…И поставил на востоке
у сада Едемского Херувима
и пламенный меч обращающийся,
чтобы охранять путь к дереву жизни [4].
Минуло столько лет… Я сижу на дряхлой веранде, поскрипывая креслом, смотрю на дуб и покуриваю ароматную трубку с вишневым табаком, запах которой напоминает о мистере Пелле, о детстве, о тех временах, когда я играл в бейсбол.
Больше всего я люблю сумерки, особенно летом: в эту пору они тянутся долго и лениво, а звезды словно перешептываются друг с другом.
Перед тем как выйти на улицу, я распахнул все окна на первом этаже. Потратил немало времени и сил, но после жаркого дня дому нужно подышать. Остаток вечера я проведу здесь, на крыльце. Стану наблюдать, как мигают светлячки и день сменяется ночью.
Прошло столько лет…
Выйдя сегодня наружу, я заметил босые ноги, свисающие с крыши над верандой, – там сидит мальчик. Он наверняка слышит, как я открываю дверь, но не издает ни звука. Однако и ноги не подтягивает – значит, прятаться не собирается. Должно быть, ждет, что разговор начну я. Но в эту игру можно играть вдвоем. А что касается терпения, смело заявляю: мальчишке со стариком не тягаться, это я могу гарантировать. Мне приходилось ждать дольше, чем он живет на свете. Но чего же мы ждем? Точно не знаю. Однако у меня отлично получается.
С облегченным вздохом усаживаюсь в кресло, достаю из кармана трубку и принимаюсь неспешно набивать в нее пальцем табак. Поскольку я проделываю это каждый вечер, ноготь мой в конце концов стал коричневым.
Я выуживаю зажигалку из нержавеющей стали с выгравированными литерами «SC» на передней панели и кручу колесо. Вспыхивает пламя. Подношу его к любимой трубке и раскуриваю.
Он заставляет меня улыбаться – этот мальчишка и его проделки. Помню, как сам забирался на крышу в детстве и чувствовал себя таким огромным – больше целого мира. Дух захватывает, когда поднимаешься на высоту и сидишь на самом краю.
Я так увлекаюсь ежевечерним ритуалом, что почти забываю о мальчике, чьи ноги свисают с крыши.
– Вы же знаете, что курить вредно?
– Да неужели, – говорю я, неторопливо выдыхая дым в вечернее небо.
Какое облегчение.
– Ага. От этого болеют раком.
– Да ладно? – удивляюсь я. – То есть, если я буду курить, рак сведет меня в могилу до того, как я успею прожить долгую полноценную жизнь?
На это он не отвечает.
Парнишка ловко спускается на веранду по кованому железному столбику и усаживается на ступеньку передо мной, обратив лицо к ночи. Когда мальчик наконец оказывается поблизости, становится заметно, что он довольно маленький, но не хилый, а гибкий и выносливый. В разговоре он словно играет в шахматы: не начинает ход, пока не сумеет угадать поведение противника. Не задает открытых вопросов, которые могут привести к нежелательной для него беседе. Такая размеренная манера разговора – необычная черта для ребенка. Волосы у паренька вьющиеся и непослушные, а нос – картошкой. Он оборачивается ко мне, и в свете, падающем через москитную сетку, сверкают зеленые глаза.
– Наверное, вы догадались, зачем я пришел, – мрачно произносит мальчик, смотрит мне прямо в лицо, а потом отворачивается в темноту.
Я кладу трубку на подлокотник кресла-качалки и отрицательно качаю головой.
– Не имею представления.
Он с удивлением смотрит на меня.
– Я думал, папа к вам сегодня заходил. Разве он не сказал вам?
Я пожимаю плечами.
– Позволь задать тебе один вопрос, прежде чем ты начнешь.
– Хорошо.
– Любишь горячий шоколад?
– Горячий шоколад? – у мальчишки загораются глаза, но он тут же берет себя в руки и принимает неприступный вид. – Это в середине-то лета? А мороженого у вас нет?
Современные дети! Ничего-то они не понимают.
– Кажется, есть, – отвечаю я, стараясь не скрипеть зубами. – Но только ванильное. Не люблю я все эти новомодные вкусы с наполнителями.
– Я только ванильное и ем, – решительно заявляет мальчишка, словно я пытался искушать его всевозможными восхитительными сортами, но лишь благодаря нечеловеческой силе духа он остался верен самому простому лакомству.
– Что ж, тогда схожу за мороженым.
Я встаю и иду в дом, оставив трубку на подлокотнике кресла. От нее поднимается тонкая струйка дыма. Не знаю, последует ли гость за мной, но отправляюсь на кухню и беру две чашки, затем достаю мороженое, а когда закрываю дверь холодильника, мальчик уже тут как тут и чувствует себя на моей кухне как дома.
– Запах у вас тут какой-то странный, – хмыкает он.
– Это потому, что я старый, – говорю я. Подобные замечания меня давно не волнуют. – Доживешь до моих лет, тоже будешь странно пахнуть.
Я беру пару чашек с ванильным мороженым и ставлю одну перед мальчиком.
– Думаю, мне надо кое-что вам сказать, прежде чем есть ваше мороженое, – тем же решительным голосом, каким провозглашал о своей беззаветной любви к ванили, заявляет малец.
– Да уж, лучше скажи, и покончим с этим, пока оно не растаяло.
Паренек набирает побольше воздуха в грудь и одним духом выпаливает:
– Простите-за-дымовые-шашки-я-видел-что-вы-пнули-кошку-сами-виноваты!
Я изо всех сил стараюсь не смеяться.
– Господи, тебе кто-нибудь говорил, что ты неисправим?
Он качает головой.
– Ты неисправим. Да, порой бывает, я пинаю кошек. Я их на дух не выношу. Отвратительная привычка, которая говорит, что есть во мне какая-то червоточина. Постараюсь исправиться.
Мальчик кивнул.
– Разумеется, – продолжаю я, не отводя от него взгляда, – если ты в свой черед перестанешь бросаться в меня кукурузными кочерыжками.
Он снова кивает, откусывает здоровенный кусок мороженого и с набитым ртом бормочет:
– Во мне, наверное, тоже какая-то червоточина завелась.
Мы поглощаем лакомство в тишине.
– Говорят, ваша подруга умерла.
Эти слова безжалостны, к ним сложно привыкнуть. Они появляются из ниоткуда и впиваются в самые чувствительные струны души. Я глубоко вздыхаю.
– Да, это правда. Моя подруга мертва.
Звучит довольно мрачно, гораздо лучше сказать: она скончалась. О смерти следует говорить деликатно, чтобы не причинять лишних страданий, тогда становится чуть легче. Однако правды не изменить. Она умерла.
– Она была хорошим человеком? – спрашивает парнишка.
Я киваю. Мне нужно что-то сделать, перед тем как ему ответить. Взять паузу до того, как высказаться.
– Лучше всех.
– Когда похороны?
– Через пару дней, – пожимаю плечами я.
– Переживаете?
Ей-богу, мне бы хотелось, чтобы он больше уделял внимание мороженому.
– Я часто бывал на похоронах. Полагаю, еще разок не повредит.
– Но вы потеряли всех друзей.
Я смотрю на него и улыбаюсь, иначе, боюсь, заплачу.
– С чего ты взял?
– Мама так сказала отцу.
Я трясу головой, как боксер, сраженный апперкотом в челюсть.
– Да, она была моим последним другом.
На улице принимаются стрекотать сверчки и прочие шумные насекомые. Надеюсь, мальчишка скоро уйдет, и можно будет вернуться к трубке. Беседы меня утомляют. Я совсем от них отвык, разучился делиться с другими своими мыслями.
– И все же как тебя зовут? – спрашиваю я.
– Калеб, – отвечает парнишка.
– Серьезно? Калеб?
Да мальчик полон сюрпризов!
– А что такого?
– В детстве у меня был приятель по имени Калеб.
– И что с ним случилось?
– Что случилось с Калебом? – спрашиваю я себя. – Что же случилось с Калебом… Вот в чем вопрос.
Помню, как Калеб Теннин распростерся на лесной подстилке. Звук дождя по листве, звук, с которым капли падали на Амарока, что лежал прямо рядом со мной. Помню, как позади, словно мираж, мерцало Древо Жизни.
Где же ты теперь, Калеб?..
Не знаю, с чего я взял, что новость о странных собаках заставит отца вновь со мной поговорить. Мама погибла от удара молнии в пятницу, и с тех пор он не произнес ни слова. Будто вместе с ней исчез его голос. Мы сталкивались в доме и амбаре, в положенное время папа готовил еду, но его взгляд был постоянно устремлен вдаль.
Когда я увидел бродивших по двору собак, что огрызались друг на друга, у меня возникло необычное чувство. Точно кто-то снаружи приглядывал за мной, и не в хорошем смысле. Раньше я этих псов не видел. Вообще появление странных собак в долине было делом из ряда вон выходящим. Из пасти у них шла пена, и вели они себя не так, как положено собакам. Смахивали животные на немецких овчарок, хотя размером были с волка. Но вот в чем штука: в Дине не водились волки. По крайней мере, я так думал. Возможно, они спустились откуда-то с гор.
Я вошел в нашу маленькую гостиную, где царила жара. Окна были нараспашку, и сквозь москитные сетки в дом проникал легкий ветерок, неся с собой запах зелени, сырости и летнего послегрозового дня. С той самой пятницы дождь с громом и молнией шел не переставая. С тех пор, как умерла мама. И каждый раз при яростной вспышке молнии у меня перед глазами вставал наш дуб с большой изломанной веткой, свисающей до земли.
Но в тот день, когда появилась стая, грозы миновали, и июльское солнце пригревало не на шутку.
– Я тут трех собак видел, – тихо сказал я отцу, не зная, захочет ли он смотреть на меня. – Кажется, они больны.
Отец поднял на меня взгляд. Он сидел в своем коричневом кресле. Я скучал по тем временам, когда в детстве устраивался там вместе с папой поболеть за нашу любимую бейсбольную команду. Или забирался по вечерам к нему на колени и делал вид, что смотрю новости. Часто я засыпал у него на руках, и тогда отец уносил меня в кровать. Порой я даже специально притворялся спящим, чтобы он меня отнес.
Было так странно видеть его сидящим без дела, особенно в понедельник. Ведь понедельник – рабочий день, когда предстояло наверстать все упущенное за праздное воскресенье. Что станет с фермой, если отец не придет в себя? Возможно, тогда на нас обрушится весь мир.
– С чего ты взял? – спросил папа.
Звук его голоса потряс меня, затопил радостью и печалью. Я не знал, как ответить на такой простой вопрос, не захлебнувшись слезами. Отец со мной не разговаривал с пятницы.
– Глаза у них были какие-то странные, и пена шла из пасти. Они не убежали, даже когда я попытался их прогнать.
– Должно быть, бешенство, – пробормотал отец. – Они еще во дворе?