжесть напала и новое острое смущение настигло.

Тотчас забранил себя, закурил. Ну, зачем приперся? Зачем? Вечером не мог, что ли? По-нормальному?.. Только хуже сделал… Прочь надо, прочь, а я, как осел дурной, — навстречу… Сам себе удавку на шею и — тяну… Ведь знаю же, знаю, что нельзя, а… не могу… Гонит куда-то, тащит. Как в бездну манит… Знаю же, что себя потеряю, Марфу, Верку. Все потеряю… Зачем? Чего я хочу-то, чего?.. А черт его знает. Так вроде, посмотреть, побыть около. И все? И все. Малость, пустяк же. А и того, видно, нельзя. Люди, мнение, суд их. Стена тут, мораль, не прошибешь. Чуть не по их расписанию, сейчас и ославят, опозорят, со свету сгонят… А сам? Ну, и сам, верно, не без греха. Дурь в голове, это правда, душа какая-то чужая, хворая. Одичал словно… И сам не пойму, что это. Вроде высокое, хорошее, а — стыдно… Чудеса. Чумной стал, сам себе не хозяин. Так опутало, что и выхода нет… Поди разберись, как лучше-то. И Верке, и Марфе. Всем…

Отдаленно дверь бухнула. Верка.

Соков зашелся весь, жаром облился. Но с места не сдвинулся, как стоял, переломившись через перила балконные, будто упасть готовился, так и остался стоять.

Слышал, Верка пальто сняла, туфли. Заскочила к себе, охнула (зеркало, стало быть, нашла). Тихо сделалось (смотрелась, наверно, и зеркалом любовалась). Потом по квартире забегала, поняла, что он здесь, везде искала, и уж в последнюю очередь на балкон.

— Ой, дядя Потап!

Зеркало к груди прижала, кинулась на шею ему, чмокнула в щеку — как всегда, когда рада безумно.

— Спасибо, дядя Потап. Это мне?

— Тебе.

— Ой, — запрыгала, — ой.

— Нравится?

— Еще бы. Я такого не видела. Прелесть. Где ты достал?

— Это неважно. Смотрись, на здоровье. Хорошей.

Радость ее отвлекла Сокова, обняла своим — простым, легким. Сразу и потеплел, размяк.

— Обедать будем? — заулыбался.

— Ага.

— Пошли тогда.

— Пошли.

Однако обоим, как сели, тотчас неловко сделалось. Вновь что-то постороннее между ними возникло, страх вполз, сомнения, опасения, и легкость пропала. Друг на друга смотреть избегали, и слов примиряющих, охранительных или даже далеких, пустых каких-нибудь найти не могли. Капусту в тарелках ложками, ловили, жирную красную жижу. И слух обострился — все чересчур громким казалось, когда ели, даже жевать стеснялись.

Верка чуть поклевала солянку, от чая совсем отказалась.

Поблагодарила и понурая к себе ушла.

«Как все равно чуял, опять не так, не так все сделал, ошибка. Хотел, как лучше, а вышло… И Верку расстроил, и у самого дрянь на душе, как будто подлый, срамной поступок совершил».

Соков закурил и с досадой взялся посуду мыть.

Тошно. И злость на себя, свирепость даже. И вместе с тем чувствует: слаб, бессилен. Не знает, не понимает, что делать, как дальше быть.

Тарелки ершом зло тер, скоблил, вздыхал молча.

Это черт его водит, дьявол. Червь в нем какой-то завелся. Гнить начал, гнить, все не так, ошибкой живет, одни ошибки, а раньше этого не было… Если не опомнится, хуже будет. Скоро всем в тягость станет, Верке, Марфе, себе… В нем причина, в нем, внутри его самого. Не поймет, не выгонит, пропал. Пропал…

Верка у себя пластинку завела: «Впереди у жизни только (дальше на этом месте почему-то всегда заедало, после любого куплета)… май? или рай?.. Полная надежд людских дорога».

Соков вытер стол, руки сполоснул. Пошел к Верке виниться.

Она учебники на тахте раскладывала.

Он с прихода робко на стул присел. Верка не обернулась — к книжкам ниже склонилась, словно ища защиту у них.

— Мне уроки делать надо, дядя Потап, — сказала ворчливо, едко, сухо. — Билеты учить.

— Знаю. Я уйду сейчас.

— А зачем ты пришел? Зачем? — Верка отшвырнула книгу, которую в руках не глядя трепала, и ничком на подушку упала, заплакала. — Что ты все ходишь за мной, подсматриваешь? — слезно, глухо говорила в подушку. — Все смеются над тобой. И меня дразнят. И мама плачет, ты не знаешь. Когда тебя нет, я видела, плачет… Стыдно мне. Все болтают, — она запнулась и сильнее расплакалась.

Соков неуверенно подошел, сел рядом — беспомощный, тихий. (Хотя дай ему волю сейчас, он бы пластинку об пол грохнул, раздражала). Хотел утешить Верку, успокоить, повиниться перед ней, обещать, что вперед никогда… (а что никогда?), но как успокоить, не знал, не умел, боялся хуже сделать. Робел.

— Что говорят?.. А?.. Дочка?

— Какая я тебе дочка? — Верка, привстав на руках, обернула на Сокова гневное, заплаканное лицо. — Какая? Если хочешь знать, на меня даже в школе теперь смотрят как… как… как на твою любовницу, вот как!

— Что?

— А то! Что слышал!.. Ходишь за мной, подсматриваешь, а все говорят, что ты с матерью живешь и… — она снова бухнулась в подушку. — Знаешь, позор какой? Знаешь?

— Не знал, ей-богу, не знал, — виновато, робко, оправдываясь, быстро заговорил Соков. — Догад, правда, был, что болтают всякое, сплетни про меня распускают, но чтоб и про тебя… не знал.

— Знай вот.

На пластинке опять: «Впереди у жизни только… (край?..) Полная надежд людских дорога».

— Ну, Вер. Ты успокойся, — сдавленно, потерянно говорил Соков. — Что-нибудь придумаем.

— Вы придумаете. Вон мать придумала уже. Знаешь, о чем она меня недавно просила?

— Нет.

— То-то и оно, что нет.

— Но ты скажи. Я на мать твою влияние имею.

— Имеет он.

Верка чуть в сторону подушку сдвинула и заплаканной щекой на нее легла, в пол-лица теперь на него смотрела. Не на него даже, а сквозь, исподлобья, будто решала что-то, соображала про себя тайное. Глаза нездешние какие-то, чем-то новым, недобрым, вроде бы мстительным наполнились. И голос, когда заговорила, выдал, что так и есть — напридумала, решила что-то — стал нервнее, звонче.

— Сначала она о ерунде всякой, а потом… Мы, говорит, доченька, потеряем его совсем, если ты не поможешь мне. Ты ведь, говорит, не хочешь, чтобы мы его совсем потеряли?

Соков насторожился, помрачнел. Но нарочно, стараясь, чтобы голос унылым был, спросил:

— И что тут… такого?

— А ничего, если не понимаешь…

Соков дернулся, неестественно замотал головой, забегал глазами по пустому полу перед собой. И тотчас закрылся, сжался, ушел в себя, стих. Завздыхал неслышно, заерзал, словно укололся чем. Закачало его сидя взад-вперед. Руками непослушными то по коленкам себя гладил, то в кулаки забирал, мял и стискивал ворсистую накидку на тахте.

— Нда, — протянул долгим вздохом.

Достал сигарету, закурил; не сразу вспомнил, что нельзя здесь, у Верки, замельтешил.

— Да кури, — позволила Верка и привычно, не глядя, скинула с пластинки звукосниматель. — Что это с тобой? Не ожидал?

Соков тяжко молчал.

Верка незаметно для него, краем губ улыбнулась чему-то своему.

И заговорила примирительно, мягче:

— Мать любит тебя. По-настоящему любит. Сейчас такой любви нет, по старинке она: отчаянно тебя любит. Страдает, а ты не видишь. Плачет. На все готова, лишь бы тебя удержать. Вот… Она скрытная, мать, ты, дядя Потап, не знаешь, как она скрывает, что у нее на душе творится, боится, что ты увидишь… А больше всего того боится, что все разладится и ты уйдешь, ну, в общем, что потеряет она тебя. А она не может одна. Не сможет, дядя Потап, знай. Любит тебя очень, жизни не жаль. Прямо как в кино. Я помню, какая она была до тебя. Когда от нас отец ушел. Раздраженная, злая, жить не хотела, все ей, говорила, постыло. Из-за меня только жила, я маленькая еще была, а теперь я выросла, и жить ей, кроме тебя, нечем.

Соков резко встал. Длинный неровный росток дряблого серого пепла упал с сигареты на пол. Он расстегнул ворот — душно что-то, и расстроенно по комнате заходил.

— Пойду я, — выдавил.

— Нет! — повелительно вскрикнула Верка. — Нет уж, выслушай. Я еще не все тебе сказала.

Соков тоскливо, как-то угасше на нее посмотрел, и — по-новому, будто не узнавая.

А. Верка, сев на колени, вроде бы приготовилась к главному, звонким легким голосом пеняла ему:

— Разве мать у меня плохая? И как хозяйка и во всем остальном? Что тебе еще надо? — и осеклась; брови свела, сощурила веки и мелко и часто стала губу нижнюю покусывать — всегда так, когда из себя выходила; славное ее личико от гримасы такой дурнело.

Соков замер на полушаге и через плечо жалко, сочувственно посмотрел на нее.

— Надоело мне все! Надоело! — вскричала Верка; она переменила позу, села удобнее, вполоборота к нему. — Тоже мне, папочка выискался. Ну, что смотришь? Мало тебе матери? Отвечай, мало? Так давай, дядя Потап, женишок мой, вот я! Все равно никому не докажешь, что не было ничего. Все равно мне хуже всех. Хуже, чем вам с матерью, хуже! — И иссякла внезапно, выдохлась, крика не осталось, отвернулась и снова ничком на руки упала.

Соков неожиданно со всего маху саданул кулаком по столу. Лампа настольная дробный писклявый стон издала. Что-то мелкое, дружно скакнув, посыпалось, зазвякало об пол.

— Ты что? — тотчас снова вскрикнула Верка от шума.

Соков поискал, обо что бы прижать сигарету, не нашел и грязно об каблук раздавил.

— Удавиться, что ли?

— Ты что?!

Увидев вдруг, какое опавшее, серое сейчас у Сокова лицо, охнула, вскинула руки и пальцами сжала себе губы. Побыв так с минуту, сняла, опустила руки и, изумленно глядя на него, тихо произнесла:

— Ой, дядя Потап. И ты тоже страдаешь?

Бойко спрыгнула с тахты, подлетела к Сокову. Хотела, видно, обнять, пожалеть, уж и руки занесла, но что-то ее остановило, подумала и отошла, снова забралась на тахту с ногами.

Смотрела теперь на Сокова иначе — бережнее как-то, жалея. И у самой лицо сделалось виноватым, чистым, детским, как злобность сошла.

Сказала скромно, по-доброму, и Соков почувствовал, что она сожалеет о том, что наговорила ему в запальчивости:

— Не надо так, что ты. Не надо, ладно?.. И ты страдаешь, и ты… Я же все придумала, ты разве не понял? Прости меня, дуру, ладно? Я хотела… Я просто хотела попугать тебя, понимаешь? Чтобы ты… отстал. Мне ведь тоже, знаешь, не очень-то. Пойми и ты меня. Парень какой-нибудь понравится, идем гулять, а он вдруг про тебя спрашивает. Гуляем одни, вдвоем, а как будто и ты с нами, — Верка заставила себя улыбнуться. — Никакой личной жизни. Нет, правда… Вот про школу я тебе правду сказала. Болтают, что я твоя… ну, сам знаешь. Нужин прохода не дает, несет всякую чушь, тебе угрожает, Максиму, тоже мне ухажер нашелся… Но пойми, я запуталась, и посоветоваться не с кем. Как мне-то быть? Как сделать, ты, пожалуйста, не обижайся — как сделать, чтобы ты не преследовал меня? И на мать смотреть не могу — жалко… Ну, честное слово, дядя Потап, я разозлилась. Мать не вини. Она страдает, тоже страдает, может, сильнее тебя. Говорили мы с ней, шептались про тебя, да так и разошлись ни с чем. Просила постращать тебя как-нибудь. Легко, сказать. А как? Чем?.. Прости меня, дядя Потап… Ты веришь мне? Веришь? Сейчас не обманываю — веришь? Ну, что ты все молчишь? Не молчи, скажи что-нибудь. А то я опять разревусь.

— Я, Вер, — не глядя на нее, страдальчески, горько произнес Соков, — думал, ты меня когда-нибудь отцом назовешь.

И не дожидаясь, что она скажет или как поступит в ответ, торопливо вышел.

5

Из заводоуправления, от секретаря главного, позвонил в цех и сказал, чтобы, сегодня его не ждали.

Вышел и направился к реке.

Нашел тропку, оббитую ледком, что вела по отлогу берега вниз, к самой воде. Спустился.

Бледное занавешенное солнце слабо подсвечивало налипший ко льду побуревший снег. Узкая полоска тихой воды, лениво толкаясь о берег, отступала без плеска, чуть набегая на искрошенные тонкие закраины. Река ожидала скорого времени, чтобы буйно ожить. Поверху, на залежалом состарившемся снегу валялись камни, палки с гвоздями, пустые консервные банки, жидкая черная земля — набросали, черти. Вода с каждым годом хуже, думал Соков, рыбы меньше, плохо ей здесь, душно. Скоро купаться перестанем. Дно гаже делается, ил уже, муть. Хмыкнул: на таком дне, утони, и лежать противно.

Но почему человеку нельзя с этим, ну, как у нас с Веркой? Почему тошно, стыдно?.. А может, просто во мне силы нет нужной, крепости нет, чтоб такое смело нести? Нести и не спотыкаться, не оглядываться, не ахать. Пускай все против, а я бы стоял на своем, потому что чист и желания мои естественные. Я ближе ей хотел быть. Отцом, другом. Но не любовником — нет… Тянула она меня, правда. Хотелось погладить, поцеловать. Хотелось. Да и сейчас хочется… Но, может, прошло бы? У пацанов же проходит. Растут, и проходит. Может, и у меня бы так? Помню, весной, когда пацаном был, малолеткой, тоже дурел, прямо как сейчас, сосало, тянуло. А потом куда-то делось все, пропало, ушло. Может, и теперь бы так? И осталось бы отцовство одно, чувства родственные, спокойные.

А они, друзья-знакомые, вокруг-то? Нет бы посочувствовать, подсказать, помочь. Затрещали, злопыхатели, любопытна им, есть об чем языками почесать. Из-за них рухнуло все, обломки одни, собирай не соберешь.

Марфа-то, а? Постращать… На нее похоже. Наверно, о том и сговор у них был, да толком и сами не решили. Минуты ожидали, случая. Глупые. Эх, Марфа, да разве такое можно дочке поручать?.. Да, умная ты у нас, а глупая… Но — любишь. Вижу, чую — дорог. Как ведешь себя, как молчишь — ценю. Ох, и ценю, хоть и сказать не умею. Знай… Это я вас довел, я. И виноватить одного меня надо, я вас, безвинных, в пучину увлек… Пелена и звон гулкий, дальний… Считай, жизнь прожил, а случилось вот, и разобрать не могу, вроде как и себя по сю пору не разглядел хорошенько… Да, Марфа, что правда, то правда, слаб я, и умом, и волею, и догадкой слаб. Не знаю, не понимаю ничего. Ни про себя, ни про вас. Что за напасть, что за беда такая? Любовь не любовь, а так, неизвестно что, то в жар кидает, то в холод, бродишь дураком, себя не чуя, плетешься за ней, как хвост, все думаешь, как лучше ей сделать, приятнее, все готов отдать, только чтоб ей хорошо было, а выходит… Выходит как-то наперекосяк, всем хуже… И уж дальше некуда. Вон Верка какая сегодня… некуда…

И долго еще стоял у реки Соков, смотрел, куда глаз упадет, курил и неслышно сам с собой разговаривал.

6

Не полегчало. Когда от самых заберегов наискосок по крутизне поднялся и вышел на широкую здесь, подраскисшую за день набережную, и побрел наугад вдоль реки, напротив, еще туманнее как-то, еще тягостнее на душе сделалось. Вот и хоронится, прячется от всех, тужится в одиночку, пробует унять в себе напасть разрушающую, а, видно, хворь сильнее, неодолимее, и один на один с ней не совладать. И на людях нескладно, и в убеге — мука.

Свет серел, надвигались скорые предвесенние сумерки.

Соков о жене, о Марфе подумал, решил было в столовую к ней нагрянуть, вызвать и повиниться, сказать прямо все то, что себе эти дни говорил; может, спросить участия, помощи. Или им уехать куда? Вместе? Скрыться и переждать, авось пройдет, отпустит… Она бы обрадовалась, Марфа, — тому, что сказал, что сам к ней с этим пришел, без подсказки и понуждения. Обрадовалась, сказала бы, рада я, Потапушка; стало быть, дорога я тебе, раз с тайным ко мне пришел, ну а ежели и впрямь дорога, то вместе мы с тобой любого черта одолеем… Прямо как наяву увидел Соков ее лицо, ответную улыбку ее, услышал голос, такой на радостях звонкий…

А что потом? Разве переменится что-нибудь?

Или одному куда закатиться? Подальше, с глаз долой, и так бы там себя запрячь, чтоб ни сил, ни роздыху, ни памяти никакой — а? Лето пересидеть, вернуться вольным, покойным, да, может, с деньгами немалыми — а? Умотать, что ли? Да хоть прямо сейчас, все одно куда…

Соков шел, опустив, голову, глядя вниз, под ноги — по топкой, с обманчивыми лужами, а местами прочной, осклизлой, с гребешком посередке и покатыми боками, тропе — искал, где ступить безопаснее. Тропа изгибалась часто, взбегая и упадая на взгорках, суетливо петляла среди хилых пыльных березок, уводя его постепенно от жилых домов, на пустынную окраину, утыканную недавно посаженными, но уже чахнущими смолоду деревцами. Летом здесь зона отдыха, зимой на лыжах бегают, юные мамы коляски катают, однако по весне, по такой мокряди — никого. И только подумал так, услышал впереди голоса. Глянул — группка, какие-то люди за деревьями; похоже, молодежь, ребятня. Шумят, резвятся. Мелькают распахнутые куртки, азарт у них, гон — беда с ними, вечно их тянет в самую топь, где не ходит никто. Вроде в сапогах, и то молодцы. Шастают по снегу, чавкают, чмокают, проваливаясь далеко, аж вскрай голенища, по самый его верх.

Да никак Нужин со своими?

Подошел и видит: сидит на коленях в снегу Максим, простоволосый, без куртки, в рубашке одной, весь замызганный, мокрый, в налипших обшлепах заскорузлого снега, голову опущенную руками закрыл, хнычет: не буду, не буду я, не подойду к ней, вот мне гадом быть, не бейте, отпустите, не буду я, не подойду к ней, — от рохля, догадался Соков, это они отловили его, а он от Верки отрекается; да встал бы, дурачок, и накостылял хорошенько; э, дружок, нет, не годишься ты нам в зятья. А парни скачут, вокруг, шумят торжествующе, некоторые с палками, швыряют в Максима намерзью, спекшимся снегом, кусками грязного наста. Тут и те, что тогда у дома стояли, и еще трое новеньких, свои, из поселка, конечно, у двоих из-под курток форма школьная, но вот чьи они, кто родители у них, жалко, не знал. Знать бы, завтра же через отцов взбучку устроил, приструнил бы.

— А ну прекратить! — строго крикнул Потап. — Герои чертовы. Горазды над одним измываться. А ну разойдись!

Парни замерли и примолкли, завидев Сокова, один Максим только, не услышав, видно, стонал нараспев и хныкал, долдонил свое.

Соков, не сходя покамест с тропинки, стращал:

— Ты опять за старое, Никитка? Ступай сюда, уши оборву.

— Разбежался.

— Максим! Эй! — позвал Соков. — Да брось ты хныкать. Вставай, нашел перед кем.

Максим обернул на голос жалкое исплаканное лицо.

— Сидеть, — шикнул Нужин; он, похоже, и здесь верховодил.

— Подымайся, Максим, не бойся. Топай сюда. Сам я к тебе, видишь, не пройду, сыро там, глубоко. А ты иди.

— Сидеть, — снова приказал Нужин.

— Ну же, Максим. Здесь я, двое нас. Тронут, я им всем башку отверну. Шагай, отряхну хоть. — Максим не двигался, лишь шеей вертел, прикидывал, как бы не прогадать. — Ты же рабочий парень! Что ты этих шибздиков испугался? Смелей, давай ко мне, загорожу.

Максим привстал, озираясь. В него тут же кинул один, угодил в локоть. А Нужин угрозно палку-сук приподнял.

— Ах, сукины дети, — не вытерпел Соков. — Ну, погоди у меня.

И шагнул обок тропы — впоперек ей, по целине, уже порядком встоптанной здесь, взрыхленной, в воронках, в столбовых провалах от сапог, со дна затянутых темной талой водой. Тотчас по колено вымок, едва ботинки не потерял, зачертыхался.

Максим бросился навстречу ему, спрятался на груди, плача навзрыд.

— Ну-ну, не скули.

— Из-за… Верки, Потап Иваныч… Они из-за Верки.

— Понял, парень. Понял.

— На одного… Еще бы… Сладили.

— Успокойся — ну, — Соков легонько его потрепал. — Ну. Что хотят-то?

— Чтоб от Верки… отказался… навсегда.

— Ишь ты, даже навсегда. А как?

— Клятву брали.

— Какую еще клятву?

— Еще… подойду к ней… хана.

— И ты дал? — изумился Соков, хотя и знал уже, что дал.

Максим заикался сейчас, потрепанный, дрожащий, а Сокову почему-то не жаль его было, хотя и защищал, даже брезгливо как-то.

— Уооййй!.. Заразы, — ему затылок болью обожгло, кто-то сзади льдышкой запулил.

Соков голову в плечи вжал, руками, ушиб потер и, как с болью справился, распрямился, развернулся увидеть паршивца, поймать и наказать немедленно. А ему в грудь, и в лицо, и в спину — еще. По сигналу Нужина солдатики его, отложив палки, теперь не прячась, дружно ломали наст, сшибали под деревьями сапогами нарост ледяной, хватали, что под руку попадет и безоглядно, сердито кидали наперегонки в Сокова. Лица злорадные, с едкой косой усмешкой, жаркие.

Потап, кое-как прикрывшись, локти выставив, саданул матом и рванулся поймать ближнего. Не тут-то было — резвун, как заяц ускакал. А тем временем в спину Сокову, в голову — шлеп, бац. Взревел Соков, метнулся за другим, выбрал такого, который похилее, пожиже, и погнал, хлюпая и проваливаясь, задыхаясь и матерясь, уже до конца, до победного. Кружили, петляли. Краем глаза Соков ухватил, что Максим снова сел как сидел, на прежнем месте, голову укрыл и замямлил, зашамкал губами клятву свою, низость свою, хотя никто теперь за ним не присматривал, орава за Потапом порядочно отшатнулась. «И за такого, — мелькнуло у Сокова, — с мелкотой связался, ползаю по пузо в снегу. Ну и жениха отхватила Верка. Срам».

Парень, убегавший от Сокова, чувствуя, что его догоняют, с испугу мельтешил, падал часто.

— Стой, сукин сын! Стой! — тяжело дыша, хрипел вслед ему Потап. — Не уйдешь… Все равно… достану… раздавлю, гад.

Сзади наседала команда Нужина. Но на бегу, впопыхах, спотыкаясь, бросали не так прицельно и метко, больше мазали, ну и вопили и обзывались, чтобы отвлечь Сокова, утянуть на другого, пусть бы за отдохнувшим теперь пустился, потом за третьим, вот и растряс бы себя, сдох. Не получалось — впусте были сейчас для него обидные слова, брань, он и боли будто не чуял, терпел, жал и жал, нацелившись, этого, которого заранее выбрал. Мотались, виляя, на пятачке, мяли наст, месили открывавшийся под ломкой коркой рассыпчатый нежный снег.

— Спаси… Кит! — запросил парень, чуя, что не убежит.

— Заворачивай, балда! — кричал сзади Нужин. — Заворачивай, прикроем!

Сблизившись с беглецом метров до полутора, Соков, резко толкнувшись, рыбкой, влет бросился парню в ноги. Зацепил, сшиб. Парень задергался, вырываясь, но Потап держался ухватисто, цепко. Подтянул за сапог, перехватил за брючину и, лежа, по-пластунски, подтянулся, накрыл. Парень тоненько запищал. Потап сел верхом на него, смахнул с негодяя шапку и, взяв в кулак косматую гриву, чувствительно покунал его носом в шершавый сизый наст. Наевшись досыта, парень заныл: уа-аг. Потап встал и вытянул за волосы, поднял его за собой.

