Максим Кононенко День отличника Утопия

И слава Богу.

В. Сорокин, «День опричника»

2006–2007

Я свободен и счастлив. Я высокопоставлен. Я открываю глаза и смотрю на изысканного серого цвета потолок. Я талантлив. Мало кто может подобрать комбинацию свечей в помещении так.

Я называю этот красивый оттенок «афор явеш[1]». Никакой черноты. Никаких хлопьев копоти. Легкая серость. Как цвет моего служебного мерина.

Расстегиваю молнию спального мешка и вдыхаю чистейший воздух. В доме прохладно. Бодрит.

Выныриваю из мешка и привычным движением бросаю в печь пару крепких подсохших поленьев. Д.Россия жива березой. Березой и Березовой революцией. Тода раба,[2] герои! Лонг лив зе Проктер энд Гэмбл![3]

Поворачиваю la persienne,[4] и в дом врывается яркий солнечный свет. Над Москвой чистое голубое небо. С тех пор, как Д.Россия перестала зависеть от нефти, над ее городами перестал висеть удушливый смог. В этой стране так легко дышать! Воздух свободы свеж и кристально прозрачен. Воздух свободы справедлив и прекрасен. Я обнажен и распахнут навстречу этому воздуху. Я тоже прекрасен. Отимо![5] Рукоподаю новому дню.

Кукушка кукует семь сорок. Я подтягиваю вверх чугунные гирьки, ставлю на печь чайник с талым с вечера снегом, и отправляюсь в комнату-douche.[6]

Комната-douche — это место, где можно остаться совсем одному. Сбросить груз забот, растворить их в воде. Сквозь прозрачные двери душевой кабины проникают лучи веселого зимнего солнца. Вода весело сбегает по моей груди, ласково обтекая висящий на шее хьюман райтс вотч.[7] Я улыбаюсь себе и своей полной свободе. Мне хорошо здесь, под чистыми и холодными струями.

Передо мной — широкая полка из светлой березы. На полке — продукция «Проктер энд Гэмбл». Я выбираю сегодняшнее.

Шампунь и кондиционер в одном флаконе для солнечного понедельника. Жидкое мыло для морозного понедельника. Тюбик зубной пасты для второго послепохмельного понедельника.

Я правда выпил, но немного. Позавчера. В шабат не очень-то принято, но был национальный праздник — День поминовения всех Своих, в земле д. российской воссидевших. Основных из них три. Три главных хранителя Другой России, три ее сияющих правозащитника. Академик Андрей Дмитриевич Сахаров. Академик Дмитрий Сергеевич Лихачев. И академик Михаил Борисович Ходорковский. В министерстве накрыли большие столы, расставили на них цыплята табака, сациви, купаты, шашлыки и чебуреки. Говорил батоно Пархом. Хванчкару пили. Боржом пили. Нино пела «Тбилисо». Было здорово. Бон. Дэлисьё.[8]

Мы живем в либеральном демократическом обществе, и можем самостоятельно выбирать себе средства ухода за полостью рта, руководствуясь при этом лишь личной свободой и здравым смыслом. Однако наша свобода не должна ограничивать свободу других, и, по правилам хорошего тона, принятым среди интеллигентных людей, зубную пасту с послепохмельными добавками следует использовать как на первый, так и на второй день после принятия спиртных напитков. И это самый эффективный способ борьбы с извечным русским тоталитарным пьянством, поскольку послепохмельные добавки имеют специально подобранный дурной вкус, не заметный, впрочем, для окружающих. И теперь в этой свободной стране выпивают гораздо меньше.

А выпил — терпи, сказал я себе и, освободив одноразовую зубную щетку от упаковки, выдавил на нее коротенькую колбаску коричневой зубной пасты.

Раздался резкий отрезвляющий запах. Я попытался отвлечься.

Прекрасные слова говорил батоно Пархом. Просто замечательные. Дэр кунстмалер![9] Как это там было?

А на самом деле мы гордые

И в ответ на потоки лести

Мы отрежем словами твердыми:

Экскьюзе-муа — много чести!

Какие тонкие и умные строки! Рукопо… какая же гадость эта ваша послепохмельная зубная паста…

Батоно Пархом — гордый и свободолюбивый человек, годами безупречной службы доказавший свое право на честь. И я понимаю его! Вот я — всего лишь помощник министра. Пусть даже и самого министра свободы слова. Но даже мне приходится выслушивать столько записной и лицемерной лести, что иногда хочется попросту перестать рукоподавать собеседнику. Честное слово, так отвратительно!

Почистив зубы и ополоснув рот, я омываю свое молодое тело жидким мылом, а также споласкиваю волосы на голове шампунем и кондиционером в одном флаконе. Это прекрасно, когда на свете существует компания «Проктэр энд Гэмбл»! Гмадлобт,[11] высокорентабельная легкая промышленность, рост которой всегда сопутствует демократии! Хай живе[12] свободный ученый, первым сумевший соединить в одном флаконе шампунь и бальзам-вольюмайзер, который позволяет придать волосам объем даже при естественном высыхании без использования дополнительных косметических средств! Даже в холодной воде. Спасибо, таинственный незнакомец! Пою тебе хвалу! За простоту, за чистоту, за мыло и за душ. За всепрощение, за воскрешение, за очищенье наших душ! Рукоподаю технологиям.

Я пускаю в себя мощную струю любимого «Проктэр энд Гэмбл» «Запах помощника», бодро выхожу из комнаты-douche и подбрасываю в печь еще пару крепких поленьев.


Морозно до треска. Я очень люблю зиму. Д.Россия жива зимой. Зимой и березой. И, конечно же, революцией. Я разглядываю морозные узоры на окнах и включаю радио. Хрипит. Батарейки замерзли. Я ставлю радио поближе к печи — отогреться, а на саму печь, рядом с закипающим чайником, ставлю мой котелок с завтраком.

Я очень люблю свой котелок. Прекрасный котелок с антипригарным покрытием от «Проктэр энд Гэмбл». Мне подарили его в министерстве, всем коллективом. Вещь интеллигентная и очень практичная. Ани модэ лха,[13] сотрудники! «Проктер энд Гэмбл», ты думаешь о нас!

В котелке — нежнейший порридж[14] из превосходной американской кукурузы, улучшенной ведущими генетиками свободного мира. Пока завтрак и батарейки разогреваются, я подхожу к гардеробу и одеваюсь в рабочее. На мне: трусы и майка «Проктэр энд Гэмбл» для одинокого понедельника, носки «Проктэр энд Гэмбл» для официальных приемов, теплые ватные штаны для езды на мерине, рубашка и галстук для правительственной работы, теплый кошачий свитер грубой домашней вязки — подарок от правозащитников.

Талая вода в чайнике уже бурлит, уже подпрыгивает на пару алюминиевая крышечка c клеймом AMAL United Company.[15] Я снимаю крышечку и бросаю в чайник добрый кусок прекрасного грузинского плиточного чая. Кладу крышечку на место. Пусть заваривается покрепче — сегодня будет много работы.

Снова пробую включить приемник. Работает! Настраиваюсь на общенациональное «Эхо Москвы». В эфире радиошоу «Свободное утро». У микрофона — легенды демократической журналистики Ксюша Ларина и Ира Петровская. Идет традиционное понедельничное обсуждение воскресных телерадиопрограмм Жени Киселева «Итоги» и Вити Шендеровича «Итого».

— Вот сволочь! — говорит Ксюша своим низким грудным голосом, — До чего хорош! Просто гад! И паузы…и междометия…и порыв…

— А тембр бархатного голоса! — вторит ей Ира, — А улыбочка в усы! Эти подкупающие своей искренностью интонации… и каждая фраза — как в первый раз…

— И как всегда был великолепен Шендерович, — продолжает Ксюша, — Язва.

— Незаживающая язва, — подхватывает Ира, — Столько лет жить с обнаженным сердцем! Я так за него переживаю!

— Ужас! — соглашается Ксюша.

Я улыбаюсь, вспоминая вчерашний вечер. Этот восхитительный концерт Вити Шендеровича в программе «Итого», который показывают каждый день вот уже несколько лет, и который я могу пересматривать бесконечно. Откровенный и честный разговор о нас, об этой стране, о демократии и свободе.

Три часа концерта пролетели практически незаметно. Мы с Мишей сидели в телекомнате, держась за руки, и не отрывали глаз от голубого экрана. Миша — ды э мин кеастэ.[16] Мы не всегда сможем быть вместе, потому что я собираюсь стать правозащитником, но Миша понимает это и всячески меня поддерживает.

Вокруг нас сидели другие зрители, и мы чувствовали друг друга как самих себя, наслаждались свободой, которая дала нам возможность смотреть телевизор вот так, вместе, как будто бы все мы одна большая, единая общечеловеческая семья.

Когда Д.Россия страдала под гнетом царизма, авторитаризма и стабилинизма, каждый человек жил в одиночестве. Каждый вечер, а то и прямо с утра, люди прятались в телеэфире от суровых реалий жизни и духоты несвободы. И что это был за телефир! Пошлый и разнузданный вертеп, составленный из лицемерных, бравурных псевдо-новостей, восхвалений поработивших страну оккупантов и временщиков, щедро приправленный так называемым «юмором» ниже пояса, грубым и отвратительным, как федеральный чиновник в губернаторской бане. Че ун лимитэ а оньи коза![17]

Победа Березовой революции была предрешена после того, как оболваненные люди избавились от своих телевизоров, откликнувшись на предложение члена-корреспондента Березовского. Вырвавшись из зомбирующей паутины Кремля, граждане Д.России услышали голос свободы. И этот голос сказал им: довольно!

После того, как граждане этой страны избавились от телеприемников, они перестали быть быдлом. Д.Россиянин получил, наконец, долгожданную свободу собраний, и собрания эти стали массовыми и регулярными. Каждый вечер свободные люди собираются в специально учрежденных общественных телекомнатах, обустроенных благодаря грантам социально-ответственных и прозрачных коммерческих компаний. Индёндо пхумаси,[18] господа бизнесменские!

Собравшиеся в телекомнате имеют полную свободу выбора телеканала — разумеется, на основе консенсуса. Консенсус достигается путем переговоров и последующего голосования с учетом прав меньшинства. Вчера вечером выбор был таким: концерт Вити Шендеровича на Первом канале, традиционный воскресный правозащитный ход на канале «Демократическая Россия», воспоминания современников о деяниях Политзаключенных Академиков на канале «Правозащитная Мысль» и концерт клуба авторской песни на канале «Культура». Миша голосовала за бардов — ей очень нравилась Нателла Болтянская, настоящая звезда современной д. российской демократической музыки, в прошлом году представлявшая эту страну на фестивале «Демовидение». Я бы тоже не отказался лишний раз посмотреть на красавицу Нателлу, послушать её большую старинную гитару и прямые, честные и не всегда лицеприятные слова о нас и о нашей стране:

Hо он не из тех, не таковский,

Чтоб душу продать за эффект.

Товарищ М.Б. Ходорковский,

Примите глубокий респект!

Удивительной глубины текст! А ведь когда-то эфир был замусорен такой похабщиной, о которой и говорить-то стыдно. Какие-то «белки», «стрелки», лесбиянки, трансвеститы, фальшь, бездуховность и стыд. Хорошо, что теперь д. россиянам подобная пошлятина попросту не нужна.

Чего суетиться, покамест

Hе время за вами придти.

Мещанский. Чита. Краснокаменск —

Этапы чужого пути.

Наш древний родной ми минор и честные, искренние слова — что еще нужно для хорошей, демократической музыки? Нафинг.[19]

И все же — хороша Нателла, да не для всех. Большинство собравшихся в телекомнате проголосовали за Шендеровича. Мы с Мишей обрадовались и этому — мы любили Витю, его жалящий язык и острый взгляд, его добрую улыбку и открытость всему обществу. Миша посмотрела на меня горящими глазами и рукоподала свей теплой ладонью моему левому колену.

Шендерович блистал. Мы затаили дыхание.

— Я хотел бы писать, как Сименон, — говорил с большого экрана Витя, и от слов его на душе делалось тепло и уютно, — Сидеть, знаете ли, в скромном особнячке на берегу Женевского озера — и писать: «После работы комиссар любил пройтись по набережной Сен Лямур де Тужур до бульвара Крюшон де Вермишель, чтобы распить в бистро флакон аперитива с двумя консьержами».

По зрительному залу пронеслось изумленно-восторженное «Ах!» Уж сколько раз все мы слышали эти вечные слова, но каждый раз у нас захватывало дух от того, насколько легко и непринужденно творил Витя свои бессмертные шутки: «по набережной Сен Лямур де Тужур до бульвара Крюшон де Вермишель». Здорово! Великолепно! Да что там — ведь попросту гениально! И как только собравшиеся в зале выдохнули своё «Ах!», ряды грохнули от здорового и честного смеха свободных людей. Только при демократии возможен настоящий, истинный юмор, а не уродливый суррогат смутных времен, замешанный на животном страхе перед вездесущими старшими братьями.

Миша дрожала от возбуждения. Ее маленькая ладошка сильно сжимала мое колено.

Я улыбаюсь, вспоминая вчерашний вечер. Правы, ох как правы Ксюша Ларина и Ира Петровская, когда говорят об обнаженности сердца Вити Шендеровича! Оно даже не просто обнажено, оно у него вывернуто наизнанку! И теперь все мы, весь многонациональный д. российский народ, можем видеть, что у Вити в сердце. В самом нутри.

— Как-то не отпускает меня этот концерт Шендеровича, — говорит Ксюша, — Тончайшая вещь, созданная лиричным, незащищенным человеком. В Вите совершенно нет озлобленности, он не сводит счеты, не предъявляет претензий, не проклинает страну, погубившую его юность, никого не стремится наказать.

— Неподражаемый, — вторит ей Ира, — Замечательный!

С Ирой и Ксюшей трудно не согласиться. Уникальный журналистский коллектив не ошибается. Не имеет права ошибаться. Время ошибок закончилось. Настало время работы и наслаждения. Наслаждения свободой и истинной демократией.

Наливаю в кружку обжигающий чай. Снимаю крышку с котелка с порриджем. Рукоподаю утренней трапезе. Ем ложкой прямо из котелка. Запиваю чаем. Любэ добже зъесьць.[20] В понедельник нужно много энергии. Ее даст мне улучшенная американскими специалистами кукуруза.

На «Эхе Москвы» — новости.

Введены в строй семь новых нефтяных скважин в Сибири. Это прекрасно. Сибирская нефть принадлежит всему человечеству, и человечество ее, наконец, получило.

В Лондоне начались юбилейные Трегубовские чтения, посвященные изучению литературы, раскрывающей кровавую сущность стабилинизма.

Состоялась мировая премьера кинофильма «Жизнь диссидента — 4». Супергерой Александр Литвиненко после многолетнего перерыва снова вернулся на киноэкраны. На этот раз он противостоит коварным планам Кремля и ФСБ по сворачиванию демократических свобод в Соединенных Штатах Америки. Палдиес,[21] Мирамакс!

В Д.России увеличилось производство и экспорт современных высокотехнологичных моющих средств, а брак батареек уменьшился. Экономисты довольны таким развитием ситуации.

Открыт новый Правозащитный Центр. Услышав это, рукоподаю. Нет веры сильнее и праведнее, чем вера в общечеловеческие ценности и свободы. Вера в права человека. Да пребудут с нами свобода и демократия! Да пребудет с нами хьюман райтс вотч!

Я тоже готовлюсь стать правозащитником. О моем желании известно, где следует. В любой момент меня могут вызвать на Лубянку, в святая святых. Это изменит мою жизнь раз и навсегда, но я хочу этого и дерзаю. Жалко, конечно, что мы не сможем быть с Михаилой, но существует и внутренний долг. Так надо. Я должен. Трогаю хьюман райтс вотч.

Допив чай, я накрываю оставшийся порридж крышкой и готовлюсь выйти на улицу. Надеваю папаху, «аляску» на толстом слое синтепона (Гуанчжоу, восьмой сезон, каталожная вещь) и галоши от «Проктэр энд Гэмбл». Мало кто может подобрать комбинацию цветов так, как я. Красный галошный, белый «аляски» и синий папахи. Я талантлив. И Миша на самом деле не хочет, чтобы я уходил в правозащитники.

Я отворяю дверь и в облаке пара выхожу на мороз. Минус тридцать, если диктор не врет. Хотя на «Эхе Москвы» дикторы врать и не могут.


Во дворе уже стоит мой дымчато-серый служебный мерин. Бахтияр держит его под уздцы.

— Кант, — говорит Бахтияр без улыбки.

— Что — Кант? — переспрашиваю я с улыбкой.

— Каза болду,[22] — отвечает Бахтияр.

— Как? — удивляюсь я, — Снова?!

Бахтияр молча показывает мне пустую ладонь.

— Ырас![23] — восклицаю я, — Кант![24] Сегодня схожу на выдачу, Бахтияр. Будет и мерину в зубы, и нам с тобой в чай.

Вообще, разумеется, сахар — вреден. Сам я его не ем. Грузинский плиточный чай столь восхитителен вкусом, что сахаром его только портить. Но мерин и Бахтияр сладкое очень любят. Поэтому весь свой сахар я отдаю им. И от этого все время пропускаю момент, когда он заканчивается и надо снова идти на раздачу. Получается, что как раз сегодня и надо идти. Не забыть бы. Не проворонить.

Седлаю мерина. У меня прекрасный служебный мерин. Легкого серого цвета, очень похожего на цвет потолка в моей комнате. Я специально подбирал свечи так, чтобы не было хлопьев копоти и сажи. Чтобы не было черного. Мне нравятся мягкие, интеллигентные цвета. Большинство свободных людей не обращают никакого внимания на расстановку свечей в комнате. Ставят как попало. Некоторые даже вообще и не ставят. Живут до захода солнца, а потом залезают в мешок. Я этого не понимаю. Я не понимаю, как можно не почитать перед сном хорошую книгу. «Архипелаг Гулаг». Синявского и Даниэля. Антологию лучших статей, опубликованных в «Новой газете». Полное собрание сочинений Анны Степановны Политковской. Это же целый пленительный мир! Нам повезло, мы живем в свободном, демократическом обществе. А они, первоправозащитники, апостолы нашей свободы, гордые одиночки, жившие во враждебном тоталитарном окружении — кто они? Как им удавалось хранить в себе этот огонек свободы, который однажды воссиял рассветом Березовой революции? Почему они были такими? Зачем отдавали за нашу, тогда еще очень призрачную свободу самые свои жизни? От этих вопросов захватывает всю мою еще молодую духовность. Я знаю, что они верили — однажды Д.Россия воспрянет. Сбросит с себя тысячелетнее ярмо несвободы и воссоединится, наконец, с общечеловеческой семьей стран истинной демократии, входящих в либеральный и миролюбивейший блок НАТО. Они верили в это. Верили, выходя на Красную площадь. Верили, выходя на марш несогласных. Верили, кидаясь под резиновые палки озверевших омоновцев. Верили, уезжая в Израиль и Лондон. Верили в камерах Краснокаменска. Верили, падая под пулями гэбэшных убийц. Верили, умирая в страшных муках от отравления полонием двести десять. Они верили в это, и это пришло. Над этой страной воссияло солнце прекрасной свободы. Россия стала Другой. Рукоподаю им и верую с ними. Будем свободны! Всегда свободны!

Мерин мягко переступает по свежему снегу. Я с любовью осматриваю собственный дом. Вот оно — зримое и неиллюзорное завоевание демократии. То, чего не смогли бы мне дать ни царизм, ни социализм, ни даже олигархия. Очереди и ипотеки суть подлый обман городского народа. Нас долгие годы держали за быдло, но с приходом в страну свободы и демократии Д.Россия смогла, наконец, решить свой извечный вопрос. А вопрос этот был, как известно, квартирный.

Мог ли любой, пусть даже не такой высокопоставленный житель старой России, как я, рассчитывать на собственный дом на Тверской? Даже цари и олигархи такого позволить себе не могли. Потому что не знали они демократии. Не знали, как это можно так — поступиться личными прибылями ради всеобщего блага. Как это можно так — взять и снести весь этот сталинский многоэтажный и каменный мир, холодный, сырой и тяжелый, каждая ступенька парадных которого залита кровью невинно умученных граждан, так и не дождавшихся светлой и чистой Д.России, России Другой, свободной и честной перед собой и перед своим избирателем. Теперь все иначе. Вот он — мой дом. Когда-то на месте его стояло уродливое и малофункциональное здание — дом генерал-губернатора, красный и сумрачный монстр с аляповатым и пошлым сусальным декором. Когда царизм пал, генерал-губернатора гнали, но на место его в том склепе воссели секретари горкомов, мэры и председатели правительства города — такие же душегубы и взяточники, всеми фибрами своей чиновьичей кожи впитывавшие флюиды и эманации прошлого, казалось, навеки въевшегося в стены этого красного здания.

Мы сделали просто — сломали его. Сломали и все остальные бетонные муравейники, словно бы предназначенные для того, чтобы подавлять волю ютящихся в них горожан и снимающих. И над Москвой раскинулось солнце. То самое солнце, которое на протяжении столетий скрывалось чудовищным смогом и многоэтажными склепами. Открылись дороги, холмы и просторы. Все склоны холмов и просторы мы заняли красивыми мобильными домиками. А как среди этих прелестнейших домиков заиграло вдруг здание Фридом Хауз! Палатиум![25]

Я смотрел на свой дом, и широкая волна гордости поднималась во мне от самого седла мерина и до самой папахи. Один из самых ухоженных в городе. Один из самых уютных и чистеньких. Каждому, кто видел мой дом, хотелось устроить свой так же, а люди ведь даже не видели, до чего же красивый мой потолок, так чудесно раскрашенный обычной свечной копотью. Все же я очень талантливый. Есть во мне что-то такое, прекрасное. Гнутые желтые стены моего домика, выпуклые окна из коричневого солнцезащитного пластика, а главное, всегда свежепокрашенные и крепко накачанные колеса — все выдает рачительность и расторопность хозяина. И Бахтияра. В Москве установлены шесть миллионов индивидуальных жилых трейлеров — но мой, безусловно, один из уютнейших в городе.

Мерин словно бы чувствует мое удовольствие — он громко фыркает и оборачивается, глядя большим понимающим глазом на Бахтияра, присевшего возле прицепа. Бахтияр поднимает ладонь в рукавице и машет приветственно мерину. В светоотражающем красном фонаре трейлера проскакивает блик солнца. День начинается сказочно. Сегодня словно бы что-то случится. Прекрасное и важное. Я чувствую. Я улыбаюсь и дню, и себе, и Бахтияру, и мерину. И, конечно же, трейлеру. Рукоподаю всем и каждому, в ком жива и трепещет любовь к демократии. Атаманна лякум саада![26]


Картина масштабная. Сколько хватает глаз, от самой Манежной и до самой до Березовской — трейлеры, трейлеры, трейлеры. Желтые, синие, красные — сладостный миг в истории, когда, наконец, каждый другой россиянин имеет свой собственный, отдельный, практичный в эксплуатации дом. С собственной печкой. С комнатой-douche. Спальный мешок на густом синтепоне. Четыре ступеньки от двери во двор. И даже участок, где зимой можно поставить пушистую елку из химкинского полипропилена, а летом хорошо установить казан-мангал и испытать мужские удовольствия. Я улыбаюсь, вспоминая наветы злопыхателей — мол, революция хуже. И что при стабилинистах было централизованное горячее водоснабжение, а теперь его нет. Смешно слушать. Зачем оно нужно, это водоснабжение, если свобода подарила нам «Тайд»? Где угодно, в любых условиях, без ограничений используем «Тайд». «Тайд» универсален. «Тайд» содержит уникальное сочетание элементов, которое позволяет значительно улучшить качество стирки при минимальном использовании порошка. Такая система позволяет с легкостью отстирывать даже сложные пятна от чудо-йогурта, кетчупа, крови, грузинского чая и растворимого кофе «Фолджерс»! Даже на таких проблемных местах, как воротнички и манжеты! «Тайд» не выключают каждое лето на три недели. «Тайд» не течет по трубам, которые надо ремонтировать. «Тайд» есть всегда. «Тайд» будет всегда. Хочешь — лимон. Хочешь — альпийская свежесть. Хочешь — белые облака. А хочешь — подснежник.

Нет, никогда не надо себя обманывать. Не надо переть против большой исторической правды. Революция — метод. А результаты применения этого метода зависят лишь от честности помыслов тех людей, что революцию делают. Одни делают революцию так, что после нее приходится убивать миллионы не принявших. А другие вершат свое дело по-честному. И после такого восстания люди вдруг обретают прекрасное — истинную свободу. Истинное народовластие. Собственные дома, пусть даже без водопровода и канализации. Пусть! Пусть! Зато ведь свои собственные! А ради свободы можно и снегу натопить, и ведро с помоями пару раз в день на улицу вынести. Унскюль.[27]

Мерин осторожно спускается вниз по Тверской. Попутно мне следуют сотни чиновников — кто на лыжах, а кто прямо в валенках, кто на ослах, а кто и на меринах. Ликующий город. Мирный, улыбающийся, добрый, единый народ. И главное — свободный. Свободный! Свободный! Солнце искрится в сугробах, над Тверской поднимается пар от дыхания тысяч людей и животных — живая река медленно ползет к центру свободной Д.России. Мимо домов, мимо столовых, мимо правозащитных организаций — вниз, по Манежной, по Красной имени Ющенко — к черным стенам и башням Кремля, в центре которого возвышается величественная пирамида московской штаб-квартиры компании «Проктэр энд Гэмбл» с огромным сияющим хьюман райтс вотч на крыше заоблачного Пентхауза. Наш Фридом Хауз. Средоточение власти в Д.России. Рукоподаю великому городу. Рукоподаю древней крепости. Рукоподаю единому и неделимому народу Другой России — людям свободы и демократии. Модын госи чать твегирыль парамнида![28]

Со мною равняется доброезжая кобыла гнедко. На кобыле сидит мужчина в тулупе. Киргизская шапка, сапожки из сумки «Виттон» — я знаю мужчину, знакомы. Это Платон Любомиров, сотрудник отдела по управлению международным и внутренним терроризмом. У Платона лихая работа. Я бы с такою не справился. И вовсе не потому, что не смог бы. Я ведь такой же, как и Платоша, отличник. Мы с ним вместе заканчивали демократический факультет МГУ. У меня, как и у него, на груди висит алюминиевый опознавательный знак — большая, заметная буква «О». И я, как и он, внесен в почетную книгу лучших выпускников Московского Гарвардского — мы с Платоном очень похожи. Да и работа, если не брать во внимание частности, очень похожая. Я договариваюсь с журналистами, а Платон — с террористами. И те и другие — живые, свободные люди. И те и другие живут интересами, и те и другие ведь, в сущности, дети. Просто одни из них пишут, другие — взрывают. А я — человек тонкой душевной организации. В последнее время я люблю простые вещи, видимо, от пресыщенности сложными: мыслями, словами, эмоциями, проектами, радостью, которая внутри. Без всякой очередности — все подряд. Кукурузный порридж в антипригарном котелке от «Проктэр энд Гэмбл». Блеск идеально отшлифованной Бахтияром стали в зубах у моего служебного мерина. Доверительный голос Ксюши Лариной в нагретом на печи приемнике. Душистый вкус грузинского плиточного чая. Ореховая паста на лаваше. Мощная струя любимого… впрочем, я что-то отвлекся. Ведь мы о Платоше. Платоша — мужчина отчаянный. Это такие, как он, первыми продали свои телевизоры. Это такие, как он, установили первые палатки на улицах. Такие, как Платоша Любомиров, первыми стали жить в трейлерах. Такие, как он, первыми отказались от нефти и газа и перешли на дрова. Отчаянные пионеры Другой России. Люди, впервые в истории человечества решившие вопрос с террористами. И пусть я ничуть не уступаю Платону по деловым качествам, но мое психоэмоциональное внутреннее устройство позволяет мне быть наиболее эффективным в работе с провозвестниками свободы и демократии, в то время как мой сокурсник находит для себя более занимательным работать с реликтами авторитарной системы правления, коими и является самоопределившийся и тщательно охраняющий свои национальные традиции народ террористов.

— Как утро, Роман? — говорит мне Платоша.

— Свободен! — сияю в ответ.

— Как Михаила? — спрашивает мой однокурсник.

— Готовимся, — вздыхаю я грустно, — Все таки знаешь, так жаль расставаться.

— Ты сильный мужчина, — говорит мне Платоша, — Делай, что должен, и будь, что будет. Я позабочусь о Михаиле.

Я знаю, что Любомиров не лжет. Свободные люди вообще не умеют лгать — нам это незачем. И я знаю, что он позаботится о моей девушке. Но что-то чуть колет внутри. Что-то странное. Я знаю, что это — министерский демоаналитик назвал это «ревностью». Старинное чувство, атавизм эпохи тоталитарного общества. Миша свободна. Но древние инстинкты мешают мне ощутить это в полную силу. Мешают мне, равно с ней, насладиться этой свободой. Дышать ею всей полной грудью. Мелкое и подлое чувство собственности, чувство владения чужим телом и мыслями — вот что мешает мне самому освободиться окончательно и бесповоротно. Вот, из-за чего меня до сих еще не вызывают. Вот почему я пока не могу стать правозащитником. Я несвободен. Я несвободен. Но я постараюсь. Трогаю хьюман райтс вотч под свитером. Рукоподаю ему истово.

— Как твои террористы? — спрашиваю я у Платоши, чтобы отвлечься от воспоминаний о Михаиле.

— Наслаждаются жизнью, — отвечает Платоша, — Все время хотят что-нибудь праздновать. Как первое сентября — школу. Как осень — театр. А недавно пришли ко мне, просят — нельзя ли, Платоша, нам выделить часть американской авиабазы для взрыва артистов. Говорят, что у них вдруг упала рождаемость, и полевые командиры считают, что это им месть от Всевышнего. Что они совершенно расслабились и уже несколько лет не устраивали терактов с артистами.

— Именно с артистами? — удивляюсь я, вдруг позабыв о Мишутке.

— Именно с артистами, — кивает своей киргизской шапкой Платоша, — Пришлось договариваться. Еду сейчас утрясать последние детали. Решили им выделить в Шереметьево сектор. На грузовик с гексогеном. Сцену уже построили. Заодно и посмотрим, вырастет ли у них рождаемость после этого взрыва.

— Смелый ты парень, Платоша, — с уважением говорю я, — Мне как-то не по себе от всех этих взрывов.

— Что поделать, — пожимает плечами сокурсник, — Мы живем в многонациональной стране. И народ террористов ничем не отличается от любого другого народа Д.России. Одни не едят по полгода скоромного, другие режут баранов на улице, а третьи взрывают дома, захватывают школы и отказываются носить хьюман райтс вотч. И мы просто обязаны уважать интересы и обычаю любого народа этой страны. Мы толерантны.

— Мы толерантны, — охотно повторяю я вслед за Платошей.

— Приезжай, если хочешь, — говорит мне Платоша, — Сегодня они часов в пять заряжают. Посмотришь — должно быть красиво.

— Не знаю, — бормочу я в ответ, а сам про себя думаю: «А почему бы и нет? Отвлекусь заодно от Мишутки…»

— Я пришлю тебе голубя, — говорит мне Платоша, трогает рукою в толстой рукавице край своей киргизской шапки, легонько прихлопывает кобылу ногами и устремляется вниз, к Манежной, а через нее — на Красную площадь имени Ющенко.


На площади уже митинг. Традиционный утренний митинг, сбирающий всех, кто работает на неисчислимых этажах Фридом Хауза, расположенных ниже Пентхауза. Я вижу площадь, заполненную людьми в берестяных колпаках и с березовыми кольями в высоко поднятых руках, и людей этих столько, что мне не хватает взгляда охватить их. Я вижу потоки людей, которые вливаются в площадь и кричат от восторга: «Свободны! Свободны!!»

Мой мерин проходит через Манежную, мимо конного памятника Эйзенхауэру — человеку, победившему германский фашизм. Если бы не Соединенные Штаты Америки, никакой демократической революции в Д.России бы не было. Д.России бы вообще больше не было. Никто не забыт. Ничто не забыто. Рукоподаю великому воину. Виктори![29]

В широчайшем Демократическом проезде шеренгами стоят стоят раздающие. Рядом с ними — большие подводы с березовыми кольями и берестяными колпаками. Мне подают кол и хороший, крепкий колпак, сшитый пеньковой веревкой. С тех пор, как Д.Россия стала свободной, она смогла вернуть себе многие утраченные во время стабилинизма позиции. В том числе — и первое в мире место по экспорту продукции из натуральной конопли.

Я улыбаюсь. Мерин осторожно въезжает в на площадь. Красная площадь имени Ющенко. Майдан беспредельности. Символ нашей свободы. Каждое утро митинг на площади начинается с памяти. С памяти павших в борьбе за священное дело Березовой революции. На лобном месте — красавец с из хорошей семьи с благородными генами, истинный юкос, носитель исконной свободы, боевой либерал Леонид Борисович Невзлин, член-корреспондент Правозащитного Центра.

В каждой руке либерал держит по мегафону. На шее его висит тяжелый березовый хьюман райтс вотч.

— Памяти павших, — кричит Невзлин в два мегафона, — Будьте достойны!

— Достойны! Достойны!! Достойны!!! — повторяет за либералом майданная гуща.

Вверх взметаются тысячи рук, и в каждой из них — кол свободы и демократии.

— В борьбе за дело Хельсинкской группы будьте свободны! — кричит в мегафоны правозащитник.

— Всегда свободны! — отвечает ему великая площадь, — Всегда свободны!

Вокруг меня колья, колья, колья. Я чувствую березовый запах. Оказывается, это такое счастье — стоять в окружении огромного числа людей, в едином порыве скандирующих «Свободны! Свободны! Свободны!», чувствовать плечо соседа, круп его лошади, видеть вокруг горящие глаза под березовым колпаком и читать в каждом взгляде: «Будем свободны!». Честное слово, я каждое утро испытываю такой эмоциональный подъем — до срывающегося голоса, до слез на глазах и до сжатых до синевы кулаков… И это пьянящее чувство свободы, стократно усиливающееся твердой уверенностью, что люди вокруг ощущают то же, что и ты и готовы поддержать тебя в любую минуту, рукоподать тебе и всыпать овса твоей лошади в ясли.

— Во имя академика Сахарова! — кричит Невзлин в свои мегафоны.

— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподает ему великая площадь, — ТАК![30] ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!

— Во имя академика Лихачева!! — кричит либерал, и колья стучат многотысячным лесом.

— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподают лобному месту люди под кольями, — ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!

— Во имя академика Ходорковского!!! — заходится Леня, срывая с шеи хьюман райтс вотч и поднимая его в вытянутой руке.

— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподает майдан беспредельности, обнажая свои хьюман райтс вотч. Вынимаю свой хьюман райтс вотч и я, — Свободны! Свободны!! Свободны!!! ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!! Свободны! Свободны!! Свободны!!! ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!

Крики постепенно стихают. Колья опускаются. Люди прячут свои хьюман райтс вотч под одежду. Я вижу вокруг себя раскрасневшиеся, довольные и готовые к работе лица граждан новой Д.России. Заряд бодрости и любви к демократии, который каждое утро дарит нам боевой либерал Невзлин, словно лучшая из батареек, будет питать каждого сотрудника до самого окончания рабочего дня, а многих из нас — и далее. Жить стало лучше! Жить стало демократичнее!

Ежеутренний митинг свободы еще пару мгновений держится слитно, потом вздрагивает, походит волнами и постепенно начинает распадаться на фракции. Люди на лыжах, в седле или пешими, тихонечко движутся в Кремль. Цитадель царской и тоталитарной России, на протяжении долгих столетий разделявшая властителей с гражданами этой страны, теперь является символом нового. Символом рождения светлого. Кремль был белым при царизме, красным при тоталитаризме, а теперь, при свободе и демократии, в знак покаяния перед предыдущими поколениями и в знак вечного траура перед невинно замученными режимом политзаключенными он выкрашен в торжественный черный цвет.

Высокая, толстая стена, консервативно и бережно охранявшая старое, по проекту архитектурного бюро Фостера треснула, словно бы скорлупа яйца, высвобождающая из своих недр стремительное и бескомпромиссное здание Фридом Хауза. Зигзагообразная трещина шириной в пятнадцать метров расположилась между Сенатской и Спасской башнями, прямо на месте кладбища большевистских убийц. Все, что осталось от этого некрополя — вмурованная в пол урна с прахом так называемого «космонавта» Гагарина, обманом якобы взлетевшего раньше первого в мире астронавта Алана Бартлета Шеппарда. Теперь и уже навсегда сотни тысяч людских ног каждый день будут говорить «космонавту» Гагарину, что в космосе нет место ничему несвободному. Слева от проема стены, выполненного в форме первого разлома авторитаризма в СССР — разлома крыши ресторана «Макдоналдс» на Березовской площади (включен в список всемирного наследия ЮНЕСКО, охраняется государством), располагается последнее надгробие тоталитарного кладбища — мемориальная пустая могила Инессы Арманд, символизирующая собой нерукоподаваемость без оправдания непричастностью. Справа от трещины — Музей Оккупации Д.России в уродливом здании бывшего мавзолея тирана и убийцы Ленина работы сталинского выкормыша, бездарности и посредственности Щусева. Ленин и Инесса Арманд теперь похоронены вместе в одном из бывших сибирских концлагерей — они, наконец-то, нашли друг друга там, где им и положено. К стене Музея Оккупации, прямо вдоль прохода в Кремль, прислонен обломок желтой стены так называемого Четырнадцатого Корпуса, в извилистых коридорах которого когда-то планировались самые гнусные тоталитарные злодеяния. Теперь этот корпус, как и все остальные корпуса тоталитарного Кремля, разрушен самою свободой. А на их месте сияет поляризованными стеклами великая пирамида Фридом Хауза — символа нашей свободы. Остался лишь этот, единственный кусок стены от проклятого корпуса. И каждый проходящий через пролом нерукоподает с ненавистью куску этой стены — последней святыне несвободного общества, адепты которого встречаются в Д.России и до сих пор — в условиях демократии.

Нерукоподаю камню и я. Проехав мимо Музея, я плавно въезжаю за стену, в пролом. Сразу же за проломом конные спешиваются, и Бахтияры разводят их лошадей по подземным конюшням. Спешиваюсь и я. Отдав мерина, кол и колпак подбежавшему Бахтияру, я низко кланяюсь величественному зданию. Снимаю папаху и рукоподаю компании «Проктэр энд Гэмбл». Поднимаюсь по социальной лестнице и вхожу в приветливо распахнутые мне навстречу автоматические стеклянные двери. Киваю привратнику-Бахтияру, расстегиваю «аляску» и прохожу в правый лифтовой холл. Социальные лифты — вот, чего так не хватало нам, молодым, в условиях автократии. Теперь эти лифты есть — по двенадцать на холл. Каждый человек, вне зависимости от состояния и социального положения, может воспользоваться этими лифтами для поднятия на любой из ста девятнадцати этажей современного российского общества. Я каждое утро, кроме выходных и праздничных дней, поднимаюсь на сто первый. Именно там располагается мое рабочее место — место помощника министра свободы слова.


В лифт вместе со мной заходят: две незнакомые девушки, сотрудник отдела маркетинга Семен Новопрудский, слоняющийся без дела террорист и ночная уборщица. Девушки спорят о последнем романе Лимонова, уборщица практически спит, Семен улыбается мне и собирается что-то сказать, как вдруг террорист распахивает свой макинтош. Под этой малоподходящей к морозу одеждой у террориста немало пластида.

— Простите, — говорит террористу Семен, — Я вижу, здесь нет детонаторов. Что-то случилось?

— Случилось, — бурчит террорист, отпуская полы макинтоша, — Мы задыхаемся от несвободы.

— Да разве же? — улыбаюсь я огорченному террористу, — Вам предоставлены все условия для отправления своих национальных обычаев. Взрывайте что угодно, захватывайте что угодно — но только уведомляйте власти о том, где вы будете праздновать. Чтобы эвакуировать людей и подыскать им другое рабочее место. Разве же здесь несвобода?

— А почему мы обязаны уведомлять власти? — горячо вопрошает террорист, — В конституции Д.России зафиксировано право на свободу собраний и политических акций.

— Мирных собраний, — поправляет террориста Семен, — И политических акций. А национальный террористический праздник — это не политическая акция. И уж никак не мирное собрание.

— Да отчего же не мирное? — не понимает террорист, — Разве ж мы злые?

Девушки забыли про Лимонова и с восторгом смотрят на спорщика. Ночная уборщица спит.

— Вы не злые, — успокаиваю я террориста, — Но мы же живем в толерантной стране. И каждый их нас имеет полное право на свободу. Вы — на свободу терактов. Мы — на свободу покоя.

— Но вы-то все время в покое, — ворчит террорист, — А я уже третью неделю таскаю на себе этот пластид и не имею возможности спокойно грохнуть его. Разве же здесь справедливость?

— Сегодня, — говорю я несчастному и улыбаюсь, — Сегодня в пять часов. На авиабазе в Шереметьево. Зарезервирован целый сектор для взрыва грузовика в гексогеном. С артистами. Если вам хочется — езжайте туда. Осуществите свой план. Тем Другая Россия и отличается от старой России. Мы — общество открытых возможностей.

— Сегодня в Шереметьево в пять? — переспрашивает меня террорист, — А откуда вы знаете?

— Я знаю, — умиротворяюще киваю террористу я, — Я — помощник министра свободы слова.

Девушки немедленно переводят свои глаза на меня. Ночная уборщица спит.

— Начальнички… — бурчит террорист и нажимает на кнопочку «Стоп».

Немедленно лифт останавливается, звякает крохотный колокольчик и широкие двери с легким шипением раскрываются.

— Ну смотри, начальничек… — бормочет террорист, выходя из кабины в холл семнадцатого этажа, — Если же сектор не зарезервирован — взорву его без всякого уведомления.

«Осторожно, двери закрываются» — говорит с потолка кабины лифта социальный работник. И двери действительно закрываются.

Две молодые девушки смотрят на меня в полном восторге. Ночная уборщица спит.

— Интересно, — говорит про себя Новопрудский, — Где он до вечера детонатор возьмет.

— Вообще это странно, — задумчиво говорю я, — Вот мусульмане, например, всегда, когда надо, имеют заправленного красной краской силиконового барана и нож. А террористы, почему-то, пластид имеют — а детонаторов нет. Может, нам надо подумать о какой-то программе федеральной поддержки малых народов? Может, снабжать их всем необходимым для ритуалов, камланий и взрывов?

— Я маркетолог, — отвечает Семен, — Я так понимаю — если спрос на теракт есть, то и детонатор найдется. А если на теракты спроса нет — то и пластид не поможет. Правильно я говорю?

Девушки немедленно переводят глаза на Семена. Ночная уборщица спит.

— Ну, в общем-то правильно, — соглашаюсь с Семеном я.

Лифт останавливается на сорок четвертом.

— Это мой, — говорит Семен и выходит из кабины.

Девушки снова начинают смотреть на меня. Ночная уборщица спит.

— Мне на сто первый, — немного смущенно говорю я.

— А нам по барабану, — отвечает одна из девушек, и вторая хихикает. Ночная уборщица спит.

Девушки выходят на семьдесят пятом. Здесь обучают эстонскому. Я осторожно смотрю на уборщицу. Ночная уборщица спит.


Сто первый этаж Фридом Хауза — один из важнейших. Здесь расположено небольшое, но крайне эффективное министерство свободы слова. Всего же в правительстве Д.России четыре министерства — министерство свободы слова, министерство логистики, министерство культуры и министерство Украины и Грузии. Каждое из министерств занимает по одному этажу Фридом Хауза, и только министерство Украины и Грузии занимает два этажа — так нужно для равноправия. То бардзо упшейме.[31]

Я вхожу в холл своего министерства, отряхиваю с красных галош последние остатки снега, снимаю «аляску» и говорю комплимент ассистентше Полине.

— Полина, — говорю я, — Ты сегодня прекрасно выглядишь.

Полина не отвечает. Я понимаю ее — этот комплимент она слышит от меня каждое утро вот уже несколько лет. Но что тут поделать — я не умею говорить комплиментов. Я профессионал совсем в других областях человеческой деятельности.

Мои образование и конек — это коммуникации с собой. Мыслительные технологии. Состояние высокой продуктивности, техника личного роста, быстрого обучения. Конфликтология и принципиальные переговоры. Слайдовые презентации, актерское мастерство и ораторское искусство. Коучинг, консалтинг, тим билдинг. Имидж, шейпинг и автодело. Я высокообразован. Нэль министэрио.[32]

В холле — четыре двери из высокопрочного пластика. Одна — на пожарную лестницу. Вторая — в коридор кабинетов сотрудников. Третья — в мой кабинет. Четвертая — в приемную самой министра свободы слова, легендарной воительницы русской свободы Евгении Бац. Рукоподаю приемной министра. Рукоподаю вечности. Уже через высокопрочную дверь, через пространство приемной, через стоящий в приемной большой аквариум и через всю воду в этом аквариуме я чувствую главное — министр не в духе. А ведь всего только девять утра понедельника. Стараюсь на цыпочках.

Где там, конечно… Едва я равняюсь с дверями приемной, как они с стремительно распахиваются и в холл вываливается какой-то неизвестный мне журналист. Он толст, волосат, неопрятен и бородат. В одной руке журналист держит погасшую сигарету, а в другой — не держит ничего.

— Вам должно быть стыдно за то, что вы сделали! — несется вслед журналисту из недр кабинета, — Я буду теперь следить за всеми вашими публикациями! Вашу статью я переслала правозащитникам! Я в Америке знаю важных людей! А теперь, — вон отсюда!

Изгнанный из святая святых журналист втыкается прямо в меня и поднимает глаза. Я вижу, что лицо его красного цвета — то ли от стыда, то ли от безудержного пьянства.

— Проблемы? — тихо спрашиваю я, практически не разжимая губ.

— Теперь уже нет, значит сказать… — бормочет газетчик, — Теперь уже, так сказать, э… кажется, нет…

— Вы должны уйти из профессии! — доносится из-за дверей кабинета, — Вон из профессии! Вон!

Краснолицый журналист весь прибирается, уменьшается в размерах и тихо прошмыгивает мимо меня к дверям лифта. Полина делает вид, что ничего не заметила. Из под стола тявкает ее гадкая маленькая собачка.

— Свободин! — кричит министр, словно бы чувствуя мое присутствие.

Впрочем, чего же тут чувствовать, если я просто должен быть в это время на своем рабочем месте, и если бы меня там не было — то о какой демократии могла бы идти речь в этой стране?

Я кротко вздыхаю и захожу в приемную. Министр сидит в кресле перед низким журнальным столиком. На столике лежит свежая свободная пресса. Двойные двери кабинета министра распахнуты, и из приемной видно, что по кабинету гуляет суровая вьюга. Женя так любит — работать в приемной, а в кабинете распахивать окна, чтобы впустить туда витающий на высоте ста этажей мощный ветер перемен и свободы.

— Свободин! — гремит министр, сверкая глазами и обращая свой орлиный профиль в сторону большого аквариума, в центре которого плавает небольшой, но очень натуралистично выглядящий айсберг, — Возьми, почитай.

Я беру газету и любопытствую насчет названия. «Сатаровский цербер». Ну, что ж… региональная пресса. И в Сатарове бывают газеты. Смешное название.

Передовица.

«Очнись, умытая Россия!»

Читаю с волнением вслух.

— Братья и сестры во Христе! Россия распята. Попаршивела земля дедов наших, поотравлены реки наши великие, поразрушена и почернела Москва белокаменная. Страшный враг, саранча либеральная, оккупировала наши поля и леса, понастроила заводов химических, отняла нефть, Богом данную…

— Да ты не это, ты здесь вот читай, — тычет мне Бац своим министерским пальчиком.

Читаю по тыкнутому.

— Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. Мягкотелость, извилистость, ненасытность, слепота — вот что роднит их с червием презренным. От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя, отравляя не токмо человеков, но и сам мир Божий, загаживая, забрызгивая его святую чистоту и простоту до самого голубого окоема, до ошария свода небесного змеиною слюною своего глумления, насмехательства, презрения, двурушничества, сомнения, недоверия, зависти, злобы и бесстыдства…

— Каково? — торжествующе спрашивает министр.

— Сорокинщина какая-то… — бормочу я в ответ.

— А вот это, вот это как? — снова тычет своим министерским пальчиком Женя.

Читаю по тыкнутому.

— Только на Волге-матушке построено двести четырнадцать богомерзских заводов химических. Засыпана Волга-река порошками стиральными, залита шампунями едкими, замазана пастой зубочистительной. И я бы назвал здесь фамилии тех, кто повинен в трагедии, но не заслужили они. А имя им всем — иуды проклятые. Вставайте, люди русские! Отряхнем с лаптей своих либеральную сволочь, растопчем ее сапогами и лаптями… долой жидократию… слава России… какая гадость, — говорю я Жене, дочитав материал.

— Гадость?! — удивленно смотрит на меня министр, — Да это преступление! Какова главная заповедь сотрудника свободных средств массовой информации?

— Проверять факты, — спокойно отвечаю я Жене.

— Правильно, — говорит министр, — А какова вторая заповедь?

— Быть свободным, — отвечаю я как Всеобщую декларацию прав человека.

— Вот именно, — говорит Женя, выхватывая у меня газету, — А здесь что? Химзаводов на Волге не двести четырнадцать, а давно уже двести шестнадцать. Факты не проверены. Но самое главное — не названы фамилии тех, против кого направлена эта статья. А что это?

— Внутренняя цензура, — отвечаю министру.

— Правильно, — говорит мне министр, — А цензура у нас запрещается. Даже и внутренняя. И я, как министр свободы слова обязана защитить эту свободу. И он больше ничего у нас не напишет.

— Выгнали из профессии? — спрашиваю я очевидное.

— И это в Сатарове! — словно не слышит меня Женя, — В городе, названном в честь человека, победившего извечную д. российскую коррупцию!

— Я слышал, — говорю я Жене с успокаивающей улыбкой, — Что у академика Сатарова в паспорте была ошибка. Что на самом деле его фамилия — Саратов. Представляете, как забавно — из-за ошибки в паспорте пришлось переименовывать целый город. Ведь если бы этой ошибки не было — Саратов так и остался бы Саратовым, но все бы думали, что он назван в честь человека, победившего коррупцию!

Женя пристально смотрит на меня.

— Ты, кажется, не понимаешь, — медленно произносит она голосом, от которого подводная часть аквариумного айсберга начинает увеличиваться прямо на глазах, — Ты думаешь, что это шуточки? И что завтра это выгнанное из профессии ничтожество просто пойдет разгружать батарейки? И всё?!

Холод от айсберга доходит и до меня. Икры покрываются гусиною кожею. Чешется.

— Я подам заявление на нерукоподаваемость, — тихо говорит министр свободы слова.

Я молчу ей в ответ. Здесь уже говорить нечего. Только что на моих глазах была решена судьба человека. Раз — и готово. Во имя революционной справедливости. Во имя свободы печати. Во имя демократических ценностей.

— Знаешь, — говорит мне вдруг Бац умягчившимся голосом, — Ведь когда-то они поступили так с нами. Силой заняли коридоры, засели в кабинетах, вышвырнули на улицы, в кочегарки, из профессии выдающихся профессионалов своего дела. Уникальные журналистские коллективы вынуждены были отправиться во внутреннюю эмиграцию, а то и просить политического убежища в странах истинной демократии. Такого ведь никогда больше не будет. А будут лишь эти… провинциальные алкоголики, вся эта лимита, имеющая борзоту полагать, что они нам сейчас покажут свободу. Весь этот фальшак…

Женя делает паузу и какой-то загадочный жест руками.

— Ты понимаешь, Свободин? — спрашивает она практически угрожающе, — Эти люди собираются учить нас, как делать д. российскую демократию!

— Мне кажется, — выдыхаю я весь запас своей смелости, — Что нерукоподаваемость — это… как бы сказать… не слишком ли за одну статью?

— А разве же врать об объемах нашего химического производства — это не слишком? — министр встает с кресла и идет к кабинету, — Разве же не проверять факты — это не слишком? Разве такая откровенная работа на эмиссаров стабилинизма — это не слишком?! Разве внутренняя цензура — это не слишком? Демократия, Свободин, должна быть с кулаками. И кулаки эти будут пудовыми. Нерукоподаваем! И точка!

Бац стоит в самом центре кабинета. Ее волосы убраны вьюгой, на кончике носа блестят крохотные капельки растаявших снежинок. Глаза министра сверкают, а гуляющий по помещению ветер создает подобающее этому сверканию веяние. Она очень красивая для своих уважаемых лет. В вырезе ее правозащитной блузки я вижу тонкой работы хьюман райтс вотч.

— Я… — начинаю было ответствовать.

— Отставить я! — командует вдруг министр, — Много чести! Будь свободен!

— Всегда свободен! — автоматически отвечаю я и поворачиваюсь на каблуках калош.

Разговор окончен. Покидаю кабинет и приемную. Волнуюсь. Страшусь. Маалесеф.[33]


Нерукоподаваемость — высшая мера наказания в свободном демократическом обществе. Уж лучше смертная казнь, простая и гуманная смертельная инъекция, или разработанная лучшими американскими специалистами капсула с цианидом в газовой камере… Существуют быстрые и эффективные способы прерывать жизнь, признанные всем демократическим мировым сообществом. Но нерукоподаваемость… видимо, преступление этого краснолицего журналиста и правда серьезно. Я пока не могу оценить весь масштаб этой серьезности, но ведь кто такой я? Простой помощник министра свободы слова, молодой специалист по коммуникации с собой и мыслительным технологиям. Я пока еще далеко не все могу понять и оценить правильно. А Евгения Бац — непререкаемый моральный авторитет. Журналист с большой буквы. Одна из буревестников Березовой революции. Пламенный глашатай свободы и демократии. И раз она говорит — нерукоподаваем, значит — нерукоподаваем. Я пойму это позже. Или не пойму. Но я постараюсь.

Прохожу в свой кабинет. Рукоподаю портретам Уильяма Проктэра и Джеймса Гэмбла. И снова меня передергивает и сотрясает от осознания того, что этот вот бородатый журналист, которого я несколько минут назад встретил в холле, больше никогда не сможет рукоподать. И никто никогда уже больше не рукоподаст ему. Страшно. Нет, не страшно! Мне не может быть страшно. Жителю свободной Д.России не может быть страшно, потому что никаких причин для страха в этой стране больше нет. Мы победили свой страх, выходя на марш несогласных, мы победили свой страх, избавляясь от телевизоров, мы победили свой страх, устанавливая палатки на Красной площади перед Кремлем. Мы победили свой страх, и никакого другого страха у нас уже нет. Нерукоподаваемый? Заслужил! А если не заслужил — оправдаем. Слава свободе, в этой стране эффективная и справедливая судебная система, которая обязательно разберется, кто и где был во дни Березовой революции, и на основе этого примет единственно верное и аргументированное решение.

Я сажусь за свой рабочий стол, вынимаю из берестяного стаканчика карандашик и включаю электрическую точилку. Не включается. Я пробую еще раз — нет. Никаких признаков жизни.

Капут.[34]

Д.Россия — страна зимы и суровых условий труда. Я выглядываю в холл и кричу ассистентше:

— Полина, а где электричество?

— Метель в Домодедово, — кричит мне Полина, — С утра было три самолета с батарейками. Два сели, третий ушел на Питер. Так что на свет и лифты хватило — а на точилки уже нет. Погода.

Я улыбаюсь. Демократия совершенна, но даже и демократия не может бороться с погодой. За годы свободы мы сделали многое, чтобы создать доступный каждому высокий уровень комфорта. Каждый гражданин свободной Д.России в обязательном порядке имеет надежный и теплый спальный мешок, запас березовых дров и свечей, а также необходимое количество батареек для радио. Иногда погода мешает завезти в Москву новую партию батареек. Но это ничего. Свечей и березы у нас предостаточно. При любой погоде нам будет тепло и светло. А батарейки — это так, блажь. Если не заработает лифт, на работу можно будет подняться по лестнице.

Я возвращаюсь в кабинет и снова сажусь за стол. Выдвигаю ящик и вынимаю оттуда маленький чеченский меч — подарок от правозащитников. Очиняю карандашик. Можно писать и делать пометки.

Пододвигаю к себе стопку сегодняшних газет, которые еще до моего прихода положила на стол Полина. Вчитаемся.

Столичная газета «Голос свободы». Большое интервью московского либерал-губернатора Александра Авраамовича Осовцова.

«- Александр Авраамович, это правда, что вы первым в этой стране завели себе личного карликового бегемота?

— Абсолютная правда. Я был первым. Это теперь карликовый бегемот, пасущийся возле трейлера — привычное зрелище, а тогда подобный шаг требовал большой внутренней свободы и раскрепощенности.

— Скажите пожалуйста, а вы не собираете ввести в этой стране моду на содержание, скажем, слонов?

— Плох тот либерал, который не хочет стать либералиссимусом. Так что наверняка дойдет дело и до слонов. Бахтияру — ему все равно, кого пасти.»

Вот человечище, с уважением думаю я. Соратник академика Ходорковского, истинный юкос, один из отцов-основателей партии «Другая Россия», пионер домашнего содержания крупных животных. Как я хочу быть похож на него! Но у меня другое призвание. Правозащита с бегемотами несовместима. Тотэй аринэнай кото дэс.[35] Бегемот не поместится в камеру.

Читаю газету «Твоя либеральная жизнь». Здесь, как обычно, одно безобразие.

Говард Ильич Новодворский,

сильнейший практикующий правозащитник высшей степени посвящения.

Руководитель Всероссийской ассоциации сильнейших правозащитников.

Приворот на свободу, кармический узел судеб, заговор на рукоподачу, контрправозащита.

Опыт свыше тридцати лет.

Рядом — интервью с этим Говардом.

«Лишь потомственный правозащитник, получивший свой дар по крови и отдавший всю жизнь правозащите, может совершать правозащитное действие любой сложности. Я свой дар получил от прадеда, а тот, в свою очередь, от своих дедов. По линии матери тоже получил правозащитную силу, и в результате во мне сосредоточена такая правозащитная сила, которая позволяет мне помогать людям в каждом вопросе, без ограничений».

Я чуть не смеюсь. Наверняка этот Говард Новодворский живет в трейлере из красного дерева, спит в спальном мешке на гагачьем пуху, а тюремного коридора ни разу в жизни не видел. Правозащитник, тоже мне. Читаю и дальше.

«- Говард Ильич, на одной конференции я познакомилась с уважаемым ученым, который сказал, что если говорить о правозащите, то по-настоящему серьезных специалистов не так уж и много и что он искренне восхищен правозащитником Новодворским. Что же именно несет в себе ваша правозащита?

— Объясню. Моя правозащита относится к высшей ступени — это правозащита силы, она дает возможность путем минимального точечного воздействия изменять реальность в нужном направлении и управлять событиями не только будущего, но и прошлого.

— Как это так? Прошлое изменить невозможно!

— Для кого невозможно? Для обычных людей невозможно, а для правозащитников, владеющих знанием, возможно. Я не стану вам объснять все тонкости — это непросто понять, скажу лишь, что даже в прошлом можно изменить цепь событий, перенаправив поток правозащитной энергии в нужное русло. Вот вам пример: люди подписали документы на грант, оставалось только утвердить в министерстве культуры — и назад хода нет! А мои клиенты этого не желали. Так вот я изменил события прошлого, и в бланке заявки появилась опечатка, на которую обратили пристальное внимание чиновники. Так заявку не утвердили, и мои клиенты добились своей цели…»

Шарлатан, разумеется. Нанотехнолог. Отмечаю публикацию галочкой. Надо будет обязательно обратиться в Правозащитный Центр — пусть разбираются. Тут пахнет люстрацией. Синту муйнту.[36]

Беру журнал «Ежедневные Грани». Здесь сегодня опубликовано новое стихотворение Льва Рубинштейна — поэта, правозащитника, человека-символа твердой гражданской позиции, великого патриота своей земли и ее людей. С нетерпением листаю журнал… вот оно!

Дила мшвидобиса, свобода.

Мэ твій зраджений важишвили

Мэ щасливо дивлюся зэмот

I радію газапхули демократії

Гамарджобат, свобода

Шэн моя добра дэда

I коли ми разом — замтари щорс

I нам ніколи не буде цудад

Саламо мшвидобиса, свобода

Шэн мій єдиний мэгобари

Коли шэн ахлос — завжди запхули

I на душі каргад

Хамэ мшвидобиса, свобода

Зі мною зараз твоя калишвили

Чвэн багато читаємо і слухаємо радіо

I шэмодгома життя нам не страшна.[37]

Потрясающе. Все же насколько красив украинско-грузинский язык! Я с нетерпением жду того дня, когда он станет основным государственным языком Д.России. Уже сейчас на этот язык свободы и демократии практически переведено полное собрание сочинений Галича, хотя по мне так можно было бы вполне обойтись и без Галича — хватило бы нам и Тараса Шевченко. А там кто знает — быть может случится когда-нибудь такое, сбудется мечта всех родившихся в свободной Д.России, и она сможет объединиться с республикой Украина и Грузия. Но нам еще надо бы заслужить это — мы младший брат украинско-грузинской свободы.

Перечитываю стихотворение еще раз. Как это красиво: «чвэн багато читаємо і слухаємо радіо, I шэмодгома життя нам не страшна». Лирично и мудро. Свободно! Надо бы выучить и прочитать Михаиле.

Беру, наконец, наилучшее. Старейшее свободное издание России — «Новая газета». Здесь работала Анна Степановна Политковская. Много лет назад, когда Анна Степановна погибла, всякая мерзкая шушера начала полоскать ее имя. Накропали статеек, которые и вспоминать-то особо не хочется. Грязь. И только «Новая газета» оказалась чиста, смогла сохранить эту чистоту и пронести ее через годы и выборы. А особенно удачны в «Новой» демократические анекдоты. Читаю весь в предвкушении.

«Ходорковский, Гусинский и Березовский попали в СИЗО к стабилинистам.

— Кто лучше всех научит нас своим гениальным схемам оптимизации налогоообложения, — говорят им стабилинисты, — Того мы выпустим из СИЗО. А остальных ждет басманное правосудие.

Раз такое дело, Гусинский рассказал стабилинистам свою схему. Стабилинисты отпустили его, и Гусинский уехал в Испанию. Тогда стабилинисты попробовали применить эту схему и попали под прокурора Салавата Каримова.

Раз такое дело, Березовский рассказал стабилинистам свою схему. Стабилинисты отпустили его, и Березовский уехал в Лондон. Тогда стабилинисты попробовали применить эту схему и снова попали под прокурора Салавата Каримова.

Раз такое дело, пришли стабилинисты к Ходорковскому и говорят: ты остался последний, все разбежались. Расскажи нам свою гениальную схему, и мы тебя выпустим.

А Ходорковский им говорит: мне и здесь нравится.»

Ах-ха-ха-ха-ха!!!! Я смеюсь так, что по спине моей пробегают мурашки. Мне и здесь нравится! Ну конечно! Ведь он же правозащитник! Нет, до чего же прекрасная и удивительная у меня работа. Постоянно видишь прекрасное. Парфэтман бьен![38]

Вдруг дверь моего кабинета без всякого предупреждения растворяется. В проеме рисуется решительная фигура министра свободы слова. В правой руке у нее — красная кружка дымящегося растворимого кофе «Фолджерс», а в левой — пакет с документами.


— Я вот что подумала, — говорит мне Женя, — В тебе живет какое-то странное сомнение.

— Сомнение? — недоуменно спрашиваю я, откладывая газеты.

— Сомнение в правоте нашего дела, — отвечает мне Женя, — Сомнение в справедливости. Я ведь видела эту твою реакцию на нерукоподаваемость. Ты испугался.

— Я испугался? — глупо спрашиваю я, поскольку нет смысла отрицать очевидное — я испугался.

— Ты испугался, — решительно говорит министр и кладет на мой письменный стол пакет с документами, — Ты сделаешь это.

Я снова чувствую холод от айсберга. Дрожу. Я допрыгался.

— Ты должен сам написать заявление на нерукоподаваемость, — понизив голос, молвит министр, — Ты должен развеять сомнения.

— Сомнения в чем? — искренне не понимаю я.

— Сомнения в том, что ты заодно, — отвечает мне Бац.

И тут я всё понимаю.

Ведь это проверка.

Инициация.

Я свободен и счастлив. Я высокопоставлен. Но что я могу более? Зачем я вообще существую на свете? Было бы глупо думать, что только затем, чтобы коммуницировать с самим собой. Глупо ведь даже представить, что для развития мыслительной практики. У меня есть высокая цель — я с самого детства мечтаю стать правозащитником. Правозащитником без страха и упрека. С горячим сердцем и холодным разумом.

Но что я сам сделал для того, чтобы стать этим правозащитником? Да, я всегда писал правду, я следил за соблюдением свободы слова — но разве же это и есть настоящее дело? Это всего лишь техническая работа. Таких не берут в правозащитники. В правозащитники берут только тех, кто самоотрекся. Для правозащитника важна твердость. Настоящие правозащитники полностью удаляются от мира и поселяются в бывших тюремных камерах, без хлеба и воды. Злые языки утверждают, что они питаются одною парашей, но лично я в это не верю. Отреченный правозащитник питается идеей. Идеей политической справедливости.

Истинная правозащита — это схима. За право быть правозащитником надо платить. Заявления, проверки, готовность — это все может быть. Но если ты не защитил ничьих прав — ты так и не сможешь стать правозащитником. Я в своей жизни пока еще не защитил ничьих прав. Что, в общем-то, и понятно — права человека в моей стране соблюдаются беспрекословно. Защищать тут, собственно, нечего. А раз нечего защищать — зачем же нужны правозащитники?..

— Свободин, — обращается ко мне вдруг ставшая родной Женя, — Ты должен выступить в защиту свободы слова.

— Я готов, — чуть слышно отвечаю я Жене.

— Не слышу, — говорит мне министр.

— Я готов выступить в защиту свободы слова, — с волнением в голосе повторяю я.

— Поклянись на хьюман райтс вотч! — требует Женя.

— Клянусь, — шепчу я, касаясь хьюман райтс вотч на моей груди.

— Это прекрасно, — говорит мне Министр, бросая на стол документы, — Подготовь заявление о нерукоподавании.

— Я?! — рассеянно спрашиваю я.

— Ты, — сухо отвечает мне Женя, — Хватит уже ерундой заниматься. Демократию и свободу надо защищать.

— Я всего лишь помощник… — совсем уже растерянно говорю я.

— Ты поклялся на хьюман райтс вотч, — повторяет мне Бац, тыча в документацию изящным предлинным пальцем.

Я пододвигаю папку к себе и раскрываю ее.

— Не бойся, — откуда-то сверху ворчит Женя Бац, — Каждый когда-нибудь делает это впервые. А самое главное…

Во мне что-то щелкает.

— А самое главное, — повторяет министр, — Это держать удар.

— Кто ударяет-то? — не понимаю я.

И тут мой министр заходится.

— Никто не ударяет тебя, да? — говорит Женя и даже подпрыгивает на месте, — Никто не тревожит, не трогает? И ты думаешь, что в жизни все правильно? И ты тут как будто бы просто так? Подумаешь — просто так бегаем. Работаем как бы на Женечку. А суть-то в чем, сволочь, в чем суть-то, а?! Зачем ты мне нужен беспомощный?!

Я окончательно теряюсь, бросаю на стол карандаш, попеременно смотрю то в документы, то на начальника, то снова на документы — но одинаково не вижу ни буковки ни там, ни сям, ни где еще можно бы…

— Хватит уж! — грохочет мне Бац, — Довольно-те быть полным ничтожеством! Вот то, что лежит на столе. Смотри-ка сам.

Смотрю уже по поручению, но как и раньше — не вижу слов.

— Смотри-ка сам, — твердит мне министр, кладя на затылок тяжелую руку.

— Ерунда какая-то… — бормочу я бессмысленно.

— Вот именно! — торжествует Бац, — Тут как бы все ерунда, ну а все же — свободная!

— А рукоподаваемость тут при чем? — спрашиваю я почти уже просто так.

— Здесь ты причем, а не рукоподаваемость, — говорит министр, и я окончательно теряюсь.

Надо бы взять себя в руки.

Беру.

Коммуницирую. Работаю на добро.

Правильно.

Смотрю в документы.

Кононенко Максим Витальевич, он же так называемый Паркер. Дата рождения неизвестна. Д.Россиянин (версия о еврейском происхождении не подтвердилась). Родился в городе Апатиты Мурманской области. Жил в Москве. Бежал от революции в Сатаров. Считает себя потомком донских казаков-старообрядцев. Иногда называет себя марсианином. Работает в ряде оппозиционных средств массовой информации.

Особенность стиля Паркера-Кононенко — регулярная немотивированная брань («мрази», «гной», «иуды») по адресу либеральных политиков и журналистов (как тех, с которыми он знаком, так и тех, кого не знает лично).

Высказывался за легализацию педофилии, зоофилии, каннибализма.

Недоброжелатели объясняют неадекватность бранных текстов Кононенко его алкоголизмом (сам признается, что «бухает»).

Демонстрирует политическое антизападничество и, особенно, антиамериканизм; американцев неизменно называет «пиндосами», а США — «Пиндостаном».

В долговечность Израиля не верит, призывает русских евреев вернуться в Россию.

Высказывает подчеркнутую ненависть к членам-корреспондентам Гусинскому, Невзлину и Березовскому.

Асоциален.

Нарушения прав человека:

Отрицает футбол.

Отрицает факт организации ФСБ взрывов домов в Москве.

Считает РПЦ «незаконной организацией».

У меня леденеет внутри. Каких-нибудь несколько десятков минут назад я столкнулся с этим, если так можно сказать, «человеком» в фойе министерства. Я даже дотронулся до него рукой!

Подташнивает.

Отрицание факта организации ФСБ взрывов домов в Москве — это преступление против человечности. Равное, если не превосходящее по своему цинизму такое преступление, как отрицание Холокоста и Голодомора! Но что такое отрицание факта организации ФСБ взрывов домов в Москве рядом с… нет, я так и не смог поверить своим глазам.

Считает РПЦ «незаконной организацией».

Это чудовищно. Я хватаюсь за хьюман райтс вотч и рукоподаю ему изо всех сил.

Это же просто в голове не укладывается.

— Как это, — бормочу я беспомощно, — Как это — называет РПЦ незаконной организацией?

Министр глядит на меня торжествующе. Показывает глазами.

И я перелистываю, отпуская мой хьюман райтс вотч.

Передо мной лежит белый, убористо исписанный лист бумаги. Это номер газеты «Сатаровский цербер». Экземпляр номер шестьсот пятьдесят девять. Интересно. Я всегда думал, что в Министерство присылается экземпляр номер один.

Читаю.

От заголовка мне уже становится плохо.

«Зомби матриарха».

«Матриарх» написано с маленькой буквы. Это немыслимо.

Я читаю дальнейшие строчки, и глаза мои закрываются. Я не мог и представить себе подобного уровня человеческого падения.

«Матриарху до правозащитного гриппа у интеллектуальной элиты страны, кажется, дела нет. Завтра этого матриарха поднимут на вилы вместе со всей остальной марионеточной властью, вместе со мной, и в Фридом Хаузе воссядет какой-нибудь Народный Царь, первым указом которого будет публичное посажение на березовый кол всех главных редакторов страны. Я не шучу. Уровень политической дискуссии в моей стране дошел до выяснения вопроса о праве главредов на жизнь.

Чтобы избежать такой невеселой „осени матриарха“, Людмиле Алексеевой надо сделать малое: одернуть свою тупеющую паству. Правозащита запрещает цензуру? Отлично. Выступи и скажи: „Правозащита запрещает цензуру. Но, пожалуйста, не надо мусорить. Правозащита — это движение мира.“ Но матриарх молчит. Видимо, ему нравится происходящее.»

Я просто теряю дар речи. Мало того, что слово «Матриарх» написано с маленькой буквы. Мало того, что имя Матриарха написано без указания отчества. Весь общий тон статьи — он же просто чудовищный! Сомнения в праведности правозащиты — ведь это же просто орисогын![39] Я снова рукоподаю хьюман райтс вотч.

Это ведь, знаете ли…

— Он хоть что-нибудь в своей жизни хорошего сделал? — спрашиваю я у министра уже безо всякой надежды.

— Было такое, — отвечает министр, — Однажды он выступил за гей-парады.

Я молча развожу руками.

— Надеюсь, ты понимаешь, что наше терпение лопнуло, — говорит мне министр, — Более этот с позволения сказать человек в мире свободных людей оставаться не должен. Страна должна знать своих изгоев. Готовь заявление.

— Здесь пахнет уже не запретом на рукоподаваемость, — тихо, но решительно говорю я, — Здесь пахнет уже Европейским судом реконструкции и развития.

— Европейский суд реконструкции и развития, — отвечает мне Женя, — Предназначен для тех, кого еще можно реконструировать и в ком еще есть потенциал для развития. В Кононенко такого потенциала уже нет. И реконструировать его не получится — не согласуют. Поэтому пиши-ка прошение. Я, такой-то такой-то, прошу рассмотреть вопрос о запрете применения рукоподавательных процедур в отношении такого-то… и подпись.


Министр выходит.

Я беру лист бумаги и молча пишу.

В Пентхауз. И.о. Президента. В Центр экстремальной журналистики. В Фонд защиты гласности. В Московскую Хельсинкскую группу. Директору комитета Конгресса по правам человека. Председателю Американского Хельсинкского комитета. Президенту Всемирной психиатрической ассоциации. Комиссару Совета Европы по правам человека. Комиссару Европейского Союза по внешним отношениям и Европейской политике соседства. Представителю ОБСЕ по вопросам свободы СМИ. Федеральному министру иностранных дел Германии. Верховному комиссару ООН по правам человека. Американскому обществу редакторов газет. В организацию «Международная амнистия». В организацию «Канадские журналисты за свободу выражения». В организацию «Форум свободы». В организацию Freedom House. В организацию Human Rights Watch. В организацию «Досье на цензуру». В Международный центр журналистов. В Международную федерацию журналистов. В Международный пен-клуб. В Международный институт прессы. В Гильдию газет. В Североамериканскую ассоциацию радио- и телевещательных компаний. В Клуб зарубежной прессы. В организацию «Репортеры без границ». В общество профессиональных журналистов. Во Всемирную ассоциацию газет. Во Всемирный комитет за свободу прессы.


Я вдруг понимаю, что чем счастливее жизнь большинства, тем больнее решения, которые приходится принимать нам, помощникам. Высокопоставленным и свободным. Но все же — помощникам.

«Я возлагаю ответственность на политическое руководство старой России», - пишу я заученное, — «И прежде всего на тех, кто по Конституции отвечал за ситуацию в этой стране».

Этот типовой фрагмент заявления все мы учили в Московском Гарвардском Университете еще до работы здесь. Мы снимаем с себя всю ответственность за то, что творили прежние режимы в Д.России. В условиях истинной демократии источником власти является не режим, а сам многонациональный народ. То есть, я, министр, Полина, террорист в лифте и те самые две девушки, которым все было по барабану. Даже спящая уборщица — и та есть источник д. российской власти. И это прекрасно. И именно для того, чтобы интересы всех этих столь разных людей были представлены во властных структурах, вносились все демократические поправки в законодательство.

И главная из этих поправок — поправка номер один. Поправка, вводящая стопроцентный порог явки на выборы.

Всякая власть должна быть легитимна и избрана. И если хотя бы один человек не смог принять участие в голосовании — значит, результаты такого голосования нелегитимны. И нужен следующий тур голосования.

У нас такие туры проходят каждое третье воскресенье месяца. Никогда еще у Другой России не было избранного президента — только исполняющий обязанности оного в отсутствие электорального кворума. Д.Россия не заслужила еще своего демократического президента. Заслужит — проголосует. Проголосует — заслужит.

Рукоподаю легитимности.

«В газете „Сатаровский цербер“ систематически искажаются факты и нарушается принцип свободы слова, — пишу я в прошении, — Ее главный редактор недостаточно раскрепощен. Все это вкупе…»

Вдруг дверь растворяется сызнова, и в помещение входит малоприметный мужчина в простых перестиранных джинсах и в свитере грубенькой вязки. Влас его черен, а глаза ярко-пронзительны. На груди у мужчины сияет большой углепластиковый хьюман райтс вотч. Я замираю. Передо мной стоит истый правозащитник. Причем наверняка высокой степени посвящения.


— Роман Аркадьевич Свободин? — тихо спрашивает правозащитник, и сердце мое на мгновение останавливается. По имени и отчеству одновременно в этой стране давно уже называют только Своих — героев, академиков, членов-корреспондентов и Матриарха. Меня никогда еще в жизни никто не называл по имени-отчеству, и даже международный миротворческий контингент, проверяя документы на мерина, всегда говорит — Роман Свободин, демномер шестнадцать ноль восемь одиннадцать и три по пять. Храни меня, мой policeman,[40] но так, чтоб по отчеству — это для меня честь невозможная.

— Роман Аркадьевич, — мягко, но веско говорит правозащитник, — Скажите пожалуйста, ведь это же вы ководни[41] на празднике в честь Дня Всех Своих послу республики Украина и Грузия батоно Пархому за воротник заливали?

Теряю дар речи. Не помню. Пытаюсь рукоподать правозащитнику. Тщетно.

— Не помните… — грустно говорит правозащитник, — А ведь до чего смешно было… меня вообще-то Русланом зовут. Но зовите меня просто — Рецептер.

Мои ноги в калошах вдруг начинают чесаться. Я узнаю это лицо, так хорошо знакомое мне по транспарантам на митингах и демонстрациях.

Руслан Линьков.

Легенда д. российской правозащиты. Человек, лично спасший солдата с вырезанным кишечником. Человек, лично видевший трагедию марша несогласных на Невском, и рассказавший об этом миру. Да что там… ведь это именно он, сидевший стоявший сейчас передо мной спокойный человек с грустной улыбкой пытался загородить собой от пуль академика Галину Васильевну Старовойтову. Да, не загородил — но он ведь пытался! В то время как вся остальная страна смотрела «Аншлаг!» в телевизоре.

Я непроизвольно встаю.

Рецептер спокойно подходит к моему столу и садится на стул.

— Роман Аркадьевич, — говорит он и смотрит куда-то в никуда, — Опасные у вас имя и отчество. Вам нравится, когда вас называют по имени-отчеству?

Я снова молчу. Я не знаю, что и ответить. Мне страшно.

— Вам страшно, — словно читает мои мысли великий правозащитник, — Я знаю, вам страшно. Это хорошо. Если чиновнику страшно — правозащита работает.

Руслан слегка улыбается и разводит руками. Я рукоподаю и рукоподаю. А что мне еще остается?

— Вот вы стоите тут и рукоподаете, — говорит мне Руслан, и в голосе его слышна вечная мерзлота, — А чего вы рукоподаете? Кому вы рукоподаете? И зачем?

— Я… — растерянно бормочу я, — Вам рукоподаю. Правозащите. Свободе.

— Правозащите, — передразнивает меня Рецептер, — Свободе. Да что вы знаете о правозащите? Что вы знаете о свободе? Вы думаете, что свободны? Да вы же в тюрьме! Вы — политический заключенный! И все здесь, — Руслан обводит рукою мир, — Политические заключенные. И есть только один способ перестать быть политическим заключенным — это освободиться. Забыть о личном и забыть об общественном. Забыть обо всем на свете, кроме единственного — кроме прав человека. Вы понимаете?

— Я… понимаю, — отвечаю Руслану и дергаюсь. Я все же не думал, что я — и в тюрьме. Я ведь свободен и счастлив. Я высокопоставлен.

— Права человека — это основа, — продолжает Руслан, — Это фундамент, на котором и строится современное общество. Когда-то старая Россия была лишь придатком, кормившим Запад своей нефтяной сиськой просто для того, чтобы Запад успокоился и перестал спрашивать: а что там у вас в стране с правами человека? Почему у вас избивают правозащитников? Почему у вас погибают оппозиционные журналисты и неугодные власти политики?

Я вдруг понимаю, что если и дальше буду молчать, то Рецептер уйдет.

— Когда же Россия освободилась и стала Другой, все изменилось, — торопливо говорю ему я, — И сейчас мы производим больше всех в мире зубной пасты, стирального порошка и батареек. Мы производим их, а не выкачиваем из недр Земли. И это высокое счастье — видеть произведенные твоей страной товары народного потребления. Мы перестали быть сырьевым придатком Запада. Вместо того, чтобы тупо сжигать нефть и газ, мы используем высокотехнологические источники энергии. Бердский завод квадратных батареек. Уральский завод машиностроительных батареек. Производство в Тольятти. Новолипецкий аккумуляторный комбинат. Да мы, если захотим, можем весь мир завалить нашими батарейками!

— Опять завалить! — восклицает Руслан, — Опять завалить! Ну что за имперские амбиции! Д.Россия всегда должна знать свое место! Скажите, Свободин, что в Д.России превыше всего?

— Пентхауз превыше всего! — уверенно отвечаю я основополагающую статью д. российской Конституции.

— Права человека превыше всего! — говорит мне Рецептер, — Права человека! А вы — завалить. Да пока мы не научимся соблюдать права человека так, как в цивилизованных странах, нам и думать не следует о том, чтобы кого-нибудь чем-нибудь завалить! Силенок не хватит!

— Но мы ж стараемся, — пытаюсь полемизировать я.

— Не хватит! Не хватит! Не хватит! — оппонирует мне Рецептер.

— Упразднены все ненужные министерства, и в первую очередь — министерство обороны, — продолжаю полемизировать я, — Во-первых, в армии, как ни крути, всегда дедовщина, а во-вторых, Д.России больше не нужна армия. Нас надежно защищают миротворческие войска НАТО. За защиту мы отдали НАТО энергоресурсы этой страны. Во-первых, это позволило нам слезть, наконец, с нефтяной иглы. А во-вторых, это несправедливо, что Сибирь и ее недра до сих пор принадлежали одним нам, а не всему свободному миру.

— А почему? — вскакивает с моего места Руслан, — А почему при сокращении срока службы в армии до десяти дней мы все равно сталкивались с проявлениями дедовщины? Почему солдат, прослуживший три дня, мог издеваться и унижать солдата, прослужившего один день? Как это ему удавалось?

— Попустительство младших офицеров, — бубню я заученное, — Низкий общий культурный уровень призывников…

— Чушь!! — кричит Рецептер, — Чушь собачья!! Дедовщина в армии происходит от того, что не защищаются права человека! Вы понимаете?! Вы понимаете, что надо сделать для того, чтобы в армии не было дедовщины?! Отвечать!!

Могу отвечать. Я понятливый. Я все на ходу схватываю.

— Понимаю, — говорю я Руслану, — Для того, чтобы в армии не было дедовщины, в ней должны соблюдаться права человека.

— Именно! — восторженно подтверждает Руслан, садясь на мое место, и я ободряюсь.

— Чеченской республике Ичкерия предоставлена независимость, — продолжаю говорить я Рецептеру, — Стабилизационный фонд и золотовалютный запас выплачены в качестве компенсаций за советскую оккупацию Украине и Грузии, а также и странам Прибалтики. Д.Россия добилась, наконец, своего исключения из клуба большой восьмерки и из ВТО. Министерство культуры совместно с министерством свободы слова беспрестанно следят за тем, чтобы в федеральных СМИ не было пошлости. Проводится большая воспитательная работа по искоренению мата и пьянства. Вторым государственным языком в знак огромных культурных заслуг перед Д.Россией и для удобства гостей столицы признан украинско-грузинский язык. Ну скажите на все это — разве же мы не пытаемся освободиться?

— То есть, — говорит мне Рецептер, — Вы готовы признать, что доселе вы не были свободным. И что пытаетесь освободиться только сейчас. Зачем же вы носите хьюман райтс вотч?

— Да я… — теряюсь я, — Да это…

— Вот ответьте мне, Свободин, — устало произносит Руслан Линьков, — Какова минимальная разрешенная численность политической партии в Д.России?

— Три человека, — без сомнения отвечаю я.

— А почему именно три? — спрашивает Рецептер, — Почему не два, не один?

— Для того, чтобы можно было принять партийное решение с помощью голосования, — немедленно отвечаю я.

— Для принятия решения достаточно и одного человека, — говорит мне Руслан, — А три человека — это минимальная численность, при которой возможно появление меньшинства. Когда в партии два человека — в ней никогда не будет меньшинства. Подавляющее большинство может быть, а меньшинства — нет. А демократия — это когда учитывается мнение меньшинства. И если нет меньшинства — то нет демократии. Вы вот не знаете даже такой мелочи, а собираетесь защищать права. Чьи права вы собираетесь защищать?

— Человека, — бормочу я.

— Какого человека? — восклицает Рецептер.

— Того, чьи права нарушены… — снова теряюсь я.

— А могут ли быть нарушены права большинства? — спрашивает меня Линьков.

— Нет, — уверенно отвечаю я, — Это не демократично.

— То есть… — улыбается мне Рецептер.

— То есть, — догадываюсь я, — Если бы в партии было меньше трех человек, то не было бы меньшинства и правозащитникам нечего было бы защищать. И никто не смог обрести истинную свободу!

— Ну, какие-то мелочи вы все-таки соображаете, — утомленно вздыхает Руслан, — Хотя полностью человека освобождает все равно одна только смерть. А уж правящая право-левая объединенная демократическая партия «Другая Россия», положения устава которой вы тут только что старательно цитировали — она не свободна и вовсе. Свобода должна быть с кулаками. С кастетами. Свобода должна быть с булыжником. Иначе это будет уже не свобода, а так — демократия.

Голова у меня идет кругом. Я не отвечаю. Посмотрев на мое молчание, правозащитник смотрит на стол. На столе лежит документ.

— Так-так-так… — быстро говорит Рецептер, изучая бумагу, — Паркер… слышали мы про этого Паркера… та еще гадина. А сами-то вы что об этом думаете, Роман Свободин? Так вот сразу — и нерукоподаваемый?

— Я думаю, — решительно говорю я, — Что не за что там нерукоподоваемость вписывать. Ну это если по сердцу и по понятиям. А на самом-то деле, журналист этот реально достал уважаемых людей и министров своей собственной тупостью.

— Тупость не является критерием оценки свободы слова, — отвечает Руслан, — Критерием оценки свободы слова и журналиста является приоритет его внутренних установок.

— Это как это? — искренне не понимаю я.

— Свобода слова, — говорит мне Руслан, — Сначала свобода — а потом уже слова. Ибо сказано — сначала была свобода, а потом уже было и слово. Потому что свобода слова — это не слова свобода, как было до появления министерства. Когда слова было много — а настоящей свободы мало. Сплошная пропаганда фашизма и Холокоста. И все издевались.

И я вдруг пронзительно прозреваю. Ведь это же очевидно! Эх, Женя, Женя… а все это так просто. Причем тут Паркер-тире-Кононенко? Причем тут газеты? Свобода! Внутренняя свобода! Вот, что нам наиболее важно.

— Ты славный малый, — говорит мне вдруг строгий правозащитник, — Тебя бы еще через армию… впрочем, сейчас нам это уже недоступно. И все таки — что ты думаешь об этой нерукоподаваемости? Ну, о Паркере?

— О Паркере? — переспрашиваю я, не успев удивиться, — Да сволочь это Паркер. Цепной пес, охранитель и все такое. Трепет нам нервы уже столько лет… нерукоподать ему да и только. Но, честно сказать, есть у меня какой-то, как бы сказать, внутренний протест.

— Внутренний протест? — задумчиво говорит Рецептер, — Если есть внутренний протест — необходимо идти митинг протеста. Он проходит каждую субботу с одиннадцати до полудня.

Беседа становится несколько странной.

— Может, отведаем супчику? — осторожно говорю я Руслану, намекая ему на время обеда.

Нет, не подумайте, что мне очень хочется есть. Есть я совсем не хочу. Я обещал Бахтияру сахара — да. А еда — это лишь повод для правды. И еще это повод для того, чтобы отвлечь правозащитника от испытаний. Да, я понимаю, что он — лишь посланник, призванный оценить мою готовность к правозащите. Но я рукоподаю правозащите безмеренно, а правозащитник Руслан Линьков этому просто не верит. Он думает, что мне жалко Паркера. Минулла он вайкэуксиа.[42]

— Извольте, — отвечает Рецептер и следует из кабинета. Я отправляюсь за ним. Мы проходим через холл, вызываем лифт и молча стоим в его ожидании под наглыми и оценивающими взглядами Полины и ее гадкой собачки. Полина не любит правозащитников. Ей недостает истинной веры. Мало того, что она таскает с собой в министерство вот эту вот маленькую собачку. Но она ведь даже хьюман райтс вотч не носит!


Он думает, что мне жалко Паркера.

Мне трудно признаться, но это же правда. Я очень боюсь за этого Паркера.

Ну что он в сущности? Стареющий алкоголик из какого-то Сатарова, до которого на мерине-то и не доедешь. Loser,[43] давно уже променявший здоровье и счастье на упрямую и ожесточенную оппозицию свободе и демократии. И ладно бы еще он делал это за лишние продукты питания — но ведь оппозицию демократии в мире никто не грантует. Здесь нету бизнеса. То есть — он пишет все эти свои пасквили, истерит и кликушествует просто потому, что ему это нравится. Или у него есть какой-то там внутренний долг перед своими давно уже свергнутыми, фальшивыми идеалами. Кононенко омерзителен — но разве не должен правозащитник защищать каждого, вне зависимости от его омерзительности? Да, я сомневаюсь.

Двери лифта растворяются, мы входим в кабину и я нажимаю на кнопку «Столовая». В кабинке кроме меня и правозащитника: Семен Карпухин из отдела разгрузки, два гусеничных робота для отмывания стекол и неизвестная мне дама, вся в рыбном.

Семен, глядя на большой хьюман райтс вотч на груди правозащитника подбирается. Роботы стоят как убитые. Женщина в рыбном стесняется.

Мы молчим, и в этом молчании многое скрыто. Я неблагонадежен. Я никогда не смогу стать правозащитником, потому что первый же в моей жизни профессиональный правозащитник расколол мою гнилую и беспринципную сущность за несколько паршивых минут.

Рецептер молчит наверняка из разочарования. Я не подхожу им. И он попросту зря приехал.

Роботы молчат потому, что не умеют говорить.

Дама молчит потому, что… да, впрочем, откуда я знаю, почему молчат в лифтах какие-то женщины в рыбном.

Семен Карпухин хочет сказать. Я чувствую это. Чувствует это и правозащитник.

— Простите… — мнется Семен, — Вы ведь правозащитник? Руслан Линьков?

Рецептер кивает. Глаза его лед.

— Здорово! — восклицает Семен, — Это очень хорошо! А я Семен Карпухин, из разгрузки… Вы знаете, я давно хотел вас спросить…

— Третий самолет прилетел? — перебивает его Руслан.

— Какой самолет? — не понимает Семен.

— Третий самолет с батарейками, — поясняет Линьков голосом, от которого в моих жилах стынет не только кровь, но и все остальное.

— А… — облегченно выдыхает Семен, — Прилетел, куда ж он денется-то! Уже разгружают. Четыре контейнера! Самые лучшие…

— Хорошо, — снова перебивает его Линьков, — Хорошо, что разгружаются. Хорошо, что отборные.

Семен недоуменно смотрит на Рецептера, потом переводит взгляд на меня. Я делаю вид, что не понимаю его.

Скромненько тренькает колокольчик — лифт приехал на этаж со столовою. Мы с Линьковым выходим. Остальные едут дальше. Перед тем, как закрываются двери, я вижу смущенный взгляд Семена Карпухина. Он так и не понимает, что это было. Чего он хотел и зачем вообще заговорил с этим суровым правозащитником с прозрачными глазами, чистыми руками и горячим наверняка сердцем.

Я тоже испытываю неловкость. Мне словно бы стыдно за то, что Семен был в лифте, и за то, что он задавал тупые вопросы… то есть, все было еще хуже — он хотел задать вопрос, но не задал его. А может быть это и к лучшему. Кто его знает, какой вопрос ему бы пришел в голову… все же работа с батарейками — она опрощает.

Мы с Русланом проходим в столовую. Я помню, как Ксюша Ларина рассказывала по радио про писателя Чехова. Я беллетристики не читаю, она не правозащитная. Но вот Ксюша рассказывала, что если в литературном произведении на стене висит ружье, то оно обязательно выстрелит. Так было при старых режимах. В свободной Д.России ружье может висеть на стене сколько угодно. Оно не выстрелит. По разным причинам. Из-за нехватки патронов, из-за отсутствия батареек, из-за просроченной лицензии на теракты. Но оно не выстрелит.

Вот и Линьков — он ведь не выстрелил. Я понимаю это отчетливо ясно. Две девушки утром в лифте — они просто проехали этажом выше. Спящая уборщица — просто спала. Дама в рыбном сейчас в лифте — просто проехала. Семен Карпухин — он просто хотел задать глупый вопрос, а правозащитник его осадил.

Ничего не стреляет. Висит — не стреляет.

Рукоподаю обеденной трапезе.

В столовой безлюдно — во-первых, мы ранние. А во-вторых, многие брошены на разгрузку и загрузку в устройства питания запоздавших контейнеров с батарейками.

Подходим к раздаче. Сегодня в ассортименте: куриные окорочка, гэмблгеры и проктер-кола. Питательный бобовый суп и чудо-йогурт. Пока у нас есть такие друзья, как Соединенные Штаты Америки — мы никогда не будем испытывать недостатка ни в чем. В том числе и в полезной, низкокалорийной, но вместе с тем сытной пище. Я улыбаюсь. Мне нравится изобилие.

Рецептер берет себе гэмблгер с колой. Я — суп и чудо-йогурт. Мне нравится следить за собой. Я импозантен.

Садимся за столик возле окна. Великолепная сервировка. Все алюминий и пластик. По средней полосе широких столов расставлены вазы с искусственными цветами из ярославского полиэтилена. Отсюда открывается захватывающий вид на Москву. Трейлеры, трейлеры, трейлеры — насколько хватает глаз стоят трейлеры. Желтые, зеленые, красные — до самого до горизонта. Уютный, спокойный и безопасный мир, который стало возможным построить только после победы свободы и демократии. Рукоподаю территории. Каждый свободный д. россиянин живет в своем собственном доме. Это ли не сбывшаяся мечта многих и многих поколений д. российских людей! Гут![44]

Правозащитник вкушает. Я тоже вкушаю.

— Права человека, — говорит мне Руслан, — Это не просто слова. Это духовная основа современного общества.

Я обращаюсь во слух. Рукоподаю философии.

— Вот скажи мне, Свободин, — пронзительно смотрит на меня правозащитник, — Чем ты готов пожертвовать ради защиты прав человека?

— Всем, — не задумываясь отвечаю Рецептеру.

— Тебе кажется, что ты нащупал метод общения с правозащитниками, — улыбается мне Рецептер, — Ты думаешь, что если все время твердить про права человека — то тебя примут за своего. Хорошо, конечно, что ты хотя бы это придумал, но ты ведь не думаешь, что мы все такие наивные?

Я резко смущаюсь. Я пожимаю плечами и сосредоточенно ем свой питательный суп.

— Права человека, — говорит Руслан, — Это духовная сущность невероятной, практически абсолютной силы. По потенциалу заключенной в этой сущности духовной энергии, права человека превосходят любые религиозные символы, созданные человеком за всю историю его существования. Колоссальная сила прав человека заключается в их сущностном дуализме. С одной стороны это права. А с другой стороны эти права — человека. Понимаешь?

— Не очень… — бормочу я, не отрываясь от супчика. Мне становится стыдно.

— Ничего, — вдруг неожиданно мягко говорит мне Руслан, — Концепцию триединства тоже не каждый православный с ходу понять мог. А триединству от этого — хоть бы хны. Я объясню тебе. Это не так уж и сложно. Вот ты сказал, что ради прав человека готов пожертвовать всем.

Я снова смущаюсь.

— А самим собой ты готов ли пожертвовать? — спрашивает Линьков.

— Конечно, — отвечаю я искренне. Я даже готов оставить Мишу одну, раз это потребуется для соблюдения прав человека.

— Мы знаем, что у тебя есть девушка, — словно читает мои мысли правозащитник, — Ты готов пожертвовать ею ради прав человека?

— Ну… готов, — отвечаю я медленно.

— Похвальное рвение, — говорит мне Линьков, но теперь каким-то чужим, отстраненным голосом, — Но ведь и ты, и твоя девушка — тоже люди. И у вас с ней тоже есть свои права. Например, право быть вместе и создать демократическую, свободную семью. Оно гарантировано вам конституцией.

— Ну и что? — я не понимающе смотрю на Рецептера.

— Как это — что? — передразнивает меня правозащитник, доедая, наконец, гэмблгер, — Если ты жертвуешь человеком, который имеет права, ты нарушаешь эти его права. Не так ли? А если ты жертвуешь собой — ты нарушаешь свои права.

— Но ведь это мои права! — восклицаю я, — А я сам вправе решать, какими своими правами мне жертвовать.

— В том и ошибка, — понижает вдруг голос Руслан, — Права не твои. Это права человека. И нарушая свои права, ты тем самым нарушаешь права человека. А это уже преступление. Понимаешь?

— Нет — честно говорю я, глядя прямо в пронзительные глаза правозащитника.

— Еще бы ты понял, — улыбается правозащитник, — Это ведь основной вопрос демократии. У кого права есть, а у кого их нет.

— При демократии права есть у всех, — уверенно говорю я Руслану, — Разумеется, в рамках действующего законодательства.

— Так в том-то и дело, — говорит мне Линьков, — Что это не так. Рамки прав куда шире рамок законодательства. Ты не можешь нарушить свои права, потому что ты тоже человек. Но правозащитники добровольно принимают на себя схиму. Они отстраняются от мира и селятся в мрачных тюремных камерах. Они нарушают свои права. Почему?

Я снова пожимаю плечами. Мой супчик закончился.

— Потому что правозащитник жертвует не столько своими правами, — говорит мне Руслан, поднимаясь, — Сколько своей правозащитной праведностью.

Я тоже встаю, и мы идем из столовой. Я в странном смятеньи. Я отличник, я эрудирован и остроумен. Но я не понимаю ни слова из того, что говорит мне правозащитник Линьков. Сликти…[45]

— Отрицание прав человека, — говорит мне Рецептер, — Это преступление против человечности. Но правозащитные старцы, удаляясь в одиночные камеры, сами, добровольно отрекаются от множества прав. Таким образом, они нарушают законодательство. В этом и состоит основная сущность правозащиты, основной ее исторический конфликт с самою собой. Первый закон правозащиты. Первая ее аксиома.

— Какая? — заинтригованный, спрашиваю я.

— Чем больше ты защищаешь одни права, — отвечает Рецептер, — Тем больше ты нарушаешь другие. И первое следствие из этого правила: чем меньше ты защищаешь одни права, тем меньше ты нарушаешь другие. Ты чувствуешь?

— Что? — не понимаю я.

— Ты чувствуешь? — повторяет Руслан, — Чувствуешь? Чувствуешь?

— Вот сейчас почувствовал, — отвечаю я цитатой на цитату.

— Ничего ты не чувствуешь, — говорит правозащитник, — Ладно, я все что хотел повызнал. Теперь я поеду.


Мы стоим уже в холле, перед лифтами. Двери открываются. Правозащитник заходит в кабину. Кроме него там: давешняя женщина в рыбном, заметно заплаканная. Военный эксперт Гольц со штофом молдавского. Приехавшая обеду Полина. Собачка Полины.

Полина выходит из кабины, за ней выбегает собачка. Руслан Линьков заходит в кабину и поворачивается ко мне.

— Запомни, — говорит он, рукоподавая мне, — Сначала права, а потом — человека.

— Как со свободой слова, — отвечаю Рецептеру, рукоподавая в ответ, — Сначала свобода — а потом уже слово.

Руслан улыбается.

Осторожно, двери закрываются.

Я словно растерян.

На правой руке моей — память о рукоподавании. На левой — капелька чудо-йогурта «Проктэр энд Гэмбл». На груди моей хьюман райтс вотч.

Мне надо за сахаром.

Я подхожу к окнам холла и снова смотрю на залитую солнцем Москву. Внизу, у самого подножия Фридом Хауза стоит огромный обоз с батарейками. Сотрудники отдела разгрузки снимают с подвод картонные ящики с надписью Duracell и относят их вниз, в электрическую.

Я всё провалил. Не стать мне правозащитником. Быть вечным помощником. И разве же плохо? Вставать каждое утро, подбрасывать дров в печь, умываться, греть батарейки и слушать радио. Прекрасная, полная жизнь. В ней Миша, телекомнаты, утренний митинг и всенародные праздники: Новый год, День памяти жертв политических репрессий тридцатого октября и восьмое мая — День Победы Соединенных Штатов Америки во Второй мировой войне. Светлый праздник. Свобода и радость. Выборы каждую третью неделю. Полное счастье.

Но я хочу быть правозащитником. Правозащитником без страха и упрека. Правозащитником совести воли. Пэр ме ва бэне.[46]

Я смотрю на бескрайние холмы и поля трейлеров и пытаюсь вспомнить, когда мне впервые захотелось стать правозащитником. И не могу вспомнить. Это говорит лишь одно — мне нечего помнить. Мне предначертано. Я родился правозащитником. Но раз так — то меня должны отобрать и без всяких проверок-экзаменов. С другой стороны — я не чувствовал ответов на вопросы Рецептера. А значит — нет у меня таланта правозащитного.

Сомненья, терзания. Как будто ты женишься. Да, женишься. Вот взять Михаилу. Она всё понимает. И готова отпустить меня в камеры. Но ведь если меня не возьмут в эти камеры, если я так и не стану правозащитником — мы с ней навсегда будем вместе. И всю оставшуюся жизнь меня будут терзать те же сомнения — а почему она, собственно, была согласна на то, чтобы я стал правозащитником? Чтобы оставил ее? Ведь правозащитники не рукоподают друг другу интимно. У правозащитников нет семей. Они живут ради защиты прав человека. И только ради этого. А Миша — согласна. Значит, она не хочет жить со мной? Может, у нее кто-нибудь есть? Да даже если у нее кто-нибудь есть — какое до этого дело мне, ведь я все равно ухожу в правозащитники. Не в этом году — так в следующем. Рецептер придет и еще раз. Или не Рецептер, а кто-то другой — но они теперь будут ходить ко мне до тех пор, пока не поймут, что я подготовился. Что я морально и ментально готов к отречению. Что мне стала доступна духовность. И я сам так хочу пойти в камеру, да хоть в Краснокаменске, и никогда уже не видеть ни Фридом Хауза, ни Бахтияра, ни трейлеров. Краснокаменск! Вуаси мон адрэс.[47]

Окончательно запутавшись в мыслях, я отхожу от окна, вызываю лифт и отправляюсь в подвалы. В кабине на сей раз кроме меня никого нет. Есть только надпись на льду, покрывающем зеркало: «Прощай, немытая Россия!»

И смайлик.

Я вспоминаю передовицу Паркера-Кононенко. Ничего не стреляет. Висит — не стреляет.

Рукоподаю смайлику. Немытой России действительно больше нет. Свобода, демократия, шампуни и гели для душа «Проктер энд Гэмбл» давно уже отмыли ее. Уровень использования антиперспирантов д. российскими женщинами приблизился к европейскому. Слава свободе — очистились. Гигиена и демократия неразделимы.

Лифт останавливается и растворяются двери. Я выхожу в холл отдела раздачи. Передо мной — большая, весомая надпись: «Мы рядом, чтобы улучшить вашу жизнь. „Проктэр энд Гэмбл“». И прямо от надписи веером расходятся раздаточные коридоры: Коридор стиральных порошков и средств для белья. Здесь: «Ариэль»,«Тайд», «Миф» и «Ленор».

Коридор чистящих средств. Здесь: «Комет», «Фэйри» и уголь с песком.

Коридор средств женской гигиены и детских подгузников. Здесь «Олвэйз», «Памперс» и «Тампакс». Здесь презервативы из Баковки.

Коридор средств ухода за волосами. Здесь: «Вош энд Гоу», «Хэд энд Шолдерс», «Пантин Про-Ви», «Шамту» и «Хербал Эссенсес».

Коридор средств ухода за телом и лицом. Здесь: мыла «Камэй» и «Сэйфгард», дезодоранты «Сикрет» и «Олд Спайс», бритвы «Жилетт» и «Браун».

Коридор средств ухода за полостью рта. Здесь: «Бленд-а-Мед» на все случаи жизни и смерти, включая послепохмельное утро, подготовку к теракту и погребение, зубные щетки «Орал-Би», как на батарейках, так и с ручным приводом.

Коридор косметических средств. Здесь: полные линии продукции «Макс Фактор», «Дольче энд Габбана», «Гуччи» и «Хьюго Босс».

Коридор продуктов питания для людей и животных. Здесь: кофе «Фолжерс», грузинский плиточный чай, чипсы «Принглз» и освежающая «Проктер-кола». Гэмблгеры и питательный бобовый суп. Порридж, корм для кошек «Ямс» и гранулированный овес для лошадей. Все это очень вкусно и, безусловно, полезно.

Коридор бытовых изделий и топлива: подковы, гвозди, свечи, дрова, батарейки «Дюрасел», лыжи и мазь для них, карандаши и бумага, посуда, крючки и калоши.

Коридоры лекарств, деталей для трейлеров, спальных мешков, сала, конфет и одежды. Коридоры с книгами, музыкальными инструментами и билетами в баню. Коридоры, коридоры, коридоры с продукцией.

Двести торговых марок, тысячи наименований продукции, сотни миллиардов долларов годового оборота — ассортимент компании «Проктэр энд Гэмбл» практически бесконечен. И как прав был Пентхауз, выбравший именно эту компанию стратегическим инвестором в д. российскую экономику. Не нефтяных монополистов, не банки и не валютные фонды. А мирового лидера в производстве товаров народного потребления.

Нам сделали правильный выбор. Теперь мы свободны и обеспечены всем необходимым для повседневной жизни и творчества. Рукоподаю потреблению.

Мне нужен сахар, и я отправляюсь в коридор продуктов питания. Людей немного — сегодня понедельник, а большинство д. россиян отовариваются в пятницу. Передо мной у окошечка «сахар» стоят пятеро: два Бахтияра, Егор Расторгуев из прачечной, какая-то ассистентша с собачкой и давешняя женщина в рыбном. Рукоподаю Расторгуеву и удивляюсь той женщине — что ж она тут без пристани шастает?

— Простите, — говорю я даме, — Мы с вами видимся вот уже в третий раз за сегодня. Быть может, у вас что-то случилось?

— У меня?! — испуганно спрашивает женщина в рыбном, — А что, со мной что-то не так?

— Да нет, — я пожимаю плечами как можно приветливей, — С вами все в полном порядке. Правда, я вижу, вы плакали — но это ведь ваше личное дело. Мы живем в свободной стране, и каждый ее гражданин имеет полное право плакать когда и где ему вздумается.

— Я потерялась, — тихо говорит мне женщина.

— Потерялись во Фридом Хаузе? — спрашиваю я улыбаясь, — это бывает. Тут путано.

— Я потерялась в жизни, — еще тише говорит женщина, — Я не знаю, что делать мне дальше.

— А зачем же вы тогда стоите в очереди за сахаром? — удивляюсь я, — Ведь надо сначала определиться.

Меж тем два Бахтияра уже отоварились. Черед Расторгуева.

— Да я тут без причины, так встала, — поясняет мне дама, — Я просто не не знаю, куда мне идти дальше.

— Я помощник министра свободы слова, — говорю я таинственной женщине, — Я готовлюсь стать правозащитником. Вы обязательно должны рассказать мне, что с вами случилось. Если возможно — дайте мне получить немного сахара для моих мерина и Бахтияра, и потом мы с вами проследуем ко мне в кабинет, побеседовать.

Женщина краснеет, пугается и отходит немного в сторону.

Егор и неведомая мне ассистентша с собачкой берут сахару на двоих. В их глазах светятся радость и предвкушение. Я радуюсь вместе с ними и немного волнуюсь о Мише — как она переживет без меня? Ведь она же не ассистентша и у нее нет даже такой вот ужасной собачки.

— Роман Свободин, помощник министра, — говорю я в окошечко.

В окошечке — мальчик. И я умиляюсь. Свободный д. россиянин хочет работать. Ему нравится работать и зарабатывать статус. Да, денег в свободной Д.России не ходит — они порождают коррупцию. Но товары! Товары-то у нас все таки есть! И чем выше твой статус — тем больше тебе достается товаров. Если ты мальчик — то тебе полагается столько-то, если же ты Бахтияр — то столько-то. Если ты ассистентша — то столько-то, а если маленькая собачка — то столько-то. Ну а уж если ты помощник министра — то тут уже столько-то. Все нормы свободны и справедливы, поскольку устанавливаются невидимой рукой рынка. Сегодня невидимая рука рынка положила мне, Бахтияру и мерину средний холщовый мешок. Достаточно.

Мальчик берет мой идентификейшн,[48] сверяет демномер со списками, отходит куда-то внутрь каморочки и через мгновение возвращается с мешком средней емкости.

— Спасибо, — рукоподаю я и мальчику, беру мешок и делаю женщине в рыбном приглашающий жест. Она как бы всхлипывает, оглядывается почему-то на мальчика, смотрит на свои пальцы, вздыхает и медленно поправляет на себе рыбное.

Мы проходим по коридору, через холл, с обратной стороны которого висят большие портреты Уильяма Проктэра и Джеймса Гэмбла, написанные Ильей Кабаковым, подходим к лифтовым дверям, вызываем лифт, молча ждем его, когда лифт приезжает — молча заходим.


В кабине лифта вместе с нами: какой-то сотрудник с документами в руках, почтальон с пачкой газет и клеткой воркующих голубей, а также подозрительного вида либер в широких клетчатых штанах и с прической статуи Свободы на голове. На шее у либера висит громадный, безвскусно выполненный алюминиевый хьюман райтс вотч.

— Пожалуйста, не расстраивайтесь, — говорю я женщине в рыбном, — Сейчас мы поднимемся ко мне в кабинет и вы все мне расскажете.

— В кабинет… — подпрыгивая и без всяких приветствий говорит вдруг неизвестно кому молодой либер. Его интонации пренебрежительны, а руки не находят себе места, — Ща он поднимет ее к себе в кабинет, а? И че там?

— Простите? — осторожно спрашиваю я у либера.

— Ну че ты… — прыгает либер, и хьюман райтс вотч на его груди безобразно качается, — Ну че ты простите… Ты че тут самый демократический, да? Самый тут типа свободный? Эт че за чувиха с тобой? Проститутка?

Загрузка...