— Ты чей? — тряхнул. — Фамилия? — и руки ему сзади свел, сжал.

Парень одышливо фыркнул, пытаясь сдуть налипший к щекам снег, молчал.

— Ну! — еще тряхнул. — Отвечай, дрянь такая!

— Тихо, Потап Иваныч, тихо, — услышал вблизи голос Нужина. — Не в милиции пока.

Соков огляделся. С палками, с обломками сучьев, они стояли, держась по кругу, шагах в трех.

— Ты в своем уме, Никитка? Мы же с отцом твоим душа в душу. А ты мне грозишь? Да стоит мне шепнуть ему, чем ты занимаешься, на тебе живого места не останется. Знаешь ты это, дурошлеп?

— Витьку отпусти.

— Сперва по шее дам. Ему и тебе.

— Руки коротки.

Соков оглянулся туда, откуда гон начал. Максим, криво напялив куртку, стоя, испуганно, смотрел в их сторону. Потап замахал ему, подшептывая: уходи, беги домой, уходи. Максим, обрадованно кивнув, повернулся и зачастил по целине; выйдя на тропу, побежал, не оглядываясь.

— Драпает, Потап Иваныч, — усмехнулся Нужин. — Жених ваш. На всех парах.

— Не тебе его судить, Никитка. Что ж ты не один на него пошел, а? Собрал гавриков, так любого запугать можно.

— Один на один я бы его вообще уделал. Костей бы не собрал.

— Еще и хорохоришься, правильно. Трус поганый. Всё скопом или исподтишка норовишь. Кто ты? Трус и есть.

— Ну, ты! — осклабился Никитка. — Полегче.

— Отпусти, дядя Потап, — запищал Витька.

Соков мотанул его вновь:

— Фамилия, ну? Витькой тебя зовут, все равно же найду, дурень.

Нужин что-то пошептал своим, кивком приказал, и парни подступили ближе.

— Брось Витьку, хуже будет, — грудь Нужина вздымалась от злого волнения, верхняя губа искривилась и поднялась, как у пса рычащего.

— Кто он? Чей?

— Наш.

— Давай на обмен, ладно. Иди вместо.

— За фигом?

— Отлуплю, и домой пойдем.

— Сам нарываешься, Потап Иваныч, учти.

— И ты учти, Никитка. Давно просишься. Заработал.

Парни подступили. Соков понял, что ничего он не добьется, пока заводилу не схватит.

— Эх, заразы вы, — шумнул и пошел, толкая взашей перед собой Витьку, целя на Нужина. — Любого прибью! Церемониться с вами — смирно стоять! Ну, Никитка, давно я до тебя добираюсь. Сейчас ты у меня…

Он не договорил. Сзади его ловко подсекли — как он давеча убегавшего. Упал нехорошо, на бок, однако Витьку не выпустил, увлек за собой; забарахтался в ломком снегу, извернулся и сверху на Витьку опять навалился. А его уже стаскивали, пыхтя, налетевшие парни, тянули за ноги, пальцы старались от Витьки отлепить, выламывая. Соков грозил, матерился, Витька визжал под ним. Сопели, ругаясь, парни. Нужин руководил:

— Шею ему, Колька! Шею!

Тонкая жилистая рука скользнула под подбородок, Сокову рывком запрокинули, вывернули на сторону и назад голову, стиснув горло. Он прогнулся, привстал невольно, хватку ослабил и, разом, выпустив Витьку, рванул через себя за хобот верхнего. Налетел, развернул и наподдал как следует. Вскочил и, перешагнув через Витьку, метнулся к Нужину. Тот замахнулся обломком, а ударить с маху оробел, опустил несмело, с отказом — Потап легко перехватил, вырвал и отшвырнул в сторону. Поймал Никитку за подол куртки, подтянул и не раздумывая врезал. Нужин вскинулся, подлетел и, с шумом вспоров наст, шлепнулся навзничь.

— Бей его! — загалдели. — Бей!

Кто-то дрыной шарахнул его сбоку по ногам. Соков вскрикнул — прострелило болью в коленной чашке и отдалось по всему телу. Он скрючился, охнув, переломился и грузно ткнулся в снег, осел. Его палкой саданули по горбу, потом ногой в живот, в грудь, в пах, и чем-то тяжелым по голове — все отуманилось, оторвалось и зашаталось, закружилось, как на плаву, в невесомости, без опоры и связи: корявые деревца, перепаханный снег, чьи-то ноги в замызганных сапогах, искаженные, как в кривом зеркале, фигуры, давящее небо, черные, острые ветви, а голоса и звуки, удаляясь, делались неприметнее, глуше, мельче, потом стало тихо, совсем тихо и пусто, и свет померк.

Понедельник

1

— …Мы на минуточку, доктор, — умоляла Марфа. — На одну минуточку. Глянем, как он, и назад.

— Я же вам русским языком объяснил: он еще слаб, в бинтах, и говорить с вами не сможет, даже если бы захотел.

— Господи, доктор, а нам и не надо говорить. Он в общей теперь?

— Да?

— Значит, легче ему? Ну, этот, как его… кризис миновал?

— И что?

— Пустите, пожалуйста. Мы ведь хуже не сделаем. Помолчим, поглядим, сейчас и назад. Поймите нас, доктор.

— Я-то вас понимаю. Вы меня понять не хотите.

— Нам бы успокоиться, глянуть на него только. Вы же давеча обещали.

— Обещал. Если позволит состояние больного. Так вот оно не позволяет.

— Разве плохо ему?

— Да нет, ей-богу, с ума сойти с вами можно. Повторяю: он идет на поправку, но, к сожалению, не так быстро, как нам и вам бы хотелось. Потерпите немного. Загляните в конце недели, скажем, в пятницу.

— До пятницы я умру, доктор.

— Я вижу, мы напрасно теряем время. Извините. Всего хорошего, до свиданья.

— Уфф, — сердито топнула Марфа, когда врач, пройдя скорым шагом коридор, свернул за угол. — Айда, Верк. Не могу я больше.

Верка, чуть поотстав, шла следом.

— Здравствуйте, сестричка, — сладенько заговорила Марфа с медсестрой, сидящей за столиком под горящей лампой. — Я к мужу. С дочкой. Доктор разрешил, сейчас только с ним говорила.

— К кому?

— Да к Сокову.

— Разрешил? — удивилась медсестра.

— Сказал, только не засиживайтесь, быстренько.

— Странно. Соков же у нас еще не говорит. Ему и бинты не сняли.

— А мы, милая, помолчим. Где его койка?

— Вторая слева, от окна.

— Спасибо, найдем.

И, приоткрыв дверь, потянула за собой Верку.

2

Двое из шестерых несчастных в палате, как видно, были старожилы, теперь миновавшие пик болезни, у них шло к выписке — один, приветливый, спокойный, с легкой улыбкой на усталом лице, прогуливался на костылях по проходу, другой, как йог сидя на койке, с интересом в шашки сам с собой играл, думал над очередным ходом, потом культей передвигал и снова думал. Остальные тяжелые, увечные. Мужа Марфа сама бы нипочем не нашла, хорошо, сестру догадалась спросить. Лежал он на высоких подушках, полусидя. Белая в бинтах, страшная голова со щелками для глаз и рта, руки поверх одеяла, правая живая, в просторном рукаве казенной рубашки, левая неподъемная, толстая, не помещавшаяся в рукаве, в гипсе.

— Здравствуйте, — шепнула Марфа, оглядевшись, и, неслышно ступая, потягивая за собой оторопевшую Верку, подошла к койке мужа.

Больной, что на костылях ходил, пододвинул стул ей, предложил сесть. Верка, очнувшись, второй сама себе принесла. Соков, узнал их, промычал что-то, прохрипел горлом и здоровой рукой пошевелил.

Марфа, присев на краешек стула, сейчас и всплакнула.

— Как же это? Страх-то какой. Что они с тобой сделали…

— Мам, ну, мам, — одергивала ее Верка. — Ну, что ты, неудобно, перестань.

— Ой, Потапушка, милый ты мой.

— Ну, мам, мамка. Перестань. Мы же спросить пришли.

Соков кисть приподнял и пальцами пошевелил — мол, ничего, все в порядке, не реви.

— Прости, — спохватилась Марфа. — Это я так. Испугалась, не совладала… Нам, Потапушка, спросить тебя надо. Мы потихоньку сюда, без спроса, торопимся, того и гляди, выставят… Да не знаю, можно ли? Спросить-то?

Соков глаза прикрыл — валяй.

— Ой, погоди, чуть не забыла, — засуетилась Марфа. — Мы тут тебе гостинцы принесли. Эта твоя тумбочка?.. Ничего, не спорь. Ты на поправку идешь, доктор сказал. Скоро бинты снимут. Здесь шоколад да компот, не портится… Ну вот, — закрыв тумбочку, снова села. — О чем я тебя, Потапушка, спросить хотела… В суд на бандитов подавать или нет? Нужин, сам, Семен Гаврилыч, чуть не каждый день приходит, просит, чтоб не подавать. Говорит, тебе все равно судом не поможешь, а своего он шибко наказал, сына-то, Никитку поганого. Прощения у тебя просит, зеленый весь, страдает. Еще Калинников ходит, Захар Матвеич из четвертого цеха, потом мать Сережки Дыдко, да, считай, все приходили, тоже упрашивают… Ну, как скажешь? Подавать или нет? Тут, видишь ли, еще из милиции торопят… Что ты? Не понял?

Соков пальцами по одеялу семенил, показывал — писать, писать, чтоб бумагу дали и карандаш, он напишет. Верка первая догадалась, порылась под халатом в карманах платья, достала листок смятый, расправила и исписанное на нем оторвала. А карандаш услужливый больной принес — услышал, как они ерзают, ищут и сокрушаются, и принес. И еще книгу, чтоб подложить и писать сподручней.

Марфа, поблагодарив за помощь, осторожно перегнулась, следя, чтоб гипс не задеть, и пристроила обок Сокова книжку с листком, затем карандаш ему между вялых пальцев вложила.

Потап, скосив глаза, написал:

Ну их к черту плюнь прости

— Что я тебе говорила? — обрадовалась Верка, заглянув в листок. — И спрашивать не стоило.

А Марфа поникла.

— Простить?.. А знаешь ли, Потапушка, они ведь тебя, когда уж, как рассказывают, ты без памяти был, с кручи скатили, чуть не в реку — вроде, мол, сам ты побился, оступился и упал, а они ни при чем? Спасибо, Максим сказал, где ты, а то бы замерз, помер, там ведь не ходит никто, никто б и не нашел. Видишь, какие они? А ты — плюнуть, простить? Руки-ноги переломали, а ты и наказать их не хочешь? Правильно я поняла?

Соков назад бумажку попросил. Верка сунула Марфе, та положила, как давеча лежала, и он написал:

Оставь до меня сам разберусь

— Ну, что ж, — вздохнула Марфа, прочитав. — Может, так и правильно. Суда, значит, не будет, — теперь она вроде и сожалела, что не будет, как несколько минут назад побаивалась, явно не желая суда. — Да, Потапушка, воля твоя.

Соков снова листок потребовал. Вывел:

Максим

и на Верку вопросительно глянул.

— А, этот-то, — небрежно отмахнулась Верка. — Забудь. Удрал он, уехал. Трус несчастный.

— Ты, Потапушка, насчет него не волнуйся. И то молодец, что сказать прибежал. А в остальном — пустой он, никчемный. Весь наружу показался, какой есть. И Верочка не влюблена в него вовсе, не думай. Так, провожал, и все. Уехал и уехал, и слава богу. Она о нем ни капельки не переживает. Рассчитался он.

Листок они теперь у Сокова не забирали — посмотрят, прочтут, что написал, и сейчас же вернут, положат под руку.

Потап, должно быть, устав глаза косить, смотрел на них и писал на ощупь. Буквы на буквы налезали, новое по старому, поверх написанного им же. Но Марфа разобрала, прочла по складам вслух:

Девоньки мои золотые как люблю вас вы бы знали

— Милый ты мой, — Марфа перегнулась и руку ему поцеловала. — Родной. Мы тебя тоже очень, очень любим, — и встрепенулась, подобралась. — Ну, ладно, пошли мы. А то доктор заругается. Ведь мы обманом к тебе, схитрили маленько, никак нас пускать не хотели. Поправляйся, тошно нам без тебя, дом как пустой. Будешь стараться?

Соков веки опустил — да.

Марфа, тяжко вздохнув, встала и стул обошла. Поднялась и Верка — выглянула из-за спины матери и, вдруг разволновавшись, затеребила пуговку ворота. Смущаясь, стараясь, чтоб непринужденнее, как-нибудь повеселее, поозорней вышло, проговорила:

— А я, знаешь… вот что сказать хотела… Я с сегодняшнего дня решила… папкой тебя называть. Мне так удобнее. А то надоело: дядя Потап да дядя Потап — ну, какой ты мне дядя? Согласен?.. Нет, не сразу, конечно, трудно сразу. Сначала привыкну… Если вдруг ошибусь, по-старому тебя назову, ты не обижайся, ладно? Потом пройдет.

Соков слушал ее, смотрел неотрывно, затем дрогнул, дернулся, замычал, хрипнул коротко — скрутило его, опутало болью. Глаза закрыл, и минуту-другую лежал так, пока не перетерпел. Марфа встревоженно следила за ним. Потом он веки приотворил. На губах капли пота выступили.

— Прошло, Потапушка? Отпустило?

Он вяло показал — ничего, все хорошо.

Тот, единственный ходячий в палате больной, в продолжение всего разговора смирно простоявший на костылях у окна, наблюдая за ними, теперь подошел, подмигнул Верке, чтоб не пугалась так, и красноречиво стул взял — отнести на место (мол, пора и честь знать, утомили хворого).

— Ага, идем, — засуетилась Марфа. — Поправляйся, Потапушка.

Очнулась от испуга и Верка.

— Пока, — сказала нарочито весело. — Скоро опять придем. Не скучай.

Бодро помахав Сокову рукой, обняла сникшую, готовую вновь расплакаться мать, и они не спеша, под взглядами тихих больных вышли из палаты.

СЛОВО НАРАСХВАТ Записки книгоноши

Некоторое время я работал книгоношей, и предлагаемый материал — непосредственные наблюдения.

Но прежде всего, что такое книгоноша сейчас, в наше время? Да попросту говоря, лоточник, подвижной, мобильный продавец книг. Или еще одна форма обслуживания, удобная населению, когда книги сами идут навстречу покупателю.

Правда, книгоноша не только продавец. Поскольку подобная форма реализации книг связана с транспортировкой, он еще и такелажник, перевозчик (если на тележке) или шофер. Книги товар подотчетный, книгоноша работает по накладной — стало быть, бухгалтерские операции. Остаток от продажи надо где-то хранить, по крайней мере до следующего дня — проблемы хранения.

И много еще мелких особенностей — взаимоотношения арендующих и арендаторов торговой точки (я, например, стоял с передвижным столиком на одном из переходов метро), темпы работы (книгу покупают случайно, на бегу), оплата труда (процент с выработки), беззастенчивое воровство, подчас просто из спортивного интереса, реализация лотерейных билетов под неидущий товар и пр. и пр.

Книга, как все мы знаем, за последнее время сделалась чем-та престижным, модным; наблюдается легкое сумасшествие по части приобретения книг.

Огромное наше книжное хозяйство, врасплох застигнутое книжным бумом, теперь, заметно перестраивается, переориентируется с учетом времени, но, к сожалению, делает это медленнее, чем всем нам бы хотелось. Проблем — и самых острых, серьезных — все еще предостаточно. Они на виду, широко обсуждаются, и снова впрямую говорить о них здесь, по-моему, нет нужды (тем более, что в рассказах они так или иначе затронуты).

Задачу свою в данной работе я видел в ином.

Показать покупателя у лотка. Не в книжном магазине (там другой), а именно здесь, у лотка, когда общение мимолетно, когда выбор книг, честно говоря, неважный, когда книга (зачастую «жвачка для глаз») покупается наспех. Показать и игроков книжной лотереи, коих на удивление много — и всё любопытный народ.

И последнее.

Материал дан от первого лица. Что вовсе не значит, будто рассказчик и автор один и тот же человек. Сам я, уйдя с теплого места (старший инженер, приличная зарплата), решал для себя проблему времени, необходимого мне для занятий литературой. Это главное, без этого — чем бы я ни занимался, чтобы заработать прожиточный минимум — я не я. Рассказчик же, хотя и наделен внешними приметами сходства, хотя и обладает некоторыми чертами характера, которыми я с ним охотно поделился, все же без того, что определяет меня едва ли не целиком (литература и жизнь), человек, разумеется, совершенно другой.

Алкоголик

Около моего стола остановилась живая, шустрая старушка. Взгляд, лицо, руки — все в ней было скорым, острым, неспокойным. Одета с обыкновенной старческой небрежностью.

Ловко, споро пересмотрела с десяток книг — движения заученные, привычные. Облюбовала одну, прижала к груди. И говорит:

— Сынок, хороша книга, правда? Ну, да я и сама вижу, что хороша. Как называется-то славно: «О людях, которых я слышал». Мар написал. Это какой же Мар? А, знаю, знаю, вспомнила. Хороший писатель, интересный человек… Ох, сынок, не могу. Надо купить. Правда? Хороша ведь книга. Ой, как же хороша. А сколько стоит? — не вижу я, слепа.

Я сказал.

— Правильно, дешевле и не должна. Хорошая книга и должна хорошо стоить, правда, сынок?.. Ох, убьет меня благоверный. На порог теперь не пустит… Он, сынок, говорит, что я алкоголик. Уж столько книг в дом принесла, что ему и присесть негде. Говорит, со своими книгами я его со свету сживаю. Прошлый раз грозился из дому уйти, если опять принесу… Вот беда. А я все покупаю и покупаю, остановиться никак не могу. Все денежки на них кладу… Но ведь хороша книга, а? Ну, да я и сама вижу, что хороша. Как же не купить? Нельзя не купить. Куплю.

Она достает мелочь, отсчитывает, протягивает мне. Смотрит сквозь меня кротко, страдальчески. В глазах выступают слезы.

— Вот и плачу, сынок. И слезы из глаз. Ты уж прости старую… Все? Теперь книжка моя?.. Ой, прогонит меня мой старик. Или сам уйдет. И правильно. Какая с алкоголиком жизнь… Ох, пропала я… Ну да ладно. Авось, и на этот раз обойдется. Он у меня добрый, отходчивый. Вспыхнет, нашумит и сейчас и отойдет, успокоится… Дай, тебе бог здоровья, сынок, за такую книжку. Как называется-то славно: «О людях, которых я слышал». Это какой же Мар?

И, протискиваясь между окружившими стол покупателями, голосом неожиданно изменившимся, жестким и повелительным, почти сердито выговорила:

— Что ж вы, товарищи? Покупайте книжку. Вот эту, какую я взяла. Что вы все стоите, да попусту глазами хлопаете. Старуха проворнее вас.

Смахнула рукавом слезы и — замешалась в толпе.

Экономный человек

На нем мятый долгий светлый плащ, застегнутый на единственную живую пуговицу где-то под коленями, ковбойка в яркую красную шашку, в вырезе ворота виднеется салатная майка; допотопная зеленая шляпа, со лба сбитая к затылку и сидящая почти отвесно, на носу очки с сильными линзами и в мягкой оправе; не брит, в руках авоська, в ней яйца, хлеб и газеты.

Зашел ко мне сбоку и начал так:

— Я из «Московского книжника». Вчера мы давали про вас материал. Рад приветствовать коллегу. Все мы делаем одно важное, нужное дело, — эффектно выкинул вперед руку, я ее машинально пожал. — Что нового? Как идет работа? Есть проблемы?

— Есть.

— Хорошо. Я как-нибудь забегу к вам взять интервью. А пока — вот. Почитайте, познакомьтесь, — вынул из авоськи и положил мне на стол газеты и пару цветных открыток. — Это так, — показал на открытки, — лично вам, легкий презент. А в нынешней почте много весьма любопытного. Еще не читали? — Я сказал, что читал. — Ничего, это не страшно. Есть товарищи, которые не читали. Разрешите, я положу их вот так? — сдвинул ближе к краю, расправил мятые углы. — Вот увидите, купят, и еще как станут благодарить.

Чем больше он разговаривал, тем яснее я понимал, кто передо мной.

Торговля между тем шла своим чередом.

— Интересная у вас работа, — продолжал он, посматривая за своими газетами. — Важная, нужная. Как у вас с утомляемостью? Не тяжело? Покупатель в метро трудный, сложный… Значит, договорились? На днях я беру у вас интервью… Вы позволите?

Он наклонился над моей коробкой из-под леденцов и стал вынимать оттуда мелочь.

Я взял его за руку, высыпал все обратно и строго посмотрел на него — в чем дело?

Заерзал, стушевался. Сказал, оправдываясь:

— Понимаете, молодой человек, мне очень некогда. Я спешу. Все мы народ занятой, дел по горло. Я не могу столько ждать и хочу взять свои 17 копеек.

— Какие еще 17 копеек?

— Свои.

— Свои?

— Ну да, — он сделал удивленное лицо, мол, что ж тут непонятного. — Пять газет, из них одна «Правда» — 3 копейки; стало быть, всего 11. И две открытки по 3 копейки каждая. Они без марок, понимаете, я их по ошибке купил.

— Понимаю. Вы хотите все это мне продать?

— Не вам. Ну, зачем вам, коль скоро вы видели прессу? Желающих много, кто-нибудь другой купит. Не волнуйтесь, все точно, посчитайте, копейка в копейку, — он вздохнул, перекинул авоську в другую руку. — Кажется, мы с вами обо всем договорились, молодой человек. Услуга за услугу.

— Услуга за услугу?

— Ну да. Я же сказал, что возьму у вас интервью.

— Понятно.

Он помялся.

— Я тороплюсь, молодой человек. Отсчитайте сами 17 копеек, если вас смущает, чтобы я это сделал сам.

— Яйца у вас диетические?

— Что?

— Почем, спрашиваю, яйца брали? По рубль тридцать или по девяносто?

— А, неважные. По девяносто. И два батона по тринадцать.

— Оставляйте.

— Как?

— Оставляйте все мне. Можно прямо с авоськой. Беру.

— Ну, нет. Яйца я не отдам. Я за ними двадцать минут в очереди отстоял. И потом, понимаете, они мне самому нужны.

— А я по-другому не могу. Все или ничего.

— Эх, молодой человек, — сказал он (нисколько не обидевшись). — Не поняли вы меня. Я забочусь о просвещении масс. В этом наш с вами общий долг, наша задача. Просвещение масс — огромное государственное дело. Чем больше людей ознакомится с прессой, тем лучше. Мы все должны к этому стремиться… А что ж мне теперь газеты выбрасывать, что ли? Согласитесь, глупо как-то.

— Отдайте так. Подарите.

— Ну, не-е-ет. Как отдать? Я же за них деньги платил.

Он начал мне мешать. Я взял газеты и сунул ему под плащ.

— Прощайте, коллега.

— Всего доброго. До свиданья… Простите, эээ, — он мялся, не уходил. — Мне бы… эээ… еще открытки свои. Вон они у вас лежат.

— Эти? Легкий презент?

Невозмутимо:

— Ну да.

— Пожалуйста.

Аккуратно опустил открытки в пазуху газет, ощупал, как они сели — там, где у газет слом. Затем скатал и сунул все вместе в авоську. Поправил очки, потеребил ворот рубашки и сказал на прощанье:

— Приятно было, побеседовать с вами, молодой человек. Желаю успехов в вашей благородной работе.

— Благодарю вас. С помощью «Московского книжника», надеюсь, все у нас будет замечательно.

Он приподнял шляпу, я — кепку. Улыбнулись друг другу.

И он исчез.

Игрок

Мальчик лет девяти. Щупленький, тихий. Большие черные, не по-детски печальные глаза. За спиной ранец — вероятно, проездом из школы.

Отдал мне 25 копеек. Стало быть, хочет сыграть.

Взял билет. Выиграл — полтинник.

Я предложил ему книги. Одну, другую. А он молчит, не берет. Ни движения навстречу не сделал.

Рядом просматривал книги мужчина средних лет. Увидел, что мы в затруднении, предложил:

— Может быть, мальчик хочет книгу, которая стоит дороже пятидесяти копеек?

— Правда? — я спросил. — У тебя не хватает? Больше денег нет?

Мальчик печально посмотрел на меня и не ответил.

— Позвольте ему еще сыграть, — участливо попросил за него мужчина.

Я позволил билет на билет. Мальчик вытянул два пустых. Посочувствовал ему: что теперь делать, игра.

Я думал он уйдет, а он порылся в карманах, достал еще 25 копеек. Сыграл. Снова выиграл. Я опять позволил билет на билет. Еще дважды мальчик выигрывал, но потом все проиграл. Сосредоточенно, играл, деловито, словно нас и не было рядом. Ни слова, ни звука.

Мужчина, стоявший чуть сзади и сбоку, совсем оставил смотреть книги и переключился на переживания.

Мальчик достал еще 25 копеек, видимо последнее, что у него было, и эти деньги проиграл.

Расстроился и хотел уйти. Однако мужчина вежливо не позволил, придержал за плечо.

— Постой, сынок. Что ты хочешь купить? Скажи, я куплю. Не волнуйся, у меня достаточно денег. Пойдем, не расстраивайся, покажи, — обнял, развернул, подвел к столу; в мужчине открылись к мальчику прямо-таки отцовские чувства. — Говори, какую? Любую могу купить. Здесь нет книги, которую я бы не мог купить. Ты только скажи, и она твоя.

Над кромкой стола худые поникшие плечи, опущенная голова. Стоит, не смотрит. Молчит.

— А? Эту? Или, может быть, ту? Какую?.. Ладно. Не стану тебе мешать. Выбери сам. Вот деньги, возьми. Бери, бери, не стесняйся. Рубль хватит? — мужчина показал мальчику рубль, но тот не брал, и тогда он сунул бумажку мальчику в карман. — Вот бери. Не бойся. Ничего не бойся, сынок. Я с тобой. Подумаешь, деньги. Тьфу, чепуха. Не переживай. Мы их еще знаешь сколько заработаем, денег? — пропасть. Выбирай. Хоть все отсюда забери, оплачу. Хочешь?

Мужчина подобрел, разошелся, сам теперь азартно хотел мальчику помочь.

А тот ощупал в кармане бумажку и поднял голову. Большие черные печальные глаза его как-то тихо, просяще смотрели на меня. А я не знал, не был уверен, что он хочет… Может быть, он глухонемой?

— Что тебе мальчик? Что ты хочешь? Книгу? Какую, покажи?

Молчит. Смотрит на меня и ждет. Хочет, чтобы я сам его понял.

— Ты в каком классе?

Молчит.

— Вот эту проходят в шестом. Возьми, пригодится. А эту просто с пользой можно прочитать… А знаешь что? Купи книгу маме? Или папе? Они будут рады. Хочешь, подберу такую?

Молчит. Смотрит. Ждет.

И мужчина рядом испереживался весь. Тоже ничего в нем покамест понять не умеет.

— Или, — с сомнением произнес я, — или… ты хочешь сыграть?.. А? Не слышу.

Мальчик тихо, но внятно сказал:

— Да.

— Играть? — я все еще не верил. — Снова играть?

— Если, можно, — сказал он заметно тверже.

Мы, двое взрослых, переглянулись, выразили друг другу свое удивление и замолчали, не сводя глаз с этого маленького игрока.

Я разрешил ему играть.

Мальчик выложил на стол мятый рубль — небрежно, не глядя, как что-то сейчас несущественное. Глаза его приняли вновь строгое, сосредоточенное выражение. И он полез в барабан.

Ему сразу повезло. Из четырех билетов, которые он надорвал, два оказались с рублевыми выигрышами. Скупая не детская радость мелькнула по его лицу, когда он подавал мне выигрышные билеты. Я поздравил его. И предложил:

— Давай, мы сделаем так. Я отдаю твои 75 копеек, что ты раньше проиграл, а на остальные возьми книги.

Мальчик покачал головой. Попросил:

— Пожалуйста, разрешите мне еще.

— Пусть сыграет, — сказал мужчина, с трогательной влюбленностью посматривая на мальчика.

Я пожал плечами. Ему невозможно было отказать.

— Пусть.

Играл он достаточно долго. Выигрыш постепенно таял. В конце концов, он проиграл и подаренный рубль.

Я ожидал досады, огорчения, расстройства; словом, чего-нибудь такого, традиционного.

Ничего подобного.

Опустив в кошелку последний билет без выигрыша, он потер ладони одну об другую, точно смахивая приставшие хлебные крошки, и весело — впервые за все то время, пока был у стола — посмотрел сначала да меня, потом на мужчину. Без сомнения, он был доволен. Волнения, которые доставила ему игра, обратились сейчас, когда он кончил играть, в радость и благодарность.

— Я вас благодарю, — сказал он, обращаясь попеременно ко мне и к мужчине. — Большое вам спасибо.

Повернулся и по-детски, вприпрыжку побежал к эскалатору.

Любитель классики

Шла обыкновенная торговля — около десятка покупателей теснилось у стола. Вопросы, вопросы. Что-то отвечаю. Подчас не задумываясь, машинально. Со стороны чей-то мужской голос. Спокойный, добродушный.

— Пушкин у вас есть?

— Нет.

— А Лермонтов?

— Нет.

— А Тютчев, Блок, Пастернак?

— Нет.

— А Шекспир?

Наконец я понял, что спрашивает неспроста. Очнулся, вылез из сдач, из своей обыкновенной механики, отыскал глазами того, кто так интересуется классикой.

Старичок, бородка, седой.

— А Толстой, Бунин, Достоевский?

Я стоял и смотрел на него — растерянный, не находя, что ему на это ответить. Некоторое время он тоже смотрел на меня — не без самодовольства, с едкой полуулыбочкой, наслаждаясь моим замешательством.

Затем сказал:

— Всего хорошего, молодой человек.

И вылез, выдрался из чужих плеч, локтей, спин и, удовлетворенный местью, с чувством одержанной победы ушел.

Женская грудь

Подошла цыганка. Красивая, редкий теперь тип — легкая полнота, пышность, округлость; одета пестро, но аккуратно, без той отталкивающей, какой-то грязной небрежности, свойственной изможденным уличным зазывалкам; глаза, брови, посадка головы — классические, она как бы сошла со страниц знаменитых книг.

— Дорогой, книгу дай такую, чтобы плакала.

— Выбирайте.

— Неужели есть у тебя?

— Таким глазам — зачем слезы?

— Ай, золотой, какой умный. Сейчас книгу у тебя куплю.

Изящным движением опустила руку в вырез платья. И — замешкалась, нахмурила брови. Пробормотав что-то по-своему, вынула, выложила поверх платья грудь.

Я обомлел. Темно-розовый сосок нахально уставился на меня.

Фыркнула рядом какая-то маленькая женщина, покупательница.

А цыганка говорит:

— Прости-извини, дорогой. Деньги затеряла. Ай-ай, я пропала, что делать мне. — И внезапно посветлела лицом. — Тут, тут, здесь, вот она, золотой мой, нашла, — достала и показала десятирублевую купюру. — Теплая, видишь? От самого сердца, золотой мой.

Не спеша убрала грудь на место и стала смотреть книги. Маленькая покупательница хихикала. Я все еще не мог успокоиться.

— Это, дорогой, про войну?

— Да.

— Фи! Зачем про войну? Не надо. Про любовь покажи. Давай, покажи, золотой. Знал любовь, а? По глазам вижу, знал. Вот и покажи.

Я показал.

— Ай, молодец, ай, умный какой.

Покрутила, осмотрела. Внутрь не заглядывала. Словно не книга в руках — кофта, платок, брошь. Выбрала в яркой атласной обложке.

— Хорошо, эту возьму. Посмотри быстренько, золотой, сколько стоит и сдачу дай.

Я дал.

— Какой милый, умный, красивый. Потом зайду и еще куплю. Не забывай.

— Не забуду, — идиотская улыбка не сходила с моего лица. — Заходите. Всегда буду вам рад.

Она театрально, в пояс поклонилась мне и, уходя, одарила нежным, обещающим, влюбленным взглядом.

Я, должно быть, сиял и после ее ухода. Ее манеры, речь, напор — все будто врезалось в меня. И особенно не мог забыть, как она вынула полную красивую грудь.

— Молодой человек…

— Да, слушаю вас.

Это была та маленькая, невзрачная женщина, всю нашу встречу с цыганкой простоявшая поодаль и брезгливо фыркнувшая при виде обнаженной груди.

— Она ведь деньги вам не отдала.

— Как?

Я посмотрел. Точно. Красненькой в кулаке моем не было. Значит, я просто отсчитал ей девять рублей с копейками и подарил книгу.

Растяпа. Клюнул. Ровно женской груди никогда не видал.

Расстроился необычайно. Неприятно, когда делают из тебя дурака. Да и денег, конечно, жаль.

— Что же вы мне раньше не сказали? — набросился я на женщину. — Почему, черт возьми, молчали?

— Дааа… Она мне под столом кулак показывала. Угрожала.

— Эх, вы, — покачал я головой. — Цыганки испугались.

Покупательница стояла и сочувственно смотрела на меня.

— Как же вы теперь? Ведь целых десять рублей.

— Из своего кармана. Как же еще?

— А у вас есть?

Меня раздражало, что она лезет с помощью.

— Ой, идите, гражданка. Ей-богу, не до вас сейчас.

Она, поникнув, тихо отошла.

Я спохватился, что обидел ее понапрасну, но было уже поздно. Совсем запрезирал себя. Эта маленькая покупательница, может быть, хотела мне деньги свои отдать, пожалеть, искренне посочувствовать, помочь словом ли, делом — а я?.. Разве на месте я здесь?.. Домой, домой, отлежаться. Иначе я сейчас бог знает что еще натворю…

И я зло, неаккуратно стал зашвыривать книги в стол.

Цветы

Парень лет шестнадцати, патлатый, в клешах.

Подлетел. Не говорит, а выдыхает — бежал, очевидно, спешил.

— Слышь? Ты давно тут сидишь?

— Скоро год.

— Не, а сегодня?

— Порядочно. Скоро ухожу, сдох. А что?

— Да вот, автобус прождал, зараза. Ты девицу тут не видал?

— Где?

— Ну, тут. Около тебя. Мы у этой вот стенки договорились.

— Правильно, здесь многие договариваются встретиться.

— Ну, она… такая. Молодая.

— Хорошенькая?

— Ну.

— Кажется, стояла.

— Давно?

— Да нет, не очень.

— Беленькая такая, да? Волосы до сих пор? А тут, — посверлил пальцем щеку, — ямочки, когда смеется?

— Надо мной она не смеялась.

— Знаю. Слышь? А как одета, видал?

— Обыкновенно. Юбочка мини, свитерок.

— Она. Точно она. Дубина я. Слышь? А куда ушла, видал?

— Нет.

— Ну, я дурак, ну, я дурак, — он вдруг схватил себя за волосы, повернулся и — бум, бум — стал биться головой в стену.

— Перестань, — говорю. — Очумел?

Не слышит. Бьется.

— Дурак я, дурак, дурак!

Я дернул его от стены, подтянул к себе.

— Она же любит тебя, балбес.

Маленько очнулся.

— Ври, — говорит.

— Чтоб мне сгореть. Так ждала тебя, что, веришь, я позавидовал.

— Ври.

— У тебя что, адреса нет? Найти не можешь?

— Ну.

— Как же так?

— Не спросил, «как». Вчера познакомились. Надо бы спросить, а я, дурак, не догадался.

— Вот что. Давай мы сделаем так. Она наверняка снова сюда придет. Я в этом уверен. Ты ей страшно понравился.

— Ври.

— Отвечаю… Так вот. Ты оставляешь мне свои координаты…

— Чего?

— Номер телефона или адрес. В общем, как тебя найти. Она появится, я ей все объясню. Лады? Есть телефон?

— У друга.

— Сойдет. Пиши, если он тебе настоящий друг.

Написал. И вдруг спрашивает:

— А сам ты — не отобьешь?

— Я старый. Куда мне.

— Точно. Она на старых не смотрит.

— Стало быть, договорились?

— Ну.

— Прекрасно. Тогда иди.

— Куда?

— Домой, куда же еще.

— А… Ну, я пошел.

— И побереги голову, — сказал я ему вдогон, — не тебе, так ей пригодится.

…На третий или четвертый день, когда я уже успел в суете позабыть эту историю, возле стола объявились двое. Я сразу узнал их — парень мой и она, из-за которой ему не жаль голову положить. Оба довольные, улыбаются. У нее, действительно ямочки на щеках.

— Все в порядке?

Кивают.

— Что я тебе говорил? А ты себя раньше времени дураком назвал.

— Переживал, — засмущался он.

Девушка неожиданно из-за спины достала букет цветов и протянула мне. Гвоздики. Свежие.

— Это вам, — сказала. — Спасибо, дяденька.

— Спасибо, — как-то уже зависимо, связанно повторил за ней он.

И они ушли.

Я смотрел им вслед, пока не заслонили их другие спины… Что-то щемящее, позабытое, давнее поднялось в груди и подкатило к горлу. Перемешалось свое, чужое…

И эти цветы. Мне. Зачем?

— Не стоит благодарности, — запоздало сказал я, пусто глядя на плывущую мимо толпу.

Исторический роман

Смотритель эскалатора, женщина средних лет, очень любила исторические романы. Когда дежурство ее попадало на часы моей работы, она непременно улучала минутку, чтобы подойти и перекинуться на любимую тему парой слов.

— Ой, я так люблю исторические романы, — говорила она. — Это любимые мои книги. Я их столько перечитала, столько… наверное целую библиотеку, вот сколько, — и улыбалась стесненно, словно ей было немного стыдно в этом признаться.

— Да, — соглашался я, не прочитавший за свою жизнь и десятка исторических романов, — это, как правило, поучительное чтение. Много нового узнаешь. О стране, о людях, о тех, кто и как управлял страной. Я согласен с вами, исторические романы всегда интересно читать.

— Именно, — воодушевлялась она. — Прямо дух захватывает. Читаешь и не замечаешь времени. И прямо жалко, когда книга кончается.

Так по-обывательски мило, пусто, мы с нею не раз беседовали, если, разумеется, позволяла обстановка в зале.

Конечно же я догадывался, что она неспроста заговорила со мной. Кто сейчас п р о с т о т а к говорит о книгах с продавцом книг? Желания ее читались ясно. И по стыдливо блестящим глазам, и по нервно ищущим себе укромного места рукам, и особенно до тому избыточному воодушевлению, с которым она говорила о своей любви к книге, вполне можно было понять, что она от меня хочет. Но я молчал. И даже всеми силами старался гасить в зародыше желание ее попросить меня, наконец, прямо, без обиняков, достать какой-нибудь интересный исторический роман, которого она не читала. Потому что мне нечем ей было ответить. Нечем.

Скромность ее и терпение подкупали.

Лишь спустя месяц она решилась поинтересоваться без уклонов и разговоров вообще.

— А сегодня вы случайно не привезли исторический роман?

И на пухлых щеках ее высыпали стыдливые красные пятна.

Я посмотрел на нее и тотчас же отвел глаза. «Кретин, — ругал я себя. — Вот он перед тобой — настоящий читатель. Как она хочет книгу, как действительно любит читать. Кому же, если не таким, как она, нести книгу… Если ты еще хоть немного уважаешь себя, то обязан расшибиться в лепешку, а достать ей этот несчастный исторический роман».

Мужчине, если он не рохля и что-то видит, в наше время практических связей несложно достать интересующую его мелкую вещицу. Нужно только по-настоящему захотеть, ну, и, конечно, иметь энную сумму денег. Тем не менее мне стоило крови достать и купить для нее переводной исторический роман. Даже мне, книжнику — я не предполагал, что этот жанр так у нас популярен.

И как-то так совпало, что с нею мы и не виделись все это время, пока я искал книгу. Уж не перевели ли ее на другую станцию? А я тут напрасно для нее стараюсь.

Но нет — свиделись. Оказалось, она болела, а потом брала отпуск за свой счет.

Издали увидев ее, приветливо помахал рукой.

Она выдержала ровно столько времени, чтобы я устроился, приготовился к работе, и подошла.

— А у меня для вас приятные новости.

— Правда? Какие же?

Голос ее показался мне суховатым. В нем не было той скромной, слегка заискивающей любезности, которая так мне в ней нравилась.

Всмотрелся в нее. И удивился. Она и не она. Ярко накрашенные губы, нарисованные глаза сделали лицо ее напряженнее, резче, грубее. И стояла она иначе — без той тихой робости, к которой я привык. И руки, кажется, окончательно нашли себе место… Без сомнения, она круто переменилась. Из нее ушли мягкость, стеснение, беззащитность, слабость и та обманная зависимость, которая зачастую и заставляет мужчину поступать по-мужски.

Потерю женщиной женственности сейчас не принято оплакивать. Но на меня, когда я увидел, что с нею сделалось, навернулась прямо-таки скорбь.

— Книгу я вам привез. Исторический роман.

— Да-а-аа? — и даже в этом восклицании ни пятнышка давешней скромности, а притворство и фальшь.

Однако отступать поздно.

— «Подземный гром» Линдсея. Это о Нероне. Надеюсь, вам понравится.

— Спасибо. Можно, я посмотрю?

— Пожалуйста.

Взяв книгу, она ушла к эскалатору. Я видел, как она ее листала. Через некоторое время подошла и вернула.

Я понял, что книгу она не возьмет, в тот самый момент, когда отдал ей в руки. Она взяла ее чересчур опасливо, с каким-то другим, посторонним страхом… Подозревал, что она и не смотрела ее даже по-настоящему, а все это время думала, как бы обойти неловкость и не обидеть меня отказом.

Положила книгу на край стола, прошла в мой закуток И прислонилась к стене. Пошаркала ножкой, опустив голову, и сказала:

— А у меня у самой хорошие новости, — и, видя, что я не спешу расспрашивать, сама объяснила: — Я выхожу замуж. Муж летчик. Я так счастлива, если бы вы знали.

— Догадываюсь.

— Нет, вы не представляете, что это за человек. Я его так люблю, так люблю… И он меня любит, — вот «люблю», «любит» она произносила с прежней интонацией.

— Поздравляю. Рад за вас.

— Мне скоро сорок, — сказала она и быстро взглянула на меня. — Понимаете? — она глубоко вздохнула. — Все. Скоро я с этой работы уйду, — и улыбнулась. — Расстанемся.

— Будьте счастливы.

— Спасибо, — сказала она.

И отошла.

Тут же подлетел покупатель, увидел книгу:

— Это тоже продается?

— Продается, — я махнул рукой.

— Без нагрузки?

— Без, без.

— Что? Вот так просто? Можно заплатить и все?

Расстегиваясь, доставая бумажник и вынимая деньги, он торопился необычайно.

Схватил книгу и было хотел бежать, но я придержал его.

— Возьмите сдачу.

Он не расслышал или в спешке не понял, что я сказал. Испуганно стал возмущаться:

— Что такое? Я же заплатил!

— Возьмите сдачу.

Рот его раскрылся, последовала смешная пауза. Затем он пробормотал:

— Ну и ну.

Взяв мелочь, отчего-то дурно, подозрительно посмотрел на меня и испуганно поспешил уйти.

Бег в толпе

В будни она пробегала мимо меня дважды в одном направлении и дважды в обратном. В выходные я ее не встречал; должно быть, как и большинство работающего населения, она отдыхала.

Возраст ее определить было сложно — я бы ей положил лет сорок. Постоянный сверк в глазах, подростковая моторность и угловатость в движениях, и вместе с тем морщины, кляксы седины, опавшие плечи, старческая высохшая продолговатость, плоскость форм. И гротесково, театрально одета. Старая тесная черная шляпка с обшмыганными взволнившимися полями, криво прижатая к макушке шелковыми ярко-желтыми постромками, концы которых она завязывала под острым, низко свисавшим подбородком в игривый бантик. Поверх блекло-голубого ситцевого платья с подбоем из широкого темно-зеленого шнурка затрапезная безрукавка, вывернутая изнанкой наружу (лоснящаяся, побуревшая овчина). Высокие детские носки, босоножки без каблуков. И наплечная сумка из мешка, которую она настороженно, всегда с опаской прижимала локтем к бедру — тонкая, худая, скорее всего, пустая.

Пробегая, она непременно всякий раз улыбалась и громко приветствовала меня: «Здравствуй, Боренька!» или: «Здравствуй, Виталик!» Дожидалась, когда я замечу ее и в ответ поздороваюсь, и снова продолжала свой бег.

На обратном пути она прощалась: «До свидания, Костик!» или: «До свидания, Ванечка!»

Иногда, поприветствовав меня, просила в долг трехкопеечную монету — должно быть, остудиться от бега, выпить у автомата воды. А на обратном пути с благодарностью возвращала три копейки, но уже россыпью.

Куда, зачем, с какой целью бегала она в толпе, я так и не узнал. Да и не хотелось, интересоваться — настоящей причины я бы, наверное, все равно от нее не добился, ну, а добился бы, так оказалось что-нибудь дикое, страшное, больное. Нет, я сразу отложил для себя, что передо мной тихо, безопасно помешанная, человек иных измерений и другого времени; подчас, глядя, как она убегает, печалясь и сострадая, я строил догадки, воображал, наполняя вымыслом скрытую, тайную ее судьбу. И бывало, так увлекусь, что расширю, наверчу, примыслю бог знает что, и трусца сумасшедшей вдруг представится то живым символом, то напоминанием, то предостережением, то на миг освещенной загадкой жизни…

Почему? Без остановки, как заведенная? Может быть, так вот, опережая и предостерегая нас, нормальных, в ней одной из первых преломились наши все ускоряющиеся ритмы? Наше скачущее, рвущееся, летящее в неизвестность время, которое мы в шутку все чаще и чаще называем сумасшедшим?.. И отчего она меняет мне имена? Отчего ей безразлично настоящее мое имя? Обезличенность, стертость?.. И кто я для нее? Своеобразный компостер? Бесстрастный хронометр, отсчитывающий ее собственное время? Столб да пустой бесконечной дороге? Потому что я один неподвижен для нее, когда все вокруг движется?.. И случайно ли, что она бегает в толпе? В толчее? При таком сопротивлении?..

И много еще всякого несуразного выскочит, если выпустишь воображение погулять.

Однако спохватишься, и скорей в работу, как в спасение. Что толку тешить себя гаданием? Лучше не думать. Смотреть и не думать… Когда взнуздан работой, спутан бытом и связями — надежнее как-то, привычнее, легче…

Пирожок с мясом

Одет по моде, в очках, смышленое молодое лицо — должно быть, студент. Деловито закинув под мышку тощую папку, листает, смотрит книгу. Делает он это одной рукой, вторая занята — держит в ней экономно обомкнутый промасленной бумажкой пирожок с мясом, ест. А смотрит поэзию. Причем, листая страницы и время от времени взглядывая на меня; молчаливо, но настойчиво дает понять, что поэзия его интересует особенно, что он ее любит и знает.

А меня нервирует пирожок. Не могу соединить любовь к поэтическому слову и эти лоснящиеся пальцы, этот остывший жир.

Не выдержав, взял его руку с пирожком и отвел за кромку стола. Огрызком оберточной бумаги от книг вытер ему пальцы другой руки, листающей страницы.

— Благодарю вас, — говорит, приняв мою заботу о нем и книгах едва ли не как мою обязанность; во всяком случае, спокойно, с нахальным, обидным безразличием.

И продолжает смотреть. И есть.

Затем произносит сквозь чавк:

— А помните, у Пастернака? «Свеча горела на столе…» — он сделал мечтательные глаза, и в забывчивости вновь выставил пирожок над книгами. — Или: «Собаки брели, озираясь с опаской, и жались к подпаску, и ждали беды». Ну, это вы, наверное, не знаете. Это из неопубликованного… Но обратите внимание на пляшущие «с», на мелодию, выбиваемую «ж», «б», «з». А как вальсируют гласные, слышите? «Собаки брели, озираясь с опаской», чувствуете?

Я вновь отвел от книг его руку с огрызком пирожка, уже подавляя соблазн грубо обойтись с ним.

— Так, к сожалению, уже не пишут. Такого теперь не встретишь, — продолжал он говорить, с неслыханной, раздражающей меня тупостью игнорируя мой ясный, повторенный дважды упрекающий жест.

«Ну, как так можно? — сердился я, слушая и не слыша его. — Утробник какой-то. Что ж это за дикое создание, в котором так свободно уживаются исключающие, уничтожающие друг друга чувства? Любить книгу и — беззастенчиво обляпать ее кляксами жира? Ну, и воспитаньице».

— Да, так уже не пишут. А жаль. Уходит музыка из современной поэзии. Уходит главное. Ведь в музыке суть и смысл поэтического произведения. В музыке, положенной на мысль… Ну, что это: «И бьются ноги в потолок, как белые прожектора»? Нет, африканский там-там лучше оставить африканцам. Мне ласкает слух музыка иная: «На эти следы, как на пламя огарка, ворчали овчарки при свете звезды». Нет, это гениально: «ворчали овчарки» — вслушайтесь только. Борис Леонидович поставил рядом слова, состоящие почти из одних и тех же букв, исключая «к» и «л». И какой эффект! Какой эффект!

Он отправил в рот остатки пирожка, скомкал обнимавшую его, зажиревшую бумажку и бросил ее мне под стол. Глаза его под стеклами очков горели от возбуждения, от гордости собой, оттого, что он так чувствует и понимает поэзию и так нестандартно о ней говорит.

Я попросил его:

— Поднимите.

— Что? — не понял он.

— Поднимите бумажку.

— Какую?

— Ту, что вы только что бросили.

— А, — потускнел он лицом. — Вы вон про что… Да ну.

— Поднимите, — строже, наливаясь волнением, сказал я.

— Да ну, — опять сказал он. — Здесь уборщицы есть.

— Поднимите.

— Вот еще, и не подумаю, — сказал он и добавил, так отчитав самого себя, что в этом слышались ласковая нежность к себе, восхищение, похвала. — Какой же я недодумок. Полагал, что разговариваю с понимающим человеком.

— И все-таки вам придется это сделать.

— Вот еще.

Он перестроился, переменился. Выражение на лице теперь было холено наглым. Все ясно, подумал я, капризное, заласканное, терроризирующее домашних существо. Пуп, маленький сатрап.

Взяв папку за хохолок, он отвернулся от меня и походкой гения направился к эскалатору. Я выскочил из-за стола, догнал и, с силой ухватив за воротник, бросил его назад. Он едва не упал. Нахохлился и запищал:

— Не буду. Все равно не буду. Милицию позову. Вы не имеете…

— Удавлю, — гневно, с подтипом пригрозил я, дыша ему в сальный пухлый рот. — Понял? — Никогда ничего подобного я за собой не знал. Откуда во мне вдруг поднялась эта приблатненная грозность? Но подействовала она безотказно.

Он смяк. Трусливая, паникующая его душонка голенькой показалась передо мной… Опустившись на колени, долго шарил под столом. Нашел бумажку, поднялся. Дисциплинированно спросил:

— И куда ее теперь?

Я показал на стоявшую в углу зала урну. Он, брезгливо держа бумажку двумя пальцами, сходил и выбросил. Издали, расхрабрившись, спросил жестом несломленного, хотя и незаслуженно униженного: так, что ли? правильно? Я кивнул. Он достал из кармана платок, тщательно вытер руки и выбросил платок в ту же урну. Поправил очки, вновь принял позу гения и величаво, внутренне возвышаясь над толпой, потопал восвояси.

Ссора

В конце месяца, чтобы чуточку поднять мне зарплату, заведующая отделом литературы дала мне пачку «Записок адвоката» Брауде, предупредив, чтобы я продавал эту книгу осторожнее, по одной и с паузами, иначе, мол, разнесут стол я самого тебя, чего доброго, задавят.

Я внял совету и так и поступил. Продавал, как дарил, на выбор, и все шло спокойно. Оставался последний экземпляр, когда вышел казус.

Двое энергичных мужчин, опрятно одетых, одновременно обратили на книгу внимание и конечно же загорелись ее иметь. Один из них, на мгновенье опередив другого, торопливо взял книгу, а второй спешно поинтересовался у меня:

— Есть еще экземпляр?

Я ответил, что нет, к сожалению, это последний.

Тогда опоздавший всполошно заерзал, завертел головой и вдруг метнулся и в свою очередь тоже взялся за книгу.

— Отстаньте, — сказал тот, что взялся первым.

— Нет, это вы отдайте.

— С какой стати? Я взял, и она моя.

— Нет, не ваша. Я первым ее увидел.

— Докажите.

— А что мне доказывать? Увидел, и все. Дайте сюда.

— Не дам. Товарищ продавец, скажите ему.

— Я первым увидел, честное слово, я бумажник искал, а он перехватил.

Разгоряченные, сердитые, они оба с надеждой смотрели на меня, буквально по рукам связанные книгой. Я пожал плечами: мол, я вам не судья.

— Слушайте, что вы схватились? Это безобразие, честное слово.

— Не отдам. Это вы отдайте. Я первым ее увидел.

— Я сейчас милицию позову.

— Зовите. Очень хорошо. Восстановим справедливость.

— Да какая тут к черту справедливость? Отдайте, говорю.

— Не отдам: Это вы отдайте.

Дергали, тянули, пыхтя и ненавидя друг друга. А я не знал, как уладить дело. Их мог бы помирить второй экземпляр, но у меня его не было… Между тем у них шло к ссоре. Они уже подталкивали друг друга плечами, грудью, локтями.

— Товарищи, — вмешался я. — Не знаю, кто из вас прав, но кто-то должен мне за книгу заплатить.

— Пожалуйста, — согласились они оба разом и, не оставляя держаться за книгу, спешно, наперегонки выложили по рублю.

Я отсчитал и приготовил сдачу, покуда еще не зная, кому из них отдать.

А они вновь схватились препираться. Один стал энергичнее толкаться, а второй, осердившись, размахнулся и звонко шлепнул неприятеля ладонью по лицу.

— Вот тебе, раз ты русского языка не понимаешь!

Тот, похоже, не ожидал, дернулся и ощупал щеку, выпустив книгу. Но сейчас же опомнился, тряхнул головой, рыкнул и бросился на обидчика.

Они неумело, неуклюже стали размахивать руками. Один отбивался книгой.

Стол мой окружили любопытные, наблюдая, чем все кончится.

Я вышел и встал между ними.

— Дайте сюда. — И они, тотчас оставив нелепую свою драку, книгу мне послушно отдали. — Не умеете вести себя, не получите. Ни вы, ни вы. Забирайте свои рубли, — и ушел на свое место.

Пыхтя и отдуваясь, сдерживая месть и ненависть, опять подошли. Стоятг ждут. Смирные, виноватые. А я с ними как с нашкодившими малыми детьми:

— Кто приличнее будет себя вести, тому и отдам.

Они взялись поправлять одежду, застегиваться.

— Но я же первым ее увидел.

— Это не считается. Важно, кто первым коснулся.

Я видел, что они не уступят друг другу.

— Вот что, товарищи. Пожалуй, я отдам ее кому-нибудь другому. Ни вам, ни вам. Забирайте свои рубли, вы мне мешаете работать.

— Нет! — вскричал вдруг тот, кто первым ударил. — Нет! Вы не сделаете этого! Моя книга, моя! — Я видел, что он дошел, распустил нервы, поплыл, но не думал, что до такой степени; задрожал, раскрыл рот и внезапно упал грудью на стол и выхватил у меня из рук книгу; толкнулся назад, согнулся и, с хрипом, где-то под коленями сердито порвал ее пополам. — Вот! Никому так никому! — и, тяжело дыша, выложил на стол две стопки россыпи.

Второй покупатель потерянно смотрел, как сквозняк поднимает и перебрасывает страницы погибшей книги.

— Идиот! — сказал он и покрутил пальцем у виска.

— Сам ты… дубина!.. А ну, идем! Идем со мной. Выйдем, — и принялся короткими тычками подталкивать недруга в плечо.

Тот нахохлился, поджал губы.

— Идем, кретин. Выйдем.

— Еще посмотрим, кто кого.

— Посмотрим. Зачем разорвал-то? Идиот.

Перепихиваясь, как школьники, они двинулись к выходу.

— Товарищи! — позвал я. — Кто из вас деньги оставил?

Но они не слышали. Их теперь занимали проблемы поважнее.

Самопожертвование

В толпе шла обыкновенно раскованно, смело, весело (прекрасно сознавая, что молода и хороша собой), гордо, независимо вскинув голову и то ли напевая что-то, то ли проборматывая стих. Останавливаясь, всякий раз одинаково щедро улыбалась: «Здрасьте» и, посмотрев, что на столе есть из поэзии, с той же улыбкой прощалась: «До завтра». Должно быть, студентка дневного вуза. Купила у меня как-то Твардовского, потом Смелякова.

А однажды будто невзначай, безверно поинтересовалась:

— Когда же у вас будет Ахматова?

— Анна Андреевна?

— Она самая.

— Надейтесь.

Я сказал «надейтесь» безо всякой мысли, просто чтобы что-нибудь сказать, хотя, наверное, и не случайно, потому что мне нравилось, что она каждый день на минуту-другую останавливается возле стола.

Она же тотчас сделалась серьезной и заинтересованной и действительно с надеждой посмотрела на меня.

— Что вы сказали? Надейтесь? Нет, это правда? Можно надеяться?

— Отчего же нет? Надеяться всегда надо.

Я чувствовал, что, увлекаясь, совершаю что-то нехорошее, обманное, что она заждалась, обыскалась, отчаялась иметь томик Ахматовой, а я теперь только путаю ее и терзаю напрасной надеждой.

— Ой, молодой человек, миленький, — голос ее изменился, стал слаще, бархатнее; и хотя заискивание, я видел, было ей несвойственно, сейчас, когда вдруг туманно мелькнул желанный томик, она, казалось, готова была и на прямые унижения, лишь бы приманить книгу. — Я так люблю Ахматову, вы верите мне? Не знаю, что бы сделала, если бы она у меня оказалась. Я бы… прыгала от счастья. Я бы… ну, не знаю.

— Верю.

— Ой, — она закрыла лицо руками, словно ей трудно было все это пережить. — Не может быть, не может быть.

— Ну, почему же? — меня несло, утягивало, я не мог остановиться.

— Нет, правда, правда? — обнимала, ласкала, умоляла меня взглядом. — И вы можете достать?

— Сложно, но можно.

— Ой, молодой человек, миленький… Боже мой, неужели нужно говорить? Неужели вы сами не видите?

— Вижу.

— И вы заставите меня просить? Объяснять?

— Нет, избавлю.

— Спасибо, — внезапно ее что-то будто толкнуло внутри, летучая хмурь скользнула по лицу; запинаясь, спросила: — А… что… сколько будет стоить?

— Конечно, недешево.

— Ну… все-таки… сколько?

— Дороже, чем вы думаете.

Не знаю, что было у меня на лице, когда я это говорил. Влюбленность? Желание — поверх обыкновенного интереса? Отчего она сделала столь дикий вывод?.. Не знаю… Глаза ее похолодели, сделались чужими, далекими, страх, боль, изумление и потеря, покамест непонятные мне, теперь овладели ею; она испытующе, долго, с каким-то презрительным удивлением смотрела на меня, затем отвернулась, как от негодяя, и сердито пошла прочь.


Следующие три дня она не появилась. Я все гадал: чем ее мог обидеть?

Но вот пришла. Какая-то другая, новая, подавленная. Сразу встала ко мне за прилавок, прислонившись к стене. Помолчав, сказала:

— Я пришла.

— Очень рад.

Мне виден был ее профиль. Строгий, решительный. Она избегала смотреть мне в лицо. И настроена боевито, серьезно.

— Вы что, не поняли? — с неудовольствием в голосе произнесла она. — Я пришла. И я согласна.

— Простите… с чем согласна?

— Ой, молодой человек, — раздраженно тряхнула она головой, — зачем еще какие-то слова, пустые объяснения?

— Действительно, не надо.

— Не издевайтесь, пожалуйста.

— Боже упаси, я и не думал.

— Ладно… Когда вы принесете мне книгу?

— Пока не знаю.

Она резко повернулась ко мне и с ненавистью бросила в лицо:

— Плату вперед, да?

Я начал подозревать, в чем дело… Спрятал, придушил улыбку, загнал ее в угол рта.

— Послушайте, девушка, — сказал, стараясь придать голосу ровность и спокойствие. — Вы мне симпатичны, и я, пожалуй, пошел бы вам навстречу. Но почему вы решили, что книга так близко? Для того, чтобы она стала вашей, еще нужно хорошенько поработать.

Она испугалась, услышав, как я это сказал. Бедная, милая, прехорошенькая любительница Анны Андреевны! За те три дня, что мы не виделись, настрадавшись, намучившись, мысленно пережив все то страшное, низкое, гибельное, что по ошибке для себя назначила, она, должно быть, свыклась с мыслью, что по крайней мере книга — утешение в несчастье — у нее непременно будет. Что все дело только в оплате, в цене. И коль скоро она решила, что заплатит, стало быть, и книга совсем рядом, на полке или ночном столике, уже в закладках, и лишь протяни руку… И вдруг!.. Вся ее борьба напрасна?

— Вы что? — воскликнула она в испуге и гневе. — Мы же договорились. Вы издеваетесь надо мной?

— Нисколько. Я вам говорю, как в действительности обстоит дело.

— Таа-ак… А я-то, дура… Ой, боже мой, — она закрыла лицо руками. — Стыд какой.

— Стыд?.. Вы о чем?

— Не притворяйтесь, — она сняла руки с лица и стояла теперь озадаченная, сердито взволнованная, в забывчивости больно и часто прикусывая вспухшую раскрасневшуюся нижнюю губку.

Я искоса наблюдал за ней. В ней явно происходила какая-то борьба.

Некоторое время она невидяще смотрела поверх плывущей мимо толпы. И вот что-то дрогнуло в ее лице. Она покраснела. И неожиданно приблизившись, воровски, быстро, сухо стиснула под столом, мою руку. Испугавшись, было отпустила, но сейчас же вновь поймала, и вдруг перевела, и, прижав, пристроила ладонь мою на своем бедре. Сквозь легкую ткань платья я чувствовал, какая она горячая. Мне немедленно передалось ее волнение. Я, признаться, не ожидал ничего подобного. И так мы стояли какое-то время, оба взволнованные, тихие, мимо текли люди, а она под столом сжимала мою руку на своем бедре.

— Вот… видите, — наконец прошептала она. — Я готова. — Ее бил озноб.

— Вижу, — сказал я и отнял руку.

Она потупилась, опустила голову и будто хотела теперь куда-то подальше, совсем упрятать свою дрожащую руку, укорявшую ее в постыдной, непростительной смелости… Затем, помолчав, переждав, пережив минуту, вновь вызвала теперь утихшую храбрость и потерянно-стыдливым шепотом спросила:

— В таком случае… когда?

— Что — когда?

— Ой, не мучьте меня. Я на все готова, неужели вы не видите?

— Вы завтра придете?

— Если нужно, да.

— В обычное время?

— Как хотите.

— Приходите. Завтра и решим.

— Но… — она вновь покраснела. — Я же должна… приготовиться.

— Приготовиться?.. А, да, конечно. Готовьтесь на завтра.

— Я приду и мы сразу уедем?

— Куда уедем?

Она обреченно пожала плечами.

— Ко мне. Я так поняла.

— А, да-да… Немедленно, как только придете.

— Но, — тверже, увереннее сказала она, — но не раньше, чем я увижу книгу.

— Разумеется, слово джентльмена.

— Боже мой, — прошептала она, — боже, мой, — закрыла лицо руками и торопливо, убито, сбиваясь на бег, пошла из зала.

Я заранее решил подарить ей свою Ахматову.

Конечно, расставаться с книгой мне было безмерно жаль. Всю ночь я боролся с собой… Девушка мне нравилась… Под утро уснул, и снилась мне нечаянная, возвышенная наша близость…

На следующий день встретились. Выглядела она плохо. Должно быть, и я не лучше. Прежде чем отдать книгу, поинтересовался, как ее зовут. «Оля» — сказала она. Я назвал себя и выложил книгу. Она уныло приняла ее и опустила в сумочку.

— Все. До свиданья. Всего хорошего, Оля.

Сначала она не поняла. Затем глаза ее расширились, брови вспрыгнули, рука растерянно поднялась к лицу и следом безвольно, мякло опала. Побледнела, потом покраснела.

— Нет, — сказала. — Нет, я так не хочу.

— Ничего, ничего, берите.

Она замотала головой:

— Нет, нет, — и заплакала.

Я вышел из-за стола и, положив руку ей на плечо, неумело, робко стал успокаивать.

Незнакомая пожилая женщина, шедшая в толпе, оскорбилась и заворчала:

— Безобразие, гнусность. Что вы себе позволяете тут?

— Я? Я ничего.

— Он ничего, — сказала Оля и попробовала перестать плакать.

— Как это ничего? — возмущалась женщина. — Что я, слепая?

— Успокойтесь, — сказала ей Оля мирно. — Все в порядке, — и вдруг прижалась ко мне и поцеловала. — Спасибо. Я этого никогда не забуду.

— Не стоит. Читайте на здоровье. — Признаться, я уже бранил себя за ненужное, чрезмерное благородство — жаль было книгу, жаль.

Оля в нерешительности и смущении постояла передо мной.

— Тогда я… побежала, ладно?

Я кивнул. И она побежала.

— Ах, если у вас тут любовь, тогда я извиняюсь, — с прежним осуждением произнесла женщина.

— Любовь, гражданка, — вздохнул я. — Конечно, любовь.

Давка

Обыкновенно, прибыв на место, я прежде всего раздевал пачки, раскрывал картонные коробки и вынимал россыпь, все это укладывал в определенном порядке на полках в пазухе стола, собирал и связывал бумажный мусор, веревки, чтобы не мешались под ногами, и лишь затем, совсем приготовившись, приступал к продаже.

На этот раз все поломалось, сдвинулось, перемешалось.

С собой у меня было пять пачек книжечки с эффектным названием «Разлад», и, опасаясь не успеть продать такое количество за вечер, я, не приготовившись, сразу бросил несколько экземпляров на стол.

Их сейчас же купили и попросили еще.

Я обрадовался, что на книгу есть спрос, выложил стопой еще экземпляров двадцать, продолжая тем временем освобождать от остального, товара тележку.

Краем глаза вижу: хватают, листают, однако не покупают, ждут, следят друг за другом. Но вот купила одна — тучная женщина с сиплым дыханием; торопливо, судорожно даже, расплатилась и, уходя, прочувствованно меня поблагодарила. Ее спросили вдогон: «А что, хорошая книга?» — «А вы разве сами не видите?» — сказала она. И ушла.

И с этой минуты меня взяли в плен. Тележка с неснятыми коробками, пачки других книг, мешаясь, так и остались лежать неразобранными… С неслыханной скоростью образовалась толпа. Покупатели выучили цену, и многие теперь тянулись, бросали через головы впереди стоящих мелочь мне на стол и просили (требовали) дать книгу, даже не взглянув предварительно на нее.

И, конечно, тотчас нашлись и недовольные. От меня стали требовать порядка. Оказывается, это входило в мои обязанности — организовать их. Со мною впервые происходило такое, и поначалу я растерялся. Мне кричали: «Не давайте справа!», «Не пускайте оттуда!», «Безобразие, почему они подходят без очереди, ведь мы же стоим!», «Товарищ продавец, наведите порядок!» и пр. А я понятия не имел, как теперь быть. Едва успевал доставать из надорванных пачек книги, складывать и вычитать копейки и отсчитывать сдачу. Мял коробки, спотыкался о тележку. Взмок.

Когда, распродав две пачки, распаковывал третью, вышла небольшая заминка, и я вдруг открыл для себя, что вся эта, казалось, сердитая, требовательная, неорганизованная толпа удивительно послушно ждет. Ждет меня, ждет, когда я закончу приготовления и вновь приступлю к продаже. Я ощутил вдруг полную зависимость ее от меня и понял, что мне даже не нужно прилагать особенных усилий, чтобы заставить эту бесформенную массу повиноваться.

И я решил проверить, попробовать. Нарочно чуть затянул паузу. Попросил, чтобы справа никто не стоял, чтобы все встали организованно в очередь и заранее готовили деньги.

— Лучше без сдачи, — добавил почти нахально.

Покупатели спешно перестроились. Внутри очереди вспыхивали мелкие конфликты, но меня это уже не касалось. Да и я сам перестроился, почуяв власть. Со своими пустыми тяжбами пусть разбираются самостоятельно, ко мне же — только когда что-нибудь серьезное.

Торговал теперь гораздо спокойнее, увереннее, легче. И, что интересно — молча. Никто меня ни о чем не спрашивал. В конце очереди, слышал, интересовались, что за книга, там же любопытствующим и отвечали. Иные, не спрашивая, не интересуясь, лишь завидев, что за чем-то стоят, не раздумывая пристраивались в хвост.

Однако очередь росла угрожающе быстро. Меня это настораживало, потому что оставалось не более сотни экземпляров. Интересно, что они со мной сделают, когда книга кончится? Может быть, правильнее предупредить заранее?

— Вы с ума сошли! Что вы делаете?

Я оторвался от коробки с мелочью. Слева у стола стояли разгневанная женщина в форме работника метрополитена и милиционер.

— А что?

— Ослепли! — ругалась женщина. — Посмотрите, что вы наделали. Вы нам все движение нарушили.

Я посмотрел.

Действительно, в зале была неразбериха. Потоки пересекались, смешивались. Спускавшиеся в зал по эскалатору, увидев очередь, шли решительно наперерез, толкаясь, налетая на встречных, мешая тем, кто хотел подняться.

— Да, вижу, — сказал я. — Вы считаете, нужно прекратить?

— И немедленно, — приказал милиционер.

— Хорошо, — сказал я. — Только, пожалуйста, объявите об этом сами.

По очереди от головы к хвосту побежал озноб. Стоявшие впереди и слышавшие нашу беседу не замедлили перешептать, новость задним. Очередь смялась. Недовольные двинулись вперед, зароптали. Сначала робко, но вскоре, осмелев и рассердившись, зашумели громко, разом, требуя справедливости: как это, мол, так, мы никому не мешаем, это, мол, ваше дело следить за порядком, а мы спокойно стояли и хотели бы книгу купить, а вы, мол, сами обязаны де допустить толчеи.

— Тихо, тихо, товарищи! — перекрывая шум, сказал милиционер и поднял руку. — Назад! Вы мешаете проходу! Продажи не будет! Назад!

Окрик его подействовал, но ненадолго. Вновь задние потянулись к столу, вновь недовольно заговорили… Маленькая, юркая женщина, стоявшая первой, положила мне на стол деньги, самовольно взяла книгу, сказала «спасибо» и отошла. Я был растерян и вовремя не сообразил, к чему это может привести. Пока я раскачивался, еще двое поступили так же.

— Прекратите продажу! — рявкнул милиционер. — Вы что? Не понимаете?

Я немедленно объявил, что больше продавать не буду и чтобы все расходились. Однако слова мои не только не остановили покупателей, но, напротив, раззадорили и толкнули к действию. Несколько мужчин из середины очереди бросились к столу и, покамест я вяло собирал книги, ухватили каждый по одной, бросили мелочь и быстро пошли прочь. За ними еще, наиболее ловкие и резвые, проделали то же самое. Я бубнил, что все, что торговлю кончил, а они бросали деньги я буквально выдирали у меня из рук книги. Я не справлялся. Покупатели в этот момент, надо отдать им должное, действовали быстро, смело и четко. Тем не менее началась давка. Какая-то пожилая женщина заохала, застонала. Визг, крики. Слева и справа напирали, жали, изнутри сложно было выбраться. Одна уже взявшая книгу женщина, энергично стуча кулачками в грудь наседавшего мужчины, безуспешно пыталась уйти — тот и внимания на нее не обращал, нацелив взгляд на плоскость стола, откуда еще можно было цапнуть книгу… Как сплелись люди в погоне за книгой! Руками, ногами, шеями. Какое тесто из лиц! Крики, ругань, охи. И все за какую-нибудь минуту-другую.

Милиционер, осознавший наконец, что страж порядка из меня никудышный, сам энергично взялся за дело. Засвистел, начал отшвыривать напиравших сзади, расталкивать, гнать. Некоторые, однако, ухитрялись обежать его, нырнуть в провал и сбоку все равно ухватить книгу. Милиционер, рассвирепев, стал гневно, без разбору, в полную свою силу отбрасывать покупателей от стола.

И помогло.

Толпа начала редеть, таять.

Люди расходились. Некоторые недовольные, рассерженные, расстроенные. Некоторые с улыбочкой, посмеиваясь над собой и над всем происшедшим.

Спрятав книги, я распрямил затекшую спину, размял ноги и виновато посмотрел на милиционера.

— Да, — сказал он, поймав мой взгляд. — Надо аккуратнее, молодой человек. Видите, что делается?

— Не ожидал. Впервые со мной.

И вижу, мнется милиционер. Знакомо так, зависимо.

— А что за книга-то хоть? — спросил.

— Да вот, — я вынул и показал. — По-моему, ничего особенного.

Вместе с женщиной они воровато отвернулись с книгой к стене.

Я начал разбор и уборку.

— Ладно, — сказал милиционер. — Мы возьмем по одной.

Я достал второй экземпляр. Они заплатили. Уходя, милиционер строго, в приказном тоне выговорил мне:

— Чтоб в часы «пик» такие книги больше не продавал.

— Хорошо.

— И кончай на сегодня, хватит.

— Хорошо.

— Ступай домой.

— Хорошо.

И напоследок много мягче, дружелюбнее:

— Я тут дежурю через день. Если что — оставь. А лучше позови, — он улыбнулся. — Для порядка.

— Понял.

— Ну, будь здоров.

— Буду.

И я в свою очередь дисциплинированно ему улыбнулся.

Мусор

Товарные пачки книг, как известно, завернуты в жесткую плотную бумагу (по-своему гремит, когда комкаешь), перевязаны крест-накрест веревками, под которые, чтобы не попортить книг, подоткнуты картонные прокладки. После продажи все это безвозвратная тара, то есть подлежит выбросу (уничтожению). В книжных магазинах накопившуюся ненужную бумагу ежедневно сжигают уборщицы. Причем сжечь столь немалые объемы целое дело — необходимо выбрать безопасное место, собрать, отвезти, разгрузить, поджечь, следить за огнем, поправлять и не позволять ему расползаться, начисто убрать потом место от пепла. У книгонош, конечно, мусора меньше, но все равно за день набирается. Помимо оберточной бумаги, разорванные билеты книжной лотереи, разбитые коробки, куда пакуется книжная россыпь и, главное, все то, что потихоньку подбросят прохожие — обертки от мороженого, бумажки от пирожков, апельсиновые корки, недогрызенные яблочные попки, шоколадные и конфетные фантики, увядшие цветы, прочитанные газеты, письма, банки с потекшим вареньем, поползшие по швам кирзовые сапоги, шляпки, кепки, драная обувь, ну и вообще всякие ненужные или наскучившие вещи, все то, от чего прохожему захочется отделаться на бегу.

Убрать рабочее место и избавиться от мусора — непременный финальный ритуал. Закончив работу, я прятал непроданные книга в стол, брал веник, совок и подметал, собирал и ссылал все в специальные старые, отработавшие свое, еле живые коробки. Туда же заталкивал оберточную бумагу, картонки, веревки, обрывки билетов. Тючок привязывал к тележке и вез, поднимался наверх, на улицу. Искал урны, опорожнял.

Еще и обыщешься, покамест найдешь, куда выбросить. Зачастую урны забиты, переполнены, и вот громыхаешь из улицы в улицу с мусором, ищешь. Ну, и настроение при этом соответственно тоже мусорное, гадкое.

Да ладно бы еще найти и выбросить, и дело с концом. Бывало, что и конфликт выйдет.

Как-то, уже изрядно поплутав по улицам, собрался было опростать коробки у полупустой урны, и слышу блажной рявк:

— А ну, вали отсюда к… матери!

Оглянулся. Наступает, идет на меня бородач с метлой. Сапоги, ковбойка, клеенчатый передник. Дворник, стало быть. Сравнительно молодой, лет тридцати пяти. Интеллигентное волевое лицо, но уж очень угрюмое. И крепкий весь, плотный, под короткими рукавами ковбойки веселятся вздутые бицепсы.

— Пустые урны, — говорю. — Почему нельзя?

— Разворачивайся, слышал? Я повторять не люблю!

Во мне поднялось ответное раздражение. В самом-то деле, что еще за новость? И тут командиры — прямо спасу нет.

— Есть, товарищ генерал, — говорю. — Будет исполнено.

А сам начал отвязывать. Он увидел, сказал:

— В лоб дам.

— Пожалуйста, — а сам не слушаюсь, продолжаю.

Он зло ухватил меня за руку и оторвал от веревки. И вдобавок пнул тележку сапогом.

— Я не шучу, парень. Врежу.

— Послушайте, начальник, — говорю. — Я в вашу работу не вмешиваюсь. И с приказаниями к вам не пристаю. Мне нужно выбросить мусор. Стоят пустые урны. Между прочим, специально для мусора. Что вы от меня хотите, не понимаю? Почему я не могу выбросить мусор в положенном месте?

— Я тебе объясню, сопляк, объясню. Вот ты сейчас завалишь до верху бумагой, а потом все будут швырять мимо, рядом. А мне убирать.

— Ну и что? Это ваша работа.

— Не понимаешь?

— Ага, тупой.

Он вновь вспыхнул, взъярился, стиснул мне локоть, развернул и стал пихать:

— Вали, парень, вали. Ты мне надоел.

— Почему вы мне «тыкаете», между прочим? За кого вы меня принимаете?

— За того, кто ты есть.

— Торгаш?

— А кто же?

— У меня, между прочим, высшее образование. Я инженер.

— Удивил, — хмыкнул он. — И я инженер, ну и что?

— Инженер! Вы тоже?

— А что, не похоже?

— Да нет… Но разговариваете как-то странно… Как… дворник…

— Тут заговоришь.

Гнев его спал. Мы помолчали. Я помнил, что мне надо выбросить мусор, и, чтобы уластить его и добиться своей цели, наиграл повышенный интерес к его персоне.

— Наверное, вы научный работник? Обрыдло ходить на службу? Необходимо свободное время? Затеяли какой-нибудь свой труд?

— Примерно.

— Работаете дворником, ненавидите эту работу, но у вас просто иного выхода нет?

— Предположим. Куда ты клонишь?

— Да никуда, собственно. Я только хочу сказать, что зря вы так на меня. С кулаками. Силой. Ведь мы с вами, между прочим, в одинаковом положении.

— Ну, и что? Прикажешь извиняться перед тобой?

Я замолчал, опасаясь вновь вызвать его гнев. Однако время шло, а коробки все еще были полны. И я опять вылез с вопросом.

— Не ошиблись с этой работой? — осторожненько спросил.

— А ты? Не ошибся?

— Нет, — подумав, уверенно сказал я. — Нет.

Лицо его слиплось в усмешке — не поверил. Отвернулся и отошел.

Я стал развязывать коробки. И думал: вот он сломал свою жизнь. Прав или нет? Как надолго хватит у него сил, если он уже теперь озлоблен, черств, груб? Не напутал ли? Не переоценил ли себя? Своими руками делать свою судьбу, менять, строить заново могут только веселые люди — так я до сих пор считал. Или — нет? Или я ошибся?.. Когда, высыпав мусор, я собирался уходить, он подошел и хмуро, с прежним раздражением сказал:

— Последний раз, парень. Ищи другое место.

— Хорошо, — ответил я как можно мягче. — До свиданья.

Он не ответил… Нет, вряд ли я ошибся. Так нечуток, захлопнут, зол. Душа, видно, в тесноте, в стеснении, а в духоте человеку ни распрямиться, ни сделать что-нибудь стоящее. Напутал, заблудился, и надо ему, наверное, возвращаться…

Мать и дитя

Крепенькая, светловолосая девочка лет пяти, держась одной ручкой за мамину юбку, другой тянулась книжку взять. Ростом она покуда стол не догнала, вставала на цыпочки и все равно ничего увидеть не могла. Шарила, водила рукой поверх детских книг, сминала мягкие обложки, ломала мне витрину.

Мама делала дочке замечания, смахивала ее руку, говорила:

— Нельзя, не смей. Это чужие книжки, дядины.

— А моя? — спрашивала девочка, и снова рука ее тянулась потрогать книжку.

— Любит книги? — спросил я маму.

— Да как вам сказать. Маленькая она еще.

Я наклонился через стол к девочке:

— Ах, как хочется книжку, правда?

Она смутилась и спряталась за маму. Затем выглянула, и, правильно решив, что здесь не очень строго, снова потянулась к книге.

Спустя минуту-другую, мы уже играли с нею в гляделки; по-видимому, в новую для нее игру. Играли оба с удовольствием.

И мама, оторвавшись от книг, обратила на нас внимание. Заулыбалась, потеплела, сама, не мешая, включилась в игру. Кому-то понравилась ее дочь, кто-то ее дочке понравился — стало быть, и ей, маме, этот кто-то уже заранее приятен. Мама развеселилась, разыгралась, благодарно на меня посматривая. И так ей самой понравилось быть участливой, открытой, внимательной, улыбаться и вместе с посторонним восхищаться собственной дочерью, что она как-то растаяла, расслабилась и, хотя (я видел) не собиралась ничего покупать, вдруг взяла и купила девочке книгу.

— Дороговато, — сказала, — ну, ничего. Пусть порадуется.

— Конечно, — поддержал я. — Пусть.

— Скажи дяде спасибо.

— Пасибо, — сказала девочка.

На меня она уже не смотрела. Прислонив книжку к спинке стола, кулачком перебрасывала страницы, показывала на картинки и что-то увлеченно сама себе объясняла.

— Вот уже и счастливый ребенок, — сказал я маме.

— И не говорите. Много ли им надо?

— Пусть радуется.

И вдруг мы услышали характерный треск. Мама метнулась вниз и резко сдернула с пола девочку — малышка села на пол, чтоб удобнее смотреть книгу.

— Что ты наделала? — Оказывается, девочка листала-листала книжку и, заигравшись, разорвала. — Что ты наделала, я тебя спрашиваю? — мама была в ярости. — Негодяйка!

Она больно шлепнула дочь сначала по попке, потом по спине, потом по лицу. Девочка заплакала — визгливо, перепуганно, громко. Маму теперь было не узнать. Злая, грубая, некрасивая, жестокая. Не глядя швырнула мне на стол обрывки книги, поддернула к себе за руку дочь и, остервенело шлепая ее и крича: «Негодяйка! Ах, ты негодяйка такая!», поволокла ее, зареванную, обкричавшуюся, к эскалатору.

Артист

Постоянно в одно и то же время в течение трех дней кряду подходил и играл в лотерею. Книг не смотрел, только играл.

Разговаривали о том, о сем — он был так ненавязчив, спокоен, интеллигентен, что расположил к себе сразу.

Почувствовав, что я к нему неравнодушен, он и сам разоткровенничался. Признался:

— Знаете, я ведь снабженец. И вы мне понравились. Искренне вам говорю. Если что нужно, не стесняйтесь. Могу устроить. Так сказать, по знакомству.

— Спасибо. Мне как будто ничего не нужно, — я инстинктивно опасался контрпросьб в ответ; но он, похоже, и не думал меня ни о чем просить. — А… а что у вас есть?

— Да что ваша душа запросит. И, пожалуйста, не думайте, лишних денег с вас не возьму.

— И все-таки — что?

— Ну, сейчас, например, подвезут гастрономию. Колбасы, рыбка, икра. Хотите икры? Скажем, пару банок.

— Дорого?

— Нет, нормально. По шесть рублей. Хотите?

Я заволновался. Очень вдруг захотелось икры. Соблазнительно. И сравнительно недорого. Да и обижать человека отказом, когда он так по-доброму предлагает, вроде бы нехорошо.

Прикинул про себя, что одну баночку, пожалуй, оставлю, сам полакомлюсь, а второй попробую уластить соседку, может, потише станет, помягче.

— Ладно, возьму.

— Ну и чудненько. Я только поднимусь. Надо договориться, вы понимаете?

— Конечно, конечно. Пожалуйста.

Он ушел. И через час примерно вернулся.

— Все в порядке. Давайте. Он ждет. Здесь, в соседнем зале. Сейчас принесу.

Я отдал ему 12 рублей. Он ушел.

Минул час. Он не возвращался. Я нервничал, ждал. Вероятно, что-то непредвиденное случилось. Обмануть такой человек не мог. Не мог. Я ему всецело доверял.

Наконец не выдержал. Оставил стол, пошел посмотреть в соседний зал. Он сказал: «Он ждет». И кто этот таинственный «он»?

Спросил у девушки, которая, как и я, книгоношей работала, не замечала ли здесь такого-то человека.

— А, этот, — говорит. — Как же, знаю. Он уже неделю, считай, тут толкется. Такой вежливый, все обхаживает, комплиментами стелет. Да не на такую напал.

— Он мне икру предлагал.

— Не верь, ни за что не верь. Он и мне предлагал.

— Я ему 12 рублей отдал.

— Да? Эх, ты. Теперь, считай, пропали. Что ж ты такой ротозей. Его же сразу видно, кто он есть.

Вернулся я к себе подавленным, убитым… Ну, что ж это я такой растяпа-то, а? Что ж это всякий может меня обмануть? Ведь 12 рублей. Три дня жить мог… И долго еще не мог успокоиться. Красиво обманул, ничего не скажешь. Ловко. Ведь не поленился, мошенник, добился-таки раньше, чтобы доверился полностью и ничего худого про него даже предположить не мог… Но вот девушку не обманул. Учуяла, распознала, не поддалась на его уловки. А я? Эх, ты, ругал я себя, тюха, нечего тебе на бойком месте сидеть, раз ни черта вокруг не видишь, не понимаешь.

…На другой день, проезжая с тележкой, я остановился и поинтересовался у девушки, не объявлялся ли случайно тот, вчерашний. Все-таки на донышке оставалась капелешная надежда, что не обманул и еще придет и принесет икру или вернет деньги.

— Ой, не спрашивай. Был, был, негодяй. И меня обманул.

— И вас? Не может быть.

— Я таких ловкачей сроду не видывала. Наказал на 12 рублей.

Я, признаться, едва удерживал улыбку (и ее, матерого работника, не меня одного). И горел нетерпением узнать, как все было.

Она рассказала:

— Только, считай, ты домой ушел, вижу, объявился. Опять начал подлизываться. Ну, я не сдержалась, и говорю: «Что ж вы парня-то надули? Обещали икру, а сами деньги взяли и тю-тю?» Он и глазом не моргнул, улыбается. Говорит: «Что вы, милая, что вы, славная? Разве это на меня похоже? Чуть задержал, истинно так, но принес, отдал. Честно, как договорились. Нет, милая, вы бы видели, какой он счастливый ушел. Так благодарил, что и меня смутил». — «Правда?» — спрашиваю, не верю. — «А как же иначе? — говорит. — Неужели я могу обмануть? Вы же меня, считай, успели узнать». — «Ну, простите, — говорю, — что плохо о вас думала. Сгоряча это я». — «Между прочим, — говорит и улыбается, — в моих скромных силах и вам такую же радость доставить. Хотите?» — «Хочу», — говорю, вот дура! «Давайте 12 рублей. Я принесу». — «Сейчас?» — «Конечно. Пока он (опять «он») здесь». Ну, я и отдала.

— Вот это мошенник! — сказал я, стараясь не дать воли восхищению, и веселому чувству.

Она же клятвенно, зло, себе самой:

— Поймаю, загрызу, придушу на месте.

Щедрый

Стоит, опершись крупной маслянистой ладонью о стол, похохатывает тихо и коротко, будто бы себе в удовольствие. Лицо предобрейшее, округлое. И сам весь странненький какой-то, нелепый. В кепке, съехавшей на одно ухо, в низко расстегнутой на груди рубашке — один рукав раскатался и манжетом он стирает пыль с моего стола; в другой руке держит сетку с продуктами — помидоры, яйца, хлеб, еще что-то — все это беспорядочно затолкал, хлеб мнет помидоры, яйца внизу, и так не помнит, что у него в руке, так вольно ею раскачивает, что непонятно, как до сих пор у него не сделалась по пути яичница с помидорами; замок на ремне расстегнулся, и верхняя пуговка, поддерживающая брюки, вот-вот отскочит, угрожающе искосилась на ослабшей вытянувшейся нитке. Не пьян, а стоит и похохатывает, и вид у него человека пресчастливейшего.

— Что-нибудь хотите купить? — спрашиваю его.

— Обязательно.

— Подобрать что-нибудь? Или сами?

— Сам.

— Тогда почему не смотрите?

— А чего их смотреть? И так видно.

— Ошибаетесь. Полезно и внутрь заглянуть. Хотя бы аннотацию прочесть.

— Чего?

— Ну, уведомление. Короткую информацию о содержании.

— А, мне не надо. Жена у меня толковая. Пусть сама и читает.

— Так вы жене книгу купить хотите?

— Ей. Получку нынче получил. И еще премию как раз дали.

— А вы знаете, что жена ваша любит? Какие книги?

— Как не знать? — он вроде бы даже немного обиделся. — Десять лет уж, считай, вместе живем.

— Жена много читает?

— Жуть.

— Ну, хорошо. Выбирайте.

— А чего их выбирать, — говорит. — Книжки они и есть книжки. Давай хоть эту, потолще.

— Справочник? Жена у вас разве учится?

— Сейчас все учатся. Давай.

— Высшая математика, вы понимаете?

— Высшая? — он почесал за воротом спину. — Все равно давай, потом поглядим.

И взял «Справочник по высшей математике» Выгодского, цена 3 руб. 60 коп. Опрокинул, повертел, не раскрывая, еще несколько книг.

— Эту и эту возьму.

Сунул книги под мышку и полез в карман за деньгами. Чуть напряг ткань брюк, нитка лопнула, пуговка, отлетев, зацокала по бетонному полу, и брюки у него до колен съехали, неприлично открыв смятый низ рубашки, кусок длинных черных трусов и сильные, натруженные ноги. Он посмотрел на себя такого сверху вниз и — зашелся детским беззастенчивым смехом.

— У попа портки скочили. Видал?

— Видал, видал, — говорю. Вышел из-за стола, поднял ему брюки, застегнул пряжку. Вернулся.

— Во умора, ага? Ща б в трусах попехал. Думал, ремень сломался. А он работает?

— Давайте будем расплачиваться.

— Давай.

Он снова полез в просторный карман брюк, копнул и вынул и выложил мне на стол кучу смятых десятирублевок.

— А помельче нет?

— Может, и есть, — улыбается. — Да искать долго.

— Хорошо. Я беру десять рублей, видите? Остальные возьмите обратно и спрячьте как следует, — я сложил и отдал ему рублей семьдесят; последил, попал ли в карман, когда клал обратно. — И сейчас еще вам сдачу дам.

— Сдачу? — он почти возмутился. — А сколько там?

— Четыре рубля с копейками.

— Давай я на них еще книжек у тебя возьму.

Я пожал плечами:

— Как хотите.

— Понимаешь, как получка, так я все мимо да мимо. А жена обижается. Плачет иной раз. Все, говорит, себе да себе, мне бы хоть когда книжку завалящую принес. А я что себе? Ну, выпью маленько. Я бы и с ней выпил да она не пьет. Непьющая она у меня. Книжки любит. А сегодня иду, вижу, ты стоишь, с книжками, я тут про нее и вспомнил. Хотя вру. Еще раньше вспомнил. Вот, видал? — поднял над столом сетку с продуктами. — Тоже ей. И книжки ей. Все ей. Такую премию отвалили и ни за что. Думали, совсем не дадут, а они дали. Половину на жену потрачу, все равно задарма. А то все пилит, купи книжку, купи книжку. А я что? Я б раньше купил, да все позабывал. Иду, иду, вроде помню, а потом что-нибудь раз! — и позабыл. У тебя так бывает?

— Бывает. Что вам все-таки подобрать?

— А давай подряд. Хоть эту.

— «Атлас автомобильных дорог»? У вас личный автомобиль?

— Что ты, какой автомобиль? Еле до получки доживаем.

— Тогда лучше сдачу?

— Не, давай женке моей подарок сделаем.

Он принялся заталкивать в сетку книги, что держал под мышкой.

— Помидоры не жалко? — остановил я его. — Подавите.

— Я тихонько. Сбоку тут суну.

— А книги?

— У, книги. Чего им сделается? Ну, маленько запачкаются. Что ее, запачканную, и читать, что ли, нельзя?

— Нет, так вы все испортите. И жену оставите без подарка.

— А как же? Так ведь я до дома не доеду. Уроню.

— Дайте сюда книги. — Он дал. Я сложил их стопкой, положил сверху еще две. — Вот смотрите. Я добавил вам книг. Жене. Два романа.

— Ух ты! Романы она страсть как любит.

— Вот я и положил. А это вам сдача, — я ссыпал ему в карман мелочь. — Сейчас заверну и перевяжу, чтобы удобнее было нести. Жена ваша, надеюсь, будет довольна, — запаковал и отдал. — Только, смотрите, осторожнее. Не потеряйте. И прямо домой.

— Куда же еще? Мне больше некуда.

— Счастливо, до свиданья.

— Ага.

Он было отошел и вдруг вернулся. Положил мне на витрину пачку своих книг, сверху сетку с продуктами пристроил. И взялся по карманам рыскать.

— Где-то у меня тут деньги были.

Нашел, достал, из кулака вытянул хрустящую «красненькую» и, словно это была костяшка домино, с размаху пристукнул ею по столу.

— Бери… А жена у меня, знаешь, какая? Хоть и пошумит когда, и надоест, а вообще баба золотая.

— Что это? Мне? Простите, я не могу. Зачем? Возьмите назад.

— А я ей ни разу книжку не принес, — он не слышал меня. Снял сетку, книги и, разговаривая сам с собой, направился к эскалатору. — Что ж ты, говорит, паршивец, ни разу не вспомнил обо мне? Хоть бы раз книжку завалящую принес…

— Товарищ, — я догнал его у самого эскалатора. — Возьмите деньги. Я на чай не беру.

— Какой чай, ты что?.. Ты, слышь, не обижай, не надо. Все одно я их куда-нибудь дену.

— Но я не могу взять у вас деньги. За что? Почему?.. Нет. Не могу.

— Ты к столу лучше иди. Чего ты его бросил? Там вон у тебя счас все посымают.

Я оглянулся. Действительно, возле стола в нетерпении ожидала группа покупателей.

— Ничего, подождут.

Повернувшись, не увидел его рядом. Отыскал взглядом уже под потолком, на эскалаторе. Он стоял спиной по ходу движения, поставив на поручень, сетку и пачку книг и веселил рядом едущих пассажиров. Он что-то громко рассказывал — вниз слетал дружный хохот.

Шишка

Спустил по эскалатору тележку, груженную книгами. Предстояло пересечь долгий зал станции. Поезда как раз Выплеснули пассажиров. Зал переполнился. Суета, беготня, спешка. Я с тележкой теснее прижался к колонне, решив обождать, покамест схлынет. Обыкновенно на это уходило секунд двадцать — тридцать. Потеря времени невелика, зато не толкаешься, не давишь и тебя не давят.

Стою, стало быть, пережидаю. Тут вижу, пассажир слепо пятится в проеме как раз возле колонны, где я стоял — запрокинув голову и придерживая рукой шляпу, чтобы не упала, ищет прочитать, куда ему дальше ехать. Вертел, вертел головой, пятился, и все ближе и ближе к моей тележке. Чувствую, надо бы предупредить, иначе не заметит и кувырнется. А в годах мужчина, хиленький; видно, на здоровье жалуется — не дай бог, упадет.

— Товарищ! — кричу. — Осторожнее! Эй, товарищ!

Оборачивается и недовольно:

— Это вы мне?

— Вам, вам.

— А что вы нервничаете?

— Я не нервничаю, а предупреждаю. Не споткнитесь.

— Что я, по-вашему, слепой.? Я все прекрасно вижу.

Тем временем рассосалось в зале. Я поднял тележку с пола и хотел ехать. Не успел и тронуться, как товарищ, только что почти разбранивший меня за пустое предупреждение, опять запрокинув голову, качнулся, ступил неосторожно назад и в самом деле кувырнулся через тележку.

Упал неудачно, разом со всего роста — на спину. Плащ распахнулся, шляпа соскочила и укатилась под лавку. Лежит, молчит и не двигается.

Я метнулся помочь. Наклонился, послушал грудь — сердце бьется. Взялся поднимать. Двое мужчин, оказавшиеся рядом, не остались безучастными. Втроем мы его осторожно перенесли и усадили на лавку.

— Спасибо, — сказал я помогавшим мужчинам. — Кажется, ничего страшного. Я один справлюсь.

И они охотно ушли.

Упавший глаз не открывал. Дышал тяжело, сипло, пугающе откинув назад голову, прислонившись к мрамору затылком, чуть прикрытым жидкими поседевшими волосами.

Я пересек зал и достал из-под лавки его шляпу. Когда возвращался, приметил, что он открыл один глаз, посмотрел, не сбежал ли я, и, убедившись, что не сбежал, торопливо опять закрыл.

Подойдя, я потрогал его за плечо.

— Как вы себя чувствуете?.. Идти сможете?.. Чем я могу вам, помочь?

Он явно притворно застонал, заохал, но глаз, не открыл и мне не ответил. Я подождал немного и повторил:

— Чем могу вам помочь?

Реакция та же. Я видел, чувствовал, что ему не так уж и плохо, что молчит он нарочно, с какой-то своей целью; вероятно, чтобы помучить меня, и выиграть время, и обдумать, как бы мне покрепче отомстить.

Я рассердился, взял тележку и покатил.

Слышу, тотчас вскочил и бежит, догоняет, кричит:

— Стой! Стой! Немедленно остановите его!

Я встал. Он так всполошно кричал, что в зале многие обратили на нас внимание.

— Да, — говорю, — слушаю вас.

— Нет, вы посмотрите, каков нахал! Задавил пожилого человека и бежать? Не выйдет! Я милицию позову!

Он говорил болезненным визгливым голосом и нарочито громко — должно быть, затем, чтобы собралась толпа. Я понимал, кто передо мной. Такие люди знают, что толпа скора на расправу, судит с наскоку, по первому впечатлению, и сейчас как раз старался, чтобы первое впечатление было в его пользу.

Любопытных собралось порядочно. Он жаловался им:

— Я стоял и читал названия станций. Человек я, как видите, не молодой, со зрением у меня неважно, так что, согласитесь, мне необходимо время, чтобы прочитать и понять, куда ехать. А этот негодяй взял и сшиб меня с ног. Вот этой самой тележкой. И, что самое обидное, убежал. Не извинившись, как трус.

— Хорошо, — говорю. — Я трус, нахал, все, что хотите. Вы мне скажите, одно: вам нужна помощь? Что у вас болит? Все ли на месте?

— Нет, не все!

— Что-нибудь потерялось?

— Не смейте шутить, когда у человека несчастье!.. Каков нахал? Он еще шутит!.. Товарищи, он еще шутит! А у меня, между прочим, по вашей милости шишка!

— Шишка?

— Да, вот здесь, на затылке. Полюбуйтесь, — он склонился и стал по кругу показывать.

— Действительно, — сказал я. — Что-то есть.

— А вы как думали?

— Давайте я свезу вас в больницу.

— В больницу?

— Ну да.

Он отшатнулся, утих, глаза его настороженно забегали.

— А… зачем в больницу?

— Залечить вашу шишку.

— А разве… — он закрутил головой, ища поддержки у тех, кто окружали нас, — разве шишки… лечат?

Я понял, что попал в уязвимое место. И спешил дожать, не выпустить. Сказал, сделав вид, что хорошо знаю, о чем говорю:

— Если злокачественная, тогда обязательно. Что вы? Запускать нельзя. Мало ли что.

Он с недоверием посмотрел на меня. Однако, я видел, клюнул, засомневался. Уже иначе, заторможеннее, почти просяще, жалостливо выговорил мне:

— Послушайте, молодой человек, зачем вы меня пугаете? Я и без вас мнительный.

Он растерял инициативу, весь переключился на свои хвори и, конечно, ни о какой мести больше не помышлял. Обступившие нас поняли, что поживы не будет, и стали расходиться.

— Что вы, — наседал я. — Это же крайне серьезно — шишка. Ни в коем случае нельзя запускать.

— Опасно, да? Опасно?

— Неизвестно. Может, и нет.

— А как? Как узнать?.. Я боюсь идти в больницу.

— Можно и самому.

— Самому? А как?

— Прочитать, например, брошюру квалифицированного специалиста. У меня с собой как раз есть такая. Там, в частности, говорится подробно и об ушибах, шишках. О первой помощи и прочем.

Он не сразу понял, о чем я.

— Вы сказали, у вас с собой?

— Да. В одной из этих коробок.

Сообразив, что я везу книги и среди них так необходимая ему брошюра по медицине, тотчас сделался заискивающим и приторно заулыбался.

— Ой… Вы продавец книг?

— Да.

— Простите.

— Ничего.

— Вы знаете, молодой человек… пожалуй, я был не прав. Да, я сам виноват. Теперь я понял свою ошибку. И даже готов сам просить у вас прощения.

— Ну, что вы.

— Теперь я буду внимательнее.

— Вот и хорошо.

Я поднял тележку и поехал.

— Молодой человек, — он семенил сбоку, не отставая. — Молодой человек, а как же книга? Вы, кажется, обещали, — он противно ластился. — Ведь у меня же шишка. Пощупайте снова, убедитесь, если хотите. Я ведь пострадавший. И, между прочим, образно говоря, почти о вашу брошюру споткнулся, — меленько рассмеялся. — Споткнулся, упал и заработал шишку. Так что, молодой человек, дайте мне, пожалуйста, эту злосчастную брошюру.

Я притормозил, достал книгу, отдал ему. Он суетливо расплатился.

— Спасибо. Сердечно вас благодарю, молодой человек.

— Не стоит. Рад был помочь.

— Еще минутку, не уезжайте… Скажите… э… вы где торгуете?

— В соседнем зале. Наверху.

— Вы на меня не сердитесь?

— Уже нет.

— В таком случае… может быть, вы разрешите мне иногда заглядывать к вам?

— Пожалуйста.

— Нет, вы, видно, не совсем меня поняли. Я имею в виду другое. Нечто… деликатное. Вы понимаете?

— Нет.

— Видите ли… Ведь я в некотором роде пострадавший… по вашей вине… Вещественное, так сказать, доказательство налицо.

— И что?

— Я бы охотно забыл наш курьезный случай и не стал бы никуда писать и жаловаться, если бы…

— Если бы?

— Если бы вы оставляли мне книги по медицине. А я бы приходил и брал. Для вас это сущий пустяк, а для меня жизненно важно. Я больной человек, и книги по медицине мне очень помогают, — он говорил велеречиво-сладким тоном, который я терпеть не могу. — Я желаю вам добра. Услуга за услугу. Не заставляйте меня принимать крайние меры относительно вас. Признаюсь вам, человек я скандальный, нудный и, если прицеплюсь, немало попорчу вам крови и нервов.

— Охотно верю.

— Я вам угрожаю, вы понимаете?

— О, да.

— И что вы решили? Может быть, все-таки ударим по рукам?

Вот гнида. В эту минуту я сожалел, что он упал так удачно.

— Ладно, по рукам, так по рукам. За каждую новую шишку, или опухоль, или перелом обещаю по книге. Приходите, показывайте, получайте.

Рывком поднял тележку и — прочь от него, прочь.

Реакции его не видел. Спустя минуту, услышал крик его, летевший вдогон — опять, как давеча, всполошный, визгливый:

— Я вас найду, молодой человек! Вот увидите! Вы еще меня узнаете!..

Завал

Со щедро нагруженной тележкой подъехал к лестнице, связывающей два станционных зала. Предстояло подняться. Это самое сложное на всем пути — втащить тележку с книгами наверх. Лестница постоянно запружена пассажирами, совершающими переход. Бывает момент в несколько секунд, когда образуются проплешины, толпа редеет, и тогда-то и надо успеть начать подъем. Удобнее всего занять «бровку», примкнуть тележку к стене вплоть, чтоб уж никто больше в щель не сунулся, и вдоль стены подниматься, боком, одной рукой вздергивая за собой тележку, а другой помогая, опираясь, перебирая, подтягивая себя за поручень… Так я и сделал… Когда никто не мешает, можно подниматься со вниманием, осторожно и неторопливо. Шаг левой ногой, дерг, тележка переваливается колесами на другую ступеньку, выше, приставить правую, новый шаг левой ногой, дерг… Пять-шесть ступенек позади. Слышно, как тормозят составы на платформах. И вот — топот, цок, шмыг — первые, самые резвые пассажиры летят мимо. Лестница скоро заполняется. Вот уж сплошь полна. Теснота, идут кругом меня все медленнее, толчки, спотыкания… Взял первый пролет, пошел без отдыха на второй. А мне навстречу — бабуля. Спускается, лоб в лоб. Неудача. Попросить ее посторониться нельзя — ей хуже, опаснее. Иду в обход. Когда без поручня, нет боковой опоры, гораздо тяжелее. Ноги скользят, кисти сами разжимаются от напряжения. Взмок. Сколько раз говорил себе: не нагружай столько. Не дотяну. Бабуля прошла, спустилась. Поток делится, текуче обымая меня. К поручню теперь не пробиться — и там бегут. Парень какой-то спрашивает: «Помочь?» — «Не надо!» Снизу, с другого конца брать тележку нельзя, сейчас же ползет, складывается, и если нагружено с верхом, пачки с нее попрыгают… Немного осталось. Ну. Еще. Еще чуть. «Ползет тут» — слышу. И не усмотрел. Как раз снизу, за ободок с другой стороны тележку поднял военный. Я закричал: «Отпустите! Нельзя!» — «Да ладно, — говорит. — Помогу». На весу тележка сжалась, смялась вовнутрь, пачки угрожающе зашевелились. Прибавил скорость, авось пронесет. Военный споткнулся и тележку выронил. «Вот идиот» — про себя отругал я его. Он быстро справился с замешательством, догнал и опять поднял. Уползла, из-под веревки, сорвалась и поскакала по ступенькам вниз пачка книг. Ну, эта упакована, в перевязи, ничего. Теперь, вижу, коробка ползет. Встал. «Отпустите», — говорю военному. Он отпустил, и когда ставил тележку, стукнул колесами, и она, распрямившись, наддала брюхом. Коробка упала, раскрылась и на несколько ступенек скатилась вниз — посыпались под ноги бегущим книги. Я отпустил тележку, пристроил на ступеньках лежа, а сам, расталкивая толпу, крича: «Осторожнее!», побежал собирать. Военный, чувствуя себя виноватым, помогал. Книг, конечно, не уберечь в такой давке. Кто попроворнее и видит, что под ногами книга, поднимет, передаст, но большинство либо нерасторопны, либо не хотят ничего видеть, наступают, мнут, шибают ногами. Но, что удивительно, не крадут. «Раззява, рохля» — это, слышу, мне. Военный, ползая вместе со мной среди цокающей обуви, защищает: «С каждым может случиться». Кое-как собрали, побросали в коробку, а тут новое дело. Вижу, наверху один пассажир от моей тележки никак отцепиться не может — влетел брючиной в колесо, видно, на стопорную шпонку сел. «Стой! — кричу. — Не двигайся! Сейчас освобожу!» Какой там, некогда всем. Стоит, рвет ногу, ругается. Выдрал-таки брючину, клок ткани на колесе оставил и, конечно, всю мне поклажу растряс; увидел, что натворил, и скорей драла. Полетели, покатились вниз, навстречу ко мне, пачки, коробки. Из коробок опять посыпалось. Завал. Полный завал. Однако делать нечего — на колени и собирать. «Вы извините, — говорит военный. — Я пойду. Понимаете, времени нет». — «Конечно, конечно», — говорю, а про себя: помощники хреновы. Голова шалая сделалась. Орут, бегут, бранятся. Сбегал наверх, вытянул тележку с остатками, оттащил в сторонку, где потише. Вернулся на лестницу собирать. Две женщины помогали. Часть россыпи вместе отнесли наверх, к тележке. Побежал вновь. Сверху глянул и залюбовался. Живописно. Открытки, карты, книги. Кто-то топнет, кто-то, подняв и раскрыв, смотрит, кто-то сочувственно собирает и складывает. Их тоже толкают. Ссоры, перепалки. И что-то так тоскливо вдруг сделалось. Захотелось плюнуть на все, сесть и завыть в голос. И пропади оно все пропадом… Нет, не сел. Не завыл. Пошел собирать. Огрызался, ругался, как чумовой. Книги в пыли, в грязи, со следами ботинок. Ну, гады, ведь вам же все вез, вам. Мотался челноком туда-сюда… Выдохся, но собрал, снес в кучу. Заново уложить, в порядок привести и сил нет. Сел на коробку верхом и ничего не хочу. Свял.

— Молодой человек, — слышу. — А вы скоро продавать начнете?

Вскинул голову, посмотрел. Женщины, организуются в очередь, ждут.

— А что? — спрашиваю уныло.

— Там у вас, мы видели, книги интересные. Мы хотели бы купить.

— Одну минуту.

Что делать? Люди хотят книгу.

Встал и задвигался.

Туз

Сразу видно: чин. Высокомерием, повелительностью так и веет. Явно неважный работник, коли так скрыть не может своего высокого положения — будто впереди себя несет свою значительность, гонор. Солидный, сытный, лоснящийся, лет пятидесяти пяти. Должно быть, случайно, против воли оказался в метро — шофер заболел или что-нибудь такое, в общем, нужда заставила опуститься. Дико, непривычно ему, что кругом толчея и люди снуют. Неприятно. Смотрит кисло, словно всем, что вокруг него, брезгает.

Шел мимо, однако, скользнув по витрине взглядом, вдруг надумал остановиться.

— Товарищ, подберите мне книгу. Самую хорошую. Подороже. Для подарка.

— А вы не хотите это сделать сами? Все перед вами.

— Нет, это ваша работа.

— Вы так считаете?

— Да. — И тоном, точно я у него в подчинении, поторопил: — И побыстрее. У меня мало времени.

Я столь скверно устроен, что тон приказа, ничем не оправданной требовательности, вызывает во мне реакцию как на нахальство — глухой, неостановимый протест; начинаю волноваться, сержусь и упрямо отказываюсь пойти навстречу.

Не ответив ему, я обслужил двух подошедших девушек. Они ушли, и мы вновь остались один на один.

— Почему вы не занимаетесь мною? — недовольно, с угрозой в голосе спросил он. — Обслуживаете каких-то девчонок, когда я…

— Почему каких-то?

— Не придирайтесь к словам. Лучше работайте как положено.

— Я и работаю. Как положено.

— Я, кажется, попросил вас подобрать книгу.

— У нас самообслуживание.

— Что?

— Самообслуживание. Прогрессивная форма торговли. Каждый сам себе выбирает книгу.

— Какой идиот это придумал?

— Не я.

— Знаю, что не вы. Хотя вы тоже умом не блещете! Болтаете тут… вместо того, чтобы обслужить покупателя.

— Я бы с удовольствием обслужил покупателя…

— Вот и обслужите.

— Если бы, во-первых, хотя бы приблизительно знал, что он хочет, и, во-вторых, то, что он хочет, было у меня на столе.

— Так на кой черт вы тогда здесь сидите?

— Охраняю. Сдачи даю.

— Сдачи он дает, — поморщился солидный товарищ. — Ну и лавочка.

— Не нравится?

— Не нравится.

— Зачем же время тратить? Я вас не держу.

— Хамите, молодой человек? Мне хамите?

— Что вы? Советую.

— Ну, довольно. — Он, вероятно, вспомнил, что торопится. — Хватит болтать. Подберите мне книгу.

— Что вас интересует?

— А что у вас есть?

— Поэзия, проза, учебники, брошюры, открытки, карты. И вот, видите, даже лотерейные билеты.

— Я сказал, мне нужна книга для подарка. Хорошая. И подороже.

— А что вы называете хорошей книгой?

Он понимал, что я не издеваюсь над ним, а уличаю его в невежестве, в незнании книг. И оттого гневался еще более. Глядел исподлобья, с ненавистью — казнил, убивал, четвертовал.

В ответ я мило ему улыбался.

И сломал его, настоял на своем. Он сам взялся смотреть — подтянул к себе волоком самую толстую книгу, раскрыл и с сердцем зашвырял страницами.

— Что это?

— Прекрасное географическое издание. Казахстан. Из серии «Советский Союз». Книга дорогая.

— А эта? — переменил, придвинул другую, подняв обложку, ссыпал страницы справа налево; он продолжал упорствовать, показывая мне, что намеренно, в отместку не заглядывает внутрь.

— Справочник «Москва». Содержательная и очень полезная книга для тех, кто хочет хорошо знать Москву.

— Москву я знаю. А эта?

— Леонид Леонов. «Русский лес».

— Дааа? И почем? — перекувырнул, посмотрел цену. — Нет. Не то.

Покрутил, подвигал еще несколько книг, я видел, все более и более ожесточаясь против меня. Ничего не нашел, надо было уходить ни с чем. Он, однако, медлил. Грозно склонив крутолобую голову, пусто, молча стоял, должно быть, искал, как бы полнее излить на меня раздражение, отомстить напоследок за потерянное время. И здесь, похоже, толкового ничего не нашел.

— Ну и лавочка, — сказал опять. — Гнать вас всех надо к чертовой матери. Работать не умеете.

— Это точно. Не умеем.

— Я бы вам показал, я бы вам показал. Ух! — Он свел сжатые кулаки один над другим и покрутил ими в разные стороны — вот что бы он сделал, будь я в его ведомстве. — Вы бы у меня живо научились работать. Прохвосты, бездельники.

И, шипя, ругая всех, кто не умеет работать, степенным адмиральским шагом пересек зал и как на трибуну ступил на эскалатор.

Сторонний интерес

— Привет. Как жизнь?

— Сурова.

— Что новенького?

— Хреновенького?

— Как Галка, Светка? Где Куцый?

— Все там же, все так же.

— Болтун. Не хочешь со мной разговаривать?

— Хочу.

— И поговори.

— О чем?

— О чем угодно. Хотя бы об этой своей работе.

— Смотри. Подмечай.

— Нет, ты расскажи. Поделись.

— Когда постареешь?

— Никогда. Я скоро умру. Во цвете лет.

— Я тоже.

— От смеха? Как и я?

— Нет, от страха.

— Чего тебе бояться, болтун?

— Абсолютно нечего. А я почему-то боюсь.

— Улыбнись, и все пройдет.

— Пробовал.

— Уйми гордыню.

— Исключено.

— Тогда все правильно, помирай.

— Ладно.

— Слушай, хватит трепаться. Дай мне попробовать.

Я не сразу понял, о чем она.

— Не дам. Угробишь дело.

— Обижаешь, жадина.

— Арифметику надо знать.

— Я знала. Я вспомню.

— Нет, ты серьезно? Хочешь понять, на что годна в этой жизни?

— Именно.

— Что ж, валяй.

Я вышел из-за стола, уступив ей свое место. Показал, где что лежит, пододвинул коробку с мелочью.

— Скройся, совсем уйди. Хочу без опеки, одна.

— Учти, сожрут. А я бы не дал, спас.

— Не волнуйся. Зато я все пойму. Дай мне минут пятнадцать.

— Много. За это время не только стол, но и тебя разденут.

— Напугал. Голая я еще привлекательнее.

— Товар, глупая. Тебя мне не жаль.

— Будь спок. Я им задам. Уходи.

И я оставил ее одну — с товаром и покупателями. Проторгуется, конечно, но пусть попробует, коли так хочет.

Вышел из метро на улицу, перекусил в блинной. Посидел в скверике, выкурил сигарету.

Не спеша вернулся.

Спускаясь по эскалатору, услышал Веркин голос. Она остервенело ругалась.

Подойдя, пристроился к покупателям, понаблюдал со стороны.

Накушалась, храбрячка. И куда делась ее всегдашняя веселость. Все ее теперь раздражало, бесило. Она швыряла сдачу, грубила. Стоило покупателю переспросить или чуть замешкаться, как Верка взрывалась:

— Идиот! Ты что, глухой? Я же тебе сказала: 44 копейки! — или: — Вот дуреха! Куда ты прешь? Спроси, я покажу. Что я здесь, для мебели? — или: — А вы мне не нравитесь, подите прочь. И даже не стойте, ничего не дам. Так я хочу: не дам, и все!

От нее уходили озадаченными, рассерженными, оскорбленными. В свою очередь и она без разбора, всех подряд ненавидела. Заждалась — нетерпеливо и часто вскидывала голову и смотрела поверх покупателей, не возвращаюсь ли я.

И я объявился.

— Слезай, смена составов.

— Где ты шляешься? Бросил женщину в беде.

— Как ты просила — мы поменялись местами.

— Мало ли что я просила. Сам соображать должен.

— Ба! А где смех?

— Раскупили.

— Может быть, к лучшему?

— Меня раздавили, болтун. Кожу сняли.

— Стало быть, обновили.

— Еще как. И вообще, я без ума от твоей работы.

— Знаешь, я тоже.

— Ты всегда был немного дефективный.

— Благодарю.

— Неужели и я, когда покупаю, настолько невыносима?.. Какие они все тупые, гадкие, скользкие какие-то, скупые, противные.

— Ты, как всегда, преувеличиваешь.

— Ой, нет. Ни одного приличного человека. А мужчинам вообще плевать, что перед ними женщина. Они и не видят.

— Их больше интересовали книги.

— Ой, заткнись. Ладно, прощай. Теперь я стану думать о тебе как о жертве.

— Валяй.

И на прощанье мы по студенческой привычке чмокнули друг друга в щечки.

Базарный день

Целевая открытка, если не продается вся накануне праздника, лежит потом ненужным грузом в подвалах магазина полный год. И вот меня в начале марта попросили реализовать накопившиеся излишки открыток к Международному женскому дню.

Набрал я этого товара рублей на двести, благо он емкий, компактный, приехал и разложился.

Стол мой немедленно обступили со всех сторон. И — началось. Уже через полчаса работы хоть сворачивайся совсем. Невмоготу. Язык не поворачивается отвечать на бесконечные угнетающие однообразные вопросы, утомился считать, складывать и вычитать копейки, подбирать, подкладывать и поправлять открытки, следить, чтобы не брали без очереди и пр. — ну и работенка с таким товаром! Непохожая, новая, другая торговля. Будто я на базаре разложился.

Вот как примерно покупали.

— Такая сколько стоит?

— Две копейки.

— А такая?

— Три.

— А вот эта, красивенькая, с цветочками?

— Четыре.

— Почему так дорого? Она почтовая?

— Нет.

— Ну и цены, это же грабеж!.. А большие? Они с конвертами? По 15 копеек?

— Да.

— И к ним еще марку надо приклеить?

— Да.

— А марки у вас есть?

— Перед вами.

— Сколько стоит одна марка?

— Четыре копейки.

— Значит… почти двугривенный открытка?

— Да, девятнадцать копеек, если с маркой.

— Пять штук на рубль? Это же с ума сойти, как дорого. И какой дурак такое придумал?.. Мне надо сорок штук. Это сколько же будет стоить?

— Сейчас скажу. Десять штук без марок…

— Нет, мне с марками…

— Не мешайте. Десять штук без марок — полтора рубля. На четыре. Шесть. Плюс марок — сорок на четыре — рубль шестьдесят. Всего, значит, семь шестьдесят.

— Ну и ну. Да я и за день столько не заработаю… Нет, не надо, давайте этих, которые по две. Они с марками?

— Нет.

— А как же отправить? Так нельзя?

— Нельзя. В почтовом конверте.

— А конверты есть?

— Не бывает.

— А открытки продаете?

— Продаю.

— Безобразие… Зря только простояла. Лучше бы у почтарши купила, у нее хоть с марками…

Или другая покупательница:

— Мне, пожалуйста, десять штук вот таких. Десять таких и пять этих. — Я подбираю, едва поспеваю за ней. — Еще семь, да, правильно, семь с розочкой и пятнадцать с гвоздикой. Они ведь с конвертами? — Я ответил, что да. — Хорошо. Сколько я вам должна?

— Сейчас скажу. Так… Три рубля 84 копейки.

— Так дорого. Почему?

— С гвоздикой стоит 15 копеек. С розой 10. Проверьте.

— Нет, я считать не буду. Во-первых, это ваша работа, во-вторых, я вам верю. Давайте сделаем иначе. Вместо этих дайте мне тех. Они по три? — Я сказал, что по три. — Вот и хорошо. А эти я вам частично возвращаю. Вы мне положили 15 штук?

— Кажется, да.

— Пятнадцать, я помню. Так вот семь я вам возвращаю, а взамен возьму с мишкой на велосипеде. Или с зайцем на барабане. Или с лисой на коньках. Они ведь все по две?

— По две.

— Или по три?

— Нет, кажется, по две.

— Сами не знаете? Все-таки по две или по три?

— Простите, сейчас глянем. Нет, по две.

— Вот и хорошо. Тогда мне, пожалуйста, не семь штук, а девять. А вот эти я вам верну. Но не все. Парочку, пожалуй, оставлю. Они ведь симпатичные, правда?

— Правда.

— Все. Посчитайте, пожалуйста. Я взялся считать.

— Нет, простите, я передумала. Мне очень понравились вот эти, с ландышем. Они почем?

— Пять копеек.

— Такие дешевые?.. Тогда мы с вами сейчас сделаем так. Вот эти я вам возвращаю. Но не все…


Еще надо помнить, что покупателей много, и разговаривать приходится одновременно далеко не с одним. Всем некогда. И друг друга гонят и меня торопят.

Не дать вырваться раздражению, не обидеть — вот первая задача для того, кто за прилавком с открытками в такой предпраздничный день.

Спустя час-полтора после начала работы почувствовал, что не удержусь. Могу сорваться и понапрасну нагрубить, накричать.

Стало быть, что-то надо поменять.

И поменял. Форму.

— Товарищи женщины! — обратился к ним громко. — Переходим на новую форму обслуживания. Давайте-ка сами. Последите за порядком. Открытки перед вами. Подберите, и мне на оплату.

Пороптали, поспорили, однако согласились.

Лучше, тише, и скорее пошло дело. Вопросы они теперь задавали друг другу, сами же и отвечали. Вскоре и считать сами наладились. Я только получал деньги и давал сдачу.

Сразу спокойнее, ровнее и на душе сделалось. Доставало времени и желания поздравить каждую с праздником, перед тем как отпустить.

Оттаял, потеплел. Посочувствовал: если для мужчин 8 Марта очередной выходной, то женщины празднуют — как-то особенным образом волнуются, бережно ждут этот день и с понятным им одним значением готовятся поздравить друг друга.

И отложил уже лично для себя, в свой опыт:

1. Полезно искать перемен.

2. Как важно найти содержанию единственно верную форму.

Почему он не хочет книг?

— Что за штуковина?

— Барабан.

— Играть? А как, показал бы?

Я подробно объяснил.

— Ишь, надумали что, — он приподнял кепку и мятым козырьком ее почесал облысевшую голову. — Играть я люблю. Давай-ка крутни.

Спокойный, несуетливый, лет сорока, в спецовке, руки крупные, наскоро и нечисто вымытые.

Сыграл раз, другой — проиграл. Не расстроился, не рассердился — еще больше разохотился, заинтересовался.

— Вон, значит, как… А ну, давай еще. Крутни как следует.

И вытащил подряд два выигрышных билета по рублю.

— Ха, что я говорил?

Приподнял кепочку и опять козырьком плешь погладил — предовольный, растекся в улыбке.

— Поздравляю, — говорю. — Вот. Теперь выбирайте.

— Чего?

— Выбирайте, — и показал на книги.

— Я же выиграл, — он не понял меня, улыбка с лица его спала. — Или нет?

— Да, вы выиграли два рубля. Теперь на эту сумму выбирайте книги. Любые, какие вам понравятся.

— Вот те на, книжки-то мне зачем? — недоумевал он. — Я же выиграл.

— Правильно, вы выиграли. Я вам сначала рассказывал. Эта игра называется книжная лотерея. Вы покупаете билет, надрываете, и там внутри написано, выиграли вы или проиграли. И если выиграли, то сколько. На выигрыш вы выбираете книги, какие вам по душе.

— Ты так не говорил, чтоб книжки обязательно брать.

— Ну, как же не говорил — говорил.

— Может, и говорил, да я не понял. Ты, парень, меня извини, но книжек мне не надо. Я их читать не собираюсь.

— Никаких?

— Никаких.

— Отчего же? — Я заинтересовался.

— А так. Не люблю, и все.

— Не поверю, чтобы «так». Если есть нелюбовь, то и причины должны быть… Отчего же все-таки вы книги читать не любите?

— Вот пристал, — он снова приподнял кепку и почесал голову. — Так я тебе и сказал.

— Ну, пожалуйста.

— Да будет тебе, парень. Что ты разговаривать взялся. Давай-ка сперва дело решим.

— Нам не решить его, пока не объяснитесь.

— Это что же — порядок такой?

— По порядку, как вы говорите, я бы и разговаривать с вами не стал. Вот вам книги, и до свиданья.

— А если я не хочу?

— Правильно. Вот я и хочу понять, насколько серьезно вы не хотите. Чтобы иметь внутреннее право этот порядок нарушить.

— Ну, ты и впился, парень. И надо тебе это — клещами тянуть?

— Говорите, я жду.

— Чего ж тут говорить… Стыдно. Не умею я их читать. Да и не хочу, если честно сказать.

— Вы читать не умеете?

— Нет, читать-то могу, что ты, восемь лет в школу ходил… Только тошно мне. Сколько раз брался, и все бросал… Не пойму я, о чем они пишут. Вроде так и ничего, занимательно пишут, а мне про то, о чем пишут, и знать неохота… Тертый я, парень. Много всякого повидал на свете. И смерть не раз близко видел, и с бабами влипал, да еще сын сызмала оглох. Навидался всякого. Да и кругом меня люди тоже вон кувыркаются.

Он замолчал. Какое-то время я ждал, что он продолжит, но он молчал, и голову склонил — задумался.

— Вы хотите сказать, что в книгах совсем не то и не так, как в жизни?

— Почему? Может, и так. Я судить не берусь.

— Тогда я вас не понимаю.

— Ой, да не умею я объяснить, парень. Отпустил бы ты меня, — он переступил с ноги на ногу и вновь кепочку приподнял. — Это я только про себя говорю. Может, я один такой бесчувственный. Другие-то вон читают, интересно им.

— А вам нет?

— Вот нет, знаешь, — со вздохом произнес он. — Иной раз и охота узнать, как другие живут, только через книжку у меня не выходит. И про то и про се напишут, а про главное, ну, что для меня, ума моего, главное-то, и нет… Лучше я съезжу да посмотрю. Так мне понятней будет.

— Много ездите?

— Мотаюсь. Легкий я. Как чуть что, так и в дорогу.

Я понял, что тянуть бесполезно, полнее он не объяснит.

— Ну, хорошо. Книг, стало быть, не хотите?

— Не хочу. Знал бы, парень, играть не стал, честное слово.

— Серьезных бы книг нашел. Может, понравились бы?

— Не, парень, не уговаривай. Опоздал я меняться. Поздно уже.

— Ладно, получайте свой выигрыш… И спасибо за беседу.

Он, смутившись, взял деньги. Помедлил, глядя на меня. Затем приподнял кепку, примял козырьком поднявшиеся жиденькие волоски, улыбнулся чему-то своему и, не попрощавшись, отошел.

Чужое веселье

Субботним вечером, когда схлынул, спал поток, книга не шла и я собирался заканчивать, вышла в зал, поднявшись от кольцевой, веселая гуляющая компания. Шли вольно, широко и пели в полный голос под аккордеон. «Ну где мне взять такую песню». Все солидные люди, мужчины и женщины, всего человек двенадцать. Одеты празднично, нарядно. Немного навеселе, но не так, чтоб без опоры не пройти. Настроение у всех коллективно радостное, угарное. Идут, обнявшись или под ручку, по двое, по трое, и поют.

Коренастая, низенького росточка женщина высвободилась, повела на стороны руками и, подбоченившись, стала притоптывать, припрыгивать, просить:

— Боренька! Цыганочку мне! Плясать буду!

От крика ее аккордеонист споткнулся пальцами на клавишах, песня неровно, рвано смялась — голоса разбрелись, и, зависнув без поддержки, угасли.

— Давай, Борь! Пусть Клавка спляшет! Здесь, в метро! Давай!

Боря растащил мехи, дал с «заходом». Клава пошла по кругу пружинистым западающим шагом, время от времени ударяя отрывисто, звонко ладонями по каблукам, словно пощечины туфелькам раздавала. Как она, раз пройдясь, нарисовала круг, так теперь все и встали. Захлопали, подбадривая Клаву, кто-то засвистел. Боря плавно ускорял, за ним и Клава убыстряла танец. Руки ее вскинуты над головой, птенцами бились, ногами она отстукивала чечетку. Начала легко, весело, но вскоре ей, видно, тяжеловато сделалось — улыбка ушла, на лбу пот выступил, едва за Борей поспевает, однако танца кончать не хочет, выстукивает каблуками, руками взмахивает, но той резвости, с которой начала, уже нет, слабнет, обмякает и, наконец, подбегает и падает к кому-то на грудь: «Всё».

Между тем, покамест Клава плясала, трое выделились и подошли ко мне. О чем-то говорили между собой, разглядывая стол, о чем-то, должно быть, и меня спрашивали, но я был занят тем, что смотрел, как Клава пляшет. И вот она кончила, и я услышал, что подошедшие хотят сыграть. Двое мужчин и между ними полная, раздобревшая, избыточно накрашенная женщина. Мужчины предлагали даме взять столько билетов, сколько душа ее захочет.

Она взяла четыре билета, два из которых оказались с выигрышем.

— Да ты счастливая, Сим. Тащи-ка еще.

— Нетушки, хватит, — притворно закапризничала Сима. — Я выиграла, пусть мне теперь отдают.

— Выбирайте, — сказал я, показав на книги.

— У, — скривилась Сима. — Тут же не осталось ничего.

— Дуреха, — ласково сказал один из кавалеров. — Бери. Это же книга.

— Если б хорошие.

— Какая разница. Бери любую. Это же как в сберкассе, всегда назад выручишь.

— Ой ли?

— Точно тебе говорю. Сейчас все без разбора покупают. Через год-другой, увидишь, и это барахло с выгодой продашь.

— Ну, ладно, — согласилась Сима. — Давайте какую-нибудь.

— Эй! — закричал один из ее кавалеров. — Идите сюда! Тут Серафима ларек грабит!

Услышали, потянулись в мою сторону остальные, стоявшие поодаль. Боря под сурдинку играл, несколько женщин пели «Калина красная, калина вызрела» и шли, растянувшись вширь по залу. Приблизившись, ударом подняли песню. Слаженно у них, в общем, выходило, но очень уж громко, пьяненько как-то. Стояли полукругом возле стола и пели — будто им нужен был сейчас такой, зритель, как я. Песня их соединяла, близила, делала в чем-то похожими.

— Пойдем-ка, парень, с нами, — устав петь, сказал мне мужчина, стоявший с краю. — Повеселимся. Чего ты тут один киснешь? Пойдем, собирайся. У нас весело. Хочешь, бабу тебе подберем? Смотри, какие они у нас. Как на подбор. Грудастые, шебутные. Слышал, как поют? Давай собирайся.

— Спасибо, я не могу.

— Чудак. Один раз живем. Ну ее в баню, эту работу. Надо же когда-то и повеселиться, верно?

— Верно.

— Ну, и айда с нами. Вон на Симку посмотри. Зверь-баба. Как обнимет, так мать родную позабудешь. Или Клавку. Хочешь?.. Жалко тебя, парень. Стоишь тут один. Невесело, наверно?.. Идем, идем с нами, не пожалеешь. Один раз на свете живем, веселиться надо!

Тут женщины развернули аккордеониста, и вся группа, продолжая петь, направилась к эскалатору.

— Ну, будь здоров. Пропадай, раз не хочешь, — сказал мужчина, говоривший со мной, и пошел догонять своих.

Еще долго слышались смех и песни там, в верхнем зале, и я стоял, повернув туда голову, вслушиваясь, пока все не стихло.

К вопросу о доверии

1

Ходко, нарасхват шла книга Ершова «Подростки». И вдруг — заминка. Девушка (по всему видно, школьница), отстоявшая всю очередь и уже было взявшая книгу, неожиданно запнулась: «Ой, а у меня не хватает» — засмущалась, лицо краской облилось.

— Денег не хватает?

— Я забыла, что по дороге мороженое съела, — виновато, сконфуженно призналась она и вернула, положила книгу обратно.

Она так искренне расстроилась, так, видно, хотела книгу купить, что я не мог не пойти ей навстречу.

— Ничего, — говорю, — берите. Сколько у вас не хватает?

— Двадцать семь копеек.

— Пустяки. Потом занесете.

— Правда? Вы мне доверяете?.. Я принесу, честное слово. Спасибо вам большое-пребольшое.

И она радостная ушла.

Я действительно не сомневался, что она вернет долг. Но минул день, другой, прошла неделя, а девушка не появлялась. И наконец, когда я и помнить о ней перестал, вижу, бежит. Улыбается, рада.

— Ой, здрасьте. Вы, наверное, уже плохо про меня думали? Думали, знаю. Конечно: обманула. Обещала и не принесла.

— Будет вам. Ну, и не принесли бы, дело какое. Книга-то хорошая, понравилась?

— А я еще не прочла… Ой, а то позабуду, — торопливо достала из сумочки кошелек. — Вот возьмите. Столько я вам должна?

— А почему вы книгу не прочли? Вы ведь так хотели ее иметь?

— У меня бабушка умерла, — помолчав, тихо сказала она. — Мы с мамой в Саранск ездили, на похороны. Я потому и не смогла быстро прийти.

— Извините. Понимаю.

— Спасибо вам. Большое-пребольшое.

— Пустяки. Что тут особенного.

— Нет! — лицо ее сделалось вдруг серьезным, строгим. — Поверить незнакомому человеку — это так много, вы не представляете.

— Почему же не представляю?

— Нет, нет. Вы так спокойно об этом говорите.

— Обыкновенная вещь. Так и говорю.

— Что вы, — замахала она на меня руками. — Доверие — ведь это… это самое главное в жизни. Без доверия нельзя жить. Все должно быть построено на доверии… Ой, я так это поняла. Что вы. Вы ошибаетесь.

— Я старый, — пококетничал я. — Мне можно.

— А, я понимаю, вы нарочно. Разыгрываете меня. На самом деле вы ведь так не думаете?

— Я думаю, что доверие и искренность между людьми должны быть полными. Это практически недостижимо, но к этому надо стремиться. Доверие должно войти в кровь, в обиход, как, например, деньги. Тогда им не нужно будет и восхищаться.

— Я подумаю над вашими словами, — и помолчав, попросила: — Дайте вашу руку. — Я дал; она торжественно, как генерал солдату, пожала ее. — Спасибо вам большое-пребольшое. Вы многому меня научили.

И ушла.

2

Наверное, месяц, не меньше, лежала у меня одна книга, никак не брали. О войне. Я полистал. Обзорная. И дороговата, ценой около пяти рублей — отчасти потому и не покупали.

Но вот взял один молодой человек. Слава богу, с плеч долой — надоедает, когда долго лежит.

И надо же так — не успел молодой человек отойти с книгой, как следом другой попросил точно такую же. Неказистого вида пожилой человек, с каким-то разбитым, изжитым лицом, нервный, с покрасневшими ледяными глазами, при усах в проседь и с палкой у ног.

— К сожалению, последний экземпляр.

— Жаль. И не ожидается?

— Вряд ли… Хотя постойте. — Я припомнил, что в магазине, кажется, видел на прилавке — лежит. И пообещал: — Попробую что-нибудь для вас сделать. Приходите завтра.

— Благодарю. Я ищу эту книгу.

— Понимаю. Давайте условимся. Когда вы зайдете?

— Завтра в это же время. Устроит?

— Вполне. Это точно?

— Конечно. Я сам заинтересован больше, чем вы.

— Договорились. Сейчас 17.20. Стало быть, если вас не будет до половины шестого, я выкладываю книгу на прилавок.

— Вы мне не доверяете?

— Дело не в этом. Я люблю точность.

— О, я отлично понял вас, молодой человек, — сказал он с непонятно откуда взявшимся раздражением. — И немедленно продемонстрирую, что доверяю вам больше, чем вы мне. Я вам заранее за книгу заплачу. — Я пожал плечами, мол, как хотите. — Сколько она стоит?

Я назвал цену, он отдал мне деньги, и мы расстались до следующего дня.

Назавтра, как договорились, я привез книгу с собой.

В условленное время он не пришел.

Я не выполнил угрозы, не выложил книгу на стол — мало ли что могло задержать пожилого человека.

И еще две недели затем книга лежала в пазухе стола, ожидая его.

Лишь в конце месяца, сняв остаток (чтобы не остаться без зарплаты), я сдал книгу в отдел и больше не брал.

Спустя некоторое время меня пригласила для беседы к себе в кабинет директор магазина. Она сказала, что на меня приходил жаловаться («Нашел время узнать, где работаю, тогда как за книгой зайти — нет») один пожилой товарищ с седыми усами и с палочкой. Суть его жалобы. Будто бы я обманул его. Будто бы он мне доверился, а я его подло обманул… Когда он был у нас, сказала директор магазина, мы предложили ему взять интересующую его книгу в отделе, но он наотрез отказался. Объяснил, что передумал, так как обижен, и намерен этого негодного продавца (меня) как следует наказать.

Дело, конечно, разъяснилось скоро.

На случай, если он снова придет в магазин, я оставил в кассе деньги, чтобы ему вернули.

И успокоился.

Однако через неделю директор магазина снова пригласила меня к себе в кабинет — я удивился, когда оказалось, что по тому же делу. Теперь от рассерженного товарища пришла письмо (копия директору Москниги). Я прочел. На двух листах машинописного текста говорилось о доверии, о том, что для советского торгового работника, особенно продавца книг, «доверие должно быть неотъемлемым свойством» и что тот продавец, который «нагло нарушает оказанное ему доверие», «не имеет морального права заниматься таким благородным делом, как нести книгу в массы». Целый трактат о доверии. Как важно нам не потерять доверие, «ибо доверие, честность, искренность мы возьмем с собой в коммунизм». А кончил обыкновенной кляузой. Назвал мою фамилию, имя и отчество (узнал, когда приходил), назвал «присвоенную этим обнаглевшим продавцом» сумму, потребовал снять меня с работы — «не место жулику и прохвосту в уважаемом советском учреждении». Адрес и подпись: Зюзиков Евсей Мефодиевич.

Прояснилось окончательно: писун, несчастный больной человек, сточный рот. Однако теперь уже была бумага, документ — стало быть, еще одно ненужное пустое дело… Директор магазина специально ездила в Москнигу объясняться. Пришлось писать Зюзикову ответ «о принятых мерах и обсуждении на общем собрании коллектива»… Я немедленно выслал по почте взятые у него деньги.

Но почему, недоумевал я, чем я мог его так раздражить? Почему он решил мстить? Обидел недоверием? Обыкновенную осторожность он принял за недоверие?.. Нужен ли сквалыжнику повод, чтобы взяться за дело?..

Я всерьез опасался, что этим он не ограничится, что вежливый ответ из магазина его не устроит, что он теперь заряжен на месть и не скоро разрядится.

Так и оказалось. Вскоре пришло второе письмо, а спустя два дня и третье (копия по-прежнему в Москнигу). Объемистые, по пять-шесть страниц на машинке. Теперь разрабатывались частности, тема доверия углублялась. «Нельзя назвать человеком в полном смысле этого слова того, с позволения сказать, человека, который нагло попирает доверие другого человека, и не только не отвечает ему в ответ доверием на доверие, а нагло и подло обманывает, присваивая чужие, не им заработанные деньги». Досталось и дирекции магазина. «Вместо того чтобы справедливо наказать мошенника и, что единственно правильно, уволить его, как недостойного и лживого, из советского учреждения, дирекция магазина пошла на поводу у прохвоста и не только не сделала единственно правильных выводов, но и покрывает его, не разглядев, какой моральный и нравственный урод зреет у них в коллективе».

Мы посоветовались с директором магазина и решили, что именно мне надо как-нибудь самостоятельно приостановить этот поток брани, обезвредить сборник нечистот. Я согласился, все правильно: я ему посочувствовал, я его и должен заткнуть.

Выбрал путь не самый короткий, но зато надежный. На другой же день заглянул к знакомому капитану милиции. Все ему рассказал. Он меня понял и дал (в нарушение инструкции) специальный бланк, на котором я написал Зюзину за подписью старшего следователя отделения милиции следующее письмо: «Уважаемый Евсей Мефодиевич! Имярек, в настоящее время работающий книгоношей в магазине номер такой-то, находится под следствием. Тайна следствия охраняется законом. Предстоит суд. Дело сложное, расследование займет минимум год. О наказании мошенника немедленно вам сообщим, как лицу, незаслуженно пострадавшему. Мы осведомлены о вашей тяжбе с ним. Вы невольно оказали нам большую услугу. Теперь им занимается прокуратура. Лишняя огласка может принести только вред. Доверие за доверие, уважаемый Евсей Мефодиевич».

Через два дня я позвонил капитану.

— Все в порядке, — сказал он. — Можешь спокойно работать. Он прислал письмо, на мое имя. Слушай, прочту. «Я понял вас хорошо и правильно. Неприятную обязанность с себя снимаю. Я знал, что он преступник, и очень этому рад. Доверие за доверие, товарищ старший следователь. Зюзиков».

— Я тоже очень этому рад, — сказал я. — Спасибо, что моя милиция меня бережет.

— Скажи, а что это за фраза «доверие за доверие»?

— Око за око, зуб за зуб.

— Такой шифр мне не нравится, — помрачнел капитан.

— Ты прав, — сказал я. — Попахивает дешевой спекуляцией.

И поблагодарив его еще раз, повесил трубку.

Капли мороженого, слезы мороженщика

Прикатив с груженой тележкой, вижу: на столе моем мороженщик расположился — должно быть, только передо мной пришел: расправил складной стульчик и уже коробку с мороженым надорвал, готовясь продавать. Старик, ниже среднего ростом, седой, в белом форменном пиджаке, с суетливыми, нервными движениями.

Я ему со всей строгостью:

— Нет, уважаемый, уходите. Это мое место.

— Знаю, что ваше. Я быстро. Вы пока развяжетесь, я и продам.

— Нельзя. Уходите.

— Будьте так любезны, молодой человек.

— Сказано вам, уходите. После вас стол не ототрешь.

— Что вы, боже упаси, я аккуратно. Ни капельки не оброню, уверяю вас. Понимаю, книги. Ваш товар чистоту любит. На всякий случай у меня тряпочка с собой. Вот, припас.

— И не уговаривайте. Не разрешу.

Он вздохнул, пошептал про себя, посетовал и, пригорюнившись, ушел по коридору в соседний зал.

Я разложился и заторговал.

Спустя четверть часа, вижу, опять он — подкрался, стоит смирно сбоку, ждет, когда я на него внимание обращу.

— Ну, что вам опять?

— Молодой человек, — тотчас встрепенувшись, заскулил, запросил униженно, подневольно как-то. — Позвольте, а? Отовсюду гонят, прямо беда, а мороженое тает ведь, пропадает.

— У вас разве точки своей нет?

— Пенсионер я. Подрабатываю.

— Не могу. Поищите в другом месте.

— Да искал я, не поверите, все избегал. Гонят. С цветочницей поскандалил. Вот, видите? И вот, — показал сначала на болтающийся клок рукава, потом на припухшую губу. — Рассорились. Женщина эта, цветочница, злющая и, скажу вам, несправедливая. Я ей совсем не мешал, тихо с краю стоял, в сторонке, тут она, а тут я. Стол большой, раскладной, как у вас — ну, чего не поделить по-человечески, правда? Так нет, давай царапаться.

— Зачем же вы уступили?

— Не уступи попробуй. В ней весу семь пудов. Как маханула по губе, чуть не убила. Пиджак порвала, коробку хотела на пол опрокинуть. Куда мне с ней бороться, она силы, молодой человек, непомерной.

— А в другом месте?

— Пробовал, везде ткнуться пробовал. Не слаще. Грубят, пихают. Нынче народ торговый измельчал, брата своего никак понять не хотят. — И тут он неожиданно, вдруг, заплакал; сейчас же и слезы из глаз потекли; утирая лицо рукавом, захлипал, опять заскулил: — Пустите, молодой человек, а? Я с краешку, неприметно тут, тихо. Не помешаю. А то пропадет ведь товар. И все насмарку. Где уж тут заработать, как бы самому за коробку платить не пришлось. Войдите в положение, молодой человек, миленький. Пустите, будьте так любезны. Народ кучно идет, хорошо, я ее вмиг продам. А? Не помешаю. Молодой человек, миленький…

Горе и страдание были на его лице. Слезы, срываясь с подбородка, капали на пол. Такой весь жалкий с этой коробкой под мышкой, с подбитой губой, в порванном пиджаке.

Ну, как было не пожалеть? Сжалился, пустил.

— Ладно, бог с вами, становитесь. Только быстрее.

— Момент.

Тотчас перестал плакать. Зашел сбоку, сдвинул к центру стола мои книги и, установив коробку, без раскачки и разгону, звонким, поставленным, уверенным голосом стал зазывать покупателей:

— Мороженое, товарищи! Кто забыл купить? Девятнадцать и двадцать две. Мороженое, товарищи! Не проходите мимо. Девятнадцать и двадцать две…

Я удивился — так скоро, резко, полно перемениться. Может быть, я плохо смотрел, но заподозрить его в неискренности никак не мог. Слезы, и горе, и нудящий, жалостливый, плаксивый голос его были неподдельные, как неподдельным был и этот нынешний, зазывальный, бодрый его тон. Я изумился пластичности его психики, готовности к мгновенной перемене, натренированности.

Он действительно быстро все распродал. И действительно аккуратно снимал со стола капли подтаявшего мороженого.

Перед тем как уйти, длинно поблагодарив, вкрадчиво спросил:

— А еще не позволите, молодой человек? Мне бы еще коробочку продать. Последнюю. Я быстро. А?

На лице моем вместе с изумлением, должно быть, появилось нечто такое, что заставило его отступить, снять просьбу. Он закланялся, пятясь:

— Нет, нет, это я так. Извините. Большое вам спасибо, молодой человек, что выручили. Торговые люди должны помогать друг другу. А это я так, не сердитесь. Всего вам наилучшего.

Ступив в сторону, споткнулся об тележку, пустую коробку выронил и сам едва не упал. Зло, мстительно выговорил:

— Фу-ты, господи, пропасть!

Но сейчас же вновь взяв прежний ласковый тон, закланялся, заблагодарил. И — боком, боком — ретировался.

Выигрыш

Молодожены, совсем юная парочка. Она на сносях, скоро уж, видно, рожать, большим животом своим к краю стола прислонилась. Книг интересных никаких не высмотрела, и супруг, остановившийся явно против своей воли, только ради нее, повел было молодую жену прочь, но она неожиданно закапризничала. Захотела счастья попытать в лотерею.

Супруг ни в какую. Стал с неудовольствием уговаривать, мол, у нас же денег совсем нет, а ты играть вздумала, последние на ветер выбрасывать.

Она, однако, еще упрямее не своем стоит — никуда не уйду, дай мне 25 копеек, не обеднеем.

Посопротивлялся он еще неуверенно и наконец сдался. Отсчитал медяками.

Она заулыбалась, довольна. Живот свой на стол уложила. Взяла билет, вскрыла.

5 рублей выигрыша!

Супруг стих, обмер, все разглядывал билет и глазам не верил.

А она зарделась. И тоже слова не могла сказать. Всё ненатурально так, потрясенно крутила головой по сторонам — кто бы увидел, кому бы рассказать, какая она везучая.

Понемногу супруг пришел в себя. Заорал, запрыгал, набросился на нее.

И тут же, при всех у стола начали целоваться. По-домашнему, интимно, должно быть совсем позабыв, где находятся.

Шел мимо милиционер. Заметил непорядок, похлопал юношу по плечу.

Парень отлип от жены с неохотою. Однако, осознав, кто перед ним, маленько оробел.

Супруга, нарочно для милиционера поправив платьице на животе, гордо извинилась и рассказала, какая у них радость.

— А, ну-ну, — сказал милиционер, почему-то подозрительно посмотрев на меня, и ушел.

Они отдали мне билет.

Отоварить полностью такой крупный выигрыш мне было нечем (пришлось бы по два экземпляра брошюрок класть). Насобирал им детских книг рубля на два — пригодятся, надо думать, — остальное деньгами выплатил.

Они тотчас, при мне, словно меня и нет тут, размечтались — как распорядятся выигрышем, куда зайдут, в кулинарию или универсам, можно блинчики с мясом или антрекоты, он выпрашивал бутылку пива, а она даже рассердилась, почему он так униженно просит, деньги наши, покупай что хочешь, а он сказал, обняв, добытчица ты моя…

Так, воркуя, они и отошли от меня — словно сблизившись еще более, ну, совершенно, совершенно счастливые.

Предложения

1

Зашел сбоку, слева, в мое рабочее «нутро» — парень в кожаной куртке, богатых джинсах, в очках с матовыми стеклами. Приглушенно, чтобы не расслышали нас покупатели, говорит:

— Хочешь заработать? Дело чистое.

— Вы о чем?

— Никакой липы. Даю книги, ты их загоняешь. Разную макулатуру — у тебя же здесь все идет. Не бойся, мои даже лучше, чем у тебя, не залежатся. Сидишь с мурой. Разве с этим заработаешь?

— А как с выручкой?

— Делим. С рубля восемьдесят мне, остальные тебе. У тебя пять процентов? Шесть? А я предлагаю двадцать. Секешь?

— Книги ворованные? Из типографии?

— Тихо-тихо. Говорю, все чисто. Граждане мешками тащат в комиссионку, у них не берут или берут не все, а я скупаю оптом, по дешевке, — он хохотнул, — чтоб им назад не переть. Гуманно.

— У меня накладная. Могут проверить.

— И что? Пусть проверяют. У тебя книги воруют? Воруют. Должен ты как-то покрыть недостачу? Должен. Можешь ты продавать свои личные книги? Иногда, изредка? Никто не запретит. Что ты, все чисто, не подкопаешься.

Я молча просматривал про себя варианты. Честно говоря, соблазн согласиться был велик. Ведь так просто. Кажется, в самом деле никакого криминала… А крадут действительно много. Так бьют по карману…

— Думает сидит, — вдруг обидевшись, сказал он. — Что тут думать-то?.. Ну, и ходи голодный, другого найду. Вон вас сколько.

Метнулся уйти, но тотчас вернулся.

— Не болтай лишнего, понял? Кивнул — как не понять.

Он растворился, исчез, а я еще долго, въедливо корил себя потом за слабость. Ведь чуть было не принял предложения.

А потом?

Другая дорога — жить тихо, одиноко, лукавить и все-таки ждать и бояться разоблачения.

Удивительно как легко можно оставить принципы, казавшиеся такими прочными, усвоенными надолго и накрепко… Высшее наслаждение для человека — наслаждение чистой совестью… Видно, напрасно надеялся, что это осело во мне, прижилось, раз так закачался…

2

— Как насчет повеселее, а? С такой бумагой уснешь. Даю клевую, дефицит. Тебе свои шесть процентов. С моей стоять не придется, в момент проглотят. А плачу наличными — разницу чуешь? Без бухгалтерии, на месте?

— Что за книга?

— Ходовая, обещаю. Три названия — лафа. Привезу на пять косых. Сколько хочешь? Больше?

— Нисколько. Топай мимо.

— Семь процентов? Восемь?

— Вали, говорю.

Присмотрелся ко мне, оценил.

— Занято?

— Ага.

— Надолго?

— Ага.

— А фирма? Секрет?

Я нарочно напустил на лицо суровость. Склонился к нему, приблатненно пошептал:

— Не болтай лишнего, понял?

— Вижу, вижу, наши не пляшут. Меня здесь не было, паря. Я прошел стороной.

И быстренько ретировался.

3

— Слушай, достань, — кладет потихоньку список: мемуары маршалов, детективы. — Будешь доволен, не обижу.

— Сколько?

— Два номинала твои.

— Мало. Шесть.

— Сдурел, малый. Я сам шесть ни с кого не возьму.

— Шесть.

— Скинь. Войди в положение. Сбавь, что ты шкуру с меня дерешь?

— Шесть.

— Ну, ты и ворюга. Шакал. Кровосос.

Отошел раздерганным, злым, и все косился, пока шел к эскалатору, испепелял, изничтожал меня взглядом.


Предложений много, и поступают они часто. Для торговли, я понял, это вообще нормально. Окольная мысль здесь постоянно бодра и свежа.

Нет ничего проще сказать себе: не дай продать себя, парень, не дай себя купить. Сложнее под этим сладким, соблазнительным натиском действительно изнутри устоять.

Швейная машина

— Товарищ продавец, это ваша машина? — дежурная по станции, молодая, хорошенькая, но уж больно много служебной суровости на лице. — Ваша машина, спрашиваю?

— Какая машина?

— Вот стоит.

Я посмотрел. Действительно слева, чуть поодаль от стола стояла ножная швейная машина. Допотопная, еще довоенного образца — у нас когда-то с матушкой такая была.

— Конечно, нет. Смеетесь. Зачем мне машину сюда тащить?

— Тогда чья же?

— Не знаю. Может быть, кого-нибудь из покупателей?.. Товарищи, — обратился я к стоящим возле стола, — чья машина? Кто поставил, сознавайтесь?

Заулыбались.

— Есть хозяин, спрашиваю? А то себе возьму.

— Бесполезно, — сказала дежурная. — Она давно стоит.

— Как давно? Я всего час, как приехал.

— Полчаса и стоит. Я туда проходила, видела.

— Это что же? — опешил я. — Выходит, подкинули, негодяи?

— Все может быть.

— Ну и дела. — Я представил себе хиленьких мужичков, которые тащили, тащили ее, измучились, из сил выбились, да и плюнули, ну ее, мол, к лешему, не стоит она того, чтобы так надрываться, вот и прислонили потихоньку возле меня. — Что теперь делать?

— Надо убирать. Здесь ей нельзя стоять.

— Но она неподъемная.

— Мое дело маленькое, — строго сказала дежурная. — Убирайте, и все.

— Как? Куда? Вы же видите, один я ее и сдвинуть не смогу.

— А мне какое дело? Я за вас выговор получать не собираюсь. Освобождайте зал.

— Будет вам приказывать-то. Вместе давайте решать.

— Не мое дело. У вас стоит, вы и убирайте. Вон позовите покупателей, помогут.

— Наверх тащить? Через два зала, по двум эскалаторам? Да вы смеетесь, где я таких охотников найду?

— Мое дело маленькое. Убирайте, и все.

И пошла ехидной походкой.

О работе я уже не думал, все прикидывал, что бы такое предпринять и от машины избавиться. Подсуропили, негодяи. Скандал ведь будет.

Попробовал предложить покупателям.

— Вам, случайно, швейная машина не нужна? Ножная, немецкая, трофейная. Еще послужит.

— Цена?

— Да даром берите. Вот стоит.

— Рухлядь какая-нибудь? Предложите школьникам — на металлолом.

Или:

— Бабуль, вам машина швейная не нужна? Ножная, немецкая?

— Чего?

— Машина, говорю, швейная не нужна? Вот у меня стоит.

— Машина? А… Ну, сынок, что мне теперь шить? Я и в иголку попасть не совладаю… Если только золовке моей предложить.

— Сделайте милость. Она здесь?

— Хто?

— Ну, золовка-то ваша.

— Нет, родной, она далеко, под Смоленском живет. Но ты не думай, я ей отпишу. Нынче и отпишу.

— Спасибо, бабуль. Некогда ждать. Сейчас ее отдать надо.

— Ну, коли спешишь, то и отдавай. Может, она и сама купила, золовка-то моя. Всяко может быть…

Я все еще делал попытки под каким-нибудь предлогом всучить машину покупателям, когда увидел, что надвигается гроза. Ко мне шли дежурная, рыжий молодой милиционер, солидный, толстый работник метрополитена и двое рабочих.

— Вот, — показала дежурная, — полюбуйтесь.

— Виноват, — говорю, — не досмотрел.

— Где у вас глаза? — раздраженно набросился на меня работник метрополитена. — Бездельники, гнать вас отсюда к чертовой матери. Где вы работаете? Вы понимаете?

— Понимаю, — говорю. — В метро.

— Ни черта вы не понимаете… Ну, в общем, так. Еще раз повторится, выгоним. Больше вы здесь работать не будете. Вы меня поняли?

— Вполне.

— Берите, ребята, — приказал он рабочим. — И побыстрее.

— Я помогу, — сказал я.

— Обойдемся. Хватит, помогли. Берите, ребята.

Рабочие подняли машину; согнувшись, кряхтя, понесли.

И тут взрезал зал всполошный женский крик. Все обернулись. С эскалатора сбежала женщина, коренастая, энергичная, на ходу сдернула с головы косынку и метнулась наперерез толпе. Расталкивая кулаками идущих, прорвалась и, догнав, набросилась сзади на одного из рабочих — она лупила его по спине, крича:

— Положь на место! Ты куда понес? Положь! Моя машина, моя! Петька! Олег! Машину уносят! Машину!

Рабочие с грохотом, недовольно бросили ношу на пол.

— Отвяжись ты, — отмахнулся тот, которому она стучала по спине. — Ща как врежу вот.

Женщина стихла, остыла. Забегала глазами. Сообразила, что и милиционер, и грозный, насупленный работник метрополитена, и дежурная здесь не случайно.

— А что? Зачем нести-то? Чужая машина, зачем нести-то?

Протиснулись, подошли двое плечистых парней, Олег и Петька, встали, стесняясь, обок женщины, справа и слева, покамест вовсе не догадываясь, что происходит.

— Ваша машина? — спросил женщину работник метрополитена.

— Моя, ей-богу, моя, вот хоть ребят спроси, скажут.

— Кто вас в метро с нею пустил?

— Пожалела одна, дай бог ей здоровья.

— Безобразие… А почему оставили здесь?

— Покушать отошли, товарищ начальник. С самого утра едем. Ребята мои есть запросили, как же не покормить?

— Сыновья? — поинтересовался милиционер.

— Да нет. Соседские. Помогают, — она любовно по очереди оглядела обоих парней. — Сами-то мы из Рязани, туда и едем, а машину из Можайска везем. Сестра у меня там. Приезжай, говорит, возьми машинку, чего ей впустую стоять. Ну, мы и собрались.

— Мы не нужны? — спросил рабочий.

— Да, можете идти, — сказал работник метрополитена и повернулся к милиционеру: — Потрудитесь наказать. И строго… А вам, товарищ дежурная, делаю на первый раз устное замечание. Еще одно подобное ротозейство, пеняйте на себя.

Дежурная согласно кивнула, однако заметно скисла, тень неудовольствия набежала на лицо. И она понуро поплелась за начальником.

— Как же это вы, — оставшись за судью, милиционер приосанился и закачался с каблуков на носки и обратно. — Не знаете, что в метро нельзя такие вещи оставлять?

— Да откуда же, милок? Деревенские мы, городских ваших порядков не знаем.

— Мы есть хотели, — басом вставил один из парней.

— Все равно наказать вас придется.

— Вот те на, — заспорила женщина. — Да за что же, милок? Аль мы ограбили кого, убили?

— Мы есть хотели, — опять сказал парень.

— Порядок нарушили, придется отвечать.

— Чего мы нарушили, милок? Где?

— Спорить не советую.

— Мы есть хотели, — недовольнее прогудел парень.

— Минуточку, товарищ милиционер, — позвал я со своего места. Он не торопясь подошел, за ним и трое нарушителей. — Это я виноват. Они попросили оставить, я разрешил. Показалось, большой беды не будет. Теперь, вижу, заблуждался. Виноват и готов к наказанию.

— Почему до сих пор молчали?

— Смалодушничал. Духу не хватило признаться.

У женщины взлетели на лоб брови, растворились губы, она по-детски, полно и искренне изумилась; парни же и теперь стояли как стояли, с пустыми, постными лицами.

— Вы эти фокусы мне кончайте, — сказал милиционер и поправил выбившийся из-под фуражки рыжий вихор. — В следующий раз не прощу.

— Благодарю вас. Следующего раза не будет.

— Забирайте свою машину! — прикрикнул он на рязанских. — Быстро! Уносите! Чтоб я вас здесь не видел!

— Мы есть хотели, — буркнул парень, направляясь к машине.

Вдвоем они легко ее подняли и понесли. Женщина, проходя мимо стола, подморгнула, приостановилась и потихоньку выложила сверху на книги небольшой кулек.

«Что это?» — спросил я ее взглядом. Она прислонила палец к губам, еще раз подморгнула, улыбнулась и пошла догонять парней.

Пока я развязывал узелок, раскрывал добротно, по-деревенски упакованный кулек, их и след простыл.

А внутри я обнаружил кусок жареной курицы, два гусиных яйца и ломоть нездешнего серого хлеба.

Вор

Многих «своих» успел я узнать, но и среди них этот был особенный. В плаще, шляпе, с портфелем в руках, лет сорока. На вид обыкновенный скромный служащий. И странные для мелкого вора книги утягивал — учебники по общественным дисциплинам.

Примелькался. Вскоре отметил я его. Он никогда ничего не покупал (хотя бы для отвода глаз), только смотрел, листал, а когда уходил, я обнаруживал пропажу. Работал при скоплениях покупателей, выбирал моменты, когда бездельем я не томился.

Как я ни старался, поймать его на месте, за руку, и публично уличить, унизить, осрамить, не удавалось. Более того, я видел, что и он знает, что я все про него знаю… Бывало, встретимся взглядами, сверлю его, буравлю, всячески стараюсь показать, как я к нему отношусь, сегодня уж, мол, буду начеку, не позволю украсть. И сам так, чтобы он видел, сдвигаю учебники к внутренней кромке стола, к себе поближе. Он же невозмутимо выслушает молчаливый, страстный мой монолог (все читал по глазам) и опять за свое. И выждет-таки, когда меня отвлекут, возьмет-таки то, на что нынче нацелился… Прямо до смешного доходило. Двухтомник «Истории СССР» у меня лежал, том первый сверху, второй под ним. Вижу, заинтересовался. Причем только вторым томом. Полистал, поменял местами, второй том сверху положил. Я переменил как было. Он опять взялся будто бы смотреть. Я говорю:

— Вы уже смотрели. Хватит. Хотите покупать — покупайте.

Он плечами пожал и ушел. Ушел и ушел, и слава богу, сегодня хоть ничего не взял. Я вскоре и думать в хлопотах о нем забыл, и вдруг глянул — нет второго тома. Стянул-таки.

Вот такой ловкач.

Я уж и участковому жаловался, да что толку. Им надо поймать, привести, да со свидетелями, вот тогда они его пожурят, на работу сообщат, постараются отвадить. А мне от стола не отойти. Да и что отойти, раньше ведь поймать надо.

Ну, замучил, затерзал. Плохо спать стал, все думал, как бы с ним совладать.

Надумал постращать самостоятельно.

Объявился он в очередной раз, а я громко, чтобы покупатели и прохожие слышали, говорю, пальцем указывая на него:

— Товарищи, это вор. Посмотрите на него. И остерегайтесь. Он у меня бессчетно книжек своровал.

Нимало не растерялся. Секунду-другую, может быть, помешкал и — захохотал. Вольно так захохотал, басовито, раскатисто, в свою очередь на меня пальцем показывая. С тем и ушел — смеясь.

Но я решил не отступаться. На другой день говорю ему:

— На вас досье завели. Сфотографировали. Так что ждите гостей.

— Неужели? — улыбается.

— А вы как думали? Я на суде свидетелем буду.

— Мальчик мой, — говорит, помолчав. — Занервничал. Ладно. Я добрый. Досье, — хохотнул. — Пожалею. Живи без меня, скучай, — приподнял шляпу. — Всего наилучшего.

И ушел. И больше никогда у стола моего не появлялся.

Совет

— Сидишь?

— Сижу.

— И как?

— Вроде ничего.

Работяга. В спецовке. Руки тяжелые, большие. И сам крупный, внушительный. И взглядом прямо жмет, давит.

— То-то я вижу. Очки надел. Бездельник.

— В чем дело, уважаемый? Чем я вас обидел?

— Работать надо, понял, бездельник? РАБОТАТЬ!

Брезгливо отвернулся, и крупным, рассерженным шагом пошел прочь.

Долг платежом красен

— Здорово.

— Привет.

— Ты меня не знаешь. А я тебя знаю. Тут, в подвале работаю. Слесарь-механик. Женя я. Будем знакомы.

— Будем.

— Книжками торгуешь? И покупают?.. Может, и мне купить?.. Я про войну люблю или про убийства. Есть такие?

— Вот. «Танки идут ромбом».

Взял книгу, подержал на весу и отложил.

— Хорошая книга, потом куплю… Слышь? Ты деньгами не богат? Трояк бы. А? До получки. У меня шестого получка, шестого и отдам.

Я дал ему взаймы три рубля.

— Ну, друг, выручил… Ты токо не волнуйся. Шестого принесу. Женя я. Слесарь-механик. Тут меня каждый знает, — и, взбодрившись, побежал утолить жажду…

Шестого числа Женя не пришел. Скрывался он от меня и следующие две недели. И лишь когда поставили в зале на ремонт крайний эскалатор, среди рабочих я увидел Женю.

Сам ко мне подошел — с оправданиями.

— Извини, друг. Баба сама шестого пришла. За получкой. Ни гроша в кармане, веришь? Две недели выпить не на что. Больной хожу.

— Понимаю.

— Ты токо не волнуйся. Завтра как раз аванс. Получу и отдам.

Получив аванс, Женя, должно быть, два дня лечился — среди рабочих я его не видел. На третий день объявился. Прячется, боится подойти — опять, конечно, без денег.

Вечером, закончив работу, я решил укорить его хотя бы тем, что напомню о себе — заглянул к ремонтникам за ограждение. Женя признал меня и вышел. Мятый весь с перепою. И — виноватый, смирный.

— Домой уже?

— Да. Подустал.

— А мы не скоро еще.

И неловко оба замолчали.

Я понял, что о долге он сегодня не заговорит, и стал прощаться.

— Стой-ка, — сказал Женя, неожиданно взбодрившись. — Тебе наверх? Стой, я сейчас, — спрыгнул в яму, о чем-то жарко пошептался с рабочими и вновь поднялся. — Иди сюда. Ты же с тележкой? Чего тебе с нею в толпу лезть, толкаться-то? Иди, — он приглашал меня на пустой, резервный эскалатор. — Одного прокатим, как министра. Давай! Эй! — крикнул он своим. — Вруби!

Лестница, лязгнув, поплыла. Из толпы к свободному эскалатору тотчас бросилось несколько человек, однако Женя охранным жестом и хозяйским окриком не допустил:

— Нельзя! Машина слабая, перегруз будет. Нельзя!.. Ему одному можно, он наш.

И, как своего, пригласил меня войти.

Я вошел и поехал.

— Счастливо, друг! — кричал мне Женя снизу. — Счастливо!

Встреча

— Ты?

— Я.

— Почему здесь? Что с тобой сделали?

Она по-прежнему эффектна, хороша. Чуть, может быть, располнела… Мы вместе учились. Студентом я был в нее влюблен… И всплыли, припомнились чувства давние, и она, и я, и студенчество — бодрые, розовые, счастливые времена… Я смотрел на нее, и слушал, и думал о том, что прошло, об изломах и извивах жизни, о том, чего не вернешь.

— Ты подавал такие надежды. Как это случилось?

— Что?

— Вот это… Ужасно, ужасно, я потрясена.

— А я доволен.

— Оставь. Чему тут радоваться?

— Так уютно в этой толпе.

— Даже странно слышать.

— Я всегда был со странностями.

— Знаю. Но глупым, кажется, не был.

— Ну, и напор, — я рассмеялся. — Ладно, что у тебя? Есть успехи?

— А, ничего особенного. Работаю. Написала диссертацию. Скоро защита. Хочешь, приходи?

— Нет. Я безнадежно отстал. Ничего уже не пойму.

— Тебе нужно срочно отсюда уйти. Посмотри на себя.

— А что?

— Одет кое-как…

— Соответственно.

— Худой, бледный, усталый.

— Ладно… Как у тебя на личном фронте?

— Никак. Плохо. Одна я. Приходи, я тебя покормлю.

— Спасибо.

— Нет, правда, приходи. Расскажешь. Может быть, я действительно чего-то не понимаю. Придешь?

— Нет.

— Почему?

— Слаб. Могу погибнуть.

— Ого… В таком случае я от тебя теперь не отстану.

— Вот этого, пожалуйста, не надо. Лучше не надо.

— Ну, как лучше, я сама решу. Раз ты слаб и заблудился.

— Насилие?

— Зачем, я мягенько. Слава богу, битая, понимаю.

— Не надо. Я не хочу.

— Увидим. Сначала я должна убедиться.

— Ну, знаешь, и хватка у тебя.

— Прежняя. Уже позабыл?

— Отвык.

— Ты все такой же.

— А ты нет.

— Меня и это устраивает.

— Да ты просто агрессор.

— Немножко. Готовь белый флаг.

— Не забыла? Мне есть что защищать.

— А мне завоевывать… Ладно, я побежала. И учти, я выдерну тебя отсюда. Сопротивляться не советую, бесполезно. Я кое-что вспомнила. И не отступлюсь. Готовься к переменам. Пока.

Не женщина — вихрь, рок, судьба… Я совсем другую бы жизнь прожил, если бы не эта случайная встреча…

Сон

Ушли, осели в чьих-то сумочках книги с моего стола. Остались одни брошюрки. Поток схлынул.

С усталости я задремал.

…Чинно, ровным рядком текли мимо книги, выстраиваясь в очередь у эскалатора, поднимаясь вверх.

Неожиданно две тоненькие отделились, подбежали ко мне:

— Поедем с нами!

Я подал им навстречу руки. Они подхватили меня и увлекли по эскалатору наверх, в другой зал.

Здесь все сейчас было в книгах. Они стояли в проемах между колонн. Большие, в человеческий рост, и у каждой свое лицо.

— Между прочим, наша страна, — сказала брошюрка слева. — Хочешь в нашу страну?

Я не постеснялся признаться:

— Да.

— Входи. Смелее. Все эти книги — твои.

— Мои, — подавленно, восхищенно прошептал я.

— Это не все. Показать?

Я кивнул.

Брошюрки отступили и взмахнули обложками.

Тотчас к платформе прибыл состав. И произошел полный обмен книг: мои знакомцы вошли в вагон, а новые, только что прибывшие вышли, наполнив зал. Вот это были книги!

— Нравится?

— О, да.

— Можем оставить тебя, одного.

— В вашей стране? Совсем одного?

— Да.

— Жить?

— Да.

— Надолго?

— Да. Насовсем.

— Согласен. Я хочу в вашу страну, в ваш мир. Хочу жить в нем, в вашем мире, среди книг. Да, я хочу, хочу.

— Не пожалеешь?

— О чем?

— О том, что покидаешь?

— Пожалею. Но все равно. Я хочу к вам. Хочу, хочу…


— …Эй, товарищ, эй!.. Ваши сорок копеек. — Я очнулся. Покупательница давала мне деньги. — Разве можно спать на такой работе?

— Простите. Немного устал.

— Вот. Я взяла у вас пару брошюр.

— Хорошо.

— Все правильно? Я вас не обсчитала?

— Нет, благодарю вас, нет.

— А что вы улыбаетесь?

— Так… Сон интересный видел.

— Нашел время, — сказала она, отходя и покачивая головой. — На такой работе, и — спит. Ненормальный.

Загрузка